Разнотравие. Сказки --------------------------------------------------------------- © Copyright Разнотравие WWW: http://raznotravie.rdc.ru ? http://raznotravie.rdc.ru Date: 28 Aug 2001 --------------------------------------------------------------- ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ "Разнотравье" -- хорошее слово. Теплое. Лето представляется, солнечное такое. Трава уж как минимум по пояс, цветет все; горячий воздух, напитанный медвяным духом, активно сотрясается крыльями пчел, бабочек и прочих стрекоз. Опять же -- чуть позже -- сенцо, на котором так и тянет поваляться, лениво думая о чем-нибудь приятном или же сочиняя какую-либо безделицу. Ну, а где трава да сенцо, да солнце над лугом -- там и молоко парное, и... продолжать можно до бесконечности -- и нет этой бесконечности приятнее. А еще "Разнотравье" (а точнее "Разнотравие", а еще точнее -- "Разнотравiе" -- так эти добры люди предпочитают себя величать) это: Михаил "Рыба" Посадский, Вячеслав "Ворот" Каменков, Валерий "Валда" Ершов, Павел "Пашка Страшной" Давыдович, Анна "Данилка" Холодякова, Александра Никитина, Митя Кузнецов и Потурай Владимир (такоже и в миру). Все вместе -- группа из Рыбинска, что в Ярославской губернии, из Пошехонского то бишь уезда. Играют -- как не сложно догадаться из названия, добротный славянский фолк, подмешивая в него изрядную долю всяческих современных новомодных веяний, отчего их музыка становится только интереснее... О разнотравской музыке можно говорить долго и со вкусом, но лучше ее один раз услышать (что можно сделать, например, на сайте группы http://raznotravie.rdc.ru). А вот о чем сказать хочется -- кроме чудных песен своих пишут ребята замечательные сказки; особенно Потурай и Рыба преуспели в этом (к слову, первый еще и инструменты музыкальные творит да правит, второй же большую часть песен сочиняет). И хотя герои этих баек -- сами музыканты и их друзья, читать их приятно и тем, кто не знает ничего ни о группе, ни о ее участниках (ну, а тем, кто знаком с разнотравским творчеством -- тем вдвойне занятно!). Да вот вы хоть сами попробуйте!.. Дм. Урюпин А на снегу, задрав кверху маленькие лапки, остался лежать оцепеневший и холодный глупенький бельчонок.  * ЧАСТЬ I *  Про Еремеевну Семеро их, Семеро их, Семеро их с ложками, Семеро по лавкам их ... Было ли енто на самом деле -- точно, однако, не скажу. Поговаривают будто и не было вовсе никакой бабки, и что случай энтот, весь как есть выдуманной. Ничего мол такого-этакого. Даже и близко мол не было. Но все ж таки обстоятельства складываются в пользу. Иной раз кто-то возьми да и сбрехни что-нибудь такое, что не иначе как к этому запутанному делу только и относится. Я то поначалу конешно тоже пребывал в неясности -- одни одно говорят, другие -- другое -- не разберешь. Да и утихло было дело -- то, не вспоминали давно. Кого ни спросишь -- не помню, да не знаю, вроде было, да вроде как и нет. Вопщем утихло. Ну, я уж было и решил -- мне одному и пригрезилось. На вроде как во сне. Но уж совсем как-то красочно и в подробностеях. Ну да ладно, вроде забылось. А тут как-то после байны сидим на веранде. Хорошо так. Попарились-то добро, а тут тебе и чай крепкой и все такое прочее. Самовар горячий блестит, в ем абажур отражается, вкруг которого мошки всякии кружатся, вопщем в мире как бы равновесие какое-то образовалось. Да под хорошую-то закусочку, как говориться... Ну и посидели. Добро. Тут и разговоры всякие об разном. Тут тебе и про устройство вселенной и виды на урожай и про баб, разумеется, тоже как уж без них-то. Ну за разговорами время проходит, пространство как водится тоже убывает. Стемнело. Звезды на небе яркие -- яркие. Мерцают. Климатические условия располагают к философии. Ну и потихоньку-то угомонились все, сидят на крылешке, на звезды смотрят, курят, молчат. Одним словом -- равновесие.И тут: слышу я Валдушкин голос. Тихо так.Но я-то близехонько сидел и все как есть разобрал. Вопщем слышу: "Не убивал я бабки Еремеевны." И все. Так и сказал. Подхожу я к нему, а он за столом сидит, голову на кулак положил, глаза закрыты -- вроде спит. Я ему, значится:" Валдушко, Валдушко." Нет, смотрю -- всамделе спит. Будить, конешно, я его не стал, но сам крепко задумался. Выходит было. Вопщем -- отпишу все как есть. Жила -- была, значит, такая бабка -- бабка Еремеевна. Махонькая такая старушонка. Сидела она на печи. Как помню -- все время так и сидела. Не слезамши. В обчественно-полезном труде никакого такого участия не принимала. Ни тебе посевная, ни тебе битва за урожай -- ничего такого -- сидела на печи. Да кабы только. А то ведь частушки пела. Да такие скверные, что аж до неприличности. Сидит, ноги свесила, валенками по печке стучит и частушки выкрикиват -- карахтер свой склочной обнажат. Тут уж как водится и ненормативная лексика присутствует, ну да че уж -- жанр фольклорный -- ничего не поделаешь. Частушки-то енти она на ходу сочиняла, и нет бы пела себе не конкрехтно, а то ведь все об личностях. То Алексею Тихому по хребту пройдется, то Шульцу на хвост наступит, то Потурашку како-нибутно заденет. А Пашке так оченно любо ей было на уши наступать. Образно, конешное, дело. Одного Воротейку любила. Никогда его в частушках не обидит. Все ласково так его, нежно как-нибудь, вроде: Слава хде, да Слава хде? Да хде уш как не в Волокде. Ну и тому подобное. Любила его. Да и остальные вроде как особо-то не обижались. Че обижаться. Она тут спокон веков сидит. Пусть себе. Не мы сажали, дак не нам и снимать. Иногда, конешно, и больно кольнет. Походишь часок-другой, поогрызаешься, а там глядишь и забудется. А так все улыбались. Вроде и весело как-то. Вместо радива. Орет себе и орет. К ночи угомонится. А нет -- так подушкой кинешь на звук. Попадешь так и заткнется. А иной раз молчит. Дак походишь по дому-то -- половицы поскрипывают как-то непривычно. Скушно одним словом. Так сам и подойдешь и как бы невзначай так: "А что, бабка Еремеевна, что там у нас Алеша Тихой, али Воротейко, али Шульц, али ишо какой-нибудь Занин Ляксандр Гянадич?" Ну она и запоет. Не долго упрашивать. Да и редко такое бывало чтобы молчала. Обычно-то с первыми петухами. Ишо глаза продрать не успеешь, бегашь по дому в исподнем -- ишшешь чем опахнуться, а она уж тут как тут со своей трибуны тебя и прищучиват: мол, как оно, с утреца? Головушка-то буйна не побаливат? Ты иной раз совсем помирашь, да тако страдание, што ишо не сразу и вспомнишь кто сам такой, да как сюда попал, а она знай себе вешшат, сушшность свою антинародную всю как есть выявлят. Сама-то хоть цистерну выжрет -- хоть бы хрен -- крепкая была старушонка. А на язык-то уж чистая стерва. И вот уж однажды поет себе поет, и об Алешеньке и о Пашке, вопчем все как водится. И вдруг об Валде что-то совсем уж скверное пропела. Точно и не вспомнишь теперь пословесно-то. Но уж что-то такое непристойное, что аж все замерли. Сидят так и смотрят поочередно то на Валду, то на бабку Еремеевну. Да и она притихла. Посидела так посидела повернулась задом, да и забралась в углубь полока. А там темно не видать. Похоже, что и сама испугалась, может нечаянно как нибудь вырвалось. А уж Валдушко-то сидит и от ярости-то весь так и вскипат. Но сдерживается. Под столом-то заметно как косточки на кулаках побелели. Желваки на скулах так и перекатываются. Смотрит в темноту, куда бабка Еремеевна уползла. Мы уж тоже перепужались -- парень-то горячий, авось и сотворит что греховное. Напряженность возникла. А Валда сидел сидел так, потом схватил со стола папиросу, дунул в нее, силушки богатырскоей не жалеючи, спички в кармане галифе нашарил, глянул еще раз на печку, хмыкнул этак зло как-то, да и вышел во двор. Дверью, правда, не хлопнул -- аккуратно так прикрыл. На утро бабка молчком. Ну да как обычно: Еремеевна, да Еремеевна, что там у нас? Вопчем снова запела. Так, потихоньку и забылось все. Со временем и Валдушка заулыбался, ну все решили что отошло. Заулыбаться-то заулыбался, да коли присмотришься -- глаза-то недобрые. Ходит вроде ничего, да так иной раз на Еремеевну глянет, что аж жуть берет. Да никто вроде и не замечал. Вопчем вроде как инциндент исчерпан, все улеглось. А тут как-то, много уж времени с того минуло, никого в доме не было -- толи сенокос, толи ишо кака битва -- вопчем одна бабка Еремеевна на печи сидит скучает. В одиночестве-то орать как-то несподручно. Сидит в тишине, наблюдат как муха в окно бьется. А та стучит себе башкой в стекло, жужит -- интересно. И тут вдруг шаги на крыльце, да негромко так, будто бы и не спеша как-то даже.Срип -- скрип. Петли легонько визгнули. Вот уж и на мосту шаги, и все не спеша так, не спеша. Бабка-то насторожилась -- вроде и собака не лаяла -- кому бы быть-то все свои вроде бы ушли по делу. Тут и дверь отворяется. Бабка уж и зановесочкой прикрылась, одним глазом на дверь посматриват -- страшно. Глядь, а это Валдушка. Картуз на стол бросил, сапоги снял, портянки на перегородку стула аккуратно развесил. Усталой весь такой, уработался видать. Ну у бабки от сердца-то и отлегло. Осмелела. - Что, Валдушко, устал поди? - Устал, Еремеевна. - Так посиди, отдохни. А то самоварчик поставь-сугрей, поди и пироги-то ишо не счерствели. - И то верно, Еремеевна. Изволь, поставлю-ка и самоварчик. - А то и покури. Табачок-то вот насох. - Добро, однако, Еремеевна. Пожалуй и покурю. Табачок знатной. Прахтийчески аки "Джетан" какой-нибудь хранцузской табачок-то у нас нонче нарос. Пожалуй что и покурю. Ну и сидят так. Самовар поспел. Чаю свежего заварили, с липою. Пироги ишо вчерашние, глядишь, остались, не все Воротейко стрескал. Попили чаю. Хорошо. Аж пот выступил. Валда табачок помял, самокруточку аккуратненькую такую сладил. Посмотрел на нее -- самому любо. Раскурил. Сидит -- нога на ногу -- дым многозначительно об потолок выпускат, молчит. А Еремеевне-от скушно в тишине. Почитай сполдня так уже просидела. Ну, не утерпела: - А что, Валдушко, нет ли чаво нового на деревне? Ну, Валда помолчал, дым этак медленно кольцами выпустил, говорит: - Да нет ничего нового, Еремеевна, все по-старому. Опять молчат. - А об чем люди на деревне толкуют? - Да все об том же. Снова тихо. Ну, Еремеевне все никак спокоем-то не сидится. Все свербит ей чего-то."Валдушко, да Валдушко." А тот все молчком. Ей и тоскливо. Ну, не стерпела опять: - Валдушко, ты бы хоть сказал чего. А то уж скушно. Совсем. Чего уж так то. - Скушно, говоришь? - Ой скушно, Валдушко. Почитай с утра ведь все одна да одна. Никто не зайдет, добрым словом не приветит. - Скушно, значит. - Да уж не скажи. Так скушно, что аж смерть. - Ну а знаешь ли ты, Еремеевна, что такое "фуз"? - Нет, Валдушко. Ни разу не слыхивала слова такого. Разве что "конфуз"? - Нет, бабка. Натурально:"фуз". - Нет, Валдушко, не слыхивала. - Ну так сейчас услышишь. Вскочил Валда со стула, самокрутошку об пол швырнул, шлепанцем растер и ну шасть за дверь. Тут на чердаке что-то загромыхало, попадало, кошка заверешшала -- видно на хвост ей Валдушка по нечаянности ступил. Тут, значится входит в дверь, да отчегой-то спиной. Еремеевна даже с полока наклонилась, чтобы получше разглядеть, что ето там Валдушка за собой ташшит. Глядит: втаскиват Валда в дом какой-то шкап. Черный какой-то, в пыли весь, большой такой шкап, с решетками, и уж видно, что тяжелый. Еремеевна смотрит, удивляется -- отродясь такого странного шкапа не видывала. А Валда ползает вокруг его, шшелкает что-то, какие-то провода к нему прилаживат. Вроде как все сделал. Огоньки засветились. Красненькие, зелененькие. Весело. Валда-то опять на чердак шастнул, да на энтот раз быстро обернулся. Притаскиват каку-то штуку. Со стороны вроде как балалайка, только побольше и так же черная, как и большой шкап. - Щас, Еремеевна, щас, -- бормочет и чей-то снова все прилаживат. Балалайку-то на себя навесил на ремень, значится, воротник выправил. Интелегентно так. Щас, щас, мол, Еремеевна. Ручки какие-то повертел, наклонился, педальку каку-то потрогал. Обычная педалька, вроде как от трахтура, к чему бы? - Ну вот, Еремеевна,- говорит, а сам улыбается,- натурально как щас узнаешь, что такое "фуз". Кнопочку каку-то нажал -- потрескиванне пошло. Потом на педальку-то как наступит... Сначало-то завизжало чей-то, а потом как жахнет... Еремеевна с полока так и слетела. Тут и посуда посыпалась, валенки с печки попадали, Еремеевну ватничком сверху накрыло. Со стен репродукции сорвало взрывной волной, а кошка, дак та и вовсе по комнате залетала, по стенам, да по потолку бегает, орет, аки огалтелая. А грохот такой, будто снуряд какой артилерийской, али и вовсе авиционна бомба в дом угодила. Еремеевна лежит ни жива, ни мертва. Постепенно все утихло. Полежала так Еремеевна еще с часик. Начала себя ошшупывать. Да уж все болит, да ноет. Руки-ноги будто ватные -- не слушаются. Глаза открыла -- вроде тихо все. Ни Валдушки, ни шкапа, ни балалайки зверской нету. Посуда вся на месте, репродукции -- как водится. Кошка на столе сидит, лапы намыват-вылизыват. Вроде как и небыло ничего. Будто пригрезилось. Кое как встала. На печь-то и вовсе с превеликим трудом взобралась -- с полчаса поди карабкалась. Тут глядишь и возвращаться все стали кто с поля, кто с леса, кто с мастерских. Усталые все, веселые. Только и разговоров, что про лесозаготовки, да про запчасти, да про всяко-тако дизельное топливо. Не сразу-то и заметели, что Еремеевна не поет. Потом упрашивали-упрашивали, а она все ни в какую. "Хворь, мол, ребятушки, напала. Не поется." Так и не слышали больше. Похворала поди недельки с две, да и преставилась. Хоронили как водится всей деревней. Как героя труда. У ней в палаточке и медали какие-то нашли, вроде как даже сурьезные. А родных у нее вроде и не было -- всю жизнь одна так и промаялась -- так что и отписывать-то не кому было. А уж было ли енто на самом деле точно, однако не скажу. Поговаривают, будто и не было вовсе ни какой бабки, и что случай ентот весь как есть выдуманной. А что Валдушко там что-то бормотал -- так это он во сне да спьяну. Может и ему бабка Еремеевна примерещилась. Вот такая, братцы, история. А я уж, пока все это описывал, так и не заметил, как первый снег пошел. Значится в природе новый цикл начался. Валдушкин ехсперимент "Русский мужик, хотя и необразован весьма, но обладает выдумкой и хитроумным образом мысли, и через неотесанность и смекалку часто великие изобретения по темноте своей и неграмотности совершает." д-р Вильгельм фон Гиссельштоф, "Путешествiя по дикимъ окраiнамъ Россiйскихъ областей" Што ни говори -- а богат наш народ на мудрые мысли. Недаром старые люди говорят, ежели что вышло, -- вещь какая или случай -- завсегда можно все на пользу и к делу употребить, аще со смекалкой да разумением подойти. Старые люди -- они великая сила народная в опыте житейском и кладезь мудрости. А как молодым ентот опыт перенять, как не из книжек умных -- с каждым стариком-от не перебеседуешь! Вот Валдушка и почал крохи знаний стяжать -- сперва в сельску библиотеку записался. Взял подшивку журналов "Агротехническая мысль" и "Физик-огородник", ужо не помню за какой год, углубился в познание аграрной науки, просвещается себе. Почитай всю зиму с логарифмической линейкой за кульманом просидел -- керосина бочки три в лампе сжег, а в сельпо все карандаши с чернилами перевел. Однажды по весне просит у Пашки: -- Дай-кось, Павел, мне трубочек углепластиковых, тех, что тоненькие. Поди-тко, негодные они тебе ужо. -- А и правда. Негодные. -- Пашка в ответ (он, как едут купцы китайские, накупит удилищ, по три целковых за штуку, телескопических, из толстых колен дудок наделает, а остальное -- в чулан. Их там довольно уже накопилось), -- Бери, не жалко. А на кой они тебе? -- Да вот, -- говорит Валдушка, -- статью прочел. Пишут, что можно парник сделать, где помидоры по три сажени вымахивают, а сами -- с кочан. Токмо ево высоким надоть сделать. Вот думаю трубки енти -- в самой раз. Я ужо посчитал все. -- Ну, ежели с кочан помидоры -- то добро! Мы тебе пособим. Старые люди говорят: "Не дал слово -- крепись, а дал слово -- держись." Вот Валдушка всех и впряг в сурьезный агротехнический ехсперимент. Чертежи к стенам прикнопили и начали. Сперва смастерили ящик агромадный и прочный, Валдушка говорит -- чтоб сорняки снизу не пролезали. Потом -- каркас из трубок легких и прочных сверху на ящик водрузили. Все накрепко, как в чертежах прописано. Затем пленки купили у тех же торговцев китайских на двугривенный за аршин. Пленка тонкая, легкая и прочна весьма -- Славинка говаривал: военные технологии, не иначе! Ну, и на последок -- навозу лучшего привезли, с торфом, соломой перемешали -- не земля, а пух прямо, и в енту конструхцию засыпали. Все деревни окрестные ходили на парник смотреть. Эка достопримечательность: выше избы вышел, пленкой да трубками с китайскими письменами поблексиват, рассада как на дрожжах прет. Как стариками говорится: "У всех с вершок, а у нас уже цветы с горшок." И енто чудо -- уже в апреле! Братки радуются, соседи завидуют. Жили бы припеваючи, да ешшо старики говаривали: "Бог дал попа, черт -- реставратора." У Потурашки, вишь, скопилась уйма находок археологических, ну и он решил не отставать, тож научной работой занялся -- растворители, пробирки, двунатриевая соль этилендиаминтетрауксусной кислоты и другие бедствия. Вскоре в избе и вовсе стало не продохнуть. И вот как-то раз -- свечерелось, пора чаи гонять, а в избе -- вонь, смрад и алхимия всяка. Тут Мишаня говорит: "Айда, братки, в парник!" Все обрадовались, ибо с обеда непогодилось, а тут ужо и накрапывать собралось, не под дождем же сидеть. Идут, радостные такие, в парник, самовар трехведерный тащат, шишек мешок, чай с травами, шанежки. Дык, мудрость древняя, опять же: кому чаю, а кому и покрепчаю. Так что и четверть первача с собой прихватили. Расположились, самовар раскочегарили. Хорошо в парнике -- помидорами пахнет, тепло, дождик по пленке лапотками шуршит. Благодать! После которой чашки неизвестно, а восхотелось Пашке посмотреть, хорошо ли коня привязал. Дверь парника открыл, да чуть себе сапоги не промочил... изнутри. Прикрыл Пашка дверь и говорит дурным голосом: -- Братушки! Да никак мы в небо поднялись! Все глядь -- и точно! Самовар под пленку пару-то нагнал -- подъемная сила образовалась и парник доверху воздела. Висит парник над деревней, избы внизу, огороды, громоотвод как струна натянулся. Братки обрадовались, четверть открыли, но самовара не гасят -- хорошо так вот над деревней висеть, шанежками закусывать. А до ветру можно и в открыту дверь -- токмо осторожно... Валдушка говорит, мол, эк мы, робяты, и парник и аэростат в одном флаконе соорудили! Ежели шишек хватит, дык можем и за кордон лететь -- хранцузев да гешпанцев нашей выдумкой изумлять. А Славинка в ответ: "Не хватит нам шишек. А ежели и хватит, то токма туда, а на обратно мы в ихней аглицкой природе шишек не найдем. Ну их к ........., без наших чудес обойдутся!" Все поддержали единогласно: верно, неча супостату за бесплатно на наши чудеса глазеть! Пущай сами сюда заедуть, ежели надо, и за просмотр плотють! Ну, посмеялись, допили все, шишки кончились. А когда самовар остыл, преспокойно восвоясь на огород и приземлились. Вот и повелось -- что не чаепитие, то обязательно с птичьего полета. И всякой раз какое-нибудь да новшество: как громоотвод удлинить, как шишками дозаправку в воздухе наладить, да какая система форточек-ветрил должна быть, чтобы коня смотреть не где-нибудь, а именно над правлением колхоза. Такая уж сборка у русского человека -- ежели загориться чем-нибудь, так выдумка из него сама выскакиват, хоть рот зашивай. Так бы и вовсе в парнике над деревней жили бы, да соседи зашумели, мол, когда ветер в их сторону, то из избы выходить каверзно... А к осени вымахали-таки Валдушкины помидоры -- с кочан величиною, как не больше. Отяжелел парник и не летит, однако. Даже в два самовара пробовали -- ни в какую! Больно урожай велик. Да и пленка местами худая стала. Надули-таки китайцы, перехвалил Славинка ихние технологии. Ну да нет худа без добра. -- По весне опять почаевничаем, -- говорит Валдушка, -- с маринованными помидорами. Наплевать на ентих соседей, с высокого парника, понимаешь ли! -- и подмигиват, хитро эдак, -- Есть еще, однако, антересныя идеи! Вот так и было все, ничего не приврал. Вся деревня видела, все достоверно подтвердят. А старики -- хранители мудрости житейской -- в перву очередь соврать не дадут, ежели не склероз какой. Славинка и фольклер Истопили, как обычно, братия баню. Веники с чердака, воду колодезную, настои травяныя и другую всяческую гомеопатию народную снову желают на своих филейных местах испытать, здоровие поправить. А Воротейко запоздал -- заработался -- да и токма в третий пар поспевает. Жутко ему -- наслушался от Еремеевны баек фольклорных про банника-хозяина-обдериху, мол, защекочет, запарит до смерти, кожу сдерет, да на каменке сушить повесит. Славинка душой материалистической не верит суевериям да мракобесиям, а разумом славянским уважение к мудрости и опыту народному понимает. Ну, и взыграло геройство в тыльной части -- думает: "Пущай вылазит, еще неизвестно, кто кого переможет!" Так и пошел, аки славный богатырь на амбразуру, даже и крест с амулетами и наузами в предбаннике оставить не побоялся. Парится, значит, в третьем пару. Тут ужо и расслабило его, мысли темные пар сухой разогнал, веничек можжевеловый посбивал. Вдруг входит в баню Потураюшка. Славинка рад сотоварищу -- веничком есть кому пособить, да и не страшно вдвоем-от. А присмотрелся -- что-то не так в облике его (у Славинки глаз-то ведючий!), беседуют эдак о пустяках, а богатырь все присматривается внимательно к собеседнику своему. Вдруг углядел: у Потураюшки кольцо в ухе было всегда с рунами варяжскими, заговоренное, так у собеседника тож кольцо, а руны Феху и Ансуз в другую сторону нарисованы, наоборот то есть. Тут его как водой ключевой охолонуло: "Да никако баннушко пожаловал!" А Володенька тем часом и говорит, давай-ка я тебя веничком-от похлещу! А Славинка -- не промах -- отвечат: "Давай уж я сперва!", да и как принялся с плеча да от души! Тут от "Потурашки" прежнего облику не осталось: лежит на полоке мужик бородатый, лохматый, обе руки левые, и под веничком Славушкиным всей своей дохристианской сущностью извивается и орет страшенным голосом: -- Вотъ како вырвусь, азъ съ тебя, колтунъ свинячiй, кожуру-тко слуплю! А Славинка в ответ: -- Один такой вырывался, дык я его за ногу, да кинул за реченьку. Там до сих пор просека осталась, а в верстах десяти -- кратер в пять сажен глубиной. Так что клянись, хозяйнушко, что зла мне не сотворишь, тогда и отпущу! Некуда деваться персонажу фольклерному от вероломства такого, поклялся. Сидят оба на полоке, отдышаться не могут, а обиды уж и нет совсем. Говорит Славинка: -- Ты че осерчал-то так, аномалия природная? Брось-ка, не дуйся! А баннушко погрустнел, отвечает упавшим голосом: -- Я тут, Славинка, вишь-ли, за одной русалкой приударил. Думал, в третий парок и слазаем. Теперь пиши пропало, оне народ пужливый, сам поди знаешь. Жалко стало Славинке баннушка, говорит: -- Прости, зря я в твой пар полез, всю тебе личну жизнь испортил! Давай что ли я тебя пивком хоть угощу? Согласился баннушко. Сидят оба, пивко попивают, тепленькие уже, чуть не в обнимку, анекдоты загибают, ржут оба аки жеребцы на свиноферме. Вдруг спохватился Славинка, говорит: -- Прости, сразу не вызнал, как от тебя звать-величать, хозяйнушко? Тот аж с полока сверзился! -- Ты, Славинка, безумной с детства, али недавно где мозги себе повышиб?! У баннушки -- паранормального, понимашь, явления, имя спрашивать!? Пошто тебе меня звать? Зови баннушкой, и все. Стушевался Славинка, молвил: -- Прости опять. Не подумал прежде. Дальше сидят. Снову шутки скабрезные, хохот. И вовсе, видать, сдружились. -- А пойдем, баннушко, -- Слава говорит, -- ко твоим русалкам. У нас и пиво ешшо осталось. Щас их и раскрутим! А тут, вишь-ко, братия в избе забеспокоились: чтой-то Славинка опять не йдет, уж заполночь? Пошел Валда проверить, не угорел ли братец в третьем-то пару. Заходит в баню и говорит им: -- Хорош, синяки, бражничать! А тебе, баннушко, я уже много раз говорил: неча людей на пьянство совращать, со своими горестями сердечными, в разгар страды и битвы за урожай. Спать ужо пора -- завтра вставать рано. Сенокос, однако. Так и разогнал. Идут в хату, а Славинка и спрашивает чуть не шепотом: -- Ты, Валдушка, что же, не в первой раз баннушку видишь? -- А будто ты в первый?! Ты помнишь, как в прошлые разы парился? Забыл? Пьяный был, говоришь? Да я вас каждую неделю разгоняю! Сидят пол ночи, бухают, ржут. Как выпьешь, так забываешь все. Ты давай-тко, с эвтими суевериями завязывай! Кто опосля Купалы в избу русалку притащил? Лыка не вязал, а все туда же -- невесту, мол, себе нашел, влюбился! А она на лавке сидит, и с нее вода течет! А с лесовиком? Это я тебя после запоя из лесу волок, а ты говорил -- давай , мол, друга моего с собой заберем! Это лешего-то! А с водяными? Вся деревня ругалась -- вы ведь тогда чуть всю рыбу сивухой своей не потравили. Ежели бы ты тогда пораньше протрезвел -- ведь утоп бы совсем! Я уж про шашни твои с кикиморами говорить тебе не буду. Вона, у Мишаньки спроси, он их после гнал -- насилу выгнал. Приглянулся ты им, вишь-ли! Завязывай, говорю по-хорошему, с ентими пережитками прошлого! Не ровен час -- упырей домой в собутыльники притащишь, прости, Господи! Ну да ладно, не серчай! Пойдем, кашки поешь. Вот и все. Вот вам и гомеопатия. Такие вот суеверия с мракобесиями. Простые деревенские будни. Ересь никонианская Случай этот был со мной по осени, по самому началу, аккурат на другой день, как Еремеевна померла, Царствие ей небесное. Бабки в деревне собрались обмывать покойницу по обряду. Мы, ясное дело, тоже на работу не вышли -- председатель на такое выходные выделил. Вот сидим, кто где, курим грустные. Ничем не занять ся, все с рук валится. Одно слово -- горе в доме -- событие неординарное. Мы с Валдушкой -- у байны -- смотрим молча на веселое место. Меж нами четверть, огурчики, луковиц пара да соли щепоть. Так и коротаем. Я первым мораторию на произношения нарушил, говорю: "Да, баушка, вот те и Юрьев день." -- к чему и сказал, сам не знаю. Тут Валдушко огурчиком занюхал шумно, рядом со стаканом положил его аккуратно, полез в кисет за махоркой. "Хорошая баушка была, -- говорит, -- Еремеевна. Что ей угораздило вдруг? Как-то теперь без нее? Петь-то кому?" Я в ответ: "Радиво сделай себе!" Опять -- к чему сказал, то ли не в то горло пошла? Валдушка говорит: "Хорошо дело радиво, а человека-от не заменит." "Твоя правда, -- говорю, -- Извиняй, съязвил некстати." Налили еще. Хотел сказать: давай, мол, за фольклору, ан смолчал -- ну на хрен, думаю, чей-то седни с языка лезет -- принял без комментариев. "А радиво, -- Валдушко говорит, -- что бы не сделать. Вон хоть с мово комбика, на чердаке лежать должон." "Окстись! -- говорю, -- какой комбик! В позату зиму, в морозы лютые, в печи пожгли." "Да ну! -- Валда аж вскочил, -- Как пожгли?! Ты что?! Мой комбик!" "Твой комбик -- ты и принес. Вот, говоришь, братцы, от сердца отрываю! Али запамятовал?.." "Не помню такого. Не было... Ну ладно, а динамик где? Ямаха ведь!" "Про динамик не знаю, -- говорю, -- Ты вроде как без динамика в печь пихал." Схватил Валда огурец, убежал. Я себе еще налил-выпил. Гляжу -- идет Валда, улыбается, несет плюшку. "Вот, -- говорит, -- цел динамик. Токмо гнездо в нем птица какая-то свила." И правда: снизу динамик -- сверху гнездо! "Вот диво-то какое! -- радуется Валдушко, -- жалко и рушить-то... Может, пусть? На хрен нам ето радиво? Гнездо лучше! Прилажу куды-нибудь." Выпили по такому случаю и опять молчим. Правда, светлее как-то стало. Ишь ты -- малая радость, а большую тоску из сердца гонит. Так на радостях четверть и приговорили. Тут Воротейко подрулил, хорош уже. Да и с ним еще бутыль: щас, мол, Леня Сергiенко сало притащит -- посидим как люди. "Ну, -- говорю, -- вы тут сидите, а я пошел. Надо еще лапнику притащить -- похороны как-никак будут. Надо чтобы все как по обряду положено, а то обидится еще Еремеевна, вредничать станет." Вот собрался я -- портянки свежие, сапоги даже помыл, топор взял и тележку, пошел в лес. Во лесу плутать не стал -- места знаю. Лапнику нарубил тележку целую, в самый раз от дома до погосту хватит. Сел на пенек, махорочки достал, гляжу -- под самым сапогом -- чуть не раздавил -- груздочек черный. Ну, думаю, видать пошли, надо будет сходить в последний отгул, пособирать. Оченно я уж их люблю, груздочки-то енти, когда соленые. Решил так и курю, а гриб-от так и растет, прямо на глазах. Пока самокрутку ладил да курил -- поди втрое больше груздочек стал. Я сижу удивляюсь -- глазу-от не заметно, а как отведешь на мгновение, а после обратно на гриб, так и видно -- растет. Глянул я на полянку, а там груздей ентих тьма! И не по всей полянке, а как дорожкой в лес уходят. Бросил я самокрутку, сапогом притоптал, лапник с телеги выгрузил аккуратно -- и ну-давай грузди резать! Иду и в тележку груздочки складываю. А дорожка-от все в лес так и ведет дальше. Ну, я сперва тихо шел, а приноровился, так и прибавил шагу -- перешел на крупную рысь. Сколько уж я по времени их собирал -- не знаю, а телега полная, так уж все тяжелей и тяжелей бежать. Остановился я отдышаться -- смотрю, и грузди тут кончаются. Добрал я остаток по карманам, ну, думаю, пора из лесу домой выруливать -- солнце ужо к закату. Посмотрел я, пооглядывался, сориентировался на местности, направление выбрал, попер телегу по буеракам. А как скоро на тропку вышел, так полегше стало... Вот иду я так, радостно мне внутри -- там уже ведра с солеными грибами теснятся: семь, восемь, девять... Вдруг -- раз! Встала телега, будто колеса заклинило. Толкаю я, толкаю ее -- нейдет ни в какую! Поднял я глаза, да так и обмер весь. Прямо на тропке, метрах в двух поди от телеги, стоит старуха. И не просто стоит, а прямо глаза мне с-под бровей сверлит! Вся в черном, платок на голове вкруг шеи обмотан, посох кривой в руке левой, а правая над головой поднята и пальцы в двуперстие сложены на старообрядческий манер. Я так и сел. Ну, думаю, кранты мне за жадность мою по груздям пришли. Ползу под телегу, стараюсь не дышать, будто и нет меня вовсе. Полз, полз, так в лапти старушечьи и уткнулся носом -- телега сзади осталась. Ну че, думаю, сам грешил, самому и зад оголять. Встал, рубах оправил за пояс, пинжак от листвы да иголок отряхнул. Гляжу на бабку гордо, глаза в глаза. "Че, -- -говорю, -- старая надобно? Библиотеку ищешь али остановку троллейбусную?" В общем, орлом держусь, труса не показываю. А бабка мне и говорит: "Не ходи во Всеспатьевскую церковь, бо там ересь никонская и сам диавол!" Во мне, ясное дело, дух противоречия атеистский проснулся, говорю: "Врешь, старая! Как там диаволу быть, в церкве-от, ежели там весь как есть Господь наш Иисус Христос один, да еще поп Евлампий, и больше никого!" Затрясло ее при тех словах: "Не поминай, -- кричит, -- имени сего! Не то спепелю в труху!" Хватаю я тут бабку за шиворот, да ставлю на пень. "Щас, -- говорю, -- разберемся, кто ты есть." Крестом животворящим осенил ея, гляжу -- не испарилась, стоит на пне, и даже разогнулась вроде. "Ну, -- говорю, -- раз ты вся как есть сущность человеческая, сказывай, в чем претензии имеешь к попу всеспатьевскому. Да гляди, не таи ничего! Ежели проврешься -- не сдобровать тебе будет!" Бабка видит, значит, что не шучу, ну и смирилась. Села на пенек, я подле, кисет достал, приготовился внимать. Помолчала она недолго, глазами будто бы в даль вглядываясь, потом на меня пристально так посмотрела и начала сказывать: -- Давно дело было, я еще в девках ходила об ту пору. А уж красавица была! Теперь не разглядишь, так что -- верь слову. А хороша была несказанно, все парни дывались, с вечера и до первых петухов так гуртом и ходили перед домом. Девки, конечно, меня за то не жаловали, сплетни пускали такие, что хуже не сочинить. Но я-то не смотрела, в строгости себя держала, потому как к набожности приучена была с малолетства. В церкву ко всем праздникам, хоть и время было лихое, тайно выходила. Да вот беда -- стал ко мне диакон присматриваться. Как приду, так он все на меня и глазеет. Мне-то не в думу до времени, не к нему чай в церкву хожу, а к Духу Святому. Да тут поп старый, Филарет, преставился. Дьякон ентот, Евлампий, его место и занял. И уж как Филарета схоронили, так и вовсе бес в него вошел -- давай он меня сантажировать: вот, мол, как я славу про тебя по деревне пущу! Я все от него как-то уворачивалась, а тут -- на праздник какой-то молилась Троице, да така, видно, глубокая медиттация случилась, что и не заметила, как служба-то кончилась. Народ-от весь утек, Евлампий тут подходит ко мне сзади: "Попалась, -- говорит, -- шельма!" Так меня голосом его громовым из астралу и вырвало. Я -- бежать. Ан двери-то поганец запер, и окна все тож. Я по церкве бегаю, кричать бы, а голосу нет -- один воздух из груди, без звука. А Евлампий смеется, нечестивец, орет: "Ну обождем, бегай покуда не устанешь!" Сел на лавке, чекушечку с-под рясы достал, выхлестал с горла. Я вижу -- нет смыслу бегать, отдышалась, подхожу к нему. "Чего, -- спрашиваю, -- надо тебе?" А он, значит, прохрюкался с водки и говорит: "Дело такое: ляжешь с шишом. А нет -- будет тебе жизнь дальнейшая хуже чем в геенне огненной. Сдам тебя партогру колхозному как сектантский элемент. Волголаг рядом, сила рабочая на сооружение Рыбинского гидроузла очень как требуется." Я с перепугу язвить ему не стала: "Пошто тебе меня под шиша подкладывать? Сам-то што же не станешь?" Он в ответ: "Причин тому множество. Во-первых, сам я не могу по слабости своей тебя обходить, зато уж смотреть на енто дело люблю оченно. А потом еще проигрался я в карты шишу и ежели не умилостивлю его, придется ему крест аналойный отдавать. Так что ляжешь ты с шишом, а я, како в писании сказано, буду рядом стоять и в собрании язычников проповедовать. Да мне уж и жалко тебя по правде-то, так уж и быть, сама выбирай -- како место тебе в ентот момент читать." Вот, так и было... Вздохнула старушка и замолчала. Потом очнулась будто, говорит: -- Поп ентот и пустил про меня после на всю, как говорится, Ивановскую. Пили они вместе с парторгом на Успение, он ему с пьяных глаз и раструбил!.. А там уж, сам знаешь, как в деревнях новости ходют -- скорость слуха по физике быстрее чем скорость звука. Так и совсем не жизнь мне в людях стала, ушла я в скит. Там все слезы и выплакала. Теперь. Вишь, вспоминаю, а глаза сухие. Да и тебе рассказываю, как приглянулся ты мне, другому бы ни в жизь. И знаю еще, что через тебя правда моя свершится. Вот и весь сказ. Помолчал я так минут с десять поди, да говорю бабушке: "Страшная у тебя сказка! Одно слово -- темное прошлое. А как же правде-от через меня свершиться? Нешто мне попа всеспатьевского, Евлампия, грохнуть, что ли? Так ведь грех же! Не попусти Господь!" "Да нет, -- бабка говорит, -- пошто же гробить-то ево. Надоть, чтобы ен, так же как и я, в слезах пожил. Ты вот крестик ентот снеси при случае. Правда сама и произойдет." Взял я крестик у баушки -- старый крестик, кипарисовый, -- положил в карман потайный: "Ладно, -- говорю, бабка, будет по-твоему, сделаю, как сказала. Прости Господи -- крестик передать вроде не грех. Скажи только, как мне домой теперь с телегой ентой выйти." Встала она с пенька, посох подобрала, огляделась -- солнце-от село уже, смеркается: "Той дорогой, что ты шел ко мне, до деревни твоей двадцать пять верст чепыжами, С телегой ежели, то к завтрашнему вечеру дома будешь." "Эх ты, -- говорю я, -- вот незадача! Че ж делать-то?" Бабка в ответ: "Дак ты по чепыжам-то не ходи, а иди по ентой тропке. Часа через два, в сам раз, к погосту и выйдешь." Я карту местности представил себе мысленно: "Вот дела! -- говорю, -- Эк меня в таку глушь забраться угораздило?!" Тут меня и осенило! "Твои, -- говорю, -- дела, бабка?" "Мои. -- отвечает, -- Я тебя сюда и привела. И азарту в тебе грибами распалила. Да ты не бойся, они настоящи, не потрависся." Я-то смеюсь уже: "Ладно. Грузди как грузди. Жаль вот только, Зиппу свою на пеньке, видать, на том оставил. Хорошая была Зиппа, настоящая. И заправил только. Так-то и не жаль вроде, да думаю, лешак непременно подберет -- все он выморщить у меня ее пытался, а я не давал -- боялся, что лес подпалит, нехристь. Теперь уж точно, жди беды!" Улыбается старушонка: "На вот, -- говорит, -- Зиппа твоя, не горюй. В сам деле, на пеньке на том и лежала. Ступай с Богом до дому. Да вот еще: ты зачем в лес-то пошел?" "Да за лапником. -- говорю. "Ну так набери лапнику. Без него не возвращайся." "Ладно, говорю, наберу по дороге. Дотащить бы всю енту оказию!" "Дотащишь. -- говорит старуха, -- Дело правое, значит и силы найдутся." Взял я телегу -- и правда: полна груздями, а идет легко, будто пустая. Пошел по тропинке, пока не стемнело совсем. Да и весело как-то на сердце -- целая телега груздочков, один к одному в засолку, браться обрадуются. Обернулся -- стоит бабка на дороге, вослед мне смотрит. "Прости, -- говорю, -- бабушка, как-от звать-то тебя не спросил." "Аграфеной, -- говорит, -- Поликарповной." "Не того ли Поликарпа, кто Еремею кузнецу старший брат был?" -- спрашиваю. "Того самого." -- говорит. "Тако, значит, Еремеевна сестра тебе была?" "Сестра." -- отвечает. "Померла, -- говорю, Еремеевна. Вчера с утра преставилась, упокой, Господи, душу ее! Вот како дело. Ты хоть на поминки приди, Аргафена Поликарповна!" "Знаю, -- отвечает, -- мы с ней часто виделись." "Как, -- спрашиваю, -- виделись?! Она же с печи не слезала!" Смолчала баушка. Я и выспрашивать не стал. Бог их знает, стариков етих, как оне с нелинейным пространством общают ся. Повернулся, да и пошел... Как бабка сказала -- так и вышло. Через два часа ко всеспатьевскому погосту тропка та меня и вывела. А там, слышь-ко, вот дело -- из Ярославской епархии комиссия какая-то приехала к попу Евлампию на предмет религии разбираться. Я телегу с груздями да лапником возле входу парадного припарковал, вхожу внутрь. Гляжу -- ругается Евлампий с приезжими, да так, что иконостас с голосу его и слов, церковным стенам несообразных, подрагивает. "Я, -- кричит, -- самозванец?! Да я вам всем хвосты понакручу! Да меня вам на расправу никто не даст! Да я столько тут уже народу отпел, что вам -- на три реинкарнации, ети мать! Меня в округе все знают! И уважением пренемалым пользуюсь! Да кроме меня никто так "барина" не играет на Святки! Да у меня на масленицу блины самые вкусные!" -- ну и все такое прочее. Я сквозь толпу зевак продираюсь к нему. Встал, значится, в круг (поп наш гораздо руками машет -- народ и расступился, и ровно пятачок такой вышел, на коем он с приезжими беседует). Лезу я в карман да и говорю: "Привет тебе, Евлампий Евстафьевич, от Аграфены Поликарповны!" -- и крестик-от кипарисовый в лапу ем -- хлоп! Глянул Евлампий на него, да так и затрясся весь, слова у него где-то под кадыком будто застряли, так и повалился он на пол, да и заплакал. А я с груздями да лапником погрузился к шоферу знакомому, та за стакан до дому и добрался. А про Евлампия люди сказывали, будто и вправду не поп он вовсе, а глубоко законспирированный агент госбезопасности. Комиссия та его под белы рученьки взяла да и увезла в Ярославль. И там он будто во грехах своих раскаялся и постриг принял с пожизненной епитимьей -- до скончания дней Святое Слово переписывать. Вопщем, всякое люди говорят. А я с тех пор в церковь Всеспатьевскую не хожу. Вдруг, думаю, там еще какая ересь никонианская поселится... Полевой сезон (повесть о грустной и тяжкой судьбе светила европейской археологии Зигмунда Ерофеевича Клодта) Июнь, 16; пятница В этот самый день и свела суровая судьба Зигмунда Ерофеевича с Разнотравiем. Впервые они повстречались по дороге в Болдыри. Братия из магазину возвращались, а навстречу -- новый приезжий человек. С виду худенькой, болезненный, в очках, с бородкой -- видно из ентих, еньтелигентов. Ребяты у дорожки сидят, на холстике сало, яички варены, немудрена снедь -- как-от приезжего не угостить? Так и познакомились с великим археологом З. Е. Клодтом. Светилом европейской археологии, доктором наук, почетным лектором Мюнхенской, Лондонской и Парижской академий, большим знатоком славянских древностей, а по большей части -- специалистом в вопросах Етицкой культуры. Приехал профессор на полевые работы в Болдыри по направлению Академии Наук. Но средств, понятно, не выделили, посему приехал он на раскопки один. На те самые курганы, что Потурашко на досуге покапывал.. Оказалось, что енто -- самые что ни на есть курганы славян-етичей! Пожалился археолог на горькую долю, отсутствие финансирования и равнодушие боярское, чем сильно братков разжалобил. Сказал, что определили его к старичку, что на окраине Болдырей проживает, и что будет весь сезон копать курганы. Пожалели братки академика, гостинцев ему собрали, обещали навещать и пособить, ежели что... Старичок после рассказывал, мол, Ерофеич рюкзаки побросал в хате, планшет схватил, лопату, и в тот же час на раскоп убежал. Июнь, 21; среда Солнце печет немилосердно и свирепо. Ерофеич, с лопухом на голове, в сапогах, с утра до темна с шанцевым инструментом упражняется. Зажившая было рана на ноге, след от лопаты, стала нарывать; кашель удушающий мучает круглосуточно. На попытки Мишани влить в профессора кружку липового отвара, али зверобойного, тот отмахивается и говорит, что для науки стерпит любые горести и беды. Июнь, 28; среда Всю неделю превозмогая нечеловеческие боли в позвоночнике и покалеченной руке Ерофеич приступал к расчистке третьего уровня культурного слоя. В этот день Валдушка решил съездить на тракторе в Хайралово и по пути забросить археологу картошки и огурцов. Возле брода, на горочке, засмотрелся на девок да баб Болдыревских, полоскавших белье, и сильно зашиб трактором профессора, вышедшего помыть лопату в реке. Хотели его в хату госпитализировать -- но он отказался, ссылаясь на срочность работы и самопожертвование ради науки. Его перевязали, обработали два больших фурункула на спине и помогли доковылять до раскопа... Июль, 11; вторник По словам старика, Ерофеич полторы недели не вылезал из ямы, накрыв ее полиэтиленом и спасая от моросящего дождя остатки фундамента древнего жилища. От сырости и духоты у него усилился изматывающий кашель, и воспалилась пробитая киркой ступня. Пашка, по утрам прогоняя стадо мимо раскопа, помогал перевязывать Ерофеичу стертые в кровь ладони. Браткам профессор пожаловался, что в яме его пахнет прескверно, и выносить это тяжко. Июль, 23; воскресенье Братия, сидя на краю ямы с утра и до обеда, уговаривали светило науки оторваться от изысканий, подняться на отвал, по-человечески пообедать, выпить и отдохнуть. Разнотравцы пили и ели до вечера, но профессор не вылез-таки из ямы. Когда стемнело, друзья пошли к Болдыревским дояркам, а археолог продолжал работать, запалив керосиновый фонарь. Июль, 29; суббота У братиев сложилась забавная традиция проводить выходные возлежа подле ямы, трапезничая и приглашая Ерофеича разделить удовольствие. Яма уже очень глубока и голос археолога слышен с трудом. Лишь в глубине виднеется огонек фонаря и слышится тихий кашель почетного лектора. По утрам Пашка по привычке, проходя мимо раскопа, спускает в яму корзину с немудреной едой и молоком. Скоро веревки будет не хватать... Август, 21; понедельник Профессор скрылся в земных глубинах. Пашка приспособился еду сбрасывать в раскоп, предварительно обмотав соломой, дабы не зашибить археолога. Болдыревский старик отослал личные вещи Ерофеича бандеролью в академию. Август, 30; среда После трехдневного ливня произошел небольшой оползень. Его было достаточно, чтоб начисто завалить раскоп. Братия погоревали о судьбе Зигмунда Ерофеича, но все уверены, что он жив. Ради науки он все стерпит, и смерть его не возьмет. Где он, что с ним? Какие чудеса подземные наблюдает? Нам это пока не ведомо. Авось где выйдет на поверхность и все опубликует. Дай ему Бог силы и терпения! А братки так и ходят к раскопу, веселятся, у почтальонши вестей спрашивают -- не слыхать ли про Зигмунда Ерофеевича Клодта? Страшный, да добрый Ту зиму, как я помню, всю в слободе просидел. В Пошехонь даже и не неаведывался. Вышли все шабашки да приработки разные. Трое нас в артели было. Пашка, Валда да я, Рыба. Да так, слыш-ко, добро: одна шабашка кончится -- тут же жругую предлагают, ежели уже не дожидается. Так и халтурили вроде без отдыху, а и устали нет. И работать-от втроем весело, чай не первой год знакомы, да и денех насшибали за ту зиму порядком. И вот, под конец ужо, в самый лютень, один большой такой заказ был. Сполнили, ясно дело, без нареканиев -- к халяве не привыкли, -- глядь, а и нет больше предложений! Ну, мы посидели, прикинули -- хошь не хошь, а целу неделю зимогорить -- знать сам Бог велел на Воротаевскую Горку ехать, братков своих проведать. Об ту пору там Славенко с Потураюшком на промысел оставались -- зверя пушного бить, солонину заготавливать, да и мало ли еще забот мужику, хошь и зима. Вот и порешили мы: неча мешкать, время упустишь -- оно опосля тебя непременно накажет, -- пошли на ярмарку сообча, накупили всякостей, что в деревне зимой не раздобыть, сговорились на час,да и разошлись по домам. На другой день чуть заря Пашка ко мне заворачивается: рудзак огромный, выше головы, утеплился знатно -- еле в дверь пролез. "Собирайся," -- говорит. Ну, я-то с вечера ужо готов. Пожитки упакованы, тулуп надел, валенки, с рукавицами-от только замешкался -- не вспомню, куды подел. Спрашиваю: -- А ты, Пашенька, что же один? Валда-от где? -- Заболел Валда, однако. -- Как так заболел? -- А так вот. Что-то он, видно, вчерася по поводу часу не так расслышал. Дак, сказывет, как пришел с ярмарки, так сразу лыжи и навострил. Всю ночь на яме нас прождал, три обоза до Пошехони пропустил. К утру домой вернулся, тут и слег. Я только вот от него -- лежит, дохает. Ему там и травы, и мед, а он ирта открыть не может -- крепко, видать, застудился. -- Ну, ладно, говорю, -- вдвоем попремся. Пусть выздоравливает. Вот я собрался, на дорожку посидели, как положено, жену, деток приветил, пошли ужо. Только за порог -- а там дядька Митяй, бежит, запыхался аж: -- Куда, -- кричит, -- короеды, намылились? Ну-тко, стой! Мы ему, значится: так, мол, и так, братцев своих на Горке Воротаевской попроведать, гостинцев им отвезть, а от них меду да чесноку взять. Ну, и отдохнуть бы неплохо. -- Я вам отдохну! -- Митька в ответ, -- Ишь, уработались! Выяснилось, вопчем, что должно мне, непременно сейчас, записывать одну песню, и очень важную -- такую, что прямо судьбоносная для всего Разнотравiя! Ну я че -- верю, конечно, -- что ни говори, а на предмет судьбоносности дядька Митяй на три сажени глубже нас видит. Соглашаюсь с каждой репликой. Вопщем, высказал он мне все что думает, пальцем пригрозил: и думать, мол, забудь -- не тот раз! И убег. Повздыхал я, тулуп скинул, мешки в угол, табак голантский к Пашке в рудзак переложил, говорю: -- Видать, одному тебе, Пашенька, выходит братцев проведать. Вот, табаку им от мово имени принечешь, а то смолят оба как черти, так, поди, самосад ужо весь приговорили. Приветы, как водится, передавай. Да, гляди, не забудь от них чесноку привезть. Чеснок весь вышел. Чесноку привези обязательно! -- Ладно, -- Пашка говорит, -- про чеснок не забуду, зуб даю. С теми словами и попрощались. Вот добрался Пашка обозом до пошехони, а там о Воротаевской Горки своим ходом иттить надо. Точно не скажешь, иной раз километров двенадцать, а в другорядь все трыдцать верст пройдешь -- какое настроение. Ну, у Пашки с ентим порядок -- как воздуху чистого в Пошехони глотнул, так и заулыбался. Рудзак взвалил на себя, воротник поднял от ветру студеного, и без заминки в сторону Горки зашагал. Идет, значит, идет. Песенку про себя напевает, шаги в ритм меряет, ну и не скушно ему. По сторонам от дороги такая красотища -- ели да сосенки лапы снежком одели, морозец потрескивает. И так крепко, вишь, что аж и воздух будто замерз, и все кругом словно хрустальное. Того гляди -- дыхнешь, и рассыплется! Пашка идет и на всю энту красоту любуется. Ни одного деревца мимо не пропустит, на все присмотрит, а и шагу не сбавляет -- морозец, вишь, не велит. "Эх, -- думает Пашка, -- такое кругом великолепие и приятность глазу, что непременно надо бы зафиксировать на фотоаппарат. Вот бы сейчас пленочку отщелкать, да и фотографии маме в края чужедальние отправить. Так бы уж она была рада тау красоту, хоть и не вживую, а увидеть! Ведь соскучилась, поди ж ты, по русской-то зиме! Но с другой стороны, ежели я сейчас рукавицы сниму, да в рудзак за фотоаппаратом полезу, а он у меня чуть ли не на самом дне, так я непременно руки себе отморожу. Тут уж не до красоты будет. Пожалуй, погожу маненько с фотографиями. Да и не последний, чай, день зима, будет еще случай. Но, однако ж, та вот, к примеру, сосенка -- такая уж красавица, а завтра, поди, уж и не будет такого ракурсу..." Вот размышляет Пашка таким образом -- снимать ему рукавицы или не снимать, лезть в рудзак али погодить. Тут уж и деревни все кончились -- знать полдороги уже отмахал, -- местя совсем дикие пошли, безлюдные, и оттого еще первозданней природа и красимше крат во сто. И вдруг -- видит Пашка: сидит на обочине старик. Прямо так в сугробе и сидит, за посох держится и волосы у него седые аки сам снег -- так по ветру и развиваются. Подходит Пашка к нему: -- Здравствуй, -- говорит, -- дедушко. Тот ему в ответ? -- Здравствуй и ты, внучок. -- А сам, вишь-ка, улыбается, а глазами-от даже будто и посмеивается -- все в них искорки словно проскакивают. Разноцветные, как солнце на снегу играет. -- Ты что же, -- Пашка говорит, -- дедушко, такой мороз, а ты вот без шапки? Застудишь эдак себе голову и захвораешь ведь. -- Да я, Пашенька, -- старичок ответствует, -- в лесу, вишь, ходил, да шапку-от и обронил где-то. -- И все так посмеивается будто глазами. -- Это нехорошо, дедушко, -- говорит Пашка, -- мороз-то вон какой лютый, совсем беда без шапки. Да и рукавиц-от, вижу, у тебя тоже нету. Никако и рукавицы где-то потерял? Улыбается старичок, плечами пожимает. Постоял так Пашка, посмотрел, совсем ему жалко стало дедушку. -- На-тко вот, дедко, тебе мою шапку. Да и рукавицы тоже бери, а то -- не ровен час окочуришься тут на обочине, и поминай как звали. С теми словами надел Пашка шапку свою на старичка, рукавицы ему в руки сунул, по плечу похлопал: -- Ну, дедушко, бывай здоров! -- Повернулся, да и пошел дальше: "До горки Воротаевской не больше поди чем версты три-четыре осталось -- чай не успею околеть." Вот уж и ель знакомая -- знать за тем поворотом уже и Горка покажется. А метса до тогославные, такая красота, что и не сказать, дух захватывает! Идет Пашка, фотоаппаратом на обе стороны щелкает, радуется. С теми емоциями и до родной избы дошел. А там Славинка в Заулке дрова колет -- пыхтит-кряхтит, пар от него во все стороны клубится. И Потрурашко тут же -- вышел на крылечко покурить, по лицу видать -- только что алхимию какую-нибудь новую спакостил -- фартук грязный, физиономия довольная. Обрадовался Пашка: все дома! Входит в калитку веселый, румяный, тулуп нараспашку, фотоаппарат в руках -- сразу же вспышкой замелькал -- кого каким увидел зафиксировал на цветную пленку. Братки сначала испужались не на шутку -- что за корреспондент такой на хрен? Слава уж и топор чуть было на вспышку не кинул. Ну да разобрались, узнали, обниматься полезли. Сразу в дом -- там и самовар горячий, травы хитрые заварены -- блины да пироги кушать, новостями, какие есть, друг сдругом делиться. Вот Пашка и давай им чуть не с порога про старичка рассказывать. Рассказал все как было. И про то как шапку отдал, и про то как сам не заметил, что фотографировть принялся и не то чтобы не замерз, а даже и жарко невмоготу стало, что и тулуп пришлось расстегивать. Выслушали братья повесть Пашкиу, табачку голландского самокруточки сладили, закурили молча. Пашка смотрит, удивляется: -- Чтой-то вы, братцы, Притихли? Али что не так? Затянулся Воротеюшка, выпустил дымок многозначительно, посмотрел какие очертания причудливые тот под потолком приобретает, да и молвил: -- Неспроста все это. Ох неспроста. Володенька тож курит молча и кивает утвердительно. Пашка недоумевает: -- Да что такое-то? Вы хоть объяснили бы! -- Непростой, думается мне, старичок это был, -- говорит Воротейко, -- а определенно какой-то знак. Испытывал он тебя, Пашенька, это как я тебе говорю, верь моему слову. Совсем не простой старичок, а кто-то из этих... Что-то, значит, должно будет произойти. Пашка аж побелел весь при тех словах! -- Да что же такое, ребятушки? Что же теперь будет-то, а? -- Да ты не бойсь! -- Володя успокаивает, -- Ты ведь правельно все сделал -- шипки не пожалел, голову отморозить не побоялся. Да и испуг-от у тебя только сейчас пришел, а это значит, что все ты сделал как нельзя хорошо. А ежели где шапку свою и рукавицы найдешь безлюдно, ну, к примеру, хоть на крыльце, то это и вовсе -- очень хороший знак! Так что нынче ложись спать вон на печку, там тепло, быстро уснешь и на утро уж и вовсе другими глазами все увидишь. Вот неделя проходит. Мы с Валдушкой да с Травiным Сергием в репетиционной чаи гоняем, блины с капустой горячие и всякое такое прочее. Входит Пашка. Веселый как всегда, румяный, здоровьем от него так и пышет -- сразу видно, на пользу ему в Воротаевскую Горку съездить пришлось, -- и ну давай тут же про старичка нам сказывать все как допрежь здесь описано было. Мы слушаем, удивляемся. -- Так вот, -- Пашка говорит,- и верно, знак ентот хороший был. Я ведь как приехал, так шапку с рукавицами дома нашел! Как и оказались-то тут, ума не приложу. -- Ну и чем же хорош знак-от? Валдушка интересуется, -- Как прояснил-то? -- Дак ить, -- Пашка ответствует радостно, -- где шапка с варежками, там и извещение лежало на N-ную сумму -- мама прислала с исторической родины... Вот оне, родимые! Теперь и мечту свою давнюю смогу осуществить -- проведу телефонизацию жилплощади. Вот и продюсер столичный тут кстати тоже неспроста, а очень хороший знак. Ну, мы все радуемся вместе с Пашкой, удивляемся эдаким мистическим событиям. Точно -- непростой старичок был! Взглянуть бы хоть на него, какой он, знаковой дедушко-то, интересно, наверное, постречаться. -- Вот, -- Пашка говорит, -- я теперь наученный всяким таким хитростям. Теперь ни одного знака не пропущу. Всем добро делать буду, так что еще лучше заживем. В смысле денежнаго эквиваленту. -- Ну, это ты сгоряча! -- Валдушко встревает, -- так совсем нельзя!.. -- Да уж это точно. Так со знаками не обращаются. -- Травiн молвит, -- Оне ведь все наскрозь видют. Могут и осерчать не на шутку. Я киваю согласно: -- Верно, Пашенька, от добра добра не ищут -- неспроста в народе говорят. Да ты чеснок-то привез ли?.. "РАЗНОТРАВИЕ" СКАЗКИ  * ЧАСТЬ II *  Про фонарики Хорошо тут у вас, в Москве-от. Светло. И днем светло и вечером -- ночью как днем светло. Огоньки кругом всякии -- красныя, зеленыя -- весело. У нас-то -- темень кромешная. И ночью темень, и днем -- все одно -- темень. В магазинъ ходим с фонариками. Новыя русские с японскима, старыя русские тож не отстают -- с китайскима. У каждого в кармане свое личное електричество имеется. А так вот пойдешь, к примеру, за картофелем, раз -- и фонарик-то забыл -- ну, всяко быват, по пьяни-то, инчас где и оставишь -- дак наберешь наошшупь. Идешь расплачиваться, на денежках-то, вишь, специальныя знаки имеются для слепых, так что при кассовых-то расчетах обману не бывает. Придешь домой, лучинку запалишь, глядь -- мать ети, что за хрен?! Опять киви какой-то сраной набрал! А на кой ен нужон? Ни в уху, ни в жареху. Ну, материшься, жрешь в сыром виде. Так что -- у нас без фонариков никак нельзя. У вас-то вот пока хорошо ещо. А то глядите -- царска-та воля, ена аки флюгер -- по-разному поворачивается. Авось и вам фонариками запасаться выйдет. Кровавый хуторок Како нам тепереча стало доподлинно известно, собралось все Разнотравие и иже с ними во Примоский Хуторок. Даже вспомнить об этом страшно, не то чтоб написать! Одним словом -- страшная история, однако. День первый Како добрались все веселые еще и ну располагаться! Почитай до самого вечеру устраивались -- располагаются, раскладываются, припасы сортируют. И ишшо пол ночи возились -- одно слово -- городские. Ну по этому поводу пир горой, хихоньки -- хахоньки, выпивательство и всяко тако безобразие. Глядь -- ан все напитки иссякли. Други тару порожню под дерева окрестны побросаша, посели думу думати. Посему произвели вердиктъ: "Бросати жребий очередно -- чей падет -- тому до селенья, в коем продукт желаемый имеется, немешкая отбыть." Вздремнули пока гонец за продуктом обернется, и ну сызнову за работу, ибо пьянство не забава, а тяжкой изнурительной труд. За энтими трудами пять ден, все как есть, пролетели незамеченно. День шестой Первым недоброе Вячеслав заподозорил. Он за водой в Хуторок побрел..... Идет, рожу меж деревов протискиват, губы зрительно пространство ему загородили. Плетется, дыханьем комаров морит и думает: "Али я кругом плутаю , али строения куда поделись, али их губы загородили, да не угледел? " Ан нет , по солнцу ориертир взял, ужо дорога скоро покажется. Соображая так, дошел до дороги, потоптался в замешательстве, да и поворотил восвояси. Верташеся, другов ото сна пробуждаше и глаголеше : "Чей-то я не понимаю вроде шел прямо, а Хуторок-то где? Я до дороги ходил и назад обернулся без воды!" А други его навстречь вопрошают: -- А че ты в глине по колено вымазан? -- Дык, на дорогу вышел, там и измарался. -- А че ты измарался? Там же асфальт. А он им ответствует, мол , какой асфальт? -- грязишша по колено -- вчерася дождь прошел, -- вот кони-то и взмесили. Спорят, аки Бушмен с Эскимосом -- тот про коней, этот про асфальт. Пошли сообча проверить, куда асфальту пропасть. Вышли по глазимуту на дорогу -- так и есть : грязишша, помет конской, копытами земелька истоптана. Этакой гребус да еще с похмелья! Сидят, курят, задумались шибко. Только Мишаня восхоти слово молвити -- како надумалось -- глядь - Едет князь Мстислав со дружинушкой Вся дружинушка на комонех белыих А под князем комонь -- аки лютый зверь - Вороны бока, сбруя в золоте! И глаголе им князь зычным голосом, Молвит слово им да не доброе: Али вы послы басурманскии, Аль охотнички Угро-Финския, Иль индейскаго роду -- племени первобытные собиратели? Басурманьские послы -- все во золоте, И дары везут пребогатые, А охотнички Угро -- Финския - При оружии, да с добычею, А индейские собиратели Любят перьями украшатися, И никто не сидит вдоль дороженьки Смрадной дым всебя не вдыхаюти! Нет при вас ни даров, ни оружия, Ни индейского оперения, Знать бесовския вы преспешники Порубаем вас со дружинушкой! А в тот час во лагере спали токма Алексий Тихой, да Шульц -- оба аки воины, павшие славной, но безвинной смертию. А Гогич, по обыкновению, третьи сутки закат наблюдал. Шульц, пробудишеся ото сна, тяжкою жаждою томился зело. Подле кострища потухшего руками шарит -- очки ищет. Комары личину яво, и без того распухшу, изожрали до неузнаваемости, а ен ну ешшо сажу по зудящей роже размазывати. Наткнулся на Алексия. Тот спросоня глянул -- и обмер весь -- подумал -- черти мерещатся. Перекрестился, накрылся с головой и стал сон досматривать, о том как катушечный магнитофон -- приставка "Сатурн" из вражеского CD-рома платы живьем вырывает -- по комнате, как фейерверк, циферки летят, дисковод орет от боли (а это Шульц заорал -- на уголья горячие руками напоролся). Шульц к морю пополз -- руки охладить. Дополз -- ан нет моря -- так лес и идет дале под гору. Тут его Гогич окликал и говорит: -- На вот очки твои -- позавчера у костра подобрал -- полюбуйся како диво сотворилось, -- и пальцем вдаль тычет. Сели оба рядком, удивляются: ни моря, ни берега как не бывало. -- Я ужо третьи сутки тут, на пригорочке, сижу, ентот курьез наблюдаю, а разумом постичь не могу. Вдруг слышат рога затрубили то Мстислав Разнотравие рубать принялся. Бегут втроем к дороге. Алексий, даром что Тихой, первым нож засапожный выхватил -- братков спасать. А Шульц возле самой дороги запнулся, упал покуда очки искал -- все уж окончилось -- полегло Разнотравие, все как есть, акромя Шульца. Его люди мстиславовы в суматохе за кустами не приметили. Как Шульц очки протер как увидел тела окровавленые, в грязь втоптанные так в ужасе в лес и кинулся. Блуждал недели с полторы на север от Рыбной Слободы, где-то там его медведь и задрал. Вот така страшная история. Одно не пойму -- как там Мстислав со дружиною оказался невовремя? Не замешкайся оне у посадских в слободе -- глядишь и обошлось бы все. Как Вече восстанавливали ".......Да по дальним странам ходят скоморохи, совокупяся ватагами многими до шестидесяти, и до семидесяти, и до ста человек, и по деревням у крестьян сильно ядят и пиют, и из клетей животы грабят, а по дорогам разбивают..." -- достоверно сообщает нам "Стоглав" в гл.41 в 19. Како нам теперича стало доподлинно известно, все вышеприведенные факты мы смело можем подъвергнуть сомнению и, даже жесточайшей критике на предмет истинности. Но наше дело, все-же, изложить все последовательно и дотошно, како сами от людей слышали. За что купили за то и продаем. Эпизод первый (титры к фильму) ...Это было в далекой-далекой галактике, так как все ближние и вообще почти все, кроме той самой, заселили славянские племена... Эпизод второй (недалекое будущее) На Земле -- колыбели славянской цивилизации и планетном музее-заповеднике, в столице городе Рыбинске, на пъедестале из древней нержавеющей стали, стоит старинное военное судно на подводных крыльях со странным названием "Пучегор". И седые старцы говорят своим непоседливым внучатам, тыча костлявыми пальцами в монумент: "Через ефту лодью мы тышшу лет тому вече возвернули, и по сему по всей Вселенной в достатке и довольстве проживаем." Эпизод третий (кадры из исторического фильма) Разнотравие в то лето сидело на Согоже. Дождливое лето было, река вспухла вся, чуть не до огорода. Воротеюшко цельные дни лодку свою ладил да вот беда -- совсем мотор плохой стал, даром что с "Запорожца". Смердит вот так солярой Воротейка вечор за столом, мазут недельный под кожу въелся (опять Еремевне повод съязвить). Злой сидит -- самогон в глотку не йдет. Валда с поля -- тако ж злой, матерится: мол, вся запчасть тракторна вышла как есть, топливо кончается -- из-за дождей и распутицы не везут. Сидят оба хмурые. Потурай с курганов возвернется -- плащ-палатка промокла, миноискатель трофейный замкнуло -- "Только,- говорит,- банки консервны, да куски солнечных батарей со спутников сгоревших с фольгой от шоколадок туристских кончились, дожны были колечки височные пойти, дык батарея промокла, а новых в сельпо нет." Рыба вернется хмурый -- так он всегда такой, и без дождей. Сидят все злые, самогон не пьют, Еремевну зашугали вконец. Один Пашка Страшный веселый ( он вообще ничего не пьет ) возвернется из лесу ( его очередь была пастухом работать ) мокрый, румяный, на рожке наигрался. Говорит, что коровушки на травушке раздобрели, лоснятся, мошкара их не беспокоит. Токма беда -- ходить сыро, так что кнут не хлопает, а булькает. Ну и, опять же, грибов не растет. Никаких. В один такой хмурый вечер сидят, керогаз пыхтит, дождь по шиферу барабанит. Славушка как грохнет кулачишшем в стол скобленый! -- Ненавижу всех князей, и бояр, и челядь ихню! Всю Расеюшку разорили -- распродали, толтосумы и хапуги, ети их мать! Вечевой колокол заржавел, Братия! Доколе терпеть такое безобразие?! Братия на это сказали: "Правильно говоришь, невозможно." А Валда подошел этак к стене, снял с-под образов меч самурайский, работы японского мастера Судзу Ки, посмотрел -- не заржавел ли? Братия с полуслова поняли, встали. Кто на чердак, кто в подпол -- обрезы из сена вынули, патронов пару пачек и ножи булатные. Не рассвело еще, а братия уж на веслах до моря добежали и к бакену зацепились. Возле того бакена каждое утро ночной метеор в парк проходил, попутно самогон скупал, пушнину, рыбу, конешно по грабительской цене. Смотрит Пашка в перископ -- идет, голубчик! Братия в предрассветной мгле фонариком подмигнули -- мол, тормозни, браток! А ентот аспид в мегафон: "А идите вы ..., к ...! Я в парк!" Братки, ничтоже сумняшеся, снову мигают: "А у нас самогон безакцизной имеется!" Ну, капитан на метеоре и купился. Пошехонская народная пословица гласит: "Разнотравие на палубу -- экипаж на берег." Зачем грех на душу брать? Хоть и мироеды они, а жалко. Да и рей на метеоре толковых нет. С ентого самого моменту события развивались с изрядной поспешностью, и многое неизвестно. Одно ясно доподлинно: метеор оне на Рыбинском судоремонтном заводе оснастили и переоборудовали (опять же за самогон безакцизный). Из единственного донесения метеоролога с Рожновского мыса известно было властям немногое -- что этот метеоролог близорукий в бинокль разглядеть мог? Донесение звучит так: "Спешу донести Вашему Метеорологическому Превосходительству следующее: Сидючи утром на башенке, наблюдал погодность на горизонтали через биноклю, ввиду плохой видимости, благодаря атмосферным осадкам в виде моросящего дождика и притуманенности атмосферной, и обнаружил на поверхности водной судно странного очертания с изрядной скоростию приближающееся. О судне: Само оно на подводных крылиях. Из бортового вооружения -- два курсовых пулемета (не менее пятидесятого калибру), кормовое двенадцатидюймовое скорострельное орудие, торпедный аппарат с катера береговой охраны (а это братки-заводчане после дюжины литров первача раздобрели), зенитная установка, система залпового огня "Град" и какой-то шар наверху с двумя вертушечками..." Это было все, что успел передать метеоролог, так как эта хрень с вертушечками выжгла весь его передатчик с потрохами, включая и все электронные приборы на метеостанции. А вот очки и бинокль он сам разбил, Разнотравие здесь не при чем. Вот тут, как говорится, и пошло-поехало! Средств и излишеств, находившихся на четырех туристических теплоходах с "новыми русскими" хватило для оснащения двенадцати судов на подводных крыльях типа "Метеор", шести судов типа "Ракета", двух списанных подводных лодок класса "Малютка" и потертого пожарного вертолета Ми-8. Примечание Еремевны: (вопреки расхожему мнению, она была горазда не только похабными частушками -- в ее народной памяти сохранилось огромное количество эпических произведений. Одно из них записано этнографами, к сожалению, неполностью) "Эх, какы по Волыге по реке Да не водин корабыль бежит, Не один корабыль бежит, А ровно трыдцать пять кораблей. А и первый бежит Да и напервее всех. А и во первом корабле Да вон и атаман плывет. А ой и перывый корабыль Ён не медленно бежит, А ен бежит да во час И полтораста верст. А й тоты атаман да Славинка никак, Да и Славинка со Разнотравием, Да и Славинка лихой Ды со епонским со мечом. А и поп-толстосум, да побереги мошну, А и князь да боярин береги корзно, Береги корзно да злату гривену, Злату гривену да серебрен перстень..." До самого августа шли дожди, была низкая облачность и погода стояла нелетная. Когда разъяснело, федеральная авиация разглядела над всеми городами бассейна реки Волги, а тако же Дона, Днепра и Енисея, знамена с Разнолистом. До первых заморозков был осажден и взят без боя Московский Кремль, Вооруженные Силы с радостью присягнули разнолистному флагу. В начале декабря Атлантический Альянс подписал безоговорочную капитуляцию, а к Масленнице Япония склонила свои знамена на радость победителям. Наверное, это уже слишком помпезная концовка, даже если не писать дальше, что на Земле воцарился мир и согласие, а в народах -- благоденствие и достаток. Эпизод четрертый (люди сказывают, что все было совсем не так) В один хмурый вечер сидят братия в избе. Пыхтит керогаз. Дождь по шиферу барабанит. Вдруг Славушка как грохнет кулачищем в столешницу скобленую! Еремеевна по привычке -- шасть в угол, и слилась с фоном. И рече Славинка зачным голосом: "Ненавижу всех князей, бояр и челядь ихню! И волхвы сволочи тож! Мироеды, всю Росею растащили, ети их мать! Доколе, Братия, терпеть безобразие такое?! Почему колокол вечевой молчит?!" Ну, Валда встает из-за стола, спокойный такой, говорит: "Хорош бузить, пан-атаман хренов! Щас схожу, принесу,- и Еремеевне так, в сторону,- не бось, в обиду не дадим!" Глядь -- несет еще одну четрерть. Мутную, запотевшую, с прилипшими соломинками и мякиной. Запахло сыростью из сеней. Славинка успокоился, усугубил, но все бурчит тихонько. А Валда глаголет: -- Никак шифер где-й-то над сенником съехал. Пойду, поправлю. Мишань! Ты давешню жердину куды подел ? -- Там, у поленницы -- говорит Мишаня, и наливает из той запотелой, облепленной былинками и соломой четверти. А на керогазе картошка с мясом поспевает. Пашка-книгочей Како таперича нам стало доподлинно известно, повадился Пашка Страшной по библиотекам шариться. Сперва никто не замечал. Первым Шульц заприметил: идет как-то Саня по Крестовой -- навстречь Пашка с пакетиком. Как есть бурсак -- глазья краснушшы, заспаны, а во пакетике книжонки. Шульц к нему: мол, куда, боярин, коньки намаслил? "Да так, -- -говорит Пашка, -- в библиотеку." Шульц ему, мол, нормал, а сам задумался. Апосля даже библиотекарши взволновались: экой книгочей -- волосатый, а туда же, по полкам лазит, аки павиан, фолианты шерстит, перышко поскрипыват, из читального зала последним гонят. Други-разнотравцы забеспокоились: ходит Пашка удолбашенный, а вроде не употребляет... Валдушка его и застукал однажды: видит, Пашка на кухне берет заварку позавчерашнюю -- подогрел, посолил, ложку купороса тудыть сыпанул и из пузыречка чего-то. Валда говорит: "Это зачем?" А Пашка, мол, клевая вещь! Полдня колбасит, токмо моча синяя опосля. С ентого моменту поприжали Пашку, купорос отобрали. А он -- шасть в библиотеку. Дня через два побелку с потолка скоблит, стирального порошка добавляет и еще чего-то -- и жует. Это тоже запретили. Дык он, шельмец, сызнову: точки какие-то нашел, помассирует, глядь -- глазоньки заблестели, мимо косяка промахивается. Решили братия -- надоть сурово присечь! Связали, заперли в чулан, два раз на дню перед репетицией покормят, до ветру отведут под присмотром, и опять под замок. Проходит неделя -- а Пашка опять косой. Учинили ночную вахту, глядь, а он, паразит, ляжет, персты особым манером складет и -- р-р-раз! -- в астрал прямиком. Не знают как и бороться с ентим пристрастием пагубным -- спать-то не запретишь! И пальцы, и всего связывали -- пустое! Так потихонечку истощилось его физическое тело, в темноте стала аура просвечивать, а сам прозрачнеет все болше. Так и исчез весь, один только голос еще недолго оставался. Уж и не знаю, что дальше писать, совсем заврался. Конец. Как Потурашко верность Разнотравию доказывал Недавно было дело-то, поди на памяти ишо у многих. Инциндент мирового масштабу, иначе и не скажешь, так что, верно, не забыли ишо. Ты поспрошай, старые люди скажут мол, слыхали про такое. Оно и понятно -- случай из редких, мимо не пройдешь -- с недельку, поди, страна-то вся, аки муравейник, медведем потревоженный, выглядела. Суматоха да неразбериха, кризис власти и брожение умов. Ну, шум-то был большой, куды уж, всех задело. И стар и млад призадумались -- как никак, светлое будущее под вопросом -- на печи не отсидишься. Ну, шум-то он и есть шум -- его и видно и слышно. Это, завсегда, как говно, по поверхности шлындает. А подводная-то часть льдины етой самой, яйсберга, значит, не видна. Кто, значит, енти конкрехтныя-то сполнители, так тогда и не выяснили. Ну, понятно, у контор-то подправительственных-всяких дел и так невпроворот ну, и замяли потихоньку. А хошь ли знать, как оно всамделе-то было? А, интересно, вишь глазки-то загорелись. Ну, так я расскажу, только чур -- уговор -- никому. Государственная, сам понимаешь, тайна-то. Ну, слушай. Разнотравии-то оне, слыш-ко, мужики бесхитростные, простые. Выгоду свою поиметь не могут -- че, говорят, связываться, ну на шиш, сделаем "за так". Ну, и как следствие -- самый острый вопрос -- финансовый. А без денех-то оно -- маята одна. Ни туда ни сюда, ни в кабак ни по святым местам. Сиди дома, смотри на телевизер -- одно удовольствие. Ну, от телевизера тоже иной раз тошно становится -- там нонеча все больше про шикарну жись кажуть. Насмотришься на топ-моделей всяких, да на лимузины, а на кухне-то одне макароны. Жуй, как говорится, без сахара -- здоровый образ жизни. Так поплюешься, поматеришься перед екраном, лезешь под кровать. Пошаришься там, пошуршишь, обрез выташшишь, оботрешь бархоточкой, справность проверишь, затвором полязгаешь так оно веселее становится, светлее как-то. Ну, а че делать, краток, как говорил классик, миг у забав, повздыхаешь, обрат в тряпки замотаешь, упрячешь, да и идешь уже книги читать. В книгах опять не стыковка -- жизненный фактор не обозначен, реализму нету, одна мистика да фонтастика, примитивизьм всякой, снова тошно. С такой жизни, понятное дело, хватаешься за любую шабашку, хоть побелить-покрасить, и то. Ну вот, Потурашке-то и предложили -- приезжай, мол, в Москов град -- работа тебе нашлась. Ну, а че делать -- поехал. Не от хорошей жизни, сам знаешь, нажитое-то место бросают. Добрался кое-как, пришел к хозяину. Тот ему, значится, Потурашечко да Потураюшко ласковым все, значится, словцом приветит. Ну, все как водится наобещал, конешно, золотыя горы -- перспективы, то есть, обозначил. Ясно дело -- человек с пониманием, знает, как обходиться -- Потурашко-то он ведь золотые руки мастер, такого терять нельзя, тот и приврал, ему конешное дело. Ну, определил ему, значит, и занимаемую должность, фронт работ обозначил трудись, мол, хороший человек, а я уж в накладе не останусь -- награжу, то есть, денежкой-то, не изволь беспокоиться. Ну, Потурашко-то че -- простой человек радуется, приступил к трудовой практике. Ну, на словах-то хорошо, а на деле-то оно и вовсе не так выходит. Трудится Володимер, трудится, сна-покою не ведает -- создает материальныя и духовныя ценности. Прыбыль у хозяина растет не по дням не по часам, ежеминутно и ежесекундно какой-нибудь да прибыток, а расчитываться хозяин и не торопится. Даже и глаз в мастерскую не кажет, аки и вовсе забыл о существовании такого-то мастера. Ну, Володя не гордый -- сам пришел. Не пускали, конешное дело, долго, ну, да не из слабого десятку, дождался приему. Входит в кабинетею, а там, слыш-ко така красота, аки в Ермитаже -- золото да брильянты, янтарь да малахит, ковры персидския -- как и нажил-то такую роскошь ручки-то у самого, вишь, белыя, холеныя, кажной ноготок обухожен. Ну, да Потурашко-то не затем пришел, чтобы на убранство дивиться, лицо попрошше соделал -- и не такое, мол, видали -- прошелся по коврам, ботинок сымать не стал, сел этак напротив хозяина в кресло. Сидит, смотрит хозяину прямо в глаза, пришшурился, молчит. Хозяин тоже молчит, сигарку дорогу кубинску покуривает, пепелок стряхивает в слоновой кости енкрустированну пепелницу, на мастера-то поглядыват свысока так. Помолчали оба с минутку, поди. Ну, хозяин спрашивает: "Кто, мол, такой? Зачем прышол, мил человек?" Ну, Володя наш держится молодцом и виду не подал, что не люб ему такой разговор, кисет раскрыл, мохорочку мнет, отвечает: "С тем и пришел, што был у нас с тобой полюбовный договор, и я по тому договору все, в чем подписался, сполнил без изъяну, а ты вот, друг ситной, свои обязанности не шибко справно ведешь." Тут как вскочит хозяин, как взбеленится: "Да кто ты такой ?! -- кричит, -- встать немедля! С кем разговариваешь, холоп?!" Бегает по квартере, руками машет, раскраснелся. К столу подбежал, пепелку схватил, метнул в Потурашку. Ну, да нашему мастеру че -- увернулся неспешно, и глазом, вишь, не сморгнул -- всецело занят созиданием козьей ножки. Пепелка в китайску вазу старой работы угодила, ваза конешно вдребезги. Хозяин поуспокоился, видит -- дело не выгодное, ущерб приносит. Халату поправил, снова в креслице уселся. "По какому такому сякому праву пришел требовать?" -- спрашивает. "По такому самому правилу, самому што ни на есть первоочередному -- праву свободного человека." Хозяин заулыбался, сигарку прикурил, дым Потурашке в лицо выпустил, молвит: "Ай-яй-яй, мил человек, никак уработался ты в своей мастерской. Оно и понятно -- вредное производство -- вишь, как на мозг-то влияет, и борода у тебя глянь-ка позеленела. Ох-хо-хой, надобно тебе отпуск прописать. Так уж и быть, дам тебе отпуск на десять ден -- поезжай в деревню -- стариков проведаешь, да и здоровьишко поправишь." Тут уж и Потураюшко стал из терпениев выходить -- оно и справедливо вполне -- такое обхождение ни кому по нраву не придется: "Да ты што, сфабрикант хренов, в своем ли уме?! Ты што енто мне тут несешь?!" А хозяин знай себе охает: "Вредно производство, химикаты -- надорвалось здоровье у парня." Ну, Вова и вовсе не вытерпел: "Да ты што, свинья мешшанска?! Да я всейчас тебе голову снесу!" Хозяин и спрашивает опять: "По какому такому праву голову мне снести собираешься?" "Да по княжескому, -- Потураюшко рече, -- ибо аз есмь князь в четырнадцатом, ети мать, колене!" -- встал над столом, брови сдвинул, смотрит на фабриканта как солдат на вошь -- того и гляди кулачищем двинет мозги по хрусталям да фарфорам нечестно нажитым расплещутся. А хозяин хоть бы што сидит, посмеивается: "Как так князь? Быт того не может! Ты, видать, и вовсе не трезв, -- говорит, -- пришел без спросу, хамишь тут, велю выпороть! Князем себя называешь. Как посмел?" Володя уж весь в ярости -- щас, мол, я тебе покажу, кто князь, гнида ты этакая -- а сам рукав засучивает. Ну, хозяин тут руками загораживается: "Не надо, мол, ничего показывать, вот мы сейчас по бумагам все и посмотрим. Имя, фамилия?" -- спрашивает, порылся по шкафам своим, достает документ. "Вот, -- говорит, а сам все улыбается втихомолку, -- вот и пачпорт на тебя имеется. Это ты на словах своих коназ, а по бумаге, вишь-ко, -- холоп." И -- бах на стол крепостную! А сам-то так и скалится, сучий сын, во все рыло. "Вот, -- говорит, -- тут и име и хвамилие твои обозначены. Самолично у помещика такого-то тебя выкупил. Подписи и печати имеются все по закону, как положено. Так что для кого князь, а для меня весь как есть крепостной холоп. Что хочу, то и сотворю с тобой, захочу -- в уприказчики надзначу, захочу -- в руднике сгною. Так что -- вон с маво персидскаго ковру, встань околь двери, шапку долой и кланяйся в пояс, смерд ты этакий!" Токмо размахнушеся князь Володимер, дабы пресечь беззаконие -- откуда ни возьмись охраннички понапрыгали на спину богатырскую. Ну, вдесятером, понятное дело, в двадцать-то рук, повязали. Цепи звонкия на руки молодецкия мастеровыя навесили. Справились вопщем. Стоит Потураюшко, тянет цепи разорвать не может. Глядь, а на кажном звенышке-то его клеймо стоит. Опечалился князь -- цену вишь работе своей знает ну, руки-то сами и опустились. А хозяин вокруг его прыгает, радуется: "Что, мол, княже, не любо? Так что ежли хошь вновь на свободе сказаться, сотворишь все, что велю. Соделаешь -- выпишу вольную, не соделаешь -- пеняй на себя -- сгною в штольнях." Тут и юрист-натариуст вислозадой с папочкой под мышкой семенит. Махонькой, лысенькой, ножки колесиком, отдувается -- пыхтит пот со лба платочком утирает. "Все, как есть, -- говорит, -- святая правда господня. Подлинность подтверждаю, душой и сердцем -- за." Завизировал бумажки, пенсне поправил, смотрит на Потураюшку снизу вверх, рот раскрыл пузыри по углам. "Одно не пойму-с, -- говорит, -- неужели из-за такого вот доходяги а такой сыр-бор затеять изволили-с? Дохлой-то какой, боже праведный, одне кости, сгорбился-то вон как! Почто и шум-то такой?" Храбрится, значит, слова смелые говорит, а сам-от все бочком, от Вовы на безопасном расстоянии. "Было бы из-за чего. Товар-то бросовый-с." Заводчик ему в ответ: " Не твово ума дел, грызун канцелярской, ходи мимо." Червончик серебрянный в кармашек ему сунул, на дверь кивает -- давай, мол, вытряхивайся. А тот и рад бы, да Потурашко плечами весь проход загородил. Ну, изловчился кое-как, проскочил вроде, да Володя цепкой тихонько так звякнул, нотариуст так и осел по стеночке, глазки закатил, пена пошла -- припадошной верно. Вынесли за дверь, в уголок бросили, отлеживаться. А фабрикант руки потирает -- я-то, мол, знаю лучше, какой товар, развелось тут, ученые больно стали -- говорит Потураюшке: "Вот и добро. А сейчас езжай в отпуск, пока я добрый да милостивой. Да смотри не задумай глупостей натворить, ибо юридическая сила-то на моей стороне," -- и бумажкой-то крепостной помахиват..... Подскочил после к иконке, крестится ревностно, и все улыбается и твердит все: "Ай, спаситель, ай помог! Хорошо-то как!" Ну, Потураюшко-то -- деваться некуда -- в заводе, вишь, семья осталась -- жена, детки малыя ежли и сделаешь чего супротивное, так и не увидишь их боле -- у хозяина, вишь, хватцы-молодцы такие, что и концов после не сыщешь. Что делать, повздыхал маненько, детушек по кудрям потрепал, жену молоду приласкал, да и поехал в отпуск на родину, в Рыбну Слободу. Приезжат в слободу, а там друга беда -- собралось Разнотравие на Совет. Ну, как обычно меды да квасы вытащили, сидят, внутренние вопросы обсуждают. Потураюшко про свою беду молчком -- не тот человек, чтобы сразу-то на жись жаловаться. Да и где там -- шум такой, что и слова не вставишь -- кто, где, да в каком месте лажать изволил выясняется. Проверка идет по видео и аудио материалам однем словом -- традиционный разбор полетов проходит по заранее запланированной схеме. После N-ной бутылки перешли от частностей к обчим вопросам. Тут разнотравцы Володю и приметили чтой-то ен сидит тихо в уголку, в беседе дружеской участия не принимат, интересу к темам не выказыват однем словом -- ужирается втихомолку. Тут Рыба его и вопрошает: "А что, мол, Потураюшко, чай хлебушек-то у московитов послашше будет, нежели у нашенских в слободе?" Ну, Вова молчком. Тут зашумели все: " Не уважает нас мастер, зазнался! Разжирел, вишь, на московских харчах, занесся, с нашего шесточка и не видать!" Не знают ведь кака беда смастером злоключилася, а ишо и изгаляются. Потураюшко молчит, глазами стол полирует. Рыба тут снова давай народ подзадоривать: "Да, мол, гордитесь братцы, что едим-пьем за однем столом с таким человеком. Успевайте пока здесь. Другой раз, глядишь, и руки-то не подаст". Народ пуще шуметь: "Забыл, забыл, строптивец, кто его на руках-то вынашивал, с ложечки кормил-поил. Зазнался -- омосковитился орлом глядит, где уж нам-то." Не сдержался Володя, встал над столом, рубаху на груди пятерней сграбастал. "Да я, -- говорит, -- а у самого и глаза вишь повлажнели, -- да я за Разнотравие-то голову положу не жаль што хошь ради вас, братки мои, сделаю. Токмо укажите." Зашумели все снова: "В ковш ему наливай, в ковш!" Принесли ковш, да аж плещется во все стороны -- до краев, вишь, налили не пожалели. Взял князь Владимир ковш, притихли все, говорит: " Я ради вас на все согласный, не извольте сумлеваться." Ну, и опорожнил все как есть досуха, на дне ни капли не оставил. Загудели разнотравцы одобрительно: "Ну, вот, мол, это другое дело. Это нам любо." А Рыба улыбается скупо так, по столу пальцами барабанит, говорит негромко так: "Ну, это что, мол, это всякой дурак может. Эка невидаль -- ковш ополонить." Тут возгласы всякие пошли, реплики: "Верно, верно! Мало ковша, мало! Неси ведро!" -- зашумели снова. А Рыба опять за свое: "Ну, это че? Ведро-то. Ишь удумали! Нажрется токмо, под стол сляжет ни поговорить, ни песню спеть совместно один зазряшной перевод продукта. Это все не то." Опять народ шумит мнения выражаются, предложения -- поступают два ли ковша, три ли, давать ли ведро -- обсуждение. Ну, Потураюшке поднадоело это все, да и ковш -- от уже видать тоже пришелся, ну и говорит: "Ежели надоть вам какое такое доказательство моей преданности -- извольте -- могу совершить за ради вас какой-нибудь подвиг." "Ну, вот, -- Рыба говорит, -- вот это совсем другой разговор! Это любо. Так бы и сразу! -- улыбается сам, а по глазам-то видать на пакость какунибутную подбивает хорошего человека, -- сразу так бы и говорил, а то ведро на глупости всякии переводить. Вот подвиг это другое дело!" -- вскочил на резвы ноженьки, бежит ко князю Володимеру -- самолично стопочку ему поднести требует немедля употребить на брудершафту. Все, конешное дело, тоже согласные, одобряют, обниматься полезли. Вопщем на том и порешили свершит Потураюшко подвиг во имя Разнотравия, а какой там уж сам выберет, что по обстоятельствам сподручнее придется. Так и сладили. Погостил Володя маненько у отца матери, да и в путь дорогу стал собираться. Оно и понятно -- сердце-то за родных, что в заводе остались побаливат авось кака беда приключится, с фабриканта то ентого и не то ишо станется. Вот так-то взял, да и укатил по чугунке во Московию, никому и не сказал, даже и на дорожку-то не посидели. Матушка вишь Татиана Димитриевна и пирогов напекла, сбитень сварила хоть бы и взял в котомочку-то с собою ан нет ужо Владика, и след простыл утек по-аглицки. Ну, всплакнула конешно чутка, как водится, да че уж, на то крылья соколу и даны, чтобы летать высоко, штаны в отцовом доме не просиживать, это, по устоям, дело дочернее, ежели по правильному, по матриархальному то есть обустройству рассуждать. Долго ли коротко ли какое-то время с того минуло. Как-то утром просыпается Вячеславушко, потягивается спросоня. Солнышко в окошечко ему заглядыват, шшекочет Славушке в носу, оттого вишь и не спится. Встал, значится, глаза продрать не успемши ишо, пошел телевизер включать. Там вишь в енто время как раз сериял про тяжелую жизнь заграничных бизнесменов показывать должны. Дома-то смотреть не на что -- стены ободраны, посуда не мыта, а там разноцветное все, блямстяшше пляжи там, ревуты светския, ну и всякие такие протчи не нужные и скушные обязанности тамошних состоятельных граждан. Славе-то и интересно посмотреть как оне там в суровых законах империализма выжить пытаются. Ну, а где богачу печаль там рабочему классу и вовсе доска. Вот и задумается иной раз Воротеюшко об волчих законах забугорной красивой жизни, глядишь и песню какую жалистную про судьбу-судьбинушку тяжкую присочинит. Дело полезное. На родене-то вдохновения не почерпнешь нету пророка. Ну, пришел, значится, включает телевизер. Сигаретку взял, спички, садится в креслице, ножки под себя подобрал, затянулся дымком -- с утра-то хорошо в чувство приводит. Тут и телевизер раскочегарился -- звук появился, изображение покамест не поспевает. Дождался визуальной картины вслушивается, всматривается понять ничего не может. Глянул на часики время-то сериялу ужо, а в телевизере еркестр симпфонический скушну каку-то музыку исполняет. "Ладно, -- думает, -- спешат, видать, часы-то, пообожду маненько." Ну курит сидит, под Чайковского-то лепо, аки барин, опять же травок секретных кастрюльку заварил -- не скушно. Вдруг видит не далеко от пейзажу настенного две свежие дырочки на обоях виднеются. Подошел, пальцем поковырял "Ну дела!" -- думает. В шкаф платяной залез, пошумел там, покряхтел, вытаскиват трехдюймовку дедню, ствол понюхал -- точно -- свежим дымком попахиват. "Ну дела, -- опять думает, -- вчерася штоли был не в настроении? Надо поаккуратней в следующий раз -- не дай Бог подстрелю кого ненароком." Головой покачал осуждающе, придумал патроны распихать по разным местам. Припрятал все, вроде успокоился. Сел снова к голубому екрану, закурил опять -- предвкушает. А телевизер, слышь-ко, все одно симфонии какие-то кажет, ну что за напасть така! Пощелкал программами -- может маманя все каналы на какую-нибудь "Культуру" перестроила -- везде наш брат музыкант с бледным изможденным лицом и признаками давней неврастении потеет над виолончелями да контрабасами. Даже и тот мужик, что в тарелки со всей дури лупит и то вишь чтой-то не весел. "Что за беда? -- думает Слава, -- никак случилось чего? Неужто какой-нибудь государственный деятель весь как есть изволил помереть?" Тут и вспомнил Воротейко явственно, как в детстве играл он на полу в комуналке, а тут дядька Порфирий Самуилович хромоногой был такой, ввалился в квартеру и орет с порога: "Царь-батюшка Леонид Ильич, отец наш родной приказал долго жить-с." А сам пьяной ужо, так потопал на кухню, и костылем-то Славину любимую машинку, красно-белую, как у настоящих пожарников, с лесенкой, взял да и раздавил. Как вспомнил Воротеюшко про то дело, так его аж передернуло. Ну, за машинку-то он в последствии с Порфирием Самойловичем сосчитался конешно, но это уже другая история, не о том сейчас. Подумал Вечаславушко, подумал давай в стену соседу стучать: "Ляксандр Гянадич! -- орет, -- Ляксандр Гянадич! Жив ли ишо?" Ляксандр Гянадич за стенкой мычит что-то неразборчивое. Пошел Слава суседа проведать, да заодно и выспрсить, может тот знает от чего по центральному телевидинию симфаническая тоска ретранслируется. Зашел к Генадичу, а у того из репродуктора тоже не то Равель, не то Гендель, не то ишо кто-нибудь -- толком не разберешь -- все больше шипит да потрескивает. Хозяин сам за столом на кухне сидит, голова на кулак возложена, что-то поет про себя. Воротеюшко подсел, значится, к нему. Ну, разлили по маленькой, выпили, табачок Слава свой выложил. Покурили в молчании. Потом ишо по маленькой, закусили килечкой да огурчиком. Тут Генадич песню какую-то затянул лиричную, Слава подпел, как слова знал. Ну, опять, значится, пригубили. Слава кисет раскрывает: "Покури, мол, Генадич." Генадич согласен, кивает утвердительно..... Закурили. Тут Слава и спрашивает: "А что, Генадич, не в курсе ли, почему в телевизере одна классика исполняется?" "Вот я и говорю, -- Генадич в ответ, -- где рок-энд-рол, где блюз? Это и не демократия вовсе, если по центральным каналам, нет, слышь ты по центральным ведь каналам засилие официоза происходит!" И еще будто что-то сказать намерился, но Слава тут уж его перебил: "Нет, -- говорит, -- Генадич, я об том, что может траур какой в стране, не слышал ли чего?" "А, это ты вот об чем, я то думал ты за идею." -- махнул рукой, наливает снова. А Слава -- от не уймется никак "Так что, мол, случилось-то, ты сказал бы. Давай хоть тост за это, или супротив того произнесем." А Генадич ему в ответ: "Ты пей сначала -- к такой новости ишо подготовить себя надо." Выпили -- закусили. Откряхтелся Генадич, прожевал и говорит: "Нынче ночью, я в новостях с утра слышал, Царь-Пушку с Московского Двора украли. Вот так, брат." Тут и Слава проснулся окончательно "Как так?" "Да вот так. Утром царь к народу пообщаться вышел, глядь а пушки-то на прежнем месте и нетути. Такое дело. Дак по слухам, слышь-ко че говорю-то, вроде как народ собирается итти царя сбрасывать. Ну, понятно -- один из символов государственного устройства расейскаго -- и не углядели. Это ж так и всю страну по мелочи растащат, слышь, че говорю-то. Куда управительство смотрит, органы соответствующие где? Прогрессивная общественность интересуется. Я это дело, слышь-ко, Слава, так разумею..." А Славы-то и нет уже, только дверь выходная хлопнула -- убег ужо. Прибежал к Валдушке, запыхался, грехдюймовка на плече, карманы от патронов того и гляди прорвутся. А Валдушка в огороде копается, об событиях ни сном ни духом. Сели на травку, раскурились. Выслушал Валда Славушку-то и говорит: "Я так думаю -- надо совет разнотравийский собирать. Ежели, к примеру, затяжная партизанская война призойдет, то надоть к ентому непременно хорошо подготовиться -- картошечка там, огурчики, помидорчики консервированные, капустка и прочие домашние заготовки имелись чтобы в наличии, в количестве, достаточном для выживания." Ну че, Слава согласен, мудрое решение что и говорить, он то вишь все об вооружении, а Валдушко, смотри-ка, дальше глядит, оно так и есть -- одна голова хорошо, две лучше, это правда. Вызвонили Шульца и прочих, собрали разнотравский совет. А в Москве в енто время и вовсе безобразия великие творятся -- народ бесчинствует -- витрины да двери зеркальныя бьют, лавки громят, кое-что уже экспроприируется вовсю, все больше из ликеро-водочных наименований. Ассортимент большой -- мужикам покрепше, дамам послашше, детям -- как водится -- мороженное. Однем словом -- праздник. Но уже и к оружейным складам тоже призывы разносятся -- агенты всякой непримиримой отпозиции засуетились, вишь, стремятся воспользоваться моментом. Самый заглавный отпозиционер уж и бронивичок из потайного гаражика во двор выкатил, пытается на него влезть, да где уж там -- подразжирел на депутатских-то пайках. Товарищи по партии с заду подталкивают подпирают токмо попердыват нейдет не в какую. Тут и лесенка у бронивичка возьми да и отвались -- соржавела видать за долгие бесцельно прожитые годы -- народу попридавило несколько штук. Да и сам броневичок -- от расшатали видать покачался покачался да и осыпался весь в труху. Приуныла отпозиция, а главный-то и говорит: "Не отчаивайтесь, товарищи, все предусмотрено -- на партейном имуществе записан также бронепоезд, одна штука. Айда на запасный путь!" Сели в лимузины, поехали. А народу-то в Москве видимо не видимо яблоку негде упасть не то что лимузину. Оно и понятно работать никто не желает, все вывалили на улицы других поглядеть, себя показать. Основная масса населения собралась на Красной, как полагается, площади -- царя требуют. Выходит царь на балкончик. Челюсть нижняя висит, губа оттопырена, улыбается, ручкой машет. Народ гудит. Царь, значится, микрофончик опробывал, покашлял на всю страну, говорит: "Дорогие россияне, понимаешь, братья и сестры мои родные!" А народ-то пуще шумит: "Вишь как заговорил-то! Пушка -- та была дак сограждане, а без пушки ужо и братьями стали. Так не пойдет-ть!" Царь народу вещает: "Ну, погодите чутка, все наладится, я вам обещаю." А из толпы кричат: "А кто ты такой?" Удивляется царь: "Ну, понимаешь я -- ваш президент. Законно избранный всенародным единогласным голосованием." А из толпы опять: "Да какой ты, на хрен, президент -- где у тебя пушка, ети мать?" Ну, царь уже обижается: "Ну что же вы так-то? Али не помните, как я на ентом почти самом месте революцию вам на танке обозначал -- символизировал, направил верной дорогой. Забыли, понимаешь спасителя -- благодетеля своего! Почему не слушаетесь?" Из толпы отвечают: "Че ето нам тебя слушаться вдруг? Вот анекдот! Да ты на себя посмотри -- кто ты такой, вообще, без пушки-то?! Нам пушку подавай, тогда другой разговор. А без пушки слушаться не будем, вот и весь сказ." Помялся так царь, помычал что-то, помямлил, да и убрался восвояси. Народ тоже, значится, своей дорогой -- велика Москва -- каждому поди дело найдется, че тут без толку у Кремля ошиваться. Опечалился царь, сел в кабинете, смотрит в стол неподвижно, губу нижню выкатил -- думает как спасать Россию. Вызвал министров всяких -- есть ли какие-нибудь деловые предложения по существу вопроса. Министры бегают, суетятся вокруг, каждый из портфельчика бумажки разные на стол царю складывает, с поклоном задом удаляется. Смотрит царь -- тут проект очередной государственной дачи, тут новый эскиз внутреннего убранства царской бани, тут перечень всяких-разных способов как из бюдьжета страны законным способом перевести на личный швейтцарский счет определенное количество денежных знаков. Разглядывает царь бумажки, прикидывает все хорошо, есть и совершенно блестящие идеи. Помечает на полях красным карандашиком, кое-что утверждает сразу завизирует, отдаст секретарю. "Молодцы, -- говорит министрам, -- хвалю де за хорошею работу. Уже, вижу, наработали некоторый профессионализм. Но, панимаешь, все-таки что-то не то. Ситуация, панимаешь, сложная в стране. Будем решать. Я в полной боевой форме, панимаешь. Думайте лучше." Убежали министры. Царь опять задумался, погрустнел, соображает: "Эти молодцы хоть и прытки, да далеко не видят -- нужны существенные какие-нибудь меры -- надо ведь и с народом что-то делать." Думал, думал -- надумал идти к митрополиту. А тот и сам уж тут как тут: "Ну что, мол, царь-батюшка, приперло, али нет ишо? Гляди, скоро под задницей-то слишком горячо станет, может и не усидишь." Ну, царь, понятное дело, обрадовался сам внешне, встал даже, митрополита под локоток проводил в кресла. Сели, опрокинули по фужерчику, закурили. Царь ерзает, видать и вправду жжет, паузы не выдержал, вопрошает: "Что делать? Ситуация неоднозначная." Митрополит ему сразу и ответствует: "Пушку надо возвернуть на преждне место." Так и сказал. Ишо и посохом чернецким для определенности по полу пристукнул хрустали задрожали. "Как же я ее верну? -- растерялся царь, -- я ж ее не брал. Где достану?" Митрополит отвечает: "Это уж как хочешь, хоть из одного места, а пушку вынь, да положь. Потому как народ наш, как его, ишь ты, черти, русский то бишь -- он любит чтобы у царя непременно была пушка. А без пушки ен становится упрямым и непокладистым. Это русская традиция. Историю, братан, надо было учить в школе-то." Царь чешет в затылке: "А может на место пушки трехсотый , к примеру, комплекс, али какой-нибудь "СС-20", али "Тополь-М" поставить?" "Ето не то, -- не соглашается митрополит, -- по убойной-то силе оно понятно конешно превосходит, но надобноть рассуждать масштабнее -- должна быть во всем этом определенного рода символика. Вопщем, как не крути, а Царь-Пушка нагляднее. Так что не мудрствуй лукаво, как тебя, ишь ты, четри, сын мой,тьфу ты, ц