что ему приснился сон, в котором "капитан возводит на эшафот товарища Сталина, надевает ему на шею петлю и выбивает из-под ног товарища Сталина табурет"... После услышанного, капитана "преследовала неотвязная мысль: ну а как инженер расскажет свой сон кому-нибудь еще? Пойдет слух о его участии в экзекуции, быстро дойдет до начальства. Ты капитан, знал о сне своего соседа? Скажешь - не знал, а сосед скажет, что мне же первому рассказал. Скажешь - знал, почему же тогда срочно не доложил. Душевные терзания разрешились при входе в здание республиканского МГБ. Поднимаясь по лестнице, он точно знал, что идет в кабинет шефа с намерением все доложить по форме". Пока рассказ не дочитаешь до конца, даже тем из нас, кто начитался "самиздат, тамиздат" и многое другое, что было опубликовано разными "издатами" о сталинщине, трудно предположить, что оба героя этой абсурдной ситуации в итоге будут приговорены к 25-ти годам по статье 58, пункт 8 - террор через статью 19 (подготовка через намерение) и пункт 11 - создание антисоветской организации для подготовки террористического акта. Это был конец 1952 года, а в 1954 году они оба в один и тот же день были реабилитированы. Особую глубину впечатлению от этого рассказа придает то обстоятельство, что он основан на реальной истории, которую автору рассказал академик Густав Иоганович Наам. Нелицеприятные отзывы современников о содержании рассказа Тургенева "Сон", при достаточно высокой оценке художественных приемов, используемых автором, очевидно, явились свидетельством тому, что писателю-реалисту, создавшему такие остросоциальные произведения, как "Записки охотника", "Рудин", "Дворянское гнездо", "Накануне", "Отцы и дети" и др., не прощалось всерьез писать о том, что не опирается на конкретные знания. Но тоталитаризм, диктатура в своем отношении к сути бытия человеческого ни на науку, на здравый смысл не опирались. И потому, даже при идеологии, основанной на оголтелом материализме, сон человека - подконтрольная власти реальность, которая способна определять его жизнь и судьбу. Я отношу "Новый журнал" и к изданиям литературоведческим, от слова "ведать" - "управлять, заведывать чем-нибудь, наблюдать за чем-нибудь" (Толковый словарь русского языка под ред. Д. Н. Ушакова. М., 1994). И не потому, что издатели журнала сами определяют так его статус, вовсе нет, насколько я понимаю. Такое место, такое назначение журналу уже объективно определено всей его историй, теми людьми, которые его создавали и создают, и которые с ним сотрудничали и сотрудничают, той планкой, на которой он держит свой уровень, той аурой, которой он окружен среди литературной общественности, читательской аудитории по обе стороны океана. Помимо того, что я написала в своем первом очерке о НЖ, из огромного числа подтверждений сказанному, я бы хотела здесь привести некоторые фрагменты из воспоминаний Г. Иоффе (постоянного автора замечательных обзоров в разделе "Библиография" этого журнала). Автор делится теми трудностями, с которыми он сталкивался при попытке "добраться" до "Нового Журнала" в Советской России. Как символ свободы слова, в условиях несвободы он не мог быть доступен не только рядовым читателям, но и тем, кому он был необходим по профессиональной надобности. "...Это было в конце 60-х гг., - вспоминает Г. Иоффе, - и название журнала, я, вероятно, нашел в подстрочнике какой-либо "белоэмигрантской" книги. В Ленинской библиотеке выписал этот номер, толком не зная его содержание... Я перебирал номера "Нового Журнала" до тех пор, пока однажды меня не попросили зайти в кабинет заведующего. - Этого журнала у нас нет, так что подавать требования на него больше не надо. - А знаете ли, в какой библиотеке он может быть? - спросил я. - Этого не знаю, но у нас его нет. Тон его речи сомнений не оставлял: журнал есть, но он либо не выдается вообще, либо почему-то не выдается мне. Реакция на это могла быть только одной: значит, там есть такое, до чего кровь из носа добраться нужно. (В поисках материалов историк - азартный охотник.) Историк все же добрался до "запретного плода", и, конечно же лукавил, задавшись вопросом: "Чего боялся академик Поспелов, запирая "Новый Журнал" в спецхрановский сейф, а сам этот журнал почитывая...?" Историк Иоффе лукавит, потому что знал на него ответ, которым и завершает свои воспоминания: "Вместе со своим прямым предшественником парижскими "Современными записками" он ("Новый журнал") запечатлел на своих страницах драматизм российской истории ХХ в." (НЖ, No 226). "Новый журнал" соответствует титулу литературоведческий, потому что мимо него не проходит ни одно сколько-нибудь заметное событие литературной жизни по обе стороны океана, о чем свидетельствует, как я писала выше, раздел "Библиография" каждого выпуска. Ныне мое внимание привлек в этом разделе очерк опять же Г. Иоффе, посвященный нашумевшей книге А. И. Солженицына "Двести лет вместе" (НЖ, No 227). Критик начинает свой анализ с попытки определить мотивы и цели, которые побудили писателя обратиться к столь сложной, острой и уязвимой теме. "К проблеме русско-еврейских отношений можно подойти двояко, - отмечает Иоффе. - Можно рассматривать их в сугубо религиозном аспекте. Но тогда мы оказываемся в сфере мистики, которая, как пишет Солженицын, вряд ли "обязательна для рассмотрения осязаемых, близких нам явлений". И он избирает иной подход к проблеме. "В пределах нашего земного существования, - пишет он, - мы можем судить о русских, о евреях - земными мерками. А небесное оставим Богу". Г. Иоффе пишет: "Известно, когда писатель надолго обосновался в США, его обвиняли в русском национализме, даже антисемитизме. Одним из оснований такого обвинения, стало то, что, повествуя в "Красном колесе" об убийстве П. Столыпина, он назвал еврейскую национальность убийцы - Д. Богрова". Вместе с тем критик не склонен думать, что книга писалась Солженицыным для самооправдания. "Обращаясь к истории, - пишет Иоффе, - он старался "посильно разглядеть для будущего взаимодейственные и добрые идеи русско-еврейских отношений". Подкупает то, что Г. Иоффе свой анализ осуществляет объективно, беспристрастно и, я бы сказала, интеллигентно. И мне думается, что в заключение очерка он ставит главный вопрос, который волнует тех, кто хочет видеть в авторе книги того Солженицына, который стал символом борьбы за демократию и против тирании. "В предисловии к книге, - отмечает Иоффе, - А. Солженицын выразил надежду на то, что будет понят и евреями и русскими. Увы, почти наверняка на обеих сторонах найдутся "критики", которые опять сочтут, что писатель склонялся если не к оправданию, то к смягчению позиции одной из сторон. Одни скажут: он "потакает евреям", другие: он - скрытый антисемит. Действительно, какой-то "каленый клин" вбит в русско-еврейские отношения. Книга А. Солженицына - попытка выбить его. Удастся ли?". В наши дни, когда межнациональные, межэтнические отношения стали одной из самых болевых точек на планете Земля, считаю уместным процитировать фрагмент статьи М. Горького "О евреях", написанной им почти сто лет назад (в 1906 г.): "Я склонен думать, - писал он, - что антисемитизм неоспорим, как неоспоримы проказа, сифилис, и что мир будет вылечен от этой постыдной болезни только культурой, которая хотя и медленно, но все-таки освобождает нас от болезней и пороков... ...Необходимо ... развивать в себе нравственную чистоплотность, воспитать чувство брезгливости к проявлениям в человеке начала зоологического; одним из таких проявлений является унижающая человека вражда к людям иных племен". Человек по своей сути интернационален, потому что из утробы матери он появляется просто Человеком. Осознание национальной, этнической принадлежности к нему приходит с информацией, вбирающей основные факторы социальной среды всех уровней (от узко семейных до политических, экономических, культурологических), которые характеризуют общество, в котором он формируется как человек вообще, и как представитель конкретной национальности. Это все в совокупности определяет его восприятие своей национальности для самооценки и отношения к представителям других народов. Потому сегодня, как никогда ранее, актуально звучат слова М. Горького из той же статьи: "...убежден: до поры, пока мы не научимся любоваться человеком, как самым красивым и чудесным явлением на планете нашей, до той поры мы не освободимся от мерзости и лжи нашей жизни. С этим убеждением я вошел в мир, с ним уйду из него и, уходя, буду непоколебимо верить, что когда-то мир признает: Святая святых - человек". (Цитируется по публикации в интернете: М. Горький, "Народная библиотека".) Не могу пройти мимо обзора Евгения Любина, посвященного книге Г. Прашкевича (раздел "Библиография" (НЖ, No 228). Геннадий Прашкевич - известный прозаик, поэт, лауреат премии Гарина-Михайловского и премии в области фантастики "Аэлита". Он мой земляк по Новосибирскому Академгородку, где прошли многие годы моей жизни, состоялась научная карьера. Геннадий Мартович - человек широкой души, редкой порядочности и бескорыстия, с искрящимся дружелюбием, неугомонной энергией. Характерной особенностью его как человека и литератора является неугасаемый интерес к творчеству собратьев по цеху, причем интерес с положительным зарядом, устремленный к тому, чтобы поддержать коллегу, высветить в его произведениях яркое, самобытное. Поэтому неудивительно, что несмотря на постоянное появление новых его собственных сочинений, он написал книгу "Самые знаменитые поэты России". "Разве мы не все знаем о лучших русских поэтах? - начинает свой обзор Евгений Любин. - Я думал, что знал почти все и открыл книгу только потому, что на обложке стояло имя Геннадия Мартовича Прашкевича, одного из известнейших прозаиков и талантливого поэта. И вот чем дальше я читал книгу, тем более она меня захватывала. Автор рассказывает о каждом поэте немного - всего страниц шесть-семь, но то что он рассказывает и как это делает, вдруг открывает новую черту в давно известной биографии. Будто кристалл повернут совсем немного - почти незаметно, а на белой стене появляется новый яркий невиданный до того луч света". Уже одна эта цитата дает нам достаточно информации, чтоб понять: в лице Е. Любина мы находим человека, который по своему настрою к творчеству коллег, схож с автором, о книге которого он пишет. Неудивительно, что он уже более двадцати пяти лет возглавляют Клуб русских писателей Нью-Йорка, который отличается исключительно творческой и дружелюбной атмосферой. "Завершается сборник рассказом о Бродском, - пишет Любин. И далее: "В моем стихотворении "На смерть поэта", написанном вскоре после его кончины, есть такие слова: "Крест под рукой, над телом шум и распри, в терновнике душа...". К сожалению, мое предсказание сбылось. Распри между женой поэта и его друзьями закончились тем, что захоронили его в Венеции, рядом с Эзрой Паундом, которого Бродский ненавидел...". "Так печально заканчивается эта удивительно интересная книга, - завершает свой обзор Любин. - Но не Г. Прашкевич виноват в этом. Трагична судьба поэтов в России". При просмотрах НЖ, я никогда не обхожу раздел: "Книги, присланные в редакцию", который ведет А. Либерман. Уже само наличие такого раздела в НЖ еще раз говорит о том его назначении, о котором я упоминала выше. Это еще раз свидетельствует, что НЖ ведает "литературой" не только на уровне индивидуальных произведений, но и постоянно откликается на другие издания, такие как альманах "Встречи", журнал "Слово/Word", "Побережье". Говоря о его откликах на "Побережье", не могу не отметить, что меня всегда удивляет, как Анатолию Либерману удается в коротком, часто одно-двухстраничном тексте осуществить обзор трех-четырехсот страничного ежегодника, отметив при этом главное во всех абсолютно его разделах. Но эта его работа, о которой я хочу сказать отдельно, значительно объемней. Речь идет об обзоре Собрания сочинений в двух томах Ивана Елагина (НЖ, No 224). "Елагин умер в 1987 году, так что рецензии на его стихи писать уже поздно, - отмечает Либерман. - Двухтомник, собранный Витковским, тоже не новинка, но нельзя себе представить, чтобы такое событие, как выход в Москве Собрания Сочинений поэта, почти полвека прожившего в эмиграции, осталось без внимания в "Новом Журнале", который несколько десятилетий печатал из номера в номер его стихи, издавал его книги и не раз обращался к его творчеству". Этот обзор отличается тем, что Либерман не просто анализирует содержание поэзии, а заглядывает в глубь ее истоков, настроений поэта в ней отраженных. "Елагина не мучила ностальгия: та страна, из которой он бежал, не привлекала переселенцев ничем. - Отмечает Либерман. - Но ничто и не заполнило образовавшейся пустоты, и на чужбине у него выработался взгляд человека, не принадлежащего к среде, в которой он оказался, - классический взгляд эмигранта". И далее: "Он недружественно оглядывался вокруг и находил то "парторга Петрова", то "контрразведчика Смита", и оба были одинаково противны ему. Птицы в Америке - и те пищали по-английски: "Билли! Билли! Билли!". Это не тоска поэта, который презирает окружающих людей, но знает, что он один из них, а брезгливое отчуждение пришельца", - подчеркивает Либерман. Особой глубиной в обзоре Либермана, на мой взгляд, выделяется сопоставление стихов Елагина с поэзией классиков. "Иногда он сочинял стихи, почти неправдоподобно напоминающие знаменитую классику, а сравнение между "оригиналом" и "списком" поучительно", - отмечает критик и далее, цитируя для сравнения стихотворение Ахматовой о "Бродячей собаке" и Елагина "Гринвич Виллидж", он справедливо заключает: "У Ахматовой смертная тоска, у Елагина отвращение". Подкупает то, что у Либермана анализ творчества поэта неразрывно связан с попыткой познания его как личности, его интересов и пристрастий. "Елагина отличал постоянный интерес не столько к целой картине, сколько к ее частям. Его во всем привлекала вещность, и не случайно его любимым художником был Рубенс: "Пусть чувствуется грубость, / Пусть будет стих щербат, / Клади слова, как Рубенс / Клал в чашу виноград". И далее свои рассуждения Анатолий Либерман иллюстрирует очень характерными примерами. "Он никогда бы не сказал: "Брожу ли я вдоль улиц шумных, / Вхожу ли в многолюдный храм". Ему бы хотелось объяснить, почему на улице так много шума (и посетовать по этому поводу) и что за люди толпятся в храме". Весьма интересны, на мой взгляд, заметки Либермана к анализу издания Витковским, автора вступительной статьи и комментариев к двухтомнику: "Витковский представляет путь Елагина как постоянное движение к вершине, на которой он обрел свой голос и полностью освободился от влияния своих кумиров Маяковского и Пастернака. Едва ли дело обстояло именно так. - Отмечает Либерман. - Лучшие стихи Елагина - ранние, послевоенные, и всеобщее воодушевление, которое они вызвали, легко понять. Многократно цитированные строфы о войне и лагерях великолепны. В них счастливо соединились пафос оратора и нежность лирика". Этот обзор А. Либермана можно отнести к тем литературно-критическим трудам, которые позволяют "насладиться" творчеством обсуждаемого ими автора на "уровне более высоком, чем сюжет" (по выражению Набокова). И подтверждением сему является то, как он завершает свой обзор о поэте. "Елагина постоянно преследовала мысль о месте, которое он займет в русской поэзии... И не только тем будет он любезен Петьке или Димке, что свободно говорил тогда, когда их дедам заткнули рот. Лучшие его страницы - настоящая высокая поэзия. И все же я закончу, - пишет Либерман, - отрывком из стихотворения Елагина о вольной русской литературе, ибо слишком мало лет прошло с советских подцензурных времен, и велик страх перед тем, что история снова пойдет вспять. Я живу в чужом краю, Но уже годами Я домой передаю Свертки со стихами. А в стихах мое тепло И души кусочки, Я надеюсь, что дошло Хоть четыре строчки. И, быть может, потому Я хоть что-то значу, Что всю жизнь несу в тюрьму С воли передачу". На страницах "Нового Журнала" мне всегда приятно встретить имена "моих" авторов, на работы которых я в той или иной степени откликалась в своих обзорах-рецензиях: Валентины Сенкевич, Юрия Дружникова, Игоря Михалевича-Каплана, Давида Шраера-Петрова, Марка Поповского, Сергея Голлербаха и др. Несколько лет тому назад, когда вышел 2-й том трехтомника М. Поповского "На другой стороне планеты", ко мне обратился Игорь Михалевич-Каплан (который принимал непосредственное участие в издании этого труда), с предложением откликнуться на это событие. После того, как моя рецензия была опубликована в "Панораме", ко мне опять обратился Михалевич-Каплан с вопросом о том, не возражаю ли я против того, чтобы мою рецензию опубликовать в качестве предисловия к 3-му тому. Естественно, что ничего кроме того, как: "Сочту за честь", я ответить не могла. С тех пор мое внимание к творчеству М. Поповского, естественно, еще более возросло, и потому я с огромным интересом прочитала его "Семидесятые. Заметки максималиста" (НЖ, No 228). В качестве эпиграфа к этим дневниковым записям М. Поповский приводит публикацию из "Московских новостей" (Март, 1990). "Тысяча девятьсот семидесятые чумные годы... Мыслящие люди изгонялись из активной жизни. Или уходили, кто как мог и умел. Кто в прикладные сферы, в науку с сидением в библиотеке, кто в любовь, кто в запой, кто в петлю. Кого сажали, кого ложили (в психушку), кого выгоняли из отечества насильно, кто сам отряхивал прах с ног своих. И все-таки самый густой поток изгнанников катился не на Запад и не на Восток, а как бы завихрялся водоворотом, замыкаясь в самом себе. Внутренняя эмиграция. Духовное подполье". Мне представляется это введение очень удачным, потому что в крайне сжатой форме передает масштабный пласт информации о том социальном фоне, который рождал темы дневниковых записей, а точнее заботы и переживания писателя. Во введении "От Автора" М. Поповский подчеркивает: "Это - дневник. Личный дневник московского литератора, которому в начале семидесятых исполнилось пятьдесят. Все, что Вы прочитаете в нем, представляло собой каждодневный разговор автора с самим собой. Что-либо скрывать в таком разговоре резона не было. Разве что имена других собеседников, чтобы в случае чего не подводить их... Все - чистая правда, разумеется в том виде, в каком она виделась десятилетия назад". Дневник М. Поповского - интереснейший документ о драматических коллизиях жизни литератора, стремящегося к свободе слова в условиях несвободы, занимает в НЖ (No 228) более 60-ти страниц. Естественно, что рамки рецензии позволяют привести лишь фрагменты нескольких из записей. Каждый из них мог бы тоже послужить эпиграфом к масштабному труду о духовной жизни творческой интеллигенции "семидесятых". "10 января. Сегодня отправил завотделом очерка "Сибирских огней" Виталию Ивановичу Зеленсокому письмо: "Получил из редакции "Сибирских огней" верстку, на которой типографским шрифтом обозначено мое имя. Но я отказываюсь признать это сочинение своим. Год назад я оставил Вам научно-художественный очерк "Народ-целитель" объемом 68 страниц. Теперь же передо мной некая популярная статейка, объемом около листа, содержащая лишь клочья и обрывки моих мыслей... Конечно, не может быть и речи о том, чтобы я разрешил публиковать свою работу в таком виде...". И далее здесь, но в новом абзаце: "В театре на Таганке смотрели с Лилей "Галилей" Брехта. Отличный спектакль, подчеркнуто современный. Непременно перечитать пьесу (подчеркнуто). Важные мысли о долге ученого. Как гром ударил диалог: Ученик Галилея: Несчастная страна, лишенная героев... Галилей: Несчастна та страна, которая нуждается в героях". "30 декабря. "Радио сообщило об исключении из Союза писателей Александра Галича и рязанского поэта Маркова. Российскому писателю всегда приходилось несладко на родимой земле, но почему-то особенно горька судьба людей с гордым именем Александр. Вспоминается Рылеев, Грибоедов, Пушкин, Радищев, Герцен, Полежаев, Блок. А ныне - Солженицын, Твардовский, и вот теперь - Галич". "31 декабря. Новогодний вечер. Шум, бестолковщина, душевный лед, который люди пытаются растопить вином и шутками. Наш стол как будто самый пристойный и приятный: Булат Окуджава, Вл. Корнилов, Ю. Левитанский, Эдлис, Ю. Абызов, Хмелик. И жены... Кажется, главное приобретение этого вечера - две шутки Левитанского: "Вся наша фронда за счет Литфонда" и "Будем лживы - не помрем!". В "Послесловии" дневника М. Поповский рассказывает: "Для автора этих дневников семидесятые голы в Советском Союзе закончились осенью 1977-го. Точнее 6 ноября, за день до того, как держава отметила свое шестидесятилетие. "Мы не желаем отмечать эту великую годовщину вместе с вами", - любезно заметил высокопоставленный чиновник ОВИРа и дал нашей семье десять дней на сборы...". Дневник М. Поповского - это волнующая фиксация мгновений жизни, наполненной творчеством и борьбой за то, чтоб достойно, честно, правдиво поделиться его плодами с людьми. "Все остается людям" - хочу сказать, вслед за героем фильма, в названии которого эти вещие слова. "Все останется людям!", - хочу я сказать М. Поповскому - автору более двух десятков книг и этих ценных, искренних и глубоких дневниковых записей. В этом же номере НЖ я не могла пройти мимо статьи Никиты Лобанова-Ростовского "Улыбка Пушкина". Меня привлекло это название, поскольку я думала, что речь идет о той известной загадочной улыбке, которой ознаменована смерть Пушкина. Меня эта тема когда-то занимала, и я это выразила в стихотворении, посвященном Пушкину, которое завершается словами: "И потому-то жизнь твоя легендой обрастает / И каждый миг, и строчка, каждый шаг. / А смерть твоя все более нас упрекает / Хоть умер ты с улыбкой на устах". Но нет! Статья Лобанова-Ростовского о жизни, о бессмертии поэта, который для автора воистину больше, чем поэт. Уже первые строки этого вдохновенного эссе мне показались необычными по стилю, тональности, откровенности и эмоциональной приподнятости. И когда прочитала биографическую справку в соотвествующем разделе НЖ, мне стало ясно: "Лобанов-Ростовский Николай Дмитриевич (1935, Болгария), окончил Оксфорд в 1958 году - затем Колумбийский университет в Нью-Йорке. Магистр экономической геологии. Много лет возглавлял ведущие лондонские банки. Живет в Англии. Автор публикаций на темы культуры и политики. Известный коллекционер". Почему же такой интерес к Пушкину? - возникает вопрос. И при чтении этого эссе становится ясно, что одной из знаменательных страниц биографии автора является связь, переплетение жизненных путей его предков с людьми, которые в той или иной степени связаны с судьбой Пушкина. "Мой родственник князь А.М. Горчаков, - пишет автор, - министр иностранных дел России, был лицейским товарищем Пушкина. Мой дед говорил мне, что князь Горчаков был первым слушателем "Бориса Годунова" которого читал ему Александр Сергеевич Пушкин". Н. Лобанов-Ростовский приводит еще примеры переплетения судеб членов его семьи с Пушкиным и его окружением. Это погружало духовную жизнь болгарского интеллигента в сюжеты, предания, связанные с поэтом, его эпохой, что и определило, очевидно, его настроение, которое он филигранно выражает в своем эссе. Приведу небольшие фрагменты: "Я думаю часто об Александре Сергеевиче Пушкине. О его удивительной и универсальной алхимии слова, о знании человеческой души, о его жизни и о том, что мы в совокупности называем его гением". И далее: "Огромное количество времен и знания было потрачено в течение пяти столетий на попытку разрешить тайну улыбки Моны Лизы Джиоконды Леонардо да Винчи... Открывая книгу Александра Сергеевича, будь то "Евгений Онегин" или лицейские стихи, я встречаю ту же магическую улыбку гения. И я радуюсь, что живу на этой земле". Читая эти удивительные откровения болгарского поклонника великого поэта, я все больше проникалась оптимизмом - мир наш удержат вечные ценности, для которых нет различий в языке, пространстве и времени. В 222-ом номере НЖ мое внимание привлекла статья Марины Любарской "Прежде всего это был великий человек", посвященная Александру Леонидовичу Чижевскому. Статью выделяет не только то, что она глубоко компетентна и информативна, но и подкупающе эмоциональна. Это взволнованный рассказ о выдающемся человеке, чья жизнь и творческий путь преисполнены драматическими страницами. "По энциклопедичности знаний А.Л. Чижевского ставили в ряд с великими учеными эпохи Возрождения. - Пишет автор. - Ученый, поэт, художник и музыкант, он вполне заслуживал этого высокого признания. Но прежде всего это был великий человек!" Одним из источников, используемых для статьи, является книга последователя идей Чижевского, доктора Н.Г. Буланова, о которой М. Любарская говорит: "Книга производит неизгладимое впечатление! Пересказать ее невозможно. Ее следует перечитать". Абсолютно то же самое я могу сказать и о самой статье Любарской. Я с волнением читала эту статью, так как с именем Чижевского связана какая-то часть моей научной жизни. Я взяла с книжкой полки книгу академика Академии Медицинских Наук В.П. Казначеева "Современные аспекты адаптации", (изд. "Наука", 1980 г.), которую он мне когда-то подарил с автографом: "Глубокоуважаемой Ларисе Григорьевне! Самоотверженному бойцу и соратнику в боях за истину. Искренне (подпись)". Такой чести я удостоена потому, что была непосредственно причастна к исследованиям проблем адаптации, возглавляемым академиком Казначеевым. В библиографии книги обозначена ссылка: "Чижевский А.Л. "Эпидемические катастрофы и периодическая деятельность солнца. М., 1930.172 с.". Открытия Чижевского позволяли раздвинуть рамки традиционных представлений о влиянии факторов внешней среды на здоровье людей. "Изменение солнечной активности во времени, в определенной, но не стабильной динамике было известно до Чижевского. - Пишет М. Любарская. - Он же впервые обнаружил органическую связь, влияние этого солнечного феномена на стихийные буйства природы и на интенсификацию разных видов биологических процессов на земле, дав этому явлению поэтическое название - Земного эха. Благодаря этому открытию стали возможны научные предвидения землетрясений, инфекционных эпидемий, в частности гриппа, холеры...". А мне вспоминаются многочисленные семинары, споры, дискуссии, связанными с идеями этого крупнейшего ученого. Я читала статью М. Любарской с благодарностью не только потому, что она представила обобщенный портрет А.Л. Чижевского, дала новые знания о его многогранной личности, но и вернула воспоминания о вдохновенных днях моего творческого сотрудничества с медиками. В прошлом году "Новый Журнал" отметил свой шестидесятилетний юбилей. В 226 номере дана подборка материалов, посвященных этому событию - поздравительные письма, статьи, эссе. Замечательным эссе, с моей точки зрения, откликнулся на это событие Сергей Голлербах, где он, в частности, написал: "Правы ли те, кто называют "Новый Журнал" консервативным и "старомодным"? Невозможно отрицать, что это издание имеет свой устоявшийся стиль и направление. Любое издание, выходящее не от случая к случаю, а регулярно, должно иметь и стиль, и направление... Постоянное появление новых имен, произведений... привлекло к нему интерес литературных кругов и обычных читателей. Для большинства из них "старомодным" "Новый журнал" никогда не был. Надеюсь, что и не будет". От себя хочу добавить, когда во Франции, оккупированной фашистами, был закрыт выходящий уже два десятилетия журнал "Современные записки", у Алданова родился план переехать в Америку и создать там новый журнал - преемник парижского. Алданов и его сподвижники в экстремальных условиях осуществили эту идею и создали новый журнал, к которому так и прижилось название, отражающее его реальный смысл, то есть "Новый", созданный на смену старому. Первый номер "Нового Журнала" (напомню вновь) вышел в 1942 (!) году, когда полыхала беспрецедентная в истории человечества война. И потому журнал явился не средством развлечения перенасыщенного информацией читателя, а важным элементом первой жизненной необходимости, для кого духовное выживание равносильно выживанию физическому. Именно поэтому у журнала объективно определилась планка требований, соразмерная его высоким гуманистическим целям. И эта планка определяет удивительный феномен, расширяющий первоначальный смысл его названия - каждый выпуск журнала НОВЫЙ, не только потому, что так называется издание в целом, но еще и потому, что он несет в себе новизну, свежесть, отражающие все грани современной литературной жизни. Потому я хочу пожелать журналу остаться вечно новым во всех смыслах этого слова. А У ТОЛСТОГО "СРАБАТЫВАЕТ"... Заметки по поводу очерка Г. Яблонского "Сон ясновидящего и смерть Анны" ("Новый журнал", No 220). ("Побережье" No 12 -2003) Очерк Г. Яблонского "Сон ясновидящего и смерть Анны", посвященный бессмертному произведению Л. Толстого "Анна Каренина", привлек мое внимание формулировкой задачи, которую поставил автор: "Цель нашей работы - выделить одну из деталей романа, которая, может быть, гораздо более, чем деталь. Эта деталь и покажет, как работает спусковой механизм Рока, погубившего Каренину, как вырабатывается роковое решение, в каком сочетании реальности, полу-и нереальности, а точнее, в каком сцеплении нескольких уровней реальности". Перечитав это несколько раз, я решила, что дальнейший текст разъяснит мне основную цель труда Яблонского и продолжила чтение. Но уже через несколько строк внутренний протест вызвало "краткое" изложение автором основной сюжетной линии романа, которое он обосновывает ссылками на авторитеты. Начинает с Некрасова: "Поэт Некрасов, - пишет Яблонский, - пошлым образом пересказал сюжет в эпиграмме: Толстой, ты доказал с терпеньем и талантом, Что женщине не следует "гулять" Ни с камер-юнкером, ни с флигель-адъютантом, Когда она жена и мать". В общем-то, эта эпиграмма мне показалась шуточной, дружелюбной, и уж никак не пересказом сюжета. После этой цитаты Яблонский отмечает: "Самое удивительное, что до сих пор есть люди, которые понимают роман таким образом. Да что говорить, сама Анна Андреевна Ахматова примерно так и представляла позицию Толстого" (ссылка автора на статью А. Кушнера "Анна Андреевна и Анна Аркадьевна", "Новый мир", 2000, No 2). Поскольку автор не называет никого из тех "людей, которые "до сих пор понимают роман таким образом"", я решила просмотреть статью А. Кушнера, и позволю себе процитировать ее фрагмент: "Анна Андреевна любила Анну Аркадьевну и не любила Льва Николаевича. Лидии Чуковской она, например, говорила: "Неужели вы не заметили, что главная мысль этого великого произведения такова: если женщина разошлась с законным мужем и сошлась с другим мужчиной, она неизбежно становится проституткой. Не спорьте! Именно так!"". Это высказывание А. Ахматовой является предметом обсуждений, комментариев литераторов и критиков по сей день, но совершенно, очевидно, что оно, как и эпиграмма Некрасова, выражает интерпретацию авторами вывода, "морали" романа Толстого, но ни в коей мере не претендуют на пересказ его сюжета. "... Причина негодования Ахматовой, ее претензии к Толстому, - замечает Кушнер, - объясняются другим. Ахматова узнавала в Анне Карениной себя, идентифицировала себя с нею!". Е. Евтушенко, комментируя некоторые высказывания Ахматовой о литераторах и их произведениях (в том числе и вышеприведенного об "Анне Карениной") пишет: "Означало ли это, что она считала себя верховным судией всех и вся? Ее знаменитая "гордыня" была на самом деле самозащитой от постоянного самоосуждения себя, от изнурительного самоедства совести" ("Новое русское слово", 22-23 ноября, 2003). Свое "Краткое изложение" "событий жизни Анны" Г. Яблонский предваряет извинением за то, что он это делает о "читанном" и "многократно воспроизведенном в фильмах, балете и пр.". И в оправдание поясняет: "В этом я следую Набокову...". Не более, не менее! Для убедительности он приводит следующую цитату писателя: "Не в моем обычае обсуждать сюжеты, но в случае с "Анной Карениной" я сделаю исключение, потому что сюжет - в значительной степени моральный, клубок этических переплетений, и это мы должны проанализировать прежде, чем насладимся романом на уровне более высоком, чем сюжет". Здесь позволю себе заметить, что когда-то мне выпала удача посетить усадьбу-музей "Ясную Поляну" и выслушать превосходную лекцию о Л. Толстом сотрудника этого учреждения, в которой приводился такой случай (воспроизвожу по памяти). Однажды кто-то попросил Л. Толстого пересказать вкратце "Анну Каренину". Писатель в ответ вручил собеседнику том со словами: "Вот все, что я могу сказать вкратце. Если б я мог выбросить отсюда хоть одно слово, я бы это сделал". Подтверждением, запавшего в памяти эпизода, может послужить предисловие Ив. Толстого к двум лекциям по литературе В. Набокова, в котором он отмечает: "Анну Каренину", -- вразумлял Лев Толстой заезжего газетчика из Германии, -- никак нельзя пересказать ни коротко, ни по-немецки". Владимир Набоков счел бы эту реплику безупречной, - отмечает Ив. Толстой. - Собственно говоря, он и подобрал для своих лекционных нужд аналогичное высказывание. "Однажды, -- рассказывал он в аудитории, -- когда ... французский философ попросил ...немецкого философа Гегеля изложить свою мысль сжато, Гегель отрезал: "Такие предметы нельзя изложить ни сжато, ни по-французски"... Составляя свои лекции, Набоков, по существу, продолжал любой из своих романов, пользуясь на этот раз чужим словесным материалом. Отсюда столь обильное самоупоенное цитирование. Хотя, с другой стороны, "Анну Каренину" коротко ведь не перескажешь"0x01  graphic (см. "Иностранная литература", No 11, 1997). Почему же Л. Толстому так дорого и важно было каждое слово, каждая деталь романа, из-за чего он протестовал против краткого его пересказа? Очевидно потому, что все здесь было значимо для выражения сути эпохи на переломном этапе российской истории, всех сторон жизни героев, мотивов их поведения, всей глубины их драмы. Известно, что в годы работы над "Анной Карениной" Л. Толстой даже не вел дневник. "Я все написал в "Анне Карениной", - говорил он, - ничего не осталось" (Л.Н. Толстой, ПСС в 90-х тт., т. 62, стр.240, М., Гослитиздат, 1927-1964). Таким образом, вопреки известному отрицательному отношению Толстого к краткому изложению "Анны Карениной", первый раздел объемного очерка Г. Яблонского называется "Реальные события. Краткое изложение". И вот как выглядит в пересказе Яблонского основная сюжетная линия романа. "Красивая, умная и обаятельная женщина, жена петербургского чиновника высокого ранга Алексея Александровича Каренина, оставляет мужа ради блестящего офицера Алексея Вронского. Вронский покидает службу. Анна и Вронский уезжают вначале за границу, а потом возвращаются в Россию и поселяются в деревне. Муж, Каренин, "бюрократическая машина", потрясен уходом Анны, не знает, что делать. То он требует от Анны соблюдения приличий, то, стоя рядом с Вронским у постели почти умирающей Анны (она рожает дочь от Вронского), великодушно дает согласие на развод. Согласие это - временное. Светское общество отвергает Анну, что глубоко ранит ее. Боясь потерять Вронского, Анна болезненно ревнует его. Взаимное раздражение отравляет им жизнь. После одной из страшных ссор Анна убивает себя - под колесами вагона". Если допустить, что кто-то из русскоговорящих не читал, или хотя бы не видел фильмы по великому произведению Толстого, то после пересказа Яблонского у него не будет сомнения в том, что речь идет о жанре, - по весьма красноречивому описанию А. Либермана (НЖ, No 223, стр. 296), - романе "для приказчиков и особенно для приказчичьих дочек: душещипательное чтиво о роковой любви и красивой жизни - наивная смесь из невероятных совпадений и возвышенной пошлости". Но невозможно допустить, что кто-то из читателей "Нового Журнала" (!) не читал "Анну Каренину" (о чем не может не "догадываться" Г. Яблонский). И все же он прибегает к краткому пересказу (без оговорки о том, что Толстой этого не желал) для того, чтобы использовать его как отправную точку для дальнейших рассуждений. Бросается в глаза, что этот неправомерный пересказ осуществлен с искажением сюжета и последовательности событий. Остановлюсь только на некоторых примерах. Когда Каренин переступает порог дома, приехав к умирающей (по прогнозам врачей) жене, на первый вопрос к швейцару: "Что барыня?" - тот ответил: "Вчера разрешились благополучно" (8, стр. 438). Поэтому уточнение в скобках, сделанное Яблонским (она рожает дочь от Вронского) не соответствует тексту романа и искажает замысел писателя в этом эпизоде. Перечитывая "краткое изложение" Яблонского несколько раз, сначала я не поверила своим глазам, глядя на фразу: "То он (Каренин - Л.М.) требует от Анны соблюдения приличий, то, стоя рядом с Вронским у постели почти умирающей Анны (она рожает дочь от Вронского), великодушно дает согласие на развод". Пришлось снова вернуться к тексту романа, который каждым словом этого сюжета упрекал столь безответственным с ним обращением, которое допускает Яблонский. О каком разводе могла идти речь, когда Вронский, увидев приехавшего мужа своей любовницы, так "смутился, что опять сел, втягивая голову в плечи, как бы желая исчезнуть куда-нибудь; но он сделал усилие над собой, поднялся и сказал: "Она умирает. Доктора сказали, что нет надежды. Я весь в вашей власти, но позвольте мне быть тут... впрочем, я в вашей воле, я при..." (8, стр. 438). Только тот, кто не читал, либо совершенно позабыл роман, может сказать, что "Каренин великодушно у постели умирающей Анны согласился на развод". Не могла забыться эта волнующая сцена - беседа мужа Анны с Вронским на третий день, когда "доктор сказал, что есть надежда". Процитирую лишь фрагмент откровений Каренина: "... я увидел ее и простил. И счастье прощения открыло мне мою обязанность... - Слезы стояли в его глазах, и светлый, спокойный взгляд их поразил Вронского. - ... я не покину ее и никогда слова упрека не скажу вам, - продолжал он. - Моя обязанность ясно начертана для меня: я должен быть с ней и буду. Если она пожелает вас видеть, я дам вам знать, но теперь, я полагаю, вам лучше удалиться" (8, стр. 442). И не могло не оставить в памяти читавшего Анну Каренину (как угодно давно), что именно после этой беседы Вронский решил покончить жизнь самоубийством. "Он почувствовал, что муж был великодушен и в своем горе, а он низок, мелочен в своем обмане... Он увидел ее всю во время ее болезни, узнал ее душу, и ему казалось, что он никогда до тех пор не любил ее. И теперь-то, когда он узнал ее, полюбил, как должно было любить, он был унижен пред нею и потерял ее навсегда, оставив в ней о себе одно постыдное воспоминание". (8, стр. 442-443). Недопустимый (особенно, в публикации) пересказ основного сюжета "Анны Карениной", который осуществил Яблонский, очевидно, основан на том определении, какое он дает роману. "Что важно, - подчеркивает Яблонский, - роман об обычной семейной жизни, не о войне, не об уголовном преступлении". Трудно понять, почему для Яблонского так "важно", что роман "Анна Каренина" "об обычной семейной жизни", но никак нельзя отнести к таковым этот почти девятисотстраничный труд Толстого, о котором немецкий писатель Т. Манн писал: "Я без колебаний назвал "Анну Каренину" величайшим социальным романом во всей мировой литературе" (Томас Манн. Соб. соч., т. 10. М., 1961), а Фет в письме Толстому определил роман, как "строгий, неподкупный суд всему нашему строю жизни" ("Литературное наследство", т. 37-38, стр. 220). О том впечатлении, которое производил роман "Анна Каренина", как произведение остросоциальное, говорит высказывание Н. Н. Стахова: "О выходе каждой части Карениной в газетах извещают так же поспешно и толкуют так же усердно, как о новой битве или новом изречении Бисмарка" (В. И. Алексеев, "Воспоминания". Летописи Государственного литературного музея. Кн. 12, М., 1948. Цитируется по предисловию Э. Бабаева, том "Анна Каренина", Библиотека Всемирной Литературы, стр. 6). В этом смысле, характерна интерпретация Э. Бабаевым одной из самых первых фраз романа: "Все смешалось в доме Облонских". "Все смешалось, - пишет Бабаев, - формула лаконичная и многозначная. Она представляет собой тематическое ядро романа и охватывает и общие закономерности эпохи, и частные обстоятельства семейного быта. Толстой в "Анне Карениной" как бы вывел художественную формулу эпохи. "У нас теперь, когда все это переворотилось и только укладывается, вопрос о том, как уложатся условия, есть единственный важный вопрос в России" (там же, стр. 10). Как отмечается в "Примечаниях" к "Анне Карениной", цитируемого мной издания собрания сочинений Л. Толстого: "Ни одно из произведений Толстого, написанных до перелома его мировоззрения, не вызывало таких споров, как этот роман. И мнения разделились самым решительным образом" (9, стр. 426). И споры эти, очевидно, не будут прекращаться никогда - столь многопланово это произведение. Поэтому хочу подчеркнуть, что моя статья не есть анализ различий моих с Яблонским точек зрения. Я хочу выразить свой протест против непозволительного обращения с великим романом Л. Толстого, искажением его замысла и текста. И в этом смысле разговор выходит за пределы очерка Яблонского, как такового. Автор значительное место в своей "рецензии" отводит анализу роли снов в "Анне Карениной". "Сны - это вторая реальность, реальность другого плана, более "редкая", но более значительная, чем первая", - пишет он. Отстранившись даже от осуществленного здесь "распределения" реальностей на "первую" и "вторую", "более редкую", "более значительную", невозможно не удивляться небрежности в оформлении рассуждений и использовании первоисточника. Фрагмент в романе, связанный с поездкой в поезде, наполнен ремарками писателя для выражения противоречий в душе Анны по возвращении ее домой после событий во время посещения брата и встречи там с Вронским. Яблонский, подгоняя рассуждения под свою концепцию о роли Рока в романе, акцентирует внимание лишь на символах негативных предзнаменований судьбы Анны (свисток паровоза, ужас метели, страшный мужик во сне), упуская не менее значимые позитивные стороны ее настроения, которые в совокупности с первыми могут представить полноту противоречий, определяющих трагедию. И не зря Толстой отмечает, что (в поезде), держа в руках английский роман, "Анна Аркадьевна читала и понимала, но ей неприятно было читать, то есть следить за отражением жизни других людей. Ей слишком самой хотелось жить". В полудреме, в поезде "Анна почувствовала, что она провалилась. Но это было не страшно, а весело". И после встречи с Вронским на станции, как пишет Толстой: "Она не спала всю ночь. Но в этом напряжении и тех грезах, которые наполняли ее воображение, не было ничего неприятного и мрачного; напротив, было что-то радостное, жгучее и возбуждающее" (8, стр.111-112, 115). "Анна и Вронский порознь, почти в одно и тоже время видят один и тот же сон, - пишет Яблонский. - Уже этого одного достаточно, чтобы вывести роман за рамки традиционного реализма, где все происходит "здесь и теперь". И в этом смысле Толстой оказывается предтечей ненавистных ему символистов (Андрея Белого) с их экзальтированным интересом к снам, символам и тайне". Приведенный тезис вызывает недоумение и вопросы. Прежде всего, хочется спросить - а как иначе можно видеть сны двум людям, если не порознь?! Сон все же не телевизор, который можно смотреть двоим одновременно, усевшись в обнимку на диванчике. Что означает противопоставление событий романа тому, "где все происходит "здесь и теперь"? И где это -"здесь", и когда это - "теперь"? Писатель показывает, что оба героя ощущают одни и те же тревоги по поводу проблем, из которых они не видят выхода. "Я умру", - до болезни, "Почему я не умерла...", - после болезни, не сходит с уст Анны почти при всех встречах с Вронским.. Отсюда и кошмары, и переплетения сюжетов во снах у нее и у него. О том, как автор "Анны Карениной" сам относился к снам, весьма недвусмысленно свидетельствует нижеприведенный фрагмент из его беседы с М. Горьким. (Речь идет о встречах писателей в Крыму в 1901-1902 годах). Л. Н. "-- Какой самый страшный сон видели вы? -- Я редко вижу и плохо помню сны, но два сновидения остались в памяти, вероятно, на всю жизнь. Однажды я видел какое-то золотушное, гниленькое небо ... погибли все звезды, небо стало темней, страшней, потом -- ... закипело и, разрываясь в клочья, стало падать на голову мне жидким студнем... Л. Н. сказал: -- Ну, это у вас от ученой книжки, прочитали что-нибудь из астрономии, вот и кошмар. А другой сон? Другой сон: ...По снегу мертвой пустыни ... стелется желтой полоской едва намеченная дорога, а по дороге медленно шагают серые валяные сапоги -- пустые. -- ...Это -- страшно! Вы в самом деле видели это, не выдумали? Тут тоже есть что-то книжное. И вдруг как будто рассердился, заговорил недовольно, строго, постукивая пальцем по колену. -- Ведь вы непьющий? И не похоже, чтоб вы пили много когда-нибудь. А в этих снах все-таки есть что-то пьяное... ...Посмеялся и, должно быть, заметил, что я несколько огорчен его недоверием ко мне: -- Вы обижаетесь, что сны ваши показались мне книжными? Не обижайтесь, я знаю, что иной раз такое незаметно выдумаешь, что нельзя принять, никак нельзя, и кажется, что во сне видел, а вовсе не сам выдумал. ...Похлопал меня по плечу. -- А вы не пьяница и не распутник -- как же это у вас такие сны? -- Не знаю. -- Ничего мы о себе не знаем! Он вздохнул, прищурился, подумал и добавил потише: -- Ничего не знаем! Сегодня вечером, на прогулке, он взял меня под руку, говоря: --.... А все-таки вы очень книжный, очень! Не сердитесь, только это плохо и будет мешать вам. Едва ли я книжник больше его, а вот он показался мне на этот раз жестоким рационалистом, несмотря на а все его оговорочки", - заключает М. Горький ("Лев Толстой", М. Горький, ПСС. Изд. "Наука", Москва,1973. т. 16, стр. 280-283). Очевидно, что в "Анне Карениной" сюжеты, связанные со снами героев, - художественный прием, позволяющий передать как можно глубже и эмоциональней психофизиологическое напряжение героев в том заколдованном кругу неразрешимых проблем, в котором они оказались в силу субъективных и объективных причин. Толстой изучал труды ученых, философов, так как его глубоко интересовала загадка снов. Он выразил это в своих произведениях, в том числе в "Войне и мире", в "Анне Карениной", где героям во сне чудится это "что-то" - символ загадки смерти. Но это Яблонскому не дает оснований заявлять, что: "Сны в романе - играют роль ДРУГОЙ РЕАЛЬНОСТИ, пересекающейся с ПЕРВОЙ и двигающий сюжет". Совершенно очевидно, что автор очерка здесь путает причины со следствием. Сны в романе отражают настроение, события жизни героев, но сами они сюжет "не двигают". И ничего, определяемого снами, в жизни героев не происходит. Яблонский упоминает, что за мгновенья до смерти Анна увидела из окна вагона испачканного уродливого мужика в фуражке, который ей показался похожим на мужика, явившегося во сне. Однако, это не означает, что в романе присутствуют пророческие сны. Неслучайно, что самый устрашающий сон, в котором Анна "проснулась" от другого сна, и услышала слова Корнея: "Родами, родами умрете, родами, матушка" (8, стр. 387) - не оказался пророческим. Она не умерла от родов, а выжила при родильной горячке в одном случае из ста! Мне представляется, что не выдерживает никакой критики интерпретация Яблонским эпизода "Сон Landau". Предваряя раздел очерка, специально посвященный этому эпизоду, Яблонский пишет: "А теперь - не без волнения - я приступаю к описанию той детали, за которой таится один ход из лабиринта сцеплений, детали, важной для понимания механизма Рока". При этом Яблонский недоумевает из-за того, что в "критической литературе об "Анне Карениной" разбору этого эпизода уделяется ничтожное место". Здесь он пишет: "Шкловский совершенно не говорит об общем смысле эпизода "Сна Landau", но хотя бы упоминает его. А вот Эйхенбаум не упоминает, как и Набоков в своих "Лекциях по русской литературе". И даже в подробной книге Sydney Schultze об этом эпизоде говорится только в связи с истолкованием "зубной боли" как особого символа в романе (Landau - граф Беззубов). Нет ни одного слова об этом эпизоде и в книге Gary Edelman". Яблонский утверждает: "Не приходится сомневаться: эпизод "Сон Landau" - критический в романе. Именно здесь Landau санкционирует отказ Каренина, и сюжет "Анны", как спущенная стрела, летит к трагическому финалу". Позволю себе сказать, что такой вывод (с учетом того, что увлеченность сеансами спиритизма с еще большим сарказмом высмеяна Толстым позже в "Плодах просвещения"), может быть рожден только при невнимательном чтении романа. "В эпизоде "Сон Landau" все вольны говорить и поступать как им вздумается. - Констатирует Яблонский. - И Каренин, и Лидия Ивановна, и Стива, и Landau. И, наконец, Толстой - автор с его ироническим стилем. Но что же из этого получается? Ирония не срабатывает. Эпизод с Landau - это не то, что вызывает добродушную усмешку, мягкую иронию, язвительность, наконец. Стиве Облонскому "очень не по себе", он уходит, как из "зараженного дома""... "Таково общее впечатление от "Сна Landau", - заключает Яблонский, создавая впечатление, что его совершенно не заботит логика рассуждений. Но дело даже не в интерпретации эпизода Яблонским, а в том, что здесь искажается первоисточник. Яблонский пишет: "Немудрено, что Стива Облонский, глядя на эту сцену, чувствует себя нехорошо. Landau смертоносен. Он около смерти или сама смерть". Трудно объяснить, что дает основание для подобных рассуждений автору очерка. Весь сюжет в романе, связанный с французом, сопровождается ироническими ремарками, не позволяющими принимать его всерьез. Толстой пишет, что во время чтения (в присутствии Landau) Лидией Ивановной текста, где описан "путь, которым приобретается вера", Степан Аркадьич размышляет: "И отчего у меня такая тяжесть в голове? От коньяку или оттого, что уж очень все это странно? И что за вздор она читает?". Степан Аркадьич вздремнул и "...испуганно очнулся, чувствуя себя виноватым и уличенным ... Француз заснул так же, как Степан Аркадьич. Но сон Степана Аркадьича, как он думал, обидел бы их... а сон Landau обрадовал их чрезвычайно, особенно графиню Лидию Ивановну". В течение всего вечера пребывания у Лидии Ивановны, Стива думал только о том, когда бы ему найти момент, чтоб попросить графиню обмолвить о нем слово влиятельным людям. "Нет, уж, видно, лучше ни о чем не просить ее нынче, - думал он, - только бы, не напутав, выбраться отсюда" (9, 320-321). О том, как автор Анны Карениной представляет этот эпизод, свидетельствует и следующая весьма характерная цитата: "На другой день он (Стива - Л.М.) получил от Алексея Александровича положительный отказ в разводе Анны и понял, что решение это было основано на том, что вчера сказал француз в своем настоящем или притворном сне" (выделено мной - Л. М.) (9, стр.322). Нельзя не обратить внимание на то, что и здесь Яблонский в цитировании первоисточника манипулирует сюжетом, чтобы подогнать его под свою концепцию о "критической" роли в романе этого эпизода. Поэтому в изложении его (после нескольких вводных фраз), он начинает с того, как Степан Аркадьич погружался в дремоту. При этом он упускает подробное описание в романе пребывания Стивы в доме Лидии Ивановны, его ироническое отношение ко всему происходящему. Цитаты из романа, которые Яблонский сам приводит, опровергают его же утверждение о том, что в эпизоде "Сон Landau" все вольны говорить и поступать, как им вздумается, поскольку все описанные детали поведения участников этой сцены свидетельствует о том, что там все было подчинено воле и прихотям француза. И здесь я бы хотела остановиться на совершенно непозволительном факте, который обнаружила в работе Яблонского. И в Собрании сочинений (9, стр. 321, М., "Художественная литература", 1975), и в публикации романа в Библиотеке Всемирной литературы (Лев Толстой. Анна Каренина, стр. 702), в переводе с французского слова в диалоге звучат: "Извините меня, но вы, видите... Приходите к десяти часам, еще лучше завтра". А в очерке Яблонского, где цитируется этот фрагмент, записано: "Извините меня, но Вы выйдите... Приходите к десяти часам, еще лучше завтра". Такая "ошибка" меняет смысл сюжета. В первоисточнике написано: "Извините меня, но Вы видите...", звучит как неловкость, извинение в том, что нет возможности противостоять требованию француза, что не вяжется с утверждением о том, что "в этом эпизоде все вольны говорить и поступать как им вздумается". К тому же ошибка Яблонского ("вы выйдите") отрицает его же собственный вывод. Обращает на себя внимание представление Яблонским образа "ясновидящего". Привожу цитату из очерка. "А между тем, княгиня Мягкая, у которой в романе особая роль называть все своими именами, говорит Стиве Облонскому: "Как, Вы не знаете Jules Landau, Le fameux Jules Landau, Le clairvoyant? (Жюля Ландо, знаменитого Жюля Ландо, ясновидящего?) Он тоже полоумный, но от него зависит судьба Вашей сестры"... И далее: "без него ни у нее (графини Лидии Ивановны), ни у Алексея Александровича ничего не решается, и поэтому судьба Вашей сестры теперь в руках у этого Landau, иначе графа Беззубова". Сказано ясно: держит в руках (запомним: в руках) судьбу - не только развод, судьбу Анны! Обратим внимание на то, что княгиня Мягкая, которой в романе отведена роль "простодушной мудрости", говорит: "судьба Анны - в руках Landau", а не то, что медиум решит так, как это нужно Лидии Ивановне и Каренину". Я думаю, что комментарии здесь излишни. Нельзя пройти мимо и следующего фрагмента описания Яблонским "ясновидящего": "У Беззубова такая особенность: он внезапно засыпает. Во время этих внезапных снов (как говорит Толстой, "гипнотических") Landau принимает решения и дает советы! Так случается и на этот раз. Засыпает и говорит о Стиве: "Пусть он выйдет", то есть прогоняет его. Каренин, основываясь на реакции Landau, отказывает Анне в разводе". Это ли совет "ясновидящего" - "выгнать Стиву"? - хочется спросить Яблонского. Следует еще отметить, что такого "серьезного" описания "ясновидящего" (каковым в романе его никто не называет, кроме княгини Мягкой в упомянутом выше разговоре с Облонским), которое дает Г. Яблонский, ни в тексте от автора, ни в устах кого-либо из героев я не обнаружила в первоисточнике. Француз в романе представлен саркастическим рассказом о нем Стиве княгиней Мягкой, некоторыми репликами Лидии Ивановны (которые Облонский воспринимает однозначно иронически), и некоторыми ремарками от автора, типа: "Француз спал или притворялся, что спит...", "Наивные или плутовские глаза" у француза. "Есть еще одна поразительная деталь, роднящая "Сон Landau" со всеми кошмарами Анны, - пишет Яблонский, - "Что-то". "Француз... делал слабые движения, как будто ловя что-то". Это выдает с головой, - комментирует цитату Яблонский. - Все то же ужасное "что-то" ("что-то грызет", "что-то делал", "что-то копошится"), которое присутствует во всех кошмарах Анны и Вронского. Это все та же невысказанная смерть. Она здесь, рядом с Landau". Вызывает недоумение как можно о великом литературном произведении писать столь нелитературно? Так и хочется спросить Яблонского: "кому, кто, что "выдает с головой"?! Что значит: "Все та же невысказанная смерть"? Кому не высказанная, кем невысказанная, для чего невысказанная?!.. Г. Яблонский в примечании сравнивает эпизод "Сон Landau" с "антиспиритической" комедией Толстого "Плоды просвещения", где " ...ирония и только ирония". Меня, мягко говоря, удивил вывод, который он делает при этом сравнении. В комедии с острым сарказмом высмеян, "спиритический" сеанс инспированный горничной, и ее женихом - "буфетным мужиком", который послушно выполняет приказания невесты сыграть роль "медиума", не имея представления о "спиритичестве", в которое она его втягивает. Благодаря удавшемуся "спектаклю" (который в конце пьесы разоблачается), они вынуждают барина, фанатично увлеченного спиритизмом, поставить подпись (от которой он ранее отказался), на якобы "свалившемся" из-за усилий "медиума" прошении мужиков о продаже им земли на их условиях... Вот тут и было б впору по аналогии обосновать ироничность "Сна Landau". Но это никак не вяжется с концепцией Яблонского и потому он заключает: "Итак, вновь у Толстого важное решение связано с медиумическим сеансом"!?.. Остается только удивляться! Вопреки очевидному, вопреки тексту романа, Яблонский утверждает: "Иронических мест можно выписать много. Но было бы ошибкой сделать вывод, что ирония - главное в этом эпизоде. "Здесь, - заявляет он, - исключительно сильно работает то, что Эйхенбаум называл "объективностью" новой манеры Толстого". В подтверждение своего тезиса Яблонский в отношении "Сна Landau" использует слова Толстого из его беседы с А. Д. Оболенским по поводу описания им "исповеди Левина", где писатель признается: "А заметил я, что впечатление всякая вещь, всякий рассказ производит только тогда, когда нельзя разобрать, кому сочувствует автор". Таким образом, по Яблонскому выходит, что Толстой тщательно скрывает свое подлинное отношение к эпизоду с "ясновидящим", а потому у писателя "ирония не срабатывает" и даже авторитетные критики не наделили эпизод должным вниманием. Очевидно, что этот "мазок" (эпизод с французом) Толстому в его глубоко реалистическом романе нужен был для того, чтобы дополнить еще одной деталью подлинную картину окружающей героев социальной среды, которая во многом определяла их частную жизнь. Яблонский уделяет много внимания роли развода в гибели Анны, дискутируя с литературоведами и самим автором романа. "Виктор Шкловский, например, считал, - отмечает Яблонский, - что это не главная мотивировка". В подтверждение цитируется Шкловский: "Толстой отрицает возможность развода, его целесообразность даже для Анны - все равно Сережа будет знать, что у его матери два мужа, и все равно Вронский будет привязан к Анне не любовью, а долгом, обязанностью, только иначе выраженной" (В. Шкловский, "Лев Толстой"). Читая Яблонского, можно подумать, что многие страницы, посвященные глубочайшему анализу ситуации с разводом, психологических терзаний всех участников драмы его причинами и возможными последствиями, вовсе не имеют никакого значения, так как главным, критическим здесь является эпизод "Сон Landau", поскольку он определяет решение Каренина об отказе в разводе, что и стало "причиной самоубийства Анны". И здесь снова возникают подозрения в том, что Яблонский невнимательно читал произведение, иначе он бы, вопреки тексту, не написал: "Отказ в разводе стал непосредственной причиной самоубийства Анны". Хочу заметить, что это очередное искажение содержания романа, Яблонский мог бы избежать (даже не помня этот сюжет из первоисточника), если б он хоть дочитал цитируемую им статью Кушнира "Анна Андреевна и Анна Аркадьевна", где автор справедливо указывает: "... графиня Лидия Ивановна и француз Landau к самоубийству Анны отношения не имеют: окончательный отказ Каренина дать Анне развод до нее дойти не успел". И ведь действительно, когда, на второй день после вечера у графини Лидии Ивановны, Степан Аркадьич получил от Каренина "положительный отказ" в разводе Анне, он все же послал телеграмму, в которой Анна с Вронским прочитали: "ничего еще не мог добиться. На днях обещал решительный ответ". А "в конце еще было прибавлено: надежды мало, но я сделаю все возможное и невозможное" (9, стр. 330). Даже перед самой гибелью Анна, заехав к жене брата, услышала от нее: "Он (Каренин - Л.М.) не отказывает; напротив, Стива надеется" (9, стр. 342). Так что Анна до самого конца ничего не знала ни о "Сне Landau", ни о "положительном отказе" в разводе. Вместе с тем Яблонский, говоря о "неопределенности положения" Анны Карениной пишет: "И, уже прочитав телеграмму и зная об отказе Каренина дать развод: "Я вчера сказала, что мне совершенно все равно, когда я получу и даже получу ли развод...". Как можно так обращаться с классикой (да и вообще с любым опубликованным трудом)?! Не могу не реагировать на "анализ" Яблонским образа Каренина. В литературоведческих работах, в киноверсиях, театральных постановках по-разному интерпретируется образ Каренина, потому что роман дает "материал" для этого. Здесь каждый поступок, каждое слово, каждый жест, даже оттенки голоса имеют важное значение для характеристики этого героя, его настроения и поступков в разные периоды его жизни (как и всех остальных персонажей книги). Но писатель не дает оснований называть Каренина "подлецом", как это делает Яблонский, вырывая цитаты из текста таким образом, чтобы их подогнать под свои заключения. "...Алексей Александрович - подлец. Анна понимает его подлость", - пишет Яблонский. И далее он цитирует фрагмент диалога: "Вы называете жестокостью то, что муж предоставляет жене свободу, давая ей честный кров именно (выделено - Л.М.) только под условием соблюдения приличий. Это жестокость?" - спрашивает он Анну. И она вскрикивает: "Это хуже жестокости, это подлость, если уже вы хотите знать". А вот, как этот фрагмент выглядит в романе: "Этой, новой черты - жестокости я не знала еще в Вас. - (говорит Анна мужу - Л.М.). - Вы называете жестокостью то, что муж предоставляет жене свободу, давая ей честный кров имени (выделено - Л.М.) только под условием соблюдения приличий. Это жестокость? - Это хуже жестокости, это подлость, если уже вы хотите знать! - со взрывом злобы вскрикнула Анна и, встав, хотела уйти. - Нет! - закричал он своим пискливым голосом, который поднялся теперь еще нотой выше обыкновенного, и, схватив своими большими пальцами ее за руку так сильно, что красные следы остались на ней от браслета, который он прижал, насильно посадил ее на место. - Подлость? Если вы хотите употребить это слово, то подлость это то, чтобы бросить мужа, сына для любовника и есть хлеб мужа! Она нагнула голову... Она чувствовала всю справедливость его слов..." (8, стр.389). Опять ошибка, где вместо слова "имени" (кров имени - в словах Каренина в романе) у Яблонского слово: "именно"! Но не менее существенно то, что он упускает ремарку Анны о том, что "этой новой черты - жестокости, она ранее не знала в муже" и это дает ему основание утверждать, что "иезуитство и аморальность были Каренину всегда свойственны". Далее Яблонский упускает то, что Анна "чувствовала всю справедливость" слов мужа и это дает ему основание утверждать, что "Анна понимает подлость мужа". "Я слыхала, что женщины любят людей даже за их пороки, - вдруг начала Анна (в беседе с братом после выздоровления - Л.М.), - но я ненавижу его за его добродетели... Ты поверишь ли, что я, зная, что он добрый, превосходный человек, что я ногтя его не стою, я все-таки ненавижу его. Я ненавижу его за его великодушие" (8, стр. 455). Такое впечатление, что мимо внимания Яблонского прошли все сюжеты, связанные с нравственными исканиями Каренина, которым Толстой посвятил немало страниц на протяжении всей книги. Кроме того ремарки, искусственные "натяжки" и здесь искажают содержание романа. "Алексей Александрович "... положил свою руку в руку француза (совсем как раньше он подал свою руку Вронскому над постелью Анны)...", - утверждает Г. Яблонский, чем нарушает общепринятую этику цитирования. В приведенном выше высказывании он не отметил, что примечание в скобках, сделано им, а это может создать ложное впечатление о тексте первоисточника, хотя каждый кто помнит роман, сразу бы догадался, что Толстой не мог написать, что Каренин положил свою руку в руку "ясновидящего" совсем так, как ранее подал руку Вронскому. Для иллюстрации обращусь снова к первоисточнику. Фрагмент эпизода у постели Анны. "Вронский подошел к краю кровати и, увидев ее, закрыл лицо руками. - Открой лицо, смотри на него. Он святой, - сказала она. - Да открой, открой лицо! - сердито заговорила она. - Алексей Александрович, открой ему лицо! Я хочу его видеть. Алексей Александрович взял руки Вронского и отвел их от лица, ужасного по выражению страдания и стыда, которые были на нем. - Подай ему руку. Прости его. Алексей Александрович подал ему руку , не удерживая слез, которые лились из его глаз" (8, стр. 441). А это фрагмент эпизода с "ясновидящим" в романе: "Француз спал или притворялся, что спит, прислонив голову к спинке кресла, и потною рукой, лежавшею на колене, делал слабые движения, как будто ловя что-то. Алексей Александрович встал, хотел осторожно, но, зацепив за стол, подошел и положил свою руку в руку француза..." (9, стр. 320). Сопоставление Яблонским поведения Каренина в этих эпизодах искажает их подлинное назначение в романе. В сюжете, связанном с поведением Каренина у постели умирающей жены перед лицом смерти, он обретает свободу быть самим собой и поступать так, как ему позволяют его личные нравственные принципы. "... Муж, обманутый муж, представлявшийся до сих пор жалким существом, случайною и несколько комическою помехой его счастью, вдруг ею же самой был вызван, вознесен на внушающую подобострастие высоту, и этот муж явился на этой высоте не злым, не фальшивым, не смешным, но добрым, простым и величественным..." (8, стр. 443). В эпизоде с "ясновидящим", Каренин предстает, как человек, ожесточенный неразрешимостью семейной проблемы, зависимостью от религиозных и светских принципов общества, к которому он принадлежит. "...Я, как человек верующий, не могу в таком важном деле поступить противно христианскому закону ...Я должен обдумать и поискать указаний...", (фрагменты из ответов Каренина брату Анны о разводе для сестры перед эпизодом "Сон Landau"). Искажением замысла Толстого, на мой взгляд, является толкование Яблонским темы Рока применительно к роману "Анна Каренина". В частности, в параграфе "Толкование" (!), он пишет: "Нам представляется возможным присутствие Рока как особой силы в жизни Анны и всех главных героев трагедии. Почему Рок? На это, конечно же, ответа нет". Зачем же Яблонскому посвящать очерк теме Рока в романе, если у него "конечно же нет ответа", почему Рок присутствует как особая сила в жизни Анны и других героев. Я не поняла этой мысли, так же как и содержание приведенных ниже фрагментов текста Яблонского. "И главное клеймо Рока - на Анне, - пишет Яблонский. - Рок ревет ей "свистком паровоза". Ей открывается прекрасный "ужас метели". Ей снятся кошмары с жутким "что-то", предвещающими смерть. Это сбывается: Анна на краю гибели ("родильная горячка")... Но Рок не может погубить ее сразу: еще слишком сильно кольцо любви, окружающее Анну. Каренин и Вронский соединяют руки над ее постелью. Анна выздоравливает. Рок не может погубить ее сам. Нужно еще что-то...". И Яблонский "расшифровывает", что он имеет в виду, утверждая, что "Рок не может погубить ее (Анну - Л.М.) сам. Нужно еще что-то": " Ни нечеловеческий Рок, ни земное Зло-Мщение в отдельности не могут погубить Анну. Но когда они заключают союз, когда соединяют руки, когда Алексей Александрович "...положил свою руку в руку француза (совсем как раньше он подал свою руку Вронскому над постелью Анны), тогда-то и происходит короткое замыкание, возникает страшный разряд, который поражает Анну. Противостоять ему Анна уже не в состоянии...". Так и хочется спросить: " что такое "нечеловеческий рок"? И как заключают союз "нечеловеческий Рок и земное Зло-Мщение"? И когда происходит короткое замыкание, возникает страшный разряд, который поражает Анну?!.. А вот как описывает Толстой мысли Анны в предсмертные мгновенья, когда она подводит итог своим проблемам (фрагмент): "Разве я не знаю, что он не стал бы обманывать меня, что не имеет видов на Сорокину, что он не влюблен в Кити, что он не изменит мне? Я все это знаю, но мне от этого не легче. Если он, не любя меня, из долга будет добр, нежен ко мне, а того не будет, чего я хочу, - да это хуже в тысячу раз даже, чем злоба! Это - ад!" И далее: "Ну я получу развод и буду женой Вронского. Что же, Кити перестанет так смотреть на меня, как она смотрела нынче? Нет. А Сережа перестанет спрашивать или думать о моих двух мужьях? А между мною и Вронским какое же я придумаю новое чувство? Возможно ли какое-нибудь не счастье уже, а только не мученье? Нет и нет! - ответила она себе теперь без малейшего колебания. - Невозможно!" (9, стр.348). И все - от причин до следствия - реально и без мистики. Яблонский цитирует этот фрагмент предсмертных мыслей Анны в контексте его рассуждений о "неопределенности положения" героини, где снова повторяет недопустимое искажение первоисточника: "Все время от телеграммы до самоубийства Анна в вихре отчаянья". Яблонский заключает свой очерк следующим: "Анна Каренина живет и умирает в мире, где плиты плотной реальности порой внезапно расходятся, где в приоткрытые щели видны другие миры и это наполняет душу вечным страхом. В мире, где регулярно, по определенным правилам, чередуются явь и неявь и возникают их комбинации. В мире, где действуют рок и земное зло - то независимо, а то объединяясь в странном ("постыдном") сцеплении, складывая фатальную комбинацию. Это - мир Анны. Мы не будем выходить за рамки этого утверждения. Не мир вообще. Не мир Л. Н. Толстого. И даже не мир романа Толстого "Анна Каренина". Мир Анны Карениной". И снова хочется спросить Яблонского: по каким "определенным" правилам чередуются "явь и неявь"? Что такое "постыдное сцепление", объединяющее рок и земное зло, и как можно отделить "мир романа "Анна Каренина" от мира Анны Карениной - его главной героини?!.. Вызывают недоумение первый эпиграф очерка Яблонского: "Каренина села в карету... Л. Н. Толстой, ПСС, т. 18, стр. 70)". Признаюсь, что, прочитав его, я даже заглянула в словарь, чтоб удостовериться в том, правильно ли я понимаю содержание слова "эпиграф". И словарь подтвердил, что эпиграф - это "Короткий текст (обычно цитата откуда-нибудь, пословица, изречение и т.п., помещаемый автором впереди своего произведения или его отдельной части, и придающей своеобразное освещение основной идее произведения" (Толковый словарь русского языка. Под ред. Ушакова. М., 1994). Что могут символизировать, взятые из остросоциального объемного романа слова: "Каренина села в карету..."? Можно подумать, что каким-то пояснением служат размышления Яблонского о мистическом созвучии некоторых слов, символизирующие наличие Рока в судьбе Анны: "Возникает транспортная цепочка ассоциаций: Landau-ландо-карета (которая везла Анну к поезду) Каренина-поезд...". Но такой "транспортной цепочки" с каретой, который бы символизировал "роковой" исход трагедии Анны, не получается, потому что "кареты и коляски" не играют здесь символизирующей роли. Первое появление Анны, завязка ее романа-драмы, связаны с поездом, так же, как и ее трагическая смерть. Как отмечает Э. Бабаев "в романе Толстого все было современным: и общий замысел, и подробности. И все, что попадало в поле его зрения, приобретало обобщенный, почти символический характер. Например, железная дорога. Она была в те годы великим техническим новшеством, переворотившим все привычные представления о времени, пространстве и движении" (Библиотека Всемирной Литературы. Т. Лев Толстой. "Анна Каренина"). Поэтому, помещенный Яблонским эпиграф, мягко говоря, просто не уместен, как впрочем, и само название очерка, так как "сон ясновидящего" никакого отношения к смерти Анны не имеет. Очевидно, что, когда обзор, очерк, рецензия пишется на произведение, вышедшее более 120 лет тому назад, то само собой разумеется, что в нем должны быть либо новые литературоведческие открытия, либо демонстрация нового восприятия произведения современностью. Но открытия в очерке Г. Яблонского мне не открылись. И свою цель: "...выделить одну из деталей романа, которая может быть, гораздо больше, чем деталь" и которая "...покажет как работает спусковой механизм Рока, погубившего Каренину", Яблонский достичь не мог, так как она не вяжется с подлинным реализмом великого социального произведения Толстого. Что касается исследования романа с позиции современности, в одном из пунктов примечаний к своему очерку Яблонский называет книгу Антони Пираино (Anthony Piraino. A psychological Study of Tolstoy's Anna Karenina. Em. Text. San Francisco, 1993), о которой он пишет: "Нет сомнений, что д-р Пираино считает, что если бы Анне довелось пройти его курс когнитивной терапии, она не кончила бы жизнь столь трагично...". В предисловии к этой книге журналистки Luanne Pfeifer, - пишет далее Яблонский, - эта интересная мысль выражена еще резче: "Американка или русская, любая Анна нуждается в помощи. Русский писатель Толстой не оказал ее, американский доктор, написав подобную книгу, такую помощь предоставляет". Хочется спросить: как же быть с главной концепцией очерка Г. Яблонского - смертоносным "ясновидящим", с "Роком", с "объединением рока и земного зла", которые образуют "фатальную комбинацию", предопределяющую смерть Анны. И правомерно ли в обзоре литературного произведения, написанного более 120 лет назад, приводить достижения современной медицины, да еще с такими комментариями, которые он, очевидно, посчитал очень важными для современного понимания "Анны Карениной": "Luanne Pfeifer писала это предисловие в Москве в 1991 году, когда... "американские ученые, журналисты и бизнесмены всех классов стали миссионерами Демократии в России". Вот как!". Вот уж действительно - вот так! Есть такой афоризм: "У каждой Анны есть свой Вронский, но не у каждой Анны есть свой Лев Толстой". Анне Карениной повезло - у нее был Толстой, который пытался разобраться в ее жизни и трагедии. Если он не мог ее спасти, то хотя бы увековечил и вряд ли ему нужны такие "помощники", как автор очерка "Сон ясновидящего и смерть Анны".