Александр Хургин. Ночной ковбой --------------------------------------------------------------- © Copyright А. Хургин, автор, 2001 Home page: http://www.khurgin.ru ? http://www.khurgin.ru Email: khurgin[at]mail.ru © "Вагриус", Москва, 2001,ISBN 5-264-00714-4 Date: 03 Mar 2002 --------------------------------------------------------------- Содержание СТРАНА АВСТРАЛИЯ Повести Страна Австралия Возвращение желаний Сквер В песках у Яши НОЧНОЙ КОВБОЙ Рассказы Батальная пастораль Какая-то ерунда Равнобедренный треугольник Номер Тяжелым тупым предметом В ожидании Зины Из жизни велосипедиста Ночной ковбой Не спас Виолончель Погорелого В сторону юга Арктика СТРАНА АВСТРАЛИЯ повести СТРАНА АВСТРАЛИЯ Повесть из провинциальной, а также и иной жизни Демонстрантка Лене Ярченко, по профессии расчетчице, было около тридцати лет. И уже три года из этих неполных тридцати лет, являлась она молодой вдовой, а также матерью двоих детей младшего возраста. И старший ее сын, Костя, ходил в первый класс средней общеобразовательной школы No 33, а младшему было пока всего три года. А муж ее, Жора, трагически погиб при несчастном случае, происшедшем на производстве. Пошел утром на работу и не вернулся. Погиб. Трубой его ударило какой-то по голове сзади и убило. И к ней, к Лене, приехали главный механик Компаниец и мастер и представитель рабочих масс и слоев Михайлов. Приехали, стали в дверях и говорят: - Такая, значит, Елена Петровна, нелепость. Погиб он на трудовом фронте. Пал. А у Лены сын второй только что родился, младший. Еще и не назвали его никак. Не придумали имени подходящего и благозвучного, не успели. И Лена звала его пока пиратом и хулиганом. А после этого, конечно, Георгием она его назвала, Жорой. Она и родила его с единственной целью - Жору при себе сохранить, мужа то есть. А ничего, значит, не получилось у нее. По женской глупости, в общем, она его родила, сдуру. Показалось ей, Лене, и почудилось, что Жора смыться от нее замыслил. И она, не долго думая, решила второго ребенка ему вовремя организовать. Чтоб не рыпался он особенно в разные стороны. Потому что он и так одни алименты, первой своей жене, платил на дочку, а на троих детей платить он бы никак не смог и не потянул при всем своем желании. И вот она взяла и забеременела от него втихомолку, а его поставила в известность и перед свершившимся фактом пять уже месяцев спустя. И он, Жора, ее этому сообщению обрадовался бурно и неподдельно, как ребенок. И Лене стало ясно, что никуда он смываться от нее не собирался и в мыслях ничего похожего не держал. А просто отвязался временно и, конечно, перегнул палку. С ним такое бывало. Он вообще, Жора, женщин любил больше всего на свете и пользовался у них взаимным расположением и симпатией, как никто другой. Лена говорила ему: - Бабник ты бесстыжий и больше никто. А Жора ей отвечал: - Я не бабник. Я жизнелюб. Лена возмущалась и негодовала, говоря, что ты ж, черт безрогий, гуляешь при живой жене, будто с цепи сорвался. А он говорил: - Ленок, ну что тебе, жалко? - и целоваться лез. А во всем остальном хороший он был, Жора. И муж хороший, и супруг, и все другое, вплоть до того, что не курил и не пил. Если б еще не гулял, не муж был бы, а воплощение мечты всего человечества. А может, он и гулял, потому что предчувствовал подсознательно и подспудно. Ну, то, что мало ему отпущено этой жизни. Вот он и хотел, наверно, побольше от нее взять и получить удовольствий. Но это Лена потом так думать стала, после. Как убило его. А тогда не могла она никак с этим его порочным изъяном смириться. Ведь у него, у Жоры, и на похоронах женщин было раз в пять больше, чем мужчин, и все цветов понатащили прорву. Не продохнуть от них было, от их цветов. А какие-то еще и подходили к ней без зазрения совести и выражали соболезнования, и говорили, что если тебе что надо будет, ты, не задумываясь, обращайся. И телефоны свои совали ей в руку. Одна завпроизводством потом оказалась в заводской столовой, другая - заведующей медпунктом. А кое-кого Лена и раньше знала. Учительницу, например, Любу. Правда, она ну никак не предполагала, что Жора и с ней тоже побывал в интимных отношениях и связях. Не умещалось у нее в голове, чтоб Жора - и с учительницей. А потом, в дальнейшем, учитывая, что погибший Ярченко пять лет состоял на квартирном учете, завод Лене квартиру дал, трехкомнатную и вне очереди. Они, конечно, попытались от нее отделаться и двухкомнатную ей всучить за здорово живешь, но Лена на этот компромисс с ними не согласилась и не пошла. Ей все знакомые и друзья говорили, чтоб не соглашалась она. И она не согласилась. А они - начальство заводское различных уровней и рангов - говорили, что вы же, вдова, имейте совесть. Мы, мол, и похороны за свой, заводской, счет вам сделали, и денег выписали в виде единовременного пособия и материальной помощи. А Лена им сказала: - А Жору кто убил? Я? Но они и на этот ее веский аргумент возражали, разводя демагогию - типа того, что от смерти никто не застрахован, а несчастный случай на производстве с любым и каждым может случиться и произойти. И на этом, значит, основании требовали от нее письменного согласия на двухкомнатную квартиру. Говорили: - Поймите, на четверых вам была положена трехкомнатная квартира, а на троих положена двухкомнатная. А Лена сказала: - Положена, так положена. И она без лишних слов собрала обоих своих осиротевших детей и прошла с ними на территорию мехзавода, воспользовавшись дыркой в заборе, и села под Лениным их заводским с детьми. Села и говорит: - На, Владимир Ильич, держи, - и прикрепила, значит, к нему пластилином плакат следующего непримиримого содержания: "Объявляю голодовку до победного конца". И начали, конечно, к ним, к Лене и к детям ее, стекаться заводские люди. Рабочие и служащие, в спецовках промасленных и в чистой одежде. И собралось их за короткое время много. Толпа целая собралась. Потому что всякие несанкционированные митинги и пикеты тогда еще только в моду входили, а на заводе как раз был обеденный перерыв. А памятник Ленину у них прямо перед входом в буфет установлен. Небольшой такой памятник, сидячий. И Лена устроила, значит, стихийный импровизированный митинг на фоне вождя, и ее слушали, широко раскрыв рты. А она говорила, что начальство их заводское убило из-за преступной халатности ее Жору, а квартиру теперь нормальную давать уклоняется, видно, кому-то своему хочет ее отдать или, может. продать хочет за большие деньги. И называла она его, все то есть заводское начальство скопом и снизу до верху, палачами и подонками вол всеуслышание. И директор завода Полупаев Л.А. посмотрел на это устроенное Леной шоу - так он выразился - и распорядился выделить ей трехкомнатную квартиру. - И пусть, - сказал, - она ей подавится и не мешает работать. И квартиру Лене в течение года дали, трехкомнатную в новом доме. И она туда переехала из общежития. Ремонт сделала и переехала. Пробовала она добиться, чтоб завод и ремонт ей произвел своими силами и средствами, но тут они, заводские, стали стеной и стояли непоколебимо насмерть. И как-то Лена вытащила сама этот ремонт, на себе, и стала жить в новой квартире и растить детей. За чертой бедности, конечно, жила, на пособия детские и на те деньги, что за Жору платили ей по закону. Ну и с мехзавода тоже она иногда, от случая к случаю, что-либо полезное сдирала, какой-нибудь шерсти клок. Пойдет, права покачает там в завкоме, покричит - ей и дадут чего-нибудь. Этим, допустим, летом бесплатную путевку в лагерь старшему, Косте, дали, а прошлым - семейную путевку в дом отдыха на всех троих. Тоже бесплатную. Хотя крови это ей много стоило испорченной. Потому что председатель завкома там у них такая подлая сволочь - все под себя сгребает. Уже ни в какую одежду не влазит и в машину свою не влазит, а ему все мало и мало. Но Лена вытрясла из него эти путевки, никуда он от нее не ускользнул и не делся. А так, конечно, нелегко ей было одной с двумя детьми вертеться, без надежной в жизни опоры. Правда, эти женщины Жорины - в прошлом любовницы, - не все, конечно, а некоторые из них и на самом деле ее не оставили и не забыли, и взяли над ней, как говорится, шефство. В первую очередь завпроизводством столовским - Стеша. То мяса ей подбрасывала по дешевке, то масла сливочного, а то и сухой колбасы. А тут вообще сахара привезла два мешка, с доставкой на дом. Сказала: - Продашь. Его нету сейчас нигде днем с огнем. Сто двадцать рублей стоит за кило, не ниже. А мне, - сказала, - по семьдесят вернешь, госцену. И вторая, та, которая заведующая медпунктом, Елена, тоже ей помощь оказывала, по своей, медицинской, части. К врачам стоящим определяла на прием и на лечение, лекарства давала, а Жоре маленькому во время болезней его уколы приходила делать и по два раза в день, и по три. А недавно, когда Даша, сестра Жоры родная, в больницу залетела на кучу операций, так она и для нее лекарств достала остродефицитных. Хотя с Дашей она, Елена, и сама была хорошо знакома, как теперь открылось и всплыло. Жора покойный их и познакомил когда-то, давным-давно. Лена тогда в первый раз рожать собиралась и на сохранении лежала месяца полтора, а он, Жора, конечно, не мог этим обстоятельством не воспользоваться. И он к Даше приходил с Еленой. Она, Даша, сначала в городе их встретила вдвоем и в обнимку, застукала, и Жора после этого нахально к ней в гости приперся с Еленой вдвоем, так как нечего ему было больше терять. А потом Жора вместо Елены еще кого-то себе завел, а они, Елена и Даша, так и остались друг с другом в приятельских отношениях и общались по разным поводам между собой с тех пор непрерывно. И Елена, узнав про Дашу, все сделала, что было в ее силах и возможностях. Только узнала она не сразу, а с опозданием, потому что Сергеев долго никому и ничего не говорил, но это уже от нее не зависело. То есть не пустые слова и звуки произносили они, эти женщины, на похоронах. И Жору, значит, помнили не на шутку. И с течением времени, потихоньку они Лене просто-таки близкими людьми и подругами сделались. Даже Люба, учительница. И год Жоре вместе все они отмечали, в узком кругу, и два, и три. И вспоминали его, каждая, каким знала и запомнила, откровенно - и ничего. Лене, наоборот, легче становилось на душе оттого, что они хорошо о нем и тепло отзывались. А с Сергеевым у Лены так связалось. Благодаря Даше. Он пришел к ней за лекарством, Еленой у нее оставленным, взял его и повез к Даше в больницу, а часа через два опять пришел. И сел в большой комнате и сидит, молчит. Он, Сергеев, вообще мало говорил и редко, в крайних обычно случаях. Ну и сидел он, сидел, пока не выдержала Лена его сидения и не спросила: - Сергеев, - говорит, - ты зачем пришел? Я лекарства тебе уже отдала. А он еще помолчал и отвечает: - Вовик нашелся. Муж. И Лена еле-еле разобралась, что это он про Дашиного мужа, пропавшего сто лет назад, говорит. - Ну и что с того? - спрашивает. А он: - Чтоб я больше не приходил. Лена допытывается: - Куда не приходил? К кому? А он говорит: - К Даше. Она сказала. И остался Сергеев у Лены на ночь. Так как сидел сиднем и никуда не уходил - явочным порядком. Ну она и постелила ему на диване, и он переночевал. А завтра снова зачем-то пришел. И снова сидел допоздна и молчал. И Лена снова его у себя оставила. Но теперь уже не на диван его положила, а к себе. Потому что не было у нее после Жоры еще никого и ни разу. А прошло с момента его смерти целых три года. И она положила Сергеева с собой рядом, будучи молодой женщиной в расцвете сил и в соку и живым человеком. И он стал первым ее после Жоры мужчиной, а вообще в жизни - вторым. А подруги ее насчет Сергеева в один голос высказывались, как сговорились: - И зачем он тебе, - сказали, - такой сдался? Особенно Елена его отрицательно воспринимала. Говорила: - То он с Дашей живет, то с тобой. Ему, наверно, без разницы, с кем жить. А Лена им всем так отвечала: - Пускай, - говорила, - будет на всякий какой-нибудь случай. Не гнать же его. А Елена говорила: - Почему это не гнать? Гнать. И тогда Лена воспользовалась в разговоре против Елены запрещенным ударом ниже пояса. - Ты сама-то, - сказала она, - с кем всю жизнь живешь в браке? А Елена ей: - Ну, с учителем танцев. А Лена: - И как тебе? Нравится? - Ага, - Елена говорит, - нравится, хоть в петлю лезь. А Лена ей: - То-то же. А мне, значит, гнать. И она, конечно, не прогнала Сергеева. Хотя и правда, непонятный он был какой-то. Молчит и молчит. Поругаться с ним и то невозможно было, не то что поговорить. А Лена же про него и не знала почти ничего, кроме того, что с Дашей он жил, когда Вовик ее пропал. Да и до того жили они, при Вовике. И Даша тоже вот его за что-то любила. Сама ей рассказывала, делилась. На работе они в те времена любовными похождениями занималась, в Дашином кабинете, на столе. Она начальницей маленькой работала, Даша, и у нее был отдельный небольшой кабинет, а Сергеев числился у нее в подчинении. И они в кабинете у Даши этим занимались, пока Вовик у нее был, а когда исчез Вовик, стали они в открытую жить, не прячась. А сейчас Сергеев Дашино место на работе занял ввиду ее тяжелой и продолжительной болезни. А при Лене, значит, Жорино место он занял и жил с ней молча. И днем молча, и ночью. Но ночью, в темноте, Лена не ощущала его этого гнетущего молчания, а ощущала только силу Сергеева и что-то еще, похожее на нежность. И хоть он, Сергеев, и не нравился никому и все ей твердили, что жить с ним - это большая глупость. Лена в этом вопросе ни к кому не прислушивалась, тем более что и дети с Сергеевым быстро общий язык нашли. И старший - быстро, и младший. И они звали его - Сергеев, по фамилии. Костя говорил: - Сергеев, помоги арифметику решить. И Сергеев ему помогал. А младший, Жора, тот каждый вечер заставлял его дом строить из кубиков или еще что-нибудь, и Сергеев молча строил. А Жора ломал построенное и требовал все строить заново и сначала. И Сергеев строил сначала. А Даше Лена ничего не сказала про то, что Сергеев с ней живет, язык у нее чего-то не повернулся сказать. То есть виновной она себя не чувствовала перед Дашей и не считала, потому что сама же Даша сказала Сергееву, чтоб не приходил он. Но не лежала у Лены душа на эту щекотливую тему с ней разговаривать. А Даша и без нее все прекрасно узнала. От Вовика. Она, Даша, попросила, чтоб Лена женщину какую-нибудь ему нашла, Вовику, из-за того, что не могла она по состоянию здоровья жить с ним как с мужчиной и выполнять свои основные супружеские обязанности, и Лена нашла ему, не затруднившись, Любу, учительницу. И он пришел к ней за сахаром, и ее Лена позвала - тоже за сахаром, и они у нее познакомились между собой вроде бы как случайно. И с Сергеевым он, Вовик, тут познакомился. И Даше рассказал, что, значит, у нее, у Лены, есть теперь Сергеев и она уже не одна. А потом он, Вовик, на день рождения Даши их пригласил с Сергеевым. От Дашиного имени пригласил. И Даша восприняла их совместный приход как должное и без всякого недовольства и претензий никаких не предъявила. А за учительницу еще благодарила сто раз. Наверно, совсем у нее было со здоровьем плохо и беспросветно. А на вид, так просто смерть она напоминала, только что без косы. И таким вот образом за три года личная жизнь Лены как-то наладилась и достигла определенного уровня и стала походить на жизни большинства других женщин нашего времени и была не хуже, чем у них и чем была она у нее, у Лены, при Жоре. Во всяком случае, так жить было уже можно. Если б оно и дальше все так же продолжалось и шло установленным порядком. Но она без работы осталась внезапною Вышла из декрета по достижении Жорой трехлетнего возраста, как положено, а контору их хитрую взяли и аннулировали. Закрыли то есть. А их всех, работников, выкинули на улицу не хуже, чем при проклятом капитализме. Оно и раньше предпринимались попытки закрыть эту их контору, еще года полтора тому назад. Но тогда попытки эти и происки не увенчались успехом. Переименовали их только и подчиняться обязали не Москве, а Киеву. Ну и сократили, конечно, на тридцать процентов. А теперь вот все-таки добрались до них по-настоящему и ликвидировали как класс. Сказали: за полной ненадобностью и непригодностью в новых условиях экономических реформ. И Лена осталась без работы. Сергеев ей говорил: - Перебьемся. А она: - Надоело перебиваться. И у меня двое детей. И пошла Лена на мехзавод. К Стеше с Еленой. И Стеша сказала: - Устроим. И она позвонила начальнику ОТЗ и говорит: - Люд, надо подругу на работу принять. А Люда говорит: - Можно. Расчетчицей. И Стеша Лене мимо трубки говорит: - Расчетчицей годится? А Лена говорит: - Да. Я ж расчетчица и есть. И она пошла от Стеши к этой начальнице ОТЗ Люде и написала заявление на имя директора Полупаева Л.А. с просьбой о приеме на работу, и начальница его подписала, или, вернее, завизировала. А директор не подписал. Ему секретарша это заявление положила на стол вместе с другими бумагами, требующими подписи, а он увидел фамилию Ярченко, нажал селектор и говорит: - Начальник ОТЗ, зайдите. Та зашла, а он спрашивает: - Ярченко - это кто? Вдова Ярченко? А начальница ОТЗ говорит: - Вдова. А Полупаев: - Я этого, - говорит, - не подпишу. Мне демонстрантки не нужны. И не подписал. А Лена узнала, что не подписал он ей заявление и почему не подписал, и говорит: - Вот же хорь злопамятный. И она сочинила воззвание и написала его на большом ватманском листе фломастером. "Люди! - написала. - Моего мужа, Георгия Ярченко, тут убили, а теперь и меня, вдову его, хотят убить, отказывая в приеме на работу!". И Лена, как и в прошлый раз, три года назад, пробралась с детьми на территорию мехзавода и расположилась все там же, под Лениным, который сидел себе как ни в чем не бывало на своем постаменте, только был теперь облупленным и выцветшим, и обгаженным воронами. И она развернула свой плакат и стояла с ним на снегу, может, час, а может, и два. Но никто не подошел к ней и не прочитал того, что написала она на плакате, можно сказать, кровью сердца. То есть ни один человек не подошел и не заинтересовался криком ее души. Стеша одна подошла. А остальные проходили мимо и как будто ничего не замечали. А Стеша увидела ее из окна столовой и подошла. И: - Бросай, - говорит, - свою агитацию. И Лена свернула плакат в трубу и положила его Ленину В.И. на колени. И они зашли к Стеше в столовую и выпили там по чуть-чуть, и поели, и покормили детей. И Стеша сказала: - Зря ты. Мы б все равно как-нибудь с Полупаевым утрясли. И еще сказала: - Но ты, - сказала, - не боись. Прорвемся. И Лена ответила ей, вторя: - Конечно, прорвемся. - И она сначала засмеялась беспечно и беззаботно, как смеются лишь в раннем детстве, а потом вдруг сразу заплакала. Желание И с тех пор не было у Михайлова никаких посторонних желаний. Он хотел иногда только есть и пить и больше, и чаще всего хотел спать. А сверх этого совсем ничего не хотел. Ну или, может быть, почти совсем ничего. Потому что одно пламенное и заветное желание у него все-таки в запасе было. И сидело оно, это желание, где-то глубоко в Михайлове, в его недрах, и вспоминал он о нем, о своем этом неизъяснимом желании, в редких и крайних случаях, хотя и постоянно. А желание это было такого характера - Михайлов желал как-нибудь очутиться в стране Австралии, чтоб, значит, при помощи этого забыть и стереть из памяти свою жизнь, и свою жену, и вьетнамца, и ту работу, которую он делал много лет из года в год и которую не любил ни одного дня, а потом и боялся ее и ее неоправданных и непоправимых последствий. А почему ему взбрела в голову именно Австралия, так он и сам думал - почему? Просто, наверно, далеко она размещалась, эта страна Австралия, и Михайлов совсем ничего про нее не знал, кроме красивого названия, которое запомнил навсегда из пройденного курса средней школы. А больше про Австралию он ничего не знал и, наверно, потому туда стремился всей душой и телом подсознательно. А может, и не туда он мечтал и надеялся попасть, а хотел исчезнуть отсюда, чтоб, значит, не быть тут больше никогда. И это единственное пустое желание Михайлова отличало его от остальных одушевленных представителей живого мира, населяющих необозримые просторы страны от конца и до края. А раньше, до того переломного момента, как Михайлов ушел с работы и от жены, у него скорей всего бывали и иного направления желания, но какие они были и сколько их было - много то есть или мало, - Михайлов давно уже не помнил, да и не вспоминал никогда, и потребности у него такой - вспоминать - не возникало, потому что ничего хорошего и радостного из прошлой его жизни не сохранилось у Михайлова в памяти и не задержалось, а сохранилось только все плохое, принесшее ему когда-нибудь зло. Такие у него, видно, были природные свойства памяти и мозга - не запоминать все светлое и хорошее, а запоминать одно лишь плохое. А может, и правда, не было у него ничего такого, что надо было бы запомнить раз и навсегда и иметь при себе в качестве приятных воспоминаний о прожитом отрезке жизни. И вот помнил Михайлов, например, как лежал под белой простыней его напарник или что жена ему изменяла с вьетнамцем. И до этих пор не мог он постигнуть, почему она это делала именно вот с вьетнамцем, а не с лицом какой-нибудь более привычной в их местности нации или народности. И ведь расовыми предрассудками никогда Михайлов не страдал, потому что даже и евреев он считал за таких же людей, как и все и ничем не хуже других, а это его добило и доконало - то, что вот с вьетнамцем, хотя и понятно ему было, что разницы нет существенно никакой и не в этом трагическая суть дела и происшествия. А то, допустим, как они с женой познакомились и встретились, память Михайлова в себе не удержала, и теперь восстановить это он, если бы и захотел, то никак не мог бы. Помнил Михайлов, что был он когда-то демобилизованным из рядов Советской армии воином в звании рядового и никакой жены у него тогда не было, а потом она появилась и долго была, а потом был вьетнамец, и ее опять не стало. Сразу, в один прекрасный день, не стало у него жены, невзирая на то, что еще длительный срок они жили чужими людьми под общей одной крышей, имея общего ребенка в возрасте до семи лет. И этот ребенок рос и вырастал, а жена все жила и жила с вьетнамцем, а Михайлов жил сам по себе отдельно, для того, чтобы зарабатывать какие-нибудь деньги и покупать на них еду и одежду для ребенка и для себя. И зарабатывал он эти деньги, работая дежурным слесарем на промышленном предприятии тяжелой индустрии, или, проще говоря, на заводе. И он не любил этот завод и свою должность дежурного слесаря, так как завод этот, если, например, смотреть на него с высоты четвертого этажа заводоуправления, представлял из себя обнесенное забором с колючкой сосредоточение зданий цехов, грязных и низких, и разбросанных по голой земле без умысла и распорядка, а между цехами были нагромождены и наворочены железобетонные ноги и фермы, и балки крановых эстакад, а под ними копились груды мертвого промышленного хлама и горы металла, и какие-то остовы и скелеты отживших механизмов и станков, и какие-то рельсы и болты, и еще много чего-то железного и ржавого, и изуродованного. И по всему пространству завода носился удушливый ветер и подхватывал за собой черную пыль литейных производств, и перемешивал ее с рыжим песком, и швырял эту вонючую помесь в окна и в стены, и поднимал столбами и клубами под самое небо. И от этого вечного ветра даже цветы на клумбе, которую разбили под окнами кабинета директора для эстетической красоты, всегда были окутаны и покрыты слоями жирной пыли и грязи, и пахли эти тусклые больные цветы сталью и ржавчиной, и индустриальными маслами, и заводские люди, двигавшиеся из цеха в цех по различным технологическим потребностям и надобностям, были пыльными и промасленными, и как бы лишенными на время выполнения своих производственных обязанностей человеческого достойного обличья. И Михайлов не любил этих промышленных людей и сторонился их общества и компании, хотя и сам был в грязи и в масле и никогда не мог отмыть себя полностью. А когда-то с женой Михайлов ходил в кино, а перед этим кино демонстрировали им документальные кадры исторической кинохроники - как водили на работу на какой-то дореволюционных времен фабрике лошадей и они крутили какой-то тяжелый ворот, ходя по замкнутому кругу, пока не уставали, а потом их отпрягали от ворота и уводили в конюшню на отдых и кормежку, а в ворот впрягали других таких же лошадей, отдохнувших и поевших сена. И Михайлов сравнивал себя с этими рабочими лошадьми и уподоблял себя им, потому что и его трудовая жизнь так же протекала, как и у тех лошадей. Каждый день протекала его жизнь в таком же круговороте упрощенных действий, только шел он на работу сам, по собственному пониманию, и сам впрягался и вертел свой ворот с напарником, пока не подойдет их время смены. А смысл работы у них заключался в текущем ремонте оборудования, состоящего из станков и прессов, которые ломались в течение производственного процесса и требовали неотложного ремонта, тупо и неподвижно стоя с искореженными от перегрузок деталями и узлами, и Михайлов заменял им эти узлы и детали, вышедшие из строя, на новые. И оборудование снова работало до следующей аварии и поломки, давая продукцию народному хозяйству страны и мира. И вот говорят, что машины бывают умные. Может, конечно, и бывают. Но Михайлов таких не видел и не встречал, а те, какие он видел, были простые и примитивные в своей способности резать и давить металл или выполнять прочие неважные функции и операции. И вот, значит, из-за всего этого перечисленного он и не любил эти станки и прессы и не любил свою работу и профессию, но никакой другой работы Михайлов не знал и не понимал и не умел делать никакого другого общественно полезного дела. И он работал по типу того, как работали лошади в кинохронике, механически и без всякого удовольствия и пользы душе, а только лишь ради получения средств к дальнейшему существованию. А потом уже, когда с его напарником произошел несчастный случай травматизма со смертельным исходом, стал Михайлов не только что не любить эту свою вынужденную работу, но и бояться станков и прессов. которые обязан был ремонтировать. И было это, когда сын Михайлова достиг своего шестнадцатилетия, а вьетнамец бросил его жену и передумал с ней жить, а Михайлову это было безразлично и все равно. И как раз тогда убило трубой его напарника, а он, напарник, был молодой и веселый и любил спать с женщинами, и женщины тоже его за это любили, и было у него их много, разных и всяких. И еще у него была вторая жена и двое детей, а у первой жены от него была дочка, и он платил ей положенные алименты. И вот его убило трубой после того, как они вместе, Михайлов то есть и напарник, произвели замену старого и разрушенного клапана на прессе, и пресс включили для испытания и проверки в холостом режиме работы, и когда, значит, его включили, вернее, это Михайлов нажал на кнопку "пуск", то появился и возник какой-то лишний звук, и они пошли посмотреть, что за звук такой неположенный и откуда он происходит, - Михайлов чуть вперед пошел, а напарник чуть сзади, а в это самое время трубу и оборвало, и, как шланг резиновый, страшным давлением отбросило эту стальную трубу, и напарника по голове сзади ударило. Он и смерти своей не увидел - такой неожиданной силы был этот удар. А Михайлов остался целым и нетронутым, хотя и находился в непосредственной опасной близости от напарника, и на него все смотрели и удивлялись, как это так могло произойти, что они были вдвоем и вместе, а убило одного напарника, а Михайлова даже маслом не искупало. А какая-то молодая баба из медпункта в халате сказала, что хороших людей всегда убивает, а всякое говно остается жить среди нас и плавать на поверхности нашей жизни. А прессовщик, который приходился напарнику лучшим другом, сказал, что стрелять вас всех надо за такие дела. И Михайлов стоял на похоронах напарника совсем один, как перст, и к нему не подходили скорбящие люди, а он этого и не хотел. Он и на поминках сидел сам, а на него все время смотрели обе вдовы напарника, а также и его родители, и сестра, и остальные родственники, и друзья. А может, ему так казалось. А потом Михайлова таскали в прокуратуру и заставляли писать там объяснительные записки письменно и снимали с него дознание в устной форме, потому что он был единственным и самым главным свидетелем этого несчастного случая на производстве, а прокуратура была призвана установить по долгу службы личность истинного виновного, чтоб осудить его за проявленную преступную халатность и несоблюдение Правил техники безопасности при работе с сосудами, находящимися под давлением. И, значит, когда все это кончилось и назрела в природе весна, Михайлов бросил свою работу, так как стал он бояться всех этих движущихся железных машин и механизмов и не мог больше физически и морально их обслуживать и ремонтировать. И в одно утро этой ранней весны он вышел из дома и почувствовал, что ничего ему не надо и ничего он не хочет, и он не пошел на работу, а пошел бродить вокруг да около, прощупывая и предугадывая подступившую к нему фазу жизни, которую надо будет ему так или иначе перетерпеть и прожить, а там, может, настанет Австралия. И он ходил без определенных занятий туда и сюда и видел, что город, по которому он ходит, скучный и одноцветный, и думал, что ему, этому городу, далеко, наверно, до Австралии во всех отношениях и по всем статьям. И так ходил Михайлов по улицам без толку и направленности, а просто, чтоб убивать время, и заходил на вокзал, и читал расписание движения поездов дальнего следования, и заходил в агентство воздушных сообщений и там тоже читал расписание, отыскивая рейс на Австралию и время его отправления. А о том, что нету у него денег на приобретение билета и визы или, допустим, какого-нибудь другого разрешения от властей, он не думал. И про то, что не дадут ему ничего такого разрешающего без наличия неопровержимых оснований, он тоже не думал. И проходил Михайлов весь день дотемна, и подошло его время идти домой, но он и домой не пошел, потому что не было у него больше желания туда идти и опять видеть перед собой свою жену, которая столько лет безнаказанно пила его кровь с вьетнамцем, и сына своего не хотел Михайлов больше видеть, так как давно уже стал он Михайлову чуждым и незнакомым и даже потерял на него похожесть по чисто внешним признакам, а был копия мать в молодости - один к одному. И Михайлов снова пошел на вокзал и, так как захотел есть, съел в буфете типа "экспресс" вареное яйцо и выпил стакан чая с бубликом. А потом он нашел свободное место в пассажирском зале ожидания и заснул на нем сидя, и спал в такой неудобной скрюченной позе, свесив голову вниз к коленям, а руки сложив на животе крестом. Но до утра ему доспать не позволила милиция, которая, делая обход зала ожидания на предмет выявления и пресечения в зародыше правонарушений общественного порядка, обнаружила спящего без задних ног Михайлова и разбудила его, ударив в плечо. И потребовала милиция от Михайлова, чтоб он предъявил документ, удостоверяющий личность, а у Михайлова на этот случай оказался паспорт, потому что он его так и не выложил из кармана с тех времен, когда ходил через день и каждый день в прокуратуру, и Михайлов его предъявил милиции. А милиция сверила фотографию с его действительной личностью и прописку проверила - ее то есть наличие, а потом Михайлову говорит: - Почему на вокзале ночуете, гражданин Михайлов? А Михайлов говорит: - Поезда ожидаю. А милиция спрашивает: - А вещи где? А Михайлов говорит: - В камере хранения. А милиция говорит: - Тогда покажите ваш билет. А Михайлов говорит: - Нету у меня билета. Билеты продавать начнут за час до отправления. Я очередь занял. И милиция его оставила сидеть в зале ожидания и не забрала, и Михайлов поспал еще с час или больше, а под утро ушел невыспавшимся с вокзала и разбитым, чтобы, значит, не привлекать. И начал он, Михайлов, жить, не имея постоянного жительства, а слоняясь по городу и ночуя то на вокзале, то на автостанции, то в аэропорту. Но в аэропорту редко он ночевал, потому что аэропорт в часе езды от городской черты располагался, и туда автобусом ехать надо было рейсовым, и в конце маршрута часто билеты проверяли на выходе, а деньги Михайлов экономно расходовал, на покупку хлеба, так как было их у него совсем мало и, где их брать, Михайлов еще вплотную не задумывался. А задумывался он только над тем, как ему бороться с непрерывно отрастающей бородой и где простирывать носки, которые от длительной бессменной носки прели в ботинках и издавали внятный гнилой запах. Правда, с носками вопрос у него разрешился сам собой. Михайлов зашел в бесплатный общественный туалет и постирал их под краном и надел на ноги не высушенными, а только выкрученными и отжатыми и пошел себе дальше своим путем. А с бородой было, конечно, более сложно решить, потому что росла она у Михайлова отдельными клочками и кустами и ее надо было, чтоб встречные люди на него не оборачивались и не обращали своего подозрительного внимания, а брить бороду Михайлову было нечем. И он пошел к своему дому и выследил, когда жена его ушла и сын ушел, открыл двери бывшей собственной квартиры и проник в нее незамеченным и взял там станок для бритья, которым ни разу не брился, потому что у него была хорошая электробритва, и который валялся в кладовке, и жена про него никогда бы не вспомнила и не заметила его пропажи, хотя это и был ее Михайлову подарок, сделанный, наверно, на день рождения или на двадцать третье февраля, когда не было у нее еще вьетнамца и она не изменяла с ним Михайлову. А, завладев станком, Михайлов ушел и ничего больше не взял, даже из еды, а ключи после этого он выкинул в сток канализационной сети, чтобы, значит, больше в свою квартиру не заходить, и пошел Михайлов в тот же самый туалет и стал там сбривать себе бороду, и, пока брил он ее без мыла, зашел в туалет какой-то солидный мужик, а с ним толстая баба. Михайлов еще подумал, чего это они хором в мужской приперлись. А мужик зашел, потянул носом и говорит: - Полное антисанитарное состояние и нарушение норм. А баба ему: - Так нету ж уборщицы. Никто не идет за такие деньги. А мужик говорит: - А мне нет дела. Сами уборку производите. А баба говорит: - Как это сами? А мужик говорит: - А так. И тут он увидел бреющего бороду Михайлова и говорит ему: - Паспорт есть? Михайлов говорит: - Есть, - и дал ему паспорт. Мужик почитал паспорт и опять говорит: - А трудовая есть? А Михайлов говорит: - Нету. А мужик: - Уборщиком пойдешь? А Михайлов говорит: - Пойду. А мужик бабе говорит: - Вот, а вам работать некому. Оформляйте человека. И Михайлов, добрившись, пошел за этой бабой в какую-то контору, и она его оформила с этого же дня и числа уборщиком на работу и дала ему ключи от подсобки, где сохранялись инструменты, в смысле метла, швабра и тряпки, и еще резиновые боты. А потом подумала эта баба и говорит: - А паспорт покуда пускай у меня поночует. А то ищи тебя после. А Михайлов говорит ей: - Пускай. А баба еще порассматривала Михайлова с головы до ног и обратно, полезла в свою сумку и достала из нее десять рублей. И говорит: - На, а с получки я у тебя вычет сделаю. И Михайлов принял эти деньги и вернулся к месту своей новой работы в туалет, и открыл подсобку, и увидел, что она пригодна для человеческой жизни, так как вдоль имеет три шага, а поперек - около двух и есть в ней электросвет. А больше Михайлову и не надо было ничего особенного. Позже он подобрал возле какого-то дома выкинутый жильцами матрас и перенес его к себе в туалетную подсобку и стал там жить. Вечером он ел что-нибудь, производил в обоих помещениях туалета - в мужском и в женском - влажную добросовестную уборку и другие работы, закрывался в подсобке на ключ изнутри, и раскатывал матрас, и ложился на него , и спал. А рано утром Михайлов скатывал матрас в скатку, ставил его в дальний угол подсобки на попа и шел на свежий воздух, чтоб проветрить от въевшегося за ночь запаха свое тело и свою одежду и чтоб чего-нибудь съесть и купить чего-нибудь на вечер, ну и для того чтоб не болтаться под ногами у посетителей и не лезть им на глаза своим присутствием. И он ходил с утра до вечера дни напролет по окраинным районам и по заасфальтированным улицам, кружил и петлял, не разбирая дороги, и бороздил поверхность пространства, способствуя более быстрому и незаметному течению времени. И он сильно уставал к вечеру, хотя всегда ходил медленным шагом, без напряжения сил, и отдыхал, садясь на лавки и скамейки, какие попадались ему на городских улицах, в парках и скверах. А один раз Михайлов сделал привал на скамейке в скверике, чтобы остыли его находившиеся и отекшие ноги, а на ней, на этой скамейке, лежала кем-то брошенная городская газета, "Вечерняя правда". И Михайлов на эту газету мельком взглянул и увидел, что там напечатана его фотокарточка, та, которую он на последний пропуск себе делал, только увеличенная, а под фотокарточкой писалось, что он, Михайлов Анатолий Игнатьевич, сорока двух лет, ушел такого-то числа из дома на работу и не вернулся, а пропал без вести, и сообщались его особые приметы и черты, и всех, кто хоть что-нибудь знает насчет местонахождения товарища Михайлова А. И., просили позвонить по указанным номерам телефонов и сообщить. И Михайлов понял, что жена подала на розыск и что его могут встретить какие-либо знакомые люди и опознать. И из-за этого Михайлов прервал свои похождения по улицам, а стал сидеть и днем, и ночью в подсобке, запертой им на ключ. А выходить он стал, только чтобы выполнять свои служебные обязанности по уборке - но это поздно, считай, ночью - и чтобы покупать какую-нибудь пищу. Ну и, конечно, деньги заработанные получать выходил Михайлов два раза в месяц. Седьмого и двадцать второго. А чтобы с чисел месяца не сбиваться и не путать, он купил себе в киоске "Союзпечать" календарик за пять копеек и каждое новое утро затирал гвоздем очередное число наступившего дня недели. И наступавшие один за одним эти дни он пролеживал на матрасе в тишине подсобки, и ему было спокойно, и он перестал хотеть спать, потому что теперь совсем нисколько не уставал днем и спал, сколько хотел, пока не выспится. И так приблизительно Михайлов прожил окончание весны и лето, и всю осень и дожил, можно сказать, припеваючи до зимы. И ему пришлось выйти из своего надежного убежища и жилища лишний раз и сходить в универмаг, чтобы купить там себе одеяло, так как он укрывал себя во время сна осенним легким пальто, тем, в котором и вышел из дому прошлой весной. А оно было коротковато и не согревало всего тела целиком. А деньги Михайлов теперь имел в достаточном количестве из-за того, что ему не было куда их тратить, разве только на то, чтобы питаться или собирать на случай Австралии. А ел Михайлов мало по причине плохого и слабого аппетита. И пошел он, значит, в универмаг за одеялом и заодно за носками, потому что его носки полностью пришли в негодность и расползлись на части, а там, в универмаге этом ихнем, не то что одеял и носков, а вообще ничего не продают, и пустота такая, что хоть шаром покати. И Михайлов вернулся к себе, одеяла не купив и носков тоже не купив, и продолжал и дальше носить и боты, и ботинки на босых голых ногах и укрываться пальто и замерзать, потому что центрального отопления в бесплатном туалете проведено не было, а на улице была зима и подходил Новый год. Правда, Михайлов никак не ощущал на себе его приближения, и не создавалось у него приподнятого праздничного настроения и состояния, а было ему обыкновенно и как всегда. А когда праздник Новый год кончился и прошел, не изменил Михайлов своего устоявшегося и привычного образа жизни и деятельности, как делают это некоторые другие люди, а оставил все в неприкосновенности, как было, и его никто не нашел и не выдал, несмотря на объявленные через газету розыски, и он остался жить на свободе в подсобке. Досадное недоразумение Компаниец и так образ жизни вел в основном бездуховный и ничем внешне не окультуренный, а тут, значит, ему еще и по морде въехали ни за что ни про что и с бухты-барахты. И хорошо так въехали, с понимание, прямо в передние золотые зубы кулаком. И въехал-то не кто-нибудь посторонний или чужой, а непосредственный, можно сказать, подчиненный и первый помощник и чуть ли не старый надежный друг. И зубы у Компанийца вылетели, как из пушки, в полость, значит, его рта, и он ими поперхнулся и подавился и долго и мучительно кашлял, и отплевывался этими своими зубами, и собирал их по одному с пола, и плакал от бессилия скупыми слезами гнева. Потому что он ничего и ничем более-менее достойным не мог ответить своему обидчику и оскорбителю, ведь же он, обидчик его то есть, являлся в своем спортивном прошлом толкателем ядра и пятиборцем и кулак имел с дыню. А Компаниец никем таким подобным никогда не был и не отличался, и его можно было перешибить с близкого расстояния плевком. Конечно, ничего он не мог ему физически противопоставить и возразить и все повторял, как молитву, расплющенными всмятку губами неразборчиво и шепеляво: - Ну ты мне за зубы заплатишь, гад, по рыночному курсу. Ты мне заплатишь. А обидчик его кривил лицо и протирал свой граненый кулак ладонью и говорил тихо, медленно и спокойно: - Да иди ты. - говорил, - в пень дырявый, мудило. И что особенно было противно и скверно в этом досадном конфликте и недоразумении, так это то, что произошел он, конфликт не без свидетелей и очевидцев, с глазу на глаз, а наоборот - при максимально возможном стечении рядовых и прочих работников малого предприятия "Мехмаш", которое Компаниец два года назад создал из ничего и на голом месте и являлся теперь фактическим и безраздельным его владельцем, и успешно им управлял и руководил в условиях всеобщего разброда, хаоса и инфляции. И все присутствующие отвернулись и вышли из помещения и сделали вид, что ничего не случилось и не произошло и ничего они не видели и не заметили. Так как удар Компанийцу нанес Рындич, работавший в этом "Мехмаше" вторым, как говорится, лицом, то есть заместителем самого же Компанийца по всем техническим и производственным вопросам. И его на предприятии уважали. А с Компанийцем до этого несчастного случая были они почти что друзьями и товарищами, и они сто лет знали друг друга, потому что вместе и учились, в одной даже учебной группе. Правда, Рындич тогда Компанийца не принимал во внимание и в поле своего зрения и относился к нему наплевательски и надменно. А потом, уже после окончания вуза и аспирантуры, он по стечению неблагоприятных обстоятельств и по собственной глупости попал на скамью подсудимых. И сидел, Рындич, ровно пять долгих лет, минута в минуту, а когда из лагеря освободился и вышел и никак не мог работу себе найти вообще нигде, Компаниец взял его к себе - еще в монтажно-демонтажное управление. Он по объявлению в газете пришел, Рындич, чтоб хоть в монтажники устроиться и определиться, а Компаниец его встретил случайно, проходя мимо по коридору, и предоставил ему вакантное место начальника участка, как будто бы он не помнил ничего из прошлого времени и как будто ему все равно было и безразлично то, что он, Рындич, отсидел положенный срок и вышел, имея судимость. И они работали с того самого дня плечом к плечу и вместе и не ругались между собой как правило, а все возникающие острые вопросы разрешали мирными путями и способами. Даже и в самых щекотливых жизненных ситуациях и моментах. Вот было, например, у них такое, что понравилась вдруг Компанийцу и приглянулась с первого взгляда новая жена Рындича, и он откровенно и по-человечески с Рындичем этим своим нахлынувшим чувством поделился. И спросил у него без всяких там обиняков: - Ты как? На это. А Рындич подумал и говорит: - А что как? Никак. И Компаниец понял и истолковал его ответ по-своему и положительно и склонил ее, эту новую жену Рындича, к интимной близости и половой жизни путем дорогих подарков и угощений, и алкоголя, а Рындичу он честно возместил моральный ущерб и урон. После того, как удалось ему, значит, задуманное с его женой осуществить, он пригласил Рындича к себе в кабинет официально и сообщил, что изыскал такую возможность повысить ему на сорок процентов зарплату за достижения и успехи в труде. И Рындич сказал спасибо и не стал давать волю своим комплексам и противоречивым эмоциям, и они любили какое-то непродолжительное время жену Рындича оба, не вместе, конечно, а каждый в отдельности и своим чередом. И Рындич ни слова, ни полслова при этом не сказал Компанийцу поперек или в знак протеста, а жене своей новой сказал он единственно, что ты только рот у него не бери, а то я, сказал, брезгую. А жена ему на это сказала: - Ладно, больше не буду. И все. И инцидент был исчерпан до дна. А Рындич потом, впоследствии, с женой этой своей расстался навсегда и развелся и еще один раз женился - удачно. А с компанийцевской женой он, конечно, тоже в свое время переспал раза два или три для достижения справедливого равновесия и паритета. Он как-то, в рамках не заполненного ничем досуга и используя отсутствие Компанийца в городе, позвонил ей, его жене, на дом и сказал, что давай, мол, Людмила, мы с тобой переночуем, если ты не возражаешь и не против этого. Чтоб Компанийцу твоему рогов навесить ветвистых. И она, Людмила, с готовностью согласилась и сказала, что почему бы и нет и где ты, сказала, раньше был? Потому что я давно об этом втайне думаю и мечтаю. И они провернули это намеченное мероприятие, не откладывая в долгий ящик и по свежим горячим следам. И жена Компанийца Людмила, находясь с Рындичем в постели, твердила, как заведенная, настойчиво и безумно: - Ну, давай, давай еще. Еще. - И выделывала и вытворяла черт знает что и как. И Рындич потом, после всех уже восторгов и упоений, отдохнул лежа, и закурил сигарету "Космос", и сказал ей, Людмиле, на выдохе: - Ну ты, - сказал, - мать, даешь. А она сказала ему: - А я считаю, что, если давать, так уж надо давать с душой, а то, - сказала, - какой же в этом великий смысл и толк, и удовлетворение духовных потребностей? А совершила это и на это пошла, в смысле загуляла с Рындичем, жена Компанийца Людмила главным образом потому, что он, Компаниец, помимо нее заимел и открыто завел себе постоянную женщину, еще одну, значит, дополнительную спутницу своей жизни. И он появлялся с ней как ни в чем не бывало и в людных общественных местах, и в увеселительных заведениях, и чувствительно ее поддерживал в материальном отношении и плане. И он мог, конечно, себе такое разнообразие разрешить и свободно позволить, так как было ему это вполне по карману и по плечу. А насчет мужских основных качеств и достоинств он не представлял из себя чего-нибудь выдающегося, и жене непрерывно и ощутимо не хватало его способностей и возможностей, ей и всегда, и раньше, их не хватало, а с появлением у Компанийца еще одной женщины на стороне вообще стало ей скучно и уныло. И она Компанийцу устраивала бывало безобразные семейные сцены, говоря, что при твоей хронической неустойчивости в половом смысле тебе любовниц по штату не положено иметь. Тебе и жену не положено. А Компаниец ей отвечал, что ищи себе кого угодно другого и подходящего, если я тебя не устраиваю и не удовлетворяю в виде мужчины, мужа и отца ребенка. И жена его, Людмила, неизменно утиралась от этих слов и отступала, потому что куда ж она могла деться и кого найти в нынешних суровых реалиях жизни, будучи домохозяйкой и при наличии больного ребенка на руках и на пожизненном иждивении. И она продолжала состоять у Компанийца в женах - перед людьми и по закону - из чисто житейских соображений и причин, из-за того то есть, что в деньгах и в других средствах существования он ее не ущемлял и не стеснял, и не контролировал. Ну и , конечно, по старой привычке оставалась она Компанийцу женой по тому распространенному принципу, что от добра добра не ищут, а хрен на хрен менять - только время терять. Так она, Людмила, считала и говорила и жила себе, как жилось. И Компаниец тоже жил с ней и состоял в браке, и никуда от нее не уходил, и не собирался, и не имел в виду. Чтоб не делить имущество при разводе на части. Потому что оно, имущество, все было им одним заработано и куплено, лично, а никакой не женой, а жена, как ребенок больной у нее родился, так ни дня после того и не работала. Только числилась у Компанийца в "Мехмаше" аудитором, чтоб стаж трудовой ей шел, для начисления пенсии в будущей старости. А если развод с ней затеять, она, конечно, своего б не упустила. Да и не было у него, у Компанийца, на примете другой, более подходящей кандидатуры вместо нее и взамен. Эта женщина его постоянная, Майя, так она излишним успехом и популярностью пользовалась у мужчин и котировалась среди них высоко за свое идеально правильное и изящное телосложение, и у нее не было от них, от мужиков и поклонников, никакого продыху и отбоя, и они увивались вокруг нее и за ней косяками и стаями, и все куда-нибудь ее звали и приглашали, и делали различные недвусмысленные предложения. И она, конечно, иногда и время от времени на эти предложения откликалась и давала свое согласие, если Компаниец, допустим, бывал занят по горло важными делами своего малого предприятия, или, как он выражался, фирмы, и из-за этих своих дел не уделял ей должного достаточного внимания. И тогда она, Майя, шла с кем-нибудь в компанию, или в какой-нибудь хороший ресторан, или в кафе-бар, чтобы побыть там на людях и попить шампанского "Брют" или же на худой конец коньяку и кофе. Ну и чтоб развлечь себя и разогнать грусть, накапливающуюся в организме от ежедневных и тусклых будней. И Компаниец ей высказывал свое крайнее недовольство, и попрекал за эти ее выходки и поступки, и говорил, что ты меня не любишь ни на грош, а только деньги вытягиваешь бешеные, а Майя ему отвечала, что любить она его не нанималась, и обещаний не давала, и в мои планы, говорила, это не входит никаким боком. А что касается бешеных денег, то свои функции я, говорила, выполняю и отрабатываю с лихвой и за глаза. Оно и вообще и не известно до конца, почему Компанийца женщины как-то не любили. Ни в молодости его ранней, ни позже, в зрелости, не любили они Компанийца настоящей женской любовью, и он не знал и не представлял, что это такое есть. И ведь кого попало они любили, женщины, - и кривых и коротышек каких-то, и дураков набитых, а его - нет, не любили. То есть ни одна из них не влюбилась в него ни разу за всю жизнь. Спать с ним некоторые, конечно, спали, это, что греха таить, случалось, а любить не любили. Его и жена-то собственная никогда, если честно признаться, не любила, а вышла за него, потому что ей было давно пора и больше не за кого. А Компанийцу тоже хотелось тогда уже жениться и иметь жену и семью, так как возраст его достиг к тому времени двадцати восьми лет, а она, Людмила, была его первой и единственной женщиной, вот они с ней и поженились по обоюдному согласию и стремлению, и взяли отпуска на работе, и отправились в свадебное путешествие на малую родину Компанийца, в деревню Мироновка. К матери его, другими словами, поехали в гости. И они приехали к ней, как снег на голову, и Компаниец сказал: - Знакомься вот, мать. Это моя законная жена Людмила. Супруга, значит. И мать их встретила и принимала тепло и радушно и изо всех сил. И она наприглашала в дом родственников и соседей, и они звали Компанийца Лешкой, и расспрашивали его - что и как, и в общем, и проявляли к нему живой неподдельный интерес и участие, потому что очень давно с ним не виделись и не встречались. И Компаниец отвечал на все их конкретные вопросы и говорил, что все у него как нельзя лучше и в полном стабильном порядке, и что он работает в должности главного механика на заводе, и директор Полупаев Леонид Андреевич его ценит как никого и им дорожит, и вот он выделил и дал ему к свадьбе отдельную квартиру из своего личного директорского фонда. Но они туда еще не переехали, не успели. А родственники и соседи говорили наперебой и все в один голос, что надо им переезжать немедленно и быстрее, а то могут его квартиру самовольно занять и заселить другие, бессовестные городские люди. А потом мать рассказывала собравшимся и гостям смешную историю про то, как привязывала она в детстве своего Лешеньку старым чулком к кровати. - Надо было мне, - говорила, - допустим, в магазин сбегать за хлебом или еще за чем в хозяйство, ну, я привяжу его чулком за ногу и узлов много понаплету и поназавязываю - один на одном - и иду, значит. А покуда он их все своими пальцами неуклюжими осилит и пораспутывает, я и вернусь. И с тех, значит, детских пор, - говорила, - он у меня такой упорный. Вот и институт закончил в городе, и на инженера выучился с отличием, и все своим умом и трудом, и начальником теперь работает главным, и вышел, значит, как говорится, из грязи в князи. А спустя короткое какое-то время после этих вышеназванных событий он, Компаниец, свою солидную работу и должность потерял. Вернее, не потерял, а его убрали с глаз долой. Уволили то есть. И не потому, что он не соответствовал как-нибудь занимаемой им должности или развалил порученный участок работы, а просто его подставили в нужный решающий момент и сделали козлом отпущения в производственной травме со смертельным исходом. У них на заводе тогда человек трагически погиб, на прессе трубу высоким давлением оборвало, и его по голове сзади ударило, трубой этой. Ну и раз такое дело, засчитали тот случай как травму на механизме, и, конечно, виноватым в ней оказался главный механик. Компаниец. И его, значит, чтоб других руководителей среднего звена сохранить, сняли с занимаемой должности в качестве меры пресечения и административного воздействия. А дело в прокуратуре потом постепенно замяли, как и обещали ему, и закрыли. И Компаниец оказался без работы и ни с чем, но не пропал, а вскорости устроился в какую-то шарагу тоже главным механиком, потом перешел он по переводу в универмаг "Приднепровский" главным уже инженером, а потом занял пост начальника монтажно-демонтажного управления. И туда именно, в это управление, он Рындича и принял на работу после лагеря и несмотря на его судимость, и в "Мехмаш" свой следом за собой увел, своим заместителем, а он, Рындич этот, вот, значит, какую подлую вещь в отношении его позволил себе выкинуть и сотворить. Причем без всяких и каких бы то ни было веских причин и поводов. Он и в институте, Рындич, без причин к Компанийцу с презрением относился и за колхозника его держал и за жлоба. Они все, сотоварищи его по науке и по общежитию, так к нему относились, к Компанийцу, незаслуженно. С самых первых студенческих дней учебы, когда в село их, весь первый курс, на уборку овощей загнали, и произошел там такой разговор вечером в общей мужской спальне, треп на производственные темы. Что-то они все про литературу говорили и про поэзию, а Компаниец, само собой разумеется, сидел и молчал в углу, ничего в этом предмете не понимая и не разбираясь. И вот Рындич к нему, значит, обратился зачем-то и спрашивает: - Ну, а вы, мистер, что можете сказать о Мандельштаме? А Компаниец говорит в шутку: - Могу сказать, что он еврей. - И все? - Рындич говорит. А Компаниец отвечает: - Да. Все. И после этого беспредметного и пустопорожнего разговора, которому Компаниец и значения ни малейшего не придал и забыл его через полчаса, ну как что-то такое отрезало. Он, Компаниец, с ними и так, и по-другому, и по-всякому, и колбасой их домашней кормил из посылок, и вообще всем на свете делился, не считаясь, чтоб в доверие войти к ним и в дружбу, а они, значит, от него носы воротили, хотя и жрали, конечно, все это подряд без зазрения совести и без разбору. А как выпивка какая-нибудь в обществе женщин случалась, так они его, Компанийца, не звали, а если у них пожрать ничего не было, а у него, допустим, посылка пришла из дому от матери, то могли и позвать с посылкой. А внимания никакого они ему не уделяли. Ни сами эти друзья его, однокашники, ни их женщины легкого поведения. А если и уделяли, так только чтоб устроить коллективное посмешище и поиздеваться над ним как-нибудь зло и едко. И особенно зло подсмеивались над Компанийцем, естественно, женщины, а Рындич их в этом всегда и активно поддерживал и всячески поощрял. Но чтоб руки распускать, такого, конечно, никогда не водилось за Рындичем и в помине. А тут взял и, значит, не объяснившись, заехал при людях Компанийцу в зубы и их выбил. А зубы у него, у Компанийца, были, между прочим, все сплошь и рядом из чистого золота, и устанавливал он их себе с большими трудностями и перипетиями - через профсоюзную организацию железной дороги, в их железнодорожной поликлинике. Там один зубник опытный, Марк Мойсеич, ему эти зубы делал и сделал что называется на совесть и на долгие годы, потому что зубники, они умеют работать, если захотят и если есть у них реальная заинтересованность в труде. А Компаниец, он же ему сразу сказал, этому зубнику, с порога, что через профсоюз - это, конечно, само собой им деньги уплачены и внесены, а за отличное качество работы он лично, Компаниец, привык платить особо и расплачиваться, не скупясь и не задумываясь. И зубник этот, Марк Мойсеич, сделал ему зубы так, что стало любо-дорого на себя в зеркало посмотреть, а Рындич, считай, все их, эти вставленные искусно зубы, одним ударом высадил к чертям и оставил Компанийца с пустым проваленным ртом и окровавленными деснами и сочащимися губами. И никто буквально от Рындича не ожидал и не мог предугадать такого крутого поворота событий, потому что у него в последнее время настроение постоянно было приподнятое и добродушное, наверно и скорей всего из-за того, что он не так давно наконец-то оформил развод и женился заново, по взаимной любви, на красивой и умной бабе, их главном бухгалтере, которая была еще и на семь лет его моложе. И жилось ему с ней по всем видимым приметам и признакам более даже чем хорошо. И он вернулся откуда-то с объекта на фирму под конец уже рабочего дня, а тут деньги народ получает на руки, зарплату. И Компаниец здесь же сидит, довольный и радостный, и жена Рындича тоже присутствует, главный бухгалтер. А Компаниец всем по двойному окладу как раз выписал в качестве сюрприза и премии. Он удачную и крупную операцию провел по обналичиванию безналичных средств одного госпредприятия-гиганта, и на банковский счет фирмы поступила большая и значительная сумма денег. Ну и он принял решение заплатить своим основным работникам в честь и в ознаменование двухлетнего юбилея его детища "Мехмаша" и этим хоть частично компенсировать им и скрасить ежемесячные и не оправданные ничем недоплаты. И Рындич тоже, значит, подошел к столу и получил свои заработанные деньги согласно ведомости. Получил и видит, что их вроде вдвое больше, денег, чем положено и чем должно было бы быть. И он некстати взглянул на свою жену и обнаружил на ней новые и не знакомые ему сережки с камешками и новое кольцо на пальце, точно к этим сережкам подходящее, тоже с камешками, и Рындич поднял сидящего Компанийца со стула рывком и нанес ему справа без предупреждения сокрушительной силы удар. А сережки эти и кольцо жена его, Рындича, сама себе в подарок купила и преподнесла только сегодня, час тому назад. Она по пути в банк заехала в магазин и купила их, зная, что может рассчитывать на получение лишних и незапланированных денег. Она же бухгалтером в фирме "Мехмаш" работала, главным, ну и была, конечно, по долгу службы в курсе всех ее финансовых дел и нюансов, в том числе и в вопросах зарплаты. Операция В отделение Сергеева пустили легко и просто. Приемщица на приемном покое, как услыхала, что он ждать собирается и будет до тех пор, когда Дашу прооперируют, чтоб знать конечный результат и ее самочувствие, так сама в хирургию его и отвела, собственными руками. Чтоб спать он ей, значит, не мешал своим неуместным видом и присутствием. Прохромала в вестибюль, к лифту, отвезла его на второй этаж и показала пальцем, где она, эта первая хирургия, находится. И ухромала обратно в лифт. И он загрохотал в вечерней больничной тишине своей подъемной машиной и ухнул вниз, в шахту. А Сергеев прошел по холодному узкому коридору, суясь и заглядывая во все возможные двери, и отыскал Дашу в палате No 3. Она стояла у кровати, вытянувшись и напрягшись, и по левой ее щеке медленно ползла слеза. - Что ты? - -спросил Сергеев - Я не могу лечь, - сказала она. - Болит. И он подставил ей руку, и Даша облокотилась на нее и навалилась, и ей стало легче стоять так, опершись и приникнув. - Ты сказал им, что ты муж? - спросила Даша. - Сказал, - ответил Сергеев. - Не волнуйся. - Спасибо, - сказала Даша. - Да ну, - сказал Сергеев. А она сказала, чтоб он, Сергеев, не уходил, пока ее не привезут после операции, потому что ей так будет лучше и спокойнее и не так страшно. И Сергеев ответил, что, конечно, не уйдет ни за что и будет ждать до победы, и все закончится хорошим и счастливым концом. - И мы, - сказал, - еще покувыркаемся с тобой на славу и во имя. А потом Дашу стало неудержимо тошнить, и Сергеев вывел ее в коридор, к окну, и начал призывать и просить врачей и медсестер помочь ей хоть как-нибудь. А они, врачи и медсестры, сказали, что как они ей помогут? - И пускай, - сказали, - вырвет в женском туалете, это даже еще лучше. И для нее лучше, и для нас. - А скоро вы начнете? - спросил Сергеев. - Оперировать. А они сказали: - Как анализ крови сделают и дадут ответ, так сразу и будем подавать ее на стол. И они ушли и скрылись от них в комнате, где на двери была прибита табличка "Ординаторская", и, когда открылась эта дверь, Сергеев услышал и узнал звук работающего телевизора и чей-то женский смех. А Дашино лицо покрылось крупными редкими каплями пота и стало сизым и заострилось, и она совершенно на Сергееве повисла, всем своим весом. И он сказал: - Сядь. Или пойдем, ляжешь, - и сказал: - Я тебе помогу. А она сказала: нет, у меня не получится, больно. И они остались стоять в коридоре. - Ты сказал им, что ты муж? - спросила Даша. А Сергеев сказал: - Да, ты уже спрашивала. И он стоял изо всех сил, держа ее и обняв, и думал: "Хоть бы, - думал, - он там не лопнул у нее в животе, этот аппендицит долбаный. А то ведь болеть начало еще вчера утром, а сегодня с обеда вообще плохо ей было и все хуже и хуже, а "скорую" только в шесть вызвать догадались и додумались, и она два с половиной часа ехала и приехала с тремя больными сердечниками внутри, и их еще завозили по пути в девятку и там выгружали". А после, уже тут, в этой больнице, в приемном покое, они маялись и ждали у моря погоды, пока врачи разбирались и выясняли отношения с пьяным полутораметровым мужичком и добивались у него: "Как тебя зовут?" - А он не признавался ни в какую, а потом сказал: "Вася". И этот Вася был мокрый насквозь и до нитки, потому что он прыгнул с железнодорожного моста в реку и плавал там в одежде до вечера. И оттуда, из реки, его достали и выловили хорошие люди и привезли силой в больницу на мотоцикле, а он плакал, кусался и не хотел ехать, а хотел обратно в реку, чтобы плыть и доплыть до соленого Черного моря. Потом, наконец, пришла и Дашина очередь, и ее щупал и мял веселый дежурный хирург, потом у нее брали анализы мочи и крови и долго брили, а теперь и эти вот тоже тянут резину и медлят, и смотрят себе телевизор. И пока Сергеев все это думал, Даша стояла, или, вернее, не стояла, а висела на его согнутой окаменевшей руке, обмякшая и безучастная к себе, к нему, и ко всему. И тут возникла в коридоре сестра или лаборантка с бумажкой в длинненьких пальчиках, и внесла она, помахивая, эту бумажку в ординаторскую, и опять Сергеев услышал телевизор и смех, и непринужденную беседу, а потом кто-то сказал: - Семнадцать тысяч лейкоцитов, - и еще сказал: - Ну что, будем работать? И кто-то вышел и прошел вразвалку мимо них в третью палату и вернулся, и сказал удивленно и громко: - А ее, - сказал, - в палате нет. - Вот она, тут, - сказал Сергеев из темноты коридора, и Дашу от него забрали и увели, и он видел, как прошла к ней в палату сестра со шприцем на изготовку и как вышел хирург из уютной ординаторской, тот, веселый, который ее осматривал, мял и щупал, и за ним второй, и как они ушли друг за другом в боковую последнюю дверь. А медсестра притащила за рога каталку, и Даша вышла из палаты сама, без посторонней помощи и поддержки и в длинной рубахе до пят. И она повернула лицо в его сторону, а он, Сергеев, поднял руку и тряхнул в воздухе кулаком, и она тоже вскинула вялую кисть и махнула ею слабо и машинально. И Даша каким-то немыслимым образом и чудом влезла и взгромоздилась на каталку, и каталка поехала, толкаемая сзади сестрой, в ту же самую боковую дверь. А Сергеев остался один посреди коридора первого хирургического отделения и посмотрел на часы, чтоб узнать время и сориентироваться в нем, а часов на руке у него не оказалось, видно, он их забыл надеть. И он решил, что сейчас без двадцати минут двенадцать, и не стал задумываться над тем, откуда и почему ему известно точное время. А здание больницы было построено буквой П, и Сергеев увидел, что горят в нем, во всем этом здании, только несколько запечатанных, несмотря на лето и духоту дней, окон напротив. И свет в них яркий и режущий и чрезмерно сильный и насыщенный. И он понял, что это и есть их операционная и что там сейчас лежит Даша. И возвратилась налегке, без каталки, сестра, а в операционной стали видны теперь головы и плечи движущихся людей, и лица их были в масках. И вначале движения этих замаскированных людей выглядели поспешными и беспорядочными, а потом постепенно они, то есть люди, успокоились и притихли, и окончательно остановились в раме среднего освещенного окна и там замерли. И они стояли неестественно и неподвижно, как манекены в витрине универмага, а Сергеев стоял в коридоре и наблюдал за ними пристально сквозь окно, открытое в темную ночь, хотя наблюдать было, собственно, и нечего - они не шевелились. И он подумал, что уже двадцать минут первого. И в окне напротив произошло движение, и одна - женская - голова отделилась от остальных и проплыла на своих плечах в сторону, и появилась в окне рядом, и Сергеев разглядел телефонную черную трубку. И через каких-нибудь две минуты пробарабанила каблуками и прошелестела халатом озабоченная сонная женщина, и она нырнула в боковую дверь и вскоре вынырнула в окне операционной. И опять головы и плечи застыли в неподвижности и, казалось, в бездействии. И Сергеев подумал об этой женщине: гинеколог, и, значит, не зря Даша жаловалась, что ей бывает больно в постели и надо искать удобное и приемлемое положение. А он еще говорил ей, что, если тебе со мной больно, то как же ты спала со своим мужем, он же, ты говоришь, громила? А она говорила: - Ты же отлично знаешь, что я с ним давным-давно не сплю и не представляю, где он вообще есть и находится. И вышла из манипуляционной бледная ночная медсестра, увозившая от Сергеева на каталке Дашу, и он спросил у нее время, хотя и знал, что уже час ночи, и она сказала ему, подтвердив его знание: - Час ночи. - И он стал ходить и прогуливаться по коридору туда и обратно, и снова туда - руки за спину, чуть согнувшись, и он ходил и ходил - пятьдесят шагов туда, сорок восемь обратно, и всегда обратно получалось на два шага меньше, чем туда. И вот из боковой двери вышла та женщина, что бежала в операционную час тому назад, гинеколог. И Сергеев стал на ее пути и перегородил ей дорогу собой, и сказал: - Вы гинеколог? - Да, - сказала она. - А что? - Ну как там? - сказал Сергеев, и она заговорила скользко и смазанно, и неопределенно и говорила, что все хорошо и в порядке вещей, и сейчас уже все, что было нужно, сделали и будут вот-вот начинать шить. - Да вам, - сказала, - Лев Павлович все объяснит. Вы муж? И Сергеев сказал "муж", и она ушла шаг за шагом в самый конец коридора и свернула там резко вправо. А Сергеев лег на подоконник грудью и стал продолжать следить и вести наблюдение за окнами, освещенными жарким стерильным светом, и там не было видно никаких существенных изменений и сдвигов. - Два часа, - отметил он время и опять подошел к сестре, чтобы уточнить и перепроверить себя. - Два, - сказала сестра, и тут, как по сигналу и по команде, стали за окнами рождаться и происходить движения, и все головы исчезли по очереди из среднего окна и появились в правом, и опустили с лиц маски на грудь. И телефон звякнул и зазвонил. И сестра сказала: - Да, - и сказала: - Иду. И она ушла все в ту же самую боковую дверь, и ее не было довольно долго, минут, наверно, пятнадцать. И она, наконец, вернулась и вошла в третью палату и вынесла оттуда Дашин пакет, в который Сергеев сложил ей дома всякие вещи и принадлежности - халат, белье, чашку, щетку, мыло и т. д. и т. п. И сестра протянула ему этот пакет, и Сергеев его взял. - Что? - сказал он. - Ой, - сказала сестра, - нет. Просто она будет лежать в реанимации. А вещи, - сказала, - там не нужны. А здесь они могут пропасть. - Ясно, - сказал он, - хорошо, - и стал с пакетом у боковой двери, и из нее вышел один из хирургов. - Вы муж? - спросил он. - Муж. - Сейчас Лев Павлович выйдет. И Сергеев дождался Льва Павловича, и Лев Павлович спросил у него: - Вы муж? И Сергеев сказал: - Муж. - Ну и все нормально, - сказал он. А Сергеев сказал: - А подробней? И Лев Павлович сказал "пожалуйста" и доложил сложившуюся на данный момент обстановку четко, сжато и по-военному. - Аппендицит, - сказал, - гнойный, вторичный, результат гнойного воспаления правой трубы. Левая была в таком же плачевном виде, плюс киста правого яичника. Все, естественно, удалили, произвели ревизию кишечника, идите домой. - Домой далеко. - Куда? - На ту сторону. - Тогда идите во вторую палату, она пустая. И ложитесь спать. - Спасибо, - сказал Сергеев и пошел. А Лев Павлович сказал: - Да, к утру желательно бы принести ей лимон. Часам к восьми. А мне бы, - сказал, - неплохо немного денег. А то я в отпуск на днях собираюсь, а денег нету. И Сергеев сказал "хорошо, принесу", и он лег во второй, пустой палате на рыхлый, в пятнах, матрас и на такую же подушку и стал вдыхать в себя свежий воздух из окна. А дверь он оставил приоткрытой, чтоб видеть сквозь щель и услышать, если в коридоре завозятся и засуетятся. Но до утра ничего не произошло и не случилось, и все было тихо и спокойно. А в шесть часов он позвонил по внутреннему телефону в реанимацию и спросил, как себя чувствует прооперированная ночью больная. Даша. И ему сказали: - Мы не знаем, как она себя чувствует. Она спит. И Сергеев ушел из спящей больницы и поехал на центральный рынок, и купил один большой тяжелый лимон у старой мудрой азербайджанки. И еще он вздумал и захотел купить какой-нибудь минеральной воды, нарзана, или царичанской, или другой, потому что где-то он слышал краем уха, что нужна после операции эта вода, но и на вокзале, и на автостанции требовали за нее взамен сдать пустую бутылку, а у него, конечно, с собой ее не было, как назло. И он говорил продавцам буфетов, что мне в больницу же надо и что жене операцию сделали только что, ночью, а они отвечали на это каменно: - Мы понимаем и все такое, но помочь не можем ничем. - Суки вы, - говорил тогда им в лицо и в глаза Сергеев и шел искать минеральную воду дальше, и так ее и не нашел в продаже, потому что в городе из-за раннего утра все еще было закрыто. И он отвез лимон в больницу и прошел в отделение и к двери реанимации, и постучал в эту дверь. И дверь сразу приоткрыли, и выглянула в нее добрая девушка, вся в белом и сама белая, и он протянул ей лимон. И девушка спросила: "Даше?" - и взяла у него лимон из руки. И Сергеев сказал: - Да, Даше. - Спасибо, - сказала девушка. А Сергеев сказал: - А это... она хотя бы проснулась? - Проснулась, - сказала девушка с лимоном. - Все в норме. - Передайте ей от меня привет, - сказал Сергеев, - и это... пусть выздоравливает. - Передам, - сказала белая девушка. - Передам. А вечером Сергеев опять приехал в больницу, просто так, на всякий случай, и ему сказали, конечно, что к Даше все еще, как и прежде, нельзя и что она по-прежнему в реанимации. А переведут ее оттуда, сказали, может завтра, а может, и позже. И завтра ее и в самом деле никуда не перевели и послезавтра не перевели, так как ей сделали повторную, еще одну, операцию из-за возникшего разлитого перитонита в брюшной полости, и, когда они произвели ей новый продольный разрез посреди живота, то увидели, что у нее прободная язва, и, значит, отрезали ей две третьих желудка, а оставили одну треть. И Дашу снова поместили в не доступную для Сергеева реанимацию, и он снова торчал в отделении по вечерам и ночами как бы по инерции и по привычке, и на тот всякий случай, если что-нибудь неожиданно понадобится. Другими словами. он находился всегда под рукой и привозил по мере необходимости то лимон, то минералку и кефир, то доставал через разных своих знакомых и знакомых Даши китайские одноразовые шприцы и бинты, и какие-то отсутствующие лекарства и препараты, и что-то еще, нужное и остро требующееся Даше для достижения полного и успешного выздоровления. А врач Лев Павлович, хирург, говорил ему каждый раз, что все протекает и идет, как положено и должно, и ничего страшного нет, и ее жизни ничего не угрожает, и говорил, что организм у Даши молодой и сердце крепкое и здоровое, и она уже в самом скором обозримом времени поправится и встанет на ноги и в строй, а он с чувством выполненного долга уйдет в очередной отпуск. И Сергеев ему свято и безоговорочно верил, потому что ничего иного ему больше и не оставалось. И через какие-то считанные дни все, что говорил и предсказывал хирург Лев Павлович, сбылось и подтвердилось блестяще на практике, и он ушел в очередной отпуск и поехал отдыхать с семьей на берег какого-то теплого моря. А Дашу перевели из реанимации в общую, обыкновенную, палату, и там стояло четыре койки и лежали три больные женщины, включая, конечно, и Дашу. И Сергеев стал там сидеть, прямо в палате, возле Даши, и дежурить - особенно по ночам. И он привез Даше все нужные вещи и розы, которые она любила больше всех остальных цветов, когда была здоровой, а сейчас их почти не заметила. И Даша грузно лежала на высокой жесткой кровати и ничего не говорила и не ела, а только пила понемногу кипяченую воду из чайной ложки. А говорить она , наверно, не могла из-за слабости и отсутствия сил даже тихо, и Сергеев рассказывал ей, если, конечно, она не спала в забытьи, всякие пустые и малозначащие новости и читал вслух какие-то книги, и постоянно имел спокойный и бодрый вид, и говорил, что все нормально и ей станет лучше, если не сегодня, то самое позднее завтра. А она не отвечала ему ничего и лишь один только раз вдруг произнесла: - Не хочу я так больше болеть. Не нравится мне. А Сергеев сказал ей, что кому ж такое может понравиться и прийтись по вкусу, и больше, сказал, ты болеть не будешь, потому что больше уже некуда и отболела ты свое на сто лет вперед и за троих. И вот через два дня после этого их памятного разговора, часов в девять, Даша сказала: - Я, - сказала, - хочу встать и хочу арбуз. И Сергеев позвал по такому случаю медсестру, и медсестра спросила, в чем дело, а узнав, сказала: - Ну и прекрасно. И она перевязала Дашу и перепеленала простыней поперек живота и вдвоем с Сергеевым они подняли ее с кровати и поставили на пол. И она сделала пять шагов по полу палаты и дошла до ее порога. И Сергеев остался с Дашей и повел ее к кровати обратно, и уложил, и распеленал, а медсестра вынуждена была срочно их оставить, чтоб унять и успокоить Васю, который скандалил и буйствовал, и требовал себе свободы, гарантированной конституцией. Он, когда лежал еще в терапевтическом отделении, украл, оказывается, из холодильника бутылку микстуры Шарко, выпил ее залпом после еды и выпрыгнул с балкона третьего этажа. Его от воспаления легких там, в терапии, вылечили, а он из окна выпрыгнул и сломал себе ногу, руку и четыре ребра. И получил сотрясение мозга. А завтра Сергеев припер Даше полосатый звонкий арбуз, и она съела кусочек его мякоти с удовольствием и аппетитом, и, съев этот кусочек арбуза, она быстро и стремительно стала поправляться и приходить в себя не по дням, а по часам и минутам. И она начала двигаться и гулять по коридору, сначала с Сергеевым, а потом и самостоятельно, и стала спускаться и выходить на больничный зеленый двор, если, конечно, работал лифт. И Сергеев мог теперь ходить к ней всего один раз в день, и он приходил около пяти часов и приносил ей диетическую еду, и Даша ела ее теплой и свежей и оставляла себе что-нибудь на утро. Потом они гуляли во дворе и сидели на скамейках, а после восьми Сергеев провожал Дашу в отделение или до лифта и уходил. И в какой-то из этих спокойных уже дней его, Сергеева, продуло и просквозило неизвестно где посреди теплого лета и угораздило простудиться, и у него подскочила температура тела почти до сорока градусов по Цельсию. И Сергеев позвонил Даше в больницу и сказал, что я вот некстати заболел и простудился и не знаю, как теперь при этом быть и как тебя навещать, потому что я же могу заразить и тебя, а в твоем нынешнем шатком состоянии здоровья это совсем уже излишне и никому не нужно. И Даша сказала ему, что перебьется и потерпит несколько дней без него и ничего ей не будет, и вообще, сказала, меня скоро уже выпишут на работу. И Сергеев провалялся день и ночь пластом в ознобе и в поту, а назавтра ему стало значительно и заметно легче, и температура упала и снизилась до нормальной отметки. А еще назавтра он сшил себе из марли многослойную маску с веревочками, такую, как носят врачи и продавцы магазинов во время всяких эпидемий гриппа, и пошел с этой маской в кармане к Даше. И он пришел к ней в третью палату первого хирургического отделения и ее там не нашел и не обнаружил. А дежурная медсестра сказала Сергееву, что она лежит теперь в другом отделении, и объяснила, как он может туда попасть наикратчайшим путем. И это другое отделение называлось "ОНКОЛОГИЧЕСКОЕ". И он спросил там, лежит ли у них больная Даша Леонова, переведенная из первой хирургии, и ему ответили, что да, лежит, в третьей палате. И Сергеев прошел туда, в третью палату, и увидел Дашу. И она не лежала, а сидела на постели и смотрела внимательно в пол. И он надел маску на лицо и сказал: - Привет. А Даша сказала: - Привет, - и: - Мне, - сказала, - грудь удалили правую. Вот. - Как это грудь? - сказал Сергеев. - Опухоль, - сказала Даша. - Чуть ли, говорят, не с кулак. А Сергеев ничего ей на это не ответил и не сказал, потому что не смог найти к месту нужных и подходящих слов, и ему мешала говорить маска. - Теперь вообще никому не буду нужна, без груди и без остального, - сказала Даша. А Сергеев сказал: - Ну и глупо, - хотя и не представлял он себе хорошо и до конца, как это так - спать с женщиной, у которой есть всего одна роскошная и великолепная грудь, а второй нету никакой. И он побыл с Дашей и дал ей поесть пюре и оставил ее на короткое время одну, чтоб поговорить с врачом и узнать у него, и выяснить все известные детали Дашиной новой болезни. И врач ему сказал: - Вы муж? - и сказал, что именно как раз он и делал экстренно операцию, так как никаких сомнений ни у кого не было и не возникало, а были сомнения и разногласия насчет второй, левой, груди и, возможно, что ее тоже придется в конечном счете и в итоге удалять. - А пока, - сказал, - мы подождем и не будем пороть горячку, и ее понаблюдаем, хотя опасность проникновения метастазов в жизненно важные органы есть. Потому что опухоль поймали слишком поздно, и еще повезло крупно ей, что поймали. А операция, - сказал, - прошла хорошо, и с вас, сказал, причитается. И Сергеев вернулся к Даше и заверил ее клятвенно, что все не так уж и печально, и сказал, что пусть она не психует, а побережет себя и свое оставшееся здоровье. И он посидел с ней, пока она не уснула. Она сказала: - Ты посиди, а я попробую уснуть, а как усну, ты иди. - И она уснула, а он ушел и встретил во дворе старого знакомого Васю га спиленном под его рост костыле и в пижаме как минимум пятьдесят второго размера. Он увидел Сергеева, идущего ему навстречу, и сказал: - Теперь не поплыву, зараза. Теперь - все, шиздипец. И Сергеев снова, как обычно и как давно уже привык, стал регулярно и ежедневно ездить навещать Дашу в больницу. И делал он это много дней и недель подряд, потому что ей удалили в конце концов и вторую грудь, а потом, впоследствии, еще и одно легкое, и почку, и желчный пузырь, и селезенку, и миндалины. Да все, короче, удалили, а ближе Сергеева никого у нее не было. И однажды, в один, можно сказать, прекрасный день, приехал Сергеев к Даше и привез лекарство, а она не обрадовалась его приходу, а встретила с отчуждением. И он спросил, не случилось ли с ней чего-нибудь непредвиденного, а она ответила, что да, случилось, и сказала, что вернулся Вовик и сегодня у нее уже был с самого раннего утра, а вернулся, как теперь выяснилось, он из длительной и дальней экспедиции, почти что с Южного полюса, героем. И Сергеев спросил: - А кто это, Вовик? А Даша обиделась: - Ты что, совсем уже? Муж. И он вспомнил, что ну да, конечно, Вовик. А Даша сказала: - Ты, наверно, не приходи больше, ладно? А Сергеев сказал: - Ладно, - и сказал: - А почему? И Даша ему объяснила и пересказала практически дословно, как он, Вовик, говорил ей сегодня и божился, что ему все равно и до фонаря и пополам - вырезали ей что-то изнутри и снаружи или же нет. Так как, говорил, он любит ее любую и всякую больше жизни на земле и будет продолжать любить и дальше во что бы то ни стало и невзирая на все. - А ты, - добавила к этому еще Даша, - никогда мне таких слов не говорил красивых, ни разу. И она, конечно, была по-своему и по-женски права, и возразить Сергееву было ей нечего и нечем было себя перед ней оправдать. Он ведь и действительно, если вспомнить, не говорил ей ничего подобного и похожего никогда и ни разу в жизни, даже шутя не говорил, потому что, наверно, и вправду никогда не любил он ее, Дашу, по-настоящему, как не любил и вообще никого из людей, то есть совсем никогда и никого не любил он, Сергеев, без каких бы то ни было исключений. Два коротких и один длинный К деньгам Стеша относилась непочтительно и без должного уважения. Всегда так относилась, а не иначе и всегда говорила: - На деньги мне наплевать, и не в них, - говорила, - счастье. И в Москву поехала она, имея основную цель поездки - с удовольствием для себя от своих денег освободиться. Они тут с заведующей три машины сахара толкнули в Россию за рубли, ну и, само собой значит, рублей этих заработали. И заведующая на свою долю еще чего-то там закупать кинулась, закладывая основу новых выгодных операций, а Стеша сказала: - А я в Москву, пожалуй что, съезжу. Подышать. И поехала она, чтоб отряхнуть себя хоть на время от скуки жизни и излечиться от застойных явлений в душе и во всем теле. Взяла билет и поехала. Вернее, билет ей еле-еле достали. Через начальника автовокзала. Потому что в кассе билетов не было никаких и ни на один из трех поездов. И она, значит, поехала сорить, как говорится, деньгами направо и налево. Ну и, конечно, к Чекасову она туда поехала, в Москву. И предвидела, что Чекасов этот, может, и не совсем то, что ей надо, а все ж поехала. Сидели в ней какие-то смутные и расплывчатые надежды, и что-то ей такое казалось, и чего-то к нему тянуло. А вдруг, думала, мое это? Правда, в поезде она мужику какому-то нечаянно дала. Соседу своему по купе, попутчику, так, от нечего делать, без внимания. И главное, билетов же ну вообще не было, ни за какие деньги, а в купе они вдвоем всю дорогу ехали, до самой Москвы. И еще в вагоне места были, никем не занятые. И Стеша дала, значит, этому случайному попутчику незаметно для себя после ужина и про Чекасова своего только под Тулой вспомнила и сказала: - О Господи, что ж это я делаю? Да, а до него, до Чекасова, были у Стеши в жизни тридцать три мужика. И все как на подбор неудачные и один хуже другого. Уроды какие-то, другими словами, у нее были, а не мужья. С первого и до последнего. Елена, завмедпунктом заводским, подруга Стешина, говорила ей: - Ты что, - говорила, - их коллекционируешь? А Стеша говорила: - Ага, гербарий я из них складываю и собираю. И со всеми этими мужьями жилось Стеше одинаково и по одному сценарию. Первое время - еще ничего, терпимо, а чуть поживут - и начинала она скучать. И все они становились ей невыносимыми и на одно лицо. И она расставалась с очередным своим мужем и пробовала начать свою жизнь с начала и по-новому, и с кем-нибудь другим. И у нее опять ничего стоящего не выходило, и опять ей становилось скучно и невыносимо. То есть можно сказать, что не везло ей, Стеше, в жизни с мужьями до смешного. Причем женщина-то она была из себя красивая на общем фоне, а везением ее Бог, что ли, не наделил. Как вначале, в шестнадцать лет, вышла у нее с самым первым замужеством комедия и драма, так дальше и пошло сплошь, и надоел ей с годами мужской пол всех видов и оттенков до внутреннего содрогания. И тут, значит, Чекасов откуда-то на ее голову взялся и чем-то на нее положительно повлиял. Да. А первый ее так называемый муж и супруг, он вообще не мужчиной оказался, то есть в самом принципе. Ходил к ней, значит, ходил с ухаживаниями, а она была тогда в юном возрасте, невинной и ни разу не тронутой. А он цветы ей носил на свидания и в цирк на лучшие ряды водил, и в кино, и все планы грандиозные строил насчет будущей их семейной жизни. И она, дура набитая, замуж за него вышла, уши развесив. Как раньше, в старинные времена выходили вышла - девушкой. И в первую же, конечно, брачную ночь после свадьбы это все и вылезло наружу. Ну, то, что не может он ничего путного в смысле любви и интимных взаимоотношений с женщинами. А в последующие ночи этот прискорбный факт получил полное и неопровержимое подтверждение. И Стеша ему сказала: - Вадик, как же это так понимать? А он сказал, что для меня для самого это является досадной неожиданностью, так как ты, сказал, у меня первая в жизни. А Стеша ему на это сказала: - А ты у меня, значит, нулевой, выходит. И пришлось им развод оформлять, не отходя от кассы. В загсе им еще сказали тогда недовольно: - Что вы ходите то туда, то сюда, как в гастроном. Работать мешаете. И после этого блина комом и несостоявшегося как бы брака стали попадать Стеше в мужья и встречаться на жизненной ее стезе самые разнообразные люди как по форме, так и по содержанию, и она даже не всех теперь уже помнила в лицо, а только некоторых из них. А один, правда, не муж, а претендент на это звание - он откуда-то с юга был родом или с востока - чуть четвертой своей женой ее не сделал наряду с другими, уже у него имевшимися. Хорошо, вовремя она узнала, что у него не квартира, а гарем. А он говорил: - Так я ж мусульманского вероисповедания. Мне положено. А Стеша ему: - А мне нет. А он: - Почему нет? Любимой женой будешь. Но она, Стеша, конечно, на этот унизительный, как говорят, альянс не пошла, и он, мусульманин в смысле, ходил потом за ней по пятам долго и нудно и ее преследовал, и говорил, что одно из двух - или она будет его любимой женой, или он ее убьет, как врага народа. Еле, в общем, она от него избавилась, не пострадав. И наступил у нее после этого такой кризисный период в жизни, когда все лица мужского рода и племени ей опротивели и она на дух их переносить перестала и жила совсем одна. Потому что от всех ее мужей у нее ребенка и то не осталось на добрую память. И она жила какое-то время одна, и в это самое промежуточное время появился на ее личном горизонте Чекасов, приехавший зачем-то к ним в город из Москвы. И чем-то он ее привлек и взял за живое. А сам он, Чекасов этот, в Стешу просто по уши втрескался. Он так и сказал: - Я раз в жизни только влюблялся по уши. В четвертом классе средней школы. А Стеша ему сказала: - Не спеши. А он: - А чего тут тянуть? Тут все ясно. А Стеша ему: - Ничего тебе не ясно. Потому что до тебя в моей биографии мужей было тридцать три человека, и мужиков я, - сказала, - с очень большими усилиями воли в настоящее время перевариваю. И они у меня из чувств изжогу только вызывают и больше ничего. А Чекасов сказал: - Асе, что ты говоришь, гроша не стоит и препятствием мне не является. И с этим, то есть по существу ни с чем, уехал он, Чекасов, в свою Москву и стал ей оттуда письма писать и по междугородке звонить. Но больше писать. И Стеша читала, эти его письма получив, вечерами по нескольку раз, так как никогда ей не писали писем. И, конечно, ей интересно было их читать и приятно. Она кое-какие места из них, из писем этих, даже Елене читала по телефону. Позвонит ей и говорит: - Слушай, - и читает. А потом говорит: - Ну как? А Елена ей: - Здорово, - и: - Счастливая ты, - говорит, - Стешка, а мне мой учитель танцев совсем осточертел. Мне, веришь, в чай ему постоянно плюнуть хочется, а я себя удерживаю. И Стеша давала ей тогда свой обычный рецепт - его заменить на что-нибудь более человеческое. А Елена говорила: - На что? А вообще Елена, она Стешу понимала. У них обоюдное существовало понимание друг друга. Наверно, потому что Елена тоже детей не имела. И Стеша, она к этому без эмоций относилась, нет, считала, и не надо, она и к врачам не обращалась ни разу с этим своим женским недостатком. А у Елены случай был, конечно, противоположного характера, так как от Жоры она в момент подхватила и понесла. И Стеша ей говорила тогда, ну и рожай, раз ребенка хочется тебе, чего ты? А твой дурак, говорила, подумает, что это от него получилось. А Елена сказала, что он, конечно, мужик недалекий, учитель ее, но тут сообразить у него ума тоже хватит. И пошла в абортарий. А Жоре не сказала ничего. Сказала только, что заболела она по женской части и ей пока половая жизнь противопоказана. И учителю своему то же сказала. И учитель сказал, чтоб лечилась она сколько надо и о нем не беспокоилась. А Жора тоже сказал: ну, лечись, и достойную замену ей нашел. Сначала одну, потом другую, потом еще кого-то и еще. А в конце, перед самой уже смертью, и со Стешей у него связь возникла и завязалась. И Стеша последней его была женщиной в жизни, так как жена у Жоры только родила тогда. И вот за Жору бы она, Стеша, не задумываясь, замуж пошла, потому что с ним ей скучно не было, а было хорошо, как ни с кем другим. Но он, Жора, женатый уже был вторично, и ребенок у него был маленький, и жена беременная была на сносях, и от первой еще жены - дочь. А совсем незадолго до смерти его, ну, за неделю, может, жена ему и второго ребенка преподнесла. И Стеша посмотрела на жену его во время похорон, то есть уже на вдову, конечно, и подумала: "И что он в ней нашел?" И стало ей, Стеше, чего-то ее жалко. Детей двое на руках, один грудной, а она - ну квочка квочкой. И Стеша подошла к ней и сказала, что, если, значит, надо тебе будет что-нибудь - звони без всяких там. И телефон свой дала. И Елена вслед за ней и по ее примеру сделала. На Стешу посмотрела и сделала. И потом они ей , Стеша с Еленой, во многих случаях помогали жить. С продуктами особенно и с лекарствами тоже. Ну и вообще по-человечески они сблизились и сошлись. А кроме Жоры погибшего, Чекасов вот еще Стешу достал, неизвестно чем. Тем, видно, что отличался он от всех других мужиков, каких знала Стеша в своем прошлом и встречала. А чем он от них отличался, не могла она понять и определить. Ну, допустим, понравилось ей, как про деньги он сказал безразлично, увидев, что они у нее по всей квартире набросаны и валяются. - Деньги, - сказал, - это зло. И чем их меньше, тем меньше зла. А Стеша сказала, что она с ним согласна и солидарна, но они ей, деньги то есть, не мешают. А что еще в нем было такого, в Чекасове, Стеша так и не определила, , и почему это он деньгами пренебрегал, тоже сначала не поняла, а поняла она все, когда домой он ее к себе привел, в Москве, и оказалось, что он, Чекасов, малоимущий и нищий, как моль. И не было у него в квартире, считай, ничего, телевизора даже не было черно-белого. А была из вещей только лежанка широкая и низкая, телефон и книги всякие на подоконниках. Ну и шкафчик еще в прихожей стоял - для одежды. И в кухне кое-что стояло. Холодильник, табуретки, буфет. А остальное свободное пространство все занято было человеческими фигурами разных размеров и в разных позах, и сделаны они были, эти фигуры, из глины и из дерева, и из проволоки ржавой, и черт еще знает из чего. И Стеша сказала: - А, так ты у нас художник? А Чекасов сказал: - Вроде. - А к нам чего приезжал? - Стеша у него спрашивает. А он говорит: - Тебя искать. А Стеша: - А я сразу, - говорит, - заметила, что сдвинутый ты и не такой какой-то. - И: - Теперь, - говорит, - мне все понятно, как дважды два. И они отметили вдвоем эту их состоявшуюся встречу на московской земле. Чекасов на полу стол накрыл, вино поставил и бутербродов с колбасой и сыром в блюде самодельном, глиняном, и они, на лежанке его сидя, устроили пир горой под музыку. Да вот. Еще проигрыватель у Чекасова в комнате стоял, стерео. Тоже на полу. Правда, пластинки у него для Стешиного уха не очень привлекательные были. Чекасов сказал: - Джаз. И другой , - сказал, - музыки у меня нету. А Стеша сказала: - Ну джаз, так джаз. Что ж теперь делать. А потом, позже уже гораздо, она сказала Чекасову в самое ухо шепотом: - А под джаз твой хорошо получается. Да? И он сказал: - Неплохо, - и сказал: - Я спать - умираю. И они отключились вместе и одновременно, потому что устали и измотали себя непомерно, и проснулись назавтра поздно, совсем уже белым днем. И Стеша сказала: - Есть хочу. А Чекасов сказал, что сейчас чего-нибудь придумает и сварганит. А она сказала: - Обойдемся. И они влезли вместе под душ, и оделись, и Стеша сказала: - Веди меня в ресторан. А Чекасов сказал, что ты знаешь, у меня сейчас на ресторан не хватит. Но скоро я, сказал, должен получить. А Стеша сказала, что не ждать же ей этого "скоро", и запустила руку в свою дорожную сумку и вытащила кучу скомканных бумажек, и сказала: - На, распихивай. И Чекасов сказал ей, что он не привык за счет женщин в ресторан ходить, а Стеша сказала: - Привыкай, - и поцеловала его взасос. И вот они вышли из дому на улицу Планетная, и прошлись пешком до станции метро "Аэропорт" и поехали в нем, в метро, и выехали наверх из-под земли на "Маяковской". И Чекасов спросил: - Куда? В "Софию" или в "Пекин"? А Стеша сказала: - Сначала в "Софию", потом в "Пекин". Или нет, - сказала, - сначала в "Пекин". К китайцам. И они ели в "Пекине" маленькие китайские пельмени и черного цвета яйца, и мясной колобок в супе, и какой-то вкусный салат из овощей, а похожи были эти овощи, или что там это было, на макароны спагетти, а еще больше на тонких дождевых червей. И после "Пекина" в "Софию" они не пошли, потому что объелись и продолжать есть не могли физически, и страшно об этом жалели. А вечером Чекасов потащил ее в какой-то дом, к каким-то своим друзьям. И там тоже стол был на полу и говорили все длинно, и умно, и вместе, и на Стешу не обращали внимания. Только вначале спросил у Чекасова про нее карлик бородатый: - Глядь? А Чекасов сказал: - Нет. И, в общем, вечер Стеше не понравился, и все эти люди не понравились, и показались ей опять одинаковыми и на одно лицо. И ей было среди них скучно и тоскливо. И она сказала Чекасову, что завтра они идут в театр, а твои друзья, сказала, мне не понравились. А Чекасов не стал с ней спорить про своих друзей, но сказал, что в хороший театр и на хорошую вещь попасть вот так сразу не получится, а в плохой идти нет смысла. А Стеша сказала: - Ладно, - и полистала свою потертую записную книжку, и позвонила по одному телефону, и: - Это Стеша, - говорит, - вам звонит. Вы меня еще помните? Да, - и говорит: - Мне два билета нужны в театр. Только в хороший, - и она послушала, что ей ответили, и спросила у Чекасова: - Виктюк - это хорошо или плохо? А Чекасов говорит: - Хорошо. И Стеша сказала: - Беру, - и: - Нет, - сказала, - цена меня не волнует. И была у них еще одна ночь. И была эта ночь еще лучше предыдущей. А завтра днем они снова ездили в центр и снова обедали в ресторане, но теперь уже не в "Пекине", а в "Софии", а после сытного обеда гуляли без дела по улицам и площадям столицы взад и вперед, и Стеша покупала все, что ей нравилось и попадалось, а Чекасов молча платил за покупки ее деньгами, и нес их, покупки, тоже, конечно, он. И Стеша купила себе французские духи "Сальвадор Дали", два флакона, и тушь для ресниц трех цветов радуги и купила серебряную цепочку и свитер, и легкую куртку. А потом она покупала всякие женские мелочи - перчатки там тонкие, лифчики, дезодоранты и лаки. А Чекасову станок для бритья купила, "Жиллет", и крем с устойчивой пеной. А уже когда шли нагруженными, как лошади, к театру, Стеша увидела в продаже карточки телеигры "Лотто-миллион" и взяла эту карточку, и стала ее заполнять счастливыми номерами. Один то есть вариант заполнила, два, потом три и четыре. И заполняла, пока Чекасов не сказал: - Может, хватит уже? А она сказала: - Еще один нарисую, и все. Для ровного счета. И заполнила еще один вариант. Наверно, чтоб подразнить его. И Чекасов вынул из кармана ее деньги и заплатил продавцу названную круглую сумму, и пошел вперед. А Стеша догнала его и сказала: - Чекасов, ты что, жадный? А Чекасов сказал: - Я не жадный. Но я, - сказал, - жлобства терпеть не могу. А то, что ты выделываешь, оно самое и есть. И Стеша проглотила обиду и на его прямое оскорбление не ответила, и они пошли в театр, и посмотрели пьесу этого знаменитого Виктюка под названием, кажется, "М. Баттерфляй", и на улице уже Стеша у Чекасова спросила: - А они что, в этом театре, все педики? И Чекасов сказал, что лучше б она молчала, потому что когда она