онские Протоколы" (они лежат в основе утверждений Россова) являются опасным, ведущим к преследованиям текстом". Всесторонне рассмотрев вопрос, суд вынес нижеследующий приговор. ПРИГОВОР Парижского трибунала (На заключительном заседании, имевшем место 24 апреля 1973 года) ... Принимая во внимание сущность процесса-обвинение журнала "СССР" в пропаганде расизма, и то, что пропаганда расовой ненависти является предусмотренным законом преступлением, принимая во внимание сущность обвинений, высказанных в статье журнала "СССР" и то, что сам редактор указанного журнала Робер Леганье признал на суде напечатанные тексты "досадными" и опубликованными "по ошибке", принимая во внимание то, что статья журнала "СССР", направлена не только против сионизма, как это может показаться, но написана так, что содержащиеся в ней обвинения исподволь распостраняются на всех лиц еврейского происхождения, принимая во внимание то, что согласно высказанным на суде доказательствам Григория Свирского и двух присутствовавших на процессе раввинов, и согласно показаниям Леона Полякова, религиозные книги иудаизма (и в частности) книга Шульхан-Арух, написанная лет четыреста тому назад, были искажены в свое время чиновниками царской "Охранки" и авторами т.н. "Сионских Протоколов", Трибунал признал вполне приемлемой предоставленную ему жалобу (приемлемой, -- вопреки утверждениям обвиняемой стороны о необоснованности процесса). Робера Леганье, допустившего напечатание в журнале "СССР" статьи, вызывающей у населения чувство ненависти к определенной группе лиц на основании их этнического или расового происхождения и на основании их религиозной принадлежности, Суд признал виновным в нарушении закона и присудил виновного к уплате штрафа в размере тысячи пятисот франков и к уплате Лиге ЛИКА символического возмещения в размере одного франка. Кроме того, все расходы и издержки, связанные с ведением процесса, должны быть выплачены обвиняемой стороной. ПОДПИСЬ СУДЬИ Мой Галич 1. Острое желание написать статью "МОЙ ГАЛИЧ", иными словами, "Александр Галич - глазами его старого товарища", возникло, когда я прочитал, показалось, талантливую, с бездной бытовых деталей, статью критика и стиховеда Станислава Рассадина в "Новой газете" N╟N╟ 55, 57 . В этой статье немало верных догадок, объясняющих, скажем, причины истерики "прогрессивных" членов Союза писателей СССР прозаика и сценариста Нагибина и драматурга Арбузова, который публично обозвал Галича мародером. Станислав Рассадин объясняет истерики недругов поэта "логикой зависти". Завистники, ну, никак не могли понять, откуда этот "сноб...поверхностный", по словам Нагибина, человек, запевший "от тщеславной обиды", смог состояться, как любимый всеми Гомер каторжного времени. Именно Гомер! "Для нас... Галич - Гомер, и никак не меньше, - подтвердил Владимир Буковский в книге "И возвращается ветер." - Каждая его песня - это Одиссея, путешествие по лабиринтам души советского человека". Исследователь Галича Рассадин принял поэта "всей душой", но постичь его "секрет", секрет ошеломляющей победы, не может и по сей день.. Чего не скрывает и в своей статье "Везучий Галич". "Не понимаю, как и откуда возникло чудо его настоящих песен... Это невероятно, признаюсь и мне..." Странно как-то! Для откровенных завистников "чудо Галича" - невозможно! Невероятно! Для почитателя Галича - непостижимо! И приветственно-критический "плюс" и воинствено-злобный "минус" оба остались в истории с раскрытыми от удивления ртами. Что за оказия такая?! Станислав Рассадин даже прямого намека поэта не понял, хотя намек был недвусмысленным: "Не я пишу стихи, - объяснил Галич, - Они, как повесть, пишут меня." Строчка эта, строго говоря, сотворена не Галичем. Легли на душу поэта строки Тациана Табидзе, в переводе Пастернака. "Не я пишу стихи, они, как повесть пишут Меня, и жизни ход сопровождает их." Однако строчки грузинского поэта выразили, как видим, и творческое самочувствие, и самопостижение Галичем самого себя и своего "хода жизни". По сути, стали его собственными... Придется и мне, товарищу Галича, дружившего с ним и в Москве, и на Западе, вернуться к этому намеку, вспомнить, как же на самом деле рождалась она, эта повесть его жизни, которая стала нашей эпохой. Чем обяснить и ее "несовместимые"" этапы, и тематическую многогранность, заставившую нашего общего друга Льва Копелева воскликнуть: "В каких университетах изучал он диалекты и жаргоны улиц, задворок, шалманов, забегаловок, говоры канцелярий, лагерных пересылок, общих вагонов... дешевых рестораций?" И как объяснить ошеломляющий, почти космический взлет его славы?.. Каковы подлинные причины жизненности его песен, оставшиеся как бы и "не понятыми"? Какие, иными словами, тщетные надежды и беды, и наши общие, о которых он прямо говорил, как о мотивах своего очередного стихотворного "залета", и сугубо личные, оставляли столь глубокие "зарубки" на сердце поэта. И отзывались затем его "приземленными" стихами-песнями, которые остались жгуче актуальными и для сегодняшних поколений, хранящих ленты с записями Александра Галича, как свое личное достояние? 2. Он долго был на распутье. Давно уже состоялся, как советский драматург и комедиограф. Его фильм "Верные друзья" шел под неумолчный хохот зрителей... Но он рвался в сторону от своего официального и даже зрительского признания. Его острые глаза задерживались то на трагическом, то на балаганном...Уже была написана и непритязательная "Леночка", и первые сатирические стихи, но как далеко можно было итти в своей саркастической, крайне рискованной, по сути, политической поэзии? Выстраданной и единственной в те годы поэзии протеста. Хотелось сказать прямо - "в рыло Хрущу", как он говаривал: поэту запрещено быть самим собой. Доколе?! А времена были страшные. Начиная с повести Эммануила Казакевича 1948 года "Двое в степи" - о расстрельном приговоре невинному человеку, была взята под глухой "колпак" вся правдивая литература о войне, унесшей 30 миллионов погибших, а вовсе не 7, как придумал перепуганный Сталин, торопливо уравнивая немецкие и советские потери. Глухой цензурный колпак, как мы хорошо помним, не сняла и смерть "вождя и учителя". Входили в "моду" не серьезные, осмысляющие жизнь, а массовые молодежные журналы - "Юность" и близкие к ней, жестко опекаемые, порой блокированые цензурой КГБ. С такой жесткостью опекалась ранее, пожалуй, лишь кинопродукция... Продуманно создавалась безопасная для советских властей литературная "элита" - из обтекаемо-поверхностных мыслителей, которые несли, как знамя, свою "молодежную тему". Лидировал в ней юный Василий Аксенов. Он сам понимал, что его добротно, талантливо выписанные и легкие для чтения "времянки" вроде "затоваренной тары" умрут раньше самого автора, и свой, на мой взгляд, лучший рассказ "На полпути к луне" напечатал вдали от легковесной "Юности". ("Новый мир", N╟7 за 1962) В чем был подлинный смысл этого встреченного газетами "на ура" нового направления, которому дали и большие тиражи и прессу, я понял не сразу. Озарило внезапно, кого б не озарило! когда однажды предложил журналу "Юность" рассказ о Шурке Староверове.. Рассказ выходил в издательстве, но какие тиражи в издательских сборниках? Слезы. Главный герой этого рассказа умелец - каменщик Шурка Староверов. Строительному тресту райком партии "спустил разнарядку" - двух "работяг" в городской Совет, одного аж в Верховный. Шурку и "двинули". Он и сидит там, в Верховном, по его собственным словам, "заместо мебели". Главный редактор "Юности" Валентин Катаев, спросив своего сотрудника о чем рассказ, произнес задумчиво. "Шурка - каменщик. Так сказать, Его величество рабочий класс... И ... "заместо мебели"?... Нет-нет, дорогие, это не молодежная тема!..." Глубокая правда происходящего и в стране, и в душах людей долго оставалась безымянной, подпольной, она начала обретать полюбившееся имя, пожалуй, лишь тогда, когда магнитофоны во всех концах города вскоре запели-забормотали о милосердном автобусе, который все кружит и кружит по Москве. "- ... Чтоб всех подобрать, потерпевших в ночи Крушенье, крушенье ... "Булат Окуджава, услышали мы веселый голос автора. - Грузин московского разлива". Однако беспощадное, как вспышка молнии, и глубинное постижение происходящего в стране пришло с Александром Галичем. Случайно ли, что первая же книга стихов "ПОКОЛЕНИЕ ОБРЕЧЕННЫХ", изданная в 1972 году, естественно, "за бугром", открывается именно этим, в свое время, оглушившим меня прозрением - "Старательский вальсок": "...Но поскольку молчание - золото То и мы, безусловно, старатели... Вот как просто попасть в палачи: Промолчи, промолчи, промолчи!" В те дни я и услышал от него досадливое: "Булату можно, а мне нельзя?!" Московские литераторы-единомышленники жили и порой, не осознавая этого, влияли друг на друга, помогая друг другу распрямиться... 3. Галич вступил на тернистый путь не сразу. Он начинает добродушно, миролюбиво. "Монологи простых людей", как их назвали позднее, начались, как известно, с "Леночки", которая апрельской ночью стояла на посту, следя за порядком и мечтая о своем принце, который не замедлил, "с моделью вымпела в руке", появиться. И сказка и быль. А... идеи? Незлобивое мещанство на страже "соцзаконности" - какие тут идеи?! Выражено это в самой мягкой и необидной форме. Вот она, вся, как на ладони, Леночка, подхваченная "красавцем-эфиопом"... и пропади она пропадом, вся окружающая ее действительнось! Но не всегда маразм власти, остро ранивший Галича, укладывался в сказку. В марте 1963 года Никита Хрущев устроил погром художникам, выставившим свои картины в Манеже. Затем весь май поучал-оскорблял писателей и топал на них ногами... Немало людей, которых подобное "выкоблучивание" государственных персон вообще не трогает. В зале убивали "оступившихся" художников, Нагибин ускользал из зала и обсуждал с кем-то в фойе, по телефону, достоинство и "капризы" своей новой машины. Галич, в отличие от тьмы преуспевающих нагибиных, подобен нравственному сейсмографу. Поруганные художники были для него последней каплей. Сохраниться ли тут добродушию? Оживает Александр Галич-сатирик. Появляется "Тонечка". Оскорбленная любовь "вещи собрала, сказала тоненько: "Тебя не Тонька завлекла губами мокрыми. А что у папы у ее топтун под окнами..." Сатирик точен и ядовит.. Голос "изменщика" - это голос всех люмпенов с нашей улицы. (Галич присмаривался к улице особенно внимательно): "А папаша приезжает сам к полуночи. Топтуны, да холуи все по струночке. Я папаше подношу двести грамчиков. Сообщаю анекдот про абрамчиков..." Однако доброго человека не сразу разъяришь. Он отходчив. И Галич снова и снова сочиняет свои добродушно-иронические стихи-песни про маляров,истопника и теорию относительности. И подобные ей. Но все чаще и чаще слух улавливает совсем другие песни. Как не услышать их человеку, у которого есть сердце ? "Будь проклята ты, Колыма, Откуда возврата уж нету... - все хрипит и хрипит улица песни каторжан. - Сойдешь поневоле с ума. Придумали, гады, планету." Можно ли было на это не откликнуться? Тюремный цикл Галича смыл остатки благодушия. Бессонной ночью стал набрасывать "Облака", песню, ставшую народной. "Им тепло, небось, облакам. А я продрог насквозь на века." Затем неизбежно, и вроде бы сами по себе, появляются стихи, посвященными писателю-страдальцу Варламу Шаламову, которого не смогла уничтожить даже Колыма, и его, чудом выжившего, "стражи закона" принялись добивать и добили в Москве. А за ними, естественно, родился и "Ночной дозор" - стихи о шутовском параде гипсовых памятников-обрубков, который возглавляет главный палач-генералиссимус. Галич насторожен и прозорлив: "...Им бы, гипсовым, человечины! - Они вновь обретут величие!" И с каждым месяцем, буквально с каждым шагом все глубже философское осмысление трагедии страны. "Ах, как шаг мы печатали браво, Как легко мы прощали долги! Позабыв, что движенье направо Начинается с левой ноги." Галич сиял, показывая мне свою свеженькую "забугорную" книгу с размашистой скорописью-посвящением Корнея Чуковского: "Ты, Моцарт, гений, и сам того не знаешь..." Он жаждал признания "стариков", которых почитал с детства. Он его получил. Жил в те дни скудно. Государство, внеся Галича в "черный список", хотело "исправить" неслуха голодной петлей. Не удалось. Тесть, отец Ангелины - жены Галича, старый большевик, а затем, естественно, многолетний зек, который любил Галича, каждый месяц отрезал им сотенную от своей персональной пенсии в 250 рублей. На нее кое-как и перебивались. А писалось, как никогда. Пошел гулять по России Клим Петрович Коломийцев с его калечной прозой, ставшей, благодаря Галичу, поэзией: "У жене моей спросите, у Даши. У сестре ее спросите, у Клавки, Ну, ни капельки я не был поддавши..." Превращение косноязычной прозы улицы в поэзию Станислав Рассадин, конечно, заметил. А вот растущий ужас Галича при виде "балаганных рож" - и работяг типа Клима Петровича, и их партийных властителей - остался как бы вне его зрения. Как же боялся поэт этой заказной, нарочитой слепоты советских исследований. "А над гробом встали мародеры И несут почетный... ка-ра-ул!" Что делать? Неужели все было напрасным? И убийство в лагере молодого поэта Галанского, и муки генерала Григоренко, годами скрученного смирительной рубахой. Сколько вокруг невинных жертв? Галич подписывает все протесты интеллигенции против произвола КГБ и сочиняет в те дни песню-пророчество "Летят утки". Их стреляют, этих уток. Одну за другой. Надо ли было им лететь? Песня, исполнявшаяся Галичем в Москве "Надо было лететь даже если никто не долетит...", была куда трагичней, чем напечатанный "за бугром" текст: "... если долетит хоть один!.." Чудо настоящих стихов-песен Галича - в неотступном, бесстрашном ПРОТИВОСТОЯНИИ ЧЕЛОВЕКА БЕСЧЕЛОВЕЧНОМУ ГОСУДАРСТВУ, - без такого, не на жизнь, а насмерть, противостояния, чудо Галича не состоялось бы, как бы ни был он безумно талантлив. Галич ОТКРЫЛ своим творчеством - для миллионов слушателей - путь, способ, ГЛУБОКО ЛИЧНЫЙ СПОСОБ ВНУТРЕННЕГО СОПРОТИВЛЕНИЯ ГОСУДАРСТВЕННОМУ ХАМСТВУ И ВАРВАРСТВУ. Подлинного сопротивления людей - без опасных для их жизни протестных уличных демонстраций, которых бы растреляли, как расстрелял Хрущев рабочих Новочеркасска. Вот этого, самого существенного и в облике Галича, и в "чуде его настоящих песен", не понял вовсе или, того хуже, не решился, не посмел сказать читателю даже ныне, осенью 2001 года, "иследователь" Станислав Рассадин в самой либеральной московской "Новой газете". Особенно остро ненавидел Галич, что не раз подчеркивал и в разговоре со мной, прихлебателей власти, людишек, по обыкновению, подловато-ничтожных. Не случайно он воссоздал их в лице своего "героя" Клима Петровича Коломийцева предельно смешными. Кто не хохотал, слушая, как Клим Петрович ошалело лупит по чужим бумажкам: "Который год я вдовая... Но я стоять готовая за дело мира! Как мать вам заявляю и как женщина!.." А ведь ничто так не убивает, как смех... " ...Не я пишу стихи, - не раз вспоминал я давние слова Галича,- они, как повесть, пишут меня..." Неофициальные, а позже, в дни крутого запрета, и негласные поэтические вечера Александра Галича в московских квартирах не прекращались завершаясь, как обычно, по давней русской традиции, застольем ... Вечерами наш дорогой Александр Аркадьевич, что называется, порой уж лыка не вязал. Это стало причиной некоторого моего, на время, отдаления от него. Я писал в те годы свои "Заложники". Друзья уносили из моего дома готовые главы, никогда не говоря, где будут их прятать. "Тебе там начнут руки выламывать, ты скажешь, где рукопись. А ты знать-не знаешь", - так успокаивал меня мой тезка Григорий, химик, сослуживец Полины, израненный фронтовик. Когда книга была готова, стали перебирать имена писателей, и достойных и, в то же время, надежных, чтоб прочли опасную рукопись и высказали свои замечания. Галичу, с его почти ежедневным застольем, не дали. "Что у трезвого на уме, у пьяного на языке, - заключила моя решительная жена Полина. Но, думаю, кто-то шепнул ему о существовании "Заложников", и каждый раз он смотрел на меня вопросительно. Я молчал. Лишь когда мы улетали, в дни шумных "проводин", позвонил, чертыхаясь. Болеет, а Свирские проститься к нему не пришли... Вы что думаете, - вдруг вскричал он, - Я - ссучился?! Мы схватили из цветочницы букет подснежников, бросились к нему. 4. На презентации моих книг в Союзе писателей Москвы 10 мая 2000 года, наконец-то, переизданных и здесь, в России, пришло неожиданно много народа. Выступления писателей и ученых оказались для меня еще более неожиданны. Судите сами. Известный философ и литературовед Юрий Карякин, с которым я ранее вовсе не был близко знаком, на этой презентации сказал спокойно, как давно всем здесь известное: "один из самых сильных ударов по цепям, которыми было сковано наше сознание, нанес Григорий Свирский. Он первым освободил нас от страха. После его смелого выступления в дни террора и цензурного зажима на общем собрании московских писателей ... мы вдруг поняли: можно! Не убъют!" Карякин, и в самом деле, в те дни прочитал для нас такую отчаянно-смелую лекцию о "забытом" Достоевском, о которой литературоведы все советские годы не смели и помыслить. Затем Карякина затаскали по обкомам-горкомам, но действительно... не убили. В то утро позвонил мне журналист Валентин Аграновский, "болен, потому и не прикачу поручкаться" - сказал. Вспомнили забытое. Как взмыленно примчался ко мне Валентин в те давние шестидесятые. Заговорил с порога, полушопотом: "Я из Малеевки. Там сейчас Паустовский, Каверин... - он перечислил еще несколько имен писателей-"стариков". Они просят передать тебе, что произойдет дальше... Сперва тебя исключат из партии... Уже исключили?!.. Та-ак! Потом посадят. - На глазах моей жены выступили слезы, он замолк, но затем заставил себя завершить так, как его просили. - Угрозами ли , мордобоем ли потребуют от тебя, чтоб ты раскаялся ... Это им жизненно важно... Так вот, они просят передать, Гриша: их опыт, опыт тридцать седьмого года, свидетельствует. Сломается жертва на Лубянке или нет, - все равно "десятка". Понимаешь?! Так старики очень просят, чтобы ты не раскаялся...Очень просят... Осознавал ли я тогда, как было важно в те страшные годы для многих писателей, что б я не отрекся от своих слов? Чтоб мои публичные обвинения преступных властей жили? Не ушли в песок... Вряд ли. Я видел слезы Полины и ...думал о "посадке". Сегодня гебисты уведут, или успею исчезнуть? На той же презентации моих книг Главный режиссер театра "У Никитских ворот" Марк Розовский рассказал, что его театру запретили поставить новую пьесу только потому, что фамилия автора почти совпадала с фамилией Григория Свирского. - Мы долго, во всех инстанциях, доказывали, что это пьеса совсем другого человека, писателя начала века, друга Максима Горького... И так не и смогли ее пробить... Как ужасна должна быть политика государства, если, названная публично, своими словами, без эвфемизмов, вызывает такие ярость и страх властителей ... Другого оружия у меня не было. Лишь острое слово... Одни члены Союза писателей СССР от меня, после моих публичных выступлений, испуганно отпрянули. Даже демонстративно не здоровались. Другие потянулсь ко мне. Стали друзьями на всю жизнь. Ибо выбор предстоял каждому. 5. Мы сблизились с Александром Галичем, вряд ли нужно объясниять, почему... Ему было худо в те годы, как никогда... На все приглашения западных Университетов и знакомых прилететь к ним - для лекции или с концертом власть отвечала Галичу отказом. "Подохнешь тут!" Когда приглашения стали приходить пачками, бросили со злостью: "Можешь укатить, но лишь по "жидовской линии", в свой Израиль." Не знаю, только ли чиновный глум был причиной, но тогда лишь впервые увидел я на его шее крест. От России он уезжать не собирался. ... Но и выжить здесь не мог... Прошли годы. Изменилсь не только власть, но и сам воздух российской жизни. Одни писатели устарели, другие исчезли как и не были. А Галич - жив! Жив, как никогда - для миллионов россиян. Так почему же сегодня, сейчас, когда разоблачениями и "климов коломийцевых", на всех ступенях правительственной элиты, и всего советского образа жизни уже никого не удивишь, Галич по-прежнему доставляет своими песнями ЭСТЕТИЧЕСКОЕ НАСЛАЖДЕНИЕ. Нам, литературоведам, как написал мне недавно из Москвы литературный критик и мой многолетний друг Бен Сарнов, "...еще предстоит проанализировать весь его инструментарий, аналитически доказать, какой он великолепный мастер, какие открыл новые возможности, и языковые, и драматургические." Так чего же он ждет, Бен Сарнов? Мы не вечны, Бен! Или, по разным причинам, Галич тебе ныне не с руки? Как видим, сугубо литературоведческая, может быть, диссертационная тема "Мастерство Галича" или "Секреты вечного текста" еще ждет своих скрупулезных исследователей... Впервые "в другой жизни" я встретился с ним во Франкфурте, в издательстве "Посев". Оказался в те дни в Мюнхене, на радио "Свобода", меня отыскали, попросили срочно вылететь во Франкфурт! Там, в "Посеве", должна была выйти моя "Полярная трагедия", и этот звонок особого недоумения не вызвал.. Но едва я переступил порог "Посева", ощутил необычную напряженность. Словно редакторам "Посева" что-то угрожало. Они шептались, молча выглядывали из своих кабинетов, провожая меня глазами. А меня тянули куда-то в конец коридора. А там, в пустой комнате, вот так раз! - Александр Аркадьевич! Чего же у всех были замороженные лица? Позднее объяснили: во Франкфурте находилось и руководство НТС (Народно-трудового союза), много лет враждовавшего с советской Москвой. Они хотели проверить что "советский", выдававший себя за Галича - действительно Галич. У них были основания не сразу верить новичкам "оттуда". Российские гебисты выкрали в Париже и убили генералов, руководителей Белого движения. У НТС не раз пропадали руководители. Одних выкрадывали и доставляли в Москву, на смерть. Других травили ядами. Дважды появлялась и агентура, выдавашая себя за диссидентов - беглецов от ГБ. Насторожились НТСовцы . "Очень похож на свой портрет, но..." Но стоило нам расцеловаться, напряженность, как рукой сняло. Начался общий праздник, Карнавал. В тот день Александр Аркадьевич вручил мне свое "забугорное" "ПОКОЛЕНИЕ ОБРЕЧЕННЫХ", надписав: "Дорогому моему Грише Свирскому, на память об этой фантастической встрече во Франкфурте на Майне, а не на Одере! Александр Галич. 29 июня 1974 года. Франкфурт на Майне." Затем начались вечера песен и стихов Галича. Народ валил толпами. Дряхлые старики первой эмиграции. Помоложе - военных лет. Одни упитанно-самодовольные, другие, напротив, какие-то растерянно-загнанные ... После Франкфурта перебрались с концертами в Мюнхен. Общий восторг русских слушателей трудно передать. Несколько насторожил меня Париж. Зал, как всегда, был полон. Я опоздал, присел на первое попавшееся свободное место. Галич, по своему обыкновению, полувыпевал-полувыговаривал со сцены стихотворение "Все не вовремя", посвященное Шаламову: "...Да я в шухере стукаря пришил, А мне сперва вышка, а я в раскаяние..." Случайная соседка, дебелая дама в белом шелке, наклонилась ко мне и, обдав духами Коти, - шопотом: - Слушайте, на каком языке он поет? Меня аж как морозным ветром обдало. "Они не знают современного сленга?!" А Галич - весь в сленге. Что он тут будет делать?! Эта новость Галича не встревожила. Он верил в себя. - Образуется. Захотят - поймут! И действительно - поняли. Как не понять тем, кто, куда бы судьба их не забросила, жили Россией... Но с того часа он стал внимательней к аудитории. Понимают-нет? И настороженнее, да и добрее к давним изгнанникам, тянущимся к нему с вопросами-расспросами. А как Галич любил посмеяться! Он никогда не рызыгрывал из себя мэтра. Любил подтрунить над самим собой. О своей же постоянной внимательности и настороженности на концертах он рассказывал много веселых историй. И порой хохотал до слез. Одна из таких историй произошла в Израиле, куда его пригласили. Привез его старый еврей-импрессарио, который всю жизнь "отлавливал" мировых знаменитостей. И Мишу Хейфеца привозил, и сказочных итальянских теноров. Естественно, импрессарио хорошо понимал что такое настоящее искусство! Вот как рассказывал мне об этом Галич: "Вышел на авансцену, боковым зрением вижу, мой старик "на нерве". Крест - я там в лавочке "на дороге Христа" купил. Большой, почти патриарший, что ли. Надел перед выступлением. Чтоб в Израиле о вере вопросов не было. Вера - это мое, интимное. Не для эстрады. Крест что ли старика насторожил. Выглядывает из-за бокового занавеса. По русски он ни бельмеса... Поверил слуху, что Галич -знаменитость. Высокий класс." Я ударил по струнам гитары. Мой старик стал белее штукатурки. Понял: "Играть этот Галич не умеет..." Я запел "Облака плывут, облака". Он и вовсе показался из-за полотнища.. В его глазах стыл ужас. Понял: "Петь он тоже не умеет..." Когда завершал "Облака", мой импрессарио был на грани обморока. Высунулся на полкорпуса. Съежился. Несчастнее его человека не видел... И тут зал вдруг взорвался бешеными аплодисментами, криками восторга. Глаза старика выкатились от изумления. Он ничего не мог понять. Артист явно играть не умеет, петь не умеет, а зал ревет... Естественно, мы часто виделись на "Свободе". "Впервые я прикатил туда к ним после войны Судного дня, в 1973 году, на которой был их военным корреспондентом. Затем писал, по их просьбе, отзывы на передачи "Свободы". Подрабатывал. Александра Аркадьевича встретили там, как Бога. И жил он там, как Бог. Во всяком случае, именно это я подумал, попав в его огромную, видно, гостевую квартиру "Свободы" с темно-медными греческими философами, не помню уж какими." Александр Галич принес на "Свободу" и новые мысли, и свою застарелую ненависть к московским бюрократам-убийцам русской культуры. Редакция "Свободы" разделила мою книгу "На Лобном месте" на свои передачи. Получилось 67 передач. И предложила начать чтение. Приезжать для этого на их студию, когда бываю в Европе. Или наговаривать текст на пленку и присылать в Мюнхен. Главы из книги начали передавать еще при сухом, немногословном журналисте Матусевиче, беглеце из московии, а завершали при Александре Галиче, когда тот ведал на "Свободе" культурой. Представляя меня российским слушателям, Галич не скрывал, что ему доставляет особое удовольствие "лупить советскую власть по роже". Он, и в самом деле, лупил ее с такой яростью и остервенением, что я со своими литературными героями - писателями, убитыми или изгнанными из СССР, казался самому себе робким заикающимся интеллигентом... Отвернув в сторону микрофон, он заметил вполголоса, что ему представляется сейчас в лицах ненавистная ему сановная Москва - полудохлый Суслов, вождь КГБ Андропов и другие "гуманисты", которые простить себе не могут, что выпустили Галича на волю, не сбили грузовиком... Уж кто-кто, а я понимал его... Прощаясь с Галичем, спросил его, есть ли у него охрана? - А у тебя, что ли, есть? - яростно, еще не остыв от передачи на Россию, спросил он. - У меня? - удивился я. - Я высказал свое и ... улетел. Ищи-свищи... А ты остаешься на одном и том же месте. В Мюнхене. Или Париже. На тебя может запросто и потолок упасть... Он усмехнулся недобро: - Гриша, я их и там в гробу видел! Взглянув на мое посерьезневшее лицо, взмахнул рукой - Э, да чтоб они сдохли!.. И когда через несколько лет сообщили, что Галич в своем собственном доме "умер от электрошока", я не поверил в это ни на одну минуту. А, когда узнал, что "электрошок" случился с ним именно тогда, когда его жена, Ангелина, отлучилась на двадцать минут в булочную, предположение стало уверенностью. Французское следствие эту мою уверенность не подтвердило. Естественно: убийство совершили профессионалы. Так, при помощи "спецсредств", весьма профессионально, КГБ убивало украинских националистов и других своих "ненавистников", которые, тем не менее, всегда умирали, как устанавливали врачи, "своей смертью". Чаще от инфаркта. Изредка от "несчастного случая" или "электрошока". Правду приносили на Запад, если не потенциальные убийцы-перебежчики, так само время, которое нельзя обмануть... Она пробъется, тем более, что Галич стал настолько современным, что даже его шутки о гадах-физиках, которые "раскрутили шарик наоборот", становясь едва ль не планетарным мироощущением миллионов о бесконечно разных сторонах нашей подчас косо идущей жизни, получили до гениальности простую поэтическую основу: "... И я верю, а то не верится, Что минует та беда... А шарик вертится и вертится, И все время не туда!" Памяти профессора Е. Г. Эткинда... Ефим Григорьевич, профессор ленинградского Университета, автор классического труда"МАТЕРИЯ СТИХА" и многих других литературоведческих книг, разошелся во взглядах с КГБ давно. Профессор позволил себе выступить в защиту "тунеядца" Иосифа Бродского, объявив его, вопреки мнению ГБ, талантливым поэтом. Лекции профессора тут же стали отправляться на отзыв отпетым патриотам. А когда в доме ЕФИМА ГРИГОРЬЕВИЧА, при обыске, была найдена спрятанная там рукопись вражеской книги "АРХИПЕЛАГ ГУЛАГ", судьба его была решена... Как только изгнанник пересек границы СССР, он получил четырнадцать приглашений крупнейших Университетов мира. Изгнанник выбрал Парижский Университет. И, по законам Французской республики, вместе с должностью профессора Парижского Университета сразу же обрел и французское гражданство. Прошло несколько лет, и в Париже появилась всемирно известная ныне группа Ефима Эткинда, которая занялась переводом на французский... Александра Сергеевича Пушкина. Как это ни странно, величайший поэт России до той поры переводился на французский лишь... прозой. Каждый стихотворный перевод принимался, а нередко и отвергался лишь после взыскательного обсуждения всей группой. Когда, через несколько лет, гигантский труд был завершен, и весь университетский мир праздновал победу поэтического коллектива профессора Эткинда, корреспонедент газеты "Правда" во Франции, отправил в свою газету знаменательное "признание", на всякий случай, выразив и свое личное отношение: "Эткинд обретается в Париже..." Уничижительное "обретается" гебиста к ученому с мировым именем, к тому же открывшему в те дни для Европы великого русского поэта, а кто из международных корреспрондентов в те годы не был гебистом? приоткрыло лицо советского ГБ. Приоткрыло даже для тех, кто до этой минуты о бесчеловечном ГБ, враге русской культуры, и слышать не хотел... Когда Ефим Григорьевич по возрасту перестал быть профессором в Париже, он был немеденно приглашен читать лекции в крупнейшие Университеты мира - Йельский в США, Берлинский, Пражский, Хельсинский... Пенсионером Ефиму Григорьевичу стать так и не дали... В России мы жили в разных городах. Я был знаком лишь с трудами Ефима Григорьевича. Я стал близким ему человеком тогда, когда ему переслали рукопись моей будущей книги "НА ЛОБНОМ МЕСТЕ". Его восторженные письма ко мне, как мне сказали, скоро будут опубликованы. Каждый раз, когда я появлялся в Европе, Ефим Григорьевич водил меня взглянуть на "Мой Париж", как он называл свой любимый уголок города. Герои этой книги, объединенные только интернетом, живут во всех концах земли, где именно, мне неведомо. Об этом, наверное, ведает лишь российское ГБ, которое, по признанию ОРГАНОВ, отслеживает "отдельных пользователей" по IP их компьютеров. "МОЙ ПАРИЖ" этой книги - это Париж Ефима Григорьевича Эткинда, который водил меня туда каждый раз, когда я появлялся во Франции... Последний выстрел Вячеслава Кондратьева Я влюбился в "Сашку" неведомого мне ранее Вячеслава Кондратьева. Отправил автору письмо, пригласил в гости в Канаду, встречал в Торонтском аэропорту как родного. И немудрено. "Место "Сашки" оставалось в советской литературе не занятым, -- писал "Новый мир". -- "Сашка" появился и занял свое место". Вторая мировая война -- тема в СССР разрешенная без малого полвека. Что же это за удивительное место, которое до "Сашки" оказалось не занятым? Почему писатели его обходили? Боялись? Не видели?.. О чем повесть "Сашка", в конце концов? Ползет Сашка по полю -- за валенками для ротного. На убитом немце приметил -- новые валенцы, сухие, вроде. Для себя бы не полез, пули так и порошат снег, так и порошат. Для себя бы ни-ни, а ротного жалко: попал в полынью, когда Волгу перемахивали... Еще не приблизились мы к главной теме, а от книги уж не оторвешься... Вячеслав Кондратьев -- участник страшных боев подо Ржевом в 1942-м, когда за каждую сожженную дотла деревеньку погибали порой десятки тысяч солдат, и окрестные поля были забиты "подснежниками", как называли тогда эти навалы трупов местные жители. "Я убит подо Ржевом..." Не случайно Александр Твардовский избрал для своей смертной темы подмосковный городок Ржев, возле которого были ранены и будущий писатель Вячеслав Кондратьев, и его герой Сашка -- простодушный деревенский паренек, рядовой пехоты, над которым любой отделенный -- власть... Стягивает Сашка валенцы с убитого. "Подснежники" "по всей роще раскиданы... Зимой лица их цвета не покойницкого, а оранжевого, прямо куклы, и потому Сашка брезговал не очень". Стонет раненый, оставленный на поле боя. Видывал Сашка "помиравших от ран ребят, и всегда поражали Сашку их глаза -- посветлевшие какие-то, отрешенные, уже с того света будто бы... Умирали глаза раньше тела..." Вот и у немца такие глаза, у пленного, который понял, что ведет его Сашка на расстрел. Патронов у Сашки не было. Дрался с этим немцем, как бывало в деревне, когда до зла доводили. "... Левой сбоку что есть силы ударил немца кулаком по виску, благо был тот без каски, а только в пилотке. Но удар не оглушил немца..." И стал он под навалившимся на него Сашкой изворачиваться... Спасибо, ротный пособил, а то бы неизвестно чем кончилось. Немец оказался упорным, своей солдатской присяге верным, никаких показаний не давал, и комбат приказал Сашке, доставившему пленного: "Немца -- в расход!" И тут произошло нечто в советской литературе неслыханное. Сашка и представить себе не мог, что можно стрелять в безоружного. Партшкол Сашка не кончал. Газеты брал лишь на раскурку. Да и по языку его ясно, что из глубинки парень: "утомный день", вспоминает. -- Не давал он "себе послаби..." Деревенская лексика, деревенские воспоминания, оттуда же и мораль: "Лежачего не бьют..." Не им это придумано, да и когда придумано? Раньше отцов-дедов это знали. Когда вел к комбату, увидел, как немец поежился от звука взводимого затвора, сказал наставительно: "Чего боишься? Мы не вы..." Не понял немец Сашку, и Сашка ударил себя в грудь: "Мы... нихт шиссен тебя... Ферштеен?" И вдруг -- "в расход..." "Много, очень много видал Сашка смертей за это время -- проживи до ста лет, столько не увидишь -- но цена человеческой жизни не умалилась от этого в его сознании, и он пролепетал: -- Не могу я, товарищ капитан... Ну, не могу... Слово я ему давал, -- уже понимая, что это ни к чему, что все равно заставит его капитан свой приказ исполнить..." Но, оказалось, Сашка и самого себя постиг не до конца. Не так-то просто превратить его, простодушного паренька, в карателя, который казнит и правых, и виноватых. Ординарец комбата, едва тот ушел, начал Сашку костерить, Сашка в ответ ему свое любимое словечко: "Не суети..." "Что делать и как быть, Сашка еще не решил. Разные мысли метались, но ни одной стоящей. Может, встретится кто из начальства и приказ комбата отменит... Ничего-то пока Сашка не решил, но знал одно -- это еще в блиндаже, когда приказ повторял, в голове пронеслось, -- есть у него в душе заслон какой или преграда, переступить которую он не в силах..." Народное сознание не принимает убийства беззащитного, сказал Вячеслав Кондратьев со всей силой своего таланта: простой человек скорее сам подставит себя под удар... И когда Сашка "решил так бесповоротно, вроде спокойней стало, только покой этот -- покойницкий... Лишь бы скорей подходил комбат, лишь бы скорей все это кончилось. И немцу маята эта невпроворот, и Сашке..." Чему быть, того не миновать, идет комбат решительным шагом, пистолет на ремне, застрелит Сашку и будет прав: не выполнил Сашка боевого приказа! "Сашка не сник, не опустил глаза, а, ощутив вдруг, как отвердилось, окрепло в нем чувство собственной правоты, встретил взгляд капитана прямо, без страха, с отчаянной решимостью не уступить: "Ну, что будешь делать?! Меня стрелять? Ну, стреляй, если сможешь, все равно я правый, а не ты... Ну, стреляй... Ну!.." То ли оттого, что Сашка, а не кто иной пленил этого немца (а пленного той зимой порой и разведгруппы не ухватывали, потеряют половину людей, а немца нет как нет), то ли еще отчего (в психологию комбата автор не углублялся, что жаль), но только комбат... отвернул глаза и, к изумлению своего ординарца, пошел назад, бросив на ходу: -- Немца отвести в штаб бригады... У Сашки засекся голос ответить "есть!", снял каску, обтер пот со лба и подумал, коли живой останется, день этот будет для него "самым памятным, самым незабывным". Много и другого совершил Сашка и по долгу службы, и по дружбе, но чтоб на безоружного рука не поднялась -- такого в советской литературе за последние сорок лет не было. Это заметили почти все рецензенты, вспомнив Веньку Малышева из повести Нилина "Жестокость", но запамятовав почему-то Эммануила Казакевича и его повесть "Двое в степи". Конвойный Джурабаев из этой повести отказался стрелять в осужденного лейтенанта Огаркова, которого забыли при отступлении. Так и не убил, как ему разводящий ни намекал. Даже разделил со смертником кашу, принесенную только ему, часовому. Слепая механическая жестокость государства чужда и Сашке, и Джурабаеву, не воспринимается ими -- трудно ли представить себе, какова была все эти годы атмосфера в стране, если за сорок лет, от "Двое в степи" Казакевича в сороковых до "Сашки" Вяч. Кондратьева в восьмидесятых, никто на теме расправы с безоружным не задержался ни на миг... Сравни эти книги, читатель, и у тебя появится полное ощущение времени, которое с одинаковым бездушием уничтожало и своих, и чужих, отбросив за ненадобностью даже само представление о человечности. Правда бессмысленного побоища подо Ржевом долгие годы была скрыта от советского читателя. Был разрешен лишь горестный вздох Твардовского: "Я убит подо Ржевом..." Кондратьева эта война догнала полвека спустя... Немец не убил, бандит не тронул -- сам себя порешил. Из старого пистолета. "Безысходность", говорят газеты, каждая трактуя безысходность по-своему. "Правда" -- как неприятие дней сегодняшних, властей нынешних, авторы, близкие Кондратьеву по духу -- как неприятие Кондратьевым тех путей, на которые поворачивает страна, никогда не знавшая свободы... Выбор пути -- дело труднейшее в стране, где даже цифры погибших и пропавших без вести на войне почти полвека считаются государственным секретом, и вместо них выдается, время от времени, лагерная липа: то семь миллионов осталось на поле боя, то двадцать, то двадцать шесть миллионов (последнее откровение), а по глухим дорогам раскиданы сотни тысяч, возможно, миллионы так и не захороненных солдат, и приходится властям обращаться за помощью к пионерам-тимуровцам и прочим энтузиастам, путешествующим по российскому захолустью... У каждого писателя, как у летчика, есть своя рекордная высота. Высота Вячеслава Кондратьева -- правда "Сашки"; правда отнюдь не только "окопная", а -- глубоко и непримиримо враждебная всем российским диктаторам, которые уничтожали своих подданных миллионами... Так что видим, заступничество русского писателя Вячеслава Кондратьева и за Виктора Некрасова, выброшенного из страны, и за малые народы, которых травят изо всех углов, вовсе не случайность в его трудной биографии. И он сам, и его герой Сашка безоружного в обиду не дадут... США. 1988, 1998 Уникальная книга 24 июля 1942 года в ставке под Винницей Гитлер дал интервью, в котором повторил слова Сталина, до времени пролежавшие под спудом: "Сталин в беседе с Риббентропом также не скрывал, что ждет лишь того момента, когда в СССР будет достаточно своей интеллигенции, чтобы полностью покончить с засильем в руководстве евреев, которые на сегодняшний день пока еще нужны". Это "полностью покончить", по свидетельству истории, оказалось не чем иным, как вторым изданием гитлеровского "окончательного решения"... Но у Иосифа Сталина был свой путь, свои неизменные методы сотворения нового мира. Чтобы "полностью покончить", он считал необходимым вначале добиться признания самих евреев -- актеров, писателей, врачей -- в антинародной деятельности. И поначалу ему удавалось порой добиться такого признания, нелепого и страшного самооговора. Читать об этом мучительно тяжело. Но московский литератор Александр Борщаговский, или Борщагивский, как называл его Соломон Михоэлс, подружившийся с ним еще в послевоенном Киеве, автор многих книг, сценариев кинокартин "Три тополя на Плющихе", "Дамский портной", посчитал своим писательским и человеческим долгом исследовать все 42 объемистых тома следственного дела "Еврейского Антифашистского комитета", 8 томов расстрельного процесса и многие тома "переследования". Никаких неясностей и секретов, связанных с убийством Соломона Михоэлса и других деятелей еврейской культуры, более не осталось. Документальная книга Борщаговского названа точно: "ОБВИНЯЕТСЯ КРОВЬ". По делу Еврейского Антифашистского комитета было арестовано пятьдесят человек, в том числе жена Молотова Жемчужина, что держалось в тайне даже от машинисток МГБ: ее имя вписывалось в протоколы чернилами. Методы шельмования невинных людей были стереотипными, широко "прокатанными" еще в кровавых тридцатых: редакторов еврейских газет в Нью-Йорке Гольдберга и Новака, демократов, людей просоветских взглядов, побывавших в СССР, объявили шпионами. А затем всех, встречавшихся с ними, естественно, агентами всевозможных разведок. Как выколачивались признания, можно было бы и не упоминать (и без того ясно!), не окажись в делах впечатляющего свидетельства Абакумова, бывшего министра государственной безопасности, заключенного своим заместителем Рюминым в тот же карцер, в котором ранее держали жертв этого сталинского министра. "Ночью 16 марта меня схватили и привели в так называемый карцер, а на деле, как потом оказалось, это была холодильная камера с трубопроводной установкой, без окон... размером в два метра. В этом страшилище, без воздуха, без питания (давали кусок хлеба и две кружки воды в день), я провел восемь суток. Установка включалась, холод все время усиливался. Я много раз... впадал в беспамятство... Этот каменный мешок может дать смерть, увечье и страшный недуг. 23 марта это чуть не кончилось смертью -- меня чудом отходили..." Но даже холодильные камеры не могли вырвать у писателей и актеров нужные Сталину показания. Куда более помогли палачам добровольные свидетельства поэта Ицика Фефера. Они-то и определили ход иезуитского процесса. В самом конце его, на закрытом заседании, Ицик Фефер сообщил суду, что много лет был осведомителем МГБ и потому он добровольно, "без карцера и пыток", сообщил о преступном заговоре. В своих "признаниях" Фефер оклеветал более ста деятелей культуры. Кстати, у него и до этого процесса был большой практический опыт доносительства. Он выдавал Лубянке всех, кто слал в Еврейский Антифашистский комитет "националистические письма", жалобы на дискриминацию или, того хуже, желание немедленно отправиться на защиту новорожденного Израиля. Сколько сотен и тысяч людей ушли, благодаря ему, в тюрьмы?! И вот подвернулась возможность расправиться и с убитым Михоэлсом, своим давним недругом в искусстве. Он немедля окрестил его главой сионистского заговора, торгующего родиной. "Никогда еще покушение Сальери на Моцарта, -- пишет в своей книге Александр Борщаговский, -- не было столь изощренным и страшным, вдобавок еще и опирающимся на государственную власть". Он исследует психологию этого современного Сальери, неистового в своей "социалистической заносчивости", который без устали третирует талантливых российских коллег как "реакционных" и "местечковых", не понявших в своей ограниченности, что "Советский Союз навсегда похоронил проклятый "еврейский вопрос"; не устраивают "народного поэта" и классики национальной литературы. ("Бялик и Фруг залили своими слезами всю еврейскую литературу".) Вульгаризация, слепая поддержка "Правдой" и литжурналами своих "социально близких" бездарей -- всего того, что несли советской культуре "авербаховщина", "рапповщина", дали и здесь ядовитые побеги. Поверив в свою пролетарскую исключительность, Фефер шел к предательству, как на подвиг. Показания Фефера не проверялись, они "не вызывали у следователей сомнений". Какие могут быть сомнения, когда осведомитель признается даже в том, что Еврейский Антифашистский комитет пытался расселить в северном, степном Крыме еврейские колхозы с единственной целью дать американцам плацдарм для нападения на СССР. Золотой человек Фефер! Поэты и писатели, брошенные властью на скамью подсудимых, были обескуражены, растеряны. У них не было иллюзий по поводу МГБ, но -- Фефер?! Свой брат-литератор! "Пролетарский поэт", но все же -- поэт... Зачем ему было оговаривать и самого себя, и Михоэлса будто их завербовали в Америке?! Даже прозорливый мудрый Лозовский, ученый-международник, бывший зам. министра иностранных дел и руководитель Информбюро, вначале, по его словам, играл по партитуре Фефера. "Хотел дожить до суда", сообщил он. Лишь на суде Лозовский был беспощаден к палачам, едок, ироничен: -- Это мое последнее слово, может быть, последнее в жизни! Мифотворчество о Крыме представляет собой нечто совершенно фантастическое, тут применимо выражение Помяловского, что "это фикция в мозговой субстракции"... Обвинения Фефером всего и вся -- "это клеветническая беллетристика. И это легло в основу всего процесса, это же явилось исходным пунктом всех обвинений, в том числе в измене... Президиум Еврейского Антифашистского комитета признан шпионским центром, это -- вздор". Как же могли появиться эти 42 объемистых следственных тома? -- бросил он суду и ответил исчерпывающе: -- Дело в том, что руководитель следствия полковник Комаров имел очень странную установку, он мне упрямо втолковывал, что евреи -- это подлая нация... что вся оппозиция состояла из евреев... вот из чего развилось "дело" в 42 тома... Ко дню суда избавился от своих партийных иллюзий и директор Боткинской больницы, член партии с 1920 года доктор Борис Шимелиович, которого во время следствия били смертным боем ("Шимелиовича на первые допросы буквально приносили ко мне в кабинет", -- признавал позднее Рюмин), а доктор Шимелиович по-прежнему апеллировал к совести Сталина, открывал ему правду: "Меня заставляют признать преступления..." На суде этот "первостепенный консультант Михоэлса", по утверждению Фефера, имел право воскликнуть с гордостью, что он себя виновным во время следственного мордобоя так и не признал. "До того, как я погрузился в изучение судебного архива дела Еврейского Антифашистского комитета, имя Шимелиовича мало что говорило мне, -- пишет Борщаговский в своей книге, -- я рвался навстречу неразгаданной судьбе Михоэлса, думал о людях, которых знал и любил, таких, как Квитко, Маркиш, Гофштейн или Зускин, чувствовал перед ними святой долг человека уцелевшего, не разделившего их участи. Сегодня я смело ставлю доктора Бориса Шимелиовича рядом и вровень с Михоэлсом, ставлю его впереди всех несломленных, мужественных и сильных". Не только сила и мужество проявлялись в смертную минуту. А и такие глубины и величие израненных сердец, что иные сцены могли казаться выдумкой, не подтвердись они бесспорными свидетельствами. Фефер предал, среди других, и старого поэта Галкина, которого обвинял в преступной связи "с контрреволюционной организацией "Джойнт". На очной ставке Фефер, опустив голову, глядя куда-то в пол, подтвердил, что да, оба они, и Фефер, и Галкин... "Да", глухо повторял он. Это "да" тянуло за собой каторжный приговор Галкину. Галкин взглянул на Фефера, увидел несчастного растоптанного человека, с черными пятнами у глаз и кровоподтеками на лысине. Галкин проходил по другому процессу и не ведал "особой роли" Фефера, он решил, что Фефера нещадно били, били, как всех их, он шагнул к своему губителю и... поцеловал его. "Самуил Галкин поцеловал бы, даже зная о долгой "внештатной" службе Фефера-"Зорина". У него хватило бы света и доброты на целое человечество... -- справедливо заметил Борщаговский. -- Но "Перец Маркиш не поцеловал бы Фефера даже полумертвого..." Другой человек Маркиш, другой характер -- геройский и справедливый, бросивший суду, что они, жертвы палачества, будут отомщены... О каждом из них можно было бы написать светлую книгу -- об академике Лине Штерн, о замечательном актере Зускине, о еврейских поэтах и писателях, отбросивших на суде все свои прежние, под кулаками полковников-антисемитов, "признания" и заявивших о полной невиновности всех, кого следствие пыталось очернить. Многолетнее следствие, начатое и завершенное в накаленнейшей атмосфере расового преследования, когда винили не за поступки, их сочиняли следователи (бумаги Еврейского Антифашистского комитета так и остались неразобранными), винили, по сути, только за кровь, еврейскую кровь, ее ненавидели и Сталин, и Гитлер, это расследование настолько отдавало "липой", что главный судья генерал-лейтенант Чепцов пришел к решению: "...выносить приговор по этому делу при таких непроверенных и сомнительных материалах нельзя". И Чепцов, зная доподлинно, что "инстанция", иными словами Политбюро ЦК КПСС, требует расстрела всех, кроме академика Лины Штерн, начал бороться за повторное расследование. Это могло стоить ему головы, но он стоял на своем, обходя всех, от Генерального прокурора СССР до Шверника, и требуя доследования... Наконец его принял Маленков. Тот "навел справки" и ответил со сталинскими интонациями: "Вы хотите нас на колени поставить перед этими преступниками, ведь приговор по этому делу апробирован народом, этим делом Политбюро занималось три раза, выполняйте решение Политбюро!" Вопреки требованию Рюмина привести приговор в исполнение немедленно, Чепцов предоставил всем осужденным право подать апелляцию... Ее рассмотрел, многосторонне, с чувством сердечного участия, по сути, лишь автор этой книги Александр Борщаговский -- это придало повествованию своеобразный "эффект присутствия". Я впервые увидел его зимой 1949 года в редакции "Нового мира". Он рассказывал о своем замысле новой книги "Русский флаг" так увлеченно и талантливо, что я спросил редактора, когда рассказчик вышел, кто это. -- ...Борщаговский?! -- переспросил я изумленно: в те дни, во всех газетах, сообщалось, что критик Борщаговский -- "диверсант пера", "убийца советской литературы" и прочее и прочее, его судьба, казалось, предрешена, а он спокоен, шутлив, полон творческих замыслов... Прошло почти полвека, -- отпраздновал недавно свое восьмидесятилетие и этот действительно незаурядный сильный человек, с которым я дружил всю жизнь, до дня моего отъезда из СССР: он решительно его не одобрял. Горьким и откровенным итогом завершается последняя книга Александра Борщаговского "ОБВИНЯЕТСЯ КРОВЬ": "Кто же мы были: пишущие, кого-то поучающие со страниц своих книг, не видящие чужих слез, не проникавшиеся чужой бедой? Как случилось, что о большинстве арестов мы и не знали до недавнего времени? Как назвать общество, до такой степени разобщенное, лишенное не просто гласности, а даже жалких крупиц правдивой информации? Мы жили инерцией 30-х годов, инерцией равнодушия, невмешательства в чужое неблагополучие, не говоря уже о "заминированных" судьбах. Срабатывал и инстинкт биологической самозащиты: дойди до моего сознания мысль, что преследование меня и моих товарищей не чудовищная ошибка, не следствие происков писателей-карьеристов, а одно из звеньев акции уничтожения, санкционированной государством, -- додумайся я в 1949 году до такого, едва ли у меня нашлись бы силы для литературной работы..." Нью-Йорк, "Новое русское слово". Доехал ли Павел Иванович Чичиков... до Кремля? Первыми высказались по этому поводу мужики на первой странице "Мертвых душ", проводившие взглядом красивую рессорную бричку Павла Ивановича. "Вишь ты, -- сказал один другому, -- вон какое колесо! что ты думаешь, доедет то колесо, если б случилось, в Москву или не доедет?" "Доедет", -- отвечал другой". И оказался, сам того не ведая, провидцем... Гоголевская бричка, как известно, была не простой, о чем уже полторы сотни лет толкуют своим слушателям преподаватели гимназий, университетов, советских школ. Самые талантливые из них, а также любители художественной декламации, непременно прочитают наизусть с законным восторгом: "Не так ли и ты, Русь, что бойкая необгонимая тройка несешься? ...гремят мосты, все отстает и остается позади... Русь, куда ж несешься ты? дай ответ. Не дает ответа... летит мимо все, что ни есть на земли, и, косясь, постораниваются и дают ей дорогу другие народы и государства". У скольких поколений эти высокие слова, написанные гениальной рукой, вызывали слезы умиления и радости. Мои сверстники не были исключением. К тому же нас изумлял пророческий дар Николая Васильевича Гоголя: действительно, соседние страны косятся и постораниваются. Дают дорогу... Вот вроде бы и ответил XX век на гоголевский вопрос: "Русь, куда ж ты несешься?" Мы росли патриотами советской Империи, приспособившей для своих целей самого Николая Васильевича, ярого ненавистника имперского разбоя, имперского чванства. Как удавалось нашим учителям "не понять" Гоголя, обкорнать Гоголя? Отчего они не удосуживались нам напомнить и тем более помочь осмыслить: легендарная птица-тройка -- высокий символ Руси -- несла на себе от первой до последней страницы книги с грохотом и дымом ("Дымом дымится под тобой дорога...") -- лжеца, хитрована с лицом простодушного добряка, продувную бестию, превзошедшего почти всех остальных героев низостью души. "Мы никогда не концентрируем на этом внимания, -- сказал мне в свое время наш лектор, профессор МГУ Геннадий Николаевич Поспелов. -- В литературе есть детали, а есть подробности. Это подробность. То есть, очевидная частность... Разве в ней дело?" Мог ли ответить иначе наш дорогой Геннадий Николаевич, златоуст, университетская знаменитость, если в те дни в университете хозяйничала Лубянка?.. Что ж, посмотрим еще раз на Чичикова с его гениально написанной устремленностью. Всепрошибающая циничная устремленность его однозначна: Павел Иванович ловко, с фальшивым добродушием и патриотической озабоченностью выдает мертвое за живое. В этом смысл его существования. Время приоткрыло многогранный, глубокий смысл чичиковской авантюры. Оно прежде всего по-новому осветило образ милейшего Павла Ивановича, который, доехав до Москвы и самолично взяв в руки вожжи, стал кровавым кошмаром советской страны. Кто теперь не понимает: птица-тройка несла и все еще несет по нашей земле сонмище государственных чичиковых, занятых совершенно тем же самым, что и герой Гоголя: выдает оно за святую, вечную истину отравную надежду "кто был ничем, тот станет всем..."; "вечно живое" и "единственно правильное" учение о социализме в одной стране и прочие постулаты, следуя которым "жить стало лучше, жить стало веселей"; десятилетиями снимаются "невиданные урожаи" и -- торжествует изобилие... танков и ракет, от которых сейчас никак не могут избавиться... "Русь, куда ж несешься ты?" Время ответило и на этот вопрос. По крайней мере, для миллиона демонстрантов-москвичей, поднявших над головами транспарант: "70 лет в никуда". Государственных чичиковых в истории России -- млечный путь. Такая вот печальная подробность... Чичиковы в литературоведении, естественно, шли плечом к плечу с чичиковыми в политике и экономике. Принцип подмены и недоговоренности, уводящий от обобщений, был заложен в систему гуманитарного образования. Этой дорожкой, сознательно или бессознательно, шли все... Слов нет, иные из литературоведов обо всем значении образа Павла Ивановича и не догадывались. Недоставало ни смелости, ни широты взгляда. Тем не менее и они чувствовали инстинктивно, что в ту сторону и вообще по сторонам лучше не глядеть... В результате десятки лет издавалась и переиздавалась миллионными тиражами постыдная жвачка, которая отвратила от русской литературы не одно поколение. Многотомное академическое издание послесталинских лет "История русской литературы" по сей день -- пособие и опора целой армии учителей, журналистов, социологов. Гиганты русской литературы в нем все как на подбор подслеповатые недоумки. Гоголь, утверждает исследователь, смог понять "стремление русского народа вперед... но увидеть то направление, по которому должно идти это движение вперед, не смог..." (История русской литературы, 1955, т. 7). Федор Михайлович Достоевский в "Бесах", само собой разумеется, выразил "предвзятую реакционную концепцию" (там же, т. 9). Иван Сергеевич Тургенев докатился до того, что пришел "к религии, о мрачной и антигуманной стороне которой он так сильно и глубоко говорил сам" (там же, т. 8). С Иваном Александровичем Гончаровым еще хуже: "Философский материализм, политический революционализм, социалистические теории остались чужды Гончарову" (там же). Мог бы стать подлинным русским классиком без малейшего изъяна Владимир Галактионович Короленко. Увы! "В. Г. Короленко стоит в стороне от рабочего движения..." (там же, т. 9). И так о каждом русском классике: "не постиг", "не осознал", "стоял в стороне..." О каждом, кроме, разве, Чернышевского, который (что может быть величественнее!) звал Русь к топору. Да, классики русской литературы XIX века "единственно правильного пути" не ведали. А кто же ведал, кроме ученых-академистов, которые много лет подряд выверяли свои работы по последней передовой "Правды"? Кто они, те новейшие классики, которые, по убеждению авторов академических томов, писали на века?.. "Не надо! -- взмолится читатель. -- Кто забыл газетные полосы с длинными списками лауреатов Сталинских и Государственных премий по истории, философии, литературе и литературоведению?!" Перечитаем академическое издание, в таком случае, под другим углом зрения. Размышляли ли в стихах или прозе советские знаменитости о своем месте в литературном ряду? Если размышляли, какие мысли вызывали безусловную поддержку ученых-исследователей? Отнюдь не в годы, когда звучал призыв "сбросить Пушкина с корабля современности"... Демьян Бедный, скажем, поставил вопрос ребром: кто народнее -- Иван Андреевич Крылов или он, Демьян Бедный? "Конечно же, Демьян Бедный", -- солидаризируется исследователь с Демьяном: "В большевистской идеологии Д. Бедный видит первооснову народной поэзии". И чтоб уж не оставалось никаких сомнений, горделиво цитирует нового классика: "Скотов, которых он (Крылов. -- Г. С.) гонял на водопой, // Я отправлял на живодерню" (академическая "История русской советской литературы". Т. I. 1958. С. 281). Самые проникновенные строки тех лет, как мы помним, нередко посвящались именно тем, кто "отправлял на живодерню": "Не хочу хвалить чекистов -- мне дали смычок для моего сердца", -- захлебывается от счастья зек -- герой Н. Погодина. История русской советской литературы под редакцией П. С. Выходцева и сорок лет спустя (Москва, 1974. С. 700) с полнейшим одобрением воспроизводит подобные театральные заставки эпохи "канальных перековок", скрывавшие убийство десятков миллионов невинных людей. Пытается реанимировать свою "вечную правду"... Когда я поглядываю на Монблан академических изданий, в памяти невольно возникает отец Федор из бестселлера нашей юности "Двенадцать стульев", человек корыстный и литературе тоже не чуждый: когда печальные обстоятельства загнали его на совершенно отвесную скалу, он завершил поиски своего счастья высоким поэтическим порывом. "И будешь ты царицей ми-и-и-ра, -- пел он со своих высот лишенным приятности голосом. -- Подр-р-руга ве-е-ечная моя!" Отца Федора, как известно, снимала с высот пожарная команда из Владикавказа. Снисходительное время наконец вызвало пожарную команду и к вам, дорогие авторы академического многотомья, монографий, диссертаций, школьных учебников. Рядовые читатели, а также преподаватели русской литературы как в России, так и на Западе, хотели бы спросить вас, как скоро вы спуститесь вниз, к так и не одолевшим ваших высот Льву Николаевичу Толстому, Федору Михайловичу Достоевскому, Николаю Васильевичу Гоголю, пророчески посадившему на свою волшебную птицу-тройку Павла Ивановича Чичикова -- несчастье России, ее рок? Заждались классики. Москва, "Горизонт", N╟6, 1991. Александр Трифонович ТВАРДОВСКИЙ - штрафник издыхающей власти. "Самый опасный дракон - издыхающий" (Восточная мудрость). ...Мое сотрудничество в журналах началась в тот день, когда я, в то время студент МГУ, принес в "Новый мир" свою повесть о студентах-филологах, не ведая, что вступил на заминированное поле. Хотя мог бы и догадаться, когда здесь же узнал о приеме Сталиным комитета по премиям его имени... Наверное, мне целесообразно рассказать о том, давно забытом. Ибо все это вовсе не столько история моих литературных удач и неудач, а история нашей культуры... Правда, я уж по многолетнеу опыту знаю, любую удачу "инакомысла" гебисты немедля превратят в его неудачу. Любой плюс выдадут за минус, чтоб "инакомысла" принизить: именно этому-то их и учили... Но... собаки лают, господа, - а караван идет. У каждого свое дело. Комитет по сталинским премиям выдвинул на высокую премию книгу "Студенты" Юрия Трифонова, ученика Констанина Федина. Обсуждения прервал Бубеннов, автор повести "Белая береза": -Товарищ Сталин, - вскричала "Белая береза". - Трифонову давать премию нельзя. Поступая в Литинститут, Трифонов обманул нас, скрыл, что его отец арестован КГБ... Фадеев стал белым, как смерть. Сталин пыхнул трубкой, спросил холодно, неторопливо, кем представлена книга, а, узнав, повернулся к члену редколлегии "Нового мира" К. Федину. Тот медленно сползал со стула... - Тылантлива ли кныга? - поинтересовался. - Тылантлива, считаете? - С минуту молчал, оглядывая перепуганных писателей. - Ну, так пусть идет... - Чего вдруг вылез Бубеннов? - позднее спросил я у старого писателя, который, как и я, получал в "Новом мире" очередной "кирпич" - рукопись для рецензирования. - Стыдно говорить! Юра Трифонов полукровка, а харя Бубеннов, известно... Вот так, господа хорошие!... Черносотенному роду нет переводу! Ну, как тут не вспомнить еще раз нашу дорогую агентуру интернет-ФСБ! Однако моей рукописи о студентах МГУ жизнь пока что улыбалась. Дома меня ждало письмо от Константина Симонова, сообщавшего, что повесть принята и увидит свет в ближайшем номере журнала. Тут же отправился в "Новый мир", где мне показали все рецезии на Свирского, в том числе от Валентина Катаева, члена редколлегии журнала. Я просмотрел его пометки в своей рукописи и обмер. Катаевские замечания раз и навсегда отучили меня от привычно - "приподнятой" в те годы газетной стилистики. На полях, в трех-четырех местах, размашисто, красным карандашом, было начертано памятно, как выстрел: "Сопли!", "Вопли!" Снова "сопли!" И даже немыслимо многословно: "Сопли и вопли!" У меня сердце упало. Однако в завершении - "выправить и - в печать!"... Но до "печати", оказалось, было еще очень далеко. Начиналась эпоха "космополитического" психоза предсмертных сталинских лет, о чем рассказал подробно в книгах "Заложники", и "На Лобном месте." Признаться, опасался, отшвырнут, как котенка, попавшего под ноги. И вдруг, вся эта эпоха "вдруг"! - телеграмма от Панферова. "Печатаем!" - Разговаривал с Костей Симоновым на секретариате, - доверительно сообщил Федор Иванович, увидев меня.. - Я забрал вас к себе... Какие могли быть возражения?! И роман под названием "Здравствуй, Университет" напечатан в журнале "Октябрь", 1952 год, N╟N╟1-2. Пресса была хорошей, и это напрасно: я - молодой автор-солдат еще очень мало что понимал о происходящем в годы предсмертного безумия "вождя и демиурга". В интернете ныне стоят осколки последней, более осмысленной части этой книги. В заголовке ее дальнейшая судьба: "Запрещенный роман". С Константином Симоновым близко не сходился: он был "небожителем", на сворке ЦК, зверем бросился на "распятого" Михаила Зощенко... Александр Твардовский - совсем другое дело... Впервые понял, Александр Трифонович ценит меня, как литератора, когда труды казахского классика вернул в отдел прозы, а мне передал через своего зама Бориса Закса просто: "Природа у казаха написана прекрасно, а люди картонные. Пусть Свирский пропишет людей..." Я "прописал", и казах получил свою медаль... Понял, что он ценит меня и как личность, когда - после моих резких выступлений в СП о государственном шовинизме - я был изгнан отовсюду. . А Твард (так мы звали его) приказал своему отделу прозы (кажется, Инне Борисовой): - Григория Свирского из списка "внутренних рецензентов", кто бы нам ни звонил, не вычеркивать. Так и не вычеркнули, кто бы ни звонил. Ну, а то, что произошло далее , никто и предположить не мог... К нам домой неожиданно пришла худющая маленькая Валя, дочь Твардовского, несчастная, заплаканная, сказала, что отец умирает. И он просил меня срочно передать Свирскому вот что... К умиравшему Александру Твардовскому явился проститься член Политбюро. Валя не назвала его имя, а мы не переспрашивали. Так было принято тогда - если имя не говорят, - не переспрашивать... Был у отца с членом Политбюро, поведала она, трудный мужицкий разговор. Отец прервал гостя вопросом: - А чего вы Свирского мучаете? - А мы его не мучаем. Он говорит про нас то-то и то-то... - Ничего он такого не говорит, - возразил Твардовский. - Это все ваши стукачи придумывают. - Нет, Трифоныч, - Свирский думает, что он один, а он не один... И Твард, знавший, что жить ему осталось несколько дней, с неделю, не более, вызывает в больницу дочь и отправляет ее к нам, чтобы предупредить Свирских: либо возле них пригрелся стукач, которого они принимают за друга, либо КГБ день и ночь прослушивает их телефон так же, как они прослушивали "Новый мир", годами накапливая для ЦК партии данные "об антисоветской сути" журнала, чтоб нас угробить. Что кстати и подтвердилось в самом начала перестройки, когда раскаявшийся майор КГБ рассказал по московскому ТВ, как они налаживали всестороннее прослушивание квартиры Григория Свирского... Я до конца своих дней буду помнить этот глубоко сердечный поступок умиравшего Твардовского, человека бесконечно мне дорогого. Умирал, а своих спасал... Константин Паустовский и нанавистные ему "визгуны..." ИСТОРИЧЕСКАЯ ПАМЯТЬ Мне неслыханно повезло после войны. Константин Георгиевич Паустовский, просматривая на Всесоюзном совещании молодых писателей 1947 года рукописи и первые книги прозаиков-фронтовиков, задержал взгляд на моей измочаленной военной цензурой книжке о войне в Заполярье и зачислил меня в свой семинар. Власть боялась пишущих фронтовиков, и на нас набросилась целая когорта казенных увещевателей -- от Фадеева и Шолохова до косноязычных комсомольских вождей, -- которые пытались втемяшить в наши головы понятия партийности, т. е. послушания, и внутренней цензуры... Резким контрастом прозвучал тогда тихий, взмывающий иногда фальцетом голос нашего учителя. Константин Георгиевич требовал от нас никогда не расставаться с чувством внутренней свободы. Он видел, куда идет расстрельное государство, восславившее "первых среди равных", от волнения у него начался приступ астмы: "Сам воздух... воздух литературы... внутренняя свобода... Без этого нет литературы. Если нет независимости от..." -- Он махнул рукой куда-то вниз, видно, в сторону зала, где клокотали и били себя в грудь увещеватели. Он стал в те дни моим светом в окошке, моим нравственным наставником, резкий на язык благородный Константин Георгиевич, и когда спустя два года погром в литературе достиг вдруг высочайшего накала, я кинулся к нему. Паустовский еще не видел свежей газеты, бросил взгляд на гигантского размера статью "Об одной антипатриотической группе театральных критиков". Произнес сквозь зубы: "Какая богатая лексика!". Прочтя до конца, снова вернулся к ее крутой большевистской лексике, повторяя с яростными и брезгливыми нотками в голосе: "...выпячивают отрицательные явления"... "смакуют недостатки"... "огульно охаивают"... "стараются принизить"... "скомпрометировать"... "смыкаясь в своих взглядах с враждебными"... "раздувают, обобщают"... "допускают грубые выпады"... -- И нервно отшвырнул газету: -- "Босяки! Бездарны даже в брани! Никаких аргументов. Один поросячий визг. ВИЗГУНЫ!" Я вспомнил и Константина Паустовского, и давний горестный погромный день, когда сразу после публикации в "Новом русском слове" (11 августа 1995 г.) моей рецензии на книгу израильской журналистки Инны Стессель раздался телефонный звонок и хриплый голос в трубке вскричал с уличающими интонациями: "Выхватываешь отрицательные явления?! Огульно охаиваешь?! Принижаешь Израиль?!" Я ответил, что вовсе не выхватываю негативные явления. Если так можно выразиться, я "выхватил" талантливую книгу израильской журналистки, болеющей за судьбу своей страны. "Поговори еще! -- угрожающе взревела трубка. -- "Больное общество!", "Крах идеи!" Эт-то про что такое? Про сионизм?! Заткнись, фраерок, а не то заткнем пасть!" Я положил трубку. Не тут-то было. Звонят. Мерцающий стариковский голос. Совсем другой аноним, а лексика та же. Уголовная. Угрозы "посчитаться". "Умыть рыло". Невольно вспомнились недавние статьи канадских газет о наплыве российских уголовников в Канаду. Усмехнулся: "Здравствуйте, господа-товарищи!" И вот что удивительно, кто именно немедленно, первыми, грудью вперед бросился выгораживать израильских чиновников: криминальные элементы, объехавшие Израиль стороной. "Что за комиссия, создатель?" По счастью, здесь не Россия-матушка. В печати им, героям задворок, не разгуляться... НЕ ТУТ-ТО БЫЛО... Свежие газеты проталкивают нам в "почтовую щель" двери, прикрытую железной крышечкой, с грохотом и звоном. С грохотом и, как всегда, на неделю позже заявилось и "Новое русское слово" от 22 сентября. В нем "Ответ г-ну Свирскому" И. Смоткина. Гляжу и своим глазам не верю. "Выхватив несколько отрицательных явлений"... "раздувает, обобщает"... "пригвождает к позорному столбу"... "допускает грубые выпады"... И -- никаких доказательств. Лишь расхожие стереотипы советского агитпропа, "шашлык из тухлятины", как говаривали старые писатели. Спасибо, господин патриот! Не раз слыхивал, что тот, кто критикует недостатки этой страны, тот враг Израиля. Я уже был врагом народа. Я стал им в 1965 году, когда рассказал на общем собрании московских писателей, как во время альпинистского похода в Осетии меня не пригласили на свадьбу как грузина, в Грузии избили как армянина, прибалты в поезде сторонились как русского, а в Москве не утвердили членом редколлегии литературного журнала как еврея. Вся история "дружбы народов" СССР была представлена мною, как на ладони... Задумайся над этим высокое руководство СССР, почтившее тогда нас своим появлением, может быть, не горел бы сейчас Кавказ кровавым огнем... Однако мне авторитетно объяснили, что я не выражаю мнение народа. Что я не друг, а враг советской державы. А выражают это мнение руководители Союза писателей, которых я назвал на том же собрании антисемитствующей "черной десяткой". И вот рухнула держава. Так кто же был ее лютым ворогом? Те, кто говорил о ее пороках, или те, кто и слышать о них не желал? Вся эта приснопамятная троица Егорычев--Пельше--Андропов, которая кричала, что я "клевещу" и "подтасовываю", а затем изъяла из библиотек страны все мои книги и, чтоб никому не повадно было повторять подобное, вытолкала меня из Союза? И вот опять... "не выражаю", "выхватываю", "путаю..." Но даже все это лишь свежий ветерок по сравнению с тем, что повеяло вдруг на меня издалека. Пришла израильская газета, где я прочитал о себе следующее: "Свирский -- ренегат, отрекшийся вначале в Советском Союзе от своего еврейства, а затем в Израиле..." Тут я хлопнул себя по лбу. Каждый, кто пусть даже не читал, а только листал мой документальный роман "Заложники", знает, за что Григория Свирского исключили в свое время из Союза писателей СССР, а затем вытолкали из страны социализма. Каждый, кто хотя бы просматривал роман "Прорыв", помнит, что, оказавшись в Израиле, Свирский был главным свидетелем обвинения на парижском процессе 1973 года против советского посольства во Франции, публиковавшего перед войной Судного дня антисемитские материалы. Что он помог выиграть этот процесс, отбросив, как грязную тряпку, провокацию брежневского агитпропа против Израиля. И все это я хлопотал, оказывается, "отказавшись -- еще в СССР -- от своего еврейства?!". Разгадка оказалась предельно простой: мои яростные обличители не читали ни одной моей книги, даже не листали их. Длинные уши НЕЧИТАТЕЛЯ были видны даже через океан. Странно, но именно они и лютуют на всех континентах... Порой мне хочется по-доброму помочь им. Не терпится вам облаять, показать себя людям, да полистайте сами книги. Не достанете трилогию "Ветка Палестины", нет денег -- войду в положение, вышлю. Бесплатно. "НЕ НУЖНА НАМ ТВОЯ ПРАВДА!" В своем замечательном опубликованном посмертно "Дневнике" Корней Иванович Чуковский в заключительной главке "Год 1969" описывает методы многолетнего обкрадывания, одурачивания советского человека, который подвергается "специальной обработке". Это последние записи в больнице, перед лицом смерти: "...начальство при помощи радио, теле и газет распространяет среди миллионов разухабистые гнусные песни -- дабы население не знало ни Ахматовой, ни Блока, ни Мандельштама, -- записывает Корней Чуковский. -- И массажистки, и сестры в разговоре со мной цитируют самые вульгарные песни, и никто не знает Пушкина, Баратынского, Жуковского, Фета -- никто". "Вся полуинтеллигентная Русь" и даже встретившаяся ему здесь, в больничных палатах, замечательная деятельная сибирячка с живым скептическим умом ("Разговаривать с которой одно удовольствие", -- добавляет Корней Иванович не без горечи), "даже она не предполагает, что в России были... Гумилев, Замятин, Сомов, Борис Григорьев, в ее жизни пастернаковское "Рождество" не было событием, она не подозревала, что "Мастер и Маргарита" и "Театральный роман" -- наша национальная гордость... Когда-то Щедрин и Козьма Прутков смеялись над проектом о введении в России единомыслия -- теперь этот проект осуществлен, у всех одинаковый казенный метод мышления, яркие индивидуальности стали величайшей редкостью..." "Специальной обработке" подверглось, как известно, несколько поколений, в результате многие из нас и не подозревают, что они мыслят стереотипами, пишут, гневаются чужими заемными словами. Чтобы вылечить любое заболевание, его, прежде всего, надо исследовать, понять. Попытаемся постичь, что движет нашими читателями? Какие чувства? Почему они столь злобно набрасываются на книги, которые не листали, на газетные статьи писателей и журналистов, не отвечающие их убогим представлениям о предмете? К примеру, чтобы уничтожить "зловредного" журналиста Кашницкого, изгнать его во что бы то ни стало и изо всех газет, и из страны некий Моше Шнайдер обошел множество редакторов и издателей, пусть даже русского языка не ведающих. Зачитывал всем свое послание на иврите. Его "уличительные" статьи и отклики -- хорошо знакомая нам по газете "Правда" большевистская лексика в полном цвету. И, как водилось там, доказательств никаких. Одновременно с этим несколько анонимов грозят по телефону расправиться с детьми Кашницкого, а старшего сына и в самом деле протянули бревном по спине... Увы, никто за талантливого журналиста не вступился, и он, в страхе за детей, покинул страну... Запоздалая идея создания в XX столетии "этнически чистого государства" для слабых голов, как змеиный яд. Комплексующих патриотов объединяет одно родовое качество: национальное высокомерие, нетерпимость, тупость. Как ни отвратительны угрозы "отравленных" государственным национализмом авторов, это, как мы знаем, -- цветочки. Ягодки же -- моря крови, мы видим их на экранах наших телевизоров почти ежедневно. Столица Чечни Грозный, напоминающий Сталинград второй мировой, "расовые чистки" в Боснии, племенной геноцид в Руанде. Убийства в Албании... Национализм -- всегда за чужой счет. Но национализм -- отнюдь не единственная причина рассматриваемого явления. Даль недвусмысленно высказался и о совсем другой причине, к идеологии никакого отношения не имеющей: "Много амбиции, мало амуниции". Это и хитренькое желание поддакнуть власть предержащим. Осадить плюющего против ветра. Тут-то и читать ничего не требуется. Начальство заметит верного человека. И, конечно же, как не досадить конкуренту, особенно если он удачливее тебя и, не дай Бог, талантлив... Как-то я выступал в Торонто по телевидению и в одной из передач рассказал, в частности, о давнем заседании в Цюрихе Брюссельского сионистского Конгресса, родоначальника многих слез российского еврейства. Именно этот Конгресс 1976 года, названный российскими зеками-сионистами "цюрихским сговором", записал в своем постановлении: "Везти русских евреев в Израиль, хотят они этого или не хотят". Я еще не успел покинуть телестудию, как тут же был отправлен донос в компанию "Роджерс" на кинорежиссера Валерия Токмакова, посмевшего пригласить Григория Свирского. "Общественность никогда не забудет обвинений против Израиля", -- донесли в гневном документе патриоты из конкурирующей с Токмаковым фирмы... И это, заметим, при том, что разгром римского ХИАСа в октябре 1989 года -- давно совершившийся факт. У русских евреев, у которых нет родственников на Западе, отнята одна из капитальнейших свобод человека -- свобода выбора: путь во все другие страны, кроме Израиля, для них закрыт, -- как и было замыслено мудрецами на брюссельском Конгрессе 1976 года. Никто этого не отрицает. Но публично говорить об этом? Выносить сор из избы? "Не нужна нам твоя правда!" Все это так, тем не менее вряд ли к числу таких правдолюбов можно отнести, скажем, всех безответных российских работяг, "простых людей", которые удивляли нас своим слепым простодушием и покорностью, печатая в советских газетах отклики с мест, неизменно начинавшиеся со слов: "Я Пастернака не читал, но...", "Я Солженицына не читал, однако русский народ не потерпит..." и т.д. и т.п. Выведем за скобки полухитрованов, вроде незабвенного Клима Петровича Коломейцева, блистательно изображенного Галичем. Сейчас меня интересуют те из "простых людей", кто свято верил, что так и надо. Что они творят благородное патриотическое дело. Теперь уже ясно, что это и есть самая тяжелая форма болезни, о которой писал Корней Чуковский и сущность которой одной фразой определил философ и публицист Лен Карпинский, бывший главный редактор "Московских новостей". Его предсмертная статья называется "В плену у самодурства". Она начинается так: "У сторонников ракетно-бомбового решения чеченской головоломки на все один резон: государство ("интересы государства", "воля государства", "защита государства"...). Но вопреки стойкому предрассудку россиян, будто совокупное начальство и есть отечество (выделено мною. -- Г. С. государство отнюдь не тождественно обществу..." ("Московские новости", 1--15 января 1995). В одной этой мудрой, глубокой, на мой взгляд, всеобъемлющей фразе, и даже не во всей фразе, а в ее придаточном предложении -- точный диагноз втемяшенного советской властью идиотского предрассудка, с которым живут в свободном мире многие бывшие советские люди. Потому, в частности, любая критика в адрес того или иного израильского бюрократа или даже законов, доставшихся стране по наследству от Оттоманской империи, не говоря уж об известных именах, вызывает мгновенный и бездумный отпор: "Он ругает Израиль! Он позволяет себе..." и пр. Мы живем с советским мусором в голове, чувствуя себя при этом очень комфортно. Порой едва ли не борцами за справедливость... Я не намерен вступать в полемику ни с дальними, ни с близкими активными "патриотами", пытающимися воссоздать в своих странах атмосферу духовного насилия. Их злоба -- признак слабости, закомплексованности, нравственного и интеллектуального бессилия. Что гневаться на людей, и без того сжигаемых собственной агрессивностью. Я взялся за перо совсем с иной целью: на конкретных примерах показать, что в нашем интеллигентном русско-еврейском обществе реанимируются давно ушедшие, исторические, казалось бы, методы заушательства, лживого политического доноса, организованной травли... Как видим, гениальным человеком был мой учитель Константин Георгиевич Паустовский, одним словом сумевший охарактеризовать огромный пласт "высоких" политических игр, психологии низости, человеческой амбициозности, хитрованства, доверчивой глупости, фанфаронства: ВИЗГУНЫ. Нью-Йорк, "Новое русское слово", 27.10.1995 г. Израильский властитель. Отмщение за бесчеловечность. Быль. Пуля израильского солдата и студента религиозного университета Игаля Амира, сразившая Ицхака Рабина, покончила с эпохой замалчивания глубоких противоречий в израильском обществе. Наступило время серьезного анализа. Перелистаем документы, рассмотрим некоторые из последовательно повторяющихся разрушительных для страны событий. Несколько документов об этом приведены мною в приложениях к романам "Прорыв" и "Бегство", завершившим трилогию "Ветка Палестины". Но кто из читателей заглядывает в приложения? А заглядывает мельком -- помнит ли? Я прошу разрешения начать с них: без этого психологический нерв сегодняшней нравственной катастрофы не обнажишь. Но вначале об активных противниках мирного процесса, которые, хотя и не оправдывают убийство, совершенное руками религиозного ортодокса, пытаются очернить жертву (НРС, 12.1.96). "Биография Рабина такова, что мы не имеем права представлять его личностью безупречной", -- сообщает автор НРС В. Димов. Те же самые примеры, почти слово в слово (уничтожение Рабином корабля "Альталена" с оружием для Бегина, "левая диктатура") приводил в интервью канадскому CBS раввин Мордехай Фридман, представленный телеведущим как глава совета американских раввинов ("...board of Rabbay"). Раввин не скрывал своей ненависти к Рабину, протянувшему руку Арафату, что вызвало даже некоторое смятение канадского телеведущего, не привыкшего к проклятьям в дни похорон. Как известно, публичное "изничтожение" политики Рабина и Переса "Мир в обмен на территории" было осуществлено еще до выстрела Игаля Амира группой американских раввинов-ортодоксов, за что Ицхак Рабин публично обозвал их "аятоллами". Нашла коса на камень. Статья в НРС г-на Димова, протестующая, в частности, против "подавления свободы слова в Израиле", как видим, была отзвуком этого противостояния. Что такое преследование за инакомыслие, диссидентство, я хорошо знаю по советскому бытию. Испытал на себе. В Израиле все годы можно было говорить и кричать что угодно. Это считалось актом если и неблагонамеренным, то вполне законным. Много месяцев подряд Иерусалим был оклеен портретами Рабина в арабской куфие. Длинные, на всех заборах, точно размотанная кинолента, афиши-фотографии открыто глумились над премьер-министром, представляя и его, и политику страны как враждебную еврейскому народу, проарабскую. Старый город и иерусалимский рынок демонстративно вывешивали портреты Меира Кахане, когда того изгоняли из Кнессета или печатно шельмовали. Рабина проклинали долго и организованно. По свидетельству Леи Рабин, вдовы Ицхака Рабина, каждую пятницу, когда они с мужем возвращались с работы, их встречала у дома толпа, проклинавшая и самого Ицхака Рабина, и его "проарабскую политику". Полицейские у дома премьер-министра относились к этому, как к привычному "шоу"... Следили лишь за тем, чтобы штатные крикуны не мешали премьеру спокойно проследовать от машины к дверям... Подобных "шоу" за последние два года я нагляделся достаточно, радуясь безграничной терпимости и терзаясь, не близка ли она, эта терпимость, к наплевательству? Словом, отбросим оговор противниками мирного пути, вернемся к опубликованным документам, выразившим нравственную атмосферу времени, которая и способствовала в конце концов известным событиям... В фундаментальном исследовании доктора Давида Кранцлера, руководителя нью-йоркского архива Холокоста, впервые воспроизведено в печати письмо к рабби Вейсмендлу, главному раввину Словакии. Письмо написано Натаном Швальбом, который, находясь во время второй мировой войны в Швейцарии, осуществлял связь между Еврейским агентством в Палестине и рабби Вейсмендлом. Письмо написано в 1942 году как шифровка: на иврите, латинскими буквами. Рабби оказался в немецкой оккупации... вместе со всей Словакией. Он сообщил, что у него есть возможность спасти двадцать пять тысяч евреев, застрявших в оккупированной стране. Их можно выкупить. И получил официальный ответ: "СПАСАТЬ НЕ БУДЕМ". Мотивы таковы: если мы не принесем жертвы, какое у нас право создать после войны свое государство? "ТОЛЬКО КРОВЬ ОБЕСПЕЧИТ НАМ ЗЕМЛЮ..." Не надо думать, что такое решение -- самодеятельность рядового агента. Бен-Гурион охотно теоретизировал на подобные темы, одно из его широко известных высказываний приведено там же, у доктора Кранцлера: "Если бы я знал, что была возможность спасти всех детей в Германии, перевезти их в Англию, или только половину из них, транспортируя в Израиль, я бы выбрал второе. Потому что мы должны взвешивать не только жизнь этих детей, но и историю народа Израиля". Как видим, в основу государства Бен-Гурионом и его соратниками-социалистами была положена, как могильная плита, ленинская бесчеловечность: ГОСУДАРСТВО -- ВСЕ, ЧЕЛОВЕК -- НИЧТО. Вряд ли бы эти документы подымались из архива, если бы прокламированное ими отношение к человеку не имело прямого, по сегодняшний день продолжения. Я прибыл в Израиль в марте 1972 года с первой массовой волной иммиграции. Уже в 1973-м правительство Израиля стало проявлять -- в связи с этой волной -- некоторое беспокойство. На одной из встреч с "представителями русского еврейства" премьер-министр тех лет Голда Меир перебила мои рацеи о развитии культуры: "...Из тех, кто прибыл за последние два года, некоторые уже уезжают. Уезжают неустроенные, это понятно, но уезжают и прекрасно устроенные. Все есть у людей. Квартира, машина и работа. А они бросают все..." Наши объяснения повисли в воздухе. Мы жаждали невозможных для Голды Меир преобразований страны: "социалистический выбор" ее рабочей партии сузил рынок труда настолько, что наиболее подготовленные профессионалы оказались не ко двору. "Единственные инженеры, которые нам нужны, -- это чернорабочие", -- заявлял генерал запаса Наркис, занимавшийся в те годы абсорбцией. В результате к 1981 году цифры "ношрим" (проезжающих мимо Израиля) стали такими: из Москвы и Ленинграда -- 99.8, из Одессы -- 100 процентов. Какое решение было принято встревоженным не на шутку социалистическим правительством? Известно, какое! "Везти русских евреев в Израиль, хотят они этого или не хотят", -- именно так сформулировал проблему сионистский Конгресс, созванный в Цюрихе в 1976 году по инициативе израильских правителей. Русских евреев единогласно лишили в тот день основного права человека -- права выбора, подтвердив верность современного сионизма заветам Бен-Гуриона. Не идея для человека, а человек для идеи. Естественно, не все в этом мире внемлет сионистскому Конгрессу. Более тринадцати лет премьеры Израиля -- и Шамир, и Перес, и Рабин -- на всех международных форумах заклинали, требовали, казалось, без реального успеха: "Только в Израиль". 20 июня 1988 года кабинет министров Израиля принял беспрецедентное для цивилизованного мира постановление: "...препятствовать всеми возможными средствами решимости советских евреев эмигрировать куда угодно, но только не в Израиль". (НРС, 21.6.1988). Глава партии "Ликуд" Шамир назвал едущих мимо Израиля "предателями". 1 октября 1989 года единомышленники Шамира, увы, победили: теперь евреи из СССР, у которых в Штатах не было прямых родственников, могли попасть только в Израиль. Конечно, такому исходу помогли и горбачевская неустойчивость в Союзе, и желание многих государств ужесточить иммиграцию в свои страны. Но, так или иначе, задуманная "цюрихским сговором" в 1976 году преступная акция против демократических свобод русского еврейства осуществилась. Однако самое поразительное было еще впереди. Когда израильские деятели молили, настаивали: "Только в Израиль!", -- считалось само собой разумеющимся, что они готовятся к новой волне олим из России. Тем более, что бывшие россияне, в том числе и Щаранский, предупреждали Шимона Переса: еврейство СССР вот-вот окажется в аэропорту Лод. И года не прошло -- хлынули с севера полмиллиона евреев... И тут вдруг оказалось, что все эти годы израильские премьеры только сотрясали воздух, болтали: палец о палец не ударили, чтобы приготовить рабочие места и жилье. Новый министр строительства генерал Шарон, приняв дела в министерстве, с изумлением узнал, что из 95 тысяч квартир, которые должны были быть к тому году построены, готовы лишь 2400. "Это национальная трагедия", -- так определил Шарон положение дел. Выяснилось, Шимон Перес, в те идиллические времена министр финансов, внимательно выслушав предупреждения бывших россиян, заложил в бюджет расходы на устройство ... 40 тысяч олим. "Не предвидели!" -- кричали, тем не менее, заголовки израильских газет, не углублявшихся в смысл происшедшего. А смысл был ясен предельно. В 1942 году -- из высоких политических соображений -- предали словацких евреев. Не привезли. Обрекли на Освенцим. Спустя полвека -- из тех же высоких государственных соображений -- русских евреев привезли. И тогда не думали о людях. И сейчас не думают о людях. Результат -- слезы и кровь русского еврейства. Массовая безработица, эпидемия самоубийств (более 500 случаев), распавшиеся семьи, бегство в страны, как правило, не желающие их принимать. Только в Канаде о статусе беженца, по официальным данным, всего лишь за один 1993 год просили 1077 русских евреев с израильским паспортом. По количеству беженцев в Канаду Израиль шел сразу после Ирана, Шри Ланки и Сомали. Как только Монреаль принял первых еврейских беженцев, тут же раздался окрик из Тель-Авива: "Не может быть беженцев из такой свободной демократической страны, как Израиль!" И потащилась Канада за израильской "хуцпой" (на иврите -- "наглость"), как бычок за веревочкой. Канадские эмиграционные суды свои постоянные отказы штампуют именно в такой форме: "Не может быть политических беженцев из свободной страны". А ходатаю Григорию Свирскому, чтоб он заткнулся и не защищал несчастных многодетных русских евреев с израильскими "дарконами", министр эмиграции и прокурор Канады шлют пространные объяснения. А кругом отчаяние и слезы, и нет им конца... "Не предвидели!" Допустим, и это. Но что же предвидели? Войну Судного дня не предвидели, едва не погубили страну. Неудачу ливанской авантюры не предвидели. А арабскую интифаду? А то, что она выльется в народное восстание и камни начнут метать и старухи, и дети, предвидели? А выстрел в Рабина, о котором, по свидетельству профессора еврейского университета Шпринцака, Шин-Бет был предупрежден заранее? Слепота людей, не желающих ничего видеть... Существует ли слепота более страшная, неизлечимая? Любой вдумчивый израильский новосел, прибывший из России, на первом или, по крайней мере, на втором году своей жизни в еврейском государстве с удивлением узнает, что в "свободной, демократической" стране Израиль: 1) 93% земли принадлежит государству. В Уставе Еврейского Национального Фонда записано, что на землях Фонда нееврей селиться не имеет права. 2) Выборы в высший орган власти -- Кнессет происходят только по партийным спискам. В стране нет никакой системы ответственности. Ответ держат только перед своей партией и ее руководителями, которые могут любого кандидата передвинуть с реального места в списке на нереальное. И наоборот. Никто не смеет поднять руки на систему, заведомо продвигающую наверх партийных "такальщиков", угодных всевластному руководству. Не существует и нормальных человеческих связей между избирателем и СВОИМ парламентарием, обычных на Западе. 3) Суда присяжных в Израиле не существует. Судей назначает правительство. Иначе говоря, в Израиле нет независимого суда. 4) Государством поддерживается строго регламентированная социалистическая экономика. В результате нет необходимости в людях с высоким уровнем образования. Это и определило судьбу российской эмиграции в Израиль, а затем стало причиной бегства оттуда. Самые распространенные выражения в сегодняшнем Израиле "ло эхпатли" -- наплевать, не имеет значения, и "ихъе беседер" -- будет хорошо. Перед выборами доминирует, естественно, "ихъе беседер". После выборов -- "ло эхпатли". Годами отношения народа и вождей вращаются в заколдованном кругу этой расхожей мудрости улицы. Не потому ли половина страны так боялась мирного процесса Переса и Рабина: он, этот процесс, тоже начался с обычного "ло эхпатли" (наплевать на нее, эту строптивую половину нации). Не завершится ли он столь же обычным и привычным воплем газет: "Не предвидели"? Ведь безопасность страны -- как мост, который может рухнуть от ненадежности всего лишь одного, самого слабого звена. Вот только напрасно нынешние обличители Рабина винят его в том, что он стрелял по кораблю "Альталена" с оружием для Бегина. Шла откровенная борьба за власть. За нее боролись партийные генералы. Рабин же был тогда солдатом. Мог ли он не выполнить приказ Бен-Гуриона? У Ицхака Рабина есть своя собственная непростительная вина. Создание "римского гетто", о котором с содроганием или насмешкой писали все газеты мира. Он, Ицхак Рабин, призвал на помощь себе все, что мог, и, наконец, добился, чтобы русских евреев, покинувших Израиль, не брал ни один американский фонд. 350 семей попали в капкан. Детей не принимали в школы, молодых не женили, старики умирали один за другим: в медицинской помощи им было отказано... Не кто иной, именно он, премьер-министр Ицхак Рабин, создал в 1975--1976 годах в католическом Риме еврейское гетто, из которого был только один выход -- на кладбище. Оставшихся в живых спас архиепископ Австралии, приехавший на прием к папе. Узнав из газет о бедственном положении беженцев из Израиля, он дал гарант на сто семей. "Римское гетто" противники Рабина и не вспоминают, похоже, судьба простых людей их тревожит не более, чем тревожила самого Рабина. Примеры бесчеловечности соратников, как и противников, Бен-Гуриона могли бы занять несколько газетных полос. Лично, в частных конкретных случаях, эти руководители могли, впрочем, проявить и внимание к попавшему в беду человеку, и доброту. Но как только зажигалась перед глазами, как дальняя звезда, общая идея, ведущая в будущее, где все, конечно же, "ихъе беседер", тут ни о каких конкретных человеческих судьбах и речи быть не могло. Привычное бесчувствие приняло катастрофический крен, когда простого человека, которого и в грош не ставили, враждующие политики втравили (в своих корыстных интересах) в многолетнее общественное противостояние, накаляя страсти и ненависть к партийным "инакомыслам". На это прежде всего и обратила внимание талантливая журналистка "русского" Израиля Инна Стессель, выступившая в дни убийства Рабина в газете "Новости недели". "...По-настоящему виновны за это страшное преступление те, -- пишет она, -- кто десятилетиями политизирует население, кто разделил народ на два непримиримых лагеря... Сознательно нагнетаемая ненависть -- это всегда опасность, в первую очередь для самого носителя злобности... Сегодня все мы должны произвести суд над самими собой, потому что каждый злобствующий тоже подталкивал руки убийцы..." Я никогда не скрывал своего отношения к переродившейся рабочей партии, которая, подобно поднятому разводному мосту, отделила два, казалось бы, неразделимых берега -- интересы и надежды простого человека и "интересы государства". Но с той минуты, когда Перес и Рабин начали свой поход за мир, я всей душой с ними: в Иерусалиме живет мой сын и четверо моих внуков. Нет, не хотел бы я, чтобы они пали в вечной борьбе с арабами, как не хотел того же и для внуков Рабина и Переса. Поселенцы на "временно оккупированных" территориях были гордостью и правящей партии "Ликуд", и раввината. Генерал Шарон отдавал на "развитие территорий" все, что мог и не мог, даже за счет строительства для новичков. Когда хлынули новые олим из Союза, не хватало не только квартир, о чем мы уже говорили, но даже скороспелых деревянных "караванов", названных олим "собачьими будками". Столкнувшись с этим, власти, не мудрствуя лукаво, принялись выбрасывать из центров абсорбции и гостиниц "олим ми-Русия", прибывших ранее. Выталкивали инвалидов, старух, одиноких матерей. Тогдашний премьер Шамир не был гуманистом и даже не притворялся. Сменилась власть. Сменилась политика. Рабин и Перес начали переговоры с Арафатом. Мир -- доброе дело, но и доброе дело начали с привычного костолома. Ни в чем не изменяя себе, своему обычному равнодушию к человеческой беде. Это равнодушие, затрагивая многие аспекты жизни страны, сфокусиров