Александр Никонов. Листопад --------------------------------------------------------------- © Copyright Александр Никонов Email: alexandr@cnitm.com Date: 26 Dec 2000 --------------------------------------------------------------- Ковалев "Если присмотреться, осенние листья вовсе не желтые. Они тысячи цветов и оттенков - от золотисто-льняного, почти белого до багрового в коричневых прожилках. Когда-то, доставая дождливым осенним днем очередную книгу из тяжелого "многоуважаемого шкафа" красного дерева в нашем родовом поместье, я знал почти наверняка, что найду между страниц высохшие осенние листья. Именно осенние. Их когда-то закладывала в книги моя покойная мать. Бродя с книгой по усадьбе, она нагибалась, поднимала листок понравившегося ей оттенка или формы и клала между страниц. В лежанке трещал огонь, за окнами свистел стылый ветер и сыпался осенний дождь сонно барабаня по крыше. Я приехал, чтобы продать дом, но покупателей не находилось. Оставалось только читать. Я шел к шкафу, тянул за очередной кожаный переплет, листал пожелтевшие страницы. И находил там листья из прошлых осеней. Тонкие, как крылья бабочки, они ломались и осыпались в пальцах. Чтобы уберечь их от гибели, нужно было осторожно брать за черенок и перекладывать хрупкий листик ближе к началу книги, на уже прочитанные страницы. ...Это было давно, в какой-то смутной нереальности. Может, это было не в моей жизни? Да и было ли? От тех небывших лет, от никогда не существовавшего меня нынче осталось одно - привычка класть осенние листья между страниц. Вот и сейчас... Эти листья между страниц - единственная осязаемая ниточка связывающая меня с тем прошлым домашним миром. Впрочем если я напрягусь, я вспомню тот несуществовавший год. Это было за год до войны, стало быть, через год после смерти матери. Значит прошло всего шесть лет. Пропасть времени. Узенькая, но бездонная. Можно не заметив перешагнуть. А можно сорваться. Мы все совались. И летим, летим. Всего шесть лет! Но за это время кончился мир, вышел из подземных серных лабиринтов Антихрист и началась Армагеддонская битва. Армагеддон продолжается... А я в перерывах между сечей и глотанием вражьей крови тихо кладу в страницы осенние листья. Может быть эта паутинка, тянущаяся из прошлого и держит мою жизнь?" x x x Открылась дверь и в кабинет вошел поручик Козлов. Нитка усов, улыбочка, лихо сдвинутая на затылок фуражка. - Трудящиеся контрразведчики всех стран, объединяйтесь! - пошутил поручик и подошел к столу хозяина кабинета - штабс-капитана Ковалева. - Коман са ва? Он был молод, очень молод. Штабс-капитан давно хотел спросить, сколько ему лет, да все как-то стеснялся. Лет двадцать? Двадцать два? А уже поручик. Мыслимое ли дело до войны... - Трэ бьян. Ковалев машинально прикрыл свой дневник. Поручик, мелком бросивший взгляд на закрывающуюся страницу, покрытую вязью фиолетовых строчек, успел заметить лежавший там красный кленовый лист. - У тебя, Николай Палыч, патологическая страсть к мертвечине, - поручик ткнул указательным пальцем в сторону закрытой коленкоровой тетради. - Гербарии, листки сушеные. Ты, наверное, обожаешь прикладываться к святым мощам, накалывать жуков на булавки, гулять по погостам, наливаться осенней грустью. Да и вообще, разве человек не склонный к мертвечине стал бы работать в контрразведке? Пряча в усах улыбку, Ковалев встал из-за стола, скрипнув старым учительским стулом - раньше в здании располагалась гимназия, - одернул френч и с хрустом потянулся. - Нет, мой милый юный друг. Ты меня. В сущности, не знаешь. На самом деле я очень веселый и жизнерадостный человек. Просто у всех слишком долго просидевших в окопах появляется в характере и поведении нечто философичное. Поверх животной жизнерадостности - легкий флер серьезности и размышлений о вечном. У тебя, Олег, этого пока не наблюдается. - Намекаешь на то, что молодой офицеришко пороху не нюхал, Николай Палыч? - Боже упаси! Разве может бесхитростный фронтовик хитрить да намекать, Олег э-э... Вениаминович. - Вадимович. - Пардон. Вадимович. Я же говорю исключительно о себе, хоть и во множественном числе. Стараюсь придать значительность своему опыту. Не в моем характере старого окопника ваши штабные иезуитства, полунамеки. - У меня, если что и есть, то только контрразведывательское иезуитство, Николай Палыч, контрразведывательское всего-навсего. Штабное-то еще покруче будет. Где уж нам, серым, ненаученным в придворной дипломатии. - Это ты-то дипломатии не научен? - Увы. Увы, оказался неспособен. Да и не наше это дело. В штабах работают языком и задницей, Николай Палыч. А наше с вами оружие - голова. Ковалев вспомнил хищный оскал ротмистра Таранского, его блестящие навыкате глаза, прилизанные волосы с аккуратной белой линией пробора и вечно сбитые кулаки. - И кулаки. И никелированные инструменты. - О Таранском подумали? - с лица Козлова слетела улыбка. - Такие как он, по-моему, только компрометируют нашу контору. Я бы даже сказал, профанируют. Абсолютно неинтеллигентные методы. - Совершенно скотские. И если ты заметил, Олег, руки я ему не подаю. - А вот это глупо. Зачем наживать врагов? Их по ту сторону фронта хватает. Одно дело делаем. Гибче надо быть. - Да, поручик, испортили меня окопы. Да и воспитание подкачало. - Дело не в воспитании, штабс-капитан, дело в профессионализме. Методы Таранского непрофессиональны, грубы, примитивны, неинтересны мне лично. Они запросто могут завести его в тупик... Хотя иногда необходимо и силовое воздействие, отдадим должное. Ну да черт с ним. Вы нынче вечером не собираетесь к мадам Желябовой? Ковалев не ответил. Он молча прохаживался по кабинету. Поскрипывали половицы. В ожидании ответа Козлов уселся на край ковалевского стола. - Знаешь, Николай Палыч, вот также скрипели половицы у нас в гимназии, в Саратове, в кабинете директора, когда мы еще жили в России, до Парижа. - Тебя, наверное, часто вызывали туда? - Частенько, - засмеялся поручик. - Проказливый был мальчишка... Так как насчет мадам Желябовой? Говорят, у нее новенькие появились. Ковалев молчал. Отчего-то ему было неловко перед этим молодым поручиком. А между тем, какая у них разница в возрасте? Лет шесть-восемь, не больше, в сыновья ему Козлов явно не годится. Можно считать, что почти ровесники. Но сам поручик называет его по отчеству. Наверное потому, что Ковалев воюет практически без перерыва пять лет. С четырнадцатого года, с германской. Ровно в пять раз больше поручика. Отсюда уважительная приставка к имени - "Палыч". Ковалев быстро взглянул в чистые голубые глаза поручика. По-хозяйски сидящего на его столе. Не стесняется же он этого мальчишки, ей-богу! - Новые, говоришь... Зайду, наверное. Необходимо снять пробу, - говоря это, штабс-капитан чувствовал, будто плывет сквозь толщу воды. Такие разговоры вообще были не в его стиле. И в чем-то он даже завидовал раскованности этих молодых офицеров, могущих вслух обсуждать самые интимные вещи. Лишь только с одним человеком Ковалев мог позволить себе подобные откровенности - с другом детства Димкой Алейниковым. Ну и еще со своим дневником. - От Борового никаких новостей? - сменил тему Ковалев. Козлов, кажется, понял, неловкость штабс-капитана, причину его быстрой перемены темы, и подобие улыбки скользнуло по его лицу. Ковалев заметил призрак улыбки и досадливо крякнул. И уже более требовательно спросил, чувствуя ненужность самого вопроса, понимая, что и поручик осознает его никчемность и пустоту. - Что Боровой? - Вы же знаете, Николай Палыч, - перешел на официальный язык поручик. - Если б что было, вы бы первым узнали. Я соблюдаю субординацию. - Вот это умно. Нельзя скакать через голову начальства. - Конечно, - серьезно сказал Козлов, - скакать через голову непосредственного начальства весьма неполезно. Это уже чисто штабная наука. Кстати, сегодня утром опять появились эти листовки. Наверху уже нервничают. - Зря нервничают, там же чушь написана. Бред красной кобылы. - Конечно, чушь, - вздохнул поручик. - Но сам факт неприятен: большевистское подполье. - Ерунда, - Ковалев раздраженно махнул рукой. - Самое главное - найти источник утечки из конторы, задавить саботаж. Один этот мистер икс принесет больше вреда, чем пуды листовок. Или хотя бы оставить его без связи, обрубить все связи. И еще Боровой молчит. - Ждать информации от Борового еще рано. Я думаю, пару-тройку недель еще потерпеть надо. - "Пару-тройку", - Ковалев прислонился спиной к еще теплому кафелю печки (утром солдаты протопили: в гимназии было сыровато). - Все тянется, тянется. Слушай, у тебя никогда не было ощущения, что все может рухнуть? Уже этой осенью? Поручик помолчал. - Не знаю... Если хочешь, я зайду за тобой ближе к вечеру. Поужинаем вместе у Хмельницкого и отправимся к Мадам. Даккор? Уже у двери Козлов обернулся: - А по поводу общего краха... Только между нами. Несмотря на то, что дела наши в общем-то хороши, думаю, если этой осенью товарищи вдруг разовьют наступление на своем южном фронте, оно может быть успешным. Чисто теоретически. Только не надо этого больше ни с кем обсуждать, Николай Палыч. Неадекватные положению на фронте пораженческие настроения. x x x "Когда подаст весточку Боровой?.. Кажется. Не у меня одного нехорошие предчувствия. Но если, не дай Бог, они сбудутся... Что тогда? Зачем тогда все? Зачем эти безумные шесть лет крови и боли? Зачем была нужна растаявшая как туман та, совершенно другая жизнь в совершенно другой стране? Жизнь, с которой меня связывают осенние листья между страниц. Именно той последней осенью я встретил Дашу. В уездном Бежецке, куда выбрался из своей глухомани совершенно без дела, просто убегая от осенней тоски. Я шел по бульвару и увидел ее. Нет, не ее. Сначала узконосый черный башмачок на желтой листве, потом желтый березовый лист между страниц книги. Она сидела на скамейке в городском саду и читала. Я подумал. Что у этой девушки та же привычка, что у моей матери. Но нет. Она просто где-то потеряла кожаную закладку и мимолетно заложила страницу листком. Все это я узнал позже. А тогда не читающая девушка, а именно желтый треугольник листа привлек мое внимание. Я поднял глаза, и мы встретились взглядами. Мне казалось, что мы смотрим друг на друга долго, неприлично долго. Хотя прошли, верно, лишь какие-то секунды. Но мы оба изменили себе, своим привычкам и воспитанию: мы познакомились. На улице. И нас никто не представлял друг другу. Мы сами сделали этот шаг. Я боялся дотронуться до нее. Мы неспешно шествовали рядом по усеянной желтым дорожке. И говорили ни о чем. О чем можно было тогда говорить? Не было войны, не было революций, голода, банд, "столыпинов" с солдатами, трехлинеек, агитаторов, трупной вони. О чем тогда можно было говорить? Только ни о чем. Может быть, о погоде. Я рассказал ей про умершую год назад мать и ее привычку класть осенние листья в книги. Я узнал, что Даша приехала сюда навестить дядюшку и вскоре отправится обратно в Питер. Что ей здесь "скушно". Она произнесла это слово совершенно по-московски: "скушно". - Да, я родилась и выросла в Москве. Мы только год назад переехали в Петербург. Оказалось, ее папенька - знаменитый на всю Россию профессор, горный инженер, фамилии которого я, к стыду своему, не знал. В том мире без войн и саботирующих паровозных бригад не было новостей и событий. Был Распутин, столичные сплетни, модные революционные кружки, куда толпами хаживала молодежь, в основном, студенты. Это была обычная жизнь. Последний год. Дашины глаза... Я никогда не видел таких глаз. Я никогда не видел таких овалов лица. Я приезжал в уезд теперь каждый день. К ней. И ее не приходилось уговаривать проводить со мной время. Это давало мне надежду, и сладко трепетало сердце в предощущении долгой и счастливой жизни ждущей меня, ее, всех нас впереди. Меня абсолютно пленил ее смех. Я старался вызвать его и по-дурацки шутил, с ужасом ожидая, что она сочтет шутку глупой и не засмеется. Но она смеялась. И я ликовал. Когда мы пошли кататься на лодке по Мологе, я впервые коснулся ее. Зайдя в лодку, снятую напрокат за рубль на целые сутки, балансируя, я подал ей руку. И взял, ощущая своими пальцами ее тонкие, теплые пальцы и ладонь. Я хотел, чтобы это мгновение тянулось вечность, но, боясь, что она поймет это, тотчас же отнял руку, когда она ступила на нос лодки. Работая веслами я даже не слушал, что она говорила, я просто купался в журчании голоса. Я смотрел на ее маленькую ножку, стоящую на деревянной решетке, под которой на дне лодки плескалась вода. - Вы слушаете меня? Я не слушал ее. Я любил ее. Наверное, я любил ее. А может, мне это кажется отсюда, что любил? Может, я просто ностальгирую по тому миру, что уже не вернется? И придумал себе, что любил ее тогда? А на самом деле было лишь кружение головы от предчувствия легкого провинциального романа, бегство от скуки? Или я сейчас себя утешаю, что не было любви, что я ее придумал? Как там у нашего Чехова? Дама без собачки. Дама в осенних листьях... Отсюда и не разглядеть уже. Вернее будет, что я люблю ее как последний яркий алмаз из времени До Конца Света. Люблю все больше, по мере погружения в Армагеддон. Она - маяк, оставленный мною в порту навсегда. Только светит этот маяк не угасая постепенно, а, в отличие от обычного, будет светить мне все ярче и ярче. До тех пор, покуда я жив. Так остро как ее, я не чувствовал никого и никогда. Сидя в аршине от Даши, слушая звук ее голоса сливавшийся с тихим плеском воды о лодочные борта, я чуть ли не физически ощущал ее тело под строгим коричневым платьем, все его изгибы и впадинки. Она была удивительной и гибкой. После той осени у меня было много женщин. Но можно сказать, что не было ни одной. Я не обладал Дашей как женщиной в полной мере. Зато мы целовались. Это вспыхнуло внезапно, накануне ее отъезда, вечером. Провинциальный городок уже давно спал, когда наши губы вдруг соприкоснулись... Еще секунды назад ничего не было. И вдруг - словно ветер пролетел - мы задохнулись в мягком поцелуе. Я не целовался - я крал дурманящий напиток олимпийских богов. Она оторвалась от меня, тяжело дыша, с мутными полуприкрытыми глазами. Хотела что-то сказать, но я залил ей губы новой амфорой нектара, и пил ее сам, кружась над чернеющим садом, под бесконечным звездным куполом. Куском сахара я без остатка растворялся в горячем чае ее поцелуя. Таких поцелуев мне не дарила ни одна женщина." x x x Филеры уже две недели водили подозреваемых рабочих из городской типографии, но пока все было тщетно. Никаких зацепок. Взятый три дня назад молодой парень - расклейщик листовок молчал, несмотря на все старания Таранского и двух его подручных. Увидев фанатичный блеск в глазах парня, Ковалев с внутренней мстительной радостью понял, что Таранский потерпит здесь сокрушительное фиаско. Он оказался прав: пошли уже третьи сутки, а парень молчал. Таранский ходил по коридорам бледный, ни на кого не смотрел, левый глаз его изредка подергивался. Офицеры старались не заговаривать с ним, лишь некоторые спускались в подвал, желая своими глазами взглянуть на удивительного человека. Столько у Таранского не выдерживал никто. Обычно начинали говорить часа через два - самые упорные. И процентов на восемьдесят несли ахинею, бездарно оговаривая и себя, и окружение. Контрразведчики замучивались проверять эти самооговоры. Невозможно было посадить в подвал полгорода. О наборе специнструментов Таранского по управлению ходили легенды. Никто не видел содержимого его потертого докторского саквояжа. Не потому что не хотели - любопытствующих как раз хватало, - а потому, что сам Таранский никогда и никому не показывал свои инструменты. Видели их только двое подручных Таранского - одетые в солдатскую форму гориллы. Сейчас Таранскому не помогали его инструменты. Офицеры втайне злорадствовали. На днях Ковалев узнал. Что Таранский формирует особый расстрельный полувзвод при Управлении контрразведки фронта, набирая контингент по тюрьмам. Капитан Тарасов по секрету сообщил, что Таранский специально выискивает среди уголовных преступников убийц и насильников, предварительно знакомясь с делами осужденных. Офицеры управления дивились, как Таранскому удалось получать разрешение на формирование такой отпетой команды. Он даже получал командировочные предписания в екатеринодарскую и ростовскую тюрьмы. Видимо. Сыграло роль то, что до сих пор приговоры о расстрелах и повешениях должны были выполнять случайные офицеры. Иногда бывали отказы. Теперь смертельный конвейер целиком мог взять на себя ротмистр Таранский с командой... Кроме прочего, Ковалев занимался делами о саботаже. Железнодорожный узел бродил как сусло. Агенты доносили о большой заинтересованности красного подполья к дороге, о постоянно появляющихся там листовках и агитаторах. Агитаторов ловили, но на след верхушки подполья выйти не удавалось. Проваленные явки оказывались пустыми, люди исчезали. Настроение среди рабочих депо было весьма неопределенным. Показательный расстрел двух саботажников из ремонтного цеха ничего не дал. Ковалев был против расстрела, считая, что этим военные власти только восстановят против себя рабочих. Но до зарезу была необходима бесперебойная работа, срывались поставки, сутками стояли на запасных путях эшелоны с ранеными. Пройдя раз мимо такого эшелона, послушав стоны , Ковалев сам приказал арестовать семьи трех основных подстрекателей, склонявших к саботажу и известных ему по агентурным данным. Обратившись к деповским, пригрозил расстрелять заложников и взять новых в случае крупных срывов и диверсий. И дорогу сразу перестало лихорадить, рассосались эшелоны с запасных путей. Между тем ковалевская агентура вышла на большевистскую ячейку на соседней станции. Ковалев молниеносно провел аресты и теперь разбирался с арестованными, одновременно следя за настроениями на станции и решая, не отпустить ли двух-трех мелких бандитов для успокоения оставшегося станционного персонала. Работа шла, но это была не его стихия. В контрразведку Ковалев попал почти случайно. Добравшись кружным путем - через Бессарабию и Крым в Екатеринодар к Деникину, он через полгода боев после тяжелого ранения попал в Управление контрразведки фронта. Дело это было для Ковалева новым и, естественно, непривычным. Он вникал в тонкости, учился вербовать агентуру, искать и находить слабые места и тонкие струны в человеческих душах. Несколько месяцев назад к нему перевели Козлова. Поручик оказался просто прирожденным контрразведчиком (и был бы, как подозревал Ковалев, никудышным полевым командиром). Как ни странно, но многому штабс-капитан научился именно у Козлова, формально своего подчиненного. Иногда в ресторане Хмельницкого, куда офицеры штаба и контрразведки захаживали поужинать, Козлов разражался лекцией или экскурсом по истории разведки и контрразведки. Ковалев дивился обширности его познаний в этой области. Вот и сейчас поручик остался верен себе. Козлов и Ковалев сидели за угловым столиков, и размахивая ножом, поручик вещал: - Прелюбопытнейший случай был в Китае, во времена правления... э-э-э... не помню, забыл отчего-то, ну, короче, в 184 году от рождества Христова... Вина еще закажем, Николай Палыч? Кухня здесь отвратительная. Совсем не Париж, дрянь, право слово... Но винцо... Где он достает? Война ведь... Короче, я имею в виду восстание желтых повязок. Тогда тоже быдло восстало на законного государя всея Поднебесной. Только у нас красные, а там были желтые. В общем, невелика разница... Каждый охотник желает знать... И по спектру они рядом, желтый с красным. Вы, конечно, не помните всех подробностей, Николай Палыч... - Весьма смутно. Иногда, забывшись, Козлов и в неслужебной беседе внезапно перескакивал на "вы". Штабс-капитан подозревал, что обращение к старшему по возрасту и званию на "ты" вызывает у поручика некоторое внутренне сопротивление, и порой Козлов, звавший на "ты" почти всех в управлении, вдруг непроизвольно перескакивал на более привычное для его прежней штатской жизни и воспитания "вы", Обращение на "ты" юному Козлову офицеры прощали. Ковалев улыбаясь протянул руку к салфетке: - Только я не припомню, честно говоря, какое отношения восстание желтых повязок имеет к контрразведке. - Это один из крупнейших провалов за всю историю контрразведки. Может быть. Самый крупный. Дело в том. что восстание готовилось в строжайшей тайне. - Угу. - Ковалев вытер губы, сложил салфетку и бросил ее на тарелку, раздумывая, а не стоит ли отдать весь саботаж Козлову и подпоручику Резухе, а самому целиком заняться таинственным информатором из здания гимназии. Только бы подал весточку Боровой... - Подготовка была рассчитана на десять лет. Дата начала восстания была назначена заранее за десять лет! За это время подпольщики сколотили армию в десятки тысяч человек! Представляешь масштабы подготовки? Вся страна была опутана тайной организацией Желтого неба. Конспирация была организована совершенно классически. Каждый член организации знал лишь десяток ее членов, не больше. Классика! Их предводитель хотел с помощью своего Желтого неба скинуть китайского царя-батюшку и сам стать правителем. Ну и попутно, может быть, навести порядок и справедливость в стране, как водится. Каждый думает, что уж он-то придет и наведет настоящий справедливый прядок. Но природные законы от его прихода не меняются, и все течет как текло или напрочь разрушается. Улучшить ход вещей в обществе нельзя, ухудшить - можно. Мы-то знаем, чем заканчиваются такие попытки необразованной, необремененной внутренней культурой голытьбы навести порядок и справедливость, свободу, равенство и братство. Из той же Французской революции знаем. Большим террором. Так было у французов, так было при пугачевщине - всегда. Так было и у китайцев. Кстати, отчего это у большевиков встречается так много революционных китайцев, латышей и прочих недалеких башкирцев? На самых диких опираются... Короче говоря, жандармерия китайского императора, его охранка ничего не знала о готовящемся восстании целых десять лет! И узнала лишь благодаря предателю. Я подчеркиваю, не рядовому агенту тайной полиции, а перебежчику, добровольному предателю, а не штатному. Начались аресты, затрудненные конспиративным построением Желтого неба. Не дожидаясь полного провала и цепных арестов, ихний Ленин - Чжан Цзяо перенес время восстания. Несмотря на то, что до конца повстанцы подготовиться не успели, восстание полыхало двадцать лет... А вот интересно, сколько будет длиться наше российское восстание красных повязок? - Армагеддон. - Что?.. Ах, в этом смысле. М-м-м. Нет, Николай Палыч, я думаю, ты не прав. Это дела российские и конец света здесь совершенно не при чем. В тебе говорит русский интеллигент, по природе своей склонный к панике, к преувеличениям, страхам. Даже если сгинет Россия, останется Европа, Североамериканские Соединенные Штаты. Наученные горьким опытом, они укрепят у себя тайную полицию и повыведут ростки красной заразы, красного хаоса, помяни мое слово. - Да что мне твоя Америка! Весь мир сейчас с этой заразой здесь борется и где результат? А сколько крови пролито! - А-а, брось, Николай Палыч. В союзниках согласья нет. Никак шкуру неубитого медведя не поделят. А когда увидят вместо России пустыню... - Если бы пустыню! Кровавое болото. Пока война - ладно. Но они же взяв власть, столько еще крови прольют! Ведь человека под идею не переделаешь. Только ломать. Друг друга будут на куски рвать. - Пускай рвут. Может, ты и прав. А может. Наша возьмет. Кстати, даст Бог, скоро переезжать будем вслед за фронтом. Сегодня Орел взяли. - Да ну!? - Ей-богу! Я думал, ты знаешь. Все знают. А там уже и до Москвы рукой подать. Тула - и привет, белокаменная. Запиши в своей дневник про Орел. - За это надо выпить... Человек! - Ковалев щелкнул пальцами. - Слушай, - тронул его за рукав Козлов, разливая принесенную бутылку белого столового, - я давно тебя хочу спросить - зачем ты дневник пишешь? Что за кисейная привычка из девятнадцатого века! Непрофессиональное это дело. А вдруг прочтет кто? - Не прочтет. Там нет ничего по делу. Одно прошлое, в основном, да мелкие нынешние наброски. Не бойся: имена агентов и их донесения я туда не пишу. - Угу... За победу! Чокнувшись, выпили. - И все же, - поручик поставил рюмку на белоснежную скатерть. - Зачем дневник? - А вот погонит нас господин Ленин до самого Черного моря, - улыбнулся Ковалев, - сядем мы в Новороссийске, или в Крыму, или в Одессе на большой белый пароход и утечем в твою Европу или Америку. Вот я дневник достану и напишу по нему мемуары о нашем разгроме и бегстве. Для истории. - А если в Москву, да на белом коне? - Тогда о нашей победе. - И обо мне? - Конечно. И о Таранском. Козлов поморщился: - Опять ты. Таранский тоже вносит свой вклад. - Вот я про его вклад и напишу. Как он вносит свою капельку крови в общий поток. Вернее, чужую капельку. И про инструменты его напишу. - Не омрачай победу. Мы тогда все будем победителями. И Таранский тоже. А их не судят. Таранский для победы старается со своим саквояжем. И вообще, напишем свою историю, без Таранского. Стране нужны легенды и подвиги отцов. И никогда в этих легендах отцы никого не насилуют, не грабят, не нажираются, и не блюют. Потому что это наши славные предки. - Чего ты взъелся на Таранского? В конце концов, идет война. Не любишь его, ну и не люби тихо, как все. - Чего взъелся? Харьков не могу забыть... Это ж не война, это конец света какой-то. - Ладно, - Козлов вздохнул и примирительно поднял руки. - Все. Давай допьем - и к мадам Желябовой. - Нет, не пойду. - Что так? - Устал сегодня. - Чудак, отдохнешь как раз. - Нет, к черту. Возьму лучше еще бутылку и пойду к себе пить. А Желябову... К Желябовой завтра. Сегодня настроения нет, поручик. Не хочу сегодня. К дьяволу вас с вашей Желябовой... - Я ошибся, назвав тебя давеча некрофилом за эти гербарии. Ай-ай, ты же самый обыкновенный лирик, поэт. Весьма эмоциональный человек. Ну признавайся, Николай Палыч, небось стихи пишешь? - Пишу, пишу, - буркнул Ковалев. x x x "Наши взяли Орел. Неужто и впрямь скоро переезжать? Может, в сам Орел? Как пойдет наступление. Какие ужасы мы там найдем? Что стало с городом? Неужели я увижу то же, что в Харькове? Я не могу забыть Харьков. Мы взяли город в июне, за неделю до Царицина. Я был в комиссии по расследованию большевистских злодеяний. Застенки ЧК. Изуродованные трупы, куски тел, содранная кожа, кровь на стенах, рассказы свидетелей. Мясная фабрика. Все это зафиксировано в документах. Все это показано европейским газетчикам. Сфотографировано. Запротоколировано. На века. А в моем мозгу запечатлена картина: скальп на подоконнике - женская русая коса, чья-то бывшая гордость - с окровавленным куском кожи. Кто она была? Гимназистка, поповна княжна, мещанка? Видимо, ее подвешивали за косу. Это нельзя забыть. Этого нельзя забывать. Кровавая мясорубка уже давно крутится, раскидывая во все стороны брызги и ошметки. Отчего же, господи, во времена смут, резни, потрясений на поверхность всплывают садисты и насильники? Они концентрируются в службах безопасности. Вспомнить опричнину, что они творили. Сумасшедший царь-параноик устроил кровавую утеху для потрошителей, каннибалов и насильников. Потому что безнаказанность. Сразу всем воюющим сторонам оказались нужны опричники Таранские. Интересно, когда у него именины? Нужно будет подарить ему собачий череп и метлу. Там же, в Харькове, в беседах с немногочисленными уцелевшими свидетелями вдруг всплыла фамилия Крестовской. Я насторожился. Стал выспрашивать. И понял - она! Это было в ту же последнюю осень. После Даши. Она уехала из Бежецка в Питер, а я через два дня, так и не продав родовое гнездо, отправился в Москву, к стародавнему другу Дмитрию Алейникову. Он встретил меня на Николаевском, мы обнялись, расцеловались. Заскочив к нему, бросили вещи и сразу махнули в "Яр". Мы гудели, прощаясь с беззаботной молодостью. Он, выбрав военную стезю, должен был уезжать на службу в Тифлис, а мне предложили хорошее место в Польше, в Вильно. (Я уже и сам забыл, что по специальности учитель словесности!) Мы с Алейниковым облазили все трактиры и театры Москвы. Когда это наскучило, Димка предложил сходить на революционную сходку. Тогда борьба с "проклятым самодержавием" была в большой моде. Свежи в памяти были питерские события пятого года, волнения в Москве. Все студенты играли в революцию. Доигрались. - Разве они не конспирируются? - удивился я. Мы ехали куда-то в район Сухаревской башни на извозчике. - Конспирируются, конечно, но надежных товарищей из молодых можно приводить. Я - надежный товарищ одного прыщавого юноши и уже несколько раз посещал их мероприятия, должны были запомнить. Ну а ты - мой надежный товарищ. В принципе, они за привлечение новых людей. И сегодня вечером как раз собираются. Если хочешь, я оттелефонирую своему знакомцу, и пойдем свергать царя. - А что за люди? - Разные. Экзальтированные девицы, юнцы. Есть из очень известных фамилий, даже племянник московского генерал-губернатора. Я тебе его покажу. - А племяннику генерал-губернатора чем царь не угодил? - Не иронизируй, Ковалев, не опошляй святую борьбу! Думаешь, отчего я тоже пристрастился царя свергать с этими народниками? Дело же не в том, кто туда хаживает, а в том, что там делают. - Ну и что? - Тебе понравится. Сначала натурально пьют чай и ругают царя. Иногда читают марксову литературу, Плеханова, какую-то экономическую ахинею. Зато потом коллективно борются с буржуазными условностями и бытом. - Тарелки бьют? На пол мочатся? - Ах, если бы так легко можно было побороть буржуазный быт и условности. Нет. Эта борьба потруднее будет. Они занимаются единственно коммунистическими, то есть единственно правильными отношениями между революционными мужчинами и революционными женщинами. Коллективными половыми сношениями. - Ого! И красивые есть? Или царем недовольны одни уродки, кандидатки в старые девы? - Попадаются весьма приличные на вид амазонки. Даже удивительно. - Отчего же ты был там только пару раз? Это на тебя не похоже. По твоей любви к таким приключениям, ты бы должен уже стать завзятым революционером, большим государственным преступником, грозой буржуазного быта и этих... условностей. Алейников коротко хохотнул. - Да это уж как Бог свят... Но все чего-то некогда. Москва - большой город. Да и учеба. Да и опасаюсь, четно говоря, дурную болезнь подцепить от охранного отделения. В военной среде революционные поползновения сугубо не поощряются. - В казанском университете, где я учился, я несколько раз ходил на революционные сходки, даже, помню, подписывал какие-то петиции. Но вскоре все это мне наскучило, показалось несерьезным, брошюры скучными. Бросил... Я жене знал, что можно так успешно и с пользой свергать ярмо самодержавия, Ты обязательно этому своему юному Прометею телефонируй. А как же! В жизни все надо попробовать. Пока молодые. А то жизнь-то уже кончается, дальше одна мещанская суета и серые земские будни на долгие годы вперед. Глушь российская да скука провинциальная, онегинская. У тебя в Грузии хоть фрукты... А так будет, что яркое вспомнить зимним вечером в этом Вильно с его полячишками. - Останови-ка тут, братец! - Димка расплатился с извозчиком, и мы направились к парадному. - Верно рассуждаешь, профессор словесности. Есть там такая Крестовская. Она... В общем, сам увидишь. В квартире Алейников, покрутив ручку телефона и покричав барышню, связался со своим прыщавым приятелем, оказавшимся позже хлыщеватым, бледным юношей. Вечером мы уже стучались в обшарпанную дверь где-то в Замоскворечье. Вернее стучался, облизывая губы бледный парень, видно, студент-неудачник. Мы с Дмитрием были уже чуть навеселе, но тщательно скрывали си обстоятельство, могущее, как нам казалось, своей несерьезностью нарушить святость борьбы с тиранией. Электричества в этом доме не было, давала свет лишь семилинейная керосиновая лампа висящая над столом с лежащими на нем какими-то серыми брошюрами. Видно, это и была запретная литература. Когда мы пришли, собрание было уже в самом разгаре. Нас наскоро представили - "Николай, Дмитрий", - и взгляды присутствующих вновь возвратились в сторону выступающей худой девушки. Она стояла посреди комнаты, опираясь руками о спинку стула и что-то горячо вещала. Лицо ее, скорее, некрасивое, нежели наоборот, удлиненное, с тяжеловатой челюстью было покрыто легким румянцем возбуждения. Разные глаза - зеленый и карий - лихорадочно блестели. Ко всему прочему, она была еще и рыжая. Я не очень вслушивался в ее гневные филиппики, рассматривая саму выступающую и окружающую обстановку. Кажется, говорила она что-то о положении рабочих и о давлении мещанских предрассудков на психологию женщины. Да, по-моему, особо никто ее и не слушал. Все словно чего-то ждали. Брылястый парень в косоворотке, сидевший прямо за спиной выступавшей, пялил буркалы на ее задницу обтянутую черной длинной юбкой и часто сглатывал слюну. Его, конечно же возбуждал не смысл сказанного, а звуки женского голоса и шов сзади на юбке. И предвкушение. А говорившая возбуждалась от своей собственной речи все больше и больше. Ее очаровательный румянец, который даже делал привлекательнее ее некрасивое лицо, сменился красными пятнами. Голос рыжей сделался хриплым и срывался. И вдруг она начала площадно, по-извозчичьи ругаться. Я с непривычки опешил, но остальным это было, видно, не в диковину. Распахнутыми глазами они жадно глядели на говорящую и ноздри многих трепетно подрагивали. Так же внезапно ораторша прекратила ругаться, вскрикнула (я вздрогнул от неожиданности) и застонала, подала тазом назад, чуть согнулась и явно сильно свела ноги. В первые секунды я не понял, что произошло, показалось, что ей плохо. Я даже сделал непроизвольное движение руками, чтобы подхватить, если она начнет падать. И тут же дошло: эта истеричка только что испытала сексуальную разрядку. Я слышал про такие вещи. - Крестовская, - шепнул мне на ухо Алейников, - известная нимфоманка и трибада. Крестовская явно положила на меня глаз. Я понял это потом, когда в дикой сатурналии сплелись голые тела, и моим телом целиком завладела некрасивая Крестовская. Некрасивая, да, но тем не менее, что-то притягательное в половом смысле в ней было. Не знаю что. Уж, конечно, не маленькие висячие груди с огромными коричневыми сосками, которые словно сумочки прыгали при каждом ее скачке: она оседлала меня сверху (эта необычная позиция меня, помню, безумно возбудила) и яростно и часто насаживалась, кусая губы и матерясь. При этом она два или три раза ударила меня по щекам, впрочем, не очень сильно. После того, как я испытал пик возбуждения, Крестовская переместилась и начала терзать какую-то девушку. Комната оглашалась стонами и хриплым дыханием. Алейников занимался какой-то пышечкой, разложив ее прямо на столе с брошюрами. Зрелище сапфийской любви снова возбудило меня. Заметив это, Крестовская опять переместилась ко мне, грубо толкнула в грудь - я не сопротивлялся: пассивная роль меня вполне устраивала, я не собирался в первые ряды революционеров, - свалила на спину и снова начала "насиловать". Мы лежали на когда-то длинноворсном, а ныне уж куда как повытертом персидском ковре. Крестовская-амазонка расположилась сначала ко мне лицом, раскачивалась, ерзала, что-то бессвязное причитала и сильно мяла узловатыми длинными пальцами свою грудь. В этот момент со мной случилось нечто странное. На мгновение мне показалось, что Крестовская использовала меня как салфетку и отбросила. Будто полностью овладела моей душой, и я был удивительно пассивен не потому, что хотел этого, а потому что не в силах был сопротивляться. На какое-то время она просто подчинила себе меня всего, без остатка. Пока она властвовала мной, я себе не принадлежал. Женщина-вампир... Это странное ощущение мелькнуло и прошло. Новоиспеченный офицер Алейников, закончив на столе с пышечкой, отвалился на стул и стал обмахиваться какой-то революционной брошюрой. Может быть, со статьями самого Ульянова-Ленина, засевшего нынче в Москве. Давно уже закончили свои дела все революционеры-ниспровергатели, лишь Крестовская не унималась. Ей всего было мало! Когда уже никто не мог более поддерживать этот марафон, Крестовская видя полное опустошение и усталость в душах как старых, закоренелых революционеров, так и неофитов, удовлетворила себя сама, расположившись на столе под лампой так. чтобы присутствующим было видно все ее красное и влажное подробно. И я понял, в чем заключалась ее привлекательность - в необузданной энергии, которая светила в каждом ее движении. - Ну как тебе Крестовская? - спросил Дима уже дома, выходя из ванной закутанным в махровый халат. - Кстати, сполосни свое хозяйство в растворе марганца, от греха. - Замучила меня твоя революция. - Ага. Она любит новеньких. Меня в первый раз тоже всего измочалила. - Да, будет, что в Вильно вспомнить. А интересно, есть в Вильно революционеры? Мы расхохотались. - Слушай, -я рухнул в кресло-качалку. Раскачиваясь потянулся за бутылкой вина, ухватил ее, едва не уронив. - Как ты знаешь, я имел честь учиться в Казани. Ну там были, естественно, какие-то сходки, сборища, так, чепуха юношеская. Но таких страшных врагов царизма я там не видывал. В Москве все революционеры такие? Я отпил из горла вина и передал бутылку другу. - Нет. Есть настоящие, - Алейников лихо раскрутил бутылку и в два глотка опустошил ее. - Есть. Но с ними неинтересно... ...Да, это была она. Свидетели описали следователя харьковской губчека Крестовскую - рыжую, худую, с разными глазами. Только теперь она постриглась и носит короткие волосы. "Бешеная", - так охарактеризовал ее старик-обходчик, брошенный в камеру-двойку "за саботаж". Он сидел вместе с неким Пашкой, одноглазым дьяком, которого взяли, по-моему, за то, что он был дьяк. Пашка рассказывал старику, что творила Крестовская на допросах. Все ее давние наклонности получили развитие на благоприятной почве чекистских застенков. Она орала, била по щекам - для затравки. Раздевала Пашку догола, хлестала плетью, била босой ногой в пах, царапала, прижигала половые органы сигаретой. На одном из допросов притащила откуда-то стакан крови, выпила половину. Кричала, что пьет кровь врагов революции. Заставила пить Пашку, того вырвало. Крестовская разбила о его лицо стакан, изрезав осколками. По другим показаниям (пленного харьковского чекиста Шерстобитова, впоследствии повешенного нами во дворе централа) Крестовская имела интимные отношения почти со всеми следователями губчека, иногда совокупления происходили в присутствии арестованных женщин. Имела она интимную связь и с самим Шерстобитовым. Он признавался, что после одной из таких встреч, Крестовская попросила его вымыть руки и ввести ей во влагалище два деревянных полированных шарика соединенных медной цепочкой. "Не терплю пустоты, - говорила ему тогда Крестовская. - Если во мне нет члена, заполняю ее так. Помоги, Шерстобитов, своему революционному товарищу деревянный протез поставить." Так шутила. Бывало, Крестовская проводила допрос голой. Затянув волосы косынкой, надев на талию ремень с кобурой, а на ноги тяжелые кованые сапоги. Она хрипло орала, вырывала волосы. Женщинам на допросах Крестовская откусывала соски. Оказалось, что, кроме изменившейся прически, со времени нашей московской встречи на ее левой груди появилась татуировка - скрещенные кинжал и хлыст на фоне пикового сердечка. Дама пик... ...Когда я все это слушал, протоколировал, невольно вспоминал то московское приключение - закатившиеся глаза Крестовской, закушенные губы, прыгающие груди, ломающиеся тени от семилинейной лампы. И содрогался, представив себя в ее лапах в серых харьковских застенках. Во время эксгумации из могильника были извлечены тела убиенных - женщин со страшными ранами на грудях, людей с перерезанными глотками, с выломанными крюком ребрами. Извлекли и отрезанную одноглазую голову. Обходчик опознал в ней бедного Пашку... Они не искали врагов и не расследовали заговоры. Они просто хватали целых и теплых людей для развлечений. Кровавая баня... ...Потом еще как-то раз мы встретились с тем лядащим студентом, который привел нас на сходку. Кажется, это было на Маросейке. Студент шел с миловидной женщиной лет сорока. Видно, что беседовали они о чем-то серьезном. О судьбах народа, конечно, о чем еще? А мы с Алейниковым, как назло, по странному совпадению опять были навеселе, ибо вывалились из весьма уютного полуподвальчика, бывшего в содержании какого-то поляка. Мы поздоровались, Алейников, хотя и был в цивильном, лихо щелкнул каблуками и, дернув подбородком, представился: - Дмитрий Алейников, старый революционер. Я не отстал от своего военного друга, тоже прищелкнул калошами, резко мотнул головой на манер лошади: - Николай Ковалев, молодой революционер. Женщина, сопровождаемая нашим юным другом просто и мило кивнула и произнесла без улыбки, протянув тонкую руку: - Александра Коллонтай. - Отчего вы больше не посещаете сходки? - косясь на спутницу спросил нас юноша. - Я вот приглашаю Сашеньку к нам, побеседовать о революции, пообщаться. Мы с Алейниковым переглянулись: - Ну если придет такая милая барышня, мы будем непременно... Но больше мы с Алейниковым к ниспровергателям царизма не ходили. Мы катались по ресторанам, дешевым публичным домам. А то и просто гуляли в московских парках, загребая ногами желтую листву и читали друг другу стихи. Он мне свои, я ему Северянина и свои. Так проходила последняя осень. - Ты изрядный поэт, Дима, - говорил я после бутылки "Клико". - Артиллерист Толстой бросил армию и стал большим писателем. Забрось свои портупеи и пиши стихи. Хочешь, езжай в мою усадьбу, благо она не продана, затворись там, как Пушкин в Болдине, и только пиши. А я тебе буду изредка присылать провизию и блядушек. Ты хоть записываешь свои стихи, бестолковый? - Не-а... Почти никогда. К чему? Вот еще, слушай... И опять читал. Он много читал. Запомнилось же немногое. Обрывки. Как жаль! Я вошел осторожно В засыпающий сад. Мне на ухо тревожно Зашептал листопад... Я помню наизусть только несколько его стихотворений, которые буквально заставил его надиктовать на карандаш. Записав, я выучил их наизусть. И теперь помню ...Алейников, брат мой Алейников, жив ли ты? Где ты? Что с тобой?" x x x - Покажи, - Козлов достал из кобуры наган и протянул Ковалеву, кивнув в сторону смущенно улыбавшегося подпоручика Резухи. - А то он не верит. - Не верит, говоришь, - Ковалев взял наган, секунду подумал, сунул его в карман галифе. - Пойдем. Офицеры вышли в большой внутренний двор бывшей гимназии. Одна сторона его периметра представляла собой глухой кирпичный забор. Видимо, благодаря этому удачному стечению обстоятельств, тут и расположили контрразведку. Предполагалось, что в глухом дворе, напротив стены удобно расстреливать. Здесь и расстреливали из наганов. Раньше глушили и без того не очень громкие револьверные хлопки заводя граммофон, но потом перестали: жители окрестных домов быстро смекнули, что означает музыка средь белого дня. Таиться уже не имело смысла, поэтому расстреливали не стесняясь. Иногда для разнообразия вешали. Совсем уж без шума. Козлов укрепил на стене 14 белых листков с нарисованными на них карандашом кружками диаметром примерно в пять сантиметров. - С ходу, Николай Палыч, на бегу, вон от угла в направлении той стены. Ковалев отошел на исходную позицию, вынул из кармана наган Козлова, переложил его в левую руку, расстегнул кобуру и достал свой револьвер. Он поудобнее пристроил револьверы в ладонях, шаркнул подошвами сапог, как бы проверяя сцепление с мостовой, внимательно осмотрел повешенные на стене листки. Резуха с Козловым молча наблюдали за ним. Из окон гимназии, выходящих во внутренний двор выглядывали офицеры управления. Некоторые из них= уже слышали о способностях штабс-капитана Ковалева или видели этот фокус раньше. Ковалев подозревал, что Козлов поспорил с подпоручиком на бутылочку винца или горькой. "Мальчишки," - штабс-капитан прикрыл глаза, настраиваясь: - "А я не мальчишка?" Он постоял несколько секунд в напряженной тишине, подняв стволы к небу, потом открыл глаза и побежал немного боком, вполуоборот к стене, приставными шагами. Где-то на третьем шаге грохнул первый выстрел. Штабс-капитан стрелял с обеих рук. ...Правый первый, второй... ...Левый первый, левый второй... Хлопали выстрелы, вздрагивали листки бумаги. Пули откалывали кирпичную крошку. ...Правый четвертый... левый пятый... левый шестой... правый пятый...шестой, седьмой... левый седьмой... Последний выстрел прозвучал, когда Ковалев уже почти добежал до стены здания. - О-ля-ля! Браво! - Козлов подбежал к стене и собрал листки, пересчитал. - Как всегда великолепно, Николай Палыч. Экий вы право, молодец. Одиннадцать из четырнадцати! - Неплохо для учителя словесности, - похвалил себя штабс-капитан не скрывая удовольствия, бросил левый наган Козлову. Поручик поймал наган. - Пойдемте стволы чистить, Николай Палыч. - Где же вы так обучились? - с нескрываемым уважением спросил Резуха. - Если уж делаешь какое-то дело, так лучше делать его хорошо. После первого ранения в ногу, в госпитале кто-то притащил два ящика нагановских патронов, и мы от нечего делать целыми днями скандалили. С правой, с левой, с обеих. Когда смог ходить и бегать - на ходу, на бегу. В отпуске потом много стрелял. Правда, в тылу с патронами было сложнее... Ну и на фронте, разумеется, тренировался. На фортепиано играть разучился, на пистолетах научился. Собственно, наука нехитрая. Сплошная практика, стрелять надо больше. Чувствовать оружие, что опять-таки дается практикой. Когда они с Козловым остались одни, Ковалев сказал: - Кстати, Олег, с тебя полбутылки. - Полбутылки чего? - А того, что тебе Резуха проспорил. Козлов засмеялся: - Хитер ты, Николай Палыч. Но с этого жмота малоросского еще получить надо. - Получишь, - сказал Ковалев по одному отправляя в барабан патроны взамен расстрелянных, - ты парень настырный. x x x Крестовская. Вчера я напилась и блевала. Мы нажрались с Сидоровым и этим матросом (не помню как его имя) какой-то бурды, сивухи. Сволочь Сидоров принес. Где берет? Я вчера подкалывала его: - Если будешь приносить еще такую дрянь, напишу на тебя товарищу Ленину. Он, говорят, строг к алкоголикам. Пропьете революцию. Посадит он тебя на кол, Сидор ты вонючий. Но лучше такая сивуха, чем просто брага без перегонки. Вчера этот слизняк ничего не смог сделать. Хорошо хоть матрос оказался стоящим. Залудил мне до самых печенок. Но я была пьяна. Никакого удовольствия. Он называл меня ведьмой. Все называют меня ведьмой. Предрассудки. Хотя, по честному, у меня бабка по матери, говорят, была колдуньей. Я в нее. Кровь она заговаривала. Могла порчу навести, сглаз сделать. Травами односельчан лечила. Могла глазами своими черными упереться и усыпить теленка или даже человека. Я читала, это называется гипноз. Я замечала за собой, что тоже могу влиять на людей, подавлять их волю. И мне это нравится. Ну а остальное бабкино - заговоры, порча и так далее - чепуха, ясное дело. Опиум для народа, как говорит Ленин. Мы бы сейчас моей милой бабке быстренько в ЧК мозги прочистили, чтоб не разводила религию и поповщину... Сегодня, проспавшись, умылась и пошла к себе. По дороге вспомнила о радости. Позавчера Сидоров взял на белогвардейской явке одного офицерика. Я на него сразу глаз положила. Огромного роста, блондин, а усы черные, ручищи здоровенные. Уговорила Сидорова отдать его мне "для психической обработки". - Ну и лярва ты, - сказал Сидор, но офицера на первый допрос отдал. Сказал только, чтоб не портила его. Делом, по которому он взят, заинтересовался сам Дзержинский. Там какая-то обширная монархическая организация... Но меня это не касается. Я теперь занимаюсь другими делами. И офицерика мне портить не резон. Такие экземпляры редки. Я прошла к себе в кабинет, походила ожидая, когда приведут офицера. В предвкушении допроса я чувствовала нарастающее возбуждение, когда тело стенает в неукротимом желании. Я готова растерзать любого, чтобы насытить себя. Красноармеец втолкнул ко мне офицера. Я вдруг осознала, что даже не знаю сути его дела. Подлец Сидоров не удосужился хоть для проформы просветить меня на этот счет. - Садись! - я ткнула пальцем в направлении прибитого табурета ч Ах, какой самец! Я представила себе, как он грубо берет меня и у меня непроизвольно сжались бедра. Это бывает заметно со стороны, я никак не могу избавиться от этого спазматического движения. Сейчас, когда офицер сел на табурет, я спросила его имя, написала шапку протокола. И начала... Я завожу себя не сразу. Потом расхожусь, возбуждаясь все больше и больше. Я ругалась как извозчик, кричала на него. Он не ожидал такой от меня агрессии, опешил. Я чувствовала нарастающее возбуждение и приближение окончательной разрядки. Когда-то на сходках я настолько возбуждалась от агрессии своего голоса, что от малейшего движения или вдоха я разряжалась в экстазе, непроизвольно сводя ноги. Теперь я хотела властвовать над самцом. Получить удовлетворение унизив и растоптав его личность. Я подошла к нему и с удовольствием отвесила звонкую пощечину. Я, слабая женщина вознесенная к власти, распоряжалась этим породистым, сильным самцом. И тут случилось непредвиденное, то, чего я никак не ожидала. Он вдруг вскочил, возвысившись надо мной во весь свой рост, схватил меня за горло, встряхнул, придавил и отбросил в угол кабинета. Я испугалась, упала и ощутила сильнейший половой экстаз. Я испугалась, упала и ощутила сильнейший половой экстаз. Меня буквально скрутила. Такое со мной случалось несколько раз в жизни. Это был длинный, потрясший меня до потрохов оргазм. Я получила возможность что-либо соображать лишь через несколько секунд, увидела удивленные глаза арестованного. Я лежала, точнее сидела в углу, опершись спиной о стену. Затем я встала, подошла к столу, достала из ящика наган. - За нападение на чекиста я тебя сейчас буду медленно убивать, контра, - я взвела курок. На его лице отобразилась тревога. Мне нужно было пару-тройку минут, чтобы прийти в себя после экстатической реакции и снова хотеть плотских утех. Я опасалась только пустить его в расход за эти две-три минуты апатии. - Открой рот... Ну!!! Он стиснул зубы, сжал губы. Я сдержалась, хотя обычно рука моя не дрожит в таких случаях. В Харькове покуролесила изрядно... Член у этого великана оказался таким, каким я хотела его видеть. Настоящий жеребец. Когда он засаживал мне, задрав юбку, протыкая как копьем, пытал меня, мне хотелось выть от животной радости. Я лежала на столе и меня дергало от каждого тычка. Он буквально мочалил меня, чертов жеребец. Я расстегнула гимнастерку и терла, царапала соски, забросив ноги в сапогах ему на плечи. Хлюпающие звуки только распаляли меня, и я тонка скулила. Потом, разрядившись от плотского желания, я привела себя в порядок, вызвала конвой и заставила связать арестанта. Они выполнили приказ, скрутили его, связали руки и бросили на пол. Когда красноармейцы вышли, я встала над его лицом, расставила ноги, присела и, задрав юбку, нассала ему на лицо. И только тут успокоилась. После Харькова меня окончательно переключили на связь с агентами за линией фронта. Но иногда, вот как сегодня, приходится ездить по обыскам, помогать нашим, если проводится серия облав по мешочникам-спекулянтам или отпетой контре, или просто брать заложников. Сегодня я с нашим Капелюхиным Ванькой и матросами поехала брать контру - какого-то профессора буржуазного права. Я вообще люблю брать попов, тыкать в их толстые рожи стволом нагана - за их сладкие религиозные сказки. Я тебе тыкаю, а ты мне вторую щеку подставляй. Но профессор - тоже очень хорошо. Он тоже благородным рылом водит, от народа кары не ждет и не считает себя ни в чем виноватым. А за то, что всю жизнь сладко спал, сытно жрал, не желаешь отвечать, сволочь?! Капелюхин сам выбил дверь. А трусоват вообще-то Капелюха. Знал бы, что там офицерики засели с наганами, заставил бы матросов дверь высаживать и первыми заскакивать. Сколько раз видела - любит жизнь Капелюха. И над арестованными покуражится любит. ...Дал ногой, вышиб профессорскую дверь. Что ж ты, профессор, замки-то не укрепил? Не ожидая, что народная власть к тебе придет, не думал ответ держать перед народом? Сейчас увидишь, где правда. Хватит, попил нашей кровушки. Теперь мы твою попьем. Рассыпались матросики по квартире, начали шуровать. А Капелюхин сразу к профессору. Да без разговоров его за седую бороду хвать! Разговоры в ЧК будут. Я уже тоже настроилась профессора за волосы ухватить и тащить с Капелюхой в разные стороны, как вдруг: - Папа! Я обернулся. Дочка профессорская. Молоденькая симпапуля. Целка. Я бросила профессора - и к ней. Завела в дальнюю комнату. - Сидеть здесь, сучонка ненадеванная! До конца обыска. В нетерпении я была. Велела матросам пальцами своими под хрен заточенными девку не трогать. А сама еле дождалась конца обыска. Даже не особо обращала, как там Капелюхин-герой профессора мордой его крысиной об стол возит, на зеленом сукне красные следы оставляет. Спрашивает его о золоте, валюте. Зря спрашивает, профессор все равно ничего ответить не может. И никто бы не ответил, когда его мордой об стол. В этом и есть высшая справедливость. Ты ему вопросик, а у него рот зубами занят, не отплевался еще. И не нужны нам твои ответы. Мы и так видим, что ты контра. Когда все уходили и уводили профессора, Капелюха мне гаденько подмигнул. Был бы он врагом революции, я бы ему с удовольствием яйца вырвала. Я прошла в дальнюю комнату, где нахохлившимся воробьем сидела дочка. - Как тебя зовут? - Ирина. - Знаешь, почему я не отдала тебя матросам? Прошептала одними губами: - Почему? - Себе оставила. Отца твоего я расстреляю, если будешь себя плохо вести. Поняла? - Поняла. - Тогда раздевайся. - не люблю я рассусоливать с такими. Быка за рога. - Зачем? Я улыбнулась: - Лечиться будем. Еще в Харькове, попавший в плен к белым товарищ Шерстобитов говорил: "Тебе, Крестовская, лечиться надо. У тебя все на половом вопросе замкнуто, даже классовая борьба. Потому ты и худая такая. Ты нимфоманка." Откуда только слов набрался, сволочь. Но меня такое устраивает вполне. А насчет худобы - может, у меня просто кость узкая. Если же у меня и болезнь, то приятная, наподобие чесотки: все время чешется и чесать приятно, получаешь удовлетворение. Я же не в ущерб работе. Ирина профессорская сняла блузку, вопросительно взглянула на меня. Мной уже владела привычная истома, чудился запах крови. - Догола! Я сама, не глядя более на нее начала раздеваться. Сбросила с себя все - ремень с кобурой, тужурку, гимнастерку, юбку, сапоги, белье нательное. Даже косынку с головы. Я хорошо себя чувствую голой, из меня тогда прет животная страсть. Я дома часто расхаживаю голяком, если не считать одеждой мои деревянные шары, которые я ввожу в себя. Еще до революции я прочитала об этой восточной штучке в какой-то книге, Но сделали мне такую только в Харькове. Токарь выточил за полбуханки и стакан морковного чаю. Стоящая вещь оказалась. Она заполняет собой вечную сосущую пустоту во мне. А при ходьбе, когда я хожу, шары будто живые начинают шевелиться, надавливая, потирая внутри. Я могу ходить так очень долго. - Давай быстрее, - поторапливаю. И вот она стоит голая, съеживаясь под моим взглядом. Погань буржуазная. Все их подлое буржуазное воспитание и поповские сказки сковывают их тело, не дают им полностью наслаждаться, люди стесняются себя. В будущем раскрепощенном мире свободные пролетарии полностью возьмут от жизни все. И от своего тела тоже. Это будет светлый совокупляющийся рай всех трудящихся, где никто никому не принадлежит, и каждый свободен. Я прошлась по комнате и взяла с книжной полки небольшую статуэтку из слоновой кости. Для моей цели она вполне подходила - была длинной, не очень широкой, без острых краев и выступов. Это была скульптурка какого-то азиатского деда с узкими глазами, может быть ихнего монаха. Я подошла к посеревшей этой сучке, сунула ей в руки монаха, повернулась задом и похабно выгнулась: - Давай, вводи. Я хотела раздавить ее своим бесстыдством. - Давай, а то сейчас пойду твоего отца шлепать. Голову тебе его принесу и жрать заставлю. Пошла! Она с дрожащими губами ввела в меня статуэтку. - Давай двигай, не очень быстро. Она, наверно, ненавидела меня. Я подмахивала ей, своему классовому врагу, ненавидящей меня профессорской дочке, ебущей меня любимой статуэткой своего отца, которого я могу убить в любой момент. Я получала удовольствие от смешения всех этих обстоятельств. Дважды удовлетворившись с этой девочкой, я до синяков и кровоподтеков искусала ей грудь, шею, бедра, чуть не загрызла. А потом лишила ее невинности этой статуэткой, еще пахнущей мною. ...Когда я одевалась, Ирина эта лежала бледная, затем с трудом встала, нагнулась, ее вырвало. А я пошла к контору. Иногда я от себя страшно устаю, мое тело изводит меня, порой мешает думать. Что будет дальше? Ковалев. "Я понял, кого мне напоминает Олег Козлов. Того солдатика, Федора из моей роты. За последние шесть лет произошло столько событий, что я не враз вспоминаю то, что нужно. Довоенную жизнь помню линейно всю, перебираю ее в пальцах как веревку с узелками от начала до конца. От самых ярких детских воспоминаний, когда мы с Алейниковым бегали по подворотням и стреляли из рогаток до окончания университетских волшебных лет, до последней осени. Хотя потом была еще последняя зима и последняя весна, но уже в Вильно. А еще был Ревель, черт побери, еще был Ревель, куда я попал летом четырнадцатого случайно, незадолго да сараевского выстрела. Когда я узнал об убийстве эрцгерцога, не подозревал, что этот выстрел стронул лавину, которая уже набирает скорость и которая сметет страны и миллионы людей. Да, всю свою ту жизнь я помню как странный сон, как непонятно зачем существовавшее бытие, как длинный разбег перед прыжком в бурлящий военный этап. А последние шесть лет я выхватываю только мозаично, поэпизодно. Картины внезапно возникают в памяти и снова пропадают, как кусочки нарезанных ингредиентов в супе. То одно всплывет, то другое. То морковь, то картошка. Сейчас всплыло мясо... Галиция. Тогда я командовал ротой, воевал уже полтора года и имел Георгия. Поэтому прибывшее пополнение, мальчишек лет восемнадцати рассматривал с высоты своих полутора военных лет как желторотых птенцов. Особенно я выделил одного. Несмотря на разницу в возрасте всего в три года, я относился к нему почти по отечески. Потому, видно, что был он похож на меня из ТОЙ жизни. Федор Галушко его звали. Не сказать, что он был моим любимчиком - любимчиков не терплю, - но все же я старался уберечь его чуть больше, чем других. Не совал во все дыры, по возможности отсылал подальше от передовых окопов. И он, кажется, понимал и чувствовал это и тоже тяготел ко мне, выделял из других офицеров не только потому что я был его командиром. Лишь один раз я накричал на него. В первый и, к сожалению, в последний. Сестру милосердия Катю-Катюшу хотели у нас все - офицеры, унтеры, солдаты. Наверное, хотел и Федя Галушко. Во всяком случае провожал он ее чистыми влюбленными глазами. Ходил за нею. Все посмеивались над юношеской влюбленностью мальчишки в солдатском мундире. Но лишь потому, что проявлялось у него это столь явно. Другие страдали менее заметно. Ибо Катя-Катюша была на диво хороша. Милое лицо с совершенно очаровательными конопушками. Глаза огромные, круглые. Губки пухленькие, так и хотелось их зубами прихватить. Все ее хотели. А получил я. И помог мне в этом мой Алейников. Вернее, его стихи. Я завоевал Катю-Катюшу твоими стихами, Дима. Тогда, перед брусиловским прорывом было относительное затишье. Даже соловьи иногда свистели, хотя и стрельба была, конечно. ...Вечерело. Небо было чистым, глубоким. Закат розовым. Воздух - пьянящим. Блиндаж в три наката. Обосновались надежно и основательно. Я целовал и легко закусывал ее мягкие губы, гладил спину. Я ее раздевал. На лежаке из березовых жердей, покрытых раскатанными шинелями. ЕЕ небольшие розовые соски твердели под моими губами. Катя-Катюша смущалась, боялась и наслаждалась. Мои огрубевшие руки гладили ее белую теплую кожу с тонкими голубыми прожилками, похожими на змеящиеся реки на наших картах. Наши языки сплетались и боролись. Я целовал ее нежные веки. Она вздрагивала всем телом и непроизвольно, чисто по-девичьи сдвигала ноги плотнее, когда я будто невзначай касался рукой черного островка волос внизу теплого живота. Я был заведен до предела. Я был уже готов сбросить остатки одежды, когда в блиндаж ворвался Федя. Потом-то я понял. Он ведь ходил за ней. Видел, куда и с кем она зашла. И догадался зачем. Наверное, какое-то время терпел, борясь с собой, может, слышал стонущие вздохи Катюши. А потом не выдержал. И вбежал, чтобы удостоверится в своей ошибке, в напрасности своих страшных подозрений. Я, конечно, рявкнул, наорал, выгнал. А он смотрел не на меня, а в большие глаза Кати-Катюши. Когда он убежал сломя голову, вспыхнувший и потерянный, я обернулся к сестричке и увидел в ее глазах дрожащие слезы. Но мы занялись нашим любовным делом дальше, высушивая слезы и не обращая внимания на грохот шального разрыва, редкие одиночные выстрелы с линии передовых окопов. Катя-Катюша была какое-то время напряжена, но я растопил ее. Она была девственницей. В девственницах есть очарование первого трепета. Ты, как небожитель берешь ее мятущуюся душу и вводишь через ворота боли в эдемские сады наслаждений. Играешь на ней, осторожно пробуя, как на новеньком музыкальном инструменте. Он еще не настроен. Настраиваешь, прислушиваясь к божественному камертону в своей душе, чутко откликаясь на малейший отзыв ее тонких, нетронутых до того струн готовой и ждущей плоти. Пробуждаешь спящего. Это непередаваемо, право. Она была непередаваемо прекрасна. У каждой женщины есть своя прекрасная грань, нужно ее только увидеть. У кого-то грань одна, у кого-то две. Но самой сверкающей многограньем мне почему-то кажется Дашенька из Бежецка, из моей последней мирной осени. Алмаз, который я до конца не раскрыл, не изучил, не познал. А Катя-Катюша... У нее была своя блистающая прелесть. И я рассмотрел ее и познал (о, какой точный библейский термин!) ее всю. ...Затянувшись кожаной сбруей, я вышел не оборачиваясь, чтобы не смущать взглядом одевающуюся Катю-Катюшу. Пройдя аршин тридцать к тылу, увидел солдат и лежащего на шинели Федю, мертвого. В лице ни кровинки, в груди - красная дыра, легкое видно. Тем шальным снарядом его накрыло. Я стоял и смотрел. Тут же прибежала Катя-Катюша, сгоряча нагнулась, но поняв, что ничего сделать уже нельзя, выпрямилась и перевела взгляд на меня. Я стоял и смотрел. Это же я его послал под снаряд. Того, кого любил, мальчика Федю Галушко, себя самого из ТОЙ жизни. Если б не я, если б наорал, если б не этот случай-случка... В отпуск хотел отправить, в Вятскую... Я на него, а Катя-Катюша на меня смотрела. Все знали, и она о моем отеческом отношении в Феде. И, видно, было в моих глазах что-то такое, отчего Катя задрожала губами и разрыдалась. Хотела упасть мне на грудь, но что-то остановило, и она, растолкав унтеров, убежала. Я молча развернулся и ушел. В другую сторону. Потом был брусиловский прорыв - светлое и горячее время. Трудное, хорошее, удачное. Вдохновенное. Так меня не радует отчего-то даже наше теперешнее наступление, как возбуждало и армию, и всю Россию наше тогдашнее продвижение, когда взломав немецкую оборону, мы ходко пошли вперед. Брусилова обожала вся армия, вся Россия. Он стал национальным героем. Катю ранило и ее отправили в тыл, а через неделю осколком мне разворотило бедро. Врачи спасли ногу. Внешне Олег Козлов совсем не поход на Федю Галушко. Я пока не пойму, отчего я подумал об их сходстве." x x x Весточки от Борового не было. Штабс-капитан задумчиво крутил карандаш, сидя на своем скрипучем стуле в кабинете. Перед ним лежал листок, на который Ковалев выписывал фамилии офицеров контрразведки - носителей той служебной информации, которая утекала к красным. Список был довольно внушительный, а был бы еще больше, если б Ковалев, покумекав ночку с Козловым, не придумали способ сократить его. Пару месяцев назад они по отработанному плану в приватных беседах за бутылкой водки запустили в строго очерченные круги коллег по управлению правдоподобную дезу. Отслеживая действия красных и перепроверяя по каналам разведки, они убедились, что большая часть дезы не прошла. Этот нехитрый трюк позволил сильно сократить список. - Искать надо на пересечении множеств, - любил повторять поручик, поигрывая цепочкой с маленьким деревянным черепом. - Амулет? Талисман? Символ? Брелок? - спросил как-то Ковалев, кивнув на эту цепочку. - Просто игрушка, -честно признался Козлов, - которую приятно вертеть и накручивать на палец. Вот так. Он раскрутил цепочку и выпрямил указательный палец. Цепочка намоталась на него, и череп уткнулся подбородком в ноготь... Ковалев вздохнул и еще раз проглядел список. Проформы ради он вписал туда и свою фамилию, и тут же вычеркнул ее. Затем он вычеркнул генерала Ходько, начальника контрразведки, посчитав его шпионство маловероятным. Выяснив об утечке, Ковалев и Козлов докладывали об этом Ходько, и тот именно им поручил вычислить предателя. Дальше по списку шел Стас Ежевский. Родом из Варшавы. Кадровый. Закончил Житомирское училище. Воевал еще в японскую. В Добровольческой армии с ее основания. Собственно, участвовал в формировании. Капитан Андрей Стылый. Воевал в Бессарабии. При немцах был в личном окружении гетмана. После взятия Киева Петлюрой бежал в Румынию, оттуда морем в Новороссийск. Есаул Ефим Крайний. Из даурских казаков. Обширный послужной список. И никаких проколов в нем. Этот от красных настрадался больше всех. Этот вряд ли. Подпоручик Резуха. Самое тонкое личное дело. В принципе, темная лошадка, хотя рекомендации самые лучшие. Одно время был порученцем в секретариате Ходько. Кто его рекомендовал в управление? Ежевский и недавно погибший в стычках с махновцами штабс-ротмистр Карнаухов. Кто такой Карнаухов?.. Конечно, Резуху проверяли, но... С точки зрения контрразведки, количество проверок никогда не может быть признано достаточным. Лишнее не помешает. Кашу маслом... Карнаухов?.. Почему Ковалеву ничего про него не известно? Нет, кто-то, конечно, его лично знает.. знал. Может быть Ежевский, может быть сам Ходько. Но Ковалев не знает. А должен. Ничего, узнает. Ковалев поставил напротив фамилии Резухи два жирных вопроса и написал в скобках "Карнаухов". Кстати, начало службы подпоручика почти точно совпадает с началом утечки. Так, дальше. Штабс-капитан Горелов. Денис Иванович. Ковалев вспомнил низенького, рыхлого толстячка, вечно потеющего, сидевшего этажом ниже в большой классной комнате, ныне Архиве. Оперативной работой Горелов не занимался, сидел на бумагах и, значит, обладал богатой информацией. Личное дело, конечно. безупречно. Сын костромского фабриканта. Окончил петербургский университет... Ковалев усмехнулся: небось папашка, такой же толстый и рыхлый как сынок, послал учиться в надежде на продолжателя дела. Да только сын беспутный попался. И учился ни шатко, ни валко и- черт патриотический шилом кольнул - в четырнадцатом на всеобщем поветрии ушел вольноопределяющимся на германский фронт. Навоевался быстро. После легкого ранения стараниями перепуганного папы, ставшего к тому времени крупным военным поставщиком, лично знакомым с Гришкой Распутиным, осел в штабе, а потом и вовсе перебрался в столицу, где продолжал службу, не желая отчего-то совсем распростится с погонами. Но не очень преуспел, до сих пор штабс-капитан. С папиными-то связями и по близости к штабам, мог бы уже подполковником ходить, как минимум. А он как максимум штабс-капитан. Значит, совсем бездарный. И тут осел в теплом месте, над бумагами корпит, по связям папы, наверное. А где папенька его, кстати?.. Хлопнула дверь. Вошел поручик Козлов. Как всегда без стука. Ковалев правой рукой открыл ящик стола, левой кинул туда листок, правой задвинул ящик. Не столько по привычке, еще не успевшей закрепиться, сколько потому, что последним в его списке значился поручик Козлов. - Ну чего ты без стука врываешься? - А когда я стучал? - искренне удивился Козлов. - Небось, не в спальню захожу. А если кто-то в служебное время в служебном кабинете уд свой дрочит, ему, конечно, будет неудобно, что не постучались. - Наглец какой. И за что я тебя люблю, говнюка такого?.. Вот это именно и называется: питать слабость. Потому как и не за что, а вот симпатизирую! - А за то, Николай Палыч, что видите во мне качества, которых в себе не находите. - Ну-ка, ну-ка. Какие? Отвечай, подлец, тотчас же! - Холодную расчетливость, например. Я не эмоциональный человек. Далее. Я не без способностей. Причем, именно к тому делу, коим мы тут с вами имеем честь заниматься. Еще я свободный человек, без особых предрассудков. - Просто развязный. - Развязный, значит, развязанный, то есть не скованный, свободный. Несколько циничный. - Это уж точно. - В твоих словах прозвучала нотка осуждения. А ведь что есть цинизм, Николай Палыч? Циник - это человек, который не стесняясь говорит вслух ту правду, которую все знают, но не рискуют произнести сами. Герой, по сути. Первый, кто решается сказать. А уж остальным потом легче. Так и происходит раскрепощение нравов, через циников. - До того упростились все и раскрепостились, что башки друг другу смахивают фамилии не спросивши. Всю империю кровью залили. - Ой, да неужто циники в этом виноваты? Брось, Николай Палыч, ты путаешь. Циники внешне раскрепощают. Убирают излишнюю церемонность в словах. Тебе не все равно, с церемониями тебе башку снесут или без? - Да уж лучше с церемониями. - Эстетствуешь.. Да, ну и кроме того, я как Шерлок Холмс, сильный логик. Вот я, например, знаю, что у тебя в сейфе лежит бумага, где написаны фамилии всех подозреваемых. И моя фамилия там есть. - В ящике стола. Перед твоим приходом убрал. А с чего ты взял, что я тебя еще не вычеркнул? - Да у меня такая бумага тоже лежит. И ты там фигурируешь. Но дело не в этом, а в том, что я тебя уже вычеркнул, а ты меня нет. - Сущий дьявол! И за что же ты меня так почтил? - Ну, во-первых, потому что с тобой легче. Ты у нас личность видная, Георгиевский кавалер, бессребреник. Со студенчества, небось, с политическими не общаешься. Весь как на ладони. Я твое дело ой как хорошо изучил, Николай Палыч. Негде тут червоточине быть. Не на чем ей угнездится. Чист Ковалев, как образ божий. - Таких чистых у меня полный список. Личные дела одно чище другого. Но ведь не потому ты меня вычеркнул. Есть еще и "во-вторых". И, как я понимаю, в главных. - Есть, Николай Палыч. Ты прав. Из-за этого "во-вторых" я тебя и вычеркнул. - Интригуешь, Олег. - Я тебя прокалывал, Николай Палыч. А ты не прокололся. - Ну-ка, ну-ка... - А во-вторых, Боровой весточку прислал. - Наконец-то! Что!? - По порядочку, Николай Палыч. Орднунг юбер аллес. Итак, Борового готовил я. Вы про него почти ничего не знали, живьем не видели потому что утонули в текучке - саботаже на станции и ремонтной оружейке. И потому что агента я готовил еще до этого конфиденциального поручения Ходько. - Угу. - Кроме того, вы всегда считали, что Боровой мелкота, а я ваше заблуждение поддерживал, пока не переправил его за линию фронта, к красным. Тогда и открыл, что это грандиозная фигура. - Угу. - А помните, мы ходили к Желябовой, и вы там, будучи изрядно подшофе, драли очень интересную шатенку с золотой передней фиксой и шрамом на лбу? Ковалев поморщился, будто выпил уксуса. - Вижу, помните. А наутро, - продолжал поручик, - я как будто невзначай сказал вам, что у Борового тоже шрам на лбу от удара пивной кружкой по лицу во время студенческой попойки. - Ну, помню. - Это было единственное, что вы о нем знали. Больше я вам ничего сознательно не сообщал. Боровой - целиком моя разработка и находка. Вам я о нем сообщил на последнем этапе. Подкинул этот шрам на лбу после того, как прояснил масштабы личности агента. - Повторил Козлов. - И сказал, что собираюсь использовать Борового по делу Икса. - Ну. - Нет у него никакого шрама! - Не понимаю... - Все очень просто, Николай Палыч. Вместе с Боровым я отправил по хорошей легенде некоего Синявина, еще охранного отделения агента. Шрам-то у него на лице. Его я без заданий послал, для резерва связи и для контроля. О Боровом он ничего не знал. Но устраивался он неподалеку от Борового. И Боровой его отслеживал, потому так долго молчал, ждал определенности. Не заметить Синявина нельзя: личность уж больно колоритная. Шрам опять же. Если бы красные его взяли за этот шрам как Борового или поставили хвост в надежде выйти на связи, настоящий Боровой донес бы мне. Но сегодня связник принес весточку. Боровой устроился, прошел проверку и сообщает, что Синявин гуляет рядом чистый. Отсюда вывод: штабс-капитан Ковалев не является скрытым агентом Ленина, ибо столь ценного кадра, как Боровой он, будучи красным, просто не мог не сдать. - А личное дело Борового ты, конечно, припрятал. - Сжег. - Ах ты шельмец! Начальника вздумал щупать! Ай, молодец! Но ты все-таки гад! Но какова комбинация! - Да комбинация нехитрая, Николай Палыч. Двухходовка с подставкой. А почему вы не спрашиваете, что еще сообщает Боровой? - Как же не спрашиваю?! Вот именно и спрашиваю: что еще сообщает твой Боровой? - Наш Боровой сообщает пока немного. Он потихоньку собирает информацию, но особо не педалирует, чтобы не вызвать излишних подозрений. Тем более, что хоть сам он там среди красных личность и популярная, но тоже у них без году неделя служит. - Не томи! Что он говорит? - Что мистер Икс наш известен красным давно, кажется, когда-то зависел от них финансово, но это пока предположение. И кличка у него там - Лизун. - Как? - Лизун. - М-да. Нехорошая кличка. А почему Лизун? - То-то и оно-то. Добро бы по внешности обозвали или по характеру. Был бы Кривой или Пират, тогда ясно - это наш одноглазый Добровольский. Жмот - Ярыгин. Тесто или Фабрикант - Горелов. Кавалер или Георгий - штабс-капитан Ковалев. А вот Лизун, или Ферзь, или Семнадцатый какой-нибудь, или там Тополь - нейтральные клички. Нехарактерные. Нехорошие. - Да-а, - протянул Ковалев. - нехорошие... И все-таки, Лизун это не Тополь и не Тигр, согласись. Лизун не из этого ряда. Может, кличка-то как раз и характерная. Может, подхалим? В смысле, задницу начальства лизун? А? - Если красным он давно известен, может даже с детства кто-то из их разведки с ним знаком, то это может быть детская кличка и означать любителя петушков на палочке, например, или ландрина. - Улыбнулся Козлов. - Или как-то особенно самокрутку облизывает перед склейкой. Кто у нас самокрутки курит? - Никто. Что еще можно лизать? - Он мог курить самокрутки у красных... А может, это не от лизания производное? - А от чего? - Да понятия не имею. От имени Лиза, например. А может, это какое-то диалектное слово? - Кстати, это идея, - обрадовался поручик. - Надо будет сходить, в Даля глянуть, может там есть какая-нибудь расшифровка... А может, он алкоголик? Водку лижет? - У нас все в равной мере лижут. Может, красные такие абстиненты, что... да нет, ерунда все это. Слушай, это ведь бывшая гимназия. Ты не помнишь, когда мы в здание въезжали, куда свалили библиотеку? Там должен быть Даль. - А хрен ее знает, где она. - Найди, спроси у Горелова. Он бумажная крыса, должен знать... Когда поручик ушел, Ковалев достал из ящика лист с фамилиями, вынул из эбонитового стаканчика карандаш и занес жало над последней строчкой, намереваясь вычеркнуть фамилию Козлова. Но грифель застыл над буквой "К", так и не коснувшись бумаги. Штабс-капитан задумался. Думал он довольно долго, потом бросил карандаш обратно в стаканчик, ничего не зачеркнув. Сложил листок вчетверо и запер его в сейф. x x x "Вечером, захватив у Хмельницкого пару бутылок вина, мы втроем - я, поручик Козлов и подпоручик Резуха отправились к мадам Желябовой. Пошел с нами и капитан Шевчук, но по дороге закатился в ресторан Караваева, где и застрял. Я все время думал об идущем рядом Резухе. Анализировал, сопоставлял. Может, он Лизун?.. Все мои мысли были заняты этим, и я до последнего момента так и не вспомнил о маленькой радости - что у мадам Желябовой появились новые девочки. А когда увидел... Среди этих новеньких размалеванных, несчастных, в сущности, дурочек, сидящих рядком в ожидании ангажемента, была Катя-Катюша, сестра моя милосердная. Она меня тоже узнала, не сразу, правда, я изменился, усы появились, глаза устали. Но узнала, вспыхнула. Все мгновенно все поняли. Мадам Желябова и Козлов молча переводили глаза с нее на меня. Резуха только было двинулся к Кате-Катюше не замечая ничего, но Козлов резко положил ему руку на плечо, холодно улыбнулся: - Занято. Соблюдайте субординацию, подпоручик. И потом ко мне, но уже более тепло и как бы даже извиняясь за что-то - за Армагеддон что ли? - обратился: - Ты, Николай Палыч, иди с барышней ... наверх, вам там удобнее будет. Он хотел сказать "в номера", но сказал более нейтральное "наверх". Спасибо, Олег. Я сунул не глядя Желябовой какие-то деньги, схватил Катю-Катюшу за локоть и спотыкаясь потащил наверх. Она шла отрешенно. ...Мы говорили, говорили. Я узнал о ней то, что не знал даже тогда, в Галиции. Узнал, что было с ней за эти годы. Узнал, что большевики расстреляли ее родителей. Как она добиралась на Кубань. С кем спала за крышу над головой, за миску супа. - Знаешь, как я любила тебя тогда... Я вспоминал ее белое тело с голубыми прожилками-речками. Ее вздохи, полуоткрытые сухие губы. Боязливое желание отдаться, принадлежать целиком. Мне Мы пили вино и не хмелели. Почти не хмелели. Она дотронулась холодными пальцами до моей головы. - А у тебя на висках уже седина... - Мне хотелось плакать. Я ведь никогда не отвечал ей взаимностью. И сейчас лишь безумно жалел ее. Сердце ныло от беспросветной тоски и черной горечи. Если я и мог полюбить кого, так только Дашу. Но зачем судьба столкнула меня с Катей-Катюшей? Сейчас или тогда, в Галиции. Одна из этих встреч лишняя, лишняя. Горькая. ... Уже под утро Катя-Катюша с сухими глазами, ни слезинки не проронившая, сказала вопросительно дрогнув бровями: - Ну давай что ли, Коленька, - и скривилась в улыбке. - Раз деньги плачены. Я не мог..." x x x Проходя утром по бывшему гимназическому коридору Ковалев толкнул дверь в комнату Козлова. Без стука. Просто так. Поручик оторвался от бумаг и удивленно уставился на штабс-капитана. - Привет, Николай Палыч. Козлов тактично ничего не спрашивал о вчерашней встрече своего непосредственного начальника. - Ну что, Олег? - Ковалев хотел казаться бодрым. - Чем живет контрразведка? - Сейчас буду допрашивать одного типчика. Вчера арестован по подозрению в сочувствии к большевикам. - Да у нас полгорода им сочувствует. - Этот дядька работает на сортировочной горке. По показаниям агентов один раз приносил на работу листовки. Ну а уж раз его наши орлы сегодня загребли, решил я с ним поговорить. Может, что и вытащу. - А потом? - А потом отпущу, скорее всего. Рабочих не хватает. Да и ситуацию напрягать не хочу, и так уж... Кстати, посмотрел я Даля, - поручик достал бумажку из кармана френча. Есть кое-что. "Лизун" или "лизень", "лизала", "лизатель" и так далее - тот, кто лижет. "Лизун - охотник лизать, лакомка" или "охотник лизаться, ласкаться, целоваться". Или "говяжий язык, бычий, коровий". Или "слизняк". "улитка". Или "удар рукой, хлыстом". Или "побег", "бегство". Или же растение, по латыни аллиум нутанс. - Что это за растение? - быстро спросил Ковалев. - Пока не выяснил... Есть еще "лизунок", "лизунчик", "лизень". Вот "лизунка" - тоже растение. - Ну, лизунка не по нашей части. У нас лизун... Значит, что там? Охотник целоваться, говяжий язык, улитка или слизняк, удар хлыстом или рукой. И что там еще? Я запишу. - Побег, бегство. Наверное, от "улизнуть". Еще лакомка и растение это. Аллиум нутанс. - Узнай, как оно по-русски называется. - Хорошо, Николай Палыч, узнаю. Хотя по-русски оно называется "лизун", если верить Далю. - Не знаю такого. Должно быть еще название, общепринятое. Алоэ - столетник. Типа этого. Ищи. - Попробую...Кстати, Николай Палыч. Не хочешь Анциферова допросить? - Какого Анциферова? - Ну этого, сочувствующего. Его сейчас приведут. - А почему я? - Вы постарше, посолиднее выглядите. А я для него - пацан. Скорее он тебе что-нибудь скажет. Если вообще скажет. - Не так уж я тебя и старше. Лет на семь, кажется. Смотрел я тут на днях твое личное дело. Ты, по-моему, с девяносто восьмого? - Угу. Я тут об Анциферове посмотрел.... - Ему сколько? - За пятьдесят. Солидный дядя. Его можно попробовать поколоть. На семье, детях. - А что ты хочешь? Чтобы он сказал, кто ему листовки давал? Скажет, обнаружил у себя на рабочем месте, взял чтоб отдать военному коменданту станции. Или просто на самокрутки. Отдать его Таранскому - оговорит полгорода, не расхлебаешь. И все равно настоящего человечка может не сдать, утопит его в словесном мусоре. - Да нет, плевал я на эту макулатуру, - махнул рукой Козлов. - я даже толком не знаю, что хочу. Настроение на дороге пощупать хочу, в глаза ему посмотреть. Чем ни там дышат. Когда начнут поезда под откос пускать. От агентов информация однобокая. - Ясно. Ну давай его ко мне. - Да ты можешь и тут поговорить. Я выйду. - Как его зовут? В черной робе Анциферов выглядел гораздо старше своих пятидесяти четырех лет. Морщинистое, землистое лицо, большие руки с въевшейся под ногти грязью. Но глаза умные. Можно беседовать. Ковалев долго молча рассматривал рабочего, ходил по кабинету. Держал паузу. Нагнетал неопределенность. Но Анциферов не занервничал. Крепкий орешек. Если он серьезный подпольщик, то не из последних. Ковалев остановился: - Что вы тут делаете, Михаил Иваныч? - с участием спросил штабс-капитан. - Что вам тут всем, медом намазано что ли в контрразведке, что вы сюда все стремитесь в наши подвалы? А? Ведь тут неудобно-то как. Подвал гимназический, для содержания арестантов не приспособлен совершенно, сырость, того гляди чахотку подхватишь. Хорошо хоть чуток перестроить его успели, на клетушки решетками разбили. А то б вообще все вповалку на полу лежали. Ну? - Да не знаю, схватили вот ни за что ни про что, господин полковник. - Фу, как некрасиво! Не надо дурачка-то валять, Анциферов. В армии вы служили и в званиях, стало быть, разбираетесь. Итак, отвечайте на вопрос: какого хрена вам тут надо? - Не понимаю. - Чего вам не хватало, Михал Иваныч? Жена у вас, дети. Двое. Жалованье платят без задержек. Зачем вам лишние неприятности? Зачем вы ставите под удар свою семью? - Причем тут семья? - Как при чем? Кто вас оплакивать будет? Кто остался без кормильца? Кто, я спрашиваю, жену вашу кормить станет? Большевики? Их забота ясна - срыв перевозок, неразбериха на сортировке. Но у вас-то задачи менее глобальные - дом, семья. Опять же детей учить надо, а из-за всей этой чехарды в здании гимназии - контрразведка. Они-то, красные, за ваш счет свои задачи выполняют - листовки, саботаж. А вы что получаете? Подвал контрразведки, детей-побирушек. - Не знаю я никаких листовок, господин штабс-капитан. - Ой, не надо, Михал Иваныч. Зачем нам эти детские игры? Мы же не в царской охранке, которой нужно вашу вину доказать и вас под суд отдать. Там имело смысл отрицать. Но мы-то с вами в военной контрразведке. Война идет, господин хороший. И я, как вы могли заметить, протоколов не веду, бумаги вас не заставляю подписывать. А почему? А потому, что не надо мне, Михал Иваныч, вашу вину доказывать. И под трибунал вас не обязательно отсылать. Мы можем вас тут и без трибунала шлепнуть. Вы свою вину знаете и, думаю, не обидитесь. И мы ее знаем. Так чего ж друг с другом в прятки играть. Законов сейчас в России никаких: гражданская война. У кого ствол, тот и прав. Вы же должны догадываться, что у нас на всех объектах военного значения своя агентура. А какая же? Мы ведь для того и хлеб едим, чтоб в том числе обеспечивать бесперебойное снабжение по железной дороге. Ну и всяких шпионов ловить. Причем, еще неизвестно, от кого вреда больше - от шпионов или саботажников и вредителей. Вот мы и работаем. Мы же не можем саботировать, как вы. Мы - люди военные, с нас и спрос. Никто нас сюда не тянул, армия добровольческая. Будете вы нас осуждать за хорошую работу?.. Михал Иваныч, я вас спрашиваю: можно людей за хорошую работу осуждать? Анциферов прокашлялся: - Нельзя, наверное. - Да без "наверное", Михал Иваныч! За хорошую работу награждать надо! Вот я хорошо сработал, вас, саботажника красного поймал. - Я не сабот... - Ай, - махнул рукой Ковалев. - Михал Иваныч, мы же договорились: что знаем, то знаем. И Ваньку не валяем. Так я говорю: я сработал хорошо, вас поймал. Не идеально, но все же неплохо работаем, стараемся во всяком случае. Я - контрразведчик. А вы кто?.. Михал Иваныч! Кто вы?! - Ну рабочий... На сортировке. - На сортировке. Рабочий. В ваши служебные обязанности входит саботаж и разноска листовок? Михал Иваныч! - Нет. - Великолепно! Значит, занимаетесь вы не тем, чем нужно. Значит, работаете плохо. Даже вредите, что совсем уж неприлично. Идем дальше. Может быть, как большевик или сочувствующий вы добились больших успехов? Увы, нет. Вы не сорвали перевозки, не развалили наш тыл своими листовками. Вы лишь мелко нагадили нам, Михал Иваныч. А себе крупно. И главное, своей семье тоже. Таким образом у нас с вами диспозиция такая: у меня плюс за хорошую работу, у вас два минуса. А отсюда какой вывод? Проиграли вы по всем статьям. Плохо быть большевиком, хорошо быть контрразведчиком, - засмеялся Ковалев. - Правильно я говорю? Анциферов молчал. - Ну что же вы, Михал Иваныч, все молчите? Это в конце концов просто неприлично. Ну ладно, допустим, вы герой и страдалец за счастье народное. Прометей. А я орел, который клюет вашу печень. Но у Прометея не было семьи. Героем можно быть только одиночке чтобы не тащить с собой на эшафот ни в чем неповинных людей. Так могут поступать только фанатики. Михал Иваныч, может, вы фанатик? - При чем тут семья? Я виноват если, отвечу сам... - Вообще-то, я про другое спросил, про фанатизм. Ну ладно, раз вы не хотите отвечать на мои вопросы, я отвечу на ваш. Вернее, уже отвечал. Вы - кормилец. К тому же у нас существует институт заложников. К сожалению. Это трагедия гражданской войны, в которую большевики ввергли Россию. А возьми мы вашу семью заложниками, стали бы вы после этого саботировать, агитировать и носить листовки?.. Ну что молчите? Вы не производите впечатление фанатика. Возраст не располагает. Фанатизм - дитя юношеского максимализма. А вы зрелый, солидный человек. Семейный. Через несколько лет, глядишь, пора будет внуков нянчить. Так и будете все с листовками бегать? - Это вашему этому...- Ковалев пощелкал пальцами, начал рыться в бумагах, будто ища нужную фамилию, - можно по молодости суетиться. Одиночка... Ну ладно... Вот вы мне скажите, Михал Иваныч, что мне, контрразведчику делать? Вас расстрелять или вашу семью? Анциферов посмотрел в глаза штабс-капитану. Ковалев выдержал этот взгляд. - Ну! - Меня... - Плохое решение. Дорога лишится специалиста. Вот и будет самый настоящий саботаж. А если расстрелять вашу семью, вы ведь все равно не простите. Есть, правда, промежуточный вариант. Вас отпустить работать, а расстрелять кого-нибудь из членов вашей семьи. Например, дочь. А остальных просто арестовать, чтоб доказать, что мы не шутим, что перевозки и четкая работа для нас действительно очень важны. И если вы будете сами работать плохо и позволять саботировать другим, если не будете доносить на подстрекателей, саботажников и лентяев, вы постепенно лишитесь всей вашей семьи. Мне кажется, это наилучший вариант. Нет? Ответьте, Михаил Иванович... Молчание - знак согласия. Ковалев снова начал перебирать бумаги, достал из стаканчика перо, макнул в гимназическую непроливашку. - Я распоряжусь, вас отпустят через два часа. За это время мы успеем произвести все необходимые мероприятия в отношении вашей семьи. Ну и еще нескольких семей ваших коллег - Бусыгина, Кириленко, Золотова. А вот у молодого Филлипова семьи нет, повезло парню. Напротив фамилии Филлипова в списках рабочих сортировочного узла рукой Козлова был поставлен знак вопроса. Ковалев с усталым, хмурым лицом что-то написал на листке, захлопнул картонную папку, бросил ручку в стаканчик. - Все... Конвой!!! Вошел солдат. Анциферов вцепился в край стола. - Погодите, господин штабс-капитан... - Увести. - Погодите! - Анциферов был бледен. - Не надо этого. Не надо. Ковалев встал и отошел к окну. - Ваше благородие!!! Конвойный оттащил рабочего от стола. Может быть Анциферов и не до конца поверил Ковалеву. Может быть он даже подозревал, что расстрел члена семьи чреват нежелательными волнениями, и штабс-капитан в этом случае рискует погонами. Но он, Анциферов рисковал большим. - Ваше благородие!!! - Анциферов вцепился в дверь. Ковалев медленно обернулся, скользнул взглядом по лицу рабочего. - Кто тебе дал листовки? Услышав голос штабс-капитана, Анциферов рванулся в кабинет, будто в этом кабинете жило его спасение. - Не губите, ваше благородие! Лучше меня кончайте! Ковалев поморщился: - Не то. Я задал другой вопрос., - он перевел взгляд на растерянного конвоира. - Филлипов! Смена не его была, так он дал, просил меня пронести. "Молодец Козлов. Правильный вопросик поставил." - Ковалев глянул в сразу на десять лет постаревшее лицо Анциферова, задавил в себе искру жалости. - Подставил тебя, значит, товарищ. Кто еще? - Не знаю. Он заводной. Остальные больше слушают, разговоры одни. Кто сочувствует, кто и боится. Из глаз сортировщика вдруг градом покатились слезы. "Сломался", - подумал Ковалев, а вслух сказал: - Ладно, иди домой. И передай там всем, тебя послушают. Пока семьи арестовывать не буду. Но если вдруг какая катастрофа - арест семей, показательные расстрелы. Всем передай. И еще. Филлипова брать не будем. Незачем на него казенный хлеб переводить. Вы его не переубедите, у него семьи нет, пеший конному не товарищ. Сядь, успокойся. Выпей воды и слушай внимательно. Ковалев кивнул конвоиру, солдат ушел осторожно прикрыв дверь. Штабс-капитан налил из графина воды в стакан, протянул сгорбленному, раздавленному человеку. Сортировщик выпил, стуча зубами о стекло. - Слушай. Сейчас же пойдешь и все рабочим расскажешь. Филлипов не поймет, будет подбивать к вредительству. Песочку там в буксу и так далее. Увидев, что не слушают, он может решиться на крайний шаг и сделать большую диверсию. Может? Анциферов кивнул, его губы тряслись, но взгляд был осмысленным. "Все-таки крепкий мужик, - подумал Ковалев, - Я бы на его месте на семье тоже сломался и собирался бы потом гораздо дольше." - Ну вот. И тогда - неизбежно - арест семей и расстрелы. Он ведь запросто может подставить, подвести вас всех под монастырь. Детей ваших ни в чем неповинных погубить. Так? - Да. - Повторяю: я его арестовывать не буду. И других, если таковые объявятся. Вы его сами, от греха, ради своих детей потихоньку пристукнете. Понял? - Анциферов метнул на Ковалева затравленный взгляд. - Понял, спрашиваю?! В ваших же интересах. Рабочий кивнул. Ковалев черкнул пером. -Иди. Вот пропуск. Когда Анциферов ушел, Ковалев сел на стул и долго отрешенно смотрел в стену, потом потер руками лицо, тяжело вздохнул и возле знака вопроса у фамилии Филлипова нарисовал небольшой могильный крестик. Пусть знает Козлов, что и он не лыком шит. Поймет, когда услышит, что Филлипов случайно под колеса упал. ...Депо, цех ремонта, завод, теперь вот сортировочная станция в легкой форме. Где еще вылезет?,. x x x "Любитель целоваться. Говяжий язык. Улитка, слизняк. Удар хлыстом. Бегство. Лакомка. Какое-то растение. Кто же? Кто? Кто? Кто? Кто? Кто? Я найду тебя, Лизун." x x x За окном было темно, а Ковалев все не уходил домой. Перед ним на столе лежали два списка. Список фамилий. И список значений слова по Далю. Ежевский. При встрече со старыми приятелями и однокашниками, однополчанами целуется. Любитель целоваться. Лизун. Капитан Стылый. Ну, несколько медлителен. Улитка? Интересно, любит ли он сладкое? Ефим Крайний. Говяжий язык что ли? Чепуха. Он казак. Может, удар хлыстом? В смысле, нагайкой. Резуха. И фамилия-то у него дурацкая. Малоросская что ли? Что такое резуха? Даже интересно. Горелов. Ну это слизняк, конечно. Тоже Лизун. Пол-управления - лизуны. Ковалев засмеялся. Пол-управления лизунов. Завтра он всех арестует. Каждого лизуна. Ковалев сидел и смеялся. Один в пустом здании. Нет, не один. Внизу часовые, но они не слышат... Последним по списку шел Козлов. Невычеркнутый. Вся информация исходит от него. И о проверке его самого, Ковалева, и о Боровом, и о Лизуне. А что если Козлов завел его не туда? И штабс-капитан бредет сейчас по темному лабиринту совсем в другую сторону. Как можно проверить Козлова? Почему мог бы работать на красных Козлов? За деньги? За деньги работают на англичан. За идею? Ковалев изучил дело Козлова вдоль и поперек. Нет пятен. Негде было сыну военного атташе во Франции набраться красноты. Приехал сюда в прошлом году, вместе с отцом. Отец лично знаком с Деникиным... Хотя, конечно, в Париже Ленин был и прочее, но если так рассуждать, то, скорее уж он, Ковалев шпион, поскольку Ленин тоже учился в Казанском университете. Ковалев зевнул и вновь уставился в список. Ежевский. Стылый. Крайний. Резуха. Горелов. Козлов... Кто? x x x "Уйдя из управления, я пошел в веселый дом мадам Желябовой. И это удивило меня самого. Во-первых, мне нужно было выспаться. Глянул в зеркало - лицо осунулось, под глазами темные круги. Во-вторых... Во-вторых, я думал, что ноги моей там больше не будет. Но меня потянуло к Кате-Катюше. Кроме нее не было у меня во всем городе никого. Вот, правда, в последние месяцы я прикипел к Козлову. Но после того, как он появился в моем списке, словно что-то выросло между мной и им. Преграда какая-то. Мне хотелось простого человеческого тепла. Я устаю. Я шел по черным ночным улицам, вынув на всякий случай наган из кобуры и сунув его за ремень на пузе. Так и вошел к мадам, грохнув дверью. Катя-Катюша была занята. Я даже не подумал об этом. Собрался уйти. Толстая Желябова, видя, что ни на кого другого я не соглашусь, тяжело вздохнула. - Погоди, может, что и придумаем. Кряхтя и ворча, накинув платок на плечи, она поднялась наверх по скрипучей лестнице. Наверняка ведьма уже подкатилась к Кате-Катюше со своим бабским любопытством. Интересно, что ей Катя рассказала? А, впрочем, что мне за дело... Спустились обе. Катя увидела меня. Не сказать, чтоб просияла, но улыбнулась искренне. - Здравствуй! У нее в городе тоже, кроме меня, никого. - Мне сказали, что ты занята. - Мой-то уже дрыхнет, все дела справил, теперь сопит перегаром. Видимо, она заметила тень неудовольствия на моем лице, сказала просто: - Я же проститутка. Не бойся, я сейчас помоюсь пойду, а тебя проводят. Я не успел ничего сказать, как она умчалась подмываться, а меня взяла за руку Желябова. - Пойдем, офицер. Есть свободная комната. Пистолет-то вынь. - Черт, - я сунул наган в кобуру. - Так-то лучше. Расплатишься утром. - Она открыла дверь в какую-то каморку, где, кроме стула и койки ничего не было. - Ишь, надо же, знакомую встретил... Она подтолкнула меня в комнатку: - света нет. Без него найдешь, куда чего. Я шагнул внутрь, грохнув сапогом о деревянный пол. И вдруг Желябова сказала: - У меня тоже сын где-то сейчас воюет, если жив. Я и не знал, что у мадам могут быть дети. ... Эта ночь была ночью из прошлого. В темноте я почти не видел ее лица, остались лишь звуки и ощущения. Будто и не было этих лет разлуки. Я все помнил. Те же струны, та же музыка. Мои руки, губы - я играл тот же кружащий голову вальс на ее теплом нежном естестве. Живая флейта. На какие-то мгновения я проваливался туда, в блиндаж и вновь выплывал здесь, в ночи. Все было как когда. Те же ноты и отклики. Только она стала смелее. Профессиональнее. Я обнимал и целовал не тело, а своего единственного в городе человека. Я в сотый раз целовал небольшой неровный шрам на ее боку, куда угодил осколок. Этот шрам тоже объединял нас. Мы знали, откуда он. Однополчане. Обыкновенная горько-радостная встреча с человеком. Только хвастать нам друг перед другом нечем. Она здесь, в веселом доме. Я в контрразведке. Кому хуже? Она в чужой молофье, я - в чужой крови и слезах... Закончив, я мгновенно уснул. Проснулся, когда уже было совсем светло. Потянулся, вынул из кармана своего Буре. Мама моя! Уже почти девять! А где Катя-Катюша? - Проснулся? Сидит сзади, на подоконнике. - Почему не разб