страсти и жизнь мысли - это ветви одного дерева - того, что составляет собой особый тип жизни - жизни человека, и что мир мышления - самый интригующий ответ человека на его же мир страстей. Присутствие такого ответа в жизни человека определяет особенную его феноменологию как феноменологию исключительного геометрического обстоятельства универсального космоса. Жизненный мир - это прежде всего особая геометрическая среда, которая среди всего прочего обеспечивает интеллектуальный ответ на все, что происходит с миром (ответ, который в свою очередь обеспечивает выживание самой этой среды). В таком виде жизненный мир с легкостью ассоциируется с последним из принятых нами метрических пакетов Универсума, - психологическим миром, что дает возможность определить геометрические размеры человека в обобщенном полиметрическом пространстве. Человек как главное действующе лицо жизненного мира и вместе с тем - всего Универсума - имеет, оказывается, самую большую протяженность в этом пространстве. В геометрическом смысле человек - это узел, в котором сходятся вместе все выделенные выше метрические пакеты и посредством которого они связаны между собой. То есть человек - это геометрический канал, через который сообщаются между собой абсолютно все космологические слои. В этом смысле человек, например, объемнее любого другого животного, потому что последнее не выходит в самый верхний метрический слой - слой мышления (или, по крайней мере, в верхние его подслои: "Упанишады", "Одиссея" и теорема Пифагора не являются витальным обстоятельством ни собаки, ни льва). То есть человек живет в таком геометрическом мире, эволюционно- слоевое расширение которого происходит за счет порционного обновления его метрических обстоятельств. В этом смысле, вообще говоря, человек принадлежит к онтологическому слою реальности, открытому для геометрической эволюционной экспансии Универсума, а значит живет в актуальном метрическом слое (в отличие от мира животных, живущих в реликтовом слое). Первым, кто обратил внимание на эту онтологическую планку, непреодолимую для нечеловека, был, кажется, Ницше. Это ведь он сказал, что лев должен стать ребенком, чтобы стало возможным новое начинание. Лев - царь зверей, символ силы духа, символ бергсоновского жизненного порыва. Складывая в одно онтологическое целое открытое интеллектуальное начало ребенка и жизненный порыв льва, Ницше, по сути, назначает группу преобразований, которая из старых разрозненных образов создает новую, комплексную онтологию жизненного мира. (В геометрическую онтологию континуумального мира вписывается и образ открытости-закрытости, придуманный Максом Шелером: человек действительно открыт для новых пространств мышления: для образов, рациональностей и эстетик.) Ребенок андерсеновский и ребенок ницшевский - это символ tabula rasa, на который жизненный мир запишет вместе со старыми обязательно какие- нибудь новые образы и скорее всего - новый способ понимать мир. Способ выстраивать свой ответ на обстоятельства вокруг - это и есть рациональность, которая, в конечном счете и представляет интеллектуальное начало человека в жизненном мире. Таким образом, рациональность - и есть скрытый геометрический герой верхнего, открытого, а значит актуального метрического слоя Универсума. Иначе говоря, мир рациональностей - это единственный мир, который подлежит тотальному онтологическому эволюционированию для насущного состояния Метасистемы. А значит, если интересоваться миром, основываясь на как можно более развернутой его онтологии, то составлять геометрический путеводитель по миру рациональностей вполне созрело время. География мира рациональностей, составленная только на основании обобщенного феноменологического опыта, вряд ли сможет обепечить нас всеми подробностями для реализации контовской максимы: "Познание нужно для предвидения, а предвидение необходимо, чтобы действовать". А нужно нам в отношении мира рациональностей знать по крайней мере следующее: Первое. Как распределены рациональности в своем мире в каждый момент его жизни? Второе. Как интерсубъективируются рациональности, то есть как они хотя бы частично становятся общими? (К этому вопросу примыкает вопрос о том, каковы отношения между индивидуальными и групповыми рациональностями и как формируются групповые рациональности?) Что может ответить нам наш обобщенный феноменологический опыт на первый вопрос? В сущности, немного. А именно: что мир рациональностей состоит из наслоений вдоль вертикальной оси, вдоль которой изменяется некоторая генеральная, осевая функция рациональности, и горизонтильных полей, рельеф которых должен давать слепки мгновенного распределения рациональностей. Это - единственный итог нашего прямого феноменологического опыта (или, скорее, потолок его возможностей), потому что ответа на второй вопрос он дать вообще не может. Но опыт поставляет нам комплексы фактов, эти комплексы формируют устойчивую геометрию нашей рациональности, наша рациональность в соответствии со своей геометрией запускает универсальные онтологические образы, исходный материал для теорий, а теории на основании этого материала составляют картину подробностей о тех фрагментах реальности, которые они охватывают. (Если комплексы значимых для нас фактов, поставляемых нашим опытом, расширяются и перестают вписываться в геометрию нашей рациональности, нам приходится изменять эту геометрию, то есть переходить к новой рациональной эстетике.) Что касается мира рациональностей, то их никогда не охватывала никакая теория, способная описать поведение этого мира. Что может говорить об одном: геометрия нашего способа видеть мир слишком уступала по метрической сложности геометрии мира рациональностей, чтобы наша рациональная эстетика оказалась способной разродиться универсальными онтологическими образами, необходимыми для запуска соответствующей теории. Космологическая геометризация Универсума - эта как раз такая процедура, которая позволяет говорить об онтологических основаниях мира рациональностей, распространяя на него универсальную геометрическую онтологию Метасистемы. В результате ее мы можем использовать геометрические условия организации низших метрических пакетов, известные нам по нашему корпускулярному опыту мышления, в интересах понимания континуумальных правил игры, которые действуют в мире рациональностей. Как уже было сказано, основным количественным вопросом к этому миру (вопросом, уже подготовленным и в рамках корпускулярного мышления), является вопрос, касающийся природы интерсубъективации. Основной логический конфликт корпускулярного мышления вокруг интерсубъективности знания сводится к проблеме частичной интерсубъективности. То есть корпускулярное мышление не может онтологически прокомментировать мир значимостей, тот реальный мир знания, в котором мы живем, в котором истины могут быть значимыми, но никогда не бывают абсолютно значимыми. То есть фактически проблема интерсубъективности мышления сводится к проблеме распределения рациональностей. Проблема интерсубъективности, в сущности, легко конвертируется в математические образы: вопрос о возможности общего знания можно свести к анализу непрерывности или связности между пространством, в котором существует знание, и пространством, в котором существуем мы как носители этого знания. Геометрическая среда, соответствующая традиционной субстанциальной логике, принципиально разрывна на границе между субстанциями, поэтому проблема разрывности процедурно неразрешима в рамках корпускулярного мышления, так же, как характерные квантовые эффекты процедурно неразрешимы вне геометрической среды уравнения Шредингера. Проблема интерсубъективности - один из самых сильных доводов в пользу геометризации нашего жизненного мира Здесь нужно сделать существенную оговорку. В свое время ортеговская формула субъективности "Я = Я + мои обстоятельства" по сути дела определила онтологическую среду, в которой проблема интерсубъективности может получить решение, и эта среда - континуумальный мир. (Ортега-и-Гассет во многом наследует Гуссерлю, который своей идеей интенциональности достиг почти такого же эффекта в отношении онтологии субъективности, что и ортеговская формула. Но Гуссерль, в отличие от Ортеги, остался в рамках объективистской традиции, а потому свою формулу "Я = Я +" он не замкнул. Поразительно, что для, казалось бы, незначительной метафизической работы по расширению тавтологии Декарта, Беркли, Юма, Канта и Фихте "Я =Я" потребовалось три столетия поколений философов: мельницы богов мелют медленно.) Онтологическую среду, в которой работает формула Ортеги, определяет пространство рациональностей. Рациональность как геометрический герой No1 этого метрического пакета является прежде всего носителем условия его устойчивости. То есть распределение рациональностей в жизненном мире должно подчиняться внутреннему для пакета условию устойчивости. И если мы сможем что-нибудь сказать об этом условии, мы в общем-то получим очертания принципа, по которому внутри жизненого мира происходит распределение рациональностей. Сказать же что-то можно, оказывается, на удивление скоро. Как уже говорилось, для этого можно использовать общие принципы геометрической организации, действующие во всех метрических слоях Универсума, взяв с соответствующими оговорками или (если они не нужны) без них эти характеристики из тех пакетов, в которых о них что-то известно из нашего корпускулярного теоретического опыта. Известно, что устойчивость статистической системы обеспечивает так называемое нормальное (гауссовское) "шляпообразное" (если по Экзюпери - "слонообразное") распределение ее элементов по своим параметрам. Приблизительно таково, например, распределение Максвелла молекул в газе по скоростям, или распределение людей по весу или росту. В центре распределения (тулья "шляпы") располагается основной его массив ("масса"), на периферии (чуть опущенные вниз поля "шляпы") - существенно меньшая его часть (маргиналии). Впрочем, и без полиметрического образа Универсума приблизительно такое распределение в мире рациональностей - не новость по крайней мере с тех пор, как жива идея вероятностного распределения элементов систем по их свойствам. И даже наверное раньше - образы "массы" того, что мы называем социумом, и "маргинальной" его части существуют с тех пор, как существует образ социума как самодостаточного организма. "Масса" - это не обязательно то, что в недалекие недемократические времена называли чернью, но в конечном счете это обязательно то, что скрывается за словом "толпа", обозначающего спаянный общей реакцией на мир массив людей. Пушкин, которого трудно уличить в снобизме, под чернью подразумевал именно феномен толпы. В его произношении это обозначение было скорее констатацией факта, сообщающего о природе мира, чем импульсивным актом социальной защиты. (Хотя, конечно, защищаться от толпы ему как отчаянному маргиналу тоже нужно было.) Маргиналиями старинные книжники-латинисты называли пометки на полях книг, и с тех пор это хороший образ для всего, находящегося на краю. Люди, воспринимающие вещи не так, как все, занимающие место вне массы мыслящих приблизительно одинаково, являются несомненными маргиналами. Конечно, Пушкин был маргиналом, как, собственно, и Байрон, и Бруно, и Спиноза, и Киркегор, и Ницше, и Христос, и Будда - список можно долго продолжать. Расстояние между ними и массой и создавало с одной стороны напряжение, служившее источником эпизодических взаимных защитных действий, а с другой стороны - постоянную связь взаимной необходимости (Гегель и диамат на этом месте радостно потерли бы руки: вот яркий образец единства и борьбы противоположностей). Расстояние между маргиналиями и массой неустранимо, оно создает ту площадь опоры, которая сообщает нашему миру устойчивость. В силу этого евангельский моральный императив "Входите тесными вратами..." просто принципиально не может быть осуществим для всех, а остается уделом очень немногих. И автор его был безнадежным идеалистом, если всерьез рассчитывал, что его собственный удел в одно прекрасное время станет товаром повышенного спроса. Потому что все евангельские призывы в лучшем случае (сейчас уже крайне редком) выслушиваются в воскресенье с утра в церкви, а затем тут же запиваются пивом под свежие тусовочные новости о том, как кому-то удалось подскочить по деньгам или наоборот, влететь, или засматриваются сериалом о муках, выпадающих на долю бедной девушки на ее пути к богатому, молодому и красивому жениху. При этом вряд ли кто-то морочит себе голову такой далекой от жизни чепухой, как, например, утверждение, сравнивающее пропускные способности игольного ушка по отношению к верблюдам и ворот в царство небесное для богатых. Учат, конечно, не призывы и проповеди, а все-таки жизнь. Интересно, на что мы могли бы рассчитывать, если бы считали иначе и, скажем, не копили бы сокровищ на земле, а надеялись только на таковые на небе. (Проверено ведь: на бога надейся, а сам не плошай!) Евангельский этический ригоризм оставляет безусловно сильное впечатление, но как быть с тем, что мы постоянно вынуждены накладывать на него существенные поправки, позволяющие все же нам выживать? Так вот: мы, собственно, давно нашли, как преодолевать этот разрыв между идеалом и реальностью, между боговым и кесаревым. А именно. Любое наше общество устроено таким образом, что в нем Масса и маргиналы распределяют между собой обязанности и дополняют друг друга. Мелким побочным эффектом такого замечательного взаимодействия, приводящим иногда к костру или кресту, можно считать неизбежное напряжение, возникающее между этими двумя участками распределения рациональностей. Маргиналы, которым их геометрическое место в этом распределении обеспечило неустранимую возможность оказаться за пределами общего здравого рассудка (Гераклит: "Здравый рассудок - у всех общий"), получают способность не так смотреть на вещи как все, но за это - и крест потяжелее. Масса же, обладая общим здравым рассудком, живет, вполне довольная собой и самодостаточная, если этот здравый рассудок, всегда дающий хорошее представление о видимости вещей, не сообщает им повода ощущать тревогу о завтрашнем дне. Но при этом она не теряет связи и с живущими внутри нее маргиналами, и время от времени прислушивается к тому, что еще они там придумали, а после этого, прислушавшись, может и выбрать для себя то, что может показаться ей выгодным и удобным для теперешних или новых, имеющих обыкновение изменяться ее витальных обстоятельств. При этом могут быть услышаны и восприняты как правые маргиналы (вроде Эйнштейна, Ницше или Сократа), так и левые (вроде Гитлера, Марата или Ленина) - в зависимости от состояния Массы. Маргинал в силу своего геометрического положения в распределении рациональностей обязан мыслить самостоятельно и независимо (именно поэтому с известной нам из Писания смелостью Назаретянин вносил изменения в неприкасаемый для каждого ума из Массы ортодоксальный список Заветов) - в этом его сила (он может видеть дальше) и одновременно слабость (его запросто могут напоить цикутой или отправить на крест). А человек из Массы, опять же в силу своего геометрического положения в распределении рациональностей мыслит "нормально, как все", и в этом тоже его сила (у него очень много единомышленников) и слабость (он связан общим мышлением, а значит не может быть самодостаточным вне Массы). Приблизительно в таком духе описывает нормальную схему отношений массы и маргинальной зоны распределения рациональностей один из самых авторитетных адвокатов интеллектуального маргинализма Х. Ортега-и-Гассет в своем знаменитом, наделавшем много шуму в 30-х годах минувшего века выпаде против "массократии" под названием "Восстание масс". Ортега - гораздо больший реалист в отношении неистребимости дистанции между Массой и "избранным меньшинством", чем Автор Нагорной проповеди, поэтому он предпочитает комментировать рациональную картину выбора с помощью буддийской этической доктрины, толерантной, вообще говоря к любому выбору, и не считающей что проходы для людей, обладающие большой пропускной способностью, так уж плохи и неприемлемы: "Когда речь заходит об "избранном меньшинстве", то в быту обычно извращается значение этого выражения, считается, что человек "избранного меньшинства" - высокомерный нахал, полагающий себя выше остальных, что, однако, не так. Избранный требует больше , чем другие, хотя ему и не удается претворить в жизнь эти высокие требования. Нет никакого сомнения в том, что человечество делится на две части: те, кто много требуют от себя и тем самым усложняют себе жизнь и следуют долгу, и те, кто не требуют от себя никаких особых усилий. Для них жить - значит не меняться, быть постоянно тем, что они есть, им не понять тех, кто стремится к самоусовершенствованию; такой человек плывет по течению, как поплавок. А сейчас мне хотелось бы напомнить вам, что ортодоксальный буддизм состоит из двух различных течений: первое, махаяна, "большая колесница" или "широкий путь", требует от человека гораздо больше усилий, чем второе, "узкий путь" или "малая колесница" - хинаяна. То, по какой дороге мы пойдем, будем ли мы предъявлять к себе максимальные или минимальные требования, и определяет в конечном счете нашу жизнь." Собственный выбор Ортеги, который он, как это ясно, остановил на "махаяне", выдает явная его запальчивость, понятная для человека, вынужденного нападать, чтобы защищаться: большинство, в сущности, не хуже меньшинства следует своему долгу, который задается их местом в общем распределении рациональностей, а вовсе не чьими-то благими пожеланиями - уж кому какая геометрия легла. Говорить обратное - это все равно, что говорить что-нибудь вроде: "Вот, некоторые представители животного мира взяли на себя героическую миссию быть человеком, а некоторые малодушно удовольствовались ролью комнатных собачек и кисок". Последнее, по сути дела, выражает основания этики континуумального мира: ценность любого элемента Универсума, к какому бы слою или подслою его он ни относился, вполне определяется его местом в интегральной геометрии Системы - именно оно обеспечивает полноту, а значит и устойчивость мира. (Это хорошо, например, понимал платоновский сокровенный человек Пухов, сказавший, что без него мир неполный.) Этот принцип не чужд и христианской морали, и был бы совсем тотализирован в ней, если бы не противоречащая ему жесткость универсальной категории греха. (Именно жесткость категории, а не сама категория, потому что если сделать ее как можно более мобильной, то, например, то, что не является грехом для "человека-массы" могло бы оказаться им для ортеговского "аристократа духа" - как, скажем, то, что может не являться грехом для животного, может считаться им для человека.) Жесткость множества наших моральных категорий вообще является красноречивым признаком живущей в нас архаики корпускулярного мышления, как и сама бивалентная логика, властвующая в нем. Но разговор о логическом обеспечении их подвижности кажется довольно сумасшедшим: настолько трудным и непроходимым кажется любое усложнение образов в этой области и тем более невыполнимой кажется их витальная реализация, когда неоспоримые трудности сопровождают даже практику десяти сравнительно простых заповедей. Но с другой стороны, способность "аристократа духа" к самосуду (не самосуду толпы, суду Линча, а суду себя над собой, суду, приближающего к человеку Ницше и Достоевского - властвующего в своем мире и вершащему суд над собой) есть как раз то повышенное требование к себе, о котором говорит Ортега применительно к "избранному меньшинству". Чем выше у "рационального маргиналия" градус этого требования, тем далее он отстоит от "человека-массы". А. Эйнштейн - один из тех, кто получил всеобщую известность не только как мыслитель, добившийся оглушительных успехов благодаря своей экстраординарной рациональной смелости, но и как человек, для которого высокий уровень гуманитарных требований к себе был условием быть самим собой. На другом полюсе маргинальности распределения рациональностей находился его современник, другой знаменитый маргинал А. Гитлер. Если маргинальность Эйнштейна распространялась на организацию его метафизического мышления и на степень соответствия конституированным в общественном сознании гуманитарным ценностям, то маргинальность Гитлера выразилась в отрицании самых сложных в рациональном плане интеллектуальных ценностей, завоеванных всеми прежними революциями того, что мы называем человеческим духом, а Фрейд называл "сверх-Я". Сбросить с себя груз разных там устаревших цивилизованных штучек - это самый простой в энергетическом плане путь, поэтому он показался таким привлекательным для Массы, последовавшей за Гитлером, как сказочные крысы последовали за дудочкой гаммельнского крысолова. (Может быть, это и не так уж глупо - избавляться время от времени от ненужного груза, чем, собственно и занимается в той или иной степени каждое новое поколение, но в случае с Гитлером, как выяснилось, слишком много выброшенного груза таки оказалось нужным и выброшенным поспешно.) Определенная логика была в том, что Гитлер выбрал Ницше в качестве своего главного метафизического обеспечения. Если как экстремальную маргинальность можно оценивать сложность мышления Эйнштейна, то как экстремальную же маргинальность можно оценивать и рациональную традицию, использованную Гитлером и состоявшую фактически в вырождении мышления. В силу этого Ницше и не мог никак иначе быть понятым Гитлером (как, впрочем, и "массой" своих современников с массой преподавателей философии внутри нее), как будучи примитизирован до радикального искажения. Человек Ницше и человек Гитлера - это люди из совершенно разных рациональных миров, они геометрически совершенно несовместимы, так же, как мир Джордано был геометрически совершенно несовместим с миром его судей. В то время как сверхчеловек Гитлера должен был утверждаться властью над другими биологически себе подобными через необходимую для такого случая иерархию власти, то есть властвовать "вширь", в том пространстве, которое прежде всего видит глаз, а не ум, Ницше для своего самодостаточного одиночки имел в виду власть совсем другого свойства. А именно - власть над собственным миром, распространенным "вглубь" себя, над миром, видимым умом, но не глазом, власть, по степени самоукрощения граничащая скорее с аскезой, чем с диктатом верховного вечно пирующего хищника, и власть, осуществляемая без посредников. Ницшевская онтология власти - это скорее всего кодекс маргинального одиночки, в силу своего геометрического положения в мире вынужденного держаться вдалеке от непритязательного уюта, создаваемого энергетическими выгодами взаимного обмена теплом внутри Массы. (Кроме того, это - рецепт, как завоевывать огромные пространства без необходимости вести боевые действия в Африке и под Сталинградом.) Сделанное сравнение двух полюсов маргинальности (правого и левого, если придерживаться традиционной ориентации кривой распределения; верхнего и нижнего, если иметь в виду их близость к новым метрическим слоям в геометрии обобщенного пространства), дает нам вполне правдоподобную картину мира рациональностей, полученную в образах. После этого идея геометризации Универсума в применении к вопросу о распределении рациональностей в пространстве жизненного мира кажется совершенно излишней: и без нее результаты хороши. Но есть по крайней мере три прагматических соображения, по которым эта идея оказывается небесполезной. Геометрические комплексы жизненного мира - групповые рациональности. Первое из них касается идеи сравнительной автономии мира рациональностей. Эта идея вытекает из обобщения на геометрию жизненого мира того универсального обстоятельства континуумальной космологии, что реальность, описываемая ею, является реальностью квантуемой и вероятностной. Следовательно, узкие каналы вертикальных связей между метрическими слоями Универсума, проходящие через его устойчивые элементы, сообщают никак не сами эти элементы между собой, а только метрические слои, ими пересекаемые. А значит, связи между элементами континуумального мира реализованы только внутри метрических слоев, которые в этом смысле и можно считать автономными генераторами горизонтальных связей. Это - одно из самых принципиальных различий между топологическими картинами континуумального и корпускулярного миров, причем в рамках идеи геометризации принимающее вполне онтологический характер. Субъективистская версия корпускулярного мира вообще не конституирует онтологию связей между его элементами (самыми интересными из которых с времен Декарта для метафизиков являются субъекты). Объективистская же версия - предлагает весьма убогую радиальную топологию, согласно которой субъекты связаны с Объективным миром. (Ну, а через последний, должно быть, и между собой. То есть, согласно объективистской топологии корпускулярного мира проблема интерсубъективности решается в нем с помощью интерсубстанциального посредника.) Геометрия континуумального мира в силу указанного различия позволяет сделать то, что не позволяли сделать ограниченные геометрические возможности корпускулярного мышления. (Те самые, что обрекли Канта на упрощения, воспринятые Ницше как мошенничество.) А именно - в континумальном мире топология его внутренних связей позволяет конституировать среду, в которой интерсубъективность становится функцией распределения рацональностей внутри нее. Среда эта, как уже говорилось в связи с ортеговской формулой субъекта, - жизненный мир, метрический слой рациональностей. То есть после произведенной процедуры и выделения связей - вертикальных между слоями и горизонтальных, реализуемых только внутри них - жизненный мир становится онтологически конституированным местом жизни особых его, а значит, и всего Универсума обитателей - рациональностей. Это дает нам возможность свести жизненный мир к миру рациональностей. Что означает, что рациональности как особые геометрические реальности Универсума несут в конечном счете ответственность за все, происходящее в жизненном мире. В силу этого приобретает смысл второе соображение, по которому для демонстрации статистического распределения рациональностей внутри жизненного мира потребовалась идея геометризации Универсума. Это соображение сводится к вопросу о геометрической точности картины распределения, который имеет значение для геометрии групповых рациональностей (такую же, какую для военных героев Гайдара имела точность деталей на картинах, которые рисовали их жены). Максвелловское распределение молекул по скоростям обладает замечательной особенностью: он характеризует любой, даже очень маленький объем молекул, пока о молекулах внутри него можно говорить как об образующих статистическую группу. В сущности, то же можно говорить и о группах индивидуальных рациональностей. (Это, например, продемонстрировал Пелевин на примере своей "Желтой стрелы" - странного поезда с вполне нормальным распределением человеческой начинки внутри: с Массой посредине и маргиналиями, которые так и норовят сбежать, - по краям. И хотя действующих лиц распределения представлено немного, все статистические правила его соблюдены. Кажется, только беллетристы умеют обращаться с такими статистически тонкими объемами!) Но ни максвелловское распределение, ни любое другое, выполненное в рамках геометрии корпускулярного мира, не способно показать, на каких онтологических основаниях квантуются рациональности, образуя рациональности групповые. Для этого нужно учесть вероятностную составляющую геометрического образа Универсума, на что корпускулярная онтология мира, увы, не способна. Поэтому полученная выше картина распределения рациональностей как особых геметрических вещей по степени своего геометрического приближения скорее должна считаться квазикорпускулярной, чем континуумальной. Континуумальная картина мира, как уже говорилось, сводится к многомерному рельефу стабильностей. Это относится как к картине, составленной из метрических слоев (и, понятно, подслоев), в которой последние и выполняют роль "устойчивых стабильностей", так и к картине внутри каждого из них. Жизненный мир, выражая собой последний, открытый геометрический слой континуумального мира (или, по крайней мере, верхнюю, активную его часть) в полной мере отвечает геометрическому принципу такой картины, обладая при этом особенностями, сообщенными ему его открытым положением. Универсальной для всего континуумального Универсума, а значит в полной мере реализованной и в геометрии жизненного мира, является та его, новая по сравнению с корпускулярным миром онтологическая подробность, что ни связи внутри него, ни устойчивые узлы связей не могут считаться первичными или вторичными друг относительно друга. Можно сказать, что связи и их устойчивые узлы существуют как взаимно дополняющие обстоятельства, но по отношению к геометрической онтологии Универсума это было бы несколько большей метафорой, чем если считать их одним геометрическим целым. Для мира рациональностей это значит, что связи внутри него обладают своими метрическими характеристиками. А так как жизненный мир без малейшей опасности ошибиться можно считать чрезвычайно метрически многообразным, то и связи внутри него образованы большими количествами устойчивых комбинаторных сочетаний. Можно сказать, что связи, принимающие участие в геометрическом мире рациональностей, образуют в нем гиперплоскости, каждая из которой по отношению к другой, рассматриваемой как поток, работает как своеобразная дифракционная решетка. Тогда, в результате взаимного дифракционного действия метрических потоков связей внутри мира интерсубъективности его геометрическая картина складывается как динамически утойчивая дифракционная картина, рельеф характерных дифракционных горбов (дельта-функций) и впадин. Образовывая устойчивые сочетания разных порядков, такая дифракционная картина оправдывает геометрические образы, заложенные в основание континуумального мира. А оправдывает она их тем, что выражает собой подробную (в пределах обозначенных образов) геометрическую картину рациональностей - индивидуальных и групповых, причем последних - всех вообразимых разновидностей. Характерный шляпообразный вид дельта-функции, вот уже три четверти века служащий символом устойчивости и одновременно сингулярности в микромире, приобретает геометрическую универсальность для всего континуумального космоса, вторгаясь в нем и в жизненный мир. Причем если в микромире он отражает условия пространственной локализации вещества, то в мире рациональностей - вероятностное распределение значимостей. Таким образом, в континуумальном мире значимость, кроме статистического веса, приобретает вес и онтологический. Так же, как масса сообщает нам о реальности в том, что мы привыкли называть материальном мире, значимость сообщает о реальности в пространстве рациональностей. Мы же и раньше говорили, что континуумальный мир - это мир значимостей. Значимости составляют вертикальное измерение распределений индивидуальных рациональностей в вероятностных волнах групповых рациональностей. Каждые две соседние, метрически близкие рациональности обеспечивают геометрическую неразрывность континуума жизненного мира (хотя, скорее всего, это не обязательно должно выполняться совсем уж везде - локальных аномалий отрицать оснований не видно). Приблизительно так работает геометрический генератор рациональностей - жизненный мир. Причем, как это ясно из сказанного, - квантовый генератор. То есть пространство рациональностей квантуется, как и весь континуумальный мир (что, впрочем, показывает и наш феноменологический опыт). Это и есть третье соображение, в силу которого нам потребовалась идея геометризации жизненного мира для его описания. В жизненном мире как в пространстве рациональностей интерсубъективность выражает его интегральную геометрическую неразрывность. Неразрывность в пространстве групповых рациональностей, как это следует из его геометрии, обеспечивается их маргинальными зонами, которые их соединяют, одновременно своими размерами задавая и расстояния между ними. И расстояния между групповыми рациональностями, и связь между ними - это базовые условия, необходимые для динамической устойчивости их пространства, то есть жизненного мира. Иначе говоря, для нашего выживания одинаково ценны как общественное согласие, так и общественные разногласия. Если первое выражает то геометрическое общее, что содержится в каждой групповой рациональности и составляет глобальную групповую рациональность человека вообще, то вторые выражают условие комбинаторной полноты жизненного мира. Мы должны мириться с тем, что кто-то мыслит не так, как мы - мириться просто потому что это обеспечивает наше выживание. В континуумальном мире трудно нанести удар по тому, кто раздражает нас своим инакомыслием и при этом не задеть себя. (А тем более - уничтожительный удар: не спрашивай, по кому выстрелит оружие, которое ты продаешь - оно выстрелит по тебе.) Трудно понять, насколько мы отдаем себе отчет в такой элементарной геометрии. Может быть, вполне отдаем, но согласны жертвовать собой, когда не соглашаемся на жизнь и рациональность каких-то ближних вокруг нас? Христианская мораль прощения, во всяком случае, исповедует геометрический идеал индивидуального выживания, но, видимо, существуют какие-то менее тривиальные геометрии, задающие мотивацию наших поступков, если мы так часто и уверенно этот идеал обходим. Да, война и агрессия - это удел не только неразумных хищников, но и нас, детей цивилизаций. Значит, конфликты и войны - это вполне геометрически обеспеченные подробности континуумального мира. (Гераклит: "Должно знать, что война общепринята, что вражда - обычный порядок вещей, что все возникает через вражду и заимообразно"; "Гомер, молясь о том, чтобы "вражда сгинула меж богами и меж людьми", сам того не ведая, накликает проклятье на рождение всех существ".) Если все в жизненном мире сводится к взаимодействию и столкновению рациональностей, а это так, то войны и конфликты отражают особенную трансцедентальную геометрию жизненного мира. В этой геометрии живут, взаимодействуют и соперничают рациональности, и именно эти обстоятельства жизненного мира задают все, что в нем происходит. Все самое на первый взгляд нерациональное в нем подчиняется сторогой его геометрии. Она оправдывает и войну Монтекки с Капулетти, и гражданские, и этнические, и религиозные, и мировые войны, равно как и разнообразные формы примирения сторон - вплоть до взимного их уничтожения. Даже если в войнах присутствует пошлый мотив грабежа, все равно они сводятся к столкновению рациональностей и к соответствующей геометрии, потому что необходимым условием конфликта является предшествующее ему деление на своих и чужих. Причем каждое новое время создает новые условия для такого разделения или его усиления. "Французы разорили мой дом и идут разорить Москву, и оскорбили и оскорбляют меня всякую секунду. Они враги мои, они преступники все, по моим понятиям." - говорит князь Андрей Пьеру Безухову в "Войне и мире". "Мой дом" - говорит князь Андрей, и Москва для него тоже "моя", и оскорбили и оскорбляют его французы как русского, то есть как носителя особой и неповторимой русской этнической рациональности. Французы стали для него преступниками потому, что стали угрожать его праву быть таким носителем, то есть, праву быть самим собой. (Хотя, понятно, сами французы во главе с Наполеоном и Шовиньи преступниками себя не считали. Наоборот, они считали себя героями - они воевали за могущество французской идеи. Вот пример рационального релятивизма, обязательного условия для конфликта.) Война начинается там, где одна рациональность заявляет свои права на жизненное пространство другой рациональности, стремясь подчинить его себе, часто несмотря на то, как мало на первый взгляд они различаются. Так же, как один вид животных стремится либо сохранить, либо приумножить свое жизненное пространство, но уж никак не поступиться им, потому что оно обеспечивает соответствующую своим размерам вероятность выживания вида, так и для рациональности экспансия - средство, которым достигается ее максимальная устойчивость. Когда в середине 13-го века над раздробленной и разрушенной татаро- монгольским нашествием, а потому сильно уязвимой Русью по-прежнему нависали две угрозы - с востока и с запада, именно логикой сохранения самобытной этнической рациональности пришлось руководствоваться Александру Невскому в его геополитическом выборе. В силу слабости своих возможностей будучи вынужден выбирать наименьшее из зол, он шел на соглашения и уступки в отношениях с восточной угрозой русскости, и без долгих размышлений разбирался с западной всей силой своего оружия. Дело в том, что в действительности угроза с востока была в большей степени угрозой экономических и, может быть в какой- то степени политических потерь, но в самой меньшей степени ее можно было назвать угрозой культурного поглощения. В угрозе же с запада присутствовал весь спектр потерь, и последняя из трех перечисленных была представлена едва ли не с самой большой силой. Позднее политическую логику Александра Невского по сути дела продолжил московский князь Иван Калита. Ведя дипломатическую игру с Золотой Ордой, он начал процесс объединения русских земель как процесс политического укрепления русскости (для него, а в принципе и для нас неважно, какими способами он этого добивался - выигрышная политическая цель всегда бывает обеспечена стихией, а "С стихией божией царю не совладеть"). Тем самым оригинальная русская этническая рациональность получила определенный запас устойчивости, который затем был развит. Та особая геометрическая составляющая, которая обеспечила исторический путь русской этнической рациональности, оказалась одним из многовековых залогов устойчивости пространства рациональностей, в то время как многие этносы история "рассосала". Примеры из человеческой истории, на которых построены, например, теория "вызова- ответа" А. Тойнби или этногенеза Л. Гумилева, хорошо описывают мировой океан рациональностей, когда штормовой, когда спокойный, но всегда живой, способный с легкостью поглотить в свои глубины или наоборот, долго держать на своих волнах. (Для Сартра этот океан - мутная бессмысленность существования, в которую заброшен человек, но это, конечно, не так. Море и все, что в нем происходит, имеет свою логику, пусть и очень сложную, и океан рациональностей, в котором в постоянных состояниях взаимодействия и конфликта находятся способы воспринимать мир - тоже.) Рациональности в своем мире живут, эволюционируют и умирают, как виды в животном мире. А мы, как это естественно для жизненного мира, в той же степени, что являемся носителями собственных, индивидуальных рациональностей, вмещаем в себя и рациональности групповые, в пространства которых мы вовлечены геометрией Универсума. (В том числе мы представляем и некую глобальную групповую рациональность, ту, которая отражает весь горизонтальный слой, временной слой рациональностей.) Человек живет в постоянном состоянии одновременных взаимодействия и конфликта в себе сразу нескольких рациональностей, и одной из самых напряженных коллизий, обеспеченных таким его состоянием, всегда было и остается напряжение между рациональностями индивидуальной и групповой. Все трагедии мира, можно утверждать без риска ошибиться, построены на этом напряжении. И Ромео, и Гамлет, и Акакий Акакиевич, и мадам Бовари в полной мере отражают тот факт континуумального мира, что фронт между этими геометрическими разновидностями рациональности проходит внутри героя, вовлеченного в конфликт. В этом смысле можно сказать, что герой Сартра и Камю (не Сизиф, конечно, а тот, кого принято называть обычным человеком) боится самого себя, когда боится бессмысленности мира. Бессмысленность - это вполне рациональный феномен, то есть из той области, где сталкиваются рациональности, образуя особенный и непредсказуемый вкус жизни, не описываемый Госпланом, десятью заповедями и моральным кодексом строителя коммунизма. Когда иррационалистическая традиция мировой мудрости, запущенная заметно повзрослевшим 19-м веком и открывшая для процедурного использования понятие витальности, заявила о своих правах в логике вещей, она лишь смутно догадывалась, какую онтологическую цену имеет этот особый вкус жизни. Бессмысленность - это то же, что и иррациональность, а мы знаем, что иррациональность в конечном счете оборачивается рациональностью - все зависит от сложности геометрии оценочной среды. Война - это то место, где составляющая иррациональности выражена с самой страшной и экстремальной силой. И если иррациональность логически совмещается с витальностью, то значит война - это предельная форма витальности, такая, что своей экстраординарностью обеспечивает устойчивую полноту жизненного мира, то есть пространства рациональностей. На войне происходит самое напряженное, и притом самое массовое столкновение рациональности индивидуальной и рациональности групповой (того, что Сартр называл "бытием-для-себя" и "бытием-для-других"). Война может быть охарактеризована как такой феномен в мире рациональностей, внутри которого вероятность сублимации индивидуальной рациональности в групповую резко возрастает, что приводит к экстремальным значениям иррациональности (ведь свое линеанизированное представление о рациональности мы в первую очередь составляем на редуцированной логике "для себя", то есть на рациональности индивидуального выживания). Последняя не исчезает на войне, но так как война как событие в жизненном мире есть столкновение групповых рациональностей, то групповая рациональность необычно сильно поглощает индивидуальную. (Именно этот феномен эффективно использовали во вторую мировую войну японцы, когда придумали своих камикадзе, хотя, конечно, в этом они просто повторили раньше уже сказанное.) С точки зрения логики индивидуальной рациональности совершенно нелепо выглядит случай, когда на недавней войне в Чечне рота русских десантников погибла в бесспорно неравном бою, само решение о начале которого, в сущности, зависело только от тех, кто входил в состав этой роты. В таких случаях полагаются красивые слова, и они, конечно, не могут быть лишними. Но помимо всего прочего - это и случай, характеризующий не освоенную логикой сложность пространства рациональностей, как видно, мало изменившуюся со времен Спарты и ее трехсот легендарных десантников. Каким бы способом не комментировать то, что происходило последние два века в Чечне, это все равно в конечном счете может быть сведено к столкновению рацинальностей. Один из свободных профессиональных комментаторов происходящих вокруг нас событий в то время, когда боевые действия только разворачивались, и его зарплатоплательщики, видимо, задержались с инструкциями по поводу тональности их информационного сопровождения, или по еще какому-то недосмотру, высказал собственную точку зрения на это событие, объясняя происходящее как стихию столкновения на одной географической территории реликтовой жизни шариатских судов, набегов и зинданов с одной стороны и открытой цивилизации с другой стороны. И похоже, он был прав. Реликтовые, то есть закрытые метрические образования, несомненно, имеют право на существование, но до тех пор, пока они не начнут оспаривать свои зонные интересы с открытой цивилизацией. Тогда их существование ставится под вопрос. Причем вопрос, конечно, не касается существования самого этноса, участвующего в конфликте групповых рациональностей (хотя бывает и так - например, европейская цивилизация, та самая, которая сейчас всех учит, как вести себя прилично, конкистой, длившейся несколько веков - от Кортеса до Дикого Запада - стерла с лица планеты несколько аутентичных американских цивилизаций). Но там, где происходит военное столкновение рациональностей, вопрос с самого начала стоит о том, чтобы одна рациональность отвоевала как можно больше зоны влияния у другой. В таких условиях неизбежное деление на "наших" и "чужих" приобретает отнюдь не безобидный спортивный характер и создает особые правила игры - логику борьбы рациональностей за выживание, в которой тесно сантиментам и придуманным глупостям, далеким от этой логики. В Европе середины второго тысячелетия война часто приобретала характер этакого рискованного спорта, способа поддержать свои кондиции, чего-то вроде охоты или гладиаторских боев, со своим кодексом чести, допустимого и недопустимого, и т.д. и т.п. Утомленные сражениями средневековые воины время от времени объявляли перерывы, чтобы состирнуть свои ставшие несвежими кружева. Культура поведения, созданная таким пониманием войны, пустила глубокие корни. Не удивительно, что французы, в значительной степени унаследовавшие эту культуру, сильно обижались после провального похода 1812-го года на совершенно лишенных рыцарского благородства русских за то, как те вели против них войну: уклонялись от боев после Бородино, блокировали их обозы, обрушили на них "дубину партизанской войны". Это они, французы, конечно, зря: российская империя, против которой они воевали, никакими официальными распоряжениями не санкционировала такого неблагородного поведения защитников родины. Вне желанных и привычных для французского разума правил таким образом озаботилась своим выживанием сама неповторимая русская этническая рациональность, которая жила свою такую сложную и наполненную опасностями жизнь, видимо, для несколько более содержательных событий, чем быть умерщвленной какими-то французами или, скажем, немцами (в общем, чурками нерусскими). Впрочем, может быть, кроме силы русского не по-европейски нецивилизованного сопротивления мощным французскому, а затем немецкому нашествиям противостоял еще и внутренний цензор этих французов и немцев? Тот самый, который после всего воочию им увиденного способен был внушить им оставшуюся незамеченной, но влиятельную мысль: зачем им эти дикие, неприветливые просторы со сволочной, совсем нецивилизованной зимней стужей (они же в Амудсены и Нансены не записывались!) и грубым, непонятным народом, который скорее вего так и не удастся приручить, как это в свое время удалось сделать, например, с податливыми, как женщина, имеющая небольшой выбор заработать себе на хлеб, прибалтами. Русские же, с легкой руки Ермака начавшие и закончившие покорение Сибири, явно не были отягощены сопротивлением подобного внутреннего цензора: новые земли их не смущали, они им вполне подходили, вот и остались под влиянием фирменной русской рациональности. В пространстве рациональностей выживают те из них, которые своей геометрией убедили континуумальный мир, что они готовы способствовать его устойчивому благополучию, и для этого часто оказываются хороши самые неожиданные для наших самонадеянных ограничений способы добиться этого. Каждый из нас находится в зоне пересечения нескольких рациональностей. Например, своей этнической рациональности, рациональности профессиональной, конфессиональной, и при этом рациональности отца, мужа, брата, сына и т. д. Профессиональная составляющая в наших индивидуальных рациональностях весит неожиданно много. (Чаще всего она в силу множества обстоятельств вокруг нас и формируется, скорее всего, рано - должно быть, в детстве, и потом нам или кому-то рядом остается рассмотреть ее и найти ей применение, что правда, никогда не дается без труда.) Профессиональные рациональности и не могут быть маловесомыми, потому что как раз-то они и образуют поле для устойчивой жизни процедур, той реальности жизненного мира, которая, как говорилось, обеспечивает наше выживание. В своих профессиональных рациональностях мы пространственно дистанцируемся от других таких же, образуя устойчивые группы в рамках условия устойчивости всего пространства рациональностей. Группы эти - не что иное, как касты, они же - тусовки. Собственно, и дожившие до нас плоды индийской и египетской социальных инженерий - касты - сложились в первую очередь как идея расслоения по профессиональным диапазонам. Причем профессиональные диапазоны, охватываемые разными кастами, как получилось, оказались образованными по принципу сходства или различия рациональностей как довольно-таки закрытых организмов, которые и формироваться-то должны были начинать с детства, с младенчества, чтобы вырасти в конце концов в как можно более качественный, или хотя бы во вполне удовлетворительный продукт. Кастовость - это не такая уж и глупая геометрия социальной жизни, а о том, насколько она соответствует топологии жизненного мира, может говорить тот факт, что идея ее в той или иной степени присутствует в истории каждого этноса, и как видно, сама по себе никогда не вредила его здоровью. (Впрочем, не только в истории - ведь и сейчас известно, что сын генерала может стать только генералом - потому что у маршалов есть свои дети.) Несмотря на то, что идея кастовости как образец идеального общественного устройства представлена, кажется, во всех утопиях, начиная с платоновского "Государства", она сложилась не как результат плановых мозговых атак интеллектуалов, а скорее как внутреннее условие устойчивости свободного рынка социальных отношений. Трудно, в сущности, и представить себе что-либо, передающее квантовую идею в области функционального многообразия человека с такой убедительной простотой, как идея кастового устройства общества, как раз и олицетворяющего это многообразие. Кастовую идею можно считать квантовым эффектом первого порядка, и чем проще функциональная стратификация общества, тем с большей отчетливостью этот эффект в нем выражен - так же, как квантовые эффекты микромира. Вот почему в современных продвинутых цивилизациях он малозаметен по сравнению, скажем с реликтовой индийской или древнеегипетской. Малозаметен - это не значит отсутствует. Современный кастовый порядок имеет свою, сглаженную, но все же квантовую геометрию - его касты имеют гораздо менее протяженные буферные зоны между собой, а значит могут считаться гораздо более открытыми, чем реликтовые. Уменьшенные расстояния между кастами увеличивают как возможности межкастовых переходов, так и вероятности новых кастовых состояний. Многообразие устойчивых кастовых состояний в силу квантовой топологии жизненного мира вообще должно считаться индикатором геометрического многообразия, а значит жизнеспособности вмещающего его общества. Кастовая стратификация Древней Спарты была практически вырожденной - в ней не работал антимонопольный комитет, способный ограничить статистическую монополию касты воинов. Поэтому социальной инженерии Спарты хватало для военного героизма, но в конечном счете не хватило, чтобы противостоять обладавшим гораздо более многообразной, а значит, и надежной кастовой геометрией Афинам. Такая же история была уготована татаро-монгольскому феномену, который наводил ужас на всю Евразию неограниченными возможностями своей (тоже фактически единственной) военной касты, но был дезинтегрирован новыми для него витальными условиями, когда захваченные территории потребовалось организовать государством, таким капризным образованием, которое требует гораздо более структурированной социогеометрии, чем та, в которую эволюционировал этот феномен. Суммируя сказанное, легко можно обнаружить в общем-то несложное геометрическое правило в пространстве жизненного мира: социальные образования в нем обладают длительной устойчивостью тогда, когда обнаруживают в себе способность накладывать свою профессиональную рациональную стратификацию на классическое шляпообразное статистическое распределение, без обрезов и провалов. Именно такую устойчивую геометрию государственного устройства, по сути дела, проповедовал Конфуций, и непонятно после этого, кем его называть как социологического мудреца: ремесленником, не знавшим социальной онтологии, или все-таки инженером, который хоть и по наитию, но учил нас глубоко правильным вещам. Кажется, ни то, ни другое его не обидело бы. О том же глубоком интуитивном следовании геометрическим канонам устойчивости можно говорить и применительно к реликтовой индийской кастовой культуре. Классической моделью квантовой геометрии жизненного мира ее можно считать и в силу ее очевидных статистических соответствий - крайние, маргинальные касты (браминов и париев) представлены в ней существенно менее массивными количествами участниками, чем касты центральные. Это правило, как уже говорилось, вообще работает универсально в мире рациональностей. В пространстве каждой из них мы окружены множеством обитателей той же рациональности. Но бывают рациональности очень малообитаемые, а то и необитаемые совсем для каждого того, кто попал в их пространство первым. Г. Вейль, математик и философ, один из создателей математического аппарата революционной физики 20-го века, автор замечательных сочинений о математических сторонах философии и о философских проблемах математики, с непревосходимым знанием дела часто говорил, что если бы десять-двенадцать физиков, которые произвели революцию в физическом мышлении, вдруг какими-то силами были бы стерты с лица нашей планеты, человечество надолго осталось бы в неведении о тех возможностях человеческого мышления, которые они ему таки успели подарить (или втюрить). Понятно, что Вейль не был столь наивен, чтобы использовать сослагательное наклонение в качестве угрозы, но как образ оно работает хорошо. Можно считать, что Вейлю этим образом удалось хорошо передать ту хрупкую уникальность мышления, которая соответствует созданию новых рациональных образов. Если бы Вейль сказал то же о прорыве в новую эстетику, начало которому положили импрессионисты в 19-м веке, он бы оказался прав не менее. Считается, что Эйштейн первым заложил континуумальный "театр абсурда" в современном мышлении (и при этом был удачлив в своем начинании). Видимо, это так и было, если не считать неправдоподобно для своего времени дерзкие геометрически-метафизические мысли далматинца Р.Босковича из 18-го века, да Ницше, который верил Босковичу, да Маха, который, по признанию Эйнштейн, не был таким уж "жалким философом", каким его из корпоративной ненависти еще недавно любили называть профессиональные марксисты-ленинисты, а остановился перед самой дверью в теорию относительности, а то и приоткрыл ее чуть-чуть. (Ведь и до Колумба, как это выяснилось, в Америке бывали европейцы, но открыл ее все-таки Колумб). Мышление Эйнштейна (как это очень быстро, не дожидаясь традиционных для таких случаев "долгих десятилетий", выяснилось), конечно же, не было абсурдным. Но коллективизация его мышления, равно как и мышления де Бройля, Бора, Шредингера, Гейзенберга, Дирака, довольно долгое время оставалась уделом happy few - избранного меньшинства физиков и математиков (и, если считать Ортегу-и-Гассета, то и философов) - даже через 15 лет после появления специальной теории относительности о ней ничего не было сказано в официальном представлении Эйнштейна, что свидетельствовало о ее официальном статусе на то время. Это меньшинство и составило маргинальную зону того способа мышления, который для наших многообразных применений выстраивает логику причинности и логику геометрической картины нашего мира. Находясь на значительном удалении от устойчивого среднего значения этой рациональности, основанной, как уже было сказано, на геометрии корпускулярного мира, эта зона оказалась вблизи нового устойчивого уровня пространства рациональностей - континуумального мышления, каковой на правах первопроходцев и заселила собой. Похоже, высадка этого десанта по своим последствиям по крайней мере не уступила той, что состоялась с участием Колумба в 1492-м. Мы уже говорили, что каждое новое поколение вносит свои изменения в способ понимания мира. Это значит, что оно продолжает путь, проложенный маргинальной зоной предыдущего поколения. Это значит, что оно увеличивает заселенность нового уровня рациональности. Это значит, что оно коллективизирует этот уровень. Каждое поколение посылает все больше своих поселенцев на новые земли. Отрывать себя от привычных обжитых мест непросто - незнакомое внушает опасения. Но вместе с тем и манит новыми возможностями, новым плодородием и россыпями. Наконец, когда эти возможности приобретают ничем не заменимую витальную значимость, происходит обвал, лавина, бум, Клондайк как символ всего этого. Коллективизация новых земель достигает своего апогея и происходит рождение новой цивилизации. В переводе с культурологического языка на онтологический это означает образование новой реальности, а онтология континуумального мира назвала бы это появлением нового метрического уровня. В континуумальном Универсуме такое не слишком частое, но и не такое уж редкое явление, как мы уже говорили, сопровождается разогревом и метрическим взрывом. Часть 3. Взрыв, который, похоже, нас ожидает - Зарыть бы их, - сказал Окорок, - срамота. Жители складывали пожитки в телеги. Мальчишки выгоняли скот. Лица у всех были такие же, как и всегда, - спокойно-деловитые. Только от двора ко двору среди трупов кольцами кружилась сошедшая с ума беленькая собачонка. Подошел к партизанам старик с лицом, похожим на вытершуюся овчину. Где выпали клоки шерсти, там краснела кожа щек и лба. Воюете? - спросил он плаксивым голосом у Вершинина. - Приходится, дедушка. - И то смотрю - тошнота с народом. Николды такой никудышной войны не было. Се царь скликал, а теперь - на, чемер тебя дери, сами промеж себя дерутся. Все равно что ехали-ехали, дедушка, а телега-то - трах! Оказывается, сгнила давно, нову приходится делать. А? Старик наклонил голову к земле и, словно прислушиваясь к шуму под ногами повторил: Не пойму я... А? Телега, мол, изломалась! Старик, будто стряхивая с рук воду, отошел, бормоча: Ну, ну... какие нонче телеги. Антихрист родился, хороших телег не жди. Вс. Иванов. "Бронепоезд 14-69". Пространство рациональностей: вертикальный разрез Новые поколения создают новые образы и переоценивают ценности. В общем-то, если отбросить все производное от этого нашего умения, то останется только оно, именно за его счет мы и выживаем. При этом образы, созданные вчера, сегодня могут вызвать улыбку как забавная глупость: как буденновские усы, завешанная орденами брежневская грудь, как фижмы, аксельбанты, Анна на шее, эполеты, парики с буклями, трости, цилиндры, лаковые штиблеты, и т. д. и т. п. Все это когда-то имело ценность как образы, и несмотря на кажущуюся сегодня свою глупость, вчера надежно обеспечивало равновесие для нашего мира. Нынче таких же глупостей, адаптированных ко времени, не меньше, и, конечно, мы обязаны ими дорожить так же, как дорожили своими наши предшественники. Действительность вырастает из жизни: стоит попробовать вырастить хоть один образ насильно, чтобы убедиться, что мы лишь посредники в деле происхождения ценностей, и ни одна из них, не впишется в обстоятельства нашей только потому, что мы этого хотим. Мы всего лишь посредники и тогда, когда сажаем растения в расчете вырастить полезный для нас урожай, и наши возможности как посредников и тут, хотя и велики, но ограниченны. Нам нужно сильно изменить климат пустыни Кара-Кум, чтобы поселить в ней дикие орхидеи или хотя бы неприхотливые сосны. Или почему бы не заселить ее огромные постранства карельской березой? - ведь из нее можно наделать дорогой мебели. Или почему бы не вырубить всю российскую березу и посадить вместо нее много-много кофейных деревьев? - последние ведь дают гораздо больше дохода. Почему у людей, вырванных из родной почвы привычных для них обстоятельств появляется странная и неизлечимая боль - ностальгия? Почему ценности, составляющие видовую гордость американца, никак не приживаются в России или в Китае, или приживаются в каком то новом, совершенно неузнаваемом виде? Мы вынуждены считаться с проблемой совместимости образов с действительностью, в которую мы их помещаем, хотя бы из соображений экономии нашей интеллектуальной работы. Но для того, чтобы знать секреты совместимости почвы и того, что на ней может вырасти, мы должны знать кое-что о самой почве, о секретах гумуса, который может быть плодородным для одних культур и равнодушным к другим. Гумус, из которого вырастают наши образы, не менее значителен для нас, чем гумус, из которого вырастает наш насущный хлеб. Мы, собственно, давно знаем об этом, а потому давно этот гумус пытаемся как-то обозначить - ум, разум, интеллект, мышление, мир идей, и т. д., - а еще лучше - не просто обозначить, а как-то изучить (тем более, что мы все-таки как-то биологически причастны к этому гумусу, он - наша видовая гордость, с помощью которой мы уравновешиваем мир образами). Но с видовыми особенностями нашей высшей нервной деятельности у нас больше неразберихи,чем ясности. Может быть, ясности даже и совсем нет - смысловая путаница во множестве понятий, относящихся к мышлению, стала привычной для нас и особенно не смущает. Правда, есть науки, которые профессионально занимаются мышлением, и уж там-то, кажется, точно должна царить какая-никакая ясность на этот счет, ясность, способная обеспечить необходимую процедурную определенность. Но нет - в большинстве случаев дальше сравнительной феноменологии мышления там, где разговор вот-вот уже должен зайти о его природе, а значит, об онтологии, дело не идет. (Наш масс-медиумный век нас хорошо к этому приучил: так ведут себя, например все представители по связям с общественностью, официально сообщающие о событиях специальными униками , вроде "Департамент не подтвердил, но и не опровергнул...") Большинство наук научилось обходить вопрос о природе мышления, то есть, делать его присутствие в своем продукте необязательным. Не то что бы он вовсе оставался за пределами интересов специальных наук, но как- то всегда был представлен в них в предельно свернутом состоянии - вроде и есть в каталоге, но под неизвестным никому паролем: попробуй, войди. С природой мышления дело обстоит так же, как с природой социального: все говорят о вещах, связанных с ними, но никто толком не знает, что это такое. Хотя, собственно, мы освоили уже по крайней мере три способа подобраться к этой проблеме. Первый способ - метафизический. У него самые старые традиции. Он - самый умозрительный из всех и существует скорее как необходимость как-то объяснять то, чем мы вынуждены пользоваться для выживания, чем как демонстрация возможностей нашего опыта. Этот способ готов довольствоваться самыми общими представлениями о феномене. Поэтому он предельно прост, и в большинстве случаев мы, не любящие тех подробностей о предметах, которые не влияют, по нашему убеждению, на качество нашей жизни, довольствуемся именно таким отношением к мышлению. Этот способ представлять его себе достался нам от очень древних философов, которые когда-то догадались отделить мышление от реальности как нечто, что ее, во-первых, отражает, а во-вторых - получает о ней знание, не обязательно, кстати, и зависящее от нашего контакта с нею. На таком представлении о мышлении выстроено до сих пор ходовое наивно-возвышенное убеждение, что наш разум - это особый дар, особая вещь в себе. Это оптимистическое убеждение всегда объединяло нашу психологию с возрастным эгоцентризмом ребенка, стремящегося к абсолютной и непререкаемой особенности себя и своих вещей. Такого представления о мышлении нам вполне хватает до тех пор, пока мы не вынуждены искать способа структурировать его. Например, в случаях, когда с мышлением происходит что-то ненормальное. Тогда оно попадает в поле зрения психиатров и психологов, которые для своего ремесла вынуждены искать такие подробности, которых незаинтересованный опыт дать не может. Если психология не сможет объяснять как можно более широкий круг явлений, происходящих в мире высшей нервной деятельности, ей будет очень трудно выполнять свою ремесленную цель - предсказывать рамки поведения человека в различных ситуациях. Традиционный психолог - прежде всего ремесленник, и если он составляет теории, они должны прежде всего работать на наилучший практический результат. Поэтому в стратегию психологической теории закладывается некоторый диапазон более или менее стандартных ситуаций. В силу этого психология практически не обслуживает законы мышления и мышление вообще, и может быть, потому ей только только до каких-то довольно ограниченных пределов интересно спрашивать себя о его природе. (Существует, правда, по крайней мере одно исключение - в нем вопрос о природе мышления и о природе психического вообще задается как главный, и он не присутствует на мониторе теории параллельно и в стороне - развертка его образует совершенно новую по своему образу, нетрадиционную психологию - топологическую психологию, о нем - ниже.) Третий способ представлять мышление - нейрофизиологический. Этот способ демонстрирует прежде всего возможности наших естественных наук, связывающие мышление с физическими и химическими процессами, и, как это может показаться, содержит в себе очень серьезные процедурные обещания. Еще бы: с одной стороны - мир физических событий, а с другой - мир событий психических, и все это, кажется, - в одном целом. Для составителей учебников по диалектическому материализму этого вполне достаточно, чтобы считать выполненной не менее как психофизическую процедуру. Психофизическая проблема - одна из двух проблем (вторая - проблема интерсубъективности), так и оставшихся неразрешенными в рамках старой, субстанциальной рациональности. Она, в сущности, может быть сведена к вопросу: откуда растет наше мышление, образующее особый мир, или как состыковать мышление с любой другой реальностью? Это очень неприятный для нас вопрос, потому что мы вообще-то не привыкли относиться к мышлению как к чему-то, включенному в единую структуру реальности. По большому счету, наше знание о реальности вокруг нас организовано нашим прагматическим интересом, тем интересом, который позволяет нам удерживать равновесие в отношениях с нею. Другими словами, наши познавательные амбиции определяются высотой наших ремесленных задач. Поэтому только серьезные ремесленные задачи могли бы заставить нас искать структуру мышления, а тем более сруктуру, в которую оно включено. Фрейда, во всяком, случае, его богатейший опыт ремесленника (а значит, знатока проблем) убедил такой поиск начать, и он заговорил о том, что наша психическая жизнь - не обособленное поле, что она состоит из напластований, то есть, вертикально стратифицирована. Мысль Фрейда можно, по сути, свести к тому, что наше эволюционное прошлое оставило свой след в напластовании операционных облочек нашей психики, в большей или меньшей степени готовых к внезапному применению. Все, что способно сконструировать нашу реакцию на окружающие нас витальные обстоятельства, - не интервенции случайности, а в конечном счете спрятано внутри нас. Даже исчезнувшие города не исчезают совсем - их руины заносит песок или покрывает вода или вулканический пепел, но оставленные нам их следы хранят какую-то возможность их исторической реконструкции. Так и слои человеческой психики, сформированные определенными витальными обстоятельствами, сворачиваются в запасной психический багаж, отражающий наш видовой эволюционный путь, а мы, совершенствуя наши возможности, можем вести археологические раскопки этих слоев. По сути дела, во фрейдовской идее вертикальной стратификации человеческой психики содержится один из основных принципов квантовой геометрии континуумального мира, состоящий в том, что связи между ее слоями канализированы и работают не между элементарными носителями психик, то есть, конкретными людьми, а только между самими психическими пластами, представляющими собой метрически выделенные геометрические единицы всего психического пространства. По сути дела, именно этот геометрический принцип, к которому сводится фрейдовская идея психоанализа, обеспечил последнему инженерное его применение (если даже и не говорить об армии психоаналитиков, зарабатывающих деньги на идее Фрейда, то уж во всяком случае Голливуд вовсю использует инженерию психоанализа, а Голливуд - это все-таки индустрия вполне мирового масштаба). Дело, конечно, не в том что фрейдовская философия психологии влиятельна. А дело в том, что определенный инженерный успех ее обеспечен не какими-то фантомными научными достоинствами, о которых можно так же долго спорить, как о мистических свойствах Святой Троицы, а вполне отчетливой ее онтологией, может быть, даже не столько онтологией, сколько онтологическим призывом. Суть этого призыва, скрытого во псхологической идее Фрейда и обеспечившего ей не всем понятный успех, можно сформулировать довольно просто: в понимании того, что образует причинную базу человеческой психики, нужно копать глубоко, очень глубоко, гораздо глубже, чем когда кажется, что уже достаточно. (Нечто похожее мы уже встречали у Д.Бруно*: *"О бесконечности, Вселенной и мирах" (1584 г.) "Утверждение, что Вселенная находит свои пределы там, где прекращается действие наших чувств, противоречит всякому разуму...") Фрейд, конечно, несмотря на свое стремление докопаться до природы психического, все-таки был в большей степени практиком, чем теоретиком. Он имел возможность сам, на своем врачебном опыте убеждаться, что его психологическая идея работает. И при этом он имел повод и право быть удовлетворенным глубиной, до которой он докопался. Можно сказать, что достигнутый им теоретический пласт был настолько богат, что вряд ли у него хватило бы жизни, исчерпав его возможности, искать новый. И потом, вот ведь как много значит принадлежать своему поколению, к тому, что Ортега-и-Гассет сравнивал с караваном, внутри которого мы добровольно движемся вперед: даже Фрейд оказался пленником своего каравана-поколения, а может быть, правильнее сказать - своей эпохи. Потому что по 1879 году проходит водораздел, который, в сущности, разделил нашу историю на две эпохи: в короткий промежуток времени длиной приблизительно в одно десятилетие (предпоследнее десятилетие 19-го века) родились практически все те, кто образовал первое поколение гениев-революционеров, радикально преобразивших рациональное лицо мира в недавно минувшем 20-м веке, некое особое поколение: Эйнштейн, Вейль, Бор, Ортега-и-Гассет, Пикассо, Брауэр, Гедель, де Бройль, Шредингер, Борн, и т. д. Произошло то, что время от времени происходит, когда мир созревает для открытий: массовый выброс первооткрывателей. Фрейд никак не принадлежал к этому поколению, поэтому он остался в добром старом времени, в котором гении мыслили по-старому, не геометрически, как Планк, запустивший квантовую идею, но, как он признавался, так и не смогший ее понять. Мыслить геометрически - это, пожалуй, самая точная характеристика, которая могла бы объединить поколение гениев начала 20-го века. В сущности, именно ей, геометрической эстетике мышления принадлежат все невероятные открытия, сделанные ими. Выброс гениев, произошедший на границе эпох, можно объяснить очень просто, если воспользоваться геометрическим, континуумальным образом мира: это был выброс связей в новый слой реальности, он же новый слой мышления из картины фрейдовских напластований. Во всяком случае, именно так отнестись к этому странному феномену можно было бы в рамках топологической психологии Курта Левина, тоже одного из "поколения гениев". Кажется, он был единственным, кто в этом поколении представлял психологию. Топологическая психология Левина была, в общем-то, довольно естественным образованием в новой традиции полевого мышления, вполне сформировавшейся к 30-м годам только что прошедшего века. Это была непонятная для традиционной, корпускулярной, психологии попытка включить мышление в общую структуру мира, у которой к тому времени уже появилось новое, геометрическое лицо. Идея универсальной геометризации мира была эстетической находкой не только для мира физических событий, но и для Левина, пытавшегося конституировать среду для психологической жизни. В рамках такого стремления идея представить среду для жизни мышления в виде пространственных образов была безумной только что по отношению к нашим вековым инертным представлениям, но никак не с точки зрения логически непротиворечивой процедуры. Потому что процедурное обеспечение со стороны топологии - науки о пространственных преобразованиях, - как никакое другое давало возможность, наконец, корректно умозрительно сшить мышление со всем остальным миром. Мах считал, что удачно подобранное слово экономит нашу мысль, а Пуанкаре на заре 20-го века с большим знанием дела писал, что очень хорошо можно экономить мысль с помощью удачно подобранных образов. Идее Пуанкаре, пожалуй, лучше всего соответствует свобода математических образов, чаще всего не достижимая любыми другими. В силу этого действительность, которая пустилась вдогонку за мыслью Пуанкаре, похоже, превзошла его ожидания. Если до 20-го века математика обслуживала мир, формализуя наше знание о нем, превращая его в стандартные блоки, и тем самым экономя нашу мысль, то в начале его она впервые начала вторгаться в самую природу мира. Ничем более, как витальной необходимостью, это вызвано не было: поля старых образов все с меньшей и меньшей готовностью способны были обслуживать наши витальные амбиции. Пришлось прибегать к услугам универсального оружия, которое мы не любим за холодность и удаленность его от жизни, но которое, оказывается, способно, на очень сильные результаты. (Собственно, эти результаты очень настойчиво подталкивают к мысли, что математика вообще, а геометрия в особенности, холодна и удалена не по отношению к нашей жизни, а всего лишь к нашему сегодняшнему отношению к жизни, которое, приспеет пора, и сменится на другое. Пожалуй, эта мысль и руководила Левиным, когда он всерьез заговорил о своей нетрадиционной, топологической псхологии.) Пожалуй, самым важным препятствием на пути его новой психологической идеи, не считая технологических трудностей ее воплощения, оказалась проблема интеллектуального тонуса - проблема удержания на уровне новых, геометрических образов, проблема, в общем-то, вполне понятная: старые, корпускулярные образы постоянно незаметно возникают среди новых в старом, не адаптированном к новым образам виде, и, вмешиваясь в картину новых представлений, создают безнадежную путаницу. То, что мы условились называть и называли выше континуумальным мышлением, можно вполне назвать и геометрическим, и топологическим мышлением - с потерей незначительного количества смысловых нюансов. Левин, скорее всего, должен был бы назвать свое новое психологическое мышление геометрическим, потому что он, кажется, не подходил к нему с позиций непрерывности, но топология "сшивки" левиновского психологического пространства с другой реальностью подразумевалась такой же, как и расмотренная выше топология сшивки метрических слоев континуумального космоса. А именно: для Левина главным действующим лицом в пространстве был не индивид как обособленная единица, корпускула, а психологическое пространство, включающее в себя группу индивидов. В сущности, это то же самое, что и достигнутая выше топологическая картина континуумального мира: связи между его элементами действуют только внутри соответствующих метрических слоев, образуя систему горизонтальных связей, вертикальные же связи, проходящие через эти элементы-узлы, связывают между собой геометрии этих слоев, а не сами элементы. Полученная таким образом топологическая сетка для мышления иллюстрирует уже высказанную ранее мысль. А именно: За любую нашу мысль несет ответственность, в сущности, не столько мозг ее обладателя (обладателя - в давно ставшем для нас привычным понимании этого указателя принадлежности), сколько среда, в которой эта мысль (или рациональная программа поведения) возможна. А привычное определение обладания этой мыслью соответствует всего лишь причастности к этой среде (читай - рациональному слою) каждого ее носителя, то есть, его геометрическим местом в пространстве рациональностей. Такая картина принципиально отличает традиционное пространство психологических событий от "геометризованного": если топология первого является закрытой (несмотря на все натужные разговоры о связи психического и физического), то топология второго открыта (что означает, что связь между психическим и физическим реализована вполне). Открытой является и топология пространства информационных событий, реализованная в информационной инженерии вообще и в идее искусственного интеллекта в частности: в ней горизонтальные связи работают в операционной оболочке, а вертикальные связи связывают эту оболочку с программистом или пользователем. Кажется, именно идею именно такой топологии угадал и К. Г. Юнг в своем образе коллективного бессознательного. Идея универсальной геометризации мира овеществляет коллективизацию Юнгом бессознательного, его теорию архетипов и комплексов, равно как и образы национального характера, национальных особенностей и ностальгии, она делает все эти образы настолько же онтологически полноправными и вполне материальными образованиями, как песок под ногами или программа в компьютере. Когда мы повзрослеем, наконец, настолько, что без особенного сакрального напряжения сможем ассоциировать неприкасаемые образы, относящиеся к сфере нашей высшей нервной деятельности, с образами информационной инженерии, мы поймем, что рациональности, сформированные в нас слоями витальных обстоятельств, повстречавшихся нам на нашем эволюционном пути, не стираются и не умирают, а нашей заботливой информационной организацией сворачиваются тем больше и компактнее, чем дальше они отстоят от интерьера наших витальных обстоятельств. И в необходимый момент они готовы развернуться в полную боевую готовность, чем обеспечить наше выживание (мы уже давно привыкли к электрическому освещению, но на всякий случай держим где-нибудь недалеко стеариновые свечи). Произведенный таким образом вертикальный разрез пространства рациональностей позволяет вернуться к идее кастовой структуризации общества, на этот раз - со стороны анатомии каст как своеобразных групповых рациональностей: принадлежность к касте (вместо "каста" можно сказать "тусовка") определяется рациональным слоем, актуальным для этой касты (тусовки). Для других каст (тусовок) этот слой является в известной степени закрытым, в то время как для своей он определяет и ее специальный язык, и ее специальные обычаи. Рациональная обособленность жителей слоя отражает и тот в общем-то довольно очевидный факт (получивший историческую известность в основном благодаря внутреннему уставу закрытого пифагорейского общества), что каждое знание на определенном уровне глубины (на том, на котором оно задает отличительные особенности мышления) становится эзотерическим. Итак, суммируя все сказанное о топологии жизненного мира, выделим как основное геометрическое обстоятельство вертикально стратифицированного пространства рациональностей ранее сформулированный слоевой принцип континуумального мира: связи между носителями геометрических свойств (в данном случае - рациональностей), являются горизонтальными, то есть, осуществляются внутри каждого из метрических слоев (в данном случае - слоев рациональностей). Это геометрическое обстоятельство пространства рациональностей есть топология межиндивидуальной жизни, и она генетически, как континуумальная характеристика жизненного мира, есть топология децентрическая. Этика децентризма Первой громкой декларацией идеи децентризма, вынудившей со временем достаточно повсеместно себя принять, была специальная теория относительности, полученная в начале прошедшего века в основном усилиями Маха, Пуанкаре и Эйнштейна. Децентрическая (и, видимо, в онтологическом смысле, главная) идея ее сводилась к новой геометрии физического мира: к смене фантомной центральной системы отсчета мультиплетом равноправных децентрических систем. В принципе, идея была не такой уж новой: в сыром еще виде Д. Бруно она, например, обеспечила аутодафе. Легче было релятивистам Шопенгауэру и Ницше. Но и они в этой роли оставили своих зрителей в лучшем случае равнодушными. Чего-то важного не хватало еще в 19-м веке, чтобы инертная публика всерьез отнеслась к мысли, что особенный мир каждого из нас реальнее, чем стандартный мир всех. Но что значит реальнее? Разве не реален мир тот вокруг нас, который мы считаем общим? Дело в том, что общим миром мы все-таки привыкли считать мир каждого из нас - именно последний образует ту систему вещей вокруг нас, которые нам противодействуют или помогают, в центре которой находимся мы сами (правильнее сказать, конечно, - каждый из нас). А наш общий мир, с которым мы вынуждены считаться - это мир - какой бы дикой ни показалась эта мысль - все-таки виртуальный, это нечто среднее, вроде среднего количества прочитанных книг или среднего количества выпитого пива: может и не найтись человека, который прочел ровно столько книжек или выпил ровно столько пива. Каждый из нас находится в центре выпитого им пива или прочитанных книг. А как указать на центр для усредненных обстоятельств общего для нас мира? Разве как на среднего человека? - существует и такой, но он - человек виртуальный, а виртуальную реальность, все-таки, как уже говорилось, потому и назвали виртуальной, что она не столь реальна, как реальность реальная. Децентрический мир - это мир значимостей ("Кажущийся" мир есть единственный: "истинный мир" только прилган к нему", сказал Ницше). Мир каждого из нас настолько же реален для нас, насколько реальны противодействие или помощь нам его обстоятельств. А наш общий мир, в котором мы вынуждены считаться с отношением к миру своих ближних, настолько реален, насколько много общего между нами. Чем этого общего больше, тем больше наш личный мир воспринимается нами как общий мир. Но чем больше появляется в нашей жизни обстоятельств, отличающих нас от других, тем домашнее и ближе нам кажется свой собственный мир, и тем напряженнее при этом мы ищем связей с личными мирами наших ближних, а потому тем ценнее нам становится содержание чужих миров: находя дороги к ним, мы так или иначе приобретаем их в свое пользование. Если вспомнить агрокультурные рекомендации, которые дает для сеятелей идей святое писание, можно сказать, что семена новых идей, предлагаюших новое лицо истины, обречены не давать обильных всходов и оставаться достоянием редких маргиналов до тех пор, пока поле, на которое они время от времени падают, оставается невспаханным. А эстетические поля, на которых вырастает наша восприимчивость к новым идеям и образам, вспахивает искусство. И не известно, какова была бы судьба релятивистских идей, если бы не новое искусство конца 19-го века ("Впечатление: Восход солнца" Моне и все, что за ним последовало), которое хорошо потрудилось над совершенно новой эстетикой - эстетикой атакующего релятивизма, полем будущего нового мышления. Вот что забавно: на 1872 год от РХ приходятся три знаменитых программы: упомянутое "Впечатление:" Моне, "Рождение трагедии из духа музыки" Ницше и "Эрлангенскую программу" Феликса Клейна. Если История нас чему-то учит, так это в первую очередь тому, что она не раздаривает такие совпадения просто так! Но говорить о новой эстетике - это значит, по сути, говорить о новой геометрии. Новое искусство обнажило следующее обстоятельство, которое, как со временем выяснилось, стало геометрическим обстоятельством нового способа воспринимать мир: обнаружилось, что для эстетически и этически значимых вещей не существует выделенной, центральной, или истинной системы отсчета. К началу нового, 20-го века децентрическая геометрия истины уже не казалась эстетически неприемлемой. И все же интересно, что переходные процедуры между равноправными системами отсчета (преобразования Лоренца) появились раньше, чем кто-то смог понять, что они могут что-то совершенно новое сказать об устройстве мира. Вошедшая в историю растерянность Лоренца по поводу совершенно формально полученных им из уравнений Максвелла преобразований лучше всего свидетельствует о том, как мало бывает одних только фактов для того, чтобы понять, что они значат, и как много значит наш рациональный консерватизм для того, чтобы не дать нам увидеть, что же скрывают в себе добытые нами факты. Уравнения Максвелла - это тоже добытые нами факты, и как теперь уже видно, в них с самого начало было спрятано все, что образует идею континуумального мира: и инвариантность скорости света, и пространственно-временной континуум, и децентрическая геометрия истины, и неэвклидова геометрия Минковского, и идея геометризации физики, и даже преобразования Лоренца (в сущности, можно смело идти дальше и утверждать, что в силу самого нового формата реальности, который и делает возможными уравнения Максвелла, в них содержалось даже большее - и квантовая идея, и идея геометризации реальности, и идея метрических слоев). Все это постепенно вынималось из фарадеевского рисунка магнитного поля (потому что именно из него произошли уравнения Максвелла) как из цилиндра фокусника и прирастало к традиции континуумального мышления точно так же, как прирастают одно к другому годовые кольца дерева. По сути дела, уравнения Максвелла дали вполне конкретную форму для знаменитого вопроса Канта, своим автором честно оставленного без ответа: "Как возможна метафизика?" Когда Кант сформулировал свой вопрос, он, к сожалению, не располагал каким-то особенно сильным фактом, чтобы свести свой вопрос к простой и конкретной форме, конкретному факту, который бы не давал успокоиться и заставлял искать удовлетворительно глубокое объяснение себя. То есть, Канту, в сущности, не за что было зацепиться, чтобы иметь шанс получить какой-либо другой ответ на свой вопрос, кроме никакого. Такой факт появился благодаря усилиям Фарадея и Максвелла в очень компактном и возбуждающем виде уравнений последнего. По сути, они и стали прежде всего не столько теорией, сколько фактом, фактом-возбудителем, как выяснилось со временем, содержавшим в себе гораздо более парадоксального, чем это можно было рассмотреть сразу. По крайней мере, далеко не сразу выяснилось, что удовлетворительно глубокое объяснение всего, что содержал в себе этот факт, должно потребовать совершенно нового формата реальности, а значит, нового формата метафизики. Именно поэтому после опилок Фарадея и уравнений Максвелла по-декартовски генально-простая форма кантовского вопроса могла считаться вновь ожившей - теперь по отношению к новому, сингулярному факту - факту континуумальной реальности. С этих пор вопрос Канта нужно было задавать в новой, предельно конкретной форме: "Как возможны уравнения Максвелла?" С этого вопроса, пусть даже и не озвученного сразу никем, но возникшего автоматически вслед за Уравнениями, можно считать открытым не внутриутробный, но атмосферный уже период развития континуумального мышления. (Уравнения Максвелла - это, конечно, совсем не единственный и не особенный факт, заставляющий переосмысливать действующий формат реальности. Просто ему повезло в ряду упрямых фактов, настойчиво подталкивающих к этому, оказаться на поверхности внимания и первым попасть под кантовский вопрос. Были, однако, и другие факты (кстати, и сих пор оставшиеся без достаточно вразумительного объяснения). Среди них - факт атома. Почему ни Мах, ни Ницше не приняли того образа атома, который сложился к началу 20-го века в среде неравнодушных к атому профессионалов, так что сложилось впечатление, будто эти двое несчастных так и смогли понять этот такой очевидный физический объект как реальность? Да потому что они не склонны были разделять примитивное, корпускулярное представление об атоме, наполненное неразрешимыми противоречиями, и потому, что представление об атоме как о континуумальной сингулярности не только ближе, чем корпускулярный атом, к жизни, но и совсем близко к утверждению, что атомов вовсе нет. Во всей этой логической цепочке открытий спрятаны свои сюрпризы - может быть, тоже очень слабозаметные при первом взгляде на нее. Дело в том, что, применив идею геометризации по отношению к миру физических событий, мы, в сущности, теряем возможность отказаться от применения ее ко всему Универсуму, то есть, и к жизненному миру в том числе, потому что континуумальное мышление, образующее эту идею, оставляет открытым конец этой цепочки на границе физического мира (а значит, и возможность расширять эту идею куда глаза глядят). Значит ли это, что в жизненном мире безусловно возможны переходные процедуры между геометрически децентрированными системами отсчета (то есть, попросту говоря, между конкретными людьми), и значит ли это, что в жизненном мире возможны все же какие-то инварианты, как в пространстве Минковского - об этом, пожалуй, трудно судить (опыт Ортеги-и- Гассета в попытке ответить на этот вопрос, впрочем, способен, кажется, внушить вполне определенный оптимизм). Да и потом, лучшим ответом было бы указание на конкретные процедуры и инварианты. Но вне зависимости от ответа на этот вопрос универсальным остается геометрический факт различных положений разных людей в пространстве жизненного мира. Этот факт и является тем минимальным условием, которое задает этику континуумального мира - этику децентризма. В рамках такого геометрического подхода мы можем смотреть на жизнь каждого из нас как на постепенное узнавание нашего геометрического места в пространстве жизненного мира. А если подходить к этому процессу с позиции измерения, то есть, взаимодействия, то есть, как к разновидности возмущения, то узнавание это становится процессом активным. Кажется совершенно забавным то, что такие выводы содержатся уже в скромных для таких онтологических масштабов уравнениях Маквелла, а то и в рисунке фарадеевских железных опилок. Но с другой стороны, в этом и нет ничего удивительного, потому что полевая программа Фарадея-Максвелла начинает традицию нового для мира, континуумального мышления, и при этом она, конечно, должна содержать в себе его многообещающие онтологические возможности. Точно так же любая онтология, претендующая на универсальность, содержит в себе возможность онтологии континуумального мира. История континуумальной онтологии Трудно сказать с точностью, когда в мире была предпринята первая попытка универсальной онтологии. Скорее всего, еще до Упанишад, до орфиков и до Фалеса. Но это и не важно. Важно то, что чем больше в каждой из этих и во всех последующих попытках присутствовало стремления видеть мир изотропным и непрерывным, тем больше в них содержалось образа континуумального мира. В античные времена самым обширно континуумально мыслящим человеком, по тем сведениям, которые донесла до нас история, был, несомненно, Платон (хотя, может быть, кроме Гераклита?). Причем в особенности - пифагорействующий Платон, каким он представлен в последних своих диалогах. Именно этой подробностью (континуумальным уклоном) его взгляда на мир объясняются его неутомимые и бесконечные попытки построить онтологию Души. Всякий раз предшествовавшая каждой новой попытке неудовлетворенность Платона всеми предыдущими попытками носила явно топологический характер: он чувствовал, что разрыв, который возникает между его миром идей и миром вещей, не покрывается в очередной раз введенной процедурой души, которая (душа) по идее должна посредничать между субстанциально разнородными мирами. А раз этот разрыв не исчезал в результате нескончаемых онтологических маневров, значит его идеал мира как Единого оставался процедурно неудовлетворенным. Как это видно, самый доступный для себя выход из положения он видел в геометрической модернизации модели души, которая способна была топологически вписаться в идею Единого. (А его "эманационную" теорию вообще можно воспринимать как прообраз вертикальных междуметрических связей.) Ученик и главный критик Платона, Аристотель, не обладал математической интуицией своего учителя, и поэтому не утруждал себя топологическими поисками неразрывности мира. Аристотелевская идея единства в лучшем случае сводилась к единству множественного, то есть, корпускулярного. Эта идея хорошо геометрически сочеталась с дуализмом материи и формы, который в силу своей абсолютной интеллектуальной доступности имел неоспоримый онтологический успех на протяжении последних 25-ти столетий, не растерял его окончательно и сейчас (скорее всего,и не растеряет никогда, потому что онтологическая система Аристотеля дает нам хорошее математическое приближение, и сейчас еще способное справляться с огромными количествами вопросов). Аристотель по стилистике своего мышления был систематизатором, а потому он стремился к максимальной простоте и ясности даже там, где они, возможно, и не очень-то были возможны. Стремление к мгновенно доступным простоте и ясности не может быть неблагодарным стремлением, потому что даже там, где оно вступает в конфликт с какими-то проблемами, оно мгновенно освобождает нас от них, отрезая их от нас с той же простотой, с которой Колумб заставил стоять яйцо, и тем самым в известной степени облегчая нам жизнь. Простота и ясность, в жертву которым приносятся кажущиеся до поры до времени второстепенными детали-аномалии - непременное условие в большей или меньшей степени устойчивых состояний знания, или, что то же самое - теоретических систем. Тотально систематическое мышление Аристотеля оказалось хорошим интеллектуальным обеспечением его тоталитарной же установки по отношению к доступности знания. Аристотеля никак нельзя назвать эзотериком. Во всем, в том числе и в вопросе доступности знания Аристотель был ярко выраженным демократом. (Даже тогда, когда в "Метафизике" он производит систематическое расслоение знания по типам, он делает это в молчаливом предположении, что какое-либо переходное сопротивление между слоями отсутствует и возможности каждого по отношению к любому из них геометрически не ограничены.) Аристотель был первым, кто не только произвел систематическое расслоение знания, но и первым, кто демаркировал зоны влияния его типов. В своем сочинении "Физика", например, он создал приблизительный канон, что в системе всяческого знания должно считать физикой. А так как мышление Аристотеля было обусловлено стремлением к удобному для жизни упрощению, то и физический канон, созданный Стагиритом, оказался упрощенным, то есть, рационально корпускулярным. Известно, что отчаянные попытки Платона непротиворечиво геометризовать мир в конечном счете оказались путаными и размазанными. Поэтому именно подкупающий своей процедурной простотой отказ Аристотеля от бесплодных для того времени поисков топологически связной модели мира стал организующим началом европейского рационализма на целую эпоху. Субстанциальный дуализм перипатетического образца стал, в сущности, манифестом корпускулярного мышления, в то время как так и не решивший содержащихся в нем геометрических проблем идеализм Платона сохранял для грядущего употребления идею континуумального мира (так кто-то однажды предложил научиться замораживать человека, чтобы иметь возможность неизлечимо больного сохранить до того времени, когда его болезнь cмогут лечить). В этом смысле Платона, даже к душе предъявлявшего скорее геометрические требования, чем какие-либо другие, можно было считать последователем культуры античного интуитивного геометризма, берущего начало по крайней мере у Гомера и Гесиода (да, собственно, и во всей мифологической традиции). Аристотель как приверженец идеи мгновенной ясности стоял вне традиции геометрического мышления, поэтому и физика у него получилась агеометрической - единственной, какой она и могла быть, чтобы быть сколько нибудь годной для ежедневного ремесленного использования. Последнее обстоятельство не изменилось и во времена Ньютона. Но Ньютон, кроме того, что был физиком, был еще и математиком, и ему, одному из создателей дифференциального исчисления, идея непрерывности не была чужой. Это может показаться парадоксальным, но Ньютон, чьими руками корпускулярная физика была доведена до триумфального состояния, не всегда уютно чувствовал себя в ее рамках. Вот что он писал в письме к Бентли: "Мне кажется до такой степени абсурдным положение, при котором одно тело может действовать на другое на расстоянии через вакуум, без посредства чего-то другого, что я не верю, чтобы кто-нибудь, в достаточной степени способный мыслить философски, мог поверить в это". То есть, уже Ньютону было видно, что рациональные основания современного ему физического мышления и мышления "философского" не всегда совпадают, и более того, не совпадают в части фундаментальных свойств мира. Первым, кто догадался, как этот разрыв возможно устранить, был почти современник Ньютона, Боскович. Его идея сводилась, в сущности, не менее, как к программе тотальной геометризации пространства физических событий. Но, как это и должно было быть, он как уж совершенно запредельный маргинал фактически не был услышан - разве только Ницше, прочитавший спустя столетие после Босковича его труд, испытал потрясение. По свидетельству Ницше, "Боскович учил, что надо отречься от веры в последнее, что осталось "непоколебимого" от земли, от веры в "вещество", в "материю", в остаток земного, в комочек, в атом. Это был величайший триумф над чувствами из всех, достигнутых доселе на земле." Только в начале 20-го века мир стал с удивлением и очень дозированно принимать ту реальную геометрическую форму, в ко