, и он просто посидел рядом на стуле. Летом телефонистки вышли замуж. Светка окрутила новенького инженера, молодого специалиста, они, расписавшись, без свадьбы уехали в Москву, там, говорят, даже венчались в какой-то подпольной баптистской церкви (жених оказался баптистом). Немного позже этого возвратился Люськин парень из армии, хороший рослый детина, десантник, с ясными голубыми глазами. На свадьбе гулял весь завод. Молодые были красивы и величественны, целовались нежно. Сразу после этой свадьбы к Мите приехала его невеста. Они быстро расписались, чтобы Мите дали распределение по месту жительства жены. Вскоре они навсегда уехали из города своего студенчества. ...Митя первое время супружества невольно следил за взглядами, устремленными на жену. Как, например, в городском парке, где они часто гуляли с широкой детской коляской (у них родилась двойня), где, весело смеясь, глядя на мир во все глаза, отдыхало молодое население города. ...Где мимо, в числе прочих отдыхающих, иногда проходили небольшие группы солдат, видимо, находившихся в увольнении, среди них половина чернявых, азиатского или кавказского облика, нелепых в скомканной форме, в тяжелых сапогах. Митя переводил взгляд на жену. Видно, его глаза в этот момент были особые, потому что она целомудренно поднимала бровки, хлопала ресницами, а затем смешно кивала подбородком кверху: мол, ты чего? ПОЛЯРНЫЕ СОВЫ С ДИЭЛЕКТРИКОМ Что такое конденсатор? Ни за что не угадаете. А это вот что: две полярные совы с диэлектриком. Никогда не спорю с дураками и шибко грамотными - себе дороже. А поскольку кругом, как на подбор, одни такие (сам я человек средний), то по большей части приходиться вести себя нейтрально. Молчать или улыбаться из вежливости - на глупости одних и умничанья других. Поэтому в коллективе меня за глаза называют соответственно жизненной позиции: вежливый молчун. Или: улыбчивый молчун. Без всякого там сарказма, беззлобно. Я не против, - ведь, получается, ни умным, ни глупым зацепиться не за что. А злиться им и без меня есть на кого - друг на друга. Энергию девать некуда. Умные аж трясутся, когда их не понимают глупые, а глупые скрипят зубами на грамотных - за то, что из понятных вещей делают невесть что. Я по молодости пробовал в такие "полярные" диалоги впрягаться. Результат - сами знаете какой: двое дерутся, третий виноват. Нет уж, я лучше губы растяну, когда меня в свидетели привлекают (скажи, мол, принципиально, как на твой взгляд, на чьей стороне правда?). Где понимающе, где нейтрально - улыбнусь. Или сделаю вид, что не расслышал, или задремал, или - некогда мне. Интересно, но некогда - извините, опаздываю, побежал. Но, увы, убежать не всегда получается. Работа такая. А работаю я дежурным в оперативно-выездной бригаде, ОВБ по-нашему. Обслуживаем электрические подстанции, которых множество по нашему району разбросано. Постоянного персонала на этих объектах нет, поэтому обслуживает их ОВБ: водитель "Зила", на котором перемещается бригада, и два электромонтера. Один из электромонтеров - я. Работа мне в общем нравится (до пенсии бы на такой протянуть), особенно летом: целый день колесим по проселочным дорогам - природа, сады, огороды неохраняемые. И от начальства далеко, сами себе хозяева: приехали на подстанцию, осмотрелись, кое-что включили-отключили, подкрутили, смазали, грядочки пропололи (там у нас картофельные делянки имеются) перекусили, поспали в тенечке - и айда домой. Так что, повторюсь, ничего так работа. Если б еще компаньоны мои больше помалкивали... Получается, троих нас как будто специально скомплектовали по интеллектуальному признаку. Я, как уже объяснял, средний, по моим понятиям - нормальный человек. Двое других - полярные. Я их про себя называю полярными совами, что, конечно, не совсем правильно. Но мне так нравится. Игра слов. На основе ассоциаций, как говорит мой напарник Ник Саныч. Из "умный-дурак" получается слово "полярные", потом к нему само собой прикрепляется "совы". Там где полярные совы, там и северные олени. Олени, значит рога, где рога, там рогоносцы. И так далее, можно вообще черте что получить. Люблю, значит, словами играть. Молча, про себя. А что мне остается делать, когда эти двое моих компаньонов каждый раз занимаются одним и тем же, своими бесконечными пустопорожними спорами! Вот и еду между ними, обзываю их про себя то совами, то рогоносцами, где прикорну, где прикинусь, что задремал, где улыбнусь невпопад. Честно сказать, надоело. Разговоры, как правило, начинаются и продолжаются в машине, где у каждого свое место. Водитель Лешка, молодой парень, чернокудрый красавец и алиментщик, как и полагается, на своем месте, за рулем. (Я его однажды, для игры слов, окрестил бараном - как нельзя подходит: кудрявая голова над баранкой. Мозги тут ни при чем, хотя и эту тему можно было развить.) С другого краю - пожилой электромонтер с высшим образованием Саныч, гроза доски почета, как про него говорит Лешка. "Подпольная" кличка Саныча - Президент. Я, понятно, посредине, между двух огней или полюсов (у меня средне-специальное). Как диэлектрик, по-нашему говоря. Если уж совсем по-нашему, по-электрически, то бригада наша - сущий конденсатор с двумя разноименными полюсами и диэлектриком. Заряженный, стало быть, конденсатор. Ну вот, например, каждый раз в машине происходит приблизительно следующий разговор. Начинает обычно Лешка: - Сосед у меня, мужики, - убил бы. Или, как говорил мой бывший хохол-тесть, "вбыв бы". Президент пока молчит. Поскольку Лешка упорно смотрит на меня, я улыбаюсь и поднимаю вверх брови. Это можно понять двояко - как одобрение Лешкиной решительности и как вежливый вопрос: а в чем конкретно дело? Лешке того и достаточно, он продолжает: - Да, хороший тесть был. До сих пор жалко: сало, бульба, горилка, "варЭники"... А сосед, блин, в коридоре встретишь - весь из себя такой приветливый и невиноватый. А иногда, сволочь, как врубит с утра свой музыкальный, черт бы его побрал, центр, так думаю: выйти, что ли, в коридор, позвонить в дверь, а как чайник высунет, так сковородкой по чайнику!... Кажись, у него вместо мозгов одни низкие частоты: бух-бух. Поел-поспал - опять: бух-бух! Ну, честное слово - "вбыв бы"! Президент наконец отзывается, задумчиво глядя на дорогу: - Каждому человеку, Лексей, хочется быть в чем-то непохожим на других. И когда не хватает способностей или ума на реализацию желанной оригинальности, такой человек просто шумит: голосом, музыкой - какое-никакое, а своеобразие. Или, из той же оперы, чтобы доказать что-то, хватается за последний аргумент - за посуду, например... - Вот-вот, - простодушно подхватывает Лешка, - у меня жена, тоже, бывало, как что, так хвать за тарелку, за летающую, как гуманоид. Во! - он откинул ладонью кудель ото лба, в сотый раз показывая черепной шрам. - А вот тесть - душа-человек, и сообразительный. Не то что некоторые. Меня понимал - как никто, - здесь Лешка осуждающе зыркал на Саныча. - Без всяких завихрений. Ему тоже доставалось. Мы, с ним, бывало... А наутро претензии от супруги - мне одному. А я весь из себя такой невиноватый, говорю, ты чего шумишь, все нормально. Сейчас только анальгинчик пивком запью - и опять как огурчик. А!... - он в сердцах отмахивает рукой, чуть мне по уху не задевает, видимо, отгоняя душещипательные воспоминания, уверенный, что мы его не поймем. Несколько минут едем молча. Хорошие минуты. Но, чувствую, конденсатор подзарядился. Скоро начнет понемногу сбрасывать кулоны, пробивая диэлектрик. Алексей приступает к "основному" разговору. Последовательности на первый взгляд никакой, но всем понятно, что связь с предыдущими словами, сказанными в этой кабине, и не только сегодня, довольно крепкая. Для всех троих это всего лишь продолжение бесконечной идеологической драмы, построенной на диалоге, с одним зрителем. - По идее, Саныч, нужно быть проще... - Простота хуже воровства, - устало, но привычно отзывается Президент. Лешка делает вид, что не слышит: - ...Потому что мир прост, мы сами его усложняем, - в этой нейтральной, но, как ему кажется, глубокомысленной формуле Лешкино предложение на мир. Дескать, Саныч, будь простодушнее, последний раз прошу, не умничай и не делай из меня дурака. Но Президента не задобришь, справедливость для него превыше всего. Явно, он не читал Дэйла Карнеги. Как, впрочем, подавно не читал его и Лешка. Я тоже, можно сказать, мало знаком с этим Дэйлом. (Вот, пожалуйста, ассоциация: "Чип и Дэйл спешат на помощь" - ха-ха, игра слов. Мультфильм такой есть голливудский. Или диснейлендовский. Не знаю, как Чип, но Дэйл иногда, чувствую, мне помогает.) Итак, знаком я с этим американцем, кажется, очень мало, читал только один отрывок из той, всемирно известной, книги в каком-то журнале. Но все же мне запомнилось, как кажется, наиболее важное: не пытайтесь исправить человека, не дайте ему, дураку, почувствовать ваше превосходство, ему это жуть как не понравится - со всеми вытекающими последствиями (проще: своей глупости он вам ни за что не простит). Но что поделаешь: не читал об этом Президент, не читал. Поэтому говорит: - Я тебе так скажу, Лексей... - Кстати, в том, что Саныч, горожанин до мозга костей, называет Лешку Лексеем, на деревенский лад, есть тоже определенная месть Лешкиной простоте: ведь все, в том числе и я, называем Президента полным именем - Николай Александрович или хотя бы, когда гайки крутим, для быстроты, коротко - Ник Саныч. (В свое время у меня из Ник Саныча получился Никсон - отсюда и тайная кличка: "Президент". Так что Президент он даже не простой, а американский.) Один Лешка упрямо обращается к нему по-своему: Саныч. Звучит вроде как уменьшительно. - Я так скажу, - говорит Президент, - все глупости, которые происходят в мире, все войны, - оттого, что кто-то хочет по-простому решить сложные вопросы. Рубанул по-македонски и все, нет гордиевого узла. А что все-то? Гордиев узел - миф, а простак и глупец, для твоего сведения, слова синонимы. По большому счету, простота, ограниченность - всегда агрессивны. Поэтому, в частности, нельзя простых людей пускать во власть. - Вот я и говорю, - якобы поддерживает его Лешка почти с радостной интонацией, - все глупостями занимаемся, политическими играми, все сюсюкаемся. Взять хотя бы с этими, как их, чухонцами разными, на Кавказе. Жахнуть бы ракетно-бомбовым ударом, стереть с лица земли, распахать и засеять!... Жалко? А мы для жалостливых и историков там разных на этой пашне огро-о-омный памятник поставим. С надписью: жили здесь в таком-то веке такие-то скифы, от которых наши казаки форму переняли. Потому что главное - память!.. - С чухонцами... - вздыхает Президент, - м-да, - он заглядывает мне (именно, мне) в лицо: география - два, история - два. Между прочим, политика это искусство возможного. - Президент делает характерную паузу, глубоко вдыхает и затем выпускает воздух толчками, открывая и закрывая рот, со звуками, похожими на междометия: "Э-ммм... Э-ммм..." - как будто внутренний инструмент настраивает. За этим обычно следует небольшой, но содержательный монолог. Точно: - А если более широко посмотреть, то жизнь - это сплошной компромисс. Ты вот на себя посмотри, какой ты ни крутой (я бы сказал - безответственный, за слова не отвечаешь), какой ни категоричный, а все же, как с утра встал, так и пошел на компромисс. А именно. На работу не хочется - а топаешь. Завгара за вора считаешь - а руку тянешь. И так далее. До самого вечера. А ночью еще и с женой на какой-нибудь компромисс идешь... И по большому счету, знаешь, чем мы с тобой друг от друга отличаемся в своих рассуждениях?... Вот чем: то, что я говорю в этой твоей кабине, мне не стыдно сказать ни на собрании профсоюзном, ни на митинге, ни на... какой-нибудь генеральной сессии ООН. А тебя за приличный стол с твоими речами просто не пустят. А кушать захочешь - враз по-человечески заговоришь. Так-то. Что хорошего в этих "полярных совах" - научились не перебивать друг друга. (Иначе, кстати сказать, мне гораздо труднее было б промеж них сидеть.) Поэтому Лешка только откровенно зевает. Одного зевка не хватает на весь монолог Президента, поэтому выдавливает из себя второй и третий - научился. Лешка про "жизнь - компромисс" уже сто раз слышал, это для него сложновато, вникнуть из принципа не пытался, поэтому и на сей раз старательно пропускает философию мимо ушей. Были бы на этих ушах заслонки - непременно задвинул бы. К тому же, тема жены для него болезненна в любых вариантах, если она начата не самим Лешкой. Поэтому он пытается несколько сменить тему: - Саныч, ты мою систему знаешь. Я бы всю эту мусульманию - грузин там разных, армян... - Кстати, для общего развития: грузины, между прочим, и армяне, так же, как и осетины, - христиане. Причем, к примеру, грузины христианами стали, за несколько веков до русских и хохлов. Привет бывшему тестю. - Да ты че, Саныч, - Лешка искренне смеется, - говори, да не заговаривайся: они ж черные. - Какой, ты, Лешка, все-таки дремучий, - Президент закатывает глаза. - Там ведь, среди "чухонцев", Лексей, к твоему сведению, кроме боевиков, большинство - мирные люди. Мирные, понимаешь, Лексей, люди, понимаешь? В том числе твои братья по крови... По вере, если ты во что-то веришь... - Во-первых, Саныч, бога нет. А ради хорошего дела кому-то и пострадать не грех, - весело парирует Лешка. - Война-с! - грамматический изыск с частицей "с" звучит откровенным издевательством над собеседником-грамотеем. - А як же-ж!... - в довершение диалектического вывода восклицает он с глумливой подвывающей интонацией, радостно клацая крупными ровными зубами и причмокивая. - Категоричность - не от души, сиречь не от бога, а бескомпромиссность не от ума, - тоже быстро реагирует Президент. Демонстративно выглядывает из-за меня, хотя Лешку ему видно и так, многозначительно проговаривает: - Но что поделаешь, глупость и душа - понятия несовместимые, я только недавно это понял. Ну да ладно, - он светло улыбается, - что это я все про недосягаемое... Хорошо, Лексей, допустим. Бомбим! Но. Ты летал когда-нибудь над горами? А ну-ка, прикинь - прости, господи! - сколько нужно бомб - в горах, в горах! - чтобы уничтожить одного врага? То-то, лоб наморщил - нету столько бомб. - Он опять обратился к "диэлектрику", то есть ко мне, пренебрежительно кивая на Лешку: - Артиллерист, а? Я "вдруг" замечаю, что у меня развязался шнурок на ботинке, торопливо наклоняюсь и сосредоточенно отдаюсь возникшей проблеме. Но Лешку иронией не прошибешь. Он успокаивает Президента: - Вот я и говорю, Саныч, не нужно усложнять. Нужно попроще, попроще. Ядерную боеголовочку - и нет проблемы. Одной достаточно. Дешево и сердито. Саныч трясется в истерическом смехе: - А мы-то, мы-то?! Сами-то, сами?!... Ядерное облако, радиация. Это же самоубийство! - он опять обращается ко мне: - Лексей как хочет, а мы с тобой - пас. Воистину... - смех его просто душит, - воистину, не бойся умного врага, а бойся друга-дурака!... - Ничего, - Лешка тоже демонстративно обращается ко мне и даже трогает за плечо, мол, не дрейфь: - мы дождемся ветра соответствующего направления, чтоб на нас не дуло, и жахнем! Ховайся, кто может!... - Да-а-а... - обреченно тянет Президент, - невероятно низкие частоты. Воистину, "вбыв бы", прости господи!... - И опять обращается ко мне: - Такой у нас, понимаешь, народ: не всякий политик шофер, но каждый шофер - политик! На этом разговор прерывается. Остаток пути преодолеваем молча. Я пытаюсь фальшиво дремать, делая вид, что ничего не произошло. Исподтишка наблюдаю за обоими. Президент вместе с сигаретой дрожащими руками достает таблетку валидола, тайком сует ее под язык. Закуривает. Лешка беспечно жует резинку, периодически посматривает в зеркальце под потолком кабины, поправляет кудрявый чубчик. Как я отношусь к каждому из них, к Лешке и Президенту? Вроде бы, как оцениваю, так и отношусь. Лешка - рубаха-парень, рубаху же последнюю и отдаст. Незлопамятный, нежадный. Что еще коллективу надо? Правда, иногда бывает пошл и груб, в смысле, неадекватно ситуации пошл и неадекватно груб. Но при "языковой" решительности, даже жестокости - жесткости в нем ноль, мухи не обидит. Президент - сам себе на уме, независимый. Много знает. Иногда по лицу гуляет тень гордыни и презрения - без конкретики, но все равно неприятно. Словом, у меня нашлись бы претензии к тому и другому, но обоих, в принципе, жалко. Наверное, потому, что во мне есть и от того и от другого. Мне не хочется, чтобы они ругались. Я хочу их навечно примирить - худой мир лучше доброй ссоры. Но с кого из этих "полярных сов" и "рогоносцев", "барана" или "президента", начать? Я решил начать с Президента. Однажды утром, перед выездом на линию, пока Лешка бегал к диспетчеру за путевкой, я обратился к Президенту. Мол, Николай Александрович, ты Дэйла Карнеги читал?... То-то. Заметно. Очень жаль. Ты же, Ник Саныч, чего греха таить... У тебя же, между нами говоря, мозгов побольше. Вот и пойди Лехе навстречу, снизойди, так сказать, попытайся взглянуть на мир его глазами, может и поймешь его как-то. Ведь понять - значит простить. Глядишь, и рассосется эта неприязнь, и перестанешь ты валидол грызть, а он, Лешка, по твоему благому примеру тоже, возможно, постарается на твою точку зрения встать, хотя ему-то в этом будет и трудновато. И что бы вы думали, "сложный" Саныч вдруг сразу же и выдал "простую" формулу, прямо как его вечный оппонент: - А, понял: клин клином вышибают! Что ж, попробуем. Я даже удивился, как он быстро все подсек и перестроился на простецкий лад. Пришел Лешка. Поехали. Началось все как обычно. - Мужики, а я сегодня грядки свои полоть не буду - нехай им, кукарекают, как говорил мой тесть, - не выспался. Сосед, блин, заколебал... - А ты его "вбый"!... Чтоб спать не мешал! Чайником по сковородке!... - оптимистично посоветовал Президент, вальяжно закуривая. Лешка осекся, но быстро "восстановился", видимо, относя "президентский" совет на хорошее настроение Саныча. Миролюбиво ответил: - Ну ты даешь, Саныч. В принципе, сидеть не охота. Хотя, по системе, от сумы и от тюрьмы не зарекайся, как говорится... Я жене тоже говорил: мне за тебя, дуру, сидеть не охота, но жить, элементарно, тоже хочется. Во! - он опять показал шрам на голове. - А тесть... - Не-е-т, Лексей, - вкрадчиво, но настойчиво прервал его Президент. - Ты ведь умный парень, надо было с ним - нет, не с тестем, а с соседом - по-умному. Чтобы раз, но навсегда. Тон Президента показался мне зловещим, но для Лешки эта явная наигранность оказалась пока недоступной. Не привык он, чтобы Президент говорил о чем-то несерьезно - вот в чем дело. Поэтому мог оценивать слова Президента как угодно, но не как глупую шутку или, тем паче, как утонченное издевательство. Потому что если раньше Президент и издевался, - что было, то было - то как-то по-другому, как-то это было очень уж понятно и, кстати, поэтому необидно (расстраивался после этих "издевательств", почему-то, сам Президент). Президент стал посвистывать и строить глупое лицо, с преувеличенным вниманием глядя на дорогу. - Ну и что я должен относительно этого соседа-придурка делать? - Лешка надеялся получить практический совет. Какую он ни испытывал неприязнь к Президенту, а все-таки считал его вполне образованным. - В правоохранительные органы, что ли заявить, пусть оштрафуют за хулиганство? Он же общественный порядок нарушает - лишает граждан заслуженного покоя. Весь подъезд страдает. Президент улыбнулся: - Да ну что ты, Лексей, сам же говорил: менты - колуны, и те невпопад, судьи - грабли, и те дырявые; всех бы в одну подсобку с мелкой решеткой, да запереть. Не-е-ет. Здесь надо мозги включить. Я бы вот что тебе посоветовал..., - тут Президент сделался очень серьезным, как будто выступал на профсоюзном собрании. Нахмурил брови, губы в узел собрал. С таким выражением лица он просто не мог иронизировать - так я до сегодняшнего дня думал. Понизил голос и даже оглянулся, хотя оглядываться в кабине не на что, разве что на календарь с голой женщиной. - Только ты потом, ежели раскусят, никому не говори, что это я тебе посоветовал. Идет? Лешка кивнул и аж рот открыл - само внимание. - Ты его, прости господи, попробуй... поджечь. Да-да, что вылупился: сгорит и нет проблем. Все соседи спасибо скажут. Заодно, и слава Герострата тебе обеспечена. Знаешь, мужик был один в Древней Греции, Герострат. Простой такой мужик. Храм сжег - и прославился!... Дешево и сердито. У Лешки вытянулось лицо, он испуганно взглянул на меня. - Да ты что, Саныч... Николай Александрович... Нашел тоже древнего грека. Я, конечно, никому не скажу про твой, извини, Герострат, но и делать этого, понял, не буду. Что у меня, файлов не хватает, что ли? Я же, кажется, русским языком сто раз говорил, что сосед этот - через стенку живет, двери рядом. - Видно было, что Лешка обиделся: - Ты, Ник Саныч, прости господи, наверное, хочешь, чтобы и я заодно, в принципе, сгорел, а? Со всем имуществом... - Ах ты, незадача!... - Президент озабоченно схватился за подбородок, шумно потер дневную щетину. - Забыл, забыл, Лексей, извини. Сам-то ты, конечно выскочил бы, а вот имущество - конечно. Конечно, в принципе, конечно. Но с другой стороны, Лексей, по идее, память все-таки останется: был такой телевизор, был видик, костюм выходной... Ведь главное - память? Ты же сам говоришь: "война-с!" Ради нужного дела кому-то и пострадать не грех! По системе-то, а! А як же-ж!.. - Ты, Саныч, хрен с мыльницей не путай... Но Президента было уже не остановить: - А чего ты, это самое, Лексей, боишься? Выход есть! Дождись ветерка, чтобы на тебя не дуло, и жахни с утречка! Запусти ему красного петуха, нехай ему - как говорил тесть, - нехай кукарекает!... - последние слова Президент не произнес - почти провизжал и несколько раз хлопнув себя по толстым бедрам, заливисто, прямо-таки счастливо закашлялся. Лешка замолчал и больше до самой подстанции не проронил ни слова. Президент попросил остановить машину возле первого сельского магазина, вышел, купил жевательную резинку, чего за ним раньше не замечалось. Сел обратно в кабину. Под общее молчание неумело вскрыл упаковку, ссыпал на ладонь несколько белых подушечек и лихо, как басмач управляется с насваем, отправил жвачку в рот. Оставшуюся часть пути жмурился как кот на теплой печке, сопел, ароматно жевал и улыбался, не глядя на нас, своих попутчиков. Лешка долго играть в молчанку не умел, поэтому по обратной дороге заговорил, правда, на "нейтральную" тему и обращался теперь исключительно ко мне: - Мотор что-то не тянет, чхает. Карбюратор!... Я завгару говорил... - А ты поставь туда карбюратор от... "Краза"!... - подал голос Президент, бескультурно чавкая и тяжело дыша - огромная жвачка мешала дыханию. Лешка, казалось, совсем не обращал внимания на дорогу, потому что демонстративно смотрел на меня и даже попихивал локтем в бок: - Между прочим, народ у нас такой - сплошные советчики. Кругом профессора. По идее, прежде чем советовать, нужно хотя бы иметь элементарные представления. Я бы, конечно, мог, ликбез, там, прочитать по устройству автомобиля... К примеру, о том, что "Краз" это дизель, а на дизелях карбюратора нет. Но зачем?... Время только терять... Нет, глупость неистребима! - Это точно, - вздохнул Президент и тоже обратился ко мне, речь его изменилась, стала карикатурной, как будто у него разбух язык: - А я так думаю, что со всех автомобилей нужно карбюраторы да дизеля поснимать и заменить на турбины! На ядерном топливе. Для скорости. Раз - и никаких проблем!... Дешево и сердито. Ух-ты, ах-ты! - все мы космонавты!... Лешка тронул меня за рукав: - Между прочим, я тоже обижаться могу. Если кто-то думает, что может долго испытывать мое терпение, тот глубоко ошибается. Президент, не обращая внимания на реплику Лешки, продолжал свои предложения по модернизации: -...И крылышки к автомобилям поприваривать!... А потом - ж-ж-жж!... К чухонцам на Чукотку через страну Мусульманию, а оттуда, рукой подать, на Кубань, к тестю на варэники - ж-ж-жжж!... Ховайся, кто может! Аж слюна в разные стороны. А щека, которая обращена к нам, со смешным пузырем от жвачки, как будто действительно вареник "ховает". Или "хавает". Ну, ребенок да и только, если б не морщины и не комплекция. Мы подъезжали к своему диспетчерскому пункту, рабочий день заканчивался. Признаться, сегодня он показался каким-то долгим, я устал больше обычного. Устал улыбаться этим полярным совам, рогоносцам, президентам и баранам, дремать, смотреть на дорогу и на часы. Слушать эту комедию. Аж голова разболелась. Лешка, видно, разделял мои ощущения, потому что сказал, останавливаясь и глуша машину: - Какой-то ты сегодня, Саныч, невиноватый. Ты мне сегодня, в принципе, почему-то поднадоел, аж голова разболелась. - Это ничего, тьфу-у!...- засмеялся Президент, вылезая из кабины и далеко отплевывая огромную жвачку. Если у кого-то из нас сегодня было хорошее настроение, то это у него. - Ничего, Лексей, в принципе, будь проще: анальгинчик пивком запьешь - и опять как огурчик, и с файлами полный порядок. Никакие гуманоиды не страшны!... В летающих тарелках. Пока! - он со всего маху хлопнул дверцей. Я задержался в кабине. Лешка вздохнул, провожая взглядом бодро удаляющегося Президента, похожего сейчас на медвежонка Винни Пуха, грустно покачал бараньей головой: - Жалко, в принципе, Саныча. - А в чем дело? - я сделал "невиноватое" лицо. Лешка чуть ли не взорвался: - Ты что, не видишь, что у него, кажись, крыша поехала! Маразм, в детство впал, кажись... Ему ж проверяться нужно! Я, как уже было сказано, обычно не вмешиваюсь в чужие разговоры и не реагирую на чужие оценки, но тут почему-то не выдержал: - Алексей, ты себя не узнал? Наверное, я в тот момент смотрел на Лешку как-то необычно, потому что он слегка заволновался, глянул в зеркало заднего вида, даже провел ладонью по щеке: -- А что такое?... Все нормально. ЛЕОНТИЙ <Человеку, в честь которого назван> Берег, со стороны которого двигались передовые части наступающих войск, был пустым: лишь чахлый кустарник, да жидкая рощица вдали от воды. Поэтому старый деревянный мост, который немцы, торопливо, разрушив только середину, взорвали при отступлении, было решено восстанавливать с противоположной стороны, где на крутом берегу чернела старая лесопосадка, - хороший строительный лес. Перед саперным подразделением из тридцати конных гвардейцев была поставлена задача к вечеру следующего дня восстановить мост. О дальнейших целях командование не распространялось, но по опыту предыдущих наступлений саперы догадывались, что уже следующей ночью здесь, в стороне от основного удара, планируется прохождение мобильной группы, в задачу которой обычно входит нарушение планов отступающего противника. Дело осложнялось тем, что подразделение на этот раз не было обеспечено взводом охраны, как было принято. Но гвардейцы, как всегда, приказ не обсуждали, только посетовали: "Эх, хотя бы пару пулеметов да винтовки б поменять на "пэпэша"!..." Да куда там! Бегом-бегом: на коней, и вперед! Переправлялись через речку ночью. Кони везли на спинах вьюки с инструментом. В рощице изготовили два небольших плота, на них погрузили овес для коней, мотки проволоки, бечевы, ящики с гвоздями... Переправляться вплавь для Леонтия было всегда неприятно. По простой причине, в которой ему, крестьянину, признаваться было не с руки: плавал он плохо, можно сказать, совсем не умел. Выручал в таких случаях конь, непременный спутник солдата саперной части, в которую был реорганизован в начале войны кавалерийский эскадрон. Но Орлик, который верно служил последние полгода, на вчерашнем перегоне был ранен осколком снаряда, и его пришлось пристрелить. К новому коню, какому-то случайному, неизвестно от какого хозяина, безымянному хилому "воронку" (не с шахтерской ли коногонки?) Леонтий еще не приноровился, одно хорошо - жеребец вел себя смирно. Даже имя ему не стал давать - временное животное. Когда входили в воду, Леонтий думал об одном: только б "доходяга" держался на воде, иначе труба дело. Вошли в воду, "воронок" смирно устремился за остальными конями. Леонтий плыл рядом, держась за седло, подгребая свободной рукой. Но на самой середине реки конь также смирно, лишь тихо захрапев, пошел ко дну. Леонтий успел отцепить от седла мешок с личным инструментом, однако с этой тяжестью тоже пошел вслед за конем. Благо все это происходило возле плота, и Леонтия, изловчившись, ухватил за гимнастерку лейтенант: "Левко, ты чего там потерял? Там добра нема, залазь до нас..." Всю ночь просидели в леске, с оружием наизготовку, немного обсохли. Наутро, изучив местность, лейтенант приказал валить лес, рубить сучья и скатывать бревна к воде, к мосту. До этого определил дозоры. Один пост поставил в лесополосе, которая закрывала берег со стороны бесконечного поля. Здесь местность хорошо просматривалась. Выше по течению обзор закрывали высокие холмы, за которыми виднелась грунтовая дорога, расходившаяся оттуда двумя ветками: одна дальше вдоль реки, скрываясь за следующим участком лесопосадки, другая, под прямым углом от первой, ныряла в низину за холмы. Если немцы подойдут с какой-либо стороны незаметно, - что вполне возможно из-за рельефа местности, - то саперов перестреляют как куропаток. - Ты ж смотри, Леонтий, - наставлял лейтенант, - если что, дай знать, только без шума. Чтобы мы успели выдвинуться к холмам и там встретить. Фрицам ни мост, ни наше саперное хозяйство, - он кивнул на бойцов, готовящихся к работе, - видеть никак нельзя. Мы ведь с горки как на ладони, с двух "шмайсеров" покосить можно. Да и, главное, мост потом спокойно доломают ... А вот если сами их сверху шугнем, подумают, что мы либо авангард, либо сильная разведка, связываться не станут и больше не сунуться, пуганые: все-таки мы наступаем, а не они. Конкретно: увидишь фрицев, - тикай сюда!.. ...Леонтий нашел удобную воронку от бомбы, обработал ее саперной лопатой, получился хороший окоп с бруствером. Причем, учитывая, что кругом такие же воронки, издалека его укрепление вряд ли можно определить как рукотворное. Устроился спиной к холмам, за которыми мост, лицом - к дороге. Все ничего, только брюки да гимнастерка сыроваты. Мешает нагрудный карман, - это разбухли, намокнув, письма от жены и семейные фотографии, которые он всегда носил у сердца. Леонтий вынул влажный брикет из кармана. Выпала фотография, присланная в последнем письме. Семья почти в полном составе, только без него, хозяина, - жена Ульяна и дети: Ананий, Василий, Варвара. Подсушить бы, - с сожалением подумал, и уложил фотографии обратно... Вглядываясь в окрестности речки с не запомнившимся названием, подумал: чужие края, а так же все почти, как дома. Иногда прямо чудится: не сон ли все то, что происходит? Вот и сейчас, даже земля цветом и запахом - как в Узбекистане. Черноты, а значит плодородия, маловато, не то, что на Воронежских просторах... Эх, Господи, все перепуталось. Который год война. Ладно, - германцы, здесь все понятно, а сами-то чего?.. ...Только Леонтий женился - дошла до их воронежского села (наполовину хохлы, наполовину кацапы) коллективизация. По улицам ходили счастливые активисты в чужих сапогах и кожухах: "Кто был никем, тот станет всем!" - бывшая голытьба да пьянь "рассчитывалась" с зажиточными земляками-трудягами. Отца, сельского мельника, "раскулачили", но не выслали, - оставили работать на теперь уже колхозной мельнице. Мельница - считай завод, там одним "маузером" работу не обеспечишь, мозги да руки нужны. Большой дом, правда, отобрали в пользу одной малоимущей семьи, зато другой, поменьше, оставили, - сыновья с семьями, да дочка малая, народу много, где-то жить нужно. Кстати, отобранный отчий дом со временем пришел в разоренье: дырявая крыша, поросший сорняком двор, некормленая скотина... В конце концов, его сжег вместе с собой новый пьяный хозяин, старый сельский "невдаха". Отца предупредил сосед, из активистов: "Сергей, оставили тебя в покое до поры. Политика такая идет: ликвидация кулачества как класса. Ждем указаний. Тем более, за тобой грешок еще с продразверстки". Намекал на случай с губернским уполномоченным, которого Сергей, ветеран германского фронта, не желая отдавать хлеб нового урожая, буквально насадил на вилы: "Вот так нас учили немцев бить!.." Продразверстник остался в живых, его спас толстый казенный кожух да ремень с медной бляхой. Рядом шли бои - белые сменяли красных, следом заходили казаки... - и Сергеем никто в суматохе заниматься не стал. Красный обоз с отнятым у сельчан продовольствием ушел дальше, но случай запомнился. В соседних селах некоторых "раскулаченных", вместе с семьями, уже ссылали в Сибирь. Сергей, не желая подвергать близких опасности, расселил сыновьев по хатам на разных концах деревни, потихоньку продал дом, отбыл из села вместе с дочкой (жены на тот момент уже не было в живых). Уезжая, сыновьям сказал: "Найду волю, - дам знать. Авось пока вас не тронут". Обратив всю землю в пользу колхоза, всем новоявленным колхозникам нарезали небольшие участки по окраинам под огороды. Актив уверял: насчет хлеба, картошки, овощей не беспокойтесь, что вырастим - то наше. На том колхозники и успокоились, высадив на личных огородах бахчу да огурцы. Леонтий во дворе своей усадебки, рядом с хаткой стал строить добротный дом. Огород ему достался на окраине села, пнистый клин у перелеска. Выкорчевал сосновые корневища, распахал землю и посеял... пшеницу. "Глупый ты, Левко, - посмеивались земляки, - на одном хлебе следующий год жить собрался? А как же насчет солененьких огурчиков на закусь? У нас покупать будешь?" Богатый выдался урожай. Колхозный хлеб загрузили на подводы и увезли. Остались колхозники с "гарбузами" да тыквой на всю зиму - живи, как хочешь. С огорода намолотил Леонтий два мешка муки, они и спасли молодую семью - он да жена - от настоящего лютого голода, который довелось пережить черноземной губернии в тот черногод. Таким и жил Леонтий всю свою жизнь: своим умом, не веря ни в посулы, ни в манну небесную, - сказалась отцовская "самостоятельская" жилка. Отец искал волю на Урале, в Сибири, в Северном Казахстане. Нанимался в работники к людям в сельской местности: ремонтировал, строил - мастером был на все руки. Присматривался к обстановке, к природе, к людям. Оценив все вокруг, получал деньги за работу, быстро снимался с места, ехал дальше. Иногда посылал весточку детям: дескать, мы с вашей сестренкой живы, здоровы, чего и вам желаем. Наконец пришло от него обстоятельное письмо из-под Ташкента: так и так, устроился, колхоз добротный, люди такие же - русские да хохлы, никто никого не раскулачивает и не выселяет, построил дом, приезжайте, - семья должна быть вместе. Слово отца - закон. Но сниматься с места боязно. Здесь как-никак все понятное. А что там в басурманских краях - неведомо. Все решил тридцать третий год. Кое как перезимовали: колхоз, который год едва сводил концы с концами, отдавая по плану урожай государству; стало быть - полнейшее истощение, запасов никаких. В мае родился сын Василий. Засушливое лето. Опять маячила впереди несытная зима. И точно: принес Леонтий осенью зерно, выданное на трудодни, - мешок в нагрудном фартуке. Вышел на середину двора: "Цып-цып-цып!.." - наклевалась-наелась домашняя птица. Стало окончательно понятно, что это оказался не просто засушливый, а по-настоящему голодный год. Отряхнул фартук и сказал решительно: "Все, Ульяна, едемо до батьки!.." Зимой, когда люд кругом стал пухнуть от голода, а "активисты", еле держась на ногах от недоедания, опять стали искать ведьм, виноватых во всех напастях (а так же потомков нечистой контрреволюционной силы, а также ей сочувствующих), Леонтий и Ульяна, взяв детей и несколько узлов, - сколько уместилось на бричку, - выехали в сторону вокзала. За околицей остановились, обернулись к селу. Перекрестились, поклонились своему новому дому, в котором так и не удалось толком пожить, заплакали, да так плача и двинулись дальше. Вскоре следом выехали еще два Леонтьевых брата с семьями. ...В хлопкосеющий колхоз под Ташкентом приехали новые работящие семьи. Скоро сообща отстроили добротные дома, не хуже, чем вокруг. А жили здесь хорошо, потому как собрались в основе своей такие же люди, как Сергей и его сыновья да снохи, со всей России, оттуда, где они вдруг стали изгоями. Жили вокруг узбеки, татары, позже появились целые поселения депортированных с Дальнего Востока корейцев. Жили, перенимая друг у друга обычаи, традиции, иногда заключая "смешанные" браки. И все же это был кусочек России: те же проселочные улицы, те же плетни, завалинки, девчата и хлопцы, гармони и хороводы, пруды и речки, вишневые и яблоневые сады... Народились новые дети, для которых эта узбекская благодатная земля стала не "второй", а настоящей Родиной. Через несколько лет, окончательно укоренившись, обустроившись, пришлые славяне уверовали: это и есть их доля и воля, так тому и быть. Но война черным крылом опять нагнала страшную тень... В июне сорок первого Леонтия призвали в Красную Армию. Таким образом ему опять довелось побывать на родине, в России, освобождая ее от коричневой нечисти, - проехать по ней, пройти, проползти... И вот сейчас он лежит на западных рубежах этой дорогой земли, любуясь красотами природы, вдыхая родные запахи, слушая знакомые звуки... ...Загудели самолеты. Звезды на крыльях, - наши. С востока на запад. На душе полегчало. Значит, будем дома. Скоро ли?.. Уже не так важно. Главное - выжить. Под небесный шум, как видения, с двух сторон дороги одновременно вынырнули два мотоцикла с колясками. Остановились на значительном отдалении друг от друга, сразу же заглушили двигатели. Экипажи, - по два немца, - помахали друг другу руками, пожестикулировали, рты на замках. Двинулись, с автоматами наперевес, в сторону гряды холмов, за которыми - мост, где уже вовсю работали (отчетливо слышался стук топоров и "вжики" пил) саперы. Пройти немцам до цели оставалось шагов по полтораста. Так получилось, что Леонтий оказался посредине, на равном расстоянии от каждого из мотоциклов. Если бы немцы появились в одном месте, то Леонтий спокойно бы отошел к мосту, и далее все развивалось бы согласно предположениям лейтенанта. Но сейчас это сделать невозможно: уходя в сторону от одной пары немцев, непременно становишься заметным для другой. Он разглядел на одном из мотоциклов пулемет, а на другом, в коляске, - зеленые ящики (возможно, взрывчатка). Оставалось одно: немедленно вступать в перестрелку с немцами, чтобы саперы, услышав выстрелы, успели скрыться в лесопосадке, занять удобную оборону. В таком случае подразделение уцелеет, а вот мост - вряд ли: если даже немцы, увидевшие саперную группу без охранения, и уедут, то затем непременно вернутся хотя бы с взводом автоматчиков. Тогда, вытеснив наших бойцов от берега, дорвут мост и, таким образом, расстроят планы наступления на этом участке. Но выбирать уже некогда: хотя бы сами тридцать хлопцев в живых останутся, домой вернуться, даст Бог. Ну, не тридцать, а двадцать девять, - за вычетом его, Леонтия, чего уж там, - четыре "шмайсера" против одной винтовки... Конечно, можно вжаться в дно окопа, затихнуть мышью, тогда - "один из тридцати"..., - так не думал Леонтий, потому что уверенно брал на мушку ближнего немца. Хлопнул выстрел, немец споткнулся, на секунду замер на четвереньках, затем завалился набок. Леонтий прыгнул к другому краю окопа, прицелился в одну из залегших фигур, выстрелил, таким образом уже окончательно обнаружив свое местоположение. Застрочили автоматы, засвистели пули, над головой поднялась пыль. В это время пришла мысль о том, что все еще может повернуться, как надо: немцы отступят к мотоциклам и уедут восвояси, не получив информации о том, что делается за холмами. Для этого нужно вывести из строя хотя бы еще одного немца, желательно с другого мотоцикла. Из положения лежа этого сделать невозможно: мешает бруствер, ограничивая обзор, и немцы, конечно, залегли, попрятав туловища за холмиками. К тому же, высунуться для выстрела из-за огня просто невозможно. Леонтий мелко перекрестился, передернул затвор, приладил приклад в плечу, чтобы потом не терять секунду, сориентировал винтовку в сторону, где сейчас предположительно находились немцы, и в таком положении пружинисто вскочил. "Эх, мать вашу сто чертей!.." Он выстрелил, в это время с противоположного боку по его окопу прошла длинная очередь... Его отбросило на дно окопа. Глаза засыпало пылью. В это время грянули несколько дружных винтовочных залпов. Леонтий понял, в чем дело. Ай да командир! Видимо, оценив верно ситуацию, - идя на подмогу, но уже явно не успевая, - лейтенант по ходу скомандовал залпы в воздух, чтобы хотя бы таким образом помочь Леонтию, - испугать немцев: много нас, идем на поддержку! В дополнение грянуло с реки мощное "ура!" Потом затарахтели мотоциклы и через минуту это тарахтенье сошло на нет. Еще через некоторое время над Леонтием склонился лейтенант... ...Это было не первое и не последнее ранение Леонтия, солдата-победителя, дошедшего до Берлина. В том бою он оказался боком к строке автоматной очереди, точно между двух немецких пуль, которые оставили на его теле две рваные канавы - на спине и на груди. Пуля, что прошла над сердцем, разрезала, как ножом, письма и фотографии - их половинки, как память о войне, а может быть о Божьей помощи, долго хранила семья. ХОХЛЫ ПОЗОРНЫЕ Пангоды - большой даже по современным меркам северный поселок. Основа жизни - газовое месторождение "Медвежье", которое в свое время осваивал весь Советский Союз. Впрочем, некоторые регионы в освоении лидировали, поэтому со временем сложились определенные пропорции преобладающих, в количественном смысле, национальностей в составе местного населения: русские, украинцы, татары (затем, во времена рыночного начала, прибавились азербайджанцы). Однако последние годы смутили прежнюю пропорциональную гармонию, отчетливую и понятную, прибавив в названный ассортимент разнообразнейшего народу со всех просторов некогда единой страны, "бессистемно" ринувшегося на российские севера в поисках лучшей доли. Самый действенный способ зреть этот "интернационал" - посетить переговорный пункт, где можно услышать всякую речь, экзотические названия городов и весей, а также, в минуты ностальгического минора, легко найти земляка и спросить, не знакомясь: "Вы давно оттуда? Ну, как там?.." ...Вечером - льготный тариф. Поэтому к полуночи в переговорном пункте, в дневное время пустынном, толкутся человек пятнадцать-двадцать. Сегодня то же самое. Делаю заказ. "Ждите". Жду. Рассматриваю все, что вокруг. В широких окнах - привычное для северного марта: зима. Надоевший к весеннему месяцу пейзаж. В этом конкретном окне - лишь часть его: освещенная ртутными фонарями улица, белизна накатанного снега, черные остовы невысоких зданий, из которых выделяется угрюмая котельная, упирающаяся трубой в подчеркнутую искусственным светом вечную темень. Картину локальности и отдаленности от цивилизации поселкового мирка оживляют подъезжающие и паркующиеся возле переговорного пункта легковые машины. Заходят несколько азербайджанцев, им некогда (бизнесмены), они не ждут "по льготному", пытаются дозвониться из таксофона. Раньше их смуглой братии здесь было мало, и они при этом разговаривали громко, не обращая внимания на окружающих, заполняя любое помещение гортанной речью. Сейчас их много, но ведут они себя гораздо тише, они стали как все. В углу слышна скороговорка малоросской речи. Это вполголоса, несколько стесняясь того, что им нужно пообщаться на своем языке, - который здесь уже давно не в ходу, даже среди этнических украинцев, вырастивших на Севере вполне русских детей, - разговаривают граждане Украины, вахтовики, - самая бесправная часть населения нынешнего Севера. "Скажите, а код Ташкента не изменился?" - это спрашивает у телефонистки молодой высокий блондин. Характерный выговор русских слов в "восточном" оформлении, несколько похожий на классический жаргон "новых русских", выдает в нем уроженца солнечного Узбекистана с далеко не тюркской фамилией: например, Иванов или Коваленко. По таксофону, аппарат которого висит не в кабинке, а прямо в зале, звонит на родину молодой татарин, поздравляет девушку, нежно называет татарское имя, сложное для запоминания, но, в том числе и по этой причине, необычайно певучее. Отвернувшись от всех, насколько возможно, он глушит голос и, втягивая голову в плечи, бережно прикрывает телом то далекое и одновременно близкое для него имя, которое произносит. Обрывки объявлений из скрипучего динамика: Омск... Молдова...Чувашия... Москва. По ногам веет холодом: люди заходят и выходят. Из проема двери, вместе с клубами морозного пара, с удовольствием отряхиваясь, в зал ожидания вплывает огромная рыжая псина. За ней неверной походкой появляется невысокий мужичишка, критически оглядывает зал и со словами "Майкл, ко мне!.." вонзается задом в свободное кресло. К окошку проходят две дамы, очень похожие одна на другую. По обрывкам фраз становится понятно, что одна из них является женой пьяного мужичка, другая, несложно вычислить, - сестрой жены. - Хохлы позорные, - вздыхая, говорит пьяный мужичок, ни к кому не обращаясь, видимо завершая монолог, начатый еще на улице, а может быть и того раньше. - Проиграли... - Не знаю, кто там у вас что проиграл, но собаку вы, пожалуйста, уберите. Последние слова принадлежат крупной, вызывающе интеллигентной даме в лебяжьей шапке и норковой шубе, которая оказалась сидящей по правую руку от мужичка и которая сейчас, насколько возможно, старательно от него отстранилась. Мужичок повернулся на голос, видимо обдал соседку острыми запахами, так что она, надув щеки, показывая, что ей трудно дышать, отвернулась. - А вы что, животных не любите? Вы здесь, на Севере, наверное, очень недавно. Интеллигенция... А раньше, между прочим, здесь собак было - как людей. В столовых, на почте, в аэропорту - одни собаки. Ик!.. И хохлы. - У меня аллергия, - вымученно улыбаясь, при этом морщась и зажимая нос, гнусаво объяснила женщина. Для мужичка, по всей видимости, справедливость - важный аргумент, потому что он, неожиданно для его самоуверенного состояния, командует своему питомцу, развалившемуся у ног хозяина: - Майкл! Ты слышал? Пшол вон отсюда! Подожди на улице, бессовестный. Разлегся, иж ты! На улицу! Ждать! Майкл нехотя повиновался: поднялся и действительно вышел вон. На лице мужичка читалась гордость дрессировщика. Когда хвост собаки исчез за дверью, мужичок опять критически оглядел зал. - Вот это школа! - похвалил он, видимо, сам себя. - А не то что у этих, салоедов! Ну, хохлы позорные, ну надо же так проиграть! А? И кому?.. - здесь последовало несколько крепких выражений. Все присутствующие женщины отвернулись, мужчины - кто вяло улыбнулся, кто потупил взор. Мужичок продолжил монолог с применением стандартных оборотов из ненормативной лексики. Наверное, ему уже нравилось, что он повергает всех в неудобное состояние. Во всяком случае, мне так показалось. Поэтому я решил прервать это глумление и, поймав его плавающий взгляд из-под тяжелых, наполовину опущенных век, сказал, как можно спокойнее, обыденнее, решив, впрочем, что в данной ситуации имею право обратится к этому экспонату на "ты": - Ты чего разошелся? - Не понял? - он явно не ожидал такой по отношению к себе "агрессии". - Ты зачем так много материшься? Здесь ведь женщины, в конце концов. Он отпарировал неожиданно быстро, показывая на тех, с кем пришел: - Но это ведь мои женщины. - Не только, - я показал глазами на других. Мужичок оглядел зал, зафиксировал пару "не своих" женщин, этого оказалось достаточно для того, чтобы опять решающим в его поведении оказалась справедливость. - Действительно, извиняюсь, - он даже кивнул головой в сторону соседки, обозначая извинительный поклон. Соседка неопределенно хмыкнула. Повисла не совсем уютная пауза. Признаться, я гораздо комфортнее бы себя чувствовал без этой блиц-победы, свершившейся на глазах у очень мирной публики, частью которой являюсь. Видно, и мужичка, при всем его уважении к справедливости, мало устраивала роль поверженного. Поэтому он старается зайти с другого фланга, наверняка, с намерением представить дело так, что это и есть тот фронт, окончательная победа на котором компенсирует временные неудачи. Наконец, он был с дамами, которые, впрочем, вполголоса переговариваясь, старательно делали вид, что все, что происходит с их мужчиной, к ним не имеет ни какого отношения. - И все-таки! - он обращался ко мне. - Все-таки: хохлы - позорные! Правильно? - Здесь он обвел зал победным взором, призывая народ в судьи: - Трудно не согласиться. Ведь проиграли? А сколько людей за них болели!.. Я, как дурак, полтора часа на них потратил... - Он опять посмотрел на меня снизу вверх, при этом прищурился и склонил голову набок: - Ну? Неожиданный вопрос. Очень ответственный, можно сказать, дипломатический момент. Я ответил, вспоминая выражение лица и голос нашего министра иностранных дел. Ответил, на мой взгляд, примирительно, хотя, возможно, несколько многословно (скрывал небольшое волнение): - Можно и так сказать. Куда денешься, - говорят. Если проиграли. Как и русские, - про них тоже вполне можно сказать "позорные", когда проигрывают. Я сам слышал. На стадионе. - Ну, да, - опять вынужденно согласился мужичишка, морщась, - но... Но хохлы - вдвойне. - Почему? - мне стало действительно смешно и я, вместе с несколькими другими мужчинами, пассивными наблюдателями, рассмеялся. Мужик махнул рукой на смеявшихся: - Да потому что они сами по себе "хохлы позорные", а тут еще и проиграли! Тут уже облегченно рассмеялся весь переговорный пункт: и русские, и украинцы, и татары, и азербайджанцы. К мужичку на выручку спешат его дамы. Выручка заключается в том, что они, наклонившись к нему, что-то возбужденно шепчут на оба уха, видимо, пристыживают. - А, - отмахивается воспитуемый, показывает глазами на телефонные кабины, - вы там со своей любимой маменькой лучше разберитесь, без меня, кстати. А я с футболистами как-нибудь сам разберусь! Без вас! Женщины, демонстрируя достоинство, отошли (видно, обычная ситуация). Но как раз в эту минуту в помещение обратно вплыл Майкл и, не дожидаясь команды, равнодушно развалился посреди зала. Мужик зыркнул глазами по сторонам, кашлянул. - Майкл! Все-таки ты... - он боролся с желанием покрепче обозвать бестолкового воспитанника, но совладал с собой. - Позорник ты, Майкл, и, главное, меня позоришь перед... - его лицо вдруг просветлело, как от удачной находки, голос возвысился, фразы зазвучали отчетливее, весомее: - Надо было тебя хохлом назвать. Совести у тебя не-е-т. Кормишь тебя, кормишь!.. А от тебя... одна аллергия, говорят. - Следующие слова уже совершенно явно предназначались не для Майкла: - Все мы вот здесь, - он описал перед собой окружность, - газ наш природный качаем туда за здорово живешь. Уренгой, понимаешь, Помары-Ужгород. Но, Майкл, запомни, сколько хохла не корми, - он все в НАТО смотрит! Его дамы заскочили в кабину, он же, - непонятно: специально или случайно, - решительным шагом, выбрасывая ноги впереди туловища, покинул зал ожидания. Пес солидарно, правда, несколько понуро, пошел следом. "Зрители" переглядываясь, улыбались, безмолвно оценивая только что завершившуюся сцену. Вышли из кабины женщины с пунцовыми лицами, уходя, они уже были похожи друг на друга как близняшки. Подал голос пожилой бородатый мужчина в авиационной куртке и унтах, кивая на дверь, как бы глуша неуютное эхо, нехарактерное для данного помещения: - Переживает как за своих, поэтому и ругает. А представьте, если бы выиграли. Что бы он тогда тут говорил? Да радовался бы и говорил: ай да хохлы, сукины дети, надо же - выиграли! Знай наших, англичане позорные!.. - или как их там. В дверном проеме показалось уже знакомое всем лицо, - хорошего человека вспомнить нельзя. Сейчас глаза были широко раскрыты, губы в табачных крошках. В голосе неподдельная тревога: - Хохлы! Там машина чья-то горит! Чья машина? Несколько человек ломятся к выходу, некоторые, в том числе азербайджанцы, побросав телефонные трубки, выскакивают из кабинок. Остальные льнут к окну: интересно. Потом все быстро возвращаются, качая головами, но даже не ругаясь. Все нормально, такая шутка. Мужик, воспользовавшись сотворенной суматохой, исчез и больше не появлялся. Впрочем, кто его знает: мне дали мой город, я быстро поговорил и ушел. МИССИС СМАЙЛ Время от времени, помимо воли, я отрываюсь от бессмысленной пестроты журнальных картинок и взглядываю на нее. В этом - моя непреодолимая подчиненность чему-то внешнему. А может быть, внутреннему. Поэтому я "делаю вид": пытаясь обмануться, заставляю себя смотреть на объект моего притяжения с интересом, будто мне действительно необходимо это созерцание. (Но тайком - иначе, я знаю, ей мое внимание будет обидно.) Получается: смотрю чуть дольше, чем определено мне моим труднообъяснимым страхом. Чтобы внушить себе: я - хозяйка, смотрю куда хочу и сколько хочу. Я не люблю зависимости, поэтому друзья считают меня сильной. На самом деле это выглядит иначе: не люблю, потому что страдаю от всякой, даже малой, зависимости. Я слабая. Два дня назад я подошла к этому большому окошку в читальном зале, через минуту принявшему сходство с амбразурой, с пещерным зевом, и объяснила, что хочу на несколько дней стать посетителем библиотеки. Я, можно сказать, проездом в этом городе, в командировке, нужно как-то скоротать время. Заодно надеюсь поближе познакомиться с вашей тихой и, оказывается, чудесной провинцией - поэтому меня устроила бы литература по краеведению и вообще книги местных авторов, если они есть... Голубоглазая женщина на выдаче встретила меня, как показалось, преувеличенно радостно. Не как пролетную читательницу-однодневку, а словно завсегдатая, личную знакомую. Это приятно: улыбчивый сервис - еще не стойкое явление на наших просторах. Я говорила, глаза блуждали по стеллажам за спиной женщины, выдающей книги. И вдруг я наткнулась на этот взгляд - и едва не отшатнулась... Тело покрылось мурашками, горячая волна, поднявшись от спины, в мгновение достигла висков, запульсировала в затылке - обычный страх перед неизведанным, умноженный внезапностью. Наверное, мои губы поползли с лица, безобразно размазались по щекам, брови сложились в беспомощной пирамидке - я выдала себя. Ибо все то, что являлось лицом женщины, стало еще ужаснее. Это был зловещий оскал уставшего улыбаться - злость, уходящая корнями в боль. Эти глаза, колючие от сухости, были конечным пунктом плача: соленая, печальная, горючая влага не успевала стать слезами, - она выкипала на подходе к роговице. Я отвернулась, прижав к груди книги и журналы, и, как бы открещиваясь от потрясения, торопливо нарекла улыбающуюся женщину: "миссис Смайл". Даже губы задвигались в шепотливом причитании: "Миссис Смайл, миссис Смайл..." В переводе это звучит не так, как есть на самом деле. Звучит бедно. Так надо. Причина этой необходимости в поиске лингвистической маскировки: английский "смайл" не равняется русской улыбке. Это вообще. А в данном случае "Смайл" - сжатое, зашифрованное, закодированное нечто, что в подстрочном переводе значит улыбка. Можно сказать и конкретнее: "Миссис Смайл" - это надпись на плотной шторке, прикрывающей замочную скважину. Заглянуть - содрогнуться от жалости и страха. Я не могу потрафить профессиональной журналистской жажде - отодвинуть шторку, попытаться расшифровать. Не хватит сил, потому что я уже, задолго до посещения библиотеки, на пределе. "Миссис Смайл!..." У миссис Смайл маска. Маска - "Улыбка!!!" Улыбка с тремя восклицательными знаками. Для того, чтобы понять, что это за улыбка, нужно представить ситуацию, когда человек - вдруг! - встретил безнадежно утерянного милейшего друга детства. Или (пример для меркантила) невероятно, по крупному, выиграл в лотерею - после этого великолепным образом решатся все материальные проблемы. Словом, ее улыбка - это движения лицевых мышц, предназначенные для неожиданной великой радости. На самом деле улыбка миссис Смайл - это обширный спазм нервов, длительная судорога лицевых мышц. Миссис Смайл ненавидит свою улыбку. Наверняка, она готова содрать ее с лица. Вместе с кожей, несмотря на физическую боль. Если бы это помогло, думаю, она бы так и сделала. Периоды, когда лицо успокаивается, - секунды. На самом деле это не успокоение, это нервы собираются в мускулистый узел, змеиную банду, для следующей атаки на миссис Смайл, чтобы который раз с непреодолимой силой, победно выплеснуть судорожную гримасу на всеобщее обозрение. По причине своего панорамного бессилия миссис Смайл ненавидит не только себя. Ее глаза, стреляющие голубым свинцом из амбразурного зева, ужасны. Они полны космической ненависти. Это ненависть безнадежно больного человека - ко всему. К тому, что произвело его на свет для муки. К тому, что удерживает его на этом же свете для продолжения мук. К тому, кто за этой мукой вольно или невольно наблюдает. Эта гримаса природы, эта дисгармония губ и глаз усиливает тревогу в моей душе. Пожалуй, потому, что в этом зримом рассогласовании внутреннего и наружного воплощение моего собственного неуюта. Мое преимущество - я владею своими лицевыми нервами. Но если я не избавлюсь от сжимающего сердце груза, возведенного в абсурдный квадрат в этой абсурдной библиотеке, мне будет совсем плохо. Не поможет и то, что я, конечно, уеду и никогда больше здесь не появлюсь. В этом случае точно - миссис Смайл останется надолго со мной. И сколько затем потратится времени, чтобы эта зависимость сошла на нет. Вывод: что-то решать нужно - сейчас. Поэтому я здесь. Так я вру себе. Ему, моему Виталику, было плохо, когда я уезжала. Он еще не привык к разлукам, даже коротким. Для него это первая моя командировка. ...Как будто бы он не знал, что работа журналиста связана с частыми отлучками!... ...Зачем он женился на журналистке?!.. - такой вопрос я хотела ему прокричать, когда почувствовала, что он против командировки. Глупый вопрос всегда грозит превратиться в глупый крик. Но, по той же логике, такая же глупость - его желание не отпускать меня. Нет, я совсем не так хотела сказать: несерьезна, наивна и трогательна его обида... Впрочем, и наша глупость, и его наивность и трогательность - все это без слов. Все это только читалось - но очень доступно и понятно, без вторых смыслов и контекстов, как мне показалось: по тому, как он заснул, накануне дня отъезда; как "не проснулся", когда я, на цыпочках, зная, что он не спит, покидала квартиру. Лежал, такой обделенный, обойденный, смежив большие мальчишеские ресницы. Эти ресницы - его обида. "На цыпочках" - моя виноватость. За то, что расставание произошло в такой безмолвной форме, я ему благодарна. Вдвойне благодарна за то, что он даже не разомкнул век. Последнее время я стала бояться встречи с его грустным взглядом, который спрашивает то, что уже становится трудновыносимым: милая, что с тобой, ты притворяешься... Что я еще могу сделать, чтобы ты меня любила? Бедный, бедный мой дорогой человек!... Я нашла его совсем недавно. В больнице. Мне нужно было, кровь из носу, первой из всех городских газетчиков, взять интервью у героя последней нашумевшей криминальной истории. К нему не пускали. Я проникла в его палату, прикинувшись родственницей. И хорошо сыграла театральную пошлость: ах, здравствуй!.., тетя передает привет, а как ты - и прочее. Он все понял и только лукаво улыбался - одними глазами и морщинками возле глаз. Порой бывает стыдно за брата-журналиста: из-за жареного материала мы готовы на какую угодно бестактность. Наверное, мой визит таковым и был по отношению к больному милиционеру. Разговаривать ему было очень трудно из-за перебитой челюсти. Он еле шевелил губами. Это было не единственное, из-за чего он временно потерял трудоспособность, но именно невозможность смеяться доставляла ему наибольшее неудобство. А еще он говорил, что, оказывается, давно меня знает по публикациям. В реальности я оказалась другой. Он представлял меня высокой, громкогласной уверенной, смелой, решительной, сильной. А я оказалась... По его словам, я оказалась просто... Но это по его словам. Какая ты, к черту, самая красивая, - смеялась я над собой, топая по темной вечерней улице, если тебя только что бросил любимый муж!.. Придя домой, я как дурочка заглядывала во все зеркала. Оттуда на меня смотрело удивленное, недоверчивое, затравленное, злое существо, с невымытыми, жирными волосами, превращавшим голову в култышку. Перечеркивала влажным пальцем безобразный зеркальный образ, перламутрово наливалась и таяла полоса. Потом усиленно красилась, мазалась, штукатурилась (превращаясь то в румяную деревенскую дурнушку, то в восточную фурию - глаза вразлет, брови сплошным луком, то в ресторанную путану, то в роковую светскую львицу), - и смывала это почти кипятком, иногда для этого полностью погружаясь в ванну. Полночи продолжалась лепка масок. Которые щурились, ужимались, смеялись... "Я могу быть любой, кем угодно". Полночи работал театр абсурдных отражений. Почти до утра гудели водяные и канализационные стояки, разнося в виде назойливого шума часть моей тревоги по девяти этажам, нанизанных на чугунные трубы. На следующий день я пришла к нему в палату - избитый ход сюжета. Но чтобы сделать его, все же необходимо "непарализованное" умение. Оно, оказывается, у меня есть, вернее, я его растренировала, восстановила, вчерашними масками. Словом, если без слюнявых подробностей, то на следующий день я опять пришла к нему. Для уточнения некоторых деталей. И так далее. Скоро мы расписались. И вот теперь Виталик, который, можно сказать, полюбил меня с первого взгляда, который прирос ко мне всей своей непорочной душой, он, этот святой человек, подозревает меня!...Он страдает, он прямо умирает от страданий. Он предполагает невероятное! Он предполагает, что я все еще люблю тебя. Тебя, слышишь, мерзавец!... Степень твоей мерзости настолько велика и непреходяща, что оттого, что ты есть, или, вернее, был, до сих пор больно кому-то. Что касается меня, то моя боль обусловлена, во всяком случае ее можно объяснить... Но почему ты причиняешь боль безвинному по отношению к тебе человеку! Я представляю, что бы ты ответил, если бы услышал меня. Ты мог бы, в знакомой манере, лениво откреститься: мол, страдания твоего Виталика это продолжение твоих сумасбродных, типично женских проблем. Возможно, это буквально так, но моя - значит, и его, моего близкого человека боль питается твоими соками, соками твоей мерзости!... Стоп, я опять кричу. Кричать нельзя. Ранее коллеги и знакомые часто делали мне комплимент, справедливо отмечая во мне обоснованный оптимизм и тонкий, выверенный юмор. После развода комплименты такого содержания прекратились, а через некоторое время после нового замужества одна из моих приятельниц, пуская дым в потолок, глубокомысленно заметила, что я превращаюсь в "грустную, неадекватную хохотушку в темных очках". Что ж, ответила я ей, действительно в мою привычку вошло ношение солнцезащитных очков, ты знаешь, возраст, ультрафиолет, но при чем тут... Ты сделал из меня идиотку. Смеющуюся. Которая плачет. Зашла заведующая библиотекой, обратилась к миссис Смайл: "В вашу смену опять пропала книга!..." Все время, пока она говорит, заметно ее нежелание смотреть в сторону миссис Смайл. Она нервничает. Наконец заведующая, закончив монолог, резко отворачивается и уходит. Ее можно понять. Смотреть на яростный испепеляющий взгляд, невероятно зловещий от улыбки, просто невозможно. Преувеличенно строгой интонацией заведующая ставит барьер, который необходим в данной ситуации: она не может жалеть, с нее требуют работу, она требует от других. Миссис Смайл улыбается. Я жалею миссис Смайл - если нельзя заведующей, то это буду делать я. Результат, преувеличенно быстрый, подозрительно скоропостижный: я ненавижу заведующую. Понимая, впрочем, что моя ненависть (чувство-то какое - взрыв нелюбви: за что?...) формально несправедлива, - это просто срывание собственной труднообъяснимой злости. Ищу чего-нибудь в собственное оправдание. Вот оно: грубость заведующей по отношению к той, которую мне жалко. Я так устроена: мое удовольствие (злость тоже бывает удовольствием - вот оно что, вот откуда ненависть!) - мое неудовольствие не может основываться на несправедливости. Подобные причинно-следственные цепочки, признаться, утомительны - проще разозлиться и обругать, хотя бы "про себя". Но - издержки профессии - абсолютная "бабскость" мне недоступна. Так-то, мой милый бывший... Это к вопросу о моих, как ты часто говорил, типично женских сумасбродных проблемах. Как пропадают книги? Наверное, дело в том, что миссис Смайл старается не смотреть лишний раз в читальный зал, так как знает, что сразу несколько глаз устремляются на нее, на ее ужасную улыбку. Этим пользуются книжные воры, или - книжные черви, как я их называю. Вернее, стала называть, после двух дней посещения "читалки" - вчера был аналогичный упрек в пропаже книги со стороны заведующей. Итак. Зачем я сюда прихожу? Я вполне могла бы провести эти три дня, до окончания командировки, в которой уже выполнила всю намеченную программу: взяла интервью, обработала данные - ничего интересного. Я могла бы походить по здешним улицам, заходя на каждую выставку, в единственный - наверняка единственный, краеведческий, музей, в кинотеатры, видеотеки, сидеть в парке, выйти на речную набережную, понаблюдать за рыбаками. Но я иду сюда. В душную читалку. Делаю вид, что меня магнетически притягивают ужасные глаза "той, которая смеется", что я пытаюсь решить какую-то задачу, согласовать рассогласованное - взгляд и суть, мимику и настроение. Романтично, ничего не скажешь. Красивое вранье. Но сейчас зайдет Он и я попытаюсь без всякого притворства сформулировать для себя истинную причину своего здесь сидения. Я устала притворяться. Входит он, я опять вздрагиваю. Первый раз я вздрогнула, когда... Нет, это было не так: я содрогнулась. Это случилось именно в те мгновения, когда, шепча "Миссис Смайл... миссис Смайл" (чур меня!...), я уходила от улыбающейся библиотекарши в глубину читального зала. ...Если только что вся кровь, которая была в организме, прихлынула к голове, то сейчас, всего через минуту, происходил столь же быстрый отток. Обморочный сель уносил в темную бездну все большую часть моего сознания. В это время вторая доля моего "я" шизофренически фиксировала и прогнозировала себя со стороны: сейчас у нее закатятся глаза, откроется рот, и тело, не сгибаясь, рухнет на деревянный пол. Но, к счастью, тело уже соседствовало со стулом, и жалобный скрип мебельного дерева сопряженный с болью в копчике, от слишком жесткого "приземления", вернул меня в состояние однозначности, хотя и весьма неуютной. Поясняю: причиной второго и, пожалуй, самого главного потрясения, возведенного в квадрат потрясением первым, было то, что я увидела Его... Его я тоже окрестила для удобства, по-своему: "супруг". Муж в кавычках. Нет, это не тот человек, которого я хочу в мужья. Я замужем за прекрасным, ранимым, милым человеком, Виталиком... Как будто в сеансе аутотренинга: сплошные повторы. Но, наверное, это закономерность мышления - шаг назад, два шага вперед. Просто раньше я не отдавала себе в этом отчета. Итак, я замужем за Виталиком. У нас медовый месяц, в который я укатила в командировку. Нет, я не изменяю ему в мыслях, сидя здесь, в этом читальном зале, на провинциальных "куличках", мечась между двух огней. А именно: маясь от ужасной улыбки, осененной болью, и дожидаясь того, кого я окрестила: "супруг". Так в чем дело? "Супруг" страшно похож на моего первого мужа. В этом все дело. Позавчера, увидев его, я чуть не упала в обморок. Но это, как я уже отметила, был не он, первый муж, а просто страшно похожий на него человек. Я давно уяснила: похожие внешне люди, имеющие одинаковое строение черепа и, так сказать, одинаковый экстерьер - имеют часто одинаковый голос. И самое удивительное - одинаковые привычки и даже в целом характеры. Поэтому я и сижу здесь. После нескольких первых минут наблюдения за "супругом", я уверовала, что это тот самый случай: похожесть сногсшибательная. Теперь получается, что я наблюдаю за своим первым мужем почти в открытую, а он об этом не знает. Я же говорила, что он сделал из меня идиотку. Я многое ему не сказала, когда мы расставались. Он просто ушел и все. Остановить его и сказать все, что я о нем думала или добиваться от него уже ненужных, по статусу фактически разведенных, объяснений - не было смысла, да и не позволяла гордость. А если честно (что-то я в последнее время часто стала врать себе, как будто разговариваю не с собой, я с посторонним человеком), а если честно, то я и не знала, что можно было ему такого сказать. Настолько это было неожиданно. Теперь я понимаю, что он долго обманывал меня (когда надоело обманывать - ушел), но как - не ведала. Может быть, именно это я сейчас и хочу увидеть, узнать? Самое веселое было бы сейчас начать флиртовать с ним, тем более, что он время от времени дает мне, как говорится, основания надеяться: взгляды, пара вопросов ("А вы не подскажите, в каком каталоге я могу?...") А потом, когда он "раскроется", в самый решающий момент отказать в какой бы то ни было взаимности: извините, гражданин, в чем дело, я вас не понимаю, и вообще, идите к черту!... Примитивно. Осознание этой примитивности - признание моего бессилия. Как продолжения бессилия прошлого, или, вернее, настоящего. То есть постоянного. И от этого "супруг" становится мне еще неприятнее, чем в той, "настоящей", прошлой жизни. Тем более, я вижу его гнусное отношение к миссис Смайл, и моя неприязнь растет, доставляя мне неописуемое блаженство. А он издевается над миссис Смайл, получая удовольствие от чужих страданий. Все правильно, в этом, как оказалось, он весь. Насколько в разном, противоположном, мы с ним находим усладу. Какими, оказывается, мы были разными в "той" жизни!... О чем это я? Я совсем сдурела. Где-то я прочитала, что каждый человек, проживший длительную жизнь, хотя бы раз свихивался. Для большинства это, к счастью, проходит, разум восстанавливается. Меньшинство попадает в психушку. Как бы не оказаться в меньшинстве. Хорошая метафора (мое нынешнее состояние - я осталась в меньшинстве), надо запомнить. ..."Супруг" мягкими шагами, как бы крадучись, подходит к миссис Смайл. Сейчас будет то же, что и вчера, позавчера. Судороги миссис Смайл вырываются наружу, она осклабливается. "Супруг" делает вид, что искренне отвечает на ее улыбку. Делает вид, что сразу не в силах понять причину этой улыбки, - поэтому только удивлен и польщен. Заказ на книги и журналы воркующим голосом. Голосом очарованного неожиданной улыбкой симпатичной ему женщины. Далее (он изощряется) - ее улыбкой, которая, якобы, дает надежду на быстрый и плодотворный результат. Еще дальше: он дает понять, что разгадывает эту улыбку, как улыбку проститутки. Миссис Смайл испепеляет его взглядом, ее слова - сухой холод, обрамленный вежливостью. Оказывается, она не такая сильная, какой кажется из под своих яростных глаз. Она беззащитна. Вместе с радостной улыбкой, искореженной тем же ненавидящим взглядом, пробивается третье слагаемое ее сути - молящий о пощаде голос. (Для меня кольцо замкнулось: это я.) Но мольба о пощаде только распаляет "супруга": нужные книги и журналы получены, прижаты к груди, но он продолжает нежно ворковать, глаза становятся блестящими, а губы влажными... Его задержка возле амбразуры для выдачи книг вызывающе неприлична. Все присутствующие в читальном зале подняли головы - кто-то осуждает, кому-то эта фарс-комедия доставляет пустой интерес. Мне хочется встать, подойти, назвать "супруга" по имени первого мужа и дать ему по красивой физиономии. Хотя, делать это еще рано - мне нужен явный, настоящий повод. В то же время, мне трудно сдерживаться. "Супруга", можно сказать, спасает от меня следующий клиент, зашедший с улицы. "Супруг" отходит от амбразуры и садится на свое место, где уже сидел вчера и позавчера. Это место рядом со мной. Случайно. Эта случайность в моей власти. Кое-что я умею. Например: я беру себя в руки и начинаю с ним беседовать. "Это хорошо, что ты еще жив. Сначала я хотела твоей смерти. Это было моим самым сильным желанием. Просто, чтобы ты шел с той, другой, по улице и вдруг упал и умер, или чтобы тебя задавила машина, или чтобы ты заснул и не пробудился: она проснулась среди ночи, хвать тебя за плечо - а ты холодный... Это чушь, конечно. Но было именно так: я хотела твоей смерти. Однако чуть позже я испугалась. Это произошло после моего второго быстрого замужества: на своей свадьбе я смеялась, хохотала, но внутри, слышишь, проклятый, - я плакала. Я обманывала Виталика. Нет, ты не должен умереть раньше времени, не умирай. Не умирай, пока я тебя ненавижу. Я должна тебе все сказать, я должна тебя ударить, избить, исцарапать, изгрызть. Так, чтобы ты после этого стал мне совершенно безразличен. Чтобы вспоминая тебя (иногда, случайно), я - зевала!... Я хочу, - знаешь, просто умираю, как хочу, - стать к тебе безразличной. Поверь, мне от тебя больше ничего не нужно." Ты моя жертва. Моя месть пока только вот в чем: я наблюдаю за тобой, а ты ничего не понимаешь. Как ты, ставя мне рога, наблюдал за мной, зная, что я ничего не понимаю. Но этого мало. Конечно, мало. Этой идиотской власти над "тобой" - мало. Для большего нужен повод. Но настоящего повода пока нет. К сожалению. А провоцировать, ты прекрасно знаешь, я не умею. Он действительно красив. Он всегда был красивым. Я изменилась за наши пять лет супружества. Надо сказать, не в лучшую сторону (мнение Виталика не в счет): появились морщины - пусть легкие. Хотя... Несомненно, я стала женственнее, до этого я совсем была похожа на мальчишку. Сейчас от того мальчишки - лишь небольшой рост, изящная - чего уж там! - худоба, манера одеваться, удобно для моей журналистской работы: джинсы, свитер... (Я даже сумочку не ношу, все по карманам удобной, парусиновой репортерской куртки "супер-кенгуру", как я ее называю.) Словом, изменения, мне кажется, есть. Он же остался таким, каким я его впервые встретила: зрелым, уверенным и... красивым, черт побери. Высокий, черноволосый, слегка вьющиеся локоны, неизменная бородка с неизменной, наверное, врожденной, проседью. Под аккуратными усами - всегда красный, прямо-таки кровавый рот с "резными" губами... Это все, что мне в конце концов стало ненавистно. После того, как ему на все, что касается меня, стало наплевать. Обидное в том, что я долго не могла почувствовать этот момент, момент равнодушия. Когда почувствовала, то это было, во-первых, поздно по сути, по глубине, во-вторых, стало "вдруг" ясно, что этот пресловутый момент - по времени - наступил давно. В данном случае, повторяю, "поздно" и "давно" - не одно и то же: было (поздно!) - обидно за себя ту, более "давнюю", раннюю, дурную и неопытную, к которой - оказывается, давно - стали равнодушны. Я совсем запуталась. Шею можно сломать, распутывая и оглядываясь. Сейчас, наблюдая за ним, я открываю его по-новому, убеждаясь, что это была действительно мразь (так я его назвала при расставании - единственное, кстати, что я могла тогда сказать - еще не веря в свои слова. Сказала, чтобы что-то сказать). Теперь я убеждаюсь, что оказалась права. Это доставляет мне удовлетворение с одной стороны и, с другой, еще больше распаляет мою обиду. Необходима разрядка, но в чем она может заключаться по отношению к совершенно незнакомому человеку, которому невольно выпало играть чью-то, в данном случае отрицательную, роль. Это смешно, но мне не до смеха. Я вновь поднимаю глаза на миссис Смайл и понимаю, что у нас с ней есть что-то общее, что-то необъяснимое словами. Кроме уже понятого: того, что мы обе - смеющиеся в ненависти плакальщицы. Я тоже миссис Смайл. У нас даже один враг. Стоп! Вот и выход. "Супруг" уже виноват перед ней, значит заслуживает наказания. И совсем не важно, кто из нас, я или миссис Смайл, совершит правосудие. Как хорошо и удобно все поворачивается! Это при том, что я прекрасно понимаю: "удобный поворот" - следствие того, что у меня "едет шифер". ...Нет, все-таки есть какая-то высшая справедливость! Мне дан шанс, и я впредь уже буду недостойна божьей милости, если им не воспользуюсь. Это я поняла, когда заметила: "супруг" закончил читать, поставил несколько книг на стенные, доступные всем читателям стеллажи с рекламными экземплярами, несколько книг отдал миссис Смайл, опять двусмысленно улыбаясь, и торопливо ретировался. Эта торопливость понятна: одну книгу он положил в полиэтиленовый пакет и вместе с этим пакетом вышел. "Супруг" это и есть тот самый книжный вор!... Мое трехдневное сиденье в этой библиотеке вознаграждено. Теперь я отомщу за нас обоих. "...Я опозорю тебя на всю библиотеку. Сюда вызовут милицию. Потом об этом вопиющем случае сообщат на твою работу!... И так далее. Это будет моя месть тебе за миссис Смайл и, самое главное, за меня. А потом, если хочешь, умирай!... Или живи на здоровье, - это уже не будет иметь никакого значения! Ни для миссис Смайл, ни для меня, ни для моего Виталика, которому ты в подметки не годишься!" Но, издержки чудесности, неожиданного подарка судьбы, - я замешкалась, "супруг" успел выскочить. Как я могла не спрогнозировать такую возможность - что "супруг" и есть книжный вор. Ведь у него же на лице это три дня было написано. Врешь, не уйдешь! Я бросаю пачку журналов на стол миссис Смайл и, провожаемая ее, ставшей вдруг удивленной улыбкой, выскакиваю из библиотеки. "Супруг" уже на улице. В руках пакет. Лицо довольное жизнью, почти радостное. Я иду "шпиком" сзади. Подхожу совсем близко. Внимательно, насколько это возможно, осматриваю полупрозрачный пакет. Так и есть: книга. Большая. Кажется, именно такую я видела на стеллаже, какой-то справочник , видимо детский, тематический, хорошо иллюстрированный. О чем ты думаешь? С детства читаю детективы, несколько лет профессионально занимаюсь "газетным" криминалом, но ни разу в жизни не могла смоделировать психологию воришки. Украсть у какого-то ребенка, чтобы отдать своему, и умиляться при этом сознанием того, как хорошо сделал, обеспечил чадо необходимым, и сердце сочится гордостью и умилением. Нет, ничего не получается. Вор - аномалия, выродок. А в шкуру выродка я, при всем желании, влезть не смогу. В чем-нибудь да ошибусь. Одно понятно: твое место в клетке. Но что я реально могу сделать: заломить тебе руку и отвести в милицию или обратно в библиотеку? При этом следить, чтобы ты, как опытный вор-карманник, не избавился от пакета. Смешно. Ты останавливаешь такси! Это катастрофа. Сейчас сядешь в эту грязную "Волгу", и прощай мои мстительные мечты! Хотя бы одно доброе дело из этой неудачной истории я должна выжать - хотя бы вернуть в библиотеку украденную книгу. Ты открываешь дверцу, сгибаешься с намерением забросить свои драгоценные чресла на мягкое сиденье. В это время я обеими руками, маленькими, но крепкими (ты должен помнить!), хватаюсь за твой пакет и со звериной решительностью рву его на себя... Я едва устояла на ногах, а у тебя в кулаках остаются только пластмассовые ручки от пакета. ...Ты бежишь следом. Я ошиблась: полагала, что ты не будешь меня преследовать с целью вернуть нечестно добытое. Потом я решила использовать твою жадность в своих целях. Сначала притворялась немощной, бежала прихрамывая. Мне взбрело в голову таким образом, по примеру какой-то птицы, отвлекающей хищника от гнезда с птенцами, заманить тебя куда-нибудь поближе к милиции или библиотеке. Но потом я обнаружила, что бегу не известно куда. Просто бегу и все. Я элементарно заблудилась, не зная города, района. Ты загнал меня в какую-то тупиковую подворотню. Я заметалась у стены. Зачем-то сняла рваный пакет с этой большой книги и, торопливо смяв, бросила его тебе в лицо. Ты завалил меня на землю и стал вырывать свой нечестно добытый талмуд. Я умею кусаться, - ты не знал об этом?!... Тогда ты высоко размахнулся и ударил меня своим огромным кулаком в грудь. Ух, как хорошо! Ну, давай еще! Ты не просто бьешь - ты выбиваешь себя из меня... Но... мне больно. Все-таки ты подонок... Ты как будто услышал, ударил еще. Надавил коленкой на мой беззащитный живот. Я задохнулась, у меня потемнело в глазах. Сейчас изо рта полезут кишки. Еще один удар, и я потеряю сознание, а потом, может быть, умру. На паническом, еще не равнодушном остатке сознания я вновь ощущаю книгу в своих руках, запрокинутых за мою дурную голову. В этой самой голове мелькают, разумеется, глупости: книга - источник знаний... знание - сила. Быстрыми толчками, синхронными со стуками крови во всем организме, я напитываюсь мыслью, которая удерживает меня в рассудке: знание - сила!... Да, черт возьми: с радостью убеждаюсь, что книга еще не выпала из рук, закинутых за голову, собираю последнюю энергию и хлопаю этим гроссбухом, источником знаний, по твоей красивой голове. Затем еще. Еще! Хочу еще, но сил на большее не хватает. Твои глаза превращаются в два белых шара. Ты медленно разгибаешься, выпрямляешь торс, отпускаешь от меня свои руки, как хирург от больного, и также медленно, как бы нехотя, берешься за свою красивую голову. Наверное, там сейчас колокольный звон и поют ангелы. Сидящий на коленках и покачивающийся, ты напоминаешь йога. А вместе мы напоминаем что-то из "Кама-сутры". Нокдаун. Я выползаю из-под тебя. Дыхание еще далеко не восстановлено, но втягивать в себя воздух я уже могу, хоть это и невыносимо больно. Кроме живота, ты смял и мою грудную клетку и что-то там под ней, кажется, здорово отбил. К нам бегут какие-то люди. Ты силишься встать, держась ладонями за стену. У тебя поза, как будто выполняешь команду: "руки вверх, лицом к стене". Очень удобная поза, грех не воспользоваться. Это будет последним аккордом в моей мстительной симфонии. Я захожу сзади, прицеливаюсь и, на глазах у свидетелей, изо всех сил пинаю тебя в промежность. Ты охаешь и резко садишься на корточки. Под удивленные взгляды зрителей я гордо вынимаю из нагрудного кармана расческу, которую ты, оказывается, вывел из строя, и ее обломком расчесываю растрепавшиеся волосы. Фанфары. Занавес. Поклонников прошу не беспокоить меня в уборной. Мне "пришили" мелкое хулиганство. Книга оказалась собственностью гражданина, на которого я из хулиганских побуждений набросилась, причинив моральный ущерб и незначительные телесные повреждения. Я не отпиралась - мне было безразлично. Свидетелями на суде были двое случайных прохожих, красочно описавшими мой прицельный "заключительный аккорд" и хладнокровное причесывание; миссис Смайл и заведующая библиотекой, которые характеризовали меня как аккуратного и добросовестного читателя, наивного борца с книжными ворами; и муж мой Виталик, который просил граждан судей отдать меня на поруки с непременной материальной компенсацией со стороны семьи ответчицы в пользу потерпевшего. Естественно, находящимся в здании суда стало известно, что я веду криминальную хронику в газете. А муж, вообще, милиционер. В связи с этим судья смотрел на меня на всем протяжении процесса не совсем бесстрастно, скажем так. В его взгляде была смесь удивления, сочувствия и укора. Даже голову склонил на бок, как скрипач, так и смотрел на протяжении всего процесса. Пострадавший-потерпевший был согласен простить мне нанесенный вред, без всякой материальной компенсации. Единственным его условием было следующее: я должна извиниться. Прямо тут же, на суде: громко и "с выражением". Я встала и сказала, глядя на него, от чистого сердца: я все тебе прощаю. Никто не понял, что я сказала. Потом все подумали, что я оговорилась. Тогда я встала опять и повторила: Я. Тебя. Прощаю. Ты мне безразличен!... У него захватило дыхание. Прямо щеки затряслись от возмущения. Только и смог выкрикнуть, почти провизжал: я попрошу вас не тыкать!... За мою наглость мне дали пятнадцать суток. Когда меня уводили, Виталик, пользуясь разрешенным прощальным поцелуем, шепнул: зачем ты это сделала? Я успела сказать ему, на горячем выдохе, касаясь губами мочки уха, зная, что ему это приятно: этот тип похож на моего первого. Виталик, мой дорогой человек, мне поверил. Наверное, впервые. А мне впервые за много месяцев было просто хорошо. Я чувствовала себя революционеркой: только они идут в камеру с улыбкой. Все позади. Мой Виталик скромный: он не пытался меня "вытаскивать" раньше времени. Просто устроился в местную гостиницу и стал ждать срока моей "отсидки". Он всегда такой: мягкий, принципиальный и упрямый. Его только недавно стали уважать бандюги нашего города. Раньше они относились к нему пренебрежительно, как к пансионной девице, надевшей милицейскую форму. Поэтому неизменно проигрывали. А сейчас уважают, но все равно проигрывают. И все же через неделю я "освободилась". Помог мой главный редактор. Не выдержал, примчался. Виталик потом рассказывал, что его лысина сверкала и в отделении милиции, и в редакции местной газеты, и в мэрии... Я ему, редактору, за это образ придумала: лысый протектор. Что, конечно, несправедливо - добрый мужик. Да и как мой защитник - справился, добился "амнистии". Еще бы, работы невпроворот, а я тут прохлаждаюсь за свой счет. Общаюсь с дебоширками и хулиганками - милейшие, оказывается, девы. (Как много я, оказывается, не понимала, когда писала об этой части общества. Теперь на все посмотрела другими глазами. Понять, значит простить. Уверена, мне это очень пригодится. Может быть, что касается профессии, как раз таки этих присуженных суток мне и не хватало, чтобы достичь существенных - не халтурных, настоящих - вершин мастерства? Я даже поставила себе цель: серия очерков "оттуда". Вернее, "отсюда". Возможно, в результате получится книга. Часто ловлю себя на мысли, что впервые за много месяцев мысли мои вновь приобретают стройность и творческое направление.) Да, работы, как уверяет шеф, невпроворот, а я тут подметаю, видите ли, тротуары, дышу свежим воздухом, сочиняю стихи под "вжик" метлы и шорох желтых листьев. Тарам-тарам... и жутко добрых мыслей... Не рифмуется и не надо. Зато появился румянец на щеках. Сходят синяки, перестала ныть изрядно помятая грудная клетка и все, что в ней последние месяцы болело. Перед отъездом на вокзал мы с Виталиком купили цветы, и зашли в библиотеку. Букет миссис Смайл отдавал Виталик, так я захотела. Я увидела то, что и ожидала, согласно всем законам жанровой справедливости: миссис Смайл улыбалась, но в этот раз выражение глаз и лица соответствовали друг другу. Это была не гримаса природы, это была настоящая улыбка. Неизвестно, что произошло, какая там релаксация, следствие ли положительных эмоций, но вдруг больные нервы расслабились и перестали, пусть ненадолго, корежить лицо. Потом, когда мы уже были у двери, мне показалось, что она светло, без страдания, улыбнулась. Я "сфотографировала", запечатлела ее в памяти такой, закрыла глаза и отвернулась... Прощайте, миссис Смайл! Ч У Б Ч И К Приятель мой и одноклассник Пашка, в отличие от меня, всегда был лысым. В семье у них, кроме Пашки, бегало еще четверо сынов. И все они, сколько я их помнил, всегда были стриженными налысо. Этим они очень походили друг на друга, их можно было перепутать с затылков. Хотя, все были, разумеется, разного возраста и характера. Я всегда подозревал, что причина их затылочной универсальности в том, что отец Пашки, дядя Володя, родился, как он сам говорил, безволосым. Очевидно, подтверждал мой папа эту версию, дядя Володя не хотел, чтобы наследники хоть в чем-то его опережали, пока он жив, - настолько ревниво относился к лидерству в семье. Наверное, думал я, развивая папину шутку, если б было возможно, сосед остриг бы и тетю Галю, Пашкину мать, под ручную машинку - его любимый инструмент, который он прятал от семьи в платяном шкафу под ключ. Но сделать такое - неудобно перед соседями. Хотя вполне приемлемо было иной раз, по пьяной лавочке, громко, на всю улицу - открытым концертом, "погонять" тетю Галю, в результате чего она, бывало, убегала к соседям и пережидала, пока дядя Володя не успокоится и не заснет. Сосед зорко следил за прическами своих отпрысков. Обычно, периодически, пряча за спиной ручную машинку, он подкрадывался к играющей во дворе ватаге, отлавливал кого-нибудь из своих "ку" (Пашку, Мишку, Ваську...), каждый раз с удовольствием преодолевая неактивное сопротивление взрослеющего пацана. В этом, вероятно, был какой-то охотничий азарт. Ловко выстригал спереди, ото лба к затылку, дорожку. После чего сын, покорной жертвой, шел к табуретке, чтобы очередной раз быть обработанным "под Котовского". Все было со слезами, переходящими в смех, и, как будто, никто по серьезному не страдал. Мне казалось, что дядя Володя всегда был пьяненький. Меня, соседского мальчишку, непременно с аккуратным гладким чубчиком вполовину лба, в виде равнобедренной трапеции, когда я приходил к Кольке, он встречал неравнодушно: редкозубо улыбался, слегка приседал и, переваливаясь на широко расставленных ногах, подавался навстречу. Одной рукой поглаживал свою большую, чуть приплюснутую лысую голову, а другой, похожей на раковую клешню, совершал хватательные движения, имитируя работу своей адской машинки, и в такт пальцевым жимам напевал: "Чубчик, чубчик, чубчик кучеравый!... Разве можно чубчик не любить!... Ах, ты, кучера-а-авый!" Именно так: через "ра". (Иногда говорил своим пацанам, тыча в меня пальцем: "Демократ с чубчиком!... Куда его папа партейный глядит! Не-е-ет, распустились!..." Из неоправданной высокопарности следовало, что дело не в чубчике: чубчик - знак чего-то, символ.) Я улыбался и отступал. Мне было жутко от мысли оказаться пойманным и обманным путем остриженным наголо. Причем, так: когда сначала на самом видном месте коварно выстригают клок, после чего сопротивление бесполезно, и остается только, снизу вверх, в ужасе наблюдать за творящимся над тобой насилием и мечтать об одном - чтобы все это поскорее закончилось. Про себя я называл дядю Володю "Кучеравым" - незримая и наивная месть за вечно оболваненных Пашкиных братьев и тетю Галю, которую было жалко также и за то, что она ежевечерне через всю улицу, горбясь под тяжестью, несла из столовой ведро котлет с гарниром и бидон сметаны, чтобы прокормить маленького, но весьма прожорливого мужа и пятерых, постоянно желающих чего-нибудь погрызть, "ку". "Не в коней корм", - иногда жаловалась она. Соседи называли эту семью "несунами" (дядя Володя, работая плотником, также носил домой, как пчелка: дощечки разных размеров, всякие деревянные поделки: табуретки, рамы, двери... Затем все это сбывал соседям за "пузырьки"). "Завидуют", - говорил про соседей Пашка, оправдывая "пчелиное" поведение родителей. В нормальных условиях стрижка налысо являлась для меня нереальным актом. Это было невозможно в нашей семье. Отец периодически водил меня стричься "под чубчик" к одному и тому же пожилому парикмахеру корейцу, стригся сам под модный тогда "полубокс". Для мастера единственной парикмахерской нашего рабочего микрорайона у меня сложился трудно передаваемый зрительно-морфологический синоним: без имени-отчества, но с большой буквы - Парикмахер; широкие плечи в белом халате - заглавная буква "П". ...Кореец работал по большей части молча, могло показаться, что он нелюдим или угрюм. Но с отцом, как и с другими постоянными клиентами, разговаривал, мне представлялось, с удовольствием, впрочем, в основном отвечал на вопросы. Лицо виделось строгим, но не хмурым, а просто неагрессивно серьезным - отношение ко всему окружающему с полным отсутствием легкомыслия. Несмотря на тотальную серьезность, Парикмахер довольно часто улыбался - движения губ были реакцией на шутку, окрашивали фразу, иногда заменяли слово. Но не более того, а именно - улыбка была функциональна: не блуждала по лицу, "на всякий случай", как у угодливых, хитрых или, наоборот, просто добрых людей, не зная к чему приткнуться, что разукрасить. В глазах, обычно устремленных на голову клиента, сверху, поэтому как бы прикрытых - плюс к монголоидному разрезу, - скорее, в их уголках, доступных мне, как стороннему наблюдателю, в том числе через зеркало, не находилось блесток высокомерия, кичливости мастерством. Его вид как бы говорил: все что Парикмахер делал, делает и будет делать - правильно, качественно, основательно. Но декларация "звучала" именно так - отстранено, от третьего лица: перечень положительных качеств олицетворял плакатную бесспорность, претендуя только на конкретную деятельность - бритье, стрижка, - и при этом словно отмежевывался от "я": мнилось некое подобие прозрачной, но непреодолимой границы, старательно, больше обычного, отделяющей внутреннюю суть от внешности. В такой интуитивно отчетливой и вместе с тем неуловимой, необъяснимой словами двухмерности мною предполагался корень странной таинственности, внушающей уважение и желание наблюдать за корейцем. Хотелось намазать этот стеклянный, прозрачный барьер чем-то видимым: гуашью или пластилином - строительный материал детского творчества, - чтобы преграда стала осязаема, доступна зрению. Чем больше я наблюдал, тем сильнее утверждался в своем первичном детском, по преобладанию инстинктивном, мнении, что Парикмахер - носитель секрета, персонаж некоего приключенческого сюжета, какой-то судьбы из неведомой жизни, о которой я еще никогда не читал, не смотрел фильмов, не слышал. Взятие первой логической ступени в расшифровке неясного, но притягательного образа - промежуточный вывод, основанный на скудном багаже личного жизненного опыта: то, чем Парикмахер занимается с утра до вечера в своей маленькой мастерской, обслуживая за день несколько десятков людей, - не самое главное в его жизни, оно даже не занимает его мысли... Это при том, что свое дело Парикмахер ладил хорошо. И при том также, что труд, говорили нам в школе, - самое главное для человека. А если не "самое главное", то очень плохо, - это не наш человек. В рассогласовании, которое рождалось из данного правила и личных впечатлений о Парикмахере, было нечто не совсем приятное, как колкие ворсинки за шиворотом после стрижки с "модельным" результатом, отраженном в хмуром обмане старого зеркала с матовыми углами (именно такое висело в этой старенькой цирюльне): положительное боролось с не очень хорошим, ненадежным, сомнительным; ясное - с незримым. Все остальные мои взрослые знакомые, среди которых много родственников и соседей, были более-менее понятны. Пашкины родители - как на ладони. Мои папа и мама - передовики производства, их огромные фотографии постоянно, до привычности, висели на доске почета, длинно вытянувшейся вдоль стены хлопкового завода, где работал весь микрорайон, по дороге в школу. Или взять другого нашего соседа Освальда Генриховича, инженера конструкторского бюро, который тоже хорошо работал на этом же заводе, но просто не мог висеть на доске почета ввиду того, что был немцем, сосланным к нам в Среднюю Азию из Поволжья в начале войны. Об этом, почему-то понижая голос, как будто нас могли подслушать, говорил мне папа. Все понятно - не повезло Освальду Генриховичу: старайся не старайся, а на "доске" не висеть. Я немножко жалел его, но понимал, что так надо и что данное положение дел совершенно естественно. Волосы мои на голове отрастали очень быстро ("Оттого, что мозгов больно много", - шутил папа, с явным удовольствием намекая на мою отличную, без напряжения - порой до скуки, учебу в школе), поэтому довольно часто приходилось посещать Парикмахера. Повторялось одно и то же. Я взгромождался на высокое кожаное кресло. Ерзал, усаживаясь поудобнее. Парикмахер туго повязывал мне салфетку, готовил инструмент. При этом только единожды за весь процесс стрижки я удостаивался его прямого умного взгляда из зеркала, когда он вполголоса спрашивал: "Как?" Я говорил: "Чубчик". Он принимался за мою голову, я разглядывал его, Парикмахера. Лицо - толстые складки. Волосы абсолютно седые, серебряные, зачесанные назад. Интересно, кто его стрижет, всегда думалось мне. Прокуренные желтые пальцы, которые иногда мягко захватывали остригаемую голову, деликатно придавая ей нужное положение. В мой гудящий от электрической машинки затылок - тяжеловатое (оказывается!), с грудной хрипотцой дыхание, в ноздри - характерный запах, смесь одеколона и табака. Только вблизи было понятно, насколько много ему лет. Вокруг старого зеркала были наклеены несколько пожелтевших вырезок из газет на космическую тему и две черно-белые фотографии цветочных букетов (позже я узнал, что это экибана). Отрывной календарь рядом с полкой, заставленной разнокалиберными флаконами, сообщал о датах, днях недели, фазах солнца и луны. Справа, на глухой стене, висел приемник с понятным названием "Москва" - округлые формы, металлический корпус, обтянутая шелковой материей фальшпанель с темным пятном динамика, - который был всегда включен: гимны сменялись голосом дикторов, вещающих о новостях страны, следом шли прогноз погоды, музыкальные передачи по заявкам и без таковых. Трудно было даже представить саму парикмахерскую, само слово "стрижка" без звучания этого радио. Звук как из пионерского горна - направленный, сконцентрированный: он не отражался от стенок комнаты, не заполнял ее всю, а вел себя "адресно" - выходил из одного отверстия - динамика, входил в другое - в мое правое ухо и там оставался. Что с ним происходило дальше внутри меня, я не знал. Наверное, он усваивался особым образом, превращаясь во что-то необходимое для организма. Как воздух, утренняя зарядка, занятия в школе, субботники, первомайские и октябрьские демонстрации... Иногда чудилось, что этот радиоприемник "Москва" и есть самый город Москва, прикинувшийся металлическим ящичком, говорящим и поющим мне в ухо необходимые вещи. Или хотя бы так: приемник - столица, громко и полезно присутствующая в этой комнате своей вполне материальной, видимой частичкой, а не какими-то прозрачными радиоволнами, о которых рассказывал папа. (Отсюда - ретроспективно - можно сделать вывод, что все необъяснимое на самом деле жутко меня раздражало, хотелось определенности, а