прибежище. И все же. В ней не так жарко, как на открытой незащищенной местности. И в ней бывает вода. Даже в душе. Под душем я мылся стоя, нет, сидя на коленях. Чтобы не разбрызгивать воду по полу ванной комнаты. Зрелище это было жалкое. Голый намыленный мужчина в ванне на коленях, с гибким шлангом в одной руке и куском рыжего мыла в другой. Настоящее убожество. С эстетической, конечно, точки зрения. А с практической, выхода другого я не видел. Шторы у ванны не было, тряпки, чтобы вытереть брызги - тоже найти не удалось. Идти и просить ее у служащих гостиницы мне не хотелось. Потому что не хотелось объяснять - зачем мне нужна эта тряпка и что я собираюсь с ней делать. Мне проще было стать на колени, прижать локти к ребрам и поливать себя из душа аккуратно и осторожно. Так как напор здесь был в общем условный, мне удавалось смыть с себя пыль и пот, не налив на цементный пол ванной ни капли. Не знаю, почему меня волновало - налью я на пол или не налью. Наверно, я сразу понял, что убирать в номерах никто не будет. Эти женщины, которые выдали нам по приезде ключ и которые заглядывали в номер в любое время суток - имея собственные, служебные ключи от всех дверей, - явно ничего убирать не собирались. Скорее всего они считали свое служебное положение ниже своего достоинства, работа уборщиц и горничных была для них унизительна, а другой работы в радиусе ста километров не было. Поэтому они соглашались числиться на той работе, какая существовала, соглашались получать небольшую зарплату, а убирать и мыть за приезжими мужчинами и женщинами, тем более в ванной - гордо отказывались. Несмотря на это, внутри помещения было вполне чисто. Очевидно, из-за герметичных оконных рам и плотно, без зазоров и щелей, прикрывающихся дверей. Эти двери и рамы имели специальные уплотнения, сквозь которые песок проникнуть внутрь здания не мог. Правда, из-за этого же - из-за наглухо закрытых окон - в номерах ощущался сильный недостаток кислорода и свежего воздуха. Можно было, конечно, открыть дверь в коридор. В его торцевых окнах стояли кондиционеры. Но если кто-нибудь из служителей видел это нарушение порядка - бывали неприятности. Служители вбегали и произносили одни и те же, заученные раз и навсегда слова: "Закирой дивери. Виселю". Они произносили эти свои слова угроз с негодованием. Они удивлялись, как эти временные, приехавшие черт-те откуда постояльцы не понимают простейших вещей, не понимают, что кондиционеры включаются и работают не для них, а для того, чтобы в вестибюле была вечная прохлада, и персонал имел физическую возможность трудиться и выполнять свои служебные персональные обязанности. Какие обязанности - я так и не понял. Мне показалось, что никаких обязанностей у них не было. Или они их не знали. У них была одна, видимая со стороны обязанность - пить чай, предаваясь тихой беседе. Раньше я думал, что здесь, в песках Азии, бесконечно пьют чай только мужчины. Теперь я видел, что женщины занимаются тем же самым, только в других, более закрытых для посторонних взглядов местах. Я прошел мимо портье и горничной с пиалами в руках, прошел, по возможности замедлив шаги, в коридор, дошел во встречных струях кондиционированной прохлады до своей двери и остановился. И постоял, пытаясь надышаться, и почувствовал, как высыхает на мне пот и как мокрая горячая рубашка остывает и отделяется от спины. Затем я открыл замок, толкнул дверь, задержал ее в этом положении, задержал, понимая, что сейчас те, пьющие в вестибюле чай, замерли и прислушиваются - хлопнет дверь или не хлопнет. Я не стал испытывать их короткое терпение и хлопнул дверью. Хлопнул громко, чтоб они наверняка услышали и успокоились. И остался в замкнутом духотой пространстве нашего двухспального номера. Здесь я впервые узнал, что номера бывают двухместные - это с двумя отдельно стоящими кроватями, а бывают двухспальные - с теми же двумя кроватями, но сдвинутыми впритык. Эти последние номера стоили существенно дороже. Почему - нам объяснили так: в двухместные номера селят людей одного пола, в двухспальные - разнополых. Мы выбрали двухместный, более дешевый номер, но нам сказали - нельзя. Раз есть "одна мужчина и один женщина" - именно так нам сказали, - надо брать номер со сдвинутыми кроватями, а не с раздвинутыми, и платить за него по утвержденному прейскуранту. Мы взяли. И заплатили. Раз надо. Хотя скоро кровати пришлось раздвинуть. Из-за жары. В ней даже дыхание, даже тепло тела, лежащего рядом человека, ощущалось кожей - всей ее поверхностью - и не давало уснуть. А тем, ради чего собственно и сдвигают кровати, мы не занимались. Пожалуй, это была единственная гостиница в нашей жизни, где мы этим не занимались. Во-первых, все из-за той же высокой температуры. А во-вторых, из-за торжественности и трагизма ситуации. Или, возможно, из-за некоторой ее неестественности. Вообще, я давно заметил - все трагические и торжественные ситуации неестественны. В разной мере, но все. Наверно, мы в горе и в торжестве (так же, к слову, как и в опасности) чувствуем себя неудобно, не в своей тарелке себя чувствуем. Стащить прилипшую к телу одежду стоило мне большого труда. Она не стаскивалась. И я боялся, что порву рубашку. Боялся, но все равно тащил ее за воротник через голову. Из штанов вместе с трусами удалось выбраться без усилий. Но наклониться и поднять их с пола - нет, на это меня уже не хватило. Я переступил через них, я хотел только одного - обдать себя водой. Пусть не холодной, пусть теплой. Лишь бы водой. Лишь бы она была мокрой и лилась. Закинув ногу, перенес ее через борт ванны. Поставил ступню на сухую шершавую ржавую эмаль. Слава Богу, она была прохладной. Коротко насладившись этой локальной, почти точечной прохладой, подтянул и перенес в ванну вторую ногу. Стал на колени. Сел. Кожа в суставах издала неприличный чавкающий звук и слиплась. Взял в руки лейку душа. Открыл кран. Из душа не вылилось ничего. Обычного шипения, и то из него не вырвалось. Полная и безнадежная тишина, тишина пустыни. Я даже не стал ругаться. Наверно, весь великий и могучий русский мат не мог выразить моих сильных чувств, моего бессилия, моей злобы. Хорошо еще, что она не имела адреса, никуда не была направлена. То, что я чувствовал, было, конечно, злобой. Но злобой в чистом виде, злобой как таковой. И только. А такая, ненаправленная злоба имеет одно направление - она направлена против тебя самого. Наверно, поэтому я сидел на коленях в ванне и готов был заплакать. А может быть, я готов был разрыдаться. Того, ради чего я бежал с церемонии, ради чего повел себя неприлично и нехорошо по отношению к жене, не оказалось. Я говорю о воде. А это значит, что я мог достоять всю процедуру погребения до конца. Ничего бы эти лишние пятнадцать минут не изменили. Они в любом случае прошли бы, но прошли бы для меня там, а не здесь. Я поднялся с колен, вылез из ванны, в комнате натянул на себя пропотевшую и пропыленную свою одежду и вышел. Я дошел по искусственной, механической прохладе до вестибюля и сказал пьющим чай: - Вода. - Э, вода, - сказали они. - Вода нет. Я сказал: - А будет? Они сказали: - Будет - не будет - ми не знаем. - А кто знает? - заорал я и от всей души добавил к крику "еб вашу мать". Они сказали: - Виселю, - и забыли обо мне, вернувшись к своему чаю и к своей безначальной и бесконечной беседе. О чем они беседовали дни напролет? Что могло происходить у них такого, требующего непрерывного, ежедневного обсуждения? За всю неделю я не увидел ничего, никаких событий. Песок. Жара. Пустота. Я сразу понял, что это место, где ничего не происходит. Ничего, кроме самого основного и природе необходимого - рождений, жизней и смертей. И я легко себе представлял, что это были за жизни. Не жизни, а передвижения, многолетние монотонные переходы от рождений к смертям. Именно поэтому, думал я, смерть здесь - событие всеобщее, имеющее общественную значимость, событие, затрагивающее и интересующее всех живых в округе. После каждого такого события они еще долго передают из уст в уста его подробности, его историю, его причины и последствия. Можно сказать, они еще долго живут этим событием, живут смертью. Правда, не своей смертью, а чужой. Они бы жили своей - если бы это было возможно. Но это невозможно. Это исключено. Я постоял в коридоре, дыша. Возвращаться к скорбящим было глупо и не имело смысла. Сидеть или лежать в духоте комнаты было невыносимо. Я толкнул дверь и оставил ее открытой. Пусть только придут с претензиями - пошлю их подальше, этих ленивых восточных баб. Такие бабы, но каменные, стоят во дворе нашего исторического музея. Говорят, это скифские бабы. Их каменная лень и неподвижность исходят из глубины веков, а из чего исходит лень и злоба этих, живых? Может быть, она исходит из солнечных лучей, из их избытка и переизбытка. Лучи выжигают из людей воду, иссушают их тела, и в телах высыхают по законам физики души. Наконец-то я понял, кого они мне напоминают, с кем - или, вернее, с чем ассоциируются. Они ассоциируются у меня с воблой. Пьяница и герой войны Кулинич из моего детства говорил "вобла-ебла". С воблой-еблой он ходил к одноногой шалаве Гальке пить пиво. Она продавала его - жидкое и затхлое - в дощатом сыром ларьке. Завсегдатаи заведения поговаривали между собой, что Галька разбавляет товар втрое, а чтобы он пенился, сыплет в бочку стиральный порошок. Поговаривали, но все равно приходили к ней при первой возможности, да и без возможности, на авось, тоже приходили - уж одну-то кружку постоянным клиентам Галька в долг всегда наливала безоговорочно. Что-то никто не идет ругаться со мной. За то, что я ворую из коридора дорогой холодный воздух. И с кладбища тоже никто не возвращается. Хотя пора бы. Сколько можно там торчать? И почему мусульманский обряд такой длинный? Почему он не учитывает климатических условий? Потому что покойникам все равно, какая температура на улице? Или потому что мусульмане, как и все прочие люди, уважают своих мертвецов больше, чем своих живых? Конечно, мне трудно и не нужно судить, но какой этот Яша мусульманин! Смех один. Нет, я очень мало чего о нем знаю. Ничего не знаю, если по большому счету. Дина никогда особенно не вспоминала его, а тем более в моем присутствии и в последние годы нашей совместной с ней жизни. Да и в ее начале, двенадцать лет назад, Яша в наших разговорах всплывал только в связи с тем, что из-за него - прохвоста и жулика - мы не могли по-настоящему пожениться и жить, как все нормальные люди общества, в браке. Для нас это с бытовой точки зрения многое значило, поскольку портило нам жизнь. Мы же в гостиницах не останавливались, мы в них проживали. И не в столичных каких-нибудь отелях, а в ночлежках районных центров, поселков, а то и сел. А там еще лет шесть назад без штампов в паспортах селить в один номер не хотели ни за что. То есть хотели только за что-то. И нам приходилось или давать им это что-то, или жить порознь. А пожениться мы по закону не могли, потому что Дина была замужем за Яшей, который в один прекрасный день исчез. Он исчез, не взяв с собой ничего, кроме красного советского паспорта, и не оставив по себе никаких следов. Совсем никаких. По-видимому, свое исчезновение, свое бегство от брачных уз, он тщательно готовил, продумывая все детали и все мелочи. Дина подозревала, что он просто от нее сбежал к какой-нибудь другой, более новой женщине. Менять жизнь кардинально и со всех сторон было в Яшином шатком характере. Незадолго до исчезновения, Яша, имея фамилию Фельдман, крестился. Потом, решив, что сородичи сочтут его ренегатом и не простят, сделал себе обрезание. Оба обряда Яша совершил над собой тайно, скрываясь даже от самых близких людей, так как на излете советской власти эти вещи рукой Кремля не поощрялись и, мягко говоря, не приветствовались. Хотя, конечно, последний обряд всецело скрыть невозможно. Разве только до поры до времени. А теперь вот его хоронят по мусульманскому обычаю в мусульманской земле, очень далеко от дома. И это уже навсегда. Этого уже не изменишь. И я понимаю и осознаю величие уходящего в прошлое момента, хоть и не понимаю, почему здесь нахожусь. Что я делаю в этой песчаной печальной стране. Почему Дина поехала хоронить забытого ею давно человека и почему потащила с собой меня. Да, я сам предложил сопровождать ее в пути - это правда, предложил, так как не мог, будучи более или менее воспитанным человеком, не предложить. А она, думая в это время о чем-то другом, своем, личном, сказала "да-да, конечно. Конечно, мы поедем вместе". Головорез с дикими глазами тоже не возразил ни мне, ни Дине. Он сказал только сам себе: "Ище адын билиет", - и все. Он вообще говорил так, как будто разговаривал сам с собой, а собеседник всего лишь пассивно при сем присутствовал и роли никакой не играл. Появился он у нас часов в двенадцать ночи. Мы еще не спали. Мы молча пили чай с медом, устав, как собаки, после очередного концерта. То есть не концерта, конечно. Какой там концерт? Это было выступление из самых неприятных и морально утомительных - выступление на юбилее коммерческого банка "Славянский кредит". Три года существования у них всерьез называется юбилеем, и они нас пригласили для собственного увеселения во время юбилейного банкета. Видимо, высшее руководство банка любило еврейские народные песни. А мы их пели. То есть мы и цыганские песни пели, и украинские, и какие угодно - внешность нам все это позволяла с лихвой. Нам с Диной без разницы, какие песни петь, где их петь, для кого петь и зачем петь. Нам лишь бы петь, потому что это наш заработок. Наш, так сказать, несладкий хлеб насущный. И вот во время ночного чаепития он пришел и стал длинно звонить в дверь. Я не хотел открывать незнакомому человеку с такой внешностью - можете себе представить, как этот ордынец выглядел в дверном глазке, - но он твердил, выкрикивая, два изуродованных акцентом слова - "Диина" и "Аиша". И Дина зачем-то отстранила меня рукой, отперла дверь и впустила его в квартиру, невзирая на ночь. Азиат вошел, на пороге разулся, огляделся, с опаской прошелся по комнате и по кухне, как будто искал засаду, и сказал сам себе: "Аиша умирет. Нада хиринить ехать." Дина сразу, не задумываясь сообразила, что Аиша - это Яша, и сразу сказала: - Поехали, - даже не спросив, куда надо ехать, далеко ли. - Билиет в кириман, - сказал азиат. В этом месте я, как последний идиот, вмешался в разговор и проявил все свое идиотское джентльменство - сказал, что поеду с ними. Потом я спросил у пришельца: - Яша умер или еще нет? - я решил уточнить - он-то говорил о смерти Яши в будущем времени, хотя и уверенно. Гость думал долго, после пожал плечами, отвернулся и сказал: - Умирет. Ни как он нас нашел, ни что случилось с Яшей, ни зачем Дине ехать на похороны человека, о котором двенадцать лет она ничего не знала и не слышала, ордынец объяснить не смог. У него не хватало на это русского словарного запаса. И на все наши вопросы он молча склонял голову к левому плечу. Или улыбался и прикладывал руку к груди. А билет мне он купил легко и как-то очень просто. До странного просто. Он позвонил кому-то с нашего домашнего телефона и сказал два слова: "Билиет нада." И положил трубку на рычаг. В аэропорту к нему подошел такой же, как и он сам, азиат бандитского вида. В руке этот азиат держал билет. На мое имя. Мне этот деревенский детектив уже тогда сильно не понравился и вызвал справедливые подозрения. Откуда они знали, как меня зовут, откуда знали фамилию? Черт их, азиатов, поймет и разберет. Восток - дело темное. Особенно если смотреть на него с запада. Или - с северо-запада. Так точнее. Я лег на постель и стал ждать возвращения Дины. Ждать лежа всегда удобнее. А здесь все время приходилось чего-то ждать. И мы ждали, не зная даже, чего ждем, ждали в неведении. С самого начала. Ордынец оставил нас у порога гостиницы. Дал денег, сказал "живите зидесь" и ушел по пустой иссохшей дороге, треснувшей вдоль. Мы вошли в гостиницу, и я спросил у Дины: - Сколько мы тут пробудем? - Сутки, - сказала Дина. - Или двое. Я не знаю. - Хорошо, - сказал я, - возьмем номер на два дня. Все равно деньги не наши и их хватит. Мы подошли к стойке. Я протянул паспорта сонной дежурной. Она скосила на них глаза и начала что-то прилежно, по-ученически, писать на серой шершавой бумаге. Потом из-за ширмы появились еще две сонные в морщинах женщины, и у нас произошло с ними объяснение насчет двухместных и двухспальных номеров. Потом мы заплатили названную дежурной сумму и получили ключ. Никто у нас не спросил, на сколько мы приехали. Это я сообразил уже в номере. И сразу поделился своим соображением с Диной. Но она не придала этому факту никакого серьезного значения. Она сказала, что устала, как давно уже не уставала, и что хочет лечь. Я тоже хотел лечь. Не меньше Дины. И мы легли. И быстро уснули. А проснулись от духоты и жары. Солнце поднялось и накалило стены, остывшие за ночь, и спать стало невозможно. В такую жару человек просыпается от жара своего собственного дыхания. Сначала мы просто лежали, истекая потом. Лежали, пока я не додумался открыть дверь в коридор. Но через пять секунд прибежала дежурная и стала кричать "виселю", свирепея от собственного крика. Дверь пришлось закрыть, потому что от ее воплей стало еще жарче, и я весь покрылся испариной. Мы разделись донага и приняли вялый несвежий душ. Одеваться не стали. Хотя прийти к нам могли в любой момент. Дина легла, даже не вытершись, в каплях воды на коже, я вытерся, и быстро об этом пожалел. А вставать еще раз и еще раз идти в душ не хотелось смертельно. Потому что вообще не хотелось шевелиться. И так мы лежали в жаре и в медленно идущем времени, лежали и ждали чего-то - чего-то, что обязательно должно произойти не сегодня завтра. Не знаю, как у Дины, а мое ожидание довольно быстро стало тоскливым, и тоску я ощущал какую-то незнакомую и неясную. Видимо, неясность объяснялась тем, что это была тоска по будущему. По самому ближайшему будущему, от которого неизвестно, чего можно и нужно ждать. Наконец, Дина сказала: - Ты обратил внимание, что совершенно не хочется есть? Я обратил. В последний раз мы ели в самолете. - Интересно, они о нас забыли? - сказал я. - Может, спросить у этих теток, как найти нашего ордынца? Дина повернула голову на подушке, повернулась сама. Ее глаза и соски смотрели теперь прямо на меня. Она сказала: - Ты знаешь, как его зовут? - Не знаю, - сказал я. - И я не знаю. Действительно, ни я, ни Дина не поинтересовались, с кем имеем дело, с кем и за чей счет летим в самолете, живем в гостинице. Приехали в пустыню с чужим подозрительным человеком, с каким-то криминальным типом. Никому ничего не сказав дома. Никого не предупредив. И кто знает, что у этих азиатов на уме? - Ладно, - сказала Дина. - Подождем еще. В крайнем случае, уедем. - Ты уверена? - Нет. - Давай выйдем в вестибюль. Там хоть можно дышать. Мы оделись и вышли из своего номера. Прошли по коридору и заняли в вестибюле два кресла. Те, что стояли вокруг низкого косолапого столика прямо посредине помещения. Портье посмотрела на нас нехорошо. Но, возможно, мне это показалось. В таких непонятных ситуациях поневоле становишься мнительным. Посидев минут пять, я встал и подошел к стойке. - Где у вас поесть? - В бюфет. - Это где? - Више. Я сказал портье спасибо и спросил, когда похороны. Она сказала: - Не знаю похороны. - Яша, - сказал я. - Не знаю Аиша, - сказала она. Значит, получалось, что на сколько дней мы приехали, она знала, а о похоронах не знала. Я вернулся к Дине и сказал: - Что-то здесь не так. - Да ладно, - сказала Дина и встала. Мы поднялись в буфет. Никого. И мне показалось, что, кроме нас, в гостинице никто не живет. Что гостиница пуста. Что в ней попросту некому жить, потому что никто сюда, в эти пески, из внешнего мира не приезжает. Я постучал по стойке. Появилась буфетчица, и у меня зарябило в глазах. Наверно, от ее платья. - Воды, - сказал я. Она дала нам воду с витрины. - Из холодильника нельзя? - спросил я. На это буфетчица не ответила ничего. Пыльную зеленую бутылку я открыл черенком вилки, валявшейся на стойке. Стаканы взял с подноса. Буфетчица проследила за моими самостоятельными, самовольными, действиями. Проследила молча и без всякого интереса. Даже должностного. Наплевать ей было на вилку. И на нас - наплевать. Воду мы пили так долго, как только можно. Чтобы растянуть иллюзию занятости хоть чем-то. Когда ты чем-то занят, меньше задаешь себе вопросов, на которые не можешь ответить. Правда, и меня, и, я уверен, Дину занимал всего один вопрос. Нам нужно было знать, когда состоится то, ради чего нас сюда привезли. И когда мы сможем вернуться из этой во всех смыслах пустыни домой. Я захотел домой, как только сел в самолет, и он начал выруливать на взлетную полосу. А уж здесь с первой минуты я как на иголках танцую. Хотя мог бы спокойно отдыхать, например, в ванне - и горя не знать. Но что можно делать, если у тебя беспокойный и неуравновешенный характер, если любая смена обстановки воздействует на нервы. А обстановка меняется всю жизнь постоянно. Правда, одно дело, когда эти изменения привычны и происходят в каких-то известных рамках, в знакомых границах, и другое дело, когда все смутно, неожиданно и непредсказуемо. Тут я сразу начинаю чувствовать себя жертвой. Чего и кого жертвой - неважно, просто жертвой. А поведение жертвы отличается ошибочностью. То есть жертва совершает множество неисправимых ошибок, что и делает ее в конечном счете жертвой. Кстати, одну ошибку я допустил даже в определении насущных наших вопросов. Потому что Дину волновал не один вопрос, как я думал, а два. Дина хотела знать, от чего умер Яша. В сорок один год, конечно, умирают своей законной смертью. Мало ли на свете подходящих для этого дела неизлечимых болезней. Но Дина в Яшину болезнь почему-то не верила. Она перебирала в голове самые различные, в том числе довольно фантастические варианты, а вариант тяжелого заболевания с летальным исходом даже не рассматривала. К сожалению, задать свой вопрос Дина никому не могла. Некому было его задать. Разве что мне. Допив бутылку до конца, мы встали и спустились вниз. - Может, выйдем, прогуляемся? - это было мое предложение. - Давай, - согласилась Дина. Мы вышли и сразу поняли, насколько дикое предложение я выдвинул. Нас обдало горячей волной, ошпарило, сбило дыхание! - По-моему, мы попали в кипящий суп, - сказал я. - Вечно ты со своими метафорами лезешь, - сказала Дина. И она сделала шаг с крыльца и пошла по дороге. Я пошел следом. Мы шли туда, куда ушел ордынец. То есть мы шли в том же направлении. Наверно, Дина надеялась его встретить. А я надеялся выжить. И не схватить солнечный или тепловой удар. Дина по какому-то наитию взяла из дому свою белую шаль. Сейчас она повязала ее вместо платка на голову - так, чтобы защитить от лучей и лицо тоже. На моей голове не было ничего. К тому же я недавно постригся. И солнце било мне прямо по черепу. Я сказал об этом Дине и о том, что мой череп может не выдержать - тоже сказал. Она тут же выполнила поворот налево, толкнула дверь и вошла в магазинчик. Я вошел за ней. Как на привязи. - Тюбетейку, пожалуйста, - сказала Дина продавцу с оплывшими желтым жиром глазами. - Посветлее. Продавец положил на прилавок три тюбетейки. Дина выбрала среднюю - самую большую - и нахлобучила ее мне на макушку. - Сувенир, - сказала она и расплатилась с продавцом. - Куда мы идем? - спросил я на улице. - Прямо, - ответила Дина. - Давай вернемся. Молчание. Наверно, она все-таки знала, куда идет. А если не знала, то чувствовала. Потому что мы встретили нашего ордынца. Хотя больше никого не встретили. Ни одного человека. Ни единого. В это время суток нормальные люди на улицу не выходят. Будь они хоть азиаты, хоть кто. В такую жару хороший хозяин собаку во двор не выгонит. Дина не стала затягивать беседу. Она не стала даже здороваться. Она сказала: - Ну? - Ище ниет, - сказал ордынец. - Когда? - сказала Дина. - Я скажу, - пообещал ордынец, похлопал себя по карману и достал деньги. - На, - сказал он и хотел уже пройти мимо нас, но я схватил его за руку. - Как тебя найти, если понадобится? Он посмотрел на мои сжатые пальцы и легко, плавно вынул из них свою руку. - Ни нада искать, - сказал он. - Ни панадабится. И исчез в какой-то щели между домами. Запоминать место его исчезновения смысла не имело. - Слушай, - сказала Дина, - он опять дал нам четыре сотни. - Долларов? - Их. - И опять не сказал, как его зовут. Может, уедем? Дина не ответила. Она повернула обратно и пошла впереди меня. По совершенно пустому, мертвому городу. К гостинице. - Успеем, - сказала Дина минут через десять ни к селу ни к городу. И я стал думать о том, что прожил с ней двенадцать лет, прожил хорошо, как говорится, в любви и в согласии, а знать ее как следует, не знаю. Я и раньше, случалось, замечал, что наступает некое мгновение, и с ним Дина начинает жить отдельной от меня, своей жизнью. Живя в это же самое время и общей жизнью со мной. В эти периоды я переставал понимать ее, переставал чувствовать. И сейчас явно наступил именно такой период. Что у нее на уме, чего она ждет от этих похорон, зачем они ей? Я не мог понять. Ну что и кому могло дать ее присутствие, ее участие в погребении - здесь, в этих горячих песках? Кто платит ей за ее присутствие? И ведь неплохо платит. А по нашим заработкам и меркам - так очень даже щедро. Может, Яша стал тут у них баем или беем? Или ханом? Хан Фельдман. Смешно, конечно, но не очень. Хотя, с другой стороны, если он принял ислам, то и имя у него должно было поменяться. Стал же когда-то Кассиус Клей Мохаммедом Али. Эти ребята зовут Яшу не то Аиша, не то Айша. Наверно, это и есть его новое исламское имя. А отчества у него теперь, видимо, нет. Впрочем - и его самого нет. Или еще есть? И его нельзя хоронить. Заживо, надо надеяться, не хоронят даже здесь. - Слушай, а может, твой Яша жив? Пока что. Дина остановилась на пороге гостиницы и обернулась. - Сама об этом только подумала. И тип этот сказал "умрет". Помнишь? Я-то помнил. Я все прекрасно и подробно помнил. И мне все больше эта история не нравилась. Это же триллер какой-то на нашу голову. А я и по телевизору их терпеть не могу, не то что в собственной, единственной и уникальной жизни. Поэтому меня больше устроило, если б это оказалось розыгрышем. Ну, допустим, Яша действительно разбогател в этих песках, как в сказке, а жить тут ему явно скучно и не интересно. Ни тебе, театра, ни пивной - мерзость. Вот он и вспомнил о своей жене. Дина же ему самая настоящая законная жена. Не по законам шариата, конечно, но все-таки. А со мной она, выходит, прелюбодействует, изменяя мужу и повелителю. Целых двенадцать лет прелюбодействует еженощно. За редкими исключениями. Такими, как сейчас. Хотя исключений этих было в нашей жизни немного. Мы же и дома, и на работе всегда вместе, всегда, так сказать, под боком и под рукой. И что интересно, до сих пор друг другу не осточертели. Как нам это удалось - я не знаю, и Дина - не знает. Кстати, если я ничего не путаю и не преувеличиваю, и если память моя мне не очень изменяет, то по их этим шариатским законам и правилам, женщине за супружескую измену полагается как минимум смерть и чуть ли не виселица. И тому безбожному подлецу, с кем она мужу в свое удовольствие изменяла - то есть, значит, мне - полагается то же самое за умышленное соучастие в преступлении против мужа. Все это полагается, по-моему, публично, при скоплении народа на какой-нибудь центральной площади. Чтоб другим, значит, неповадно было и боязно, чтоб у них кровь стыла во всех жилах при одной только мысли об измене и прелюбодеянии. Может, они для этого нас сюда и привезли? Чтоб своих не казнить. Мы же для них чужие, да еще неверные. То есть кандидатуры подходящие. В конце концов - а почему бы и нет? Дело богоугодное и, значит, нужное. Не нам, правда, нужное, но это ладно. Выслушав мою версию, Дина сказала: - У тебя богатое воображение. Верней - оно у тебя больное. Гриппом. Яша, конечно, гад, но он интеллигентный человек. С высшим, и кажется, университетским образованием. - Образование - не помеха, - сказал я. А Дина сказала: - Между прочим, на тебя они не рассчитывали, билет вначале был у них один, для меня. Ты - сам напросился. И мы вошли в гостиницу, в холл, в коридор, потом в свою комнату, потом в ванную, потом в ванну. Только прохлады ради. Ни за чем другим. Вода в кране, слава Аллаху, была. Мы с удовольствием помыли друг друга, и Дина сказала: - Как-то странно мы себя здесь ведем. По-братски. - По-моему, мы никак себя не ведем, - сказал я. - Это-то и странно. Тебе же тоже безразлично мое присутствие тут, в ванне? - "Тоже" - хорошо сказано... тоже... Но тогда хотя бы была вода. Да и Дина - была. Со мной. В одной ванне. Я ее видел, прикасался к ней, был с ней - в смысле, рядом, и она у меня была. Сейчас у меня не было ни Дины, ни воды. И я теперь уже не знаю, что мне нужно больше - чтобы пришла Дина или чтобы пошла вода. Нужно и то, и другое. И лучше, если немедленно. Не медленно, а быстро. И конечно, когда тебе нужно одно, получаешь ты совершенно другое. Вместо воды и вместо Дины пришла сонная дежурная портье. Она открыла дверь, вошла и сказала не мне, а стенке: "Ки вам пиришли". - Кто? - спросила не стенка, а я. - Я. Мимо портье в дверь протиснулся очень большой пыльный человек. Он улыбался, оседал и кивал головой. Как фарфоровый болванчик. Когда я был совсем маленьким, такой болванчик стоял на сооружении из дерева под названием "сервант" и покачивал блестящей хрупкой головенкой - от шагов, от сквозняка, от звука голосов. Мама очень его любила, любовалась им, всем его показывала. Этот, пришедший, кивал головой по собственной воле и собственному желанию. Кивал и задавал идиотские вопросы. И не ждал, пока я на них отвечу. Он говорил: - Ну как вам у нас - хорошо? - и: - Как вы себя чувствуете - не жарко? - и даже: - Как жена, как дети? Говорил этот болванчик без всякого акцента. Хотя то, что он говорил, можно было и не говорить. Но самое интересное произошло через две минуты. Он покивал, поулыбался, повернулся и ушел. Осторожно прикрыв за собой дверь. До свидания он мне не сказал. А я сказал: - Бред какой-то. И подумал: "Может, это у меня галлюцинации от жары начались? Может, я все-таки перегрелся под белым солнцем пустыни?" Естественно, мои вопросы остались без ответов точно так же, как и вопросы моего недавнего гостя. Нет, конечно, измена Яше, шариат и прочие страсти по исламу - все это было чепухой. Это я начитался газет. Или телевизора насмотрелся. Что еще хуже и вреднее. Для зрения и для психики. И воображение от телевизора вполне может пострадать, в смысле стать излишне богатым. А лишнее богатство воображения, как и любое лишнее богатство, к добру не приводит - наоборот, оно приводит ко злу. Если бы они хотели нас использовать в качестве исходного материала для образцово-показательной казни, они бы, как минимум, не позволили нам жить самим без присмотра в гостинице и не тратили денег на наше содержание. Привезли бы, заперли и никаких забот. Никакой возни, и не надо опасаться, что мы смоемся. Не надо за нами следить. Хотя и так за нами никто не следил. Всю неделю мы были любезно предоставлены сами себе и почему не уехали - сказать трудно. Дина чего-то упорно ждала, не совершая никаких резких движений, и я ждал вместе с ней. Кстати, казнь в лучших традициях средневековья - не единственная из гипотез, пришедших мне на ум. Оказалось, что я большой специалист по гипотезам - Дина сказала "гипотезер". Почему бы им не потребовать за нас выкуп - подумал я. Жаль эта красивая гипотеза отпала еще быстрее предыдущей. Во-первых, можно было найти кого-то поближе, а во-вторых, какой и с кого за нас можно взять выкуп? Нет такого дурака, который согласился бы за наше освобождение что-нибудь заплатить. Его нет в природе, нет нигде, ни в северном полушарии, ни в южном. Не родился еще такой человек, в смысле такой идиот. Даже обидно. Ведь действительно выходит, что мы, симпатичная, в общем-то пара, два неплохих человека - никому по-настоящему не нужны. Наша жизнь и угроза ей всем до лампочки. И никто не захочет расстаться со своими паршивыми деньгами из-за и ради нас. Потому что вообще никто никому не нужен. А сейчас даже и я Дине не нужен. Судя по всему. Надеюсь, что это временно. И вынужденно. Поскольку на нее навалилось неожиданное и непонятное горе. Как ни крути, а смерть мужа, пусть и фиктивного, это смерть близкого - или, может быть, близко знакомого - человека. Я думаю, если бы Яша тогда скоропостижно не смылся, Дина и сегодня жила бы с ним в полном согласии и ни о ком другом не мечтала и не помышляла. Но он смылся. Теперь его хоронили. Во всяком случае, нам так сказали. Своими глазами покойника я не видел, не имел, как говорится, чести и счастья - держась от него подальше. Дина тоже его в лоб не целовала и как следует не видела. Только издали. Вообще к носилкам никто по-настоящему близко не подходил. Кроме тех, кто их нес. Каким-то странным образом живые были постоянно отделены от мертвого некоторым расстоянием. Что дало мне повод подумать - а не умер ли Яша от чего-нибудь очень инфекционного и заразного. Кроме того, я, конечно, подумал - что, возможно, это и не Яша, возможно, под его видом инкогнито хоронят другого покойника. Но это предположение вообще уже ни в какие ворота не лезло, годилось для американского кино, и я его отбросил за непригодностью и несуразностью. А сейчас вот не возвращается Дина. Задерживается. Черт меня дернул уйти без нее в гостиницу. Главное, я не посмотрел уходя на часы, и не представляю, сколько прошло времени - двадцать минут, тридцать, сорок? Я решил засечь время хотя бы сейчас, хотя бы с опозданием. Поднял руку к глазам. Часов на руке не было. Ну да, очевидно, я снял их перед тем, как идти в ванную. Я поискал часы на столе, в карманах. Часов не было нигде. Но возможно, их не было вообще. Возможно, я забыл их дома. Да нет, не забыл. Были на мне часы и в аэропорту, и в гостинице. Я помню, что были. А теперь их нет. Неужели эти гостиничные тетки еще и поворовывают по мере возможностей? Или это не тетки? Часы есть в холле. Я вышел из комнаты и подошел к ним, висящим на голой зеленой стене. Часы показывали девять. Что "девять" - неясно. Девять утра быть сейчас не могло, девять вечера - тем более. Ну и, конечно, вряд ли они показывали московское время. Откуда здесь оно? Тем более что и по московскому сейчас не девять. Сколько угодно, но не девять. Задавать вопросы пьющим чай не хотелось. И вообще не хотелось ничего. Только бы все это как-нибудь естественно, само собой закончилось. Чтобы вернуться в привычную и знакомую жизнь, в свое освоенное пространство. Там и время течет как-то не так, как-то иначе, хотя сменяется довольно мучительно. Но одно дело, когда мучительно сменяется, другое, когда мучительно течет. Я почувствовал, что стою перед часами гораздо дольше, чем может стоять перед часами человек для того, чтобы узнать время. Нужно было возвращаться. В номер. И я уже отвернулся от стены и сделал шаг в сторону коридора. Но услышал звук отворяющейся входной двери. Я посмотрел на дверь. Пьющие чай тоже на нее посмотрели. Вошел человек. Мужчина. Похожий на нашего азиата, но моложе. Возможно - брат. Или не брат. Для нашего непривычного глаза все азиаты - братья, похожие друг на друга. Одет он был обычно - весь в белом. Голова повязана не то шарфом, не то платком, не то полотенцем. Лицо внутри повязки коричнево-желтое, сухое и плоское. Как на плохом рисунке. На пьющих чай никакого внимания вошедший не обратил. Прошел мимо, как будто их не было в помещении. А мне он сказал: - Ты здесь? Хорошо. Этот визитер тоже говорил без акцента. Хотя и с еле неуловимой неправильностью. Скорее южной, чем восточной. - Мы знакомы? - спросил я. - Нет, - сказал он. - Зачем? - Чтобы знать того, кто знает тебя. - Зачем? На этом беседа исчерпалась. У нас не было больше общих тем. Собственно, у нас их совсем не было. Меня, конечно, интересовала цель его появления. Но я понимал, что спрашивать о ней бесполезно. Этот захочет сказать - скажет. Не захочет - ничто его не заставит. И никто. - Будешь здесь ждать или пойдешь? Вот. Значит, сейчас я все и узнаю. - Ждать долго? Молчание. Он даже плечами не пожал. Стоял не шевелясь. - А куда идти? То же самое. - Где Дина? Никакого видимого эффекта. Никакой, самой минимальной реакции. Ну нет так нет. Я обошел его слева и ступил в коридор. Он остался стоять. Я открыл дверь номера и вошел в нее. Дверь за собой закрыл. И запер. Какое-то время я ждал, что он постучит, и мне хотелось схватить его за горло и душить. Но он не постучал. Видимо, ушел. Решил, что я не хочу идти с ним, а хочу ждать здесь. Если б он еще сказал, чего я должен ждать. Я, когда знаю, чего, и то ждать не люблю. А когда не знаю - это просто тихое надо мной издевательство, пытка, проверка нервов на прочность и на разрыв. На такое ожидание мои нервы не годятся. Не предназначены они для таких вещей. Я походил по комнате - по периметру и по диагоналям. Заглянул в ванную. Открыл кран. Теперь кран зашипел и забулькал. Из него выстрелил пучок ржавых брызг, оставив на дне и стенках ванны рыжие пятна, пятнышки и подтеки. Затем шипение ослабело и прекратилось, иссякнув. И стало понятно, что Дина не возвращается не потому, что церемония до сих пор продолжается. То есть, возможно, она и продолжается, но в другой форме и в другом месте. Интересно, бывают ли у них поминки? А если бывают, то долгая ли это песня? Я снова разделся и снова лег. Если лежать на спине без подушки и совсем не двигаться, жару переносишь легче. Правда, в голову начинает лезть черт знает что. Какие-то истории из прошлого, не к месту смешные, а главное, никак не связанные с жарой, Диной, Яшей и прочей Азией. Не связанные ни с кем и ни с чем сегодняшним... В раннем детстве у меня была нянька. Баба Даша. Огромная бабища с ногой сорок третьего размера. Родители работали на две ставки. Что такое ясли, в поселке тогда еще не знали. Когда я не хотел спать, баба Даша не пела мне колыбельных и не баюкала. Она говорила: "Спы, а то я тоби зроблю!" И я моментально засыпал... ...К поезду шли довольно поздно. По какой-то длинной темной улице. Я понял, что до вокзала не дотяну. Зашел за угол и облегчил себе душу. Облегчил и только после этого огляделся. Оказалось, что я стою на центральной улице города - неплохо освещенной и довольно людной... Господи, что за чушь? Что за черт? Мне только детско-юношеских воспоминаний не хватает сейчас для полного и окончательного счастья. Именно сейчас. Господи, Господи. Однажды к Пасхе я отправил Гене Львову телеграмму: "Христос воскрес Берлин". И тут же получил ответ: "Воистину Львов". Получил и еще раз убедился в совершенной неудобоваримости наших с ним фамилий. Особенно моей. По ее поводу шутили все, кому не лень и кому лень. Еще первая моя свадьба началась с объявления того же Гены Львова: "Вы присутствуете при взятии Берлина, - пауза, - в мужья". И все подхватили эту сверхоригинальную мысль и бросились радостно без удержу шутить: "Берлин пал", "Берлин не выдержал осады". Я уж не говорю о том, что все возможные конферансье изгалялись не покладая рук во всех клубах и домах культуры нашей великой области, равной (это между прочим) Швейцарии: "Поет Берлин! Не весь, а Игорь." И тому подобное. Я давно не обращаю на это внимания, как не обращаю его на то, что ударение в моей фамилии ставят не туда. Ударение в ней - на "е", а не на "и". И если бы конферансье знали про трудную жизнь Ахматовой и слышали что-нибудь про Исайю Берлина, они бы ставили ударение правильно. Но они, естественно, не слышали. Ну, да ладно. Я и сам узнал о моем этом однофамильце не слишком давно. Что жить мне ни в какой степени не мешало. Не страдал я от своего незнания и от знания - не страдаю. А вот один мой знакомый в советские времена очень из-за своей фамилии страдал. Причем фамилия у него была не Рабинович, не Кацнельсон и даже не Блюменфельд, а наоборот - Ярусский. Нормальная в общем фамилия. Если бы этот Ярусский не менял место работы по два раза в году. И выглядело это так. Приходил он в отдел кадров, начальник говорил: "Фамилия". "Ярусский". Начальник пристально смотрел на его семитский нос и такие же глаза и говорил: "Подождите вы с национальностью. Фамилия". "Ярусский, - говорил знакомый. - Понимаете? Я-рус-ский". И так далее. Короче, "Авас" Жванецкого чистой воды. К слову, то же самое продолжалось и в Израиле, куда Ярусский уехал от всех начальников всех отделов кадров всего Советского Союза. Прямо в аэропорту, где принимали репатриантов, его попросили назвать фамилию, и он ее назвал: "Ярусский". "Чего вы тогда к нам приехали? - обиделась служащая. - Сидели бы в своей любимой России". И снова ему пришлось объяснять, что "Ярусский" - это фамилия такая. Еврейская... И может быть, он объясняет это по сей день, если, конечно, еще жив и не додумался сменить свою обманчивую фамилию хотя бы на фамилию жены... ...Кажется, я все-таки уснул и сколько-то времени проспал. Сколько, определить невозможно. То ли пятнадцать минут, то ли час. Вообще я неплохо ориентируюсь во времени. Какие-то внутренние часы у меня есть. Но, похоже, что в чужом пространстве они не работают. Я давно подозревал, что время и пространство связаны между собой довольно крепко. Не представляю, как, и чем - тоже не представляю, но связь эта существует. Потому что чувствуется. Может, это и не весомый аргумент. Для кого-то. А для меня - вполне. Я могу даже закон природы сформулировать: все, что чувствуется - существует. А чувствуется если не все, то почти все. Правда, не всеми. И не всегда. Сейчас мне кажется, что я не чувствую ничего. Атрофировался у меня чувственный аппарат. Надеюсь, что не навсегда. Хотя положение такое, что чувствовать, в общем, и нечего. Кроме возможной, надвигающейся на нас опасности. Но я и ее не чувствую. Мои умозаключения никак во мне не отозвались. Остались чисто теоретическими умственными предположениями. Вернее - пока остались. Что будет через час, я не знаю. И опять же не чувствую. Стук в дверь. Кто это может стучать? Гостиничные входят не только без стука, но и без предупреждения. Дина стучать не станет. Значит, опять какие-нибудь идиотские загадочные в своей бессмысленности гости. Но нет, под дверью стоит портье. И поза у нее почтительная - бумерангом. - Тилифон. Вас, - говорит она. В голосе все то же почтение. Этого еще не хватало. Я понимаю, конечно, что теоретически мне могут позвонить. Но кому это понадобилось? Иду к телефону. Трубка лежит на боку и шипит. Прижимаю ее к уху. - Алло. - Это я, - говорит Дина. Слышимость - ужасная. Как сквозь летящий песок. - Ты меня слышишь? Я говорю: - Слышу. - Никуда не уходи, - кричит она. - Жди. - Я жду. Шипенье в трубке сменяют короткие гудки. Сильные и чистые. И слишком уж частые. Кладу трубку на место. Стою. Портье стоит у меня за спиной, поскольку я перегородил собой проход в барьере. Я поворачиваюсь к ней лицом. Она отодвигается в сторону, уступая мне дорогу. Что ж она меня так зауважала? Что произошло и что она знает такого, чего не знаю я? - Как дела? Портье делает еще полшага назад и, улыбнувшись, застывает. - Что ж вы за люди такие, - говорю я. - То "виселю", то улыбаетесь, будто с цепи сорвались. Портье не двигается. Она в неподвижности. Тогда двигаюсь я. Двигаюсь и иду к себе, бормоча "жди, жди, а я что делаю?" В моей комнате стоит какой-то пацан. Стоит и смотрит на меня с напряжением. Задрали! Как сюда попал - непонятно. То есть понятно, что изнутри гостиницы. Где-то он тут был, и когда меня позвали к телефону, вошел. Я стоял и ждал. Ничего не спрашивая. Он тоже молчал. Наконец, выдавил из себя: - Иди-от... - Что? - я возмутился и собрался выкинуть этого пацана за дверь. Несмотря на то, что понимал - это может оказаться себе дороже. Но пацан напрягся еще сильнее и снова выдавил: - Идди-от... Выдавил, замахал головой - в смысле "нет-нет-нет" - и выпалил: - Иди отсюда. - Куда? - спросил я. - И зачем? Пацан сказал: - Нне ззнаю. Я пппредупредил. Да, веселые похороны. Мир приключений прямо. Идти мне отсюда было, конечно, некуда. Куда я мог уйти? Один. Без Дины. Никуда не мог. Значит, оставалось не обращать на этого заикающегося пацана внимания. И на слова его изуродованные - тоже не обращать. Забыть. И ждать. Дина ведь сказала - жди. Специально звонила, чтобы сказать одно слово. Зачем-то же она это сделала. Поэтому, естественно, будем ждать. И никаких заик. Никаких приглашений. Никаких вопросов-ответов с предупреждениями. Я отодвинул заику рукой, как предмет, и он отодвинулся. Теперь можно было лечь. И я лег. Лицом к стене. Пацан постоял, понял, что я никуда не собираюсь, и ушел. В коридоре он свернул не к выходу, а совсем в другую сторону. В глубь здания. К торцевому окну с кондиционером. Видимо, там был еще какой-нибудь выход. Черный, запасной или аварийный. Или, может быть, где-то там имелось незакрытое окно. В каком-нибудь чулане. Или в подсобке. Через которое этот пацан и просочился в гостиницу. Теперь началось самое нехорошее. И единственно возможное: вынужденное ничегонеделание. В расчете на кривую, которая так или иначе вывезет. Правда, вывезти она может туда, куда не надо. Или надо, но не тебе. Это я понимал. Только понимать - иногда ничего не означает. Поколения и поколения наших людей надеялись на эту проклятую кривую, как на Бога. И, что интересно, кривая их не подводила. Или подводила, но редко. Так редко, что об этом и не помнит никто. Потому что мы зла не помним. Мы помним только, что кривая красной линией проходит через всю нашу жизнь. И то не всегда. А с другой стороны - что мне еще оставалось делать? Кроме как ждать. Бегать по этому безлюдному городу, состоящему на девяносто процентов из горячей пыли и похожему на мираж? Бегать и искать, куда девалась Дина? И где скрывается бывшая похоронная процессия? Или хотя бы наш - вот он уже и нашим для меня стал - азиат-абрек-ордынец? Но и сидеть здесь, в номере без воды и воздуха, в полном непроницаемом неведении тоже не хотелось. И было невмоготу. Видимо, поэтому я вышел в холл. Прошел по прохладному коридору, постоял, глядя на администраторшу с чашкой чая у губ, и сел в жесткое кожаное креслице. Оно - пыльное и просиженное - стояло в углу. Отсюда мне был виден и вход, и администраторша, и коридор вплоть до двери моего номера. То есть, конечно, нашего номера. Нашего с Диной. Более того, в окно я видел довольно длинный кусок дороги. Зачем мне нужно было все это видеть, держать в поле зрения, под наблюдением - точно не знаю. Зачем-то, наверно, было нужно. Может быть, просто из-за моей нелюбви к неожиданностям. Я не люблю даже, когда со мной здоровается человек, если я до этого не успел его заметить. Поскольку получается, что я-то его не видел, зато он меня видел прекрасно. И, возможно, наблюдал за мной какое-то время исподтишка, рассматривая и делая какие-нибудь свои выводы и заключения. Но сейчас я занял выгодную позицию. И она - позиция в смысле - все неожиданности исключала. Правда, я не очень понимал, как смогу это использовать. При пущей необходимости. Кольт, что ли, успею выхватить из штанов вовремя? Так нет у меня ни кольта, ни "Вальтера", ни даже "Макарова" захудалого. Да и стрелять я умею больше теоретически. В тир, помню, меня приятели затащили. На гастролях не то в городе, не то в поселке каком-то. Где тир был единственным постоянно действующим развлечением граждан. Так я чуть мужика этого не грохнул. Того, что пульки и ружья выдает. А ни в одну мишень как ни старался, как ни целился - не попал. В общем, я сидел в своей выгодной, выигрышной позиции, не зная, зачем в ней сижу, и мечтал простыми одноклеточными мечтами. Вид эти мечты имели приблизительно такой: Дина. Вода. Аэропорт. Дом. Дождь, плюс пятнадцать. Эти мечты пролетали сквозь меня, улетали куда-то и, полетав, возвращались снова - и снова пролетали сквозь. Кстати, я поймал себя на том, что они - мечты - не мешают мне держать в поле своего зрения все, что в него попадает. Не мешают вести наблюдение. И за входом, и за дверью номера, и за портье, и за дорогой. Они - не мешают мне. Я - не мешаю портье. Которая тоже не просто пьет чай. Ее глаза я постоянно вижу над ободком пиалы. И она тоже смотрит как на меня, так и в окно, на дорогу. И за дверью она наблюдать не прекращает ни на миг. Разница между нами только в одном - она знает или предполагает, что может увидеть, я - понятия не имею. Так как для меня происходящее чуждо, непонятно и необъяснимо. То есть объяснить мне все было бы можно, и я бы все понял - я ж в конце концов не дурак и не идиот какой-нибудь конченый. Но никто этого делать не собирался. А сам я ни в чем разобраться не мог уже потому только, что не знал, в чем именно нужно было мне разбираться. От меня все было скрыто, все невидимо. И ощущение это не из приятных. Когда ты понимаешь и даже наверняка знаешь, что где-то рядом происходит нечто. А что и где происходит, и насколько это для тебя важно, и чем чревато - ты не можешь себе представить просто потому, что не можешь. Наконец, мое сидение в узком кресле увенчалось успехом. Настоящим и безоговорочным успехом, я бы сказал. Ради него можно было и посидеть. Хотя что изменилось бы, если б я не сидел здесь, а лежал в номере? Наверно, ничего. Но я сидел. И увидел Дину, идущую по дороге. Увидел первым. Шла она быстро, пыля шагами. Портье тоже ее увидела, сняла трубку и что-то в нее сказала. По-моему, даже не набирая номер. Дина вошла в гостиницу. Я уже встал и встречал ее у двери. Она скользнула по мне взглядом и, не останавливаясь и не сбавляя ход, прошла в коридор. Я, понятное дело, проследовал за ней, говоря "где ты была?", "сколько можно ждать?" и тому подобное. В номере Дина прекратила мои вопросы, сказав: - Игорь, спой что-нибудь, - затем сняла с плеча сумку, которой раньше у нас не было, быстро собрала по комнате вещи, осмотрелась - все ли взяла, снова повесила на плечо новую, не нашу сумку - и сказала: - Пошли. Я взял нашу сумку, и мы пошли. Паспорта уже лежали на стойке. Увидев нас, портье подвинула их пальцами к краю, к нам поближе. Дина на ходу смахнула паспорта в карман, оставила на стойке ключ и толкнула ногой дверь. Боковым зрением я увидел, что портье опять сняла трубку телефона. У гостиницы стояла желтая потасканная "Нива" с работающим мотором. Мы сели на распоротые сидения, и машина, пробуксовав, тронулась с места. И началась совершенно сумасшедшая езда в нетронутом никакими дорогами пространстве. Наш ордынец гнал "Ниву" по диким песчаным просторам, психовал и бормотал себе под нос какие-то слова, похожие на птичьи ругательства. В аэропорт мы приехали вовремя. До начала регистрации оставалось еще полчаса. Побродили. Выпили у стойки чаю. Улетели спокойно, без эксцессов. Сумку, которой у нас раньше не было, Дина несла на плече, прижимая локтем к телу. Ее никто не проверял - ни там, ни у нас. Ордынец улыбался и махал нам рукой до последнего, пока самолет не повернулся к нему железным хвостом и не покинул взлетное поле. Вернулись домой. А дома Дина сказала: - Давай договоримся сразу. О поездке забыли навсегда. Ладно? - Ладно, - сказал я. А что я мог сказать? Ни-че-го. Помнить-то мне фактически было нечего. Кроме самого факта нашего с Диной пребывания в песках. Все происходило где-то рядом, поблизости. Не у меня на глазах. Без моего участия. Да и не знал я, что именно происходило и происходило ли что-нибудь вообще. Я жил неделю в неведении. А неведение помнить трудно. Неведение - плохая пища для воспоминаний. Ощущения же быстро притупляются, забываются, уходят. Или искажаются прошедшим и продолжающим проходить временем. И ОНИ РАЗОШЛИСЬ... (ЧЕТЫРЕХЧАСТНЫЙ ТРИПТИХ) I. ГАЗИРОВКА Еще совсем недавно свой культурный праздничный досуг они проводили так: сидели за круглым столом и пили газированную водку. И дико наслаждаясь, пьянели - вчетвером при одной бутылке. То есть эффект газировка производила поразительный. Вернее - поражающий. Или нет - потрясающий она производила эффект. Вот как нужно сказать, чтобы было правильно, и трезво отражало реалии в их полном задушевном объеме. Потому что газированная водка потрясала основы и представления обо всем. Хотя, несмотря на убойную силу напитка, пили они подолгу, по три-пять часов подряд. Так как, во-первых, делали это интеллигентно, очень маленькими, чуть ли не игрушечными рюмочками, а во-вторых, они же не просто пили и все. Они - умно беседовали. О литературной критике, зимней рыбалке и ее последствиях. А также - о льдинах и дураках, о клеве в лунную ночь и о значении ритма в художественной прозе. На улице в это время лаяла какая-нибудь собака. Или пес. Или пес его знает, кто лаял. Но лаял громко. Может, рыбы хотел. Петарды разрывали воздух в куски, что-то празднично символизируя. Пролетарии всех стран соединялись с безработными, выпивали в складчину и шли к победе коммунистического труда по улицам и площадям, по городам и весям, рядами и колоннами. А где-то в отдалении выл, как самолет, троллейбус. Разгонялся, набирая в темноте скорость. Видно, рвался взлететь. Но не взлетал из-за отсутствия крыльев, а ехал, ехал и ехал, удаляясь в пространстве города и увозя за собой вой своего электромотора. - Понимаете, - говорил под этот вой и лай Макашутин, встряхивая сифон с напитком и прикладывая к нему ухо, - вся современная критика зиждется на извечной мечте русской интеллигенции "об дать кому-нибудь по морде". - Понимаем, - отвечал Адик Петруть и добавлял: - Лей. На эту тему надо выпить. - Тебе - не надо, - возражала Адику его бывшая жена, с которой Адик собирался в скором будущем расписаться, пожениться и, может быть даже, обвенчаться в церкви, имея серьезные намерения. Она, распустив волосы и груди, сидела, думая об этом скором будущем. Но нить беседы не упускала и принимала в ней посильно активное участие. - А я говорю, время - источник ритма, - говорил Дудко чуть не плача, - это сказал Иосиф Бродский, и я с ним согласен, как никогда ранее и никто более. На что Адик, соглашаясь и с Дудко, и с Бродским, восклицал: - А помните, как мы в детстве, отрочестве и юности ходили рыбу удить? Из-подо льда зимой морозной. И нас чуть не унесло, а других унесло, и их ловили потом в море сетями и траулерами, борясь за их жизни со смертью, а также и со стихией. Конечно, на Адика и на слова его мало кто обратил внимание, все только подумали, что надо как-то ему попробовать не наливать больше газировки. Потому что жили они всю жизнь на Днепре, впадающем, правда, в море, но через много сотен километров, и траулеры, о которых предлагал вспомнить Адик, объяснялись лишь неординарными качествами напитка, воздействовавшими на буйство его фантазии. Не налить же Адику было очень непросто. Так как стоило Макашутину прикоснуться к сифону, он хватал свою рюмку пальцами, тянул ее через стол и шутил: - Мне - с сиропом. Кстати, сироп мог бы оказаться не пьяной шуткой, а интересной идеей общечеловеческого значения и содержания. Макашутин это понял сразу. Потому что если газированная водка в чистом виде вполне убивала лошадь или быка, то газированная водка с сиропом, надо думать и полагать, граничила с оружием массового поражения. Только ждала, что до этого кто-нибудь додумается. И вот Макашутин додумался. Газировать водку - тоже между прочим он додумался, а не кто другой. В целях экономии денег и благодаря наличию в доме сифона оригинальной конструкции с баллончиками. И додумался он до этого как-то просто, элементарно и без усилий со стороны ума. Дудко сказал однажды, увидев вышеупомянутые баллончики: - А может, - сказал, - взорвем их вместо петард для шуму и смеха? - Зачем? - ответил ему Макашутин. - Лучше мы ими водку загазируем. Новый год как-никак настает. Что само по себе и не ново. С того все и началось. А начавшись, продолжилось, не обойдясь без экспериментов и поисков. Пробовали газировать вино. "Славянское", например, и портвейн как белый, так и красный южнобережный. - Истина в вине, это же ясно, - говорил Макашутин. - Неясно только, как ее оттуда извлечь, - говорил Дудко. И в конце концов, экспериментально решили, что вина газировать можно и пить их можно. Но лучше в крайних финансовых случаях, с большого человеческого горя и бодуна. Ну, не пошли вина компании. Не привыкла она к ним со школьной скамьи. То есть они пошли, конечно - куда они могли деться, - но не впрок. И разговоров после них ни о литературе, ни о подледном лове не получалось никогда. И бесед - тоже не получалось. Зато после фирменной газировки - откуда что бралось! И до такой степени приятны и насыщены смыслом были беседы Макашутина, Дудко, Петрутя и его будущей жены, ныне невесты, что без них они не могли уже обходиться в повседневной духовной жизни. Говорили, конечно, о многом и о разном. Но чаще всего, понятное дело, говорили о литературной критике, подледном лове и роли ритма. Эти темы считались у компании излюбленными, бездонными и неисчерпаемыми. Да таковыми они и были или, как говорится, являлись. - Хорошая проза, - говорил в ходе бесед Дудко, - это та же поэзия, но без рифмы, строфики, цезуры и остального. А Макашутин говорил: - Только критики этого не понимают и никогда не поймут - заразы. Жена Петрутя говорила на это обычно "да", а сам Петруть оспаривал постулаты собеседников, говоря, что не может быть художественной прозы без критики и ритма - так же, как не может быть без них подледного лова. Поэтому оба эти вида искусства друг другу не противоречат, а сродни. И все бы шло хорошо и прекрасно, а, возможно, и великолепно, если бы не побочный эффект. Нет, утро после газировки наступало мягко и необременительно, но вот способность вести беседу и поддерживать ее не употребив - стала у всей компании медленно, но верно истончаться. Пока не истончилась окончательно. И не то что о литературе или о том же подледном лове исчезла способность у них умно беседовать, а вообще обо всем и напрочь. И они собирались - если помимо газировки - и смотрели друг на друга молча, и впечатление производили сами на себя гнетущее и отвратительное. Особенно Дудко и Петруть выглядели нехорошо. На них просто больно было смотреть. Хоть на Петрутя больно, хоть на Дудко. А на Макашутина ничего - можно было смотреть. Но он, Макашутин, любил не себя в компании, а компанию как таковую, поэтому старался, чтобы она была обеспечена всем необходимым для содержательной жизнедеятельности и времяпрепровождения. Старался-то он старался, да не все от него зависело, и подвластно ему было не все. И вот настало оно, время, когда баллончики к сифону закончились и все вышли. Все до единого как один. Год верой и правдой послужили и закончились. У Макашутина они валялись без дела со старых времен, потом им нашлось достойное применение - и все. А новые, ясно и понятно, выпускают в наше трудное время в нашей трудной стране, но поиски мест их продажи пока успехом не увенчались. Дудко, Макашутин и Петруть не прекращают искать и надеяться, надежда ведь умирает последней. Но все-таки и она умирает. А без баллончиков водку как газировать? Никак ее без них газировать невозможно. И стали Макашутин, Дудко, Петруть и его бывшая будущая жена грустными и молчаливыми, и впали в печаль и в уныние, которое есть грех. Очень их угнетала невозможность поговорить о подледном лове, критике и роли ритма в художественной прозе. Они без этого фактически себя теряли и не могли найти. А вот замену баллончикам - хотя бы временную - найти пытались. Собрались, как обычно, у Макашутина и стали пытаться. Дудко сказал: - Давайте заменим газирование кипячением. На медленном огне. Петруть возразил, что надо всего лишь смешать водку с шампанским в пропорции один к одному, и эффект будет тот же. Если, конечно, лить водку в шампанское, а не наоборот. Жена Петрутя Нюся тоже возразила - в том смысле, что водка с шампанским - это не новость, что их смешивали еще древние греки с древними римлянами, и что это старо, как мир, и проверено временем, но дорого, а Петруть скорчил ей оскорбительное выражение лица и отвернулся. И ни к чему не пришли Дудко, Петруть, Макашутин и жена предпоследнего. Ни к чему конкретному. Зря просидели всю ночь напролет до шести часов пятнадцати минут включительно. И когда они вышли от Макашутина на утренние улицы города, женщины в летах уже молча продавали газеты и предлагали жаждущим подать кофе в постель. Веселенький жизнерадостный дядька желал всем встречным всего наилучшего: здоровья и работы. Черный кот бандитского вида бил рыжую кошку. Вместо того, чтобы ее любить. - Надо что-то делать, - сказал Дудко. - Надо, - сказал Петруть. А его будущая жена сказала: - Да. И они разошлись. В разные стороны. По своим домам и жилищам. Чем занялся, придя домой, Дудко - практически неизвестно. А жена Петрутя сразу поставила на газ чайник. Петруть подошел и заглянул в него. Чайник был полон. До самых краев. - Зачем ты ставишь на газ переполненный чайник? - спросил Петруть, как спрашивал каждый вечер. - Не знаю, - ответила его жена, как отвечала всегда. x x x II. ЛЮБОВЬ Алина и Печенкин гуляли, дыша после акта взаимной любви полной грудью. В воздухе глупо пахло снегом и огурцами. Печенкин чувствовал себя счастливым и легким, как дирижабль. Изо всех сил он старался держать свой организм в равновесии. Но организм не держался. Возможно, потому, что Печенкину было хорошо и вспоминалось приятное. Из недавнего прошлого. Из того, что произошло час или полтора назад. Например, он вспоминал, как стоя под душем, поймал на лету моль. Сжал ладонь и бросил тело насекомого в воду. И оно долго плавало, расставив все крылья и ноги, плавало по поверхности и никак не попадало в сливное отверстие. И то, что было перед принятием душа, он тоже вспоминал. Местами. Естественно, наиболее приятными. - Снег в начале зимы и года выглядит неубедительно, - сказала во время этих воспоминаний Алина, и Печенкину стало еще лучше и еще приятнее. В смысле, на душе. И он ответил: - Глупо грешить, не понимая, что грешишь. Потому что если понимаешь - грех гораздо слаже. Очень просто. Грешить нельзя? Нельзя. Запрещено? Запрещено. А запретный плод сладок и нежен на вкус. Такие разговоры Алина и Печенкин вели постоянно и беспрерывно. Поскольку они не просто любили друг друга, они жили интеллектуальной половой жизнью. Именно поэтому Печенкин говорил: - Любовь крепка, и танки наши быстры! - он мог позволить себе так шутить. Прошли мимо магазина "Обувь на Ленина". Не в смысле, на Владимира Ильича обувь в продаже, а в смысле, магазин на улице Ленина расположен. Кроме Алины и Печенкина, на этой улице не было почти никого живого. Только шли впереди красивые длинноногие девочки и увлеченно говорили ни о чем, а ради поддержания светской беседы. Проплыла мимо реклама коктейль-холла "Сэр Гринвич": "Испытай потрясающий оргазм от вкуса всемирно известных коктейлей!" Алина посмотрела на Печенкина, Печенкин - на Алину, и они стали смеяться, как сумасшедшие дети. Тетка на паперти храма Дружбы Народов и Всех Святых продавала зимнюю зелень: лук, петрушку и подснежники. А также японский фильтр для очистки святой воды. Толстый пудель самозабвенно метил внутренней влагой деревья и кустарники, госучреждения и скамейки. За ним исподволь наблюдала бездомная болонка. И видно было, как она ему завидует. - Хорошо, что у нас есть любовь, - сказала Алина, глядя на толстого пуделя. - Любовь - это страшная сила, - сказал Печенкин. - Особенно пока она есть. Хотя сегодня им было все-таки не совсем, не окончательно хорошо. Когда они уже любили друг друга, этажом ниже стали кричать "ой, люди, помогите" и "ой помогите, умирает Митя". Эти две фразы повторялись одна за другой. Монотонно и бесконечно, по кругу. И конечно, это их отвлекало от объятий и от сути любви как таковой. Тем более что крики не прекращались долго, а звукоизоляция в доме отсутствует. И им было слышно все. И как старуха требовала ломать дверь, и как какие-то люди, видимо, соседи, совещались на площадке, и как притащили откуда-то звонкую лестницу из металла, и как лезли по ней на лоджию второго этажа. Да вообще все они слышали - все подробности и даже все мелкие детали. Понятно, разговоры о том, что "она лежачая", а теперь и "он будет лежачим без сознания", не стимулировали и мешали любви. Приезд "скорой помощи" тоже ей не помогал. Но Печенкин с Алиной не очень на это сетовали и с помехами мирились. Они прилагали все свои силы, в том числе и силу своего чувства, чтобы смести со своего пути помехи и преграды. И сметали их как могли и как умели. Сейчас, гуляя, про лежачую, кричащую "помогите" старуху они не вспоминали. Ни Печенкин не вспоминал, ни Алина. Один раз только вспомнили. Вместе, но каждый сам по себе, независимо. И вспомнили они, как кто-то, пытаясь ее унять, четко сказал: "Спасти можно тонущего! А умирающего на девяностом году жизни - спасти нельзя. Потому что от смерти спасти - нельзя!". - Как хорошо, что у нас есть отдельная квартира для любви, - сказала Алина Печенкину. - Несмотря ни на что! - сказал Печенкин, и они ощутили счастье, переходящее в истерику. - Зайдем куда-нибудь, - сказал от счастья Печенкин. - Зайдем, - сказала Алина. Они зашли в кафе "У Кафки". Сели за столик в углу. Подошла официантка. Лицо - как у "Девушки с веслом". На огромной круглой груди огромный круглый значок с надписью "Хочешь? Спроси у меня - как!". "Да, - подумал Печенкин, - у нее есть чем стать на защиту нашей родины". Подумал и сказал: - Кофе. Два! - официантка взглянула на сидящего Печенкина сверху, через грудь. - Двойных, - сказал Печенкин. Официантка ушла, а Алина сказала: - Аппетит у меня что-то ухудшился. Борщ ем, только когда голодная. А так - нет. Потом они долго и не торопясь пили кофе. Наблюдали, как он остывал, и ни о чем не говорили. Хотя и думали. "Бессмысленное времяпрепровождение, - думали они, - бывает иногда настолько приятным, что обретает глубокий смысл и, значит, становится полезным". После кофе в кафе они снова гуляли. По стылой холодной слякоти. Чавкающими осторожными шагами. Ведь под слякотью - лед и скользко. Можно упасть на спину, удариться головой и умереть. - Как ты думаешь, - спросила Алина, - что будут делать лежачие старик со старухой? - Лечиться, лечиться и лечиться, - ответил Алине Печенкин. - Как завещал великий Гиппократ. Или, возможно, это завещал Эскулап. Что в принципе одно и то же. - Не завещали они ничего такого, - сказала Алина. - Это я заявляю как фельдшер. - А кто завещал? - сказал Печенкин. - Не знаю, - сказала Алина. - Но кто-то же завещал, - сказал Печенкин. - Не мог не завещать. Они обняли друг друга и поцеловали. И постояли, слившись в едином порыве и в общем французском поцелуе. После поцелуя он пошел к себе, а она - к себе. Разошлись они то есть по жилищам в соответствии с пропиской и постоянным местом жительства их семей и их самих. И даже успели к ужину. Алина успела ужин приготовить и подать мужу своему Петру Исидоровичу, совместно с ним нажитым детям Саше и Наташе, а также матери мужа Анне Васильевне Костюченко. Когда они уже сидели за столом, в дверь дико позвонили. Пришел сосед. Он все время забывает или теряет ключ от собственной квартиры, приходит и говорит: "Можно пройти?" Обычно он бывает глубоко нетрезв. Лет ему около шестидесяти. Алина волнуется: - Вы упадете. - Та не, - говорит сосед. - Я, как мартышка, перескочу. И перескакивает с балкона на балкон. После соседа ужин продолжался без приключений и перерывов. Пока сам собой не закончился. А Печенкин успел прямо к накрытому клеенкой столу. Сел, начал есть венскую сосиску с хреном и вдруг неожиданно для себя и для окружающей его семьи громко, как бы это поточнее выразиться, ну, в общем - испустил дух. Семья положила вилки и посмотрела на Печенкина. - Может, это давление? - сказал Печенкин и смутился. В подъезде кто-то чихнул три раза кряду. Кто-то вскрикнул и громко-громко зевнул. Кто-то открыл почтовый ящик. И закрыл его, скрежетнув металлом о металл. Газанула машина и уехала. Собрался дождь. Но не пошел. Что ему помешало, неясно. Видно, тайна сия великая есть. x x x III. ВЕЧЕР Шли по улице. Просто - шли и все. Шагали ногами по асфальту. Из-под ног вылетали брызги. И обрызгивали всех без разбора. На земле лежал снег. В снег шел дождь. Вернее, шел дождь со снегом наперегонки. Снег был легче и белее дождя. Зато он тонул в дожде, и в лужах тоже тонул. Несмотря на лужи, холодало, от чего мерзли зубы и уши. Следом не отставали от нас ни на шаг мужчина и женщина. Они говорили между собой. Женщина говорила: "Да нет, звонок был какой-то. Но сорвалось". А мужчина говорил: "Ну как всегда". Встретился мальчик с дворовой собакой на руках. Собака выглядывала из отворота пальто и не лаяла. Сидела послушно. Боясь людей, которых шло много по случаю часа пик или, другими словами, ввиду окончания трудового рабочего дня. Они, эти люди, шли целевым назначением. С работы к себе домой. А мы тоже шли, но цели никакой не имея и тем более не преследуя, шли ниоткуда и никуда. Пока не дошли до старухи. Старуха побиралась и просила милостыню. Мешая народу идти: - Завтра праздник, граждане, - повторяла она, стоя на тротуаре по ходу людского потока, и голос ее был не только хриплый, но и скрипучий. - Поздрав-ля-ю. Качур толкнул старуху, и старуха упала в мокрое. Качур порылся в ней и вынул какие-то деньги. - Крутая старуха, - сказал он и стал пересчитывать мелочь. Мелочи оказалось много и она не пересчитывалась. Люди обтекали нас, Качура и старуху, стремясь сесть в общественный транспорт как можно раньше и как можно удобней. Троллейбус размахивал сорвавшимися с проводов рогами. Мы и другие следили за движениями рогов. Следили и думали: "Порвет провода или не порвет? Или порвет?" Здесь же, в тесноте и обиде стояли в очереди за пассажирами маршрутки. Волнуясь - хватит ли на всех. Но пассажиров все прибывало. И маршрутки радостно загружались, уезжая одна за другой. Девки-зазывалы сорванными голосами орали: - "Правда", Калиновая, Образцова. Проезд пятьдесят копеек. - Левобережный-три, два места. Проезд пятьдесят копеек. - В человеке все должно быть, - сказал Басок. - И глотка, и печень, и глаза, и зубы. Он заразительно захохотал. Но никто не заразился. Коля вошел в телефонную будку и куда-то коротко позвонил. - Поехали, - сказал он, и мы сели в маршрутку. Качур ссыпал старухину мелочь в ладонь водителю. Несмотря на приклеенную к стеклу категорическую бумагу: "Обилечивание пассажиров производится в режиме самообслуживания". - Сдачи не надо, - сказал Качур. - Куда едем? - спросил Басок. - Неважно, - сказал Шапелич. Куда-то приехали. Вышли. Шли вдоль домов и им поперек. - Это моя родина, - сказал Шапелич. - Малая. Я тут жил. После того, как родился. - Тогда веди, - сказал Коля. - Куда? - сказал Шапелич и повел. На пятиэтажном доме болталась вывеска "Молоко". И стрелка: "В подвал". Спустились. В подвале вместо молока обнаружился ночной бар. В баре гулял народ. Пьяный и веселый. Нагулявшись, он вылезал из подвала на свет Божий и снова падал обратно. По неосторожности и по пьянке. Вернулись наверх. Постояли. Минут пять из бара никто не выходил. И на поверхность не поднимался. Потом многие вышли и поднялись. Качур поймал двоих. Потом еще двоих. Потом еще одного. Он в строгой очередности наносил пойманным прямой удар в голову, вынимал из тел деньги, а тела опускал на асфальт. Басок и Шапелич вяло пинали их ботинками, мы с Колей - не пинали. - В Нигерии живут нигеры, - говорил пиная Басок, - в Намибии - намибы, в Австралии - австралы, а вы - дебилы. Воздух потеплел, и уши в нем больше не мерзли. Мы сняли шапки и глубоко вздохнули. Но тут снова похолодало, и шапки пришлось надеть на прежнее место. В бар вошли в шапках и заказали виски. - Дрянь, - сказал я об их вкусе. - Класс, - сказал Коля, выпив. А Басок и Шапелич смолчали - им лишь бы с трезвостью своею расстаться. Качур повернулся к столу. Там шла игра теат-а-тет. - Водка, селедка, туз, - сказал Качур, и добавил к сказанному: - Очко. После чего сгреб со стола дензнаки. Игроки вскочили. Вскочив, они возмутились. Можно сказать, во весь голос. Качур ткнул им кулак. Кулак был размером с дыню. И игроки успокоились. И тихо, по синусоиде, сошли на нет. Качур купил виски. То есть не пить, а с собой. - Можно идти в гости, - сказал на это Шапелич. Пришли прямиком к Мише. Где оказалось людно. Особенно много в квартире было разных детей. Но были и женщины. В том числе красивые. Всем им Миша годился в отцы. Я стал посреди комнаты и громко спросил: - Миша, сколько у тебя детей? Миша сказал: - Одна. Вон та. Которая красавица. И внучка у меня одна. Дочь родила в шестнадцать, я женился в семнадцать. И вот результат. - А остальные - это кто? - не мог понять я, не понимая заодно и кто такой Миша. - А остальные - это так. Со двора, - сказал Миша. - Кроме жены Веты. Вета не со двора. Она в кухне. Сейчас нам есть принесет. И действительно. Вета принесла тарелку с кровяной колбасой и глубокую миску салата. Салат лежал в этой миске и истекал майонезом. Колбаса пахла. Дети перемещались по квартире. Красивая Мишина дочь начала собираться. Мы смотрели, как она собирается. Это было красиво. Так красиво, что Басок не удержался. - Глядя на вас, и не скажешь, что вы произошли от обезьяны, - сделал он ей комплимент. Она повела глазами в южном направлении и отодвинула Баска от двери. Потом мы выпили виски. И закусили салатом. Миша закусил колбасой. А Коля не закусил. Ну что же, ему виднее. Потом мы выпили еще, и дети стали перемещаться медленнее и реже. Потом они плавно, по одному и по два, исчезли. Пришел Мишин родственник. Весь битый, с заплывшим фиолетовым глазом. - Хелло, село! - сказал родственник и обрадовался: - Да я прямо с корабля на бля. - Что это? - спросил Миша. - Это лицо фирмы, - ответил родственник, который был новым русским. - Тогда сходи за водкой, - сказал Миша. Хотя виски еще не кончилось. Оно было в достатке. И родственник сказал: - Виски еще не кончилось. Виски - в достатке. А Миша ему возразил: - Ну и что? Достаток - дело поправимое. - Ладно, - сказал родственник. Положишь мою руку - пойду. Миша тут же ее положил. А родственник не пошел. Миша еще раз положил. А родственник еще раз не пошел. - Все, ты мне больше не родственник, - сказал Миша. - Все люди братья, - сказал родственник. И тут он увидел нас. Увидел и, конечно, спросил: - А вы кто такие будете? - Мы складские! - ответили мы с Колей, а Качур с Баском ударили себя в грудь. Мол, мы не будем, мы есть. Родственник уточнил, хозяева ли мы склада - ему это было важно. Коля ответил: - Мы грузчики. А родственник сказал: - А. Нам это не понравилось. Всем, кроме Шапелича. Шапелич в разговоре не участвовал. Он сидел, положив ногу на ногу, и приставал к Вете. С толстой подошвы ботинка капала на пол вода. Мы поднялись, взяли Шапелича и ушли от Миши с обидой. Походили туда и сюда. Ища приключений на худой конец. Но приключения на улице не валяются. - Ну что, по домам или по коням? - спросил Качур. - По домам, - сказал Коля. - Завтра на работу идти рано. Он вошел в телефонную будку и куда-то коротко позвонил. Мы попрощались. Пожали друг другу руки. И разошлись. На все четыре стороны. Вернее - на пять. В подвале моего дома как всегда варили наркоту. Вокруг толклись жаждущие. Они гадили в подъездах. Пытались взламывать двери. Воровали лампочки и плафоны, коврики и газеты. Шоферюга в тапочках с первого этажа стоял в ожидании и на нервах. Не отходя от подъезда. Ему только что поставили телефон, и он позвонил в милицию ментам. Больше звонить ему было некуда. А хотелось. И он сказал по телефону 02: - Приезжайте, вот сейчас варят, и очередь уже налицо. Менты сказали "щас приедем". И не приехали. Шоферюга ждал их, замерзая. На зиму он отпускал себе бороду и носил ее вместо шарфа. Для тепла. Но борода в этом году получилась жидкая и грела плохо. Я постоял с шоферюгой, и мы побеседовали. Посреди беседы он сказал: - Суки, - и стал грязно выражаться крылатыми и другими выражениями. Наверное, он был прав. Я поднялся к себе и отпер входную дверь. Мать и сестра спали. Думаю, часов с девяти. Есть после салата не хотелось. Спать вроде тоже. Я вышел на балкон. Река текла вдоль берегов, как время. Только медленнее. Преступники и наркоманы шумно жили под окнами. Вернулся с балкона в квартиру и лег. И прислушался к звукам: за левой стеной комнаты бьет барабанная дробь. По крыше стучит дождь. Где-то стучит молот - работает цех завода. Кто-то стучит на машинке. А вокруг стоит тишина. Наконец я уснул. Я спал. И у меня во сне тикали часы. x x x СКЛАД И вот наступило неизбежное завтра. Сначала полночь, потом ночь, потом утро. Ну, как обычно и как всегда, без отклонений от заведенного миропорядка. И люди проснулись в своих холодных и теплых постелях: пожилые люди проснулись раньше, зрелые позже, а молодые - еще позже. Проснулись и стали жить не работая, поскольку у всех у них - и у работающих, и у безработных - был выходной. Плюс, конечно, преддверие праздника, когда у большинства человечества на душе проступает радость или хотя бы спокойствие. Не у всего, конечно, человечества - но у большинства... А самой первой, или одной из первых, проснулась, конечно, Сталинтина Владимировна. Потому что спать ей мешали возрастные явления - нищета и бессонница. Вообще-то нищей на сто процентов Сталинтина Владимировна не была, при наличии мало-мальской пенсии от государства и родины. Но старухой - была. Это бесспорно. И с праздниками она поздравляла прохожих мимо людей от чистого, можно сказать, сердца, без подвоха и задней мысли. Хотя и в искренней надежде на будущую удачную операцию. То есть ей деньги на нее были нужны, как свежий воздух. И осталось только собрать их своими слабыми силами и руками. Чтобы снять хирургическим вмешательством катаракту и заменить хрусталик по методу академика и профессора Святослава, кажется, Федорова. Как минимум, на одном глазу. Без требуемой суммы денег сделать это - в нынешних экономических условиях кризиса - нельзя никак. Вот она и изыскала способ деньги добыть - с миру по нитке и мелочи для нужд своего старческого здоровья. А то Сталинтина Владимировна совсем мало чего видела в последние годы. Гречку перебрать, чтобы отделить зерна от плевел перед тем, как сварить их и съесть, и то зрение ей не позволяло. Но она все равно перебирала ее, на ощупь. Говорила: "Я всю жизнь перебирала гречневую крупу - так сколько мне там осталось? Уж буду перебирать до смерти". Короче, дальше своего носа ничего Сталинтина Владимировна не видела. Одни контуры размытые и силуэты, чуть цветами радуги тронутые. Недавно она по зрению впросак угодила и в неловкое двойственное положение: проходя, остановилась напротив церкви и решила на нее перекреститься. А оказалось, она не на церковь, а на горотдел милиции крестилась. Церковь дальше располагалась, по ходу движения. Она до нее не дошла. Конечно, с таким слабым контурным зрением трудно ей было жить на старости своих лет насыщенной жизнью. И с таким именем - тоже трудно. Многие же по сей день не устают ее упрекать, что названа она в честь кровопийцы мирового пролетариата и тирана всех времен и народов. А она, во-первых, в имени своем перед людьми не виновата и ответственности за умерших родителей не несет, а во-вторых, с тираном ее имя никак прямо не связано. Ее в память и во имя мадам де Сталь назвали, Анны Луизы Жермен. Любили ее отец с матерью - мадам эту знаменитую - в свои юные годы и читали взахлеб и вслух до потери сознания. А товарищ Иосиф Сталин, когда родилась Сталинтина Владимировна, был еще в масштабе страны ничем и всем покуда отнюдь не стал. Она в двадцать четвертом году родилась. При жизни Ленина еще, между прочим, Владимира Ильича. Того, что лежит в мавзолее из мрамора, по самую сию пору в целости и сохранности, как живой. Правда, он тогда уже сильно и неизлечимо перед смертью болел. Но теперь этого никто уже точно не помнит и разбираться в ее личных исторических мелочах не желает, потому что роль личности Сталинтины Владимировны в истории мизерна. А некоторые вообще ничего не желают знать - ни имени, ни почтенного возраста, ни чего другого, просто бьют ее из низких корыстных побуждений под дых и все. А также бессовестно грабят. Люди же разные бывают и встречаются, и проходят по улицам сто раз на дню в обе стороны. Есть добрые интеллигентные люди, такие как Макашутин, Дудко и Адик Петруть, к примеру. Их интеллигентность всегда ярко выражена, и они, уважая возраст и старость, и груз прожитых лет, подают Сталинтине Владимировне какую-нибудь несущественную мелочь. Если, конечно, она у них у самих есть в карманах, и они могут позволить себе подобную роскошь. А жена Петрутя, которая и не жена ему, а так - седьмая вода на киселе - фрукт уже совсем иного замеса и всегда кисло смотрит, когда деньги Сталинтина Владимировна обретает с легкостью необыкновенной. И потом высказывает свои мелкособственнические соображения и Адику, и Макашутину, и Дудко в личной беседе. В том смысле, что почему это вы какой-то неадекватной старухе деньги ни за грош даете, тогда как у нас самих переизбытка в этом плане не наблюдается и не ожидается впредь? Ей все говорят убедительно, что подавать следует не от переизбытка, а отрывая от себя, и что они знают Сталинтину Владимировну уже несколько последних месяцев, причем с редкой стороны, как абсолютно непьющую профессиональную нищую, а она говорит "ну и что?" и бранит всех почем свет стоит. Правда, приличными словами бранит. Без вульгаризмов и ненормативной лексики. Но суть не в этом, поэтому вернемся к сути, то есть на круги своя, к своим, так сказать, овцам и баранам. Сталинтина Владимировна с праздником прохожих поздравляла не зря. И не для одних только денег. А потому, что завтра действительно должен был наступить большой и радостный праздник. Какой, она точно не знала. Забыла она впопыхах. То ли Рождество Христово, то ли Его Покров. Но точно праздник и точно божественный. И наверно, все-таки Рождество, судя по всему. С ним она прохожих и поздравляла. И прохожие вспоминали, что да, действительно, на носу у них Божий праздник - и им становилось веселее жить и идти домой. Впрочем, Сталинтина Владимировна ошибалась. Праздник по церковному календарю был не завтра. Он был послезавтра. Что несущественно. И еще лучше. Поскольку если б он был завтра, поздравленные ею граждане не успели бы сходить и купить себе чего-нибудь праздничного и вкусного к своему обеденному столу. А так они при желании могли легко это сделать. Сделать именно завтра. В выходной день недели. Потому что сегодня уже вечер, поздно и все устали до боли. А завтра день впереди, и магазины в полной мере открыты, и главное склад открыт, гостеприимно осуществляя торговлю оптом и в розницу, но по оптовым ценам - сниженным и предпраздничным донельзя. Понятно, что этот факт превращает вроде бы обыкновенное предприятие оптово-розничной торговли в место паломничества, в крупнейший центр удовлетворения насущных человеческих потребностей и желаний. Другими словами, склад служит обществу, делая его, так же как и его членов, лучше и добрее. Потому что когда граждане - члены общества - имеют удовлетворенные потребности, они автоматически становятся добрее и лучше - даже самые из них плохие и недобрые. А вместе с ними, значит, и общество в целом тоже становится добрым и хорошим. Или хотя бы приличным. Отсюда вывод - чем больше у общества складов, тем лучше для него, тем оно здоровее в экономическом смысле и в смысле нормализации морального духа. Это обязаны всесторонне понимать не только бизнесмены новой формации, но и политики верхнего эшелона власти. А склад, он перед крупными праздниками неделями работает на ввоз и прием грузов. Со всех концов и уголков страны везут и везут в склад товары самого широкого потребления, в основном, конечно, водку, но везут и коньяк. И вина тоже везут из Крыма и из Молдавии, и из стран дальнего зарубежья - Испании и той же Франции, родины всех шато. И много чего еще, много чего другого, съестного и прохладительного, везут крупными партиями вплоть до вагонных норм. Чтобы люди могли купить себе праздничную пищу и таким образом отличить праздники от будней. И все это складывают в специальных складских помещениях, холодильных и самых обычных, складывают как можно плотнее и туже, ящик к ящику, контейнер к контейнеру, и несмотря на это, товары достигают потолков и практически подпирают их собой и своею тарой. Потолки же на складе высокие. Не менее пяти метров. Не то что в жилых многоэтажках. Где человеческой душе жить тесно, а после смерти - отлететь некуда. Чуть выше поднимешься - там другие люди живут, посторонние, и души у них свои, тоже посторонние. Так и приходится все девять дней под потолком низким болтаться - как люстра. Здесь этой проблемы нет. Здесь напротив - доверху не так-то просто добраться. И для работы на большой высоте - чтобы ставить и чтобы снимать грузы - приходится пользоваться лестницами. Называемыми стремянками. Но и этого мало. Заполнив складское пространство снизу доверху и по площади - кроме узких проходов для грузчиков, - ящики и контейнеры вылезают в торговый зал и выстраиваются там у стен, портя собой интерьер и угрожая упасть на головы покупателей, не подозревающих ничего. Накануне праздников и празднеств склад открывается раньше. Минимум, раньше на час. Он забит под завязку и ждет, что его опустошат жители и гости города. И хозяева, проявляя характерные признаки нетерпения, ждут того же, чтоб получить доход, а, может быть, и сверхприбыль. Другими словами, они предполагают нажиться на факте церковного торжества и на человеческой радости, не имея ни к первому, ни ко второму никакого касательства. Что все равно лучше и порядочнее, чем наживаться на горе, как это делают повсеместно врачи и работники сферы ритуальных услуг, сантехники и судьи, а также ростовщики и ломбардцы, и преступные похитители богатых наследников. Они вообще молодцы - хозяева и создатели данного склада на пустом месте. То есть нет, не на пустом и более того - на занятом. Здесь еще прежней советской властью - на последнем ее издыхании - хладокомбинат был выстроен под открытым небом, но в эксплуатацию не пущен и в строй не введен. А когда пришли иные времена, этот комбинат, к слову, из стекла и бетона, никому и на фиг не пригодился. Его хотел сначала Голливуд приобрести для декораций, чтоб фильмы свои голливудские типа "Терминатора-2" в них снимать, потом инвестор какой-то долго думал купить-не купить, а в результате не купил никто, и комбинат стал ветшать и разрушаться временем перемен и разворовываться. И разворовывался он до тех пор, пока местные городские власти решительно не продали его нынешним хозяевам - чуть ли не задаром и не насильно. Они их долго уговаривали и обещали всемерную помощь и поддержку - лишь бы только выручить за эти мертвые производственные площади что-нибудь для себя. И хозяева, все обсудив и взвесив, купили у властей комбинат на льготных условиях в кредит и переоборудовали его в склад для удовлетворения нужд большого города. Воздвигнув таким образом храм, можно сказать, торговли. То есть не для молящихся храм, а для торгующих. Которых никто отсюда не выгонит никогда. Ну, и для покупающих, само собой разумеется, тоже храм. Для всех, в общем, храм -независимо от вероисповедания и конфессии, включая и атеистов. Потому что если молятся не все, то продают и покупают все без исключения, так как без купли-продажи нет жизни на Земле. И каждый покупатель находит своего продавца, а продавец своего покупателя - как две половинки одного яблока. Единственное, что продать у нас трудно - это мозги. Каждый и любой дурак считает, что мозги у него и у самого есть и, значит, покупать их смысла не имеет. Объяснить же дураку, что он дурак - невозможно, ведь он свято верит, что создан по образу и подобию Божию. А поскольку дураков в нашей стране много - рынок мозгов узок и вял. Но склад здесь ни при чем. Склад мозгами не занимается. Разве что телячьими, импортными, которые деликатес. И все работники склада сходятся рано-рано, сходятся на заре и ждут восхождения солнца. Одни просто ходят по складу, заложив за спину сильные руки, другие сидят в подсобке, играя в игру домино. А хозяева склада находятся на высоком посту в кабинетах и звонят из них по делам, и им тоже навстречу звонят. Они внутренне сомневаются, что горы еды и питья, лежащие пока мертвым грузом, из склада сегодня исчезнут, и их в одночасье сожрут, в смысле, употребят в пищу для радости и увеселения душ. Уж слишком значительны залежи твердых и жидких продуктов, и аппетит народа для полного их потребления должен быть выше похвал, а он вызывает некоторые сомнения ввиду низкой покупательной способности. Конечно, хозяева рисковали, вкладывая деньги в еду, и если они просчитались, их ждут долги и нужда - деньги-то ведь чужие, и взяты хозяевами склада у собственных, высших хозяев, и не просто так они взяты в долг, а по дружбе и под проценты. И то, и другое свято и, если что - требует жертв. Чаще всего - человеческих. Но если риск оправдается, хозяева обретут свое земное счастье и в жизни, и в труде на благо своего бизнеса. Об этом как раз обретении они убедительно просят все могущего Бога, просят прямо из офиса, непосредственно с рабочих мест, оборудованных по последнему слову науки последними достижениями техники и в частности офисной мебелью европейского класса. Мысленно они обещают поставить Ему свечку, самую дорогую и толстую, и не одну, а много. И постепенно вступает в свои права утро напряженного дня, и день этот тоже вступает, обещая быть трудовым. На складе начинает твориться производственный страх и ужас - столпотворение и Содом, помноженный на Гоморру. Грузовики от магазинов и уличных предпринимателей едут само собой - в плановом порядке и сверх обыкновенных норм, автоколоннами. А кроме них, склад осаждают частные случайные лица, то есть, другими словами - люди. Некоторые на собственных автомобилях приезжают, скупая необходимое и для праздника, и на всю последующую неделю, чтобы уж заодно, некоторые - каковых больше - приходят пешком, семьями, или добираются до склада городским общественным транспортом - чтобы купить продукты и напитки как можно выгоднее и дешевле грибов. Они не считаются с расстоянием и затратами свободного времени, съезжаясь из всех районов города и из-за его окраин. Это легко объяснимо. Да, конечно, все то, что есть в этом гигантском складе, есть и в магазинах, щедро разбросанных по всему городу и близко к жилищам граждан. Но в магазинах различных и многих - что-то в колбасном и в рыбном, что-то в хлебном и вином, а что-то вообще в овощном. На складе же есть все. Все буквально. И не просто в ассортименте, а по доступным ценам, которые ниже рыночных на пять тире двадцать процентов. Естественно, о сосредоточении всего, чего может желать душа, в одном месте на таких сверхвыгодных началах не стыдно мечтать и грезить. И стремиться к реализации своих грез - естественно и не стыдно. Поэтому, видимо, все и устремились: бедные и богатые, больные и здоровые, семейные и одинокие, а также эллины и иудеи. Пришел даже один рабочий с нового Игренского кладбища - наиболее отдаленного и непопулярного у населения и народа. И что загадочно - у всех этих устремившихся людей были совершенно разные гены и хромосомы, непохожие родители и более древние предки, а они не задумываясь пришли, как по команде или как близнецы-братья, на склад. С одними и теми же намерениями, в одно и то же фактически время суток, и детей своих с собой привели - наверно, чтобы и те ходили сюда, когда вырастут, по стопам своих матерей и отцов и в память об их жизнях. И Басок с Шапеличем, Качуром и Колей давно бросили домино в подсобке россыпью и, забыв, кто из них козел, работают в поте лица, как проклятые рабы. И я тоже с ними работаю, и тоже, конечно, как проклятый. Такие предпраздничные дни - это наши лучшие дни жизни. Мы от выработки, сдельно, получаем за свой ручной героический труд. От количества перенесенного и от общей суммы продаж. И после вчерашнего веселого, богатого событиями вечера, сегодня мы работаем в поте лица не образно, а буквально. И, кажется, уже усомнились в том, что человек есть венец природы - ну не может венец так бурно и неудержимо потеть. Пот выступает, сочась, не только из наших лиц, но и из наших тел, и он стекает по ногам, задерживаясь в обуви, и не уходит в землю лишь из-за тяжелых ботинок, которые не промокают ни снаружи, ни изнутри. Ну и потому, что земля склада покрыта новым асфальтом, влагу сквозь себя не пропускающим. И Качур не устает повторять нам для бодрости, поднятия тонуса и трудового энтузиазма: "Работаем, пацаны, работаем. Это ж наши живые деньги, кровные и большие". И мы работаем, служа передаточным звеном от чужого к чужому, от чужих грузов к чужим машинам и чужим людям. Грузчики - это и есть всего лишь передаточное звено. Как, впрочем, и все другие - передаточное звено от чего-то к чему-то или от кого-то к кому-то, надо только чтобы все поголовно получали за акт передачи положенные комиссионные и могли на них жить и существовать, сохраняя свое достоинство в приемлемых рамках. А отсюда недалеко и до счастья. Мы подтаскиваем ящики в торговый зал и грузим их в грузовики, и помогаем допереть богатым покупателям и их бабам покупки до их богатых машин - за отдельную само собой плату. Так что Качур мог бы этих бодрящих фраз и не произносить всуе. Нас взбадривать лишними словами не надо. Мы, если надо, и без слов взбодримся до основания. Теми же чаевыми, допустим, или вином французским из неизбежно разрешенного боя. Или мечтами о предстоящем сегодня вечере свободы и завтрашнем дне отдыха, когда можно будет тратить заработанное легко и красиво, не оглядываясь и не останавливаясь на достигнутом, в смысле, потраченном. В общем, столпотворение и потребительский ажиотаж в складе нам на руку и на пользу. И мы его используем по максимуму в пределах возможного. Невзирая на то, что народ все валит и валит, прибывая - скапливаясь, шумя, путаясь под ногами, мешаясь и задавая вопросы. С ящиками ты или с тачкой, на которой полтонны нагружено какой-нибудь кока-колы - народу все равно и едино. Он подходит вплотную и спрашивает о своем, и требует немедленного ответа. Народ, он всегда требует ответа немедленного. Хотя никогда его не получает. Качур одному такому любознательному клиенту два ящика поставил на ногу стопкой и стал подробно на его вопрос отвечать - с чувством, с расстановкой и с толком, мол, какие баллончики могут быть в принципе и с каким еще газом, здесь склад иного, мирного, профиля: продуктовый и винно-водочный, крупнейший в городе и в области, а может, крупней его нет во всей нашей бедной стране. Он рассказал также, что хозяева склада - акулы большого бизнеса - сознательно пошли на беспрецедентный размах, считая, что малым бизнесом можно удовлетворить малую экономическую нужду, а она у нас не малая, а большая. Этот любопытный клиент сначала терпел боль стоически и слушал речь Качура неторопливую, а потом как заорет во весь голос: - Нога, там моя нога! Качур хотел сделать вид, конечно, что ничего не услышал, и объяснения продолжил подробно и в логическом развитии, но на крик сбежались друзья придавленного и сбежалась его подруга. То ли жена, то ли невеста, короче одним словом - женщина. Сбежались и суету подняли на недосягаемую высоту. Женщина кричит: - Дудко, сними, пожалуйста, ящики. Ради всего святого! А Дудко кричит: - Макашутин, помоги мне, будь добр. И придавленный кричит "помогите". Громче и убедительнее остальных кричит, благим, как говорится, матом - даром, что вежливо и уважительно. А Качур на всех на них с интересом смотрит. И с интересом слушает их хаотичные крики об оказании срочной неотложной помощи пострадавшему. Стоя над схваткой хилых интеллигентов с ящиками большого веса. Это вместо того, чтобы работать, добывать свой нелегкий хлеб с маслом, сервисно обслуживая официантку из кафе с красивым названьем "У Кафки". Она приехала за ходовым и прочим товаром, так как хозяйка кафе уже, как и прежде, гуляет, сожители и совладельцы - в смысле, компаньоны хозяйки - тоже гуляют, и больше прислать совершенно некого. Повар - дурак и тупица, у бармена - язва какой-то кишки, напарница не пользуется доверием в коллективе, таща все, что плохо лежит, и то, что лежит хорошо - тоже успешно таща. Причем у своих. Хозяйка ее обязательно вычислит, поймает и схватит за руку. Но пока этого не произошло, официантка сама напарницу потихоньку воспитывает - смоченным полотенцем, завязанным в морской узел. А сейчас она стоит, вздымая большую грудь, у машины и ждет, когда же эти бездельники, коих везде подавляющее большинство, загрузят ее в соответствии с предварительным заказом, хозяйкой заранее оплаченным. И думает она о них, о бездельниках, не по-женски плохо и нецензурно. Матом она о них думает, грубым, но справедливым. Да и не только о них. И не только сейчас. Она вообще так думает и мыслит, в такой языковой форме, постоянно. Что в трудную минуту жизни лишает ее возможности обратиться к Господу Богу с молитвой. Но вслух своих мыслей и дум официантка не высказывает. Практически никогда. На работе ей не положено высказываться по должности, а она почти всегда на работе. Или дома - спит, набираясь во сне сил. Да, вот во сне она иногда высказывает свои мысли. И именно в матерном выражении высказывает. Поэтому хорошо, что она уже месяца три одинокая - бой фрэнд ее последний услышал, как она во сне сказала "пошел ты на", воспользовался этим счастливым случаем и пошел навсегда. А то бы он ночью пугался, и дочь, если б она у нее была, тоже пугалась. Как пугаются муж Алины и их внутрибрачные дети, когда она