что и произнести страшно. Похоже, это с возрастом у человека меняется восприятие времени. У меня чувство, что прошлая пятница была ужасно давно и что неделя тянулась бесконечно. Я даже не могу вспомнить, что я в эту самую прошлую пятницу делал. Зато мне кажется, будто институт я закончил совсем недавно. Ну, может, лет семь назад. И будто Анастасия ушла от меня только что - тоже мне кажется. Я могу это опровергнуть простыми арифметическими расчетами, но делать этого не хочу. Мне лень производить простые арифметические расчеты. И незачем мне их производить. И нельзя. Пока буду считать, Анастасия опять уйдет. Уйдет не от меня, а из магазина "Каравай", и я буду об этом жалеть. Почему буду жалеть, не знаю, но знаю, что жалеть буду. Наконец, она разобралась со своей сумкой и с продуктами, в нее сваленными. Наконец, разогнулась и двинулась к двери. Я двинулся следом, но поторопился и чуть не толкнул ее в спину. И все-таки не толкнул. Преодолел силу инерции и в нужный момент стал обходить Анастасию слева. В дверях мы оказались вместе - в точности так, как было мною задумано. Она протянула руку вперед, чтобы толкнуть дверь. Я успел сделать это раньше - рука у меня длиннее. Дверь пошла вперед-вправо, открылась градусов на шестьдесят, замерла и поехала вслед за сжимающейся пружиной обратно. И я, и Анастасия подняли правые руки, согнутые в локтях, и подставили их под закрывающуюся дверь. Невольно мы прижались друг к другу и стиснутые проемом вышли на свет, на снег, на свободу. Мы даже не вышли, а вывалились из тесного проема. Вывалились, остановились и вздохнули. Анастасия оказалась чуть впереди, на полкорпуса. Но и в пол-оборота. Так что не заметить меня боковым, периферийным зрением она никак не могла. И заметила. И обернулась совсем. И ее лицо качнулось у моего. Качнулось и замерло. Я бы сказал - замерло в удивленной позе. Если, конечно, лицо может принимать позы. А оно может. Почему бы ему не мочь? Тело же позы принимает. Чем лицо хуже тела? Так вот лицо Анастасии сначала замерло, потом напряглось. Потом оно сказало "о Господи", потом стало никаким. И сквозь него проступил возраст. Сейчас было видно, что Анастасии далеко-далеко за тридцать. Так далеко, что сороковник уже на носу. Но всего через секунду никакого возраста опять видно не было, Анастасия его спрятала, запихнула куда-то - подальше, поглубже, не знаю куда. Знаю, что запихнула. И она сказала: - Ну, у тебя и вид. - Я мог бы сказать "взаимно", - сказал я, - но не скажу. Да и ты могла бы начать с чего-нибудь более приятного. - А чем тебе не нравится мой вид? - сказала Анастасия. - Как раз нравится, - сказал я. - Ты серьезно? - Анастасия насторожилась в ожидании подвоха. - Расслабься, - сказал я, - подвоха не будет. И вообще, специалист по подвохам, кажется, не я. - Не устраивай мне сцен, - сказала Анастасия. На это я не нашел, что ответить. Я остановился и посмотрел на нее сбоку. - И нечего на меня смотреть, - сказала Анастасия. - Лучше бы помог нести сумку. Пожилой женщине. Я взял у нее сумку и сказал: - Ты совершенно не изменилась. - Ну да, - сказала Анастасия. - Такая же дрянь, как была. - И еще сказала: - Это у меня врожденное. Из поколения в поколение передавалось. Веками. Какое-то время шли молча. Я думал о том, что мой товар может остаться без присмотра. И коллеги на меня обидятся. Ушел греться и исчез навсегда. - Ты не постоишь здесь минуты три? - спросил я у Анастасии. - Зачем? - спросила Анастасия у меня. - Постой, - сказал я. - Будь человеком. - Ладно, - сказала Анастасия. - Буду. Только не долго. - Что недолго? - Постою недолго. Я не отдал ей сумку - на всякий случай - и побежал обратно, в сквер. Конечно, захоти она уйти, потеря сумки ее не остановит. Но так мне было спокойнее. Так в моих руках был хоть какой-то залог успеха. Пусть всего лишь продуктовый. В сквере у меня сразу же спросили, куда я подевался. Они были недовольны мною. Им тоже хотелось погреться. И они ждали, чтобы я их сменил на легком, но все же морозе. А я сказал: - У меня непредвиденные обстоятельства. Посторожите товар. Если что. - Обстоятельства всегда непредвиденные, - сказали мне в спину. Но я не обернулся. Я наоборот - побежал. Не по-настоящему, а трусцой. В смысле, не слишком быстро. Анастасия стояла там, где я ее оставил. - Вечно ты заставляешь себя ждать, - сказала она. - Я не заставляю. Я тебя попросил. Мы пошли по тротуару, свернули с проспекта. - Слушай - сказала Анастасия, - по-моему, мы поругались. - Тебе показалось, - сказал я. - Ты уверен? - сказала она. И я ответил: - С тобой ни в чем нельзя быть уверенным. А она сказала: - Это точно. - И сказала: - Только не надо спрашивать, как я живу, с кем я живу, зачем и почему я живу. - А где ты живешь - спросить можно? - В гости напрашиваешься? Нет, Анастасия все-таки хорошо меня знала. Давно, но хорошо. - Напрашиваюсь. Она подумала на ходу и сказала: - Мне это не нравится. А я сказал: - Почему? В общем, наверно, она поняла, что легко от меня не отделаться, и пошла, указывая дорогу, к месту своего постоянного проживания. Я шел с нею, но держась чуть сзади, чтоб не попадаться Анастасии на глаза и не вызывать ее нежелательных мыслей и эмоций. Видимо, я чувствовал, что мне нужно попасть к ней в дом. Зачем, я еще не осмыслил. Скорее всего, хотел посмотреть и убедиться, что она тогда ушла от меня не зря, что выиграла от этого. Что - неважно, важно, что выиграла. Квартира Анастасии показалась мне слишком большой. И не столько площадью, сколько объемом. Комнаты в высоту были больше, чем в ширину и в длину. Потому что жила Анастасия в старом доме, построенном в самом начале нашего старого века. Понятно, что перегородки внутри помещений представляли собой более поздние архитектурные излишества. Они остались от времени, когда модно было все отнимать и все делить. Вот тут и поделили огромные отнятые квартиры на несколько произвольных частей. Анастасии досталась не худшая часть. Даже если в квартире жила семья средних размеров. Кстати, никаких следов других жильцов я нигде не заметил. А уж следов мужчины - точно. Ни туфель в прихожей, ни пальто на вешалке, ни бритвы в ванной (это я выяснил чуть позже). Вернее, бритва была, но по некоторым особым приметам ею брили ноги и подмышки. Анастасия, отперев дверь и сказав мне "входи", куда-то исчезла. И ее не было минут пять. Потом она появилась и сказала: - Зачем ты оставил сумку в коридоре? Отнеси ее в кухню. Я сходил в коридор и взял оставленную сумку. Сейчас она показалась мне тяжелой. - На неделю продуктов купила? - сказал я. - Завтра все съедят, - сказала Анастасия. И сказала: - Завтра у меня праздник. Сын приведет беременную невесту со мной знакомить. - Выходит, ты скоро бабушкой станешь? - А ты? - сказала Анастасия. - На себя посмотри. - Я и отцом-то не стал, - сказал я. - И наверно, уже не стану. Анастасия никак не отреагировала на мое сообщение. Хотя могла бы. А я про себя отметил: она сказала "со мной", а не "с нами". - Ты что, опять не замужем? - Ага, - сказала Анастасия. - Я опять старая дева. - Потом она вынула из своей сумки какой-то пакет и сказала: - Слушай, зачем ты ко мне притащился? - Уйти? - сказал я. - Уйди, - сказала Анастасия. - Или нет. Останься. Только не лезь ко мне в душу. - А куда лезть? Вопрос я задал так, по ходу дела. Никуда я лезть не собирался. А тем более в душу. Такой привычки у меня вообще никогда не было - по чужим душам лазать. Я и по своей-то лазал не слишком. Считая, что потемки - не только чужая душа, но и своя. Своя бывает еще темнее чужой. И довольно часто бывает. А я темноты не люблю. Я ее боюсь с детства. И потемочность моей души подтвердилась еще один, лишний раз. Я же действительно никуда не собирался лезть. И все-таки полез. - Сказать, зачем я пошел за тобой? - полез я. Анастасия задумалась, наверно, решая, нужно ей это знать или не нужно, и решила: - Скажи. - Ты меня взволновала. - В каком смысле? - В том. Наконец Анастасия посмотрела на меня с интересом. Кажется - неподдельным. - Ух ты, - сказала она и посмотрела на меня внимательно. И даже не внимательно, а пристально. Дальше все произошло со скоростью звука. Хотя и в полной тишине. Без слов. Так, кстати, когда-то подписывали юмористические рисунки, не требующие подписи. Зачем надо было их подписывать - раз они этого не требовали - непонятно. И зачем Анастасия сделала то, что сделала - тоже непонятно. Поэтому я спросил: - Зачем? - Хам, - сказала Анастасия и снова занялась мною. "Может, она просто по мужику соскучилась, по любому мужику - а не по мне", - подумал я, но думать так не хотелось, было не с руки и через секунду я уже не думал никак. - Который час? - совершенно не вовремя и не к месту сказала Анастасия. Я встал, подошел к столу и посмотрел на будильник. - Три пятнадцать. - Пора и честь знать, - Анастасия вздохнула и длинно, сверху донизу, потянулась. - Я знаю, - сказал я. Мы сходили по очереди в ванную, по очереди оделись. - Ну, давай, - сказала Анастасия. Я пошел к двери. - Ты вот что, - Анастасия подошла поближе и ткнулась мне носом в шею. - Ты забудь все это. На всякий случай. - Почему? - сказал я. - Мы же не дети, - сказала она. - Я скоро бабушкой буду. - И что? - А то, - Анастасия отстранилась и отошла сначала на шаг, затем еще на шаг. - В нашем возрасте, Вовик, люди живут как живут. И меняют свою жизнь только в крайних, так называемых экстраординарных случаях. У тебя случай экстраординарный? Я подумал, что у меня случай самый что ни на есть ординарный, и сказал: - Не знаю. - Вот и я не знаю, - сказала Анастасия. А я сказал, что у нее есть шанс стать не только бабушкой, но и матерью, сделав заодно меня отцом, так как должен же в конце концов кто-то это сделать. После чего ушел. Когда я пришел в сквер, народ уже собрал свои баулы. Зимой рано темнеет. А в темноте, ясное дело, никакой торговли быть не может. Даже Таня перебирается в это время туда, где есть электрический свет - поближе к уличным фонарям. Она не любит этот момент, потому что здесь стоит среди приличных людей искусства, и сутенеры, которым независимая, как вся страна, Таня не платит, к ней не пристают. А не платит им Таня наотрез. Они говорят ей - убьем, а она им - вот убьете, тогда и заплачу. Вечером, в темноте, наступает их время. Но тут делать нечего, смена дня и ночи неизбежна и, значит, неизбежно из темноты переползать под фонарь и стоять под ним в полном и опасном одиночестве. Тане, как никому другому, нужно показывать товар лицом. Хотя, в общем, не только им и не только ей. - Мы уже думали, ты не придешь никогда, - сказали мои соседи по работе. - Куда я денусь, - сказал я соседям и стал тоже собирать свои поделки в брезентовый просторный мешок. Без меня ничего не продалось. Никак что-то спрос и предложение не могут уравновеситься - то спрос опережал предложение, теперь предложение оторвалось от спроса. Домой пришел пешком. Не из экономии. А впрочем, и из нее тоже. Лифт опускался долго, откуда-то с самого верху. Я нажал на ручку двери и потянул ее на себя. Из лифта, почесываясь, вышла огромная черно-бурая дворняга. Картина получалась сюрреалистическая, поскольку в мозгу сразу возник вопрос, как она захлопнула за собой дверь и как нажала кнопку? Я попытался все это себе представить. Безуспешно. Положив свой мешок у порога, я вошел в комнату. Жена молча сказала: - Ничего? - Почему ты всегда ждешь от меня худшего? - сказал я вслух, и она вышла из комнаты, бормоча что-то себе под нос. Видимо, распределяя оставшуюся у нее сумму денег на оставшиеся в месяце дни, часы и минуты. При этом она не знала и не задумывалась, сколько этих дней, часов и минут осталось не в месяце, а вообще. И что это за часы и минуты, какие они по качеству и составу, и что будет после них, после того, как они пройдут. Не понимала она, видно, что это "после" и есть самое настоящее будущее. Стоит только до него дожить. И тогда из сегодняшнего неведения и незнания легко может произойти нечто такое, чего все мы ждем не дождемся. Но может и не произойти. Это уж - как повезет. Дело случая, провидения и Бог знает чего еще. НОЧНОЙ КОВБОЙ С постом Ильченко, можно сказать, повезло исключительно и на редкость. Не то что другим его сотоварищам, которые по темным улицам ходят туда-сюда неприкаянно или еще что. И вообще ему повезло на старте жизни. Чуть ли не во всем. Потому что тех, кого из института за злостную неуспеваемость отчислили - в армию взяли, в разные рода войск. Тут же без никаких разговоров. А ему вот в милицию удалось поступить. Вместо того. На альтернативной, как говорится, основе. Благодаря усилиям старшей сестры Юлии удалось, приложенным куда следует. И сразу, как только он был принят в личный состав и на довольствие, эту альтернативную милицейскую службу законодательно отменили, признав нецелесообразной. А он до отмены, значит, успел проскочить. И теперь несет свой долг по защите родины здесь, в ресторане "Ночной ковбой". Это уже без Юлии, само собой сложилось - что здесь, а не в другом месте. Так как работы по наведению и поддержанию общественного порядка тут особой нет. Да никакой тут кропотливой работы нет фактически. Посетителей - будь они хоть в каком непотребном виде - начальство трогать не рекомендует. Практически официально. Так что вся служба в том заключается, чтоб стоять столбом в определенном интерьере и все. И никуда не соваться. Ради того стоять, чтоб при надобности какой-либо непредвиденной было наглядно видно, что милиция не дремлет, не зря ест свой хлеб, и ситуация в городе находится у нее под неусыпным контролем. Ни на что другое Ильченко не годится по характеру своему и способностям, а так стоять, для мебели и для виду - он вполне пригоден. Имея крепкие ноги. И он стоит по двенадцать часов. Иногда не приседая всю ночь до утра. У стенки фойе, напротив другой, противоположной, стенки. И перед его глазами всегда сидит нарисованный на этой противоположной стенке ковбой. Он сидит на лошади под названием мустанг и смотрит из-под руки вдаль. А рядом с ним - справа и слева - два его друга. Тоже на лошадях сидят и тоже в ту же самую даль смотрят. В ресторан приезжают разные люди - и старые, лет сорока, наверно, если не старше, и совсем молодые, его ровесники. Приезжают на больших иностранного производства машинах, с девками разодетыми и разукрашенными, как манекены витринные. И Ильченко, глядя на них при исполнении, думает и не может придумать - ну откуда у них эти машины дорогостоящие, и эти камни сверкающие, и эти девки прекрасные. Он вообще не понимает, откуда все это на нашей печальной земле и главное откуда такие девки берутся среди женского пола. Ну, вот он, Ильченко, допустим, в школе учился одиннадцать лет и в институте техническом почти что один год в гуще и среде молодежи. И там были, конечно, разные девушки. И симпатичные лицом и фигурой - тоже были. Вот Ольга, например, Красильникова. Но чтоб такие! Таких не было даже для блезиру. Таких он никогда раньше не встречал и не видел. До тех пор, пока его на этот постоянный пост не поставили службу нести милицейскую. По телевизору и в кино только видел он таких неописуемых красавиц. Но в кино не считается. А тут они, значит, свободно ходят и причесываются, и курят длинными пальцами длинные сигареты, и едят и пьют, и в туалет дамский тоже заходят чаще, чем можно было бы от них ожидать. Иногда просто по нужде, а иногда перед зеркалом себя подправить, губы перенакрасить или, как говорится, поблевать. Если лишнего выпьют и съедят. Ильченко их уже на взгляд определяет - зачем то есть они туалет посещают. С какой основной целью. Это легко видеть. Если по столько часов смотреть, за ними исподволь наблюдая. А что еще ему делать? Кроме как смотреть. Нечего больше ему делать. И он думает, что если на любого из этих господ припудренных и прилизанных надеть его синюю форму с фуражкой и сюда поставить стоять, то и на них никто, ни одна девка, не обратит никакого своего внимания и пройдет стороной, как мимо предмета неодушевленного. И не узнает в лицо, даже если они до того были достаточно знакомы и спали в одной постели не один раз. С другой стороны, если на Ильченко нацепить какой-либо из этих костюмов и галстуков, и этих туфель, то и он ничем не будет отличаться от остальных в зале ресторана. И никто не узнает того, что он по сути милиционер. И официанты вокруг него будут бегать на полусогнутых и все подносить и наливать в стаканы шампанское с пеной. Вот что форма (или ее отсутствие) с человеком способна сделать. Особенно форма рядового милиционера. Конечно, из-за этой его формы на него никто с интересом не смотрит. И никто не замечает его постоянного присутствия. А он смотрит и замечает. От безделья и простоты своих служебных обязанностей. И ему тоже хотелось бы так вот, как эти, приезжать на красной машине с девкой, выходить размашисто и идти в зал. И там пить и закусывать, и звонить по радиотелефону, культурно отдыхая в свободное от службы время. А так он в это свободное свое время лежит на диване. И больше ничего не делает. Поскольку нет у него никаких дел. То есть что делать, можно найти. Сестра его Юлия когда приходит, говорит ему, мол помоги на огороде - у нее огород есть в черте города, и они все с него так или иначе кормятся. Так она говорит "помоги", а он ей говорит "я устал" и продолжает лежать. Он, значит, возвращается с дежурства своего ресторанного и ложится спать, чтобы выспаться после бессонной ночи, а когда выспится, то просто лежит. Поесть только встает, когда мать ему даст еду. А поев, опять ложится. И опять лежит. Такой, значит, у него получается режим дня и образ жизни. Несмотря на возраст девятнадцать лет и три месяца. И нет у него ни машины, ни девки никакой, даже самой завалящей. О машинах и девках, и о посещении ресторана "Ночной ковбой" в качестве полноправного клиента он может лишь мечтать в своих дурных снах. Хотя сказать, что Ильченко об этом мечтает, вряд ли можно и правомерно. Потому что это в нем не мечты и не грезы какие-нибудь говорят. Это скорее удивление и непонимание. Непонимание элементарных вещей. Вроде того, почему одним в жизни полагается все, а другим - ничего? И чем те, у кого есть все, лучше тех, у кого ничего нет? Или они не лучше, а хуже? Ильченко думает именно так - что хуже. Наверно, так думать ему больше нравится. Известно же, что хороших людей в мире подавляюще больше, чем плохих - это все говорят - и бедных гораздо больше, чем богатых. Вот оно отсюда как-то и следует. Вывод, в смысле. Но он, Ильченко, пожалуй, согласился бы не принадлежать к хорошим людям, а к плохим принадлежать. Если при этом у него будет все, что только душе может быть угодно. Правда, он не знал, что угодно его душе. И ему самому что угодно - тоже сказать так сразу, навскидку, не мог. Ему вроде и не нужно ничего сверх того, что есть. Ну, может, один или несколько раз приехать в "Ночной ковбой" на серьезной машине и с красивой девкой. А так - и нет у Ильченко никаких особых несбыточных желаний. С постом ему очень повезло. Пост легкий у него и необременительный - стой себе, никого не трогай, и все обязанности. И от армии повезло Ильченко отвертеться и не служить где-то там вдали от дома. И, что немаловажно, работой он навсегда обеспечен. Невзирая на всеобщий кризис экономики. Платят, правда, за его работу, то есть службу, до смешного мало и для жизни непредостаточно. Если на американские деньги пересчитать, как это теперь модно и принято, получится около тридцати их долларов или по-нашему - "у.д.е." - условных денежных единиц, значит. Зато формой одежды обеспечивают. И пайком один раз в месяц небольшим продуктовым. И за квартиру платить льготу предоставляют в пятьдесят процентов от общей суммы. У других и этого ничего нет в помине. И между прочим, оружие ему доверяют табельное. На время дежурства. Зачем и почему он подвергается этому высокому доверию, Ильченко в известность не ставят. Раз инструкция "ни во что не вмешиваться". Видимо, для порядка. Мол, положено представителю исполнительной власти на государственной службе пребывать во всеоружии, значит, должен пребывать. И Ильченко всегда стоит в "Ночном ковбое" с пистолетом системы Макарова на боку. И пистолет у него всегда заряжен. Одной полной обоймой. Что должно бы придавать Ильченко уверенность в себе. Оружие всегда придает уверенность. В особенности молодым мужчинам. Конечно, если не знать, что не только ты, но и многие другие мужчины вокруг тоже вооружены до зубов и опасны. Ильченко об этом не знал. Хотя мог бы догадаться. Или хотя бы присмотреться. Не к девкам, как он это делал из праздности, а к их, так сказать, кавалерам и спутникам. Было бы больше толку. А с другой стороны, какой такой толк мог бы быть? Все равно ему не положено вынимать этот свой пистолет из кобуры и тем более стрелять из него в кого бы то ни было. Да и не смог бы он, наверно. Они же какие ни есть, богатые, а все равно люди. Живые и здоровые существа. Он только мог рисовать в уме оптимистические картины - что вот он подходит к тому, допустим, толстому, вынимает своего Макарова и выпускает ему в брюхо пол-обоймы минимум. А девку его победно уводит с собой. Куда уводит, Ильченко не думал. Уводить ее было, если подумать, некуда. И в его воображаемой картине присутствовало только "уводит". И все, без уточнений и адресов. Зачем ее уводить, Ильченко тоже представлял себе слабо и неопределенно. Не знал он, что надо делать с такими красивыми девками. Он и вообще не знал, что надо с ними делать. С любыми. Хоть с красивыми, хоть с уродками. Не было у него подобного опыта, чтобы он мог знать. Ну, как-то так вышло. Не успел он в свои первые девятнадцать лет приобрести этот жизненно важный опыт общения полов. Здесь у него было все впереди. Если, конечно, было. Поскольку служит он в ресторане "Ночной ковбой", и никто на него не смотрит, ни одним взглядом не удостаивая. Так можно и всю жизнь прослужить. Никем не замеченным. Тем более после работы Ильченко идет домой, к матери, ложится и лежит до тех пор, пока снова не приходит ему время на работу идти. Вернее, не на работу, а на службу. А придя, он стоит себе по инструкции, никого не трогает, с пистолетом. И его никто не трогает. Потому что хороший на его долю пост достался. Таких постов во всем городе раз два и обчелся. И некоторые сослуживцы ему от всего сердца завидуют. ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ Сначала в самом центре города путь Зуеву преградил миссионер-агитатор из секты "Евреи за Иисуса Христа". - Вы еврей? - спросил миссионер, обнажив английский акцент. - Пока еще нет, - ответил Зуев, который шел на день рождения и нес подарок - он сам его изготовил, собственноручно, и теперь нес. Миссионер не понял ответа Зуева. А Зуев и сам сначала его не понял. А когда понял, остановился прямо посреди проезжей части проспекта имени Маркса-Энгельса и в потоке машин рассмеялся. И путь ему преградил милиционер из патрульно-постовой службы города - города денег, чугуна и стали. - Вы пьян? - спросил патрульно-постовой милиционер у Зуева. - Пока еще нет, - ответил Зуев, и милиционер ему поверил, как себе. Что тоже было смешно. Потом Зуев рассказал все это Модзалевскому. И они посмеялись в закрытом помещении вдвоем. А посмеявшись, пошли на день рождения вместе. Естественно, купив в рыбном магазине красного портвейна. Потому что новорожденный очень любил и уважал портвейн. Причем именно красный портвейн. И именно крымский. А белый портвейн, даже крымский, он не любил и тем более не уважал. Говорил "для меня если портвейн белый, он уже не портвейн, и я к нему равнодушен, как евнух второй степени". Зато к женщинам именинник был не равнодушен. Еще неравнодушнее, чем к красному портвейну. И Зуев с Модзалевским подарили бы ему женщину. С удовольствием и от всей души. Да вот дешевую женщину дарить им не хотелось из принципа, а на дорогую у них не было никаких денег из-за грянувшего летом финансового кризиса. Который впоследствии оказался не финансовым, а экономическим. Правда, если быть честным до конца, то в феврале яйца, масло и женщины слегка подешевели. Не ощутимо для простого человека и труженика, но все-таки. Видно, предложение незначительно превысило спрос. Или жизнь стала налаживаться и входить незаметно для живущих в какое-то русло. Но это вряд ли. Потому что, где это русло? Кто его видел? Да и привыкли мы жить без русла и вне его. Приспособились. И хорошо, можно сказать, выглядим. Особенно Зуев выглядит хорошо. Он всегда и во всем одет элегантно. Сегодня - тоже. Модзалевский рядом с ним просто одет, по-спортивному, а Зуев - нет. Зуев - элегантно. Не менее элегантно даже, чем манекен в витрине шикарного магазина "Майкл Нечипоренко и сыновья". Где выставлена напоказ мужская одежда от какого-то кутюр - костюм поверх рубашки с галстуком, а сверху плащ желтого цвета. Заканчивается вышеупомянутый манекен в вышеупомянутом магазине почему-то шеей. Зуев остановился перед витриной, обозрел это печальное зрелище и сказал: - Смотри. Это я. Только без головы. - Ты лучше, - сказал Модзалевский. - В смысле, выглядишь. Зуев согласился с Модзалевским: - Конечно, лучше, - сказал он. - Я же - с головой. Модзалевский не стал возражать против очевидного и неоспоримого, он только достал из кармана фотоаппарат "мыльницу", поставил Зуева так, чтобы манекен служил ему контрастным фоном, и нажал на спуск. Раздался выстрел, и Зуев стал оседать. - Эй, ты чего? - не понял Зуева Модзалевский. - Испугался? - сказал осевший Зуев. А Модзалевский объяснил ему, что он не испугался. Он не понял. Откуда взялся и прозвучал выстрел? - Ну, мало ли, - сказал Зуев. - Ты что, выстрелов никогда не слышал? Может, убили кого. А может, дети резвятся, балуются и хулиганят. - Дети - наше завтра уже сегодня, - сказал Модзалевский и спрятал фотоаппарат в карман. И вздохнул тяжело и грустно. У него были причины вздыхать так, а не как-нибудь по-иному. Поскольку Модзалевский являлся отцом сына. Рос его сын и по дням, и по ночам, и еще быстрее, чем рос - он взрослел. Зуев тоже был и являлся отцом. И тоже сына. Но взрослого, выросшего ранее. Так как Зуев был старше Модзалевского годами. Хотя Модзалевский был мудрее с рождения. И, проходя мимо рынка, он сказал: - Давай, - сказал, - еще и цветов купим желтых. Зуев на это открыто удивился - мол, зачем мужику цветы вообще и желтые в частности? А Модзалевский сказал: - Мужик, не мужик - какая разница? Когда речь идет о цветах. И они купили имениннику цветов. Раз уж так все как-то сложилось. - Дядь, дай пять копеек, - сказал пацан в кепке. Зуев осмотрел пацана сверху донизу и пять копеек не дал. А дал четыре. Тут их и повязали. Подошли люди в штатской форме и сказали: - Ваши документы. - А что такое? - спросил Зуев. - Война началась с врагами или чрезвычайное положение ввели в страну? И Модзалевский сказал: - Да. Чего это мы должны ходить на день рождения к знакомым с документами? Они и так нас узнают. Мы с цветами идем. И с подарками. Тут Модзалевский встряхнул сумку, и бутылки зазвякали в ней, биясь друг о дружку боками. Ну, стражи закона, конечно, быстро им втолковали, что они - и Зуев, и Модзалевский - несмотря на свою арийско-славянскую внешность, подозрительно похожи на лиц кавказской национальности, и этим все сказано. - Какой-какой национальности? - переспросил у стражей Зуев. Но стражи Зуеву не переответили. Они его повели. И Модзалевского повели с цветами. Следом за Зуевым. Может, стражей закона и порядка портвейн чем-нибудь привлек. А может, подарки. Но не цветы. Это точно. Потому что цветы им на хрен без надобности. Особенно при исполнении. А портвейн и подарки Зуев с Модзалевским решили не отдавать ни за что и бороться за их сохранение до последней капли пота и крови. Слава Богу, никто у них не пытался ничего отнять. Их просто привели в районный участок, заставили собственноручно и добровольно написать бумагу автобиографического содержания, три часа продержали без суда и следствия, а также без причины - и выпустили, вернув желанную свободу. И им ничего не оставалось делать, как уйти. Хотя по-хорошему надо было бы на этих стражей жаловаться в народный суд и требовать с них возмещения морального ущерба: на день рождения-то Зуев с Модзалевским так и не попали. В смысле, вовремя. Это же им ущерб? Ущерб. К слову, сам день рождения практически ничего собой не представлял, и говорить о нем нечего. Если по большому или гамбургскому счету. Может быть только, закончился он не совсем традиционно: тем, что именинник объявил во всеуслышание о своем уходе вместе с гостями из родного дома. С целью найти другой дом, где его будут любить, ждать и главное уважать таким, каков он есть с головы до пят. Бессменная именинникова жена на эти его слова не обиделась и вообще, можно сказать, не прореагировала должным образом. Никаким образом она не прореагировала. Только сказала "иди-иди, тоже мне Лев Толстой нашелся - средь шумного бала, случайно". Она привыкла к подобным и бесподобным выходкам своего мужа-именинника. Совместная жизнь никому не проходит даром, вырабатывая привычки, в том числе и дурные. И гости собрались и оделись, и именинник оделся тоже. Стали прощаться с хозяйкой, говоря ей "все было вкусно". Как будто приходили лишь затем, чтобы определить достоинства праздничных блюд. А также их недостатки. И как раз этот скорбный, можно сказать, момент праздника застали отпущенные Зуев и Модзалевский. Так что они проходить в квартиру уже не стали - чтобы не разуваться, - а на пороге виновника торжества и всего остального при помощи подарков поздравили. Они ему подарки - вручили. Хорошие подарки. Оригинальные. И с любовью выполненные. Не так, как зачастую бывает, купят имениннику коробку конфет - грильяж в шоколаде, - а у него зубы вставные через весь рот. Десять лет уже. И цветы Зуев с Модзалевским виновнику закончившегося торжества тоже вручили. - Возьми цветы с собой, - сказал Модзалевский. - Зачем мне там, в новом доме, цветы? - сказал виновник. - И по улице с ними таскаться желания у меня ни малейшего. А Зуев сказал: - Возьми. Тебя в троллейбусе будут уважать. Этот аргумент убедил именинника. Он любил, чтоб его уважали повсеместно. Потом они шли по городу. Шумной компанией размером с толпу. И с цветами, как с флагом. Модзалевский время от времени вынимал из кармана "мыльницу" и автоматически фотографировал всех подряд со вспышкой. Возле телевизорного магазина остановились. Магазин уже не работал. По случаю позднего времени. А огромный телевизор в витрине - работал. В режиме прямого эфира. И ведущий как раз спрашивал у телекорреспондента "чем там занят вечерний город". - Город занят праздничным досугом, - отвечал телекорреспондент ведущему. - Хорошо, - сказал, получив этот ответ, ведущий. - Нет, не хорошо, - сказал он, - а прекрасно! - и закончил прямой эфир, довольный собой и тем, что его закончил. А Зуев с Модзалевским извлекли на свет божий портвейн. Они предусмотрительно не обнародовали его в доме именинника (так как в доме именинника не говорят о портвейне), и теперь портвейн пригодился и пришелся кстати. Потому что толпа в неровном свете голубого экрана пустила его по кругу, еще больше роднясь и сближаясь с именинником. И сближалась она до тех пор, пока портвейн естественным путем не иссяк. - Дядь, дай пять копеек, - услышал Зуев у себя за спиной. Там стоял давешний пацан в кепке. - Я тебе уже давал, - сказал Зуев. Пацан пригляделся к Зуеву. - А, точно, - сказал он. - Давал. Но четыре копейки. Зуеву стало стыдно, он покраснел и дал пацану еще копейку. А именинник добавил от себя полтинник. - Гулять так гулять, - сказал он. - Гулять - не строить, - сказал Зуев, а пацан от греха подальше исчез. Чтоб не отняли полтинник, когда опомнятся. - Знаешь, о чем я жалею больше всего? - спросил именинник у Зуева и сам ответил: - О том, что у нас при себе хрустальных бокалов не было - богемского стекла, - и мы не смогли насладиться не только вкусом, но и цветом портвейна. Рубиновым и глубоким. Зуев понял именинника, так как даром понимания он обладал недюжинным. Понял и посочувствовал ему. В смысле - утешил. Сказав, что, конечно, тут есть о чем пожалеть. Но в жизни, к счастью, еще и не такое бывает. - Что там у вас в жизни бывает? - вступил в разговор Зуева с именинником Модзалевский. - День рождения, сказал Зуев. - К сожаленью день рожденья только раз в году, - спел Модзалевский и навел на Зуева свою "мыльницу". - Последний кадр, - сказал он. И нажал на спуск. КОЛИНО ПРЕДНАЗНАЧЕНИЕ Фамилия у Коли была смешная, но ему соответствующая - Баловатский. И у жены его, конечно, та же была фамилия, и у детей. Это само собой разумеется. Потому что а какая еще могла быть у них фамилия? Кроме родительской. Никакой. Вариант другой фамилии, как говорится, исключался и отпадал априори. Что такое априори, я точно не знаю, но так говорится. А главное дело Колиной жизни, его, можно сказать, предназначение на Земле, было производить этих самых, вышеупомянутых детей. В чем ему немало способствовала жена Елена Петровна. Без нее, конечно, Колины успехи на данном поприще были бы невозможны. Или они были бы скромнее и незаметнее. К сожалению, помимо детей, Коля ничего в жизни делать не умел. То есть что-то умел, но неталантливо и гораздо хуже. На порядок, если посчитать скрупулезно. И жена его ничего больше не умела. Потому что некогда ей было чему-нибудь обучиться. Не выпало ей на это времени. Она как вышла за Колю замуж в девятнадцать с половиной лет, так он к детям ее и приспособил. Сначала раз в два года она от него рожала. Потом, правда, после третьего ребенка, сказала "хватит, будем предохранение применять на практике". И действительно, за три последующих года никаких видимых количественных изменений в составе Колиной семьи не произошло. А когда предохранение в очередной раз не сработало, махнула Елена Петровна на все виды передовой контрацепции рукой и решила: "А-а, пускай рожаются! Все равно на медпрепараты денег нет, не говоря уже за аборты платить" И стала она рожать ежегодно. Аккуратно в январе месяце. В узком промежутке с пятого по двадцатое число. И нарожала таким образом за четырнадцать лет законного с Колей супружества девятерых мальчиков и девочек - сыновей и дочерей в смысле. Причем дочерей получилось на три или на четыре больше. Во всяком случае - пока. А еще раньше, когда у Коли и Елены Петровны было всего только шесть детей, им мехзавод дал две квартиры. На первом этаже своего девятиэтажного дома. Одна квартира - двухкомнатная - напротив другой - трехкомнатной. Всего, значит, получилось на девять человек (мать Елены Петровны тоже с ними жила, помогая растить детей) пять полноценных комнат, две кухни и два санузла раздельных. Да плюс к тому Коля установил на лестничной клетке одну общую дверь и получил в дополнение еще и просторный коридор с электрощитком. После этого Коля с мехзавода ушел, так как работал он слесарем в литейном цехе - что само по себе не мед, а зарплату там уже тогда начали потихоньку урезывать и задерживать на неопределенное время. И устроился он что-то такое в ночную смену охранять. Но его оттуда практически сразу выгнали. Потому что Коля ночью пообедал с "маленькой", уснул на охраняемом объекте, и хозяева нашли его утром спящим. Ну, и конечно, уволили, хотя ничего у Коли с объекта пропасть не успело. У них же было не социалистическое производство, а наоборот, и законы они там установили, как в джунглях. В смысле человек выпить на работе культурно никакого права не имеет. На какие деньги - при полном их в семье отсутствии - Коля эту "маленькую" приобрел, так и осталось тайной, которую он унесет в могилу. Вообще, как они все жили, это тоже своего рода тайна, трудно для простого человека постижимая. Пенсия у Колиной тещи была копеечная в буквальном смысле этого слова, пособия у Елены Петровны по родам и многодетности - еще меньше пенсии, зарплата у самого Коли - главы семейства - мягко говоря, минимальная, а детей - девять. А тут еще Коля со своими увольнениями - после них он и вовсе ничего не зарабатывал. Так как не работал. Он целыми днями дома сидел, в кругу семьи. И говорил жене три раза в день - утром, днем и вечером: "Давай обедать". А когда она его попрекала тем, что денег у нее даже на хлеб нету, Коля посылал кого-нибудь из маленьких детей по соседям, и они обходили их поэтажно с просьбой одолжить денег на хлеб. Многие соседи одалживали. Хотя и понимали, что это одалживание без отдачи. Но бесконечно это продолжаться не могло. Дом-то был заводской - последний в истории бесплатный дом. Так что богатых жильцов в нем жило мало. Впрочем, у богатых выпросить денег еще труднее, чем у бедных. При всем при этом выглядел Коля хорошо, дети его росли крепкими, как утюжки, и здоровыми во всех смыслах, а жена была даже толстой. Но на ее фигуру так действовало, скорее всего, не питание. На ее фигуру образ жизни действовал. Зато беременности Елены Петровны протекали незаметно для постороннего глаза. Посторонний глаз замечал только появление нового грудного ребенка у нее на руках, а больше ничего не замечал. Да оно в последнее время и замечать стало, честно говоря, нечего. Потому что после рождения девятого ребенка - мальчика - Елена Петровна в положенный срок не забеременела. И по прошествии этого привычного срока - тоже не забеременела. - Ну, - говорил ей Коля. - Как будем это понимать? Елена Петровна ему отвечала с сомнением: - Может, мне, - отвечала, - отдых нужен? В смысле, не мне, а моему организму. На что Коля ей в ответ возмущался: - Нашла, - говорил, - время отдыхать. И он трудился над Еленой Петровной каждую ночь, а иногда и день тоже над ней трудился - сверхурочно. И - ничего. Одна сплошная осечка. В конце концов Коля запил. Опять же неясно, на какие средства. Он просто уходил из дому с утра и к вечеру возвращался в полном смысле на бровях и карачках. Возвращался, падал на скамейку к дворовым старушкам и плакал им в лицо: - За квартиру, - плакал, - три года не плачено, с момента вселения, а она отдыхает, ви-ди-те ли. И зачем она целых девять детей рожала, если десятого родить не в состоянии и не в состоянии получить высокое звание матери-героини, за которое полагаются всесторонние от государства льготы? Старушки слушали Колю внимательно, гладили его по лысине и успокаивали - мол, все будет хорошо и все образуется к лучшему. Так сидел Коля на скамейке допоздна и жаловался всем желающим на жизнь. А когда темнело, жена, ее мать и старший сын забирали Колю насильно и уводили домой, куда он идти не хотел, а потому вырывался, брыкался и даже ругался матом. В ОЖИДАНИИ ЗИНЫ Часов в девять или нет - в полдесятого почти все старье третьего подъезда выползло на свет Божий. И расселось по скамейкам. Хотя самые молодые и нервные старики не садились, они стояли группами человека по три. А самые ленивые и больные торчали в окнах своих бетонных квартир и на балконах - свешиваясь в ожидании через перила, чтобы глядеть влево, на дорогу. Дорога шла мимо дома номер сорок, и по ней приходила почтальонша Зина. Если, конечно, приходила. Вчера, к примеру, ее вообще не было. А позавчера - была. В пять часов вечера во втором подъезде. Значит, теперь пришла очередь и пора подъезда следующего, третьего. Сашка-рыбак следил за обстановкой с высоты четвертого этажа, с балкона. "Мне сверху видно все, ты так и знай", - бормотал он протяжно. Может быть, он даже пел. Потом, увидев внизу своего друга, старого пьяницу Алябьева, Сашка закричал: - Володька, ты на почту не ходил? Алябьев поднял глаза на Сашку и промолчал. - Сходи, - крикнул Сашка. - Заодно возьмешь для души. Алябьев опустил глаза и отвернулся от Сашки. Он даже в вечном своем похмелье понимал, что на почте ему делать нечего. А вот Сашка этого не понимал. И не только этого он не понимал. Он ничего по большому счету не понимал. Потому что Сашка - дурак. И всегда был дураком. И будет им во веки веков, пока не умрет. Он только рыбу свою знает. Которую давно в пищу принимать нельзя по причине загрязнения ее окружающей среды. Водного в смысле пространства. А Сашка только и делает, что ее ловит. И сам ест, и кота кормит. Кот у него уже в темноте светится и лысый весь стал от такого сбалансированного питания. А Сашка - ничего, с нормальным волосяным покровом по всему телу. На годы свои невзирая и несмотря. Он говорит "меня не только радиация не берет, но и вся таблица Менделеева не пугает". Правда, что это за таблица такая, Сашка помнит расплывчато. В школе они эту таблицу вроде бы проходили, но это когда было! Не по школе он ее помнит, а по газете, которую всем подряд, а особенно пенсионерам, перед выборами раздавали бесплатно. Так вот газета эта писала, что река наша всю таблицу Менделеева содержит, и тот, кто в реке купается или ест из нее рыбу, рискует своим здоровьем и самой жизнью. Хотя все сейчас этим рискуют. Тот же Алябьев подвергает себя смертельной опасности ежедневно, покупая с рук левую водку за две гривны. Он риск по характеру своего похмелья чувствует. Не бывало похмелья такой тяжести от обычной нормальной водки. Никогда не бывало. Но нормальная заводская водка стоит теперь по пять гривен и дороже, и где же стольких денег можно набраться, если ты неработающий пенсионер и к тому же пьющий? Негде их набраться. Алябьев себя уговаривает, что левую водку производит депутат райсовета Жарко, и травить ему своих избирателей смысла нету. Смысла, конечно, нету, а риск - есть. Так что риск - дело, как говорится, благородное и неизбежное. Вот Матвеевна разве не рискует неизлечимо заразиться, когда из мусорного бака пропитание себе извлекает? Рискует. А говорит "ну и что? Кто не рискует, тот не пьет шампанского". Зато пенсию свою Матвеевна откладывает. На похороны. Ей же под восемьдесят. Хотя по шустрости и подвижности никто ей и семидесяти не дает. Ей шестьдесят шесть дают. Это максимум. И на похороны она уже второй раз в своей жизни деньги копит. Первый раз в 91-м году Матвеевна их скопила, набрав достаточную сумму, но деньги пропали в пламени и издержках рыночных реформ. Пришлось ей сначала все начинать, заново. Алябьев по этому поводу говорит, что такие старухи как Матвеевна, живут вечно и от них человечеству вместо пользы один только вред. Алябьев Матвеевну не любит. - Зачем тебе пенсия? - говорит он. - У тебя ж под каждым кустом и стол, и дом готов, можно сказать. - Пьяница, - отвечает Матвеевна, продолжая глядеть на дорогу. - Сволочь. Алябьев на Матвеевну не обижается. Он вообще не обижается на старух. Он применяет против нее другое грозное оружие. - Одолжи трешку, - говорит Алябьев и берет Матвеевну под локоток. Нежно берет. - Сволочь, - говорит Матвеевна, - и алкоголик. Алябьев поднимает голову и кричит Сашке: - Сашка, спускайся, Матвеевна нам трешку одалживает - жертвуя от своих будущих похорон. С барского, как говорится, плеча. Сашка кричит в ответ: - Ты лучше на почту сходи. Не даст эта старая падла трешки. Алябьев держит Матвеевну и возражает Сашке: - Даст! - но Матвеевна выскальзывает из неверной руки и бежит в подъезд - прятаться за дверями собственного жилища. - Не даст, - констатирует Алябьев и садится в песочницу. И начинает пересыпать песок из ладони в ладонь. Песок сыплется медленно, охлаждает и сушит руки. Алябьев черпает его и сыплет, черпает и сыплет. Пока в руке у него не оказывается кусок дерьма. К счастью - подсохшего и собачьего. - Бля, - говорит Алябьев. Он стряхивает дерьмо на землю, трет рукой об руку и вылезает из песочницы. - Ты уже наигрался? - спрашивает у него Светка - дочь нового украинца Валика. Правда, новым Валик стал только на той неделе и неожиданно для себя самого. Так как-то у него получилось. Против воли. Алябьев смотрит на разодетую в джинсовый комбинезон и белую блузку Светку. Светка стоит с лопаткой и ведром в руках и смотрит на Алябьева. - Там дерьма полная песочница, - наконец говорит Алябьев. - Туда Альма какать ходит, - говорит Светка. Кто такая Альма, Алябьев не знает. Собак в округе развелось черт знает сколько. В сороковом доме их, правда, в общем и целом нет, в сороковом больше коты и кошки у людей содержатся. Потому что население сорокового дома на восемьдесят процентов состоит из пенсионеров. И им не на что кормить собак. А в других домах - собак много. Предостаточно, можно сказать, в других домах собак. Светка перелезает через деревянный борт и садится. Задом - в песок. - Штаны испачкаешь, - говорит Алябьев. - Дерьмом. - А мне папа новые купит штаны, - говорит Светка и показывает Алябьеву язык. "Совсем распоясались дети разных народов", - думает молча Алябьев и отворачивается от Светки, и смотрит на дорогу. По дороге идут разные люди. Тетка с пакетами, мужик с синяками, кто-то еще. Почтальонши нет. Старики то там, то тут гудят, выражая свое недовольство. Дед за спиной у Алябьева предлагает идти всем вместе на почту и пикетировать ее здание. И пока не выплатят - не расходиться. До полного и безоговорочного победного конца. - Надо не почту пикетировать, - учит пенсионер-гинеколог Анна Львовна, - а бывший обком. Там теперь областные власти сидят, от которых зависит. - Да что от них зависит? - возражают слишком умной Анне Львовне. - Власти здесь бессильны, потому как мудаки. - Менять их надо, путем великой октябрьской революции. - Октябрьская революция в ноябре была, а сейчас сентябрь. - Значит, время еще есть. - Зина. Это слово произнесла неизвестно когда вернувшаяся в строй Матвеевна. И все ее услышали. И повернули лица в одну сторону, как по команде "равняйсь". Действительно, по дороге шла Зина. Почтальонша с двадцатилетним стажем. И несла она в руках три газеты и одно письмо. Но те, кто ждал ее у третьего подъезда, этого еще не знали. Не могли они видеть с большого расстояния своим старческим зрением - что именно и чего сколько она несет. Они ждали. Зина дошла до начала дома и свернула в первый подъезд. Через минуту вышла и зашла во второй. Потом она прошла сквозь пенсионеров, сказав "здрасьте", дошла до самого последнего, шестого, подъезда и вошла в него. Вернулась Зина с пустыми руками. Пенсионеры перегородили дорогу собой. - Ну, - сказали они. - Деньги есть? Зина остановилась перед кордоном из стариков и старух и сказала: - На почте денег нет. Ни копейки. - Когда будут? - заорал Алябьев. - Мне на хлеб надо. Зина не ответила Алябьеву. И никому не ответила. Она просто сказала в пространство: - Позавчера в полпятого привезли деньги. Может, и сегодня привезут. Ждите. Старики стали говорить громко и хором, мол, как это ждите, как это ждите, нам положено еще третьего числа, сегодня двадцатое, вы обязаны. Они обступали Зину, окружали ее и сжимали кольцо окружения. - Да пошли вы, - сказала Зина и вынула что-то из кармана. - Это газовый баллончик, - объяснила она. - Зачем баллончик? - сказал Алябьев. - В целях безопасности, - сказала Зина. - Нам под расписку выдали. И тут Алябьев стал орать: - А-а, значит, на наши деньги вам баллончики покупают! Гады! Давай деньги! Мне на хлеб надо. Зина не испугалась крика Алябьева. Она к крикам давно привыкла и считала их нормальным явлением природы. Она сказала: - Отойди, дед. - Не отойду, - сказал Алябьев. - Брызну, - сказала Зина. - Брызгай, - сказал Алябьев и рванул на себе пиджак. Зина брызнула ему в нос и пошла на почту. А Алябьев постоял обрызганный, прислушиваясь к себе и к своему организму, постоял и сказал: - Не действует. Слышь, Матвеевна, не действует! - он поймал потерявшую бдительность Матвеевну за грудки и тряхнул: - Дай трешку, старая, дай трешку - это дело надо обмыть. Матвеевна попробовала вырваться, поняла, что ничего у нее в этот раз не получится и, набрав в себя побольше воздуха, медленно начала кричать "помогите!" ИЗ ЖИЗНИ ВЕЛОСИПЕДИСТА Он ездил на велосипеде. Везде и по любой надобности. И внутри города, и за его пределами. Сделал из гоночного велосипеда гибрид - и в любую погоду на нем ездил. То есть он шины на колеса натянул обычные, дорожные, и руль заменил - чтоб не сидеть во время езды в три погибели. А на спину надевал зеленый рюкзак. Где у него все необходимое хранилось и куда можно было положить то, что нужно. Например, две трехлитровые банки с медом. Ему мед друг детства с малой родины привозил бидонами, а он его здесь, в городе, распространял среди своих городских коллег, сослуживцев, знакомых, родственников и друзей. По довольно выгодным низким ценам. Ниже рыночных. И тем более ниже магазинных. При этом надо учесть, что мед Жоре привозили экологически чистый. Как слеза. И чаще всего - майский. Самый полезный, значит. Если для лечебных целей его применять. Да и в пищу с молоком или чаем употреблять этот мед было одно нескончаемое удовольствие. Жора говорил: "Жидкий янтарь". Но мед - это Жора так продавал. Из любви к искусству. И ради поддержки своих исторических связей с родной деревней. Зарабатывал на его продаже он копейки и даже гроши, притом всего два месяца в году - июнь да июль. Он так и говорил: "У меня каждый год по два медовых месяца бывает". А основным Жориным заработком был не мед. Наоборот, это был творческий интеллектуальный труд двух близких направлений. Во-первых, Жора заведовал в одной местной газете страницей юмора и сатиры. Приезжал на велосипеде в редакцию, снимал с себя потное и грязное трико, переодевался в рубашку с брюками и - заведовал. А во-вторых, он в свое личное время редактировал ежемесячное периодическое издание для маленьких евреев. Детский журнал "Киндер". К евреям Жора родственного отношения не имел - ни к маленьким, ни к большим. И вообще никакого отношения он к ним не имел. В его деревне и слова такого не знали. А живого еврея видел только завмаг Радюченко, когда служил на флоте. Даже старейший председатель колхоза Анатолий Родионович Трехалов не видел за всю свою трудовую жизнь ни одного живого еврея. Ну, не пришлось. Не в этом дело. Просто Жору порекомендовали друзья - как подходящего для такого случая редактора и по совместительству художника-карикатуриста. Что в деле издания журнала для детей - совсем немаловажно. При определенном, конечно, подходе к технологическому процессу. И он издателям понравился. Жора в смысле как кандидатура. Потому что оправдал все их надежды и требования. Особенно насчет невысокой зарплаты и совмещения буквально всего редакционного штата в одном своем лице. И бывало, спросит кто-нибудь на работе в газете, где Жора Иванов - а ему отвечают: - Жора Иванов в синагоге. Многие этому ответу очень удивлялись, принимая его за такую специфическую шутку с национальным уклоном. А удивляться было нечему. Просто эти издатели - по происхождению израильские граждане из Винницы - назначали Жоре в синагоге рабочие встречи и свидания. Там и поговорить было где, и место расположения здания в центре города всех устраивало как нельзя лучше. А еще Жора сам себя лечил. От всех буквально болезней. Методом полного голодания в течение тридцати и больше дней. Он говорил, что во время такого тщательного, тотального голодания организм очищается от всех шлаков и всех вредных продуктов пищеварительного распада. Они, эти продукты, накапливаются, накапливаются, накапливаются - и если от них периодически не избавляться - убивают постепенной медленной смертью, лишая человека жизни. И Жора избавлялся. Заодно худея до юношеской стройности и сберегая деньги для прокорма своей семьи. Она у него была немаленькая, состоя из пяти разного возраста женщин: жены и четверых дочерей. Правда, выйдя из голодания по всем правилам и канонам народной медицины, Жора начинал есть, как с цепи сорвавшись, и снова набирал свой лишний вес. И очень быстро он его набирал. Благодаря тому, что был убежденным вегетарианцем и нудистом (второе обстоятельство не имеет отношения к первому и сообщено исключительно для полноты картины. Хотя что такое "убежденный нудист" - непонятно. В чем здесь нужно быть убежденным? Сними штаны - и все). Так что в периоды между голоданиями Жора всегда пребывал с булкой в руке или с пряником, или жевал какое-нибудь вафельное печенье, запивая его чаем, заваренным на талой воде. Такая вода тоже полезна для здоровья своими свойствами и своей чистотой. Жора вообще делал все, что полезно, и не делал того, что вредно. Потому что в молодости он все вредное испробовал и испытал на себе в избытке. Он и курил, и пил - и не как-нибудь пил, а запоями. Колоться Жора тоже из любознательности пробовал. Но это ему сразу не понравилось. Почему-то. А теперь, значит, вредить себе и своему здоровью Жора больше не желал. Он желал, наоборот, жить без грехов. По возможности, конечно. Хотя возможности - это дело такое. Сегодня они есть, а завтра их нет. Насчет главного греха у Жоры все потихоньку начинало налаживаться. Благодаря течению лет и десятилетий. А насчет других - так это как посмотреть. Жена вот Жорина по его недосмотру в секту поступила. И детей туда норовит затащить. А Жора с нею борется не на жизнь, а на смерть. И пойди разберись - грех эта борьба или наоборот. С одной стороны, с женщинами не борются, а с другой - чего не сделаешь ради детей и истинной православной веры в церковь Киевского патриархата. Короче, много грехов на Жоре лежало. Не только собственных, но и родительских, к примеру. Отец его, допустим, жизнь по собственному желанию завершил. Ему приговор вынесли в сельской больнице - злокачественная опухоль, - он испугался, что станет семье обузой, как в общем, так и материально - и тайком из жизни ушел. Вместо того, чтобы в город на автобусе съездить - приговор свой уточнить и перепроверить. А опухоль при вскрытии оказалась на сто процентов доброкачественной, и ее можно было легко вырезать скальпелем и жить еще, жить и жить. Мать тоже, видно, вела себя на свете как вздумается. Потому что когда отец умер, она сказала: "Это мне наказание - за грехи". Значит, были у нее, наверно, грехи, о которых в такой трагический момент уместно оказалось вспомнить и сказать о них всем присутствующим без стеснения. Зато Жора теперь каждое утро Библию читал, день с этого чтения начиная. И заканчивал день тоже чтением Библии. Он ее уже третий раз так читал, по кругу. И многое запомнил и знал наизусть слово в слово. Он давно уже (если не считать учебников детей) в доме одну только книгу оставил - Библию. Поскольку вся мудрость человеческая в ней собрана и доступно изложена. Особенно в Новом Завете доступно. Жора Новый Завет всегда с большим удовольствием читал. Как хорошую художественную литературу-классику. И часто его цитировал по разным подходящим поводам. Из-за этого пристрастия к Новому Завету, кстати, он чуть работы не лишился. Второй в смысле работы, в журнале "Киндер". Ему издатели сказали, чтоб он изложил заповеди Моше в понятной детям дошкольного возраста форме. И приемлемый образец дали - как именно это нужно сделать. В израильских детских журналах таких образцов можно найти сколько душе угодно. Ну, Жора посмотрел, почитал, иллюстрации нарисовал к заповедям, и сами заповеди написал от руки старинным заковыристым шрифтом. Только из Нового Завета заповеди. Заповеди Иисуса Христа. Так журнал и вышел с этими вражескими заповедями, которые практически ничем не отличаются он настоящих, хотя некоторые существенные отличия все же имеют. И что интересно, практически никто из еврейских ответственных лиц этого подвоха не заметил. Особенно раввину понравилось, как Жора все подал и оформил. А издатель один подмену, правда, обнаружил. Но Жора упросил его никому об этом не говорить. - Я ж, - сказал, - случайно, а не ради того, чтоб навредить. Я, - сказал, - по памяти и по привычке. Конечно, издатель этот, Гиви, сначала топал ногами, и рвал на себе черную бороду, крича: - Все, ты уволен. За антисемитские происки в тылу врага! А Жора говорил: - Гиви, я не специально. Ты же мой земляк, Гиви. Вспомни Винницу и Винницкую область на закате солнца. И сначала Гиви ничего не хотел слушать и обещал доложить по всем своим еврейским инстанциям о Жориной провокации века, но потом внял его просьбам, мольбам и увещеваниям. - Поклянись, - сказал, - что ты не назло нам это сделал. - Вот те крест, - сказал Жора и перекрестился трижды на звезду Давида. Разговор, как всегда, в синагоге происходил. Гиви сказал: - Тьфу ты, черт, прости меня, Господи! - но поверил. И докладывать никому не стал. Только зарплату не уплатил месячную - в качестве наказания и компенсации за моральный ущерб всему еврейскому народу Украины. В общем, сошла эта дикая оплошность Жоре с рук. Хотя опять же - это еще как сказать и как посмотреть. Потому что по большому счету ничего и никому с рук не сходит. Жора, к примеру, вскоре после случая с подменой заповедей, въехал передним колесом в канализационный люк без крышки. И на приличной скорости въехал, с разгону. Три недели потом в больнице его держали - в травматологическом и нейроотделениях поочередно. И ключица, ребра, и прочие пустяки срослись быстро, сотрясение мозга тоже вроде улеглось, а шрамы по всему лицу остались. На всю жизнь. Черные такие шрамы - как у шахтеров бывают. Жора ведь по асфальту лицом двигался. После падения. И в раны попадала мелкая дорожная пыль. Кстати, сотрясение мозга тоже только на первый взгляд и по заключению врачей прошло бесследно, а в последствии оно еще дало о себе знать. Или это не оно дало. Кто это может определить? Никто не может. Но от езды на велосипеде Жора не отказался. Выровнял переднее колесо своими руками и снова сел в седло. Стараясь, правда, быть более внимательным на дорогах и не глазеть во время движения по сторонам. Почему он считал эту велосипедную езду полезной, сказать трудно. Дышать на дороге приходилось сплошными выхлопными газами. Но может быть, Жора таким образом просто экономил. На троллейбусных билетах. А говорил, что следит и ухаживает за своим здоровьем. Хотя в таком случае можно было бы пешком ходить, а не ездить. И менее опасно, и польза для организма та же самая. Скорость только не та. И грузоподъемность. Пешком две банки меда в рюкзаке далеко не унесешь. И все-таки, лучше бы Жора на свой велосипед наплевал. А то ведь вообще все это привело к нехорошему. Сначала вышеописанная травма произошла с Жорой, потом другая травма. Еще хуже первой. Потому что речь идет не о физическом повреждении, а о душевном. О стрессе, как сейчас принято говорить. Жора на работу приехал, поставил велосипед в коридоре редакции - где всегда его ставил, - а вышел после трудового рабочего дня из кабинета - велосипеда нет. Сначала думал, может, подшутил кто-нибудь неуместно. Обыскал все здание, у всех по сто раз спросил и переспросил - нет велосипеда. Пришлось ему домой в общественном транспорте ехать, а до и от остановки пешком по родному городу идти, непосредственно. И так это все его поразило и ранило, что уже на следующее утро проснулся Жора в муках и с головной болью, а на следующую ночь не смог уснуть. И на следующую не смог. И на следующую. Нарушился в Жоре механизм засыпания, и в конце концов, недели через две, он поехал на прием к своему другу и тоже земляку Ване Клямкину - профессору по неврозам от Бога. И Ваня, осмотрев Жору всесторонне - так как давно его не видел - сказал: - Придется тебе у меня полежать. У меня здесь хорошо, санаторий. - Я не могу, - сказал Жора. - На мне семья, работа, "Киндер". - Я понимаю, что не можешь, - сказал Ваня. - Но придется. И Жора подчинился ему как врачу и лег в его отделение стационарно. С тех пор он там и лежит. В знаменитой старинной больнице на станции Игрень. И Ваня его лечит всеми передовыми методами лечения, какие ему известны. Но они особых поразительных результатов не приносят. Видно, сильно Жора переволновался из-за пропажи своего любимого велосипеда. Да и недавнее сотрясение головного мозга средней тяжести могло свою роль сыграть. Впрочем, чувствует себя Жора для своего диагноза стабильно - в пределах нормы. Лучше чем на свободе. Спокойнее. А своей любимой профессией он и здесь занимается, за высоким забором. Он две стенгазеты делает ежемесячно. Одну - серьезную и, можно сказать, проблемную, а вторую - смешную, почти юмористическую. Первая стенгазета - это орган врачей психоневрологической клинической больницы No 1, а вторая - орган больных. Хотя денег ему за это не платят ни те, ни другие, и чем все это время живет семья Жоры - жена и четверо детей - остается непостижимой загадкой.