ообще не бывает. Отсутствует. То, что происходило с ней сейчас, было впервые... "наверное, не даром в иоговской иерархии, поэты на самой вершине пирамиды в оди-ночестве. Очевидно, у них свое поле существования... и если художник видит мир и себя в нем, то у них все наоборот: они видят весь мир в себе?!?.. " И она утонула в нем, в этом мире, в его непознанной нежности и ненасытности, вечном сладком беспокойстве и тяге к нему. Она изменилась в лице, у нее стала другая походка, движения, и что самое удивительное -- она это чувствовала, понимала и знала, что ничего для этого не предприняла. Так пришла другая жизнь, в которой она оказалась не одна, и теперь в отместку за все предыдущее неопознанный червячок беспрерывно стал точить ее -- надолго ли и как бы не потерять. Она знала, нет, ощущала, что окончание этого всего, она не хотела называть это счастьем, будет означать ее конец. Ее деревенская хваткая натура с обостренным чувством опасности и самой жизни говорила это помимо ее воли, в ушах звучало материнское: "Танька, держись! " Надежда Петровна Надежда Петровна оказалась блондинкой, если и крашенной, то очень "квалифицированно", лет... неизвестно, сколько ей было лет: пух-ленькая, вкусненькая, с коком на голове (как у главной начальницы - госпожи министерши, ведавшей культурой). Ямочки на щеках заманчиво плясали в зависимости от широты улыбки, и глаза были всегда голубыми: и в радости и в гневе, и никогда не выдавали душу -- они не были "зерка-лом души". Грудь она поправляла незаметным движение плеч -- приво-дила ее в равновесие. Мужчин любила и презирала одновременно за то самое, что они мужчины, и без них никак не обойтись. До цинизма она не доросла, а прагматичной стала еще в школе, как только "вступила в ряды" и поняла, что по жизни стоит продвигаться самым быстрым и вер-ным путем -- "по общественной линии". Ей это удавалось -- и чем дальше и выше -- тем безошибочней и скорее. И объяснить это было просто: она прошла самые первые многолюдные туры и теперь, приобретя номенк-латурный статут, в принципе могла не волноваться за дальнейшую карь-еру. Она была "нужным кадром", а уж как направить взгляд человека, от которого "зависит", на себя, она знала отлично. Муж сначала играл, потом тренировал, теперь руководил, дочка ходила в спецшколу, и жизнь налаженно, сыто и без особых отрыжек ползла, "как у всех". В тот момент, когда Татьяна так неожиданно захлопнула дверь перед носом Пал Силыча, и он, побесившись немного и обидевшись на Автора, отошел в сторону, поняв, что ничего не изменишь, и обделав обоих любовников фразой, брошенной в лицо: "Отчего не поделиться с другом", возникла неожиданно Наденька Петровна. Татьяна на проша-нье сказала ему свое излюбленное, что он не знает, где рампа, а они все не актеры, и жизнь не пьеса, а потому, по-русски говоря, пошел бы он на... Он так и сделал, переметнувшись на Наденьку, потосковав три дня, и подумав: "Одни Наденьки -- надежды. Зачем мне столько? Надежд... " Собственно говоря, все само собой получилось -- вызвали в Управление по поводу подготовки к юбилею Победы -- теперь гуманно предупреждали: зачем? Чтобы творцы не глотали зря валидол по ночам. Он оказался в кабинете Надежды Петровны. Она была любезна, слад-ковата, внимательна к его планам и переживаниям и, конечно, не на-стаивая, выразила уверенность, что он непременно подберет материал, отражающий великую борьбу, Победу... тем более, что она знает о его отце, тоже человеке театра, погибшем на фронте. И он, вздохнув, поде-лился с ней заботой -- не может найти пьесу... никак... хотя давно уже стал думать об этом празднике и готовиться к нему... и, мол, есть один автор, очень талантливый, - вот если бы его уговорить. Так замкнулся круг. Павел Васильевич сказал это от чистого сердца, а больше по при-вычке друзей тащить друг друга. Сказал, проглотив навсегда обиду, и решив, что ему надо выбить из Автора пьесу -- всем хорошо: ему зва-ние, Автору -- слава, Татьяне -- заработок, театру премия на всех и т. д. может, хорошие гастроли и перспективы, перспективы... Павел Васильевич пригласил Надежду Петровну на спектакль, и та не только пообещала, но и пришла, и, как не часто бывает, спектакль очень удачно прошел. Искра все время проскакивала между залом и сценой, и разряды смеха и аплодисментов послушно раздавались следом. А по-том руководители еще сидели в его кабинете и обсуждали прошедшее с директрисой, и потные, не размытые актеры заходили предстать пред глаза начальст-ва и выпить пермиальную, а когда все разошлись, Пал Силыч на "штабной машине" повез Надежду Петровну домой. Как оказалось, не в самый престижный район и в обыкновенный дом "с улучшенной планировкой", отчего ее не-доступность как-то сильно поколебалась в глазах режиссера, и он решил, что очень удачно, что муж часто мотает по за-границам. Дальше все шло по обычной стезе, Наденька сначала купалась в придуманном романтизме -- она всегда стремилась наверх, в мир интеллигенции, художников, артистов, и ей вдруг показалось, что она достигла его... но скоро привыкла и поняла, что ничего нового не узнала ни ночью, ни днем, что Пал Силыч хороший человек, но за юбку ее держаться не будет, а потом закралось сомнение - не за должность ли ее он держится, но пока это была только версия, одна из возможных. Она за него не держалась, но и не прогоняла, и дни ползли однообразно с перерывами на краткосрочные побывки мужа. Он приезжал, как всегда спокойный, уравновешенный, с подарками, плоскими шуточками. По ночам словно служил обедню -- может, у него баба какая, думала равнодушно Наденька и тоже выполняла свой долг. Грустная история. Но все так живут -- успокаивала она себя, и ей становилось легче. Случайно на литературном вечере Надежда Петровна встретила Автора. Он чинно раскланялся, но она не дала ему пройти мимо, остановила, стала интересоваться, как дела, какие планы, и не хотел ли бы он зайти -- "Есть разговор. Ничего особенного -- успокоила она, - но хотела бы посоветоваться с ним по важному вопросу! " Она оценивающе смотрела ему вслед, как он спускается по лестнице, и подумала, что с ним говорить будет трудно -- больно уж твердо он ставил ноги на ступени... и легко. Она оценивала людей по походке. Кто-то по рукам, ногтям, по морщинам на руке и лбу -- она: по походке. Перед самым разговором Наденька поделилась с Пал Силычем о предстоящем к ней визите, и тот, ничего не сказал, только пожал плечами. Не стал ни опираться на свою личную обиду, ни нахваливать Автора, чтобы потом, не дай Бог, не оказаться в глупом положении, если разговор у нее в кабинете кончится ничем. Это вполне могло случиться, и тогда бы Пал Силыч вроде нес ответственность за наденькину неудачу, а как это обернется для их отношений, даже он, который считал себя психологом и знатоком женщин, предсказать не мог. Вообще, Автор при своей неуравновешенности мог встать и уйти посреди разговора, или не явиться вовсе, несмотря на обещание... Он и не хотел идти, но одна мысль не давала ему покоя. Он смутно помнил войну, бомбежку, эвакуацию, холод, голод -- все ужасы тех лет... но что-то теплое накрывало эти воспоминания, и каждый раз ему становилось стыдно этого. Потом однажды в каком-то интервью он вычитал слова ветерана, который признался, что вспоминает годы войны, как самые счастливые в жизни -- наполненные чувством удовлетворения, дружбы и веры в людей. Каких людей, - думал Автор, - тех, что убивали мирных жителей, стирали с земли города, проводили опыты над такими же хомо сапиенс в концлагерях, которые создали для "неполноценных"? Каких людей? На войне обе стороны хороши, и что мы знаем о тех людях? Газеты? Книги? Кино? Те, кто воевал тяжко -- молчат, они все молчат... Тогда вся пропаганда в газетах казалась правдой, но непонятно было: на чьей стороне победа. Кто же в результате прав? И дальше шла такая крамола с точки зрения окружающей морали, что он не вступал туда -- боялся. И даже с мамой этими сомнениями не делился. Нелепая мысль бродила в его голове и никак не могла окончательно сформироваться: ему казалось, что есть какая-то связь между стихами, которые так неожиданно попали в его руки и тем человеком, о котором о долго и подробно разговаривал с мамой, и чьи записки мечтал найти. Он боялся сказать себе, что это один и тот же человек, но такие совпадения по времени и содержанию строчек о еврейской колонии подталкивали его -- ну, не бывает таких поразительных совпадений! Тогда выходило, что человеку этому лет семьдесят, он вполне мог погибнуть на войне, мог попасть в лагерь и остаться там навсегда, мог и выжить, вернуться, конечно, но мало вероятно... и где его искать, и как?.. А может, это совсем не он писал стихи... но все равно очень хотелось его найти -- ведь мама так хорошо и увлеченно о нем говорила, а он верил ее чутью... может быть, от него что-то осталось, если не эти стихи, может быть... II. Наташа "На сколько твой полтинник тянет, С. Сукин? -- Он смотрел на свое лицо в круглое зеркало для бритья. -- Дерево не посадил. Дом не построил. Семьи нет. Вообще никого нет. Что от тебя останется, какой след на земле? Чужая авоська с пачкой пожелтевшей бумаги бывшего любимого учителя. И на кой хрен он спасал и учил меня? Был бы беспризорником -- давно бы не коптил небо, а сидел на нем. Он устал. Вот уже несколько недель чувствовал какую-то необъяснимую апатию и тонко тошнотный страх вдруг заболеть и остаться беспомощным и неспособным осуществить то, на что всегда надеялся: на последний патрон. Маленький браунинг, который он вытряс из кармана то-щего фрица перед тем, как тащить его по болоту к своим, так и остался у него навсегда. К нему еще было несколько обойм. Единственная ценность, как называл он сам. Браунинг был маломощный, но очень удобный. И в случае чего, он знал, что последняя пуля спасет от мучений, угрызений, позора... а сил, слава Богу, хватит. Вот теперь он больше всего на свете боялся, что "не хватит", и это отравляло его жизнь. Он просыпался рано, под утро, и потом не мог уснуть. В голове начиналось такое бурление, что ему казалось: стоит шум в ушах от бешенного вращения "шариков". В такие моменты картины явственно возникали перед закрытыми глазами, и это был не сон, не полудрема, а своеобразный кинематограф. Эти картины требовали, чтобы их как-то зафиксировали, они не пропадали, а наслаивались, и при его памяти их можно было снова просматривать -- листать, как стра-ницы книги, существующей только в его воображении. Иногда они отталкивались от прожитого в годы войны -- и шел подробный рассказ о тех днях - с красками, "словечками", запахами! Иногда картины начинались с обиды и сожаления сегодняшнего дня и рисовали подробно и уверенно то, чего ему пережить не пришлось и не до-водилось видеть. Это были фантазии о давней мечте, и он напевал, сопровождая, как тапер в кинозале, свой сеанс одной и той же темой: "Тянет нас неодолимо/ На холмы Ерусалима... " и видел, как бредет в хламиде и сандалиях на босу ногу с автоматом, при-жатым локтем с ребрам, а небо свинцовое, Подмосковное, октябрьское, и одурманивающий запах опят... полная ерунда. И он резко мотал головой, стряхивая наваждение. А последнее время он просматривал самые страшные свои "альбомы" - о завтрашнем дне, где был беспомощен, никому не нужен и не способен на "последний патрон". "Сукин, ты не тронулся ли, часом"? -- Он смотрел на себя в зеркало и не знал, что ответить и как быть. С некоторых пор игра в прятки стала тяготить его. Он уже на-столько поверил в свои литературные силы, что мог вполне объективно, как ему ка-залось, оценить то, что делал. Машка бы, конечно, покритиковала, и он бы злился, а потом на-вер-няка согласился бы с тем, что она говорила. Это ведь главное, кто и как ска-жет... Выйти из засады? Что толку? Что толку... выйти и взорвать себя гра-натой, и уложить десяток окруживших тебя и протягивающих руки... никто даже не услышит голоса, и взрыва никакого не будет... упакуют так, что и следов никаких не останется... все в дырки в авоське просочится... это они умеют... никто не услышит ни взрыва, ни стонов умирающего гения... ага! Раз еще можешь хохмить -- не все так плохо... Так. Теперь по порядку. Первым делом надо разыскать Его. Сколько, Сукин, ты не писал ему?... выходит лет семь. Не меньше... семь лет в нашем возрасте! В нашем! Он усмехнулся и резко тряхнул головой... а ведь на са-мом деле, он не намного старше меня... лет на восемь! Нет, по-жалуй, по-больше... ну, на десять... хотя... у него уже тогда были дети... а я еще не знал, с какой стороны к бабе подходят... от него осталось... он ро-дил сына... насчет дома... не уверен... а дерево посадил и не одно -- все мы обожали его... думаю, что много из этих деревьев повалили уже -- вот тебе и воз-раст... но в нем мудрость была с рождения... мудрость и бесхит-ростность... он бы в разведке пропал... Слава даже улыбнулся, представив себе Учителя в маскхалате и с автоматом... "Спрячь крестик. -- Услышал он вдруг его го-лос и вздрогнул. -- Не надо никому доказывать свое знаком-ство с Б-гом. Осо-бенно здесь. Это еврейский дом. Твой Б-г- сын Б-жий, а стало быть еврей. Но не всем это нравится... " Он засунул шнурок за ворот и на мгновение ощутил холодок медной пластинки на груди. Теперь он тотчас же потянул за все тот же сохранившийся шнурок и, упершись подбородком в грудь, рассматривал свой крестик. Довольно. Разведка, вперед!.. Надо его найти. Прежде всего письмо и обратный адрес такой, чтобы не засветиться, и он не мог найти, а то ведь со-рвется с места... Обратный адрес. Он выглянул в низенькое окошко. Одна только пижма нарушала цветовую серую гамму. Она и на снегу желтеет, не сдава-ясь, пока ее не занесет вовсе или не склюют в феврале оголодавшие си-ницы... Охлопов, Дугин, Фишман и Остапчук, выходим в четыре -- сдать до-кументы и ни грамма в рот. Час на сборы и немедленно спать... он проверил оружие - похлопал себя по вшитому на внутреней стороне брючины кар-ману, взял стоявшую у двери на полу коричневую дерматиновую сумку, кинул в нее три порожние водочные бутылки -- мужик пошел в сельпо -- обычное дело. Путь был неблизкий -- вест двадцать пять -- не мерил. Чуть заметная хромота не мешала ему идти бысто и легко -- главное легко, тогда одна нога работает, поддерживая тело, а вторая -- отдыхает... надо уметь хо-дить легко. Мысль его никак не сосредоточивалась, или не хотела сосредото-читься на одном. Мысль, мысль. Он стал думать о том, что такое мысль, и что когда - нибудь наступит время и научатся фиксировать мысль, так что можно будет ее измерить, взвесить, определить глубину. Наверное, это все уже было -- ну, откуда это: "глубина мысли"! "Плоская шутка"! Было все, но потеряли... возможно, вместе с цивилизацией... Наташа была дома -- в окне светился огонек. Он не успел открыть дверь -- она уже стояла на пороге в стареньком халатике, с непреднамеренно большим вырезом и внимательно смотрела на него. Потом она, видимо, оп-ределила в каком он настроении, крепко поцеловала в губы, приподнявшись на цыпочки, и пошла в дом, молча приглашая за собой. Он вошел, мягко опустился на диван, откинулся на спинку и закрыл глаза... Наташа захлопотала вокруг него, но делала все будто бы неспеша и оттого еще более удивительно быстро. Она стащила с него сапоги, принесла таз, плеснула в него воды, добавила горячей из чайника, сама переставила его ноги с пола в воду, потом сняла кепку, стащила куртку и нерешительно взялась за сумку. Бутылки звякнули. Он открыл глаза. Она поставила сумку на пол рядом со спинкой дивана и принялась хлопотать дальше... Познакомились они давно, когда все еще не остыли от войны, а она была совсем девчонкой, училась в техникуме, жила в общежитии. Он долго и красиво ухаживал за ней, казалось, вот - вот поженятся, но ничего не произошло. Он переехал далеко, сначала добирался на свидания к ней на двух электричках, потом стал появляться реже, потом убыл в другие места, пре-стал писать и... через полгода случайно встретил ее там, от себя недалеко. Это было удивительно для огромной России. Снова их роман оживился... и снова повторилось то же самое, точь в точь. Как по написанному плану... Слава корил себя за то, что морочит голову женщине, страдал от сво-его обмана, но ничего не мог поделать. Он даже мог сказать ей: "Я тебя люблю"! Но сказать: "выходи за меня" или " давай поженимся"! -- никак не получалось. Машка Меламид вставала перед глазами, и в нос ударял ее сладкий запах -- тогда он слабел, дотрагивался до нее, чувствовал, как судорожно сжимается что-то внутри его в этот момент, и все остальное растворялось, переставало существовать. Происходила мгновенная аннигиляция всего мира -- оставались они двое. И он никак не мог переступить этот момент и ничего не мог объяснить ни Наташе, ни другим женщинам. А, впрочем, мно-гих других больше устраивало именно то, что они знали: он никогда им та-кого не скажет -- замуж, любовь... -- есть мужик, да какой! -- и хватит... у ка-ждого своя жизнь... Когда Наташа во второй раз возникла через несколько месяцев после его переезда возле него, он понял -- это совсем, совсем другое... может, она его любит не меньше, чем Машка... Да, Наташа -- другое дело. Она была из тех женщин, которые знают, что нравятся всем с первого взгляда. И где бы она ни жила -- умела по возможности красиво одеться, чтобы нравиться -- это нужно было прежде всего ей самой. Она была на двенадцать лет его моложе. Конечно, у нее были мужчины, и многие в противовес Славе звали и звали ее замуж, но сначала она ждала -- "не тот, не тот" подсказывало ей что-то внутри, а с тех пор, как познакомилась со Славой, с ней происходило совершенно то же самое, что с ним и Машей. Он теперь стоял поперек ее дороги к другим мужчинам, и она ничего не могла поделать с собой, даже когда человек ей нравился, и она убеждала себя, что пора уже остановится и устроить свою жизнь. А то еще чуть -- и будет поздно. - Почему ты не женишься на мне? Дай, я тебе хоть дочку рожу... - шептала она ему после того, как первый голод страсти был удовлетворен. - Опять? - Ну, я же женщина! Я тебе это только что доказала! Чем я тебя не устраиваю? Говори, пропащая душа! -- она жарко навалилась на него сверху. -- Молчишь? По бабам лучше таскаться. - Ты же знаешь, что это неправда... - Знаю. -- Согласилась она. Но бабий век... - Наташа. Обещаю -- вот сделаю одно дело -- и все решим. - Какое дело? -- Он молчал и гладил ее по руке выше локтя -- кожа была такой нежной и натянутой, что казалось сейчас заскрипит под ладо-нью... - эх ты, разведка... как ты живешь. Как ты живешь, если никому ни-чего сказать не можешь? - Мне это не нужно. Ты мне завтра купи билет до Терпугова. - До Терпугова? - Да. Я вернусь недельки через полторы. На обратной дороге все решим. Обещаю. Это закон такой -- до вылазки никогда ничего не загады-вать, слышишь? - Слышу, Смирнов, слышу. И не кури в постели. - А ты не боишься, что я от твоих всяких требований и условий ни на что не решусь? - Не боюсь. Они тебе нужны. Как всякому нормальному чело-веку. Ты даже не понимаешь, как соскучился по этому... Утром Наташа ушла на станцию и взяла билет на вечерний поезд -- до Терпугова была короткая ночь пути. Она часто брала билеты в кассе для своего начальства, и поэтому ее появление на вокзале не вызвало ни вопросов, ни удивления. Соломон Слава остановился на пустыре и оглянулся. Ничего не изменилось вокруг. Может быть, он казался не таким большим... но те же запахи... тон-кая прелая горечь осени... дымка между сосен над крышами домов... бурьян в рост заборов... пусто, как всегда, и как всегда перестук электрички и от-звука эхо. Оно будто переспрашивает, а колеса все повторяют одну и ту же формулу: "тяни-тяни-тяни... тяни-и". В здании, где они учились, была обычная средняя неполная школа. В доме, где жили, - теперь "Медсанчасть". Он постоял, пока собирались к пер-вому уроку... -- ни одного знакомого лица. Учителя все были новые -- ничего удивительного. Он послушал звонок, потом хлопнули распахнувшиеся фра-муги на солнечной стороне, и все вокруг стало тихо... На другой стороне станции тоже все было, как прежде. Милиция вы-крашена в яркосиний цвет... добавилось палаточек вдоль дороги... новый магазин... в магазине мелькнули несколько знакомых лиц продавцов, но он решил пока не заводить разговора... Наконец, он добрался до Советской, на которой была синагога. Два раза прошел улицу, не мог ничего понять и, наконец, остановился против пустого участка, заросшего травой. Забор висел криво на сгнивших столби-ках, кирпичные столбы ворот рассыпались грудами бурого цвета и поросли лебедой и вьюнком -- даже следов дома, стоявшего здесь, не осталось... сзади послышались шаркающие шаги. Сукин стоял, не оборачиваясь. - Ви, молодой человек, что-то ищете, так я могу вам сказать, что ви это не найдете... - Слава обернулся на голос. Рядом стоял маленький, тол-стый человек с неожиданными кудряшками вдоль большой лысины. Он уже все сказал, а теперь шлепал мокрыми толстыми губами. - Да?!. -- не то утвердительно, не то спрашивая, произнес Сукин. - Я же вижу. -- Уверенно продолжил толстенький. -- Я не знаю, зачем вам синагог, потому что ви не а ид, но синагог сгорел, когда тут были непорядки... - Непорядки? -- Невольно повторил Сукин. - Да. Так ви не знаете... были... теперь уже можно сказать... лучше не говорить, но можно... а чтобы не стоять, так пойдемте в дом и скажите мне, почему мне ваше лицо что-то напоминает... - Сукин внутренне улыб-нулся, напрягся и, глядя в голубые мутноватые глаза собеседника, произнес: Их вейс нит. [3] - А за ер аф мир! -- обрадовался толстенький, - Эр редт аф идиш! [4] -- и ускорил шаг. В на другой стороне улицы чуть наискосок от того места, где они стояли, Сукин нашел все, что искал. Соломон знал все новости, потому что все происходило на его глазах. Он никого не обвинял, не называл никакие имена и не проклинал судьбу. Он просто рассказывал медленно и неот-вратимо, как течет время. Казалось, он никогда не остановится, и запасов его памяти хватит на столько лет или даже больше, сколько он уже прожил на этом свете. - ... сожгли синагогу... избили равина, и он умер потом... может быть, и не от побоев, но, когда так истопчут душу, то она может не распрямиться, и тогда Б-г забирает к себе, чтобы разогнуть ее. А его дети чудом смогли уе-хать в Израиль... а он остался, потому что Соня болела очень, и не было время ждать... это же случай... а теперь он уже восемь лет один... и, конечно, про детей знает только через окольные пути. Потому что они боятся ему пи-сать, чтобы не навредить, а что можно навредить человеку, который живет на семьдесят рублей пенсии и уже ничего не может бояться... даже смерти... но Б-г почему-то не забирает его к себе и к Соне. Сукин слышал и не слышал, он просто находился внутри этого сло-весного потока и думал о своем: как удивительно судьба сдвигает обстоя-тельства его жизни, что он всегда оказывается в нужном месте в нужное время... это еще с войны осталось неразрешимым удивлением его жизни... и еще он думал о том, что в каждом крутом повороте его жизни евреи играли какую-то особую роль, и, если говорить о Б-гом избранном народе, как напи-сано в Торе, то его жизнь это подтверждает полностью, и все это совершенно необъяснимо, если отказаться от участия в нем каких-то высших сил... - И когда они пришли ко мне, сломали забор и стали орать и размахивать топорами... они же все пьяные были... так я вынул "лимонку" и на глазах у них вытащил чеку и сказал им, что еще шаг и все -- больше они уже кричать не будут, а чтобы им не было обидно, так мы вместе ляжем в одну могилу... - Лимонку? -- переспросил Сукин. -- Откуда у вас лимонка? - Во-первых, - опять зажурчал Соломон, - я был старший десятки в ОСАВИАХИМ и у нас были учебные пособия, а во-вторых, ой, во -- вторых... сколько меня потом таскали в эту милицию, и какие они обыски мине уст-роили... так это особенный рассказ... но Петра Михайловича вашего я хо-рошо помню. Но когда позакрывали все газеты и убили Михоэлса, так ясно стало, что уже тут жить не надо, но... -- он горестно всплеснул руками... если бы я был гусь, я бы полетел... - Какой гусь? - Не понял Сукин. - Ну, не гусь так утка, я знаю? Скворец! О! Скворец - они раньше всех при-летают... Через три дня Сукин понял, что здесь концы оборваны, распрощался с Соломоном, оставил ему пятьдесят рублей, как тот ни отказывался, и от-правился в Москву. Он сам не знал, зачем, как часто бывало в поле... забирал влево и был уверен, что прав, а потом оказывалось, что пойди он, как в сказке, прямо или направо, и не пришлось бы ему больше пользоваться своей интуицией... Сукин трясся в общем вагоне, а не в электичке, хотя так было дольше, зато привычнее, и прямо с вокзала от-правился по совсем ненужным адресам -- посмотреть, где находятся "тол-стые" журналы. Внутрь он входить не решился, понаблюдал только за дру-гими посетителями, и готов был поспорить, что точно определил, кто тут проситель, кто член какого-нибудь совета, а кто маститый и недопивший вчера или наоборот перепивший с радости, что напечатали. Но проверить все свои догадки он никак не мог. Вечером он отправился на окраину, нашел хи-бару, куда пустили переночевать, и всю ночь промучился от духоты и нава-лившихся снов. И сны его настолько походили на действительность, что он не пытался ни проснуться, ни, наоборот, удержаться в живом небытие. Он разговаривал со своим капитаном, а потом с Петром Михайловичем, слы-шал, как зовет его Мишка Фишман: "Товарищ, лейтенант, товарищ лейте-нант, не поднимайте голову -- тут пристреляно, я сейчас с другой стороны подлезу... только кашляните, что поняли меня!.. " И Слава кашлял во сне, по-том поднимал на руки за локти Машку перед своим лицом и говорил ей та-кие сладкие слова, от которых ему становилось жарко, и он утыкался носом в ее шею пониже уха и начинал задыхаться... а потом тащил авоську с руко-писями, и в ней звенели бутылки, а он злился, что выпили всю водку, и непо-нятно кто, значит, знают, где висит его "тайна". В конце концов ему стало сниться совсем недавнее. Он вызывал Соломона и просил купить ему билет до Наташи, и они почему-то ехали к ней вместе, а когда постучали в дверь, он сказал ей: "Наташа, это мой лучший друг с детства, и когда мы с тобой поженимся, пусть он живет с нами, потому что Мишка Фишман вытащил меня раненного из под огня, но только сначала мы все вместе поедем в Бело-руссию и найдем Машкину могилу, потому что, наверное, ей там очень тесно, столько их в одну яму скинули"... Через полторы недели, осунувшийся и с сумасшедшими глазами, Слава вернулся к Наташе и сказал: "Я заболел. Болеть буду два месяца. Если не прогонишь... " Она накрыла ладонью его рот, наклонилась над ним, и он сквозь густую нечесанную шевелюру почувствовал, что на него капают слезы. Утром, когда она проснулась от непонятной тревоги, увидела сидя-щего у стола Славу, в тельняшке с растрепанной головой, низко опущенной над бумагой, и в полумраке от накрытой рубахой лампы что--то жадно пи-шущего на листе, положенном на газету. Она снова быстро закрыла глаза и поняла, что если он и заболел, то сейчас нашел свое лекарство. "Дай Б-г, чтоб помогло, - мысленно прошеп-тала она и снова уснула". Пьеса Когда Автор понял, что попал в безвыходное положение, было уже поздно. Татьяна сказала, чтобы он и не думал писать эту пьесу для театра, если хоть каплю уважает себя, и чтобы наплевал на заказы, расчеты и про-чую ерунду, а сидел бы и кропал свою нетленку, она как-нибудь их прокор-мит, пока есть на свете дети и существуют кукольные театры, а то начнет де-лать шляпки для "дам", так заработает вдесятеро. Тогда он поехал советоваться к маме. Сначала обошел всех знакомых и родственников, потом открыл калитку, сел на влажную скамеечку, тут же услышал мамин голос: - Сейчас же встань, застудишь почки! -- Немедленно поднялся, стянул с головы берет, положил на черную доску и снова уселся, упершись локтями в колени и подперев ладонями щеки. Мама долго молчала на этот раз. Видно, его женитьба сильно огорчила ее, даже не выбором, но неосоз-нанной, может быть, ревностью... "кого даем -- и что берем"? Она тяжело и долго вздыхала, пока начался разговор и вяло, но убедительно перешел в диалог -- ей все же надо было высказаться. - Это все сказки, про независимость, свое мнение... мнение всегда свое, но для чистоты эксперимента надо тогда писателя под колпак стеклян-ный... и о чем он писать будет, скажи мне, пожалуйста? Если ты живешь в стране, о чем бы ты ни писал, хоть о древнем Риме, все равно это будет твое мнение, вызревшее в этой стране и в это время, а не во времена Каллигулы и Нерона. Это в науке можно поставить эксперимент, который даст одинако-вые результаты и фашисту и коммунисту... и демократу... - Ты крамольные мысли мне внушаешь, мама! - Я свои мысли высказываю и не внушаю, - ты же "инженер че-ловеческих душ". - Мама, мама, - ну. пожалуйста, - ну, я пишу, а если так случи-лось, то что теперь мне делать? Перестать писать -- не могу, перестать пуб-ликовать -- но это не писатель, как найти середину, ведь ты сама учила меня, что без компромисса не проживешь. И при этом можно остаться с чистой душой. Мама? Что делать сейчас? - Сейчас ты должен понять, что таких ситуаций будет не одна, и решить на всю оставшуюся жизнь простой русский вопрос: "Что делать? Как быть"? - Мне кажется, что эти стихи, которые я тебе читал, как-то свя-заны с твоим, ну... с Петром Михайловичем... знаешь, мне кажется, что, может, это и чушь, что это... он их писал, и если даже его нет на свете, кто-то третий инкогнито рассылает их теперь, чтобы опубликовать, но опытный человек. Ни концов не найти, ни стихов не опубликовать. И он явно понимает, что это так и есть: это "непроханже". Ну, прости за это пошлое слово -- такой вот неологизм в обществе появился на кухнях... - Знаешь, даже содержание минеральных солей в одних и тех же растениях одной и той же зоны меняется со временем, по десятилетиям... - Я понимаю -- язык ближе диалектике, потому что он ее и выра-жает, но это не мои дебри и не твои... что делать? Оказалось, что я не боец... Таня... категорически против... кто же даст совет? - Насколько я помню, ты всегда избегал этого... - Вот и изголодался по советам... по крайней мере, я поступил бы наоборот, чтоб потом было, на кого свалить... - Хорошая мысль! Вот с нее и начни... ты ведь уже решил, что будешь писать... ну, не чувствуй себя виноватым... постарайся, чтобы это чувство исчезло к окончанию работы... твоя Таня умница -- она нашла компромисс... для себя... Но оказалось, что пьеса не желала писаться. То есть, конечно, на-писать ее было возможно, но это шло против воли всех, кто ее населял. Как-то плоско и натужно начинали действовать и говорить герои, и не было ку-ража... он не знал бы, как это все сформулировать другим, но слава Б-гу, не было такой необходимости. Своим писательским шестым чувством он ощу-щал, что все это полная ерунда и пошлятина, и что он никогда этого не вы-пустит на свет божий. Почему он продолжал думать на эту тему и почему начал переносить на бумагу -- этого он не понимал. Ему не снились, как обычно, его новые герои, он не спорил и не ругался с ними, и не ссорился по любому поводу. Они вооще говорили только на бумаге и не переходили за край листа, их не тревожило, что происходит вокруг, что творится с ним. Они не волновались, что он плохо выглядит, обмяк... похудел. Может, забо-лел и, того гляди, возьмет да помрет, и что тогда с ними будет, кто же их вы-пустит в жизнь на свободу? Ничего такого с ними не происходило. А значит, они просто еще не родились -- это были только пробы, наброски, сборка ске-лета... Договор он подписывать не стал, от аванса отказался. Коллеги, узнавшие об этом, сочли его зазнайкой с претензией на манию величия. Не-дели через две, когда стало ясно, что ему самому не выпутаться, Татьяна на-била два чемодана "барахлом" -- в одном лежали недоделанный Дракон, Сол-дат, Певчая птица невиданной красоты и цвета, в другом -- клеи, краски, лос-куты... она разбудила его рано-рано утром и объявила, что они уезжают. Он спросонок ничего не мог понять, а тем более сопротивляться, и через два-дцать минут оказался в подъехавшем такси с каким-то кульком в руках, пи-шущей машинкой на полу у ног и отрадной мыслью, что, наконец, ему ни-куда не надо будет утром идти. Четыре часа они тряслись в общем вагоне дальнего поезда. Хотя можно было бы скорее доехать в электричке, но в ней не было туалетов, и Татьяну это никак не устраивало. На вокзале их встретил рыжий человек в кепке, которая была надета на копну волос, а не на голову. Эта кепка раска-чивалась и пружинила при каждом шаге рыжего. Автор настолько этим заин-тересовался, что забыл обо всем остальном. Кепка, действительно, была уни-кальным аттракционом, тем более замечательным, что рыжий не обращал на нее никакого внимания и совершенно не беспокоился, что она может сва-литься, съехать на глаза или еще что--нибудь в этом роде... Минут через двадцать они оказались в крохотной квартирке. Одни. На кухне на столе стояла готовая еда, в холодильнике бутылка водки и за-писка на ее горле. Потолок давил на плечи. За окном сквозь деревья и дома видна была широченная река. И ворона, сидевшая на краю крыши, каркала равномерно, как "ток-так" маятника. Она наклонялась над пустотой, вытягивала голову, издавала свой омерзительный звук, втягивала голову обратно и переступала с ноги на ногу. Потом все повторялось снова. О чем она глаголила -- никто не знал: слушателей не было, ни ее соплеменников, ни двуногих. Очевидно, ее это огорчало, и она решила все же убедить мир в своей правоте. Автора это так заинтересовало, что он застыл у стекла и представил ее себе персонажем пьесы на сцене -- этаким упертым старпером, который хочет убедить мир в своей правоте, а миру на него начихать -- он живет себе в своих ужасах и ра-достях явно противу правил, которые искренне излагает эта ворона... т. е. этот тупица... он запутался. Хотелось спать. Татьяна наливала ему по второй и по третьей. Потом он свалился на диван, почувствал, как она его укрывает пледом до подбородка, как он любит, потом целует в губы сладко и тре-вожно... и он уплыл в другой мир... ... Ворона протянула ему крыло, он послушно взял его в руку и пошел за ней. В амбаре, куда она его привела, было много каких-то существ, они все двигались и говорили на незнакомом языке, они произ-носили звуки, и с первого момента он все понимал, что они говорят. Только его удивляло, что никто никого не слушает, все говорят, говорят, каждый свое, и все двигаются, никого не задевая, но непонятно по каким правилам и зачем. Никто не раздражается, не торопится, не останавливается -- все заняты де-лом. Каким? Зачем? Кто такие? Зачем он здесь? По чьей воле? Как отсюда выбраться? Сначала ему было любопытно, потом трудно терпеть, потом он почувствовал себя таким лишним в этом необъяснимом мистерическом дей-ствии, что ему стало страшно. Единственный, на кого он мог рассчитывать - Ворона, уже тоже была вовлечена в общее движение. Она сверкала на него антрацитом своего глаза, вытягивала вперед шею, каркала отврати-тельно, снова удовлетворенно укорачивала шею, словно глотнула что-то очень вкусное, и опять качалась, качалась в окружении этих существ, покры-тых серой сморщенной оболочкой. Ему стало страшно. Страшно от одиноче-ства и безысходности. Он вдруг почувствовал, что так могут пройти годы -- он никогда не сумеет включиться в это движение, и никто никогда его не поймет и не услышит. Его бросило в пот, озноб охватил руки, ноги, он это чувствовал, но никому не было дела, и не было близко ни Татьяны, ни мамы... "А"! -- Бешенно заорал он, рванулся, вскочил и кинулся к окну. Сердце колоти-лось, как после стометровки, руки ледяные, ноги ватные. Ворона улетела... "значит, она осталась там", - с тоской подумал он... опустился на стул, уро-нил голову на грудь... что-то хрупнуло в шее, он поднял голову, покрутил ею, как собака, вышедшая из воды... и разбрызгал весь сон начисто. "Вот и все, - сказал он вслух! - Все!.. " Когда через два часа бесшумно открылась входная дверь и вошла Татьяна, он сидел за машинкой и писал. Она взглянула на лист и удовлетво-ренно отправилась в другую комнату -- пьесой и не пахло -- никакого диалога на листе не было, тянулись ровные плотные строчки прозы. x x x - Мама, как же так? Писатель описывает одно какое-то мгновение так долго и подробно, что если описывать все мгновения жизни, на это надо пять жизней! А то вдруг одним росчерком разделывается с детством или первой любовью, только мимоходом упомянув о них. - Ты считаешь себя писателем, а спрашиваешь меня... над одним опытом, бывает, думают поколения, а над загадкой природы можно думать вечно -- и это и есть жизнь, а не само решение... когда нас бомбили, я все время думала о том, что враг, любой надо сказать, очень недальновиден... собственно говоря, все войны -- это корысть, а чтобы ее удовлетворить, сна-чала разрушают... как же так? Вот о чем твоя пьеса... ты идешь по следам разрушения и ищешь то, что было создано... и твоя догадка о стихах под-тверждение тому... значит, ты на верном пути... надо поступить наоборот... - Что ты имеешь в виду? - Сделай так, чтобы событие своим хвостом задело тебя, если ты веришь, что кто-то умный рассылает стихи, - намекни ему, что ты это по-нял... напиши, опубликуй, выступи по радио... так, чтобы только он дога-дался... - Мама, мама... сколько я потерял времени зря! Мальчишки, де-вушки, лыжи, увлечения... - Это формировало тебя... - Поэтому ты и доказываешь мне, что я -- пуст... - Неправда. Вера -- во всем основа... и в разбое, и в благости... сы-нок... Корыто Дела в райкоме были плохи. Надежда Петровна вызвала Павла Васи-льевича официально, чтобы все видели, как она работает, через своего секре-таря, по телефону... Он пришел, недоуме-вая к чему бы это, но в конце кон-цов понял ее и не обиделся - не все можно решать в койке. Разговор был ко-роткий и деловой. Если через две недели не представит хотя бы сценарный план, если уж не пьесу, то вот, пожалуйте, есть уже министерская купленная пьеса, заказанная, одобренная и нечего выдумывать -- брать и ставить, или... она не в силах будет противостоять последствиям са-мовольного решения вопроса. Да, поскольку пьеса рекомендована, уже че-тыре театра взялись ее ставить. Никто не хочет рисковать, да и рисковать не-чем -- нет ничего дру-гого. А так даже интереснее получается, что-то вроде соревнования -- четыре театра уже есть, окажется еще несколько -- город большой, да самодеятель-ные коллективы... пожалуй, автор на Госпремию потянет. Конечно, интерес-нее сделать побольше разных спектаклей -- им это в плюс. Кому? Руководи-телям. Деньги есть... но, удивительное дело, нет же-лающих... т. е. желающих полно -- но все ветераны, старперы, пенсионеры -- профессионалов нет... нельзя же ерунду ставить графоманскую, дискредити-ровать тему... жаль, ко-нечно, ну, не самой же ей писать... потом, понизив го-лос, она перегнулась к нему через стол: - Постарайся, дурачок, найди ему факт, заставь, другого драматурга возьми, постарайся -- это мне надо... а я тебе все сделаю: название, звание и призна-ние. -- Она тихонько засмеялась и подмигнула. Ему стало неловко, противно. Но когда он вышел из кабинета, подумал: "Права. Надо, значит, надо". Он созвонился с Автором, купил хорошего коньяка -- к Татьяне ехать не ре-шился, да и друг не настаивал. Они договорились встретиться в мастерской у знакомой художницы -- нейтральная почва лучше всего. Разговор никак не получался сначала, хотя уже и выпили изрядно, и оба чувствовали, что, несмотря на всякие внутренние обиды, нужны друг другу. Много было сделано вместе, и как бы они оба ни хорохорились, а коньюктура тоже брала свое - жить-то всем надо. И, если бы они заглянули поглубже в себя, то признались бы оба, что при всем своем полном различии, одно обстоятельство их очень сближало -- не очень много было людей, пе-ред которыми они могли бы полностью раздеть душу и не боятся, что их по-том продадут. Иногда даже без злого умысла -- все же они умели выбирать себе друзей, а сболтнут лишнее то ли по глупости, то ли от желания похвалиться. "Э-ва, что я знаю! Только, никому: ни-ни! "- и вот это желание излить все наболевшее, на-конец, чисто по-русски возобладало. Тогда пришлось еще вытрясти запасы хозяйки, без ее, конечно, разрешения, ибо они были в мастерской вдвоем. Они снова наполнили стопки. Если Павел Васильевич толковал ему о том, что можно пьесу хо-рошую сделать на любую тему и не стыдно будет, а сделать надо, и он пере-фразировал и развивал слова Наденьки, то в ответ в какой-то момент Автор почувствовал потребность рассказать другу то, что накопилось у него за эти месяцы не очень тесного общения: про стихи некоего С. Сукина ("Ну, и фа-милия"! - Обрадовался Пал Силыч! Псевдоним, конечно, - Сукин! ) и про разговоры с мамой еще давно при ее жизни о том, что главное для человека -- свой стиль, и об этом ее то ли родственнике дальнем, то ли знакомом близ-ком, который благодаря свой Фразе сделал"фантастическую" карьеру и... вот что "и"? Дальше Автор развивал свои догадки о Сукине, стихах, фразе и ее "изготовителе". Не одно ли это лицо? Но как его искать, и даже если найти, ос-танется ли время при его желании, конечно, сотрудничать с ними... но все равно надо найти... предчувствие не обманывает Автора... да не Всесоюзный же розыск объявлять! Как быть? В стихах проскользнули адреса: еврейская школа или колония до войны -- и тот, кто владел Фразой, начинал по словам мамы с работы в такой же еврейской школе, или колонии... потом война... для такого человека пря-мая дорога в ополчение... из них выжили два из ста! Очкарики необученные -- под танки немецкие их клали, вместо надолбов -- неодолимое препятствие -- гора тел... а отступать они не умели... у этого Сукина такие стихи, что в них это, как раз и есть... по стихам бы пьесу сделать! Невозможно. Неопублико-вано. Никто не пропустит. Не посадят -- так сумасшедшим объявят -- еще хуже. Оттуда никто не возвращается в мир. Из тюрьмы еще возможно, из ла-геря - бывает, из психушки -- никогда. Тело еще могут вернуть на руки не-сча-стным родственникам. Несчастным с той минуты особенно, когда полу-чат живой труп. Там калечат безвозвратно. Навсегда. Чисто -- не приде-решься. "Нет человека -- нет проблемы". А какой человек может быть после советской психбольницы... Так, может, и не искать никого -- вот он уже сюжет: детская коло-ния -- еврейская, для детей сирот революции, - война, ополчение, ранение, но выжила Фраза, она даже не литература, а нечто новое, сплавленное войной из жизни и души в пьесу... в ней и стихи (надо писать новые, сукинские не про-пустят), и письма, и проза -- очерки, фельетоны, частушки, фотографии... -- выжила Фраза -- символ народа. - Гениально! -- Сказал Пал Силыч, - Ты понимаешь, что это зна-чит? Мы же будем все в порядке, и все никогда тебе этого не забудем! - Это точно! -- Согласился Автор. Не забудете. Я понимаю... ко-нечно... Совместными усилиями стали искать ветеранов, расспрашивать род-ственников, знакомых. Нашли концы -- где перед войной была еврейская ко-лония, что-то вроде детского дома, нашли даже людей, которые в нем жили... исковерканные судьбы, нежелание вспоминать об этих годах или наоборот -- неудержимая болтливость и претензия и нежелание отдавать материал: мол, сам когда-нибудь напишу. Но все сходились в одном: не было никакого Сукина, а директор у них был обыкновенный, никакой не писатель, еврей, конечно. И насколько они знали, ни в какое ополчение он не попал и не просился, а эвакуировался с семьей и все... дальше след терялся... Тогда они засели вместе за работу. Собственно говоря, не засели, а шли в промозглую погоду по улице -- черная, ни единого дерева, с пивным магазинчиком в конце, из которого торчала мрачная напряженная очередь, не производившая ни звука кроме постукивания бутылок в сумках при ее мед-ленном, понуром продвижении. Они, не сговариваясь, прошли мимо, даже не задержав шага, хотя направлялись именно сюда, в это ожидание, и тут Пал Силыча прорвало. Он заговорил вдохновенно и яростно, и стало ясно, наконец, что как бы ни протекала вся его жизнь и преодоление всех его радостных огорчений, он по сути своей жил именно в такие моменты, которые наступали неожи-данно, непредсказуемо и, конечно, всегда мелькали без свидетелей. А только потом отраженный свет этих бурных всплесков, этих протуберанцев его темперамента и фантазии ложился на сцену и на тех, кого он хотел втиснуть в то, что уже видел и пережил сам. Может быть, от этого ему со временем, по мере воплощения и посвящения в свое сокровенное, ему же самому и стано-вилось скучно, он начинал раздражаться, обижаться на непонимание, нерв-ничать, скандалить, торопить время до премьеры, чтобы избавиться от уже надоевшего и не приносящего ничего нового спектакля. Для него все уже произошло. Спектакль состоялся, его душа была удовлетворена, и если он и доводил каждый раз начатое на сцене до конца, то только из-за понимания безвыходности своего положения. Он бы мечтал быть действитеьно свободным и жить вот такими вспышками с промежутками между ними, заполненными именно тем, чем и сейчас -- ни хуже, ни лучше. Он был готов пожертвовать призрачной извест-ностью, шкурными подачками... да всем по ту сторону сцены, но только бы осталось это. Он, честно сказать, не формулировал этого никогда, но ясно ощущал и знал... и не допускал никого в этот самый заветный уголок своей жизни... и то, что все это теперь происходило на глазах у Автора, его друга, было, конечно, неоценимо. Они оба поняли, что вот сейчас рождается то, ради чего, громко выражаясь, они живут. А как еще это скажешь? Как, если не громко?! Если рвет душу все вокруг, и этот юбилей обоим им, как соль на рану?! Они оба были биты и мяты этой войной страшно, именно потому, что были малы и не видели ее переднего края. А может быть, передний край был именно там, где они? Малолетки- безотцовщина, с матерями, забитыми рабо-той и нищетой так, что можно сказать, сиротами, поскольку вся жизнь их протекала на улице... Он говорил, говорил, говорил, будто видел перед собой живую кар-тину и описывал ее на ходу, неумолимо приближаясь к ней, а потому, по мере того, как она становилась все четче, возвращался к уже сказанному и добав-лял детали, тени, осколочки, рефлексы, потайные малые шажки и передви-жения в пространстве, паузы -- все это, выраставшее из мелкого в значитель-ное, благодаря своей точности во времени и пространстве. Ах, если бы был с собой диктофон! -- Только мысленно воскликнул Автор и старался не упустить за своим другом ни одной детали, но поскольку сам включился уже в этот процесс и подбрасывал в разгоревшееся воображение новые ракурсы и связи событий, терял второстепенное (т. е. на самом деле главное -- детали, которые и составляли мозаику картины) и старался хотя бы направлять общую тропу событий, не ведая ни дороги, ни цели этого пути. Они фантазировали совершенно опьяненные, разгоряченные, как мальчишки после нового кинофильма, который стараются пересказать, по-правляя друг друга и добавляя каждый свое. Они не замечали ни погоды, ни перекрестков, ни времени, и неожи-данно обнаружили, что входят в театр. Вахтер ничуть не удивился, поставил чашку с чаем на конторку, машинально протянул ключ Павлу Васильевичу. Они пошли по длинному корридору, в начале увешанному досками с объяв-лениями, приказами, расписаниями репетиций и занятости в спектаклях, а потом с дверями по обоим сторонам, поднялись в среднее фойе -- так было ближе -- спустились по полукруглой лестнице в гардероб, миновали дверь без надписи, в которую зрителей не пускали, снова поднялись по темной, узенькой, но с мраморными ступенями лестнице и вошли в тупичок с двумя обитыми шикарным кожзаменителем дверями, отчего они стали пухлыми, огром-ными -- внушительными... Таблички вдавились в их плоскость и сверкали золотыми буквами, начищенные бронзовые ручки предлагали касаться их бережно, и высоченное венецианского стекла старинное зеркало с подставкой у сво-бодного промежутка между этими двумя входами давало возможность посетителю взглянуть на себя и решить: стоит ли входить и куда: нелево -- директор, на-право -- он, Павел Васильевич. Они судорожно сдвинули все на огромном столе в сторону, и на-строение вернулось, чуть прерванное отрезком, пройденным по театру. На листе бумаги побежали строчки. Заголовки, подзаголовки, ко-лонка действующих лиц... Рука двигалась все медленнее... мысли растекались... они стали от-влекаться... смотреть в окно на слякотный темный проспект с "желтками фо-нарей"... наконец, оба плюхнулись в кожанные важные кресла, издавшие "пфух! ", выпуская воздух из сидений, оба одновременно закрыли глаза и долго молчали, пока Пал Силыч не произнес сонно и так и не открывая глаз: - Посмотри внизу за рулоном афиш, там, кажется, что-то осталось... Обсуждение произошло прямо тут же в зале после просмотра при дежурном свете, в котором терялись фигуры, сидящих в креслах, и высвечи-вались лица. Сначала все молчали и не знали, как начать, потом, когда зал совсем опустел и Пал Силыч дал отмашку, чтобы все ушли из рубки наверху, и контролеры задернули бархатные портьеры, раздался самый главный го-лос, который все решал... единовластно и непререкаемо: - Стихи надо подправить. -- Секретарь говорил тихо и не повора-чивая головы. Надежда Петровна выразительно посмотрела на Автора -- мол, что я вам говорила. Секретарь будто ждал ответа, и никто не знал, что де-лать... - Возможно, - начал компромиссно Павел Васильевич, не зная, что сказать дальше, но его выручил Автор. - Нет. Невозможно... -- прервал он режиссера. Секретарь вскинул взгляд, и многие втянули голову в плечи и отвели глаза. - Почему? -- поинтересовался он тихо и вежливо, -- Все возможно. - Нет. -- снова отрезал Автор, и Надежда Петровна так сжала ку-лаки, что стало больно ладоням от врезавшихся ногтей, и побелевшие губы шепнули беззвучно неприличное слово.. - Объясните? -- Совсем уж мягко попросил секретарь... - Я Автор... пьесы... стихи не мои... - Простите, как вас зовут? - Автор... имя такое... революционное... как Октябрина, Ким, Марлен... - Товарищ Автор, так если стихи не Ваши, в чем же дело... мне бы хотелось понять... и концепция... вы что не уверены, что мы победили... - Стихи неизвестного автора... и судя по ним... -- он замолчал... - Тем более -- если неизвестного, - усмехнулся секретарь и по-бедно огляделся, - А? В чем же дело? Он на нас не обидится, я думаю... в та-кую хорошую пьесу его вставили... в юбилей -- станет известным... - А вдруг он жив и предъявит претензии... - Претензии?! Какие?! - Может быть, это гений... второй Пушкин? Пастернак! -- Лицо секретаря резко изменилось, вытянулось и похудело. Теперь вперед высту-пили глаза, - ни жалости, ни снисхождения... он подвигал желваками и тя-жело заговорил: - За Победу, за нашу Победу, такой ценой заплачено, что любое сомнение и попрание этого святого недопустимо, даже по недомыслию, и чревато по результатам. Не хочу пугать Вас, но этот ответ на экзамене по ис-тории тянет только на неудовлетворительную оценку... -- Наступила тяжкая тишина... - Я не экзаменующийся... -- так же тихо произнес Автор... и пре-дупреждая любую фразу, боясь, что его перебьют, продолжил другим тоном и громко: - я экзаменатор... как миллионы ныне живущих и миллиарды буду-щих человеков нашей планеты... суд истории не одномоментен и приговор его всегда не окончательный... - Однако. -- Секретарь встал и, не говоря ничего, пошел по про-ходу... x x x - Я не прибор, я -- датчик, Мама. Я только чувствительный эле-мент и зову других попробовать чувствовать, как я. Я не имею права учить их... если б ты послушала, как эта "сука в ботах" материлась. Она теперь с Па-шей не разговаривает, а он на меня чуть не с кулаками, хотя сам же согла-сился оставить... и ничего там такого... это же не лекция, и не демонстрация с лозунгами -- спектакль... чтобы люди задумались... что-то решили... - Ты хорошо подумал, прежде чем пойти на такое... может быть, правильнее не лезть на рожон... - Мама... - Вот я тебе сейчас пример приведу... уже говорила... у нас на чердаке книги хранились -- обменный фонд, как я его называла... придут в местечко красные -- папа шел на чердак и спускал вниз на полки запрещен-ную при царе литературу... красные отступают -- идут белополяки... вся эта лите-ратура наверх под рогожу, а на полки учебники и Пушкин с Мицкеви-чем... а за ними следом немцы -- что прикажешь делать? Гете на полку, да на немец-ком... у нас была большая библиотека... можно было и не менять деко-рации по-вашему, по-театральному говоря... но тогда бы после первой сцены я ос-талась сиротой... а так... скольких еще людей выучил твой дед... разве того не стоило? - Это и есть великий компромисс? - Возможно... я тебе рассказала, как было... - Что же теперь делать? - Желательно не только теперь, вообще задавать этот вопрос прежде действия... сегодня сплошные театральные термины... ты заразил меня... теперь бежать поздно... может быть, снять часть стихов... ведь отри-цательный опыт... - Когда меня сожгут на костре инквизиции, будет идти очень черный дым, потому что огонь доберется и до компромиссов... но, наверное, ты права... даже если я спасу лишь два стихотворения... это лучше, чем ничего... опять каяться... что потом про меня скажут... - Не думай об этом... возможно ничего не скажут, потому что очень самонадеянно ждать реакции людей, а тем более истории... это еще и заслужить придется... сколько остается в безвестности, даже стоящее... Результат всего произошедшего был настолько неожиданным, что все растерялись. Через неделю после пятничного просмотра, в понедельник Автору позвонила Надежда Петровна и заискивающим голосом просила вы-слушать ее внимательно, не сердится за несдержанность и неадекватную ре-акцию (так и сказала) и выполнить одну просьбу -- позвонить по телефону Секретарю, который был на просмотре, он очень просил... Автор обрадо-вался только одному -- что Татьяны не было дома, если бы она поняла, с кем он го-ворит и соглашается на это предложение -- он бы ее потерял -- это точно. Времени- то раздумывать не осталось: в три часа надо быть в рай-коме... Он посмотрел на часы и стал одеваться. Белая рубашка, галстук, костюм... нет, из зеркала смотрел чиновник... джинсы, ковбойка, свитер под горло... -- теперь растрепаный несолидный студент или закомплексованный м. н. с... вельветовые брюки, джинсовая рубашка и куртка серого тона... но это не имело никакого значения... они пили чай в райкомовском буфете, и разговор шел такой доверительный со стороны старшего и спокойный, что было бы невежливым бросаться на несуществующую амбразуру... он расска-зывал, как ушел на фронт со второго курса филфака... четыре года... артил-лерийская школа и на передовую... три ранения... в партию вступил в сорок третьем... вернулся... куда? Да как у всех... тоже стихами баловался... а ска-зали надо хозяйство поднимать... да, как у всех... и в сельском хозяйстве по-работал, и в промышленности... "Что ж они так буксуют? " -- хотелось подна-чить Автору, но он промолчал... -- теперь вот на идеологию бросили после ВПШ... так что он не со стороны, не на готовеньком... -- и действительно так выходило... -- и ему Пастернак не чужд... но не в этом дело... -- Автор сидел весь втиснутый в один вопрос: "Зачем позвал? " Спектакль уже подправили. Пьесу сократили -- ну, просто длинна была, а с ней и часть стихов... полю-бовно... Пал Силыч ожил... с Наденькой помирился... Автору на все любовно отвечал: "А пошел ты! " "Зачем позвали? " Но вопрос задавать не пришлось. Секретарь сам очень мягко и, как само собой разумеещееся, сказал: "Вы ум-ный и талантливый человек, горячился Автор -- это понятно: родное детище и молодость... но мне сказали, что Вы все вместе нашли общий язык и сами между собой и с историей... я не об этом. Как Вы смотрите на то, что мы к вам будем обращаться иногда посмотреть спектакль, оценить, высказать свое мнение, чтобы это было мнение не со стороны, чтобы это специалист, так сказать, говорил с коллегами на одном общем языке... что вы не со-стоите... во-первых, не это главное, а убеждения, а они у вас очень подходя-щие, соответствующие -- главное: неравнодушие, боль за дело, а при этом вполне можно вступить в ряды... " Он шел по улице, прокручивая все до мельчайших интонаций -- все дело в них, в нюансах, и все же не мог никак понять, что произошло? Ку-пили? Зачем? За какую цену? Он ничего не обещал. А его и не просили -- вроде поставили перед фактом... это как же? Значит, он приходит к Иванову на просмотр, как этот приходил к нему, и должен сказать ему те же слова, что выслушал сам, кипя и еле сдерживаясь... или, следуя мудрому деду, со-ветовать, какие книги поставить на полку?! Где тут граница, и можно ли ее не переходить... и как долго удастся идти вдоль нее... так ведь недолго и за-вербоваться... или уже? Влип?.. и никого не спросишь... Если, действительно, на небе есть Большая Книга на огромном столе у Бобе Лее... или на стеллаже много, много томов этой книги и можно раскрыть нужную на нужной странице и прочитать, что там напи-сано... может быть, можно, может быть... узнать, что с тобой будет завтра... а, может быть, на странице, посвященной именно тебе, нарисована вся твоя жизнь, как географическая карта, и когда ты тоненькой указочкой коснешься какого-нибудь места, сразу расширится эта точка, и на всю страницу распо-ложится, что с тобой будет... можешь узнать. Но изменить все равно ничего не сможешь... и это знание будет потом угнетать тебя тем больше, чем дальше отстоит от момента, когда ты его открыл... "многая мудрости поро-ждает много печали... " так зачем это?.. а еще страшнее, если ты заглянешь в эту книгу и увидишь, коснувшись прошлого дня, как не совпало в твоей жизни по собственной глупости или чужому злому умыслу то, что должно было быть, и что было на самом деле и осталось в твоей памяти горечью, бо-лью и тяготой сожаления, что произошло, или же, наоборот, не про-изошло... Эх, мама, мама... может, лучше было бы не говорить тебе об этой единственно Великой книге, книге Судьбы, в которую ты так верила... с детства... от своего деда передав ее мне... "многая мудрости порождает много печали"... Теперь было все равно. Он испугался. Наверное по-настоящему -- первый раз в жизни. Если случилось то, что случилось -- это дорога в ни-куда... этот страх убьет его... зачем он не послушал Татьяну!? Только ни-чего ей не говорить... да как это сделать... эта рыжая -- настоящая ведьма и читает мысли по лицу, по глазам, по интонациям голоса... по тому, как спишь, и как не спишь... по всем ясным только ей одной приметам... она будто не оторвалась, как все они, от природы за столько веков, засыпанных грехами человечества, а наоборот, существовала в нереальном времени и брала только то, что ей было надо, а не подсовывал день срывающимся голо-сом... Нельзя ей говорить... и Пал Силычу тоже... да он и обещал мол-чать... связал себя словом... как это просто войти в круговую поруку... в круговую поруку страха... нет... если страха, кончилось то, ради чего он предполагал жить... - Таня, я хочу уехать с театром... - Куда? - На гастроли... по стране... - Зачем? -- Удивилась Татьяна - Они же все -- таки везут мою пьесу... предложили мне с ними... все оплачивают... дорогу, гостиницу, суточные... - Да? И все остальное? - Не понял? -- Соврал он - Ты все пркрасно понял. -- Возразила Татьяна. -- И он тоже едет? -- Автор хотел соврать, что не знает, но сообразил, насколько это глупо и сказал: - Конечно, он же Главный режиссер... мы с ним новую пьесу будем обговаривать... - А я? - Что ты? - Завтра утром скажешь мне, ладно... - она подошла к нему близко... совсем близко... на такое расстояние, когда все аргументы исчезают, слова бессмысленны и действует только природа, руководя инстинктами... она тряхнула рыжей копной, волосы полоснули его по лицу, обволокли запахом, единственным, таким неотвратимым в своей притягательности, таким просторным, что он сразу же утонул в нем, потерялся и забыл, зачем хотел врать, куда стремился убежать, и последнее, что еще вполне осознанно успел подумать: "Зачем? Убегать от того, к чему так рвался?!.. " Наутро он объявил, что никуда не едет... бог с ними с гастролями... садится дописывать рассказ, и кончен об этом разговор... но Татьяну не так просто было отстранить. Она стала возражать, что неплохо было бы ему проветриться... - Нет. Если ехать -- вместе... - Ты же понимаешь, что это невозможно -- у меня же заказ... театр, между прочим, тоже готовит премьеру... он хоть и кукольный, а страсти там не шуточные... я не могу их подвести, и не могу с собой тащить мастерскую... это у тебя -- пишущая машинка и все... - Нет. Я не поеду... я без всего этого... - он обвел рукой комнату, - подохну там за месяц... - Я тоже без тебя буду скучать... очень... - тихо добавила она, - но если захочешь... всего час лета, - ты же на халяву едешь... вот и потратишь зарплату... мы копить все равно не умеем... - она опять подошла близко... он положил ей руки на плечи и сказал голосом третьеклассника обещающего маме... - я обязательно прилечу... Гастроли Примерно через месяц Слава пришел в себя и стал подумывать, не сорваться ли ему пораньше домой... но тут выплывало некое худое, изогнутое существо и безмолвно спрашивало: "Простите, куда? " Ответа у Славы не находилось, во всяком случае -- убедительного. К хорошему, очевидно, привыкают быстро, и он привык... к таким ночам, от которых потом сладко было целый день... не хотелось ни вставать, ни работать -- только снова ждать ночи... "Может, потому и называется "медовый месяц"! " Он впервые в жизни привыкал к "нормальной человеческой жизни", поэтому слово "дом" сместилось в пространстве... Наташа ничего специально не делала для этого, и это было настолько интуитивно точно, что не могло быть никак опровергнуто. Если бы он почувствовал хоть каплю натянутости, стремления специально увлечь, удержать, убедить... он бы уехал... но он впервые ощущал себя в той среде, где, вероятно, должен был существовать, как изначально для него было уготовано природой.... Был огромный перерыв до их встречи - его и условий существования... а теперь перерыв кончился. "Природа взяла свое". Он всегда считал себя самым обыкновенным человеком, поэтому легче воспринимал и потери, и неудобства, и необходимости. Никогда не мыслил к себе особого благоволения судьбы, и все удары ее и выверты воспринимал сразу же, с первой секунды, совершенно однообразно: "Как быть? " Впрочем, как все вокруг... может быть, чуть большая решительность отличала его... он не любил пустой болтовни... Наташа чувствовала, что он успокоился... по крайней мере, внешне... он поправился, округлились скулы, и желваки меньше проступали... и реже... на самом-то деле она старалась, а впрочем, делала все то же самое... ну, чуть тщательнее и с большим удовольствием... красиво одевалась, вкусно готовила... и дом обихаживала... То, что он был рядом... она даже боялась формулировать и загадывать, неужели, наконец, все вышло, как она хотела... она боялась счастья, оно всегда неосязаемо неудержимо, она не хотела никак называть этот месяц... и знала только, что если он опять исчезнет, она не отчается, а снова найдет его -- никуда ей от него не деться... не ему -- ей... она внушила себе, может быть, что ей на роду написано быть с ним... и все. Переигрывать она не будет. Раз в неделю они ходили в кино. В клуб. На этот раз она взяла билеты, но вместо фильма был гастрольный спектакль театра. Слава не возражал. Она так радовалась, когда выбиралась с ним куда-то... спектакль, так спектакль... Зал был хороший... настоящий театральный... в сталинские времена построенный дармовой рабочей силой -- зеками... бархатные красные кресла, бронзовые бра по полукругу балкона и двух ярусов... тут даже "царская ложа" была... Сцена мелковата, с маленькими карманами и без наклона... на ней в углу стояла массивная трибуна с гербом, напоминая для чего осуществлена постройка, - здесь разом должны были уместиться все городские партактивисты на собрание... чтобы в идею верили, надо ее оформлять и подкармливать! В просторном буфете столики были покрыты белыми скатертями. За стеклами красовались деликатесы, которые можно было достать только в спецпайке в распределителе по списку, но не в магазине... поэтому очередь в буфет выстраивалась еще задолго до начала спектакля... Слава купил программку, но даже не прочел название и автора, а передал ее Наташе... лица двух актеров показались ему знакомыми, и он первое время даже не вслушивался в реплики, а старался припомнить, где их видел... странно, что его профессиональная тренированная память не давала ему сразу ответа... "Ты что! -- Зашептала ему Наташа в ответ, - Это же очень известные актеры, мы же с тобой их в кино видели на прошлой... - Все! -- Он остановил ее жестом, сразу вспомнив и фамилии и фильм, и другие немногие, которые довелось в жизни посмотреть... " Он находился, как называл это, в состоянии "механического существования" -- в любой атмосфере мог сосредоточиться и думать о своем, при этом механически воспринимать и точно оценивать все, что происходит в пределах досягания всех органов чувств, не вникая в тот самый момент. Но если надо было бы воспроизвести точно, что происходило, звучало, пахло и тому подобное, он мог с удивительной точностью и достоверностью воспроизвести в пределах разумно досягаемого времени. А иногда запоминал совершенно ненужное ему навсегда... "Мы используем свою память за всю жизнь всего на четыре процента! -- всегда вспоминал он слова полковника, - не хрена жадничать! Запоминайте больше -- пригодится! Тренируйте память!... Это бесплатная копилка! " Сейчас он старался вспомнить тех ребят, которые увернулись от детприемника, когда оформляли его... всех, кто был с ним, он уже перебрал... теперь надо было определить тех и постараться найти, а через них, может быть, чем черт ни шутит, выйти на след Петра Михайловича... На сцене же шел какой-то разговор о войне, и некто делился своим фронтовым существованием... - "Вранье. -- Нехотя попутно отмечал Слава. -- Трепач какой-то. Болтун и трепло... ранило его... госпиталь... медсестры... в книжке где-то вычитал... сам сука, небось, в тылу загорал... медсестры... или сопляк молодой... а, может, это он его так выставляет нарочно... похоже, что именно так... а... ну, да... "А вы на каком фронте были? -- На всех! Ха-ха-ха!... - Простите, так не бывало... даже у фотокоров... у меня муж погиб на Юго-Западном в сорок третьем... - О, простите! Сочувствую, я... - И сама я воевала, знаете, от звонка до звонка... нитками зацепляла тысячам и тысячам их шагреневую кожу... " Это хорошо сказано. Крепко. -- Он скосил взгляд на Наташу -- она сидела, сжав положенные на колени кулаки, почувствовала его взгляд, обернулась и снова уставилась на сцену, приглашая глазами и его... - Нет, - Говорил толстенький низенький человек, - я не воевал... меня и в ополчение не пустили... сказали, что лечить меня потом дороже будет стоить... я рисовал... хотите полюбопытствовать?! Я, Лидия Николаевна, стал копилкой... да... да... мне письма с фронта присылали... всегда много писали, даже сейчас... - Как же они узнают ваш адрес, простите? - А не надо никакого адреса... это удивительно: в нашей огромной стране не надо никакого адреса, представьте себе. Проще простого, прямо на деревню дедушке, честное слово, Вам даю: пишут "Художнику Полонскому" -- и все... и доходит... - Невероятно... - Вы правы... народ у нас такой... Вы правы... мы годимся только на невероятное... - А почему копилка, простите, -- вы их сдайте в архив Великой отечественной войны -- это же ценные документы... - Да, да, конечно, письма сдать можно и рисунки, и стихи... но я же все их прочел, простите, возможно, Вы сочтете это наивным, но прочел... потому что люди мне самое-самое доверили... как с этим быть? - А вам это нужно? - Наверное... не знаю... вы только послушайте, дорогая... - Вы помните наизусть? - Да. Вот послушайте и поймете -- это стоит того, чтобы запомнить... " Что-то заставило Славу вслушаться в эти реплики... теперь он сидел, даже не отдавая себе отчета, в напряжении и следил за развитием диалога... ему нравился этот толстячок, и что он говорил... ".... сейчас, сейчас... вот... - Грудь в орденах сверкает и искрится... Слава резко подался вперед, когда услышал первые слова. Наташа обернулась на его движение и одними губами спросила: "Что? " -- Он отрицательно помотал головой и откинулся на спинку. Ему стало жарко, и, как всегда, в минуты напряжения кровь отлила от лица... строки входили в него, протыкая насквозь, как дротики, специально не отшлифованные, а из занозистого дерева, и застревали в нем так, что вытянуть невозможно... "Что? " - Наклонилась к нему Наташа. "Тсс... " -- Слава приложил палец к губам и показал глазами на сцену... она сидела, не прислоняясь к спинке, и боковым зрением наблюдала за ним... Невидимый, невиданный парад Всегда ведет, гордясь собой, убийца Под погребальный перезвон наград. За каждой бляшкою тела и души И прерванный его стараньем род, А он, как бы безвинный и послушный, Счастливым победителем идет. И вдруг она поняла, что он проговаривает вместе с этим толстеньким на сцене все слова, составляющие строчки и не повторяет за ним, а вместе с ним одновременно... это открытие ошеломило ее... она в стихах совсем не разбиралась и никогда их не читала, после того, как окончила школу... значит, это очень известные стихи, раз он их повторяет... но что-то подсказывало ей, что это не так... Нам всем спасенья нету от расплаты За дерзкую гордыню на виду, За то, что так обмануты солдаты, И легионы мертвые идут. ... она теперь уже следила только за Славой, и ей казалось, что звучат два голоса... что его губы тоже шевелятся... что он давно знает эти стихи... вообще, что он опережает актера, и тот повторяет за ним... Слава уже ничего не замечал вокруг. Теперь он весь был там, в этих стихах,. ошеломленный совершенно невероятным стечением обстоятельств... И злом перенасыщена веками Земля его не в силах сохранить, И недра восстают, снега и камни, Чтоб под собою нас похоронить. И звездные соседние уклады С оглядкою уверенно начать, Где не посмеют звонкие награды Убийцу беззастенчиво венчать. Вдруг именно тем женским чутьем, которое ничем не заменимо -- ни разумом, ни привычками -- она поняла, что не следует ничего спрашивать и предпринимать... она уже не смотрела на сцену и не слышала, что там происходит, а только следила за ним скошенным едва заметно глазом, и сердце ее так колотилось, что она боялась, что он услышит... ей вдруг представилось, что ряд передних кресел -- это бруствер окопа, хотя она никогда не была в окопе, только в кино видела... и вот он с чуть вытянутой вперед шеей так смотрит вперед, что, кажется, пронзает пространство и отодвигает на пути мешающие взгляду предметы... а следом бросится вперед за своим взглядом, и нет силы, которая может его остановить, и нет смерти, которая может ему помешать, он все равно достигнет того, что увидел, потому что впереди то поле жизни, которое ему еще предстоит... то поле - до обрыва вниз, и он непременно одолеет его ползком или в полный рост, но одолеет... так она чувствует... а ей -- вслед за ним... и в обрыв бы туда вместе... значит, главное всегда быть готовой и не отставать сильно от него... не отставать... потому что одной ей на этом просматриваемом им поле делать нечего... Когда все захлопали, и артисты стали выходить на поклоны, он крепко взял ее руку выше локтя, вытолкнул из ряда и только одними губами обозначил: "Пошли... " голоса не было -- во рту так пересохло, что даже язык не ворочался... за углом на улице он прислонился спиной к стене и стоял, не шевелясь... - Что с тобой? -- Решилась спросить Наташа... - Это... -- начал он растягивая буквы... -- это "и пораженья от победы... ты сам... ты сам не должен отличать... " - Что? -- Переспросила она. - Что-то случилось... - Что? -- нетерпеливо перебила она, - Скажи, скажи... я дура... я не понимаю... я боюсь... - Я сам боюсь. -- Он улыбнулся и посмотрел ей в глаза. -- У нас есть водка? - Есть... - Машинально ответила она. Слава пристально смотрел на нее, и именно в это мгновение из-за мечущегося в ее глазах испуга он понял, осознал, что никогда не было у него более преданного друга... человека, которому он мог бы доверить все... и въедливый червячок сожаления -- самого хищного и неумолимого чувства - тут же уколол его и шепнул: "Что ж ты, дурак, столько лет не понимал этого... или трусил... " Наташа видела, что он совершенно другой, что он где-то далеко, что она ничего не понимает, и страх чего-то неодолимого, а главное, непонятного парализовывал всю ее... она чувствовала, что дыхание останавливается... и последним усилием, еще смогла произнести сдавленныим голосом, - Скажи, что с тобой?... - Пошли. - Он очнулся и почувствовал, как ей плохо, - Пошли. Ничего, ничего... это мои стихи.... -- он слишком долго молчал и не мог больше... и снова прошептал ей в самое ухо, обхватив сзади рукой, - это мои стихи... По расписанию гастроли театра заканчивались через три дня спектаклем в сельском клубе колхоза-миллионера. Тамошний председатель долго ссорился с начальством, потрясая двумя золотыми звездами Героя, грозил всякий раз, как его начинали зажимать, а это было постоянно.... ездил в центр, отвоевывал, обещал, выполнял... в конце концов, какой-то умный местный начальник решил обратить беду во благо, и стал помогать дерзкому председателю, каждый раз выставляя его потом, как ширму показушной прекрасной жизни... что творилось через три версты, уже было не важно... так оно и шло сначала по району, потом по области, а там и на всю страну стал греметь колхоз... вот и клуб, которому позавидовал бы не только провинциальный театр, а в нем кроме кружков, танцев, лекций и слетов передовиков буквально столичная афиша... и для своих -- билеты даром, а для заезжих по столичным же ценам... Про этого Орлова знали все "борзые", и артисты ехали охотно на гарантированный сбор и шикарные обеды "до" и "после"... Наташа, как бывалая светская дама, моментально сориентировалась, разузнала об этом расписании... до знаменитого клуба езды было два часа автобусом, даже узнала у кого-то из друзей, где там остановиться... она была уверена, что Слава обязательно должен поехать и выяснить все про свои стихи... она сходила с ума... у нее не укладывалось в голове... "мои стихи"... не мог же он врать! Но, когда он наотрез отказался ехать, такая мысль стала точить ее: "Сболтнул?!. А потом неудобно стало... " Он видимо понял, что ее терзает, и тихо приказал: "Садись и молчи". Говорить ему было трудно, даже не оттого, что снова переживал все произносимое и приходящее на память -- она была совсем со стороны, родная до невозможности объяснить, но не посвященная ни в его жизнь, ни в его муки... ну, что она, в самом деле, знала о нем? Практически только то, что происходило с ней, а не с ним, когда они были вместе... а он о ней? Точно столько же... но... стихи... она поймет? А он для кого писал? Она что -- глупее, тупее, грубее других?... а может быть, так тяжело говорить, потому что она роднее, нужнее, ближе... и нельзя упустить ни полшажочка, чтобы все поняла, чтобы все знала... а, может, не надо -- жить, как было... спокойнее... ей спокойнее... он то выдержит... он "разведка"... так и положено ему -- бродить всю жизнь без места, не засвечиваться и не останавливаться... ни следа, ни зарубки... "Сукин, война кончилась! Нет. -- Возражал он себе. Нет. -- Потому что новая идет... Нет"... Он никуда не поехал. Ни в колхоз. Ни на последний прощальный спектакль в городе... до полночи, как всегда сидел за столом и писал... несколько раз Наташа проходила мимо него, заспанная, в ночной рубахе, и заглядывала через плечо... конечно, букв разобрать не могла, но слова бежали по странице от края до края длинными ровными дорожками... стихи она знала, как выглядят... После работы она не пошла домой, а поспешила на вокзал... поезд отходил в восемь ноль пять. У пятого вагона она остановилась возле проводника и ждала. Перрон наполнялся медленно. Все обращали внимание на красивую женщину, а те, что входили в вагон, особенно. - Вы едете с нами? - поинтересовался один. - Возможно, если вы мне поможете. - Я готов! Такой женщине! - А Вы из театра? - Почти... -- ответил входящий и не стал подниматься на подножку вагона. - А мне надо не почти... - Кто же вам нужен? -- Она внимательно посмотрела на него, соображая, говорить или нет -- и решилась. - Мне надо найти автора этой пьесы. Говорят, он здесь. - Да. Говорят. А зачем, если не секрет? - Вот и секрет. -- Закокетничала Наташа. - Тогда... тогда Автор -- это я. -- Просто сказал мужчина. - Вы? - А что? Не подхожу под ваше представление Автора?.. А в чем дело? -- Он взял ее под локоть и сделал шаг в сторону... - Я хотела... Вы правда - Автор? - Не знаю, как Вас убедить... но правда... - Я хотела узнать... узнать, вы сами написали эти стихи? - Стихи? Почему Вы об этом спрашиваете?... про стихи... - Потому что... - Нет. Там в программке указано -- стихи неизвестного автора... - И Вы правда не знаете, кто он? - Знаете что, - вдруг раздражился Автор... - Не сердитесь. -- Она остановила его жестом, и он вдруг почувствовал, что эта женщина неспроста пришла к нему.... представил, что этому предшествовало, как она волновалась... приоделась... это же видно... - Я... - Постойте... не надо... я знаю, кто их написал... -- Наташа чувствовала, что лицо ее стало белым, а в висках невероятно громко стучал пульс. - Что??? -- Он оглянулся, сделал еще шаг в сторону, увлекая и ее, потом пристально вгляделся в ее глаза и тихо сказал: - Сейчас. Стойте здесь и никуда, слышите. Я сейчас. - Он поставил свой небольшой чемоданчик у ее ног, вспрыгнул на подножку и быстро пошел по коридору мимо раскрытых дверей купе. В одном из них он задержался, тронул в спину Пал Силыча и быстро сказал, не дожидаясь, пока тот обернется: "Остаюсь. Приеду следующим поездом". - С женщиной? - Да, представь. Тане позвони... нет, я лучше сам... и не будь скотом... " - Он повернулся и пошел к выходу. Пал Силыч небрежно подошел к окну и увидел, как Автор взял под руку красивую женщину и направился с ней к выходу с перрона, ни о чем не разговаривая и даже не глядя в ее сторону, как обычно идут поссорившиеся супруги, понимающие, что все равно им идти вместе. Стихи Если движущая сила прогресса -- зависть.... то в творчестве единственная побуждающая и питающая энергией материя -- интуиция. Об этом удивительном феномене живого написаны трактаты, стихи, философские домыслы, но никто пока не может вывести формулу этого явления. Вообще, очевидно, что самое близкое, даже расположенное внутри нас, поддается изучению куда труднее, чем подводные глуби, межзвездные высоты и внутриатомные дебри. Но, чтобы не вдаваться в бессмысленные дилетантские рассуждения, которыми итак слишком замусорены и трагически исковерканы мир и его история, представим себе, что и автор пьесы, Автор, и автор стихов - С. Сукин, как это ни покажется парадоксальным, были не только побуждаемы именно этим... нет, не будем называть чувством... именно интуицией, но и, примерно в одно время, поверили в то, что должны пересечься пути их лично с этими выпорхнувшими в мир, или ворвавшимися в жизнь стихами. Автор был убежден, что рано или поздно объявится автор их -- живой или мертвый, и он непременно с ним познакомится... лично... или с легендой о нем... так же и Сукин был уверен, что рано или поздно, но стихи его пробьются -- пробьются легально или не легально, предстанут широко или пойдут списками, и он, С. Сукин, их автор, непременно встретится с ними. Автор был уверен, что если бы не эти стихи -- никогда бы не написал именно эту пьесу, хотя бы уже потому, что не будь их, этих стихов, он бы просто не стал писать ее... не было предмета... конфликта... драматургии... так же и автор стихов, т. е. С. Сукин знал, что не будь этих стихов, неизвестно почему и даже "за что" помимо его воли вырывающихся из него... вся его жизнь сложилась бы иначе в последние годы, по крайней мере... Они оба, как в задачке по математике пятого класса, вышли из разных пунктов навстречу друг другу и должны были встретиться, но как большинство учеников всех школ всего мира не понимает смысла заданного и не может определить ни место, ни время их встречи, так и они не знали ни самого условия задачки, ни тем более, значит, и решения. Они просто одновременно и разноместно чувствовали одно и то же, и именно вот это чувствование... именно интуиция, именно она одними ей ведомыми неведомыми путями вела их к сближению... необъяснимому и неправдоподобному для здравого смысла живущих и совершенно необходимого для творческого продолжения жизни вообще -- не только их... вообще! Ибо нельзя нарушать этого поля интуиции, которое многие называют Богом... и проводником этого поля послужила Женщина... можно назвать это провидением, случайностью, или изобрести еще какие-либо объяснения и словесные формулы, суть же совсем в простом: чувствительная женская душа улавливала эти волны интуиции, пронизывающие мир, в тот самый трагический и прекрасный момент, когда душа, очевидно, именно тот сосуд, та безграничная, нежная оболочка, где обитает интуиция, так чрезывычайно чувствительна, когда каждая ласка -- счастье, каждое равнодушие -- смерть, когда между ними крохотное нитяное пространство, и смена их происходит, может быть, и не тысячи, а миллионы раз на дню, и стоит лишь заменить эту мучительную пору ровным движением по реке жизни, как она эта река, тотчас же обмелеет настолько, что и не понятно станет - течет ли она, и существует ли. Именно женщина, как главный фокус интуиций, перекрестила и свела их в одно -- в одну точку, в одну боль, в один побуждающий к жизни и творчеству импульс... Все же наступит на земле такое счастливое время, когда научатся управлять Временем. Это не тавтология -- это именно то, что спасет все живое, т. е. сделает его счастливым -- избавит от боли и насилия. В конце концов, если задуматься, мы боимся не смерти, не небытия, а двух сопутствующих вещей: первое, самого процесса умирания: боли, угасания, мучений, обязывающей беспомощности.... и второе: забвения, страха не успеть сделать нечто, обеспечивающее нам хоть короткую жизнь после ухода в памяти людей. Вот научись мы ускорять и замедлять время -- избегнем суеты жизни. Видны плоды твоих мук и стараний -- включается медленный ход времени. Устал бороться с болью и чувствуешь, что пора уходить -- пусти время быстрее... Но это были мечты от творчества. Расставание двух авторов оказалось не столь трудным, потому что побудило к жизни и того и другого. Сукин уезжал назад к себе и уже не один. По-другому быть не могло. Эта женщина, про которую Сукин бы сказал: "С ней можно в разведку", если бы такое было вообще возможно в его представлении. Автор увозил в город двадцать три перебеленных стихотворения. Перебеленных его собственно рукой. Сукин ни для кого не существовал, потому что наотрез отказался открываться. И время побежало по-разному для них, хотя они мечтали об одном и том же, - побежало по-разному, как положено, являя тем самым суть несправедливости жизни. x x x Вот они, мама, послушай: Мать Сталина мне жалко. Кто она? Принесшая земле Исчадье ада. И если есть загробный мир, Как больно В проклятье жить, Как горько сознавать, Что ведь могла, могла Не допустить Его до света белого, О, Боже! Не ведая, творим, Но оттого Расплата нам не легче... Жаль мне, жаль... Так где же справедливость? Нет ее! И быть не может, Если от любви Добро и зло Родятся Равноценно... Почему ты молчишь? - Ты помнишь, что я сказала тебе, когда ты с мальчишками хотел бежать хоронить его. - Ты тогда спасла меня... ты сказала: "Через мой труп! " Как это случилось, что ты была дома? Ты же такая партийная была, ты должна была идти первой за гробом!? - Перед этим еще ты спросил меня: " Что теперь будет"? И я тебе тоже ответила... - Я помню: - "Ничего не будет! "... я все помню, мама... так почему ты молчишь? - Потому что ничего не будет. - Опять?! - Ты знаешь, на сколько твой стихотворец старше тебя?.. - Ну, я понимаю, понимаю.. - На сколько, мальчик? - Лет на десять... наверное, не больше... - Больше. На целую войну... - Мама! - Теперь ты понимаешь, почему он не хочет открываться... - Он не верит? - Он знает, кто выиграл эту войну... - Ты упрекаешь меня в наивности, но вспомни, чему меня учила... - Остановись. Не упрекай ты меня -- я спасала тебя. Всю жизнь. Не ради твоей благодарности -- так устроен мир. Мать должна спасать своего потомка. Когда не было еды и тепла -- я валила лес и знала, что завтра накормлю тебя, когда стало еще страшнее, и я боялась каждого сказанного тобой слова, -- я спасала тебя... как умела... я никогда не писала стихов... - Мама, ты... - Попробуй стать им, перевоплотись -- это и есть твоя работа, для того, чтобы быть собой. x x x Утром он позвонил редактору. Эля сказала: "Лучше не приходи в издательство с серьезным разговором. Совсем невозможно стало. Из-за плеча читают, что на столе лежит... встретимся в клубе". Сегодня мероприятия не было. Цербер дремала у входа и "делала вид", как только слышала шаги -- спохватывалась: "граница на замке". Она ненавидела всех: и входящих, и выходящих, и тех, кого имела право не пустить и облаять, и тех, кому следовало бы открыть дверь и поклониться. Ее муж спивался здесь, у них на глазах. Он начал это сразу же, как только стал "подающим надежды" после "совещания молодых литераторов", потом, вытянутый из своей провинциальной среды, "талантливым молодым", потом просто талантливым... выпустил две книжки, получил квартиру, диплом в институте, потом место редактора, а дальше как-то, несмотря на взаимоообразность редакторского печатания (ты меня в своем издательстве -- я тебя в своем) стало нечем козырять. Молодость ушла. Рукописи годами лежали и не проталкивались даже с помощью друзей и водки. Критики вовсе молчали. Цензура тоже не имела претензий. Ворчало только партбюро, призывая не ронять моральный облик писателя. В командировки не посылали. Заказов не было. Друзей в связи с отсутствием гонораров и, стало быть, поводов для праздников тоже поубавилось. Сильно поубавилось. Он все еще хорохорился и суетился, но... когда умер, не дотянув до первого юбилея, выяснилось, что и хоронить будут не по первой категории, и не по второй. Кроме небольших долгов (никто ему не давал -- не подо что было) осталась гора исписанной бумаги... Архив, конечно, но... никому не нужный. Она из домохозяек перебралась, устроилась с большим трудом, в библиотеку -- ее пожалели: вдова, фамилия была когда-то на подъеме -- его еще не совсем забыли. У нее там ничего не получилось -- вот и поставили на страже этого "святого" места. Потому и злилась, что многие из его собутыльников и тоже прошедших все ступени, были живы... и жены их посещали здешние посиделки, вязали, сплетничали в парикмахерской и постоянно ходили лечить зубы и проверять давление в "свою" поликлинику... а она, вдова... с провинциальным говором, в поношеном, немодном, без новых публикаций подававшего некогда... молодого и талантливого, без казеной дачи и с рухнувшими надеждами. С молодости ей хотелось светской жизни, пропуска туда, где без него, этого пропуска, нельзя, - ателье для избранных, домик на месяц на берегу моря в Доме творчества, жизнь среди знаменитостей... и небрежные посильные фразы -- Знаешь, вчера у нас в клубе... - или, - Представляешь, что вчера выкинул этот дурак на редколлегии... Она исходила завистью и злобой. Ко всем. Ко всему свету, не предоставившему ей достойного места жены известного писателя... Автору пришлось долго объяснять, кто такая входящая и протягивающая ему руку женщина, не обращающая никого внимания на ее запреты и протесты. Слово редактор и название издательства вдруг как-то магически подействовало на Цербера, и она успокоилась... Они спустились вниз на два пролета, уселись за круглый столик. Но разговор никак не получался, все где-то далеко - вокруг общих знакомых и книг этих знакомых... она не знала, что за серьезный разговор ей предстоял. Он никак не мог набраться духа, чтобы сказать ей. Собственно говоря, шансы на то, что она сможет ему помочь, были так ничтожны, что, может, и не следовало ставить ее в трудное положение.... даже неудобное, хотя они были друзьями и доверяли друг другу. Но, кроме всего прочего, его (хотя он, вероятно, и не формулировал этого) толкал стыд, сознание несправедливости ко всему сейчас происходящему, в чем он был непосредственно задействован. Получалось так, что спектакль, который собирались выдвинуть на самую высокую премию и за постановку, и за исполнение, и за пьесу - весь держался на человеке никому не известном, со странным социальным статусом, не имеющим вроде бы никакого отношения к писательству, драматургии и. т.... это априори по мнению официальных властей. Никто же, на самом деле, этого не знал. Он тоже мог молчать, но... выходило тогда, что он присвоил чужие стихи, и на этом все они построили такой дворец! Не будь стихов -- не было бы пьесы, а, значит, и спектакля -- ничего бы не было! Не будь стихов "НЕИЗВЕСТНОГО ПОЭТА". Ему они все уже обязаны, и еще хотят воспользоваться дальше его творчеством, ничем не отблагодарив, по сути, не воздав должное, не соблюдая никакие нормы: ни человеческие, ни авторские, ни юридические! Он не знал, с чего начать, но знал точно: без того, чтобы объявить авторство поэта, он не может не только говорить, что это его пьеса, но писать дальше и... жить дальше... он должен был теперь любыми способами сделать невозможное: опубликовать его стихи. Обнародовать. Объявить о поэте публично. Поставить его имя в афишу, в договор, в списки на премию, если дадут... он представлял, на что идет -- все ополчатся на него. Театр. Режиссер. Райком. Власть. Союз писателей. ТАКИЕ стихи -- не издадут. Он - то это хорошо знал, но... другого пути не было. Ситуация, что называется безвыходная. Звучит пошло -- по сути: единственно точно. Поэтому он так колебался -- не знал, как начать разговор с человеком, которому, конечно, доверял, и который, как он представлял себе, был точно такого же мнения... зачем же ему этот разговор? Затем, что молчать больше нельзя. И, если не удастся опубликовать стихи официально, они должны появиться в списках, на руках людей - они должны жить. Он стал заложником этих стихов. Если они уходили опять в подполье -- он должен был исчезнуть из литературы. Может быть, из жизни. Он еще ничего не сказал и Тане. Это тоже был шаг не из легких -- неизвестно, как она отреагирует на все, что он придумал, затеял... он сам не знал, как сказать... Порой он начинал злиться, что сам автор и в ус не дует. Гений, - злился он, - написал и все. Живет себе с красивой женщиной и в ус не дует -- пописывает и попивает, наверное... тоже удобно! Черт с ней с историей и с литературой, -- я вот написал, а вы там, в центре, крутитесь, как хотите. Мне, мол, что! Я не поэт, не писатель, нигде не член -- и хрен с вами!... Но это быстро проходило -- это раздражение на секунду. Он понимал, что "там" -- настоящее. И если он тоже "настоящее" (а он именно так и считал), то сделает все, что может, и не может -- тоже... А иначе он - не настоящее -- вот, что его побуждало! Он сам с собой выяснял, что это было: восхищение талантом другого, зависть, дань справедливости, сострадание... -- ассортимент богатый... но он знал, что для того, чтобы ему самому остаться в мире -- он должен сделать все, что может для этого человека. Нет. Не так. Для этих стихов. Нет, опять не так. Для себя! Черт с ними со всеми -- ничего не надо -- только обнародовать эти стихи. Выходило -- ему это больше всех надо!.. так выходило, потому что так было на самом деле. Когда он начал говорить, время полетело, потеряв меру протяженности. В накуренном буфете в углу за столиком, где они сидели, голова разболелась, приходилось то и дело здороваться и отбиваться от искавших место знакомых, произнося намеренно сверхлюбезно: "Старик, пожалуйста, у нас серьезный разговор ", - и человек с ароматной чашечкой в руке (все знали, что здесь варят прекрасный кофе) отходил... но так трудно и так издалека приходилось начинать все новые и новые нити рассказываемой истории, чтобы объяснить что-то, так трудно они связывались -- это была мучительная работа. Записать бы все, что он наговорил (да еще как: темпераментно и ладно) -- готовый роман. Целая жизнь в один вечер -- это было невозможно... она уже запротестовала, но не спрашивала, зачем и почему он все это ей, грубо говоря, вывалил... Если бы она спросила, он бы тут же ушел. Вряд ли бы, потом, когда -- нибудь вернулся. Он об этом и не подумал. Она, если и подумала, то не подала виду, не то что не спросила...... "Если бы Я умела писать, я бы просто такой роман написала - его и писать не надо -- записать: он готов уже". Вот и все, что она подумала, и он почувствовал это интуитивно, когда их одинаковые мысли вспыхнули и пересеклись. Они уходили, когда уже притушили главный свет. При выходе Гортензия Васильевна (ему казалось, что ее так зовут, а, может, Гликерия Гортензьевна) вдруг заулыбалась им, встала даже со своего просиженного кресла и пыталась предупредительно открыть дверь: - Простите, пожалуйста, - вдруг заговорила она тишайшим голосом, - Вы ведь в издательстве работаете, Эля Григорьевна? - И, не дожидаясь ответа, продолжила, буквально сгибаясь подобострастно, отчего ее щеки нелепо отвисли, - Мой муж, Смирнов Борис Васильевич, умер пять лет назад... остались рукописи... я не могла бы... - Я... думаю: да... конечно, - добавила она поспешно, увидев страшный испуг в глазах стоявшей перед ней женщины, - пожалуйста, приносите... можете по почте... - Огромное спасибо, огромное вам спасибо! - Ну, что Вы, - смутилась Эля. -- Приносите, приносите... -- тяжелая парадная дверь захлопнулась за ними. Он подумал: раз уж роман, далее следует абзац и строка: "Начинался новый период борьбы". Он даже улыбнулся -- слава Богу, юмор я еще не потерял и сдох бы от такой пошлятины, словно проглотил кусок бледной поганки. Он даже крякнул и сплюнул... - Вот наш зеленый огонек... -- Сказал он Эле, - и не спорь... тебе в такую даль добираться... когда у меня не будет, приду за трешкой. Все же у тебя стабильная зарплата... В те времена умение читать между строк и вписывать смысл между строк -- считалось высшим умением. Крастота строки и высота стиля госпожи Фразы были явно на втором месте. Поэтому начинали газету читать с последней страницы -- с юмора, поэтому хорошо было ставить на театре классику и вытаскивать с помощью невероятных режиссерских уловок такой смысл из пьесы автора, о котором он и не предполагал... Фигаро вырастал до размеров энциклопедиста, купцы Островского буквально обсуждали сегодняшний день колхозной деревни, а в стихах Де Габриак искали ответов на вчерашнее постановление ЦК. "Что ты этим хотел сказать"? -- была привычная реплика редактора. А композитор, принесший свое хоровое произведение на рассмотрение редсовета и рассказывающий о нем, прежде, чем исполнить хоровую партитуру на рояле или включить магнитофон с записью, чтобы отмести вопросы "по тексту", предупреждал, что стихи, которые он использовал, ( это в качестве самого веского аргумента) "Напечатаны в "Правде" и точно указывал дату, чтобы любой мог удостовериться и не смел сказать, что они никуда не годятся -- поскольку напечатаны аж в "Правде". Ну, кто поднимет голос... В это незабываемое время огромный штат людей круглосуточно слушал радиопередачи! По всем программам! То же самое с телепередачами -- по всей стране, по всем провинциальным программам, не говоря уж о центральных. Потом писались отчеты о прослушанном -- каждом дне! Ни одна оплошность, оговорка и незапланированная улыбка у микрофона и телекамеры не могли пройти мимо недремлющего ухо-ока! Это было время расцвета эзоповщины, что, надо сказать, для профессионалов имело побочный эффект -- совершенно неожиданный и прекрасный -- оттачивалась фраза! Вырабатывался стиль точный, емкий, плотный, строка, в которую не то что лишнее слово, а именно лишняя буква и интонация проникнуть не могли. Это на таможне можно было незаметно подсунуть в карман неугодному пакетик наркотика и потом обвинить его и задержать. А фраза, строка были сработаны с таким мастерством, что в "ведомствах" не было умельцев, способных исковеркать ее незаметно, чтобы подставить автора. Автор господствовал несмотря ни на что! Поэт писал: "У верблюда два горба, потому что жизнь борьба"! В детском стихотворении! И его мгновенно подхватывала вся страна -- за этим стоял (для того, кто жил в этой стране) целый огромный роман! И недаром классик говорил, что теперь романы надо писать так, чтобы входя на эскалатор метро начинать его, а сходя с последней ступеньки -- заканчивать читать. И это само по себе -- уже было романом. За этим столько стояло!!! Значит, можно его сохранить в памяти дословно, и никакая сволочь при обыске не сумеет забрать рукопись, значит, можно его устно передать из уст в уста, и он будет жить, значит, можно... не вдаваясь больше в технологию, скажем спасибо идеологии не только в кавычках -- они нас заставляли писать так, что ремесло вытачивало безупречную форму, защищавшую от любых нападок, не ржавевшую под злобным слюноизвержением власти. Авторы самовыражались в детских стихах, переводах, иллюстрациях, непрограммных музыкальных произведениях... авторы искали пространства существования Духа, и они, несомненно, победили самый тупой и беспощадный режим. Автор пошел по редакциям, и начал