оньеры лениво и безмятежно втаскивают сеть в алюминиевую лодку. От веса рыбы в сети лодка накренилась на левый борт и стояла так, покачиваясь и выставив из воды половину днища. В восемь я снова стоял под горячим душем. В девять лежал на койке после обильного до отвращения завтрака, пропуская общую для всех семинаров лекцию о международном положении. Лежал и думал: "Зачем я ел масло? Я же никогда не ем масла". К десяти пришла моя группа. Редакторы новых мелких газет. Я предложил заниматься на воздухе. Предложение приняли единогласно. Разместились в беседке. Слева дети, визжа, катались на качелях. Справа на скамейке целовались дети постарше. Яхта в заливе поднимала желтоватые паруса. - Начнем? - сказал я. Все промолчали. В глазах семинаристов светилась только сытость. Но светилась тускло. Что-то я им в общих чертах рассказывал. И, кажется, сам увлекся. И, кажется, заразил их. Они перестали клевать и задремывать. Хотя говорил я элементарные вещи, известные всем, работающим в СМИ более или менее долго и профессионально. Но для этих все было внове. Все интересно и загадочно. Через час я закончил. - Перерыв. - У меня тоже есть сообщение, - сказал пожилой мужчина с горизонтальным носом. - Я из Кременчуга. - И у меня было, - сказала симпатичная пожилая карга из Полтавы. - А теперь нету. Потому что я думала, мы будем о духе и общечеловеческих ценностях говорить сквозь призму политического аспекта, а вы "верстка, реклама, бумага, заголовки". Я извинился перед симпатичной каргой, что не оправдал ее надежд, посоветовал жаловаться на меня в письменном виде, пообещал дать слово человеку с носом и ушел к заливу. Снял рубашку и шорты. Влез в воду. И опять забыл обо всем. И о семинаристах, смотрящих мне в спину с расстояния двадцать метров, в том числе. После перерыва редактор из Кременчуга объявил тему своего доклада: "Как сделать газету интересной". И полчаса рассказывал, что прошел жизненный путь от старшего пионервожатого до директора школы и параллельно от рядового юнкора до члена союза журналистов в шестьдесят девятом году и главного редактора газеты - органа нацменьшинств - в двухтысячном. Как сделать газету интересной, он так и не рассказал. Может, забыл. - Продолжим, - сказал я. - А мое сообщение? - сказала карга из Полтавы. - У вас совесть есть? - Вы сказали, что у вас нет сообщения, - сказал я. - Как нет? - сказала карга. И она рассказала, что ее муж двадцать лет назад окончил Литературный институт имени Горького и с тех пор издает в Москве журнал. Что у нее дома, в Полтаве, библиотека - шесть, нет, семь тысяч томов. Что она лично знакома с раввином Штейнзальцем, Павлом Лазаренко и Муслимом Магомаевым. Что знает английский язык весь до мелочей. Что не ест свинину, яичницу и абрикосы. Что отсюда едет к маме в Алушту, так как у той знаменательная дата и юбилей: ровно восемьдесят один год со дня рождения. Я сидел расслабившись, глядя на свои волосатые ноги. Они вылезали из шортов, криво длились, краснея сквозь растительность, и влезали в шлепанцы. По спине текла струйка пота. С каждой новой минутой солнце становилось злее и разогревало беседку, воздух, землю, залив, все. "Интересно, убрали сегодня бычков или не убрали? - думал я. - Убрали или не убрали?" После обеда с лектором и Зарайским сходили на море. Бычков с берега вывезли. А вонь осталась. И в воздухе, и в воде. Море пропахло падалью на всю глубину, насквозь. Но мы искупались. Под навес пришла пляжная трехцветная кошка и легла на мою футболку. Я купил ей у разносчика пирожок с мясом, и она съела его избирательно. Не выказав никакой благодарности. На отдыхе люди добреют и ее подкармливают. Она не пережила еще ни одной зимы и не знает, что такое голодать и наедаться впрок. Лектор и Зарайский не переставая о чем-то говорили. Или спорили. Оба - маша руками. Я пропускал их разговоры мимо ушей. Они пропускались, но не целиком. Отдельные слова я слышал: "Немцы, евреи, холокост, румыны, гетто, узники, дети, Майданек, врут, золото, деньги, банки, изучать, чтобы"... Потом я опять вел занятия, анализировал привезенные участниками семинара газеты. Конотоп, Мелитополь, Луганск, Полтава, Павлоград, Сумы. Запомнил название статьи "Твердая рука милосердия" и начало интервью: "Наша беседа шла под стук молотков и запах краски". Окончание интервью тоже запомнил: "Каковы ваши творческие планы? Они большие". Потом опять ужинал и опять плавал в море. К вечеру оно совершенно освободилось от дурного запаха. Очистилось и воспряло. И качало меня на тихих волнах, усыпляя и завораживая. "Еще два дня. Еще целых два дня. Просто не верится". Вечером мы опять пили. Почему-то не водку, а пиво. Но платил почему-то опять я. Узники и ветераны опять веселились. Опять танцевали и пели. И всем опять было хорошо. И завтра тоже тянулось медленно и долго, так медленно и долго, будто не имело ни конца ни края. Я снова и снова лез то в море, то в залив, то в душ. Снова и снова питался. Снова и снова читал лекции и выложил чуть ли не весь запас своих знаний, дойдя до газетных баек. Закончил коронной и случившейся на моем газетном веку в действительности. Я тогда еще предлагал дать корректорше, пропустившей опечатку, премию. Опечатка была такая: вместо "надпись на кольце царя Соломона гласит - все проходит", газета вышла с утверждением "надпись на конце царя Соломона гласит" далее по тексту. ...После того как семинар успешно завершился, и организаторша сто раз меня поблагодарила, а я сто раз сказал ей "не за что", впереди оставался почти целый свободный день, а перед ним - ночь. Наше Ивеко отправлялось завтра, в шестнадцать часов. И я не уставал радоваться и ликовать, что я здесь, а не там, что мне хорошо, а не плохо, что я ничего не знаю и знать не хочу, что у меня есть море, есть залив, есть душ - и, хотя это все мои богатства и сокровища, мне ничего больше и не надо. Ночью я спал тяжело и эпизодически. Лектор храпел, задыхаясь от аллергии. В мой правый висок въехало болевое сверло и уперлось изнутри в глаз. Где-то поблизости ныл голодный комар - лицо перед сном я смазал кремом Off, и сесть на него он боялся. От всего этого утро началось мрачно. И позже обычного - в полвосьмого. Браконьеры уже вытащили свои сети. Солнце встало и раскалилось. Залив подернулся тошнотворной рябью. Плыть не хотелось, и я плыл через не хочу. Через не хочу сжимался в комок, подбирая под себя ноги и руки, через не хочу длинным толчком вытягивался, а отгребал ладонями слой воды совсем уже через силу. И на берег выходил через силу. То же было и с душем, и с завтраком. Поэтому завтракал я долго. Все за столом закончили есть, встали и вышли из столовской духоты на свежий ветер. А я все сидел и жевал, и проглатывал. Что - не знаю, не заметил, не обратил внимания. Доев, наконец, я спустился по лестнице и у лотка с кассетами и компактами наткнулся на лектора. Он молча рассматривал их, а девушка-продавщица заученно перед ним распиналась: - Какую музыку предпочитаете? Рок? Рэйв? Диско? Джаз? Есть последняя Ванесса Мэй. Линда. Стинг. На-На. Или, может, вам нужен Паваротти? Он тоже есть, но на складе. - Что вы ему рассказываете? - сказал я, проходя и не останавливаясь. - Он глухой. Девушка открыла рот и не закрыла его. Лектор тоже опешил и удивился. Потом догнал меня и расхохотался. И сказал, что шутка ему понравилась и удалась, так как он любит шутки, если они экспромтом, а не от фонаря. Мы шли вдвоем, естественно, в сторону моря. Зарайский уехал утром общественным транспортом дальнего следования. По неотложным научным надобностям. Я обнаружил, что несу в руке бифштекс. И понял, что несу его пляжной трехцветной кошке. Разделись на скамейке под тентом, остыли, позвали кошку и стали ее кормить. "Что она тут пьет? - навязчиво думал я, пока кошка ела. - Или она привыкла к морской воде?" Понемногу сползлись ветераны и узники. Видимо, попрощаться с морем. Погрузиться напоследок в его серые воды. Конечно, до четырех часов - а многие уезжали еще позже - можно было погрузиться в море раз сто. Но у стариков свой счет времени и свое представление о его беге. Редакторы отсутствовали. Наверно, читали газеты. После обеда, складывая вещи, я в один момент осознал, что бал вместе с маскарадом окончен, что четыре дня прошли, и что Ивеко-КРАЗ уже где-то недалеко и едет по мою душу, пожирая километры, подпрыгивая на их стыках, приближаясь. Я свалил свое добро в чемоданчик. Прижал крышку. Замки защелкнулись. - Освободите, пожалуйста, комнату, - сказала горничная. - А то я до конца рабочего дня убрать не успею. - А вещи? - спросил я. - Не таскать же их до шестнадцати часов с собой. Горничная протянула мне ключ: - Вещи поставьте в двести девятую. Ключ сдайте внизу. Или повесьте. Я перенес чемоданчик. Лектор - сумку и рюкзак. - Спасибо вам, - сказала горничная. - А то никто комнаты не освобождает. - Ну, - сказал лектор, - искупаемся на посошок. Ты в плавках? - В плавках. - А я без. Море слегка штормило. Так, не всерьез. Тучи ползли тяжело и низко. Но не сплошь. Местами они зияли здоровенными промоинами, и сквозь них безбожно палило солнце. Я вошел в воду как можно быстрее, чтобы не щекотать себе нервы, лег грудью на волну и поплыл. Не спеша. Размеренно, на выдохе двигая конечностями, не борясь с волнами, а наоборот - используя их для собственного движения. Давая волне поднять меня, чтобы потом соскользнуть по ее склону. Так, без усилий, я отплывал все дальше от берега. Я могу держаться на воде очень долго. Не бесконечно, но долго. И я держался. И понял, что не вернусь. Я не собирался тонуть, я же не идиот и не Мартин Иден, но и уезжать в шестнадцать ноль-ноль я не собирался. Пропади оно все пропадом. Что угодно, только не этот чертов Ивеко-КРАЗ, набитый узниками и ветеранами и развивающий бешеную скорость движенья. Пусть уезжает без меня. Я не хочу обратно, в дерьмо, в нелюбовь, в грызню. Я хочу остаться. Денег у меня маловато, но ночи сейчас теплые, спать можно и на пляже. Кошка же там спит. Ем я совсем мало, без разбору и что придется. А вещи оставлю в корпусе. У той же, допустим, горничной. Она отказать не должна. Она девушка добрая. Я плыл и жалел, что оставил на суше часы. Они водонепроницаемые, и с ними я мог бы вернуться, скажем, к половине шестого. А так, сколько я здесь барахтаюсь - час, два или три - никак не определить. И далеко ли я заплыл - тоже что-то неясно. Берега нигде не видно. Вокруг только море. Чистое и прозрачное. Значит. Наверное. Далеко. НЕ СПАС Раньше Игорь Семенович считал и был уверен, что по его фамилии определить ничего невозможно. Относительно происхождения и национальной принадлежности. Он думал, что фамилия у него никакая, в том смысле, что нетипичная и нехарактерная. Швецкий. Не от слова "швед", конечно, а от слова "швец". Портной, значит. И имена у родителей его были, ничего конкретно не говорящие. Отца вообще, как Буденного, звали - Семеном Михайловичем, а мать тоже имя интернациональное носила: Инна Мироновна. То есть, возможно, при рождении назвали их не совсем такими именами и отчествами, в 1918-м и 1920-м годах. Тогда у многих еще сохранилась народная традиция и привычка называть детей более откровенно и по-своему. Но те метрики и другие удостоверения личности не сохранились во времени, и в паспорта внесли им имена-отчества вышеупомянутые. И в свидетельствах о смерти те же имена значились. И на памятнике. Игорь Семенович общий им памятник поставил на двоих. Поскольку всю жизнь они вместе прожили, одной семьей, в одной квартире. И со смертью, значит, ничего у них не изменилось. Об этом Игорь Семенович позаботился. И о себе одновременно - тоже он позаботился. Потому что на одну могилу ходить все-таки удобнее, чем на две в разных местах. Тем более ходил он к родителям своим часто. Особенно если по сравнению с другими. Во-первых, на дни их рождения ходил. Во-вторых, на день смерти. Они в один день умерли. Не вместе и сразу. Нет, умерли они в разные годы. Но оба пятого сентября. Ну, и обязательно весной, когда земля подсыхала, приходил к родителям Игорь Семенович. Чтобы убрать грязь, за зиму скопившуюся, цветы посадить, то, се. Да и так заходил он, без повода и причины. Когда настроение соответствовало. Что тоже случалось чаще, чем хотелось бы. А по аллеям походит, посмотрит на черных ворон и собак кладбищенских - свободных и независимых существ, которые, правда, все равно о смерти напоминают, - и легче вроде жить, какое-то время. Он даже с удовольствием некоторым по кладбищу гулял, Игорь Семенович. Как по парку культуры и отдыха. Памятники разглядывал, то, что живые о мертвых на камне пишут, читал. А кроме того он выяснил, что на кладбище, точно так же можно своих знакомых встретить, как и на улицах города. Только в городе встречаешь тех, кто еще жив, а на кладбище - тех, кто уже мертв. Таким образом он директора своей школы встретил, Сотника Ивана Демидовича, и доктора Юрия Рябова, маму в самом конце лечившего, и своего однокашника Леньку Гусева, который был живее всех живых в группе, здоровее и жизнерадостнее. И в общей сложности двенадцать лет ходил сюда Игорь Семенович время от времени, и все было тихо, спокойно, как подобает, несмотря на нервную политическую обстановку в стране. А потом, значит, началось и пошло с год назад вразнос, как по маслу. Пришел он новой весной к родителям, смотрит, а памятник на земле лежит. Навзничь. Не разбит, не осквернен ничем, но - на земле. Игорь Семенович подумал, что, может, упал он. Сам по себе, без человеческого участия и умысла. Ну, земля поползла под воздействием снега и талых вод. Земля же на кладбище жирная, скользкая - вполне могла поползти. И в тот, первый раз, Игорь Семенович нанял рабочих местных, могильщиков, и они за некоторую - не малую, но приемлемую - сумму восстановили памятник на прежнем месте. Сказав, что теперь будет стоять, не хуже, чем у Ленина - никуда не денется. А через неделю буквально Игоря Семеновича что-то как в бок толкнуло. Он ехал в троллейбусе - по работе ему надо было - и неоправданно ничем вышел на предпоследней остановке. А не на последней, как полагал по ходу дела и по логике вещей. И пошел по асфальту. Дошел до кладбища, до могилы добрался - опять памятник лежит. На боку. И через обе фотографии краской зеленой полоса проведена. Жирная полоса. Прямо по лицам. Справа налево и наискось. А внизу, почти у самого основания, написано: "Ха-ха-ха". Ну, тут, конечно, деваться Игорю Семеновичу стало некуда и все он понял как есть. Понял, что имеет дело с актом вандализма так называемым - о них в газетах не раз писали. Он это еще и потому понял, что осмотрел другие памятники и могилы, те, которые вблизи располагались, в радиусе обзора. И все они, если хоть намек какой-нибудь содержали на происхождение покойника нечистокровное, были как-нибудь испорчены. Или той же краской памятники расписаны нецензурно, или куски от них отбиты, а на одной фотографии усы к лицу кто-то пририсовал - опять же зеленью ядовитой - и окурок к губам приклеил. А лицо и памятник, и могила, само собой разумеется - женщине молодой принадлежали, в родах умершей. И почувствовал Игорь Семенович в себе злобу, и понял, что она поднимается, и что он начинает борьбу не на жизнь, а на смерть. Вернее - за смерть. Чтобы право смерти для матери своей и отца отстоять, право на вечный покой. Правда, с кем он собирался вести борьбу, было ему не известно. С невидимым противником, с фантомами. И не с ними самими, а с результатами их деятельности. Выследить-то такого противника невозможно. Разве только поселиться на кладбище, на ПМЖ. Но тут - всему свое время и свой час. И раньше этого часа никто на кладбище переселяться не должен, и стремиться туда - не должен. И Игорь Семенович не стремился. Он только понял, что с рабочими договариваться об установке памятника - неэффективно. Никаких денег не хватит с ними договариваться. Да и кто даст гарантию, что не они же сами памятники и валят? В целях получения дополнительного левого заработка. От мужчин с такими лицами и с такой профессией можно ожидать чего угодно. Они посреди смерти работают, ежедневно, их проблемы и чувства живых людей давно не интересуют. Их только свои собственные проблемы интересуют: чтоб не стеснять себя в еде и в питье, а также в средствах передвижения и проведения досуга вне территории кладбища. На всякий случай и для очистки совести, Игорь Семенович все-таки зашел к ним, сказал, что над мертвыми кто-то глумится и издевается беззастенчиво, мол разве это допустимо? А они сказали ему: - Мы ничего, - сказали, - не знаем. Мы ж на ночь тут не остаемся жмуров охранять. И нам, - сказали, - за это не платят. Можно было бы, наверно, еще в милицию обратиться, но Игорь Семенович о таком варианте и ходе даже не подумал. Не пришла ему милиция в голову. А сделал он, значит, вот что. Он себе у соседа, лет пять уже без перерыва пьющего, автомобиль купил. То есть не автомобиль, конечно, а "Запорожец" старого образца. За сто долларов сосед ему этот "Запорожец" с дорогой душой продал. Причем в отличном состоянии. Руки-то у соседа хорошие были, когда не пил он. И у самого Игоря Семеновича тоже руки откуда надо росли. И не боялся он, что машина старая и в эксплуатации ненадежная - поскольку вполне мог с нею совладать своими силами и своим умом. А к машине он докупил лом с лопатой, растворитель и цемент. Задние сидения вынул, все это туда сложил и там оно находилось. Всегда. И каждую неделю, в воскресенье, стал Игорь Семенович по одному и тому же маршруту на своем "Запорожце" горбатом ездить. Приедет с утра, поставит памятник в вертикальное положение, зацементирует. Если краской он испачкан - растворителем краску смоет. Посидит, покурит и уезжает отдыхать после трудовой недели. А в следующее воскресенье опять едет. И опять то же самое делает. Делает и думает: - Я все равно упрямее вас, гадов, - и: - Только бы, - думает, - памятник не разбили и не уничтожили или - что еще хуже, не украли. А если, - думает, - попадетесь мне по какой-нибудь счастливой оплошности, убью я вас ломом или лопатой, в зависимости от того, что под рукой окажется. Убью и даже о добре и зле при этом не задумаюсь. Короче, долго он так ездил. Всю весну и все лето, и всю осень дождливую, и все начало зимы. Как на работу ездил. И понял в конце концов, что на свое терпение зря он надеялся и полагался и что не такое уж оно железное, и вполне может лопнуть. А главное, неясно, что делать, когда терпение все-таки не выдержит - жить продолжать или чем-то иным заняться. И тогда стал Игорь Семенович думать. Тут же, на скамейку присел и думает. И придумать ничего не может. Так бы он, наверно, ничего стоящего и путного и не придумал, если бы не ворона. Которая, как в страшном кино, на кресте сидела. Уселась и сидит, значит. Головой вертит то вправо, то влево. Вот она и натолкнула Игоря Семеновича на эту мысль нестандартную. Вернее, не она, а то, на чем она сидела. Крест имеется в виду кладбищенский, вот что. Обыкновенный деревянный крест. И позвонил Игорь Семенович шефу, и попросил на завтра отгул. А завтра поехал он к ребятам на завод, где раньше, еще при советском строе, работал, и заказал им крестик небольшой изготовить - из нержавейки. Ребята заводские, конечно, удивились - зачем ему это понадобилось, - но крестик сделали, без вопросов. Прямо в присутствии Игоря Семеновича. Сантиметров пятнадцати высотой крестик, не больше. И денег не взяли. По старой памяти и дружбе и в знак солидарности всех трудящихся. Игорь Семенович сказал им большое спасибо от всего сердца и поехал с крестиком своим на кладбище. А дома он еще дрель в машину бросил ручную, коловорот по-старому, и сверло, каким кафель сверлил, когда в ванной комнате ремонт делал. Приехал - памятник стоит. Не успели еще с ним расправиться со вчера. Ну, Игорь Семенович достал коловорот, сверло в патроне зажал и сверху в памятнике отверстие просверлил вертикально. Довольно легко оно просверлилось, в так называемой мраморной крошке. А в отверстие он влил цемента разведенного и крестик туда же вставил. И в "Запорожце" посидел, пока цемент схватываться начал. А после он решил еще посидеть - подождать, чтоб застыл цемент достаточно крепко. Он так думал себе, Игорь Семенович, когда все эти действия производил: "Родители меня, - думал, - за этот крест не осудят, поскольку не были верующими при жизни, не успев дожить до свободы и открытости всех вероисповеданий без разбору. А Бог, если он, конечно, есть, тоже меня поймет. И, возможно, простит при случае. Потому что не может же он не понять, что я это не ради себя делаю, а ради родителей своих. Чтобы дали им, наконец, заслуженный покой. А то при жизни они его в глаза не видели и сейчас не видят. Разве это справедливо и по-божески?" И всю последующую неделю Игорь Семенович даже злорадствовал наедине с собой втихомолку. Представлял себе, как подходят эти сволочи к могиле, а на памятнике - крест. Они смотрят на него, смотрят друг на друга и уходят. Не солоно, как говорится, хлебавши. И ехал он в следующее воскресенье на своем "Запорожце", веселясь внутренне и насвистывая. Хотя на кладбище, веселясь, нормальные люди не ездят. А когда приехал и вышел из машинки своей, морально и физически устаревшей, и к могиле вплотную приблизился, веселость его истаяла и иссякла. В один фактически миг. Потому что памятник теперь не только лежал на земле, но и разбит был что называется в мелкие дребезги. И крест, в грязь втоптанный, рядом валялся. Не защитил он, значит, родителей Игоря Семеновича. Не спас. Наверно, потому не спас, что все против фантомов этих бессильно. Все и все. Даже Бог бессилен. Еврейский Бог, христианский... Оба бессильны. Что понятно, если вдуматься, и объяснимо. Ведь оба они есть один и тот же, всеобщий, единый и неделимый Бог, Бог, подаривший нам, людям, как образ свой, так и свое подобие.