Александр Хургин. Страна Австралия --------------------------------------------------------------- © Copyright Alexander Khurgin Home page: http://www.khurgin.ru ? http://www.khurgin.ru Email: khurgin[at]mail.ru Издание библиотека ВЛД-пресс, Днепропетровск, 1997г. --------------------------------------------------------------- СОДЕРЖАНИЕ Рассказы Человек по имени Петрищев Окна на юг Ни с того ни с сего Повести Страна Австралия Остеохондроз ЧЕЛОВЕК ПО ИМЕНИ ПЕТРИЩЕВ Было уже довольно поздно, когда человек по имении Петрищев понял, что ему необходимо восстановить утерянную связь с миром. Правда, как это сделать, он не понял. Потому что связь была утеряна не только с внешним миром, но и с внутренним. В общем, расстройство в себе и вовне человек по имени Петрищев ощущал всеми без исключения фибрами своей усталой и, может быть, даже больной души. То есть говорить о себе, что у него больная душа, а сам он, значит, душевнобольной, Петрищев, конечно, не стал бы. Да и кто о себе станет такое говорить без особой какой-либо надобности или цели? Но душа у него побаливала давно и ощутимо. Это он чувствовал, так как трудно не чувствовать боль. И вот он понял, что нужно делать. Наверное, темнота, надвинувшейся на город ночи способствовала тому, что понимание пришло к Петрищеву. А может быть, дело не в темноте, а в тишине. Тишина на многих людей действует завораживающе. А на Петрищева она действовала не просто завораживающе, но завораживающе в отрицательном смысле слова. И это объясняется легко. А именно тем, что тишины в жизни Петрищева было больше, чем требуется нормально живущему человеку для восстановления душевных и физических сил, растраченных при свете дня, а также для раздумий, сосредоточения и погружения в себя. А тишина в сочетании с темнотой на протяжении длительного времени и вовсе имела на психику Петрищева пагубное влияние. Вызывалось это влияние тем, что не с кем было ему - Петрищеву - по вечерам поговорить при свете ламп с откровением, а с кошкой говорить было можно, но недолго, потому что она слушать слушала внимательно и терпеливо, а отвечать не отвечала и уходила, если слушать ей надоедало, без зазрения совести по-английски. Да и свет ей был ни к чему. Она и в темноте прекрасно все видела. Ходила же кошка Петрищева на мягких лапах совершенно бесшумно и звука ее шагов не смог бы расслышать даже человек с абсолютным музыкальным слухом скрипача. Короче говоря, темноты и тишины в жизни человека по имени Петрищев накопилось в избытке, и он перестал слышать то, что происходило вокруг него в мире, и в конце концов связь мира с Петрищевым прервалась. Это что касается мира внешнего. По поводу же внутреннего мира у Петрищева возникали различные мнения и сомнения. В том смысле, что это же был его собственный мир - не зря он назывался внутренним. А связь, значит, с ним каким-то загадочным образом все-таки разорвалась и нарушилась. И этот разрыв с нарушением оказались болезненными. Даже более болезненными, чем можно было ожидать. Хотя вообще никто никогда не ожидает разрыва с самим собой. А если он - разрыв - происходит, люди всегда удивляются, волнуются и ведут себя, как говорится, неадекватно. Хотя Петрищева как раз тут, в данном именно случае, можно считать исключением из правила. Если, конечно, такое правило существует в природе. Он-то вел себя адекватно обстоятельствам. А с другой стороны, как еще он должен был себя вести, когда опротивел ему и внешний мир, и внутренний. До последней степени опротивел - не как-нибудь иначе. Но то, что без связей с окружающей средой - каковая и является внешним миром, существовать невозможно - это Петрищев не то чтобы осознанно понимал, а чувствовал органами чувств. И то, что связи эти необходимо восстанавливать - тоже он чувствовал. На собственной, так сказать, шкуре. И он думал, что мне бы наладить утраченный контакт с внешним миром и со средой своего обитания, а уж со своими внутренними делами я как-нибудь разберусь впоследствии, лежа на досуге. И начал Петрищев с того, что взял себя в руки и, когда наступил вечер, включил свет в комнате, чего не делал очень давно. Глаза восприняли это включение плохо - наверное, с непривычки. Петрищеву, видно, нужно было не сразу взять и включить свет на всю катушку. Нужно было, скорее всего, для начала шторы плотные коричневого цвета раздвинуть. Тогда отдаленный свет, который есть по ту сторону окон, войдя в квартиру, дал бы глазам Петрищева обвыкнуться сначала с тусклым и размытым электрическим освещением невысокой интенсивности, а после уже можно было и к лампочке в сорок или шестьдесят ватт начать привыкать. К слову надо сказать, что кошке свет лампочки тоже не понравился. Она сощурилась и сидела так, сжав свои большие желтые глаза до узких, еле заметных щелок. А потом она и вовсе их закрыла. И решила - чем сидеть на ярком свету, так лучше уж спать в свое удовольствие. А человек по имени Петрищев сказал себе - ничего, лучше сразу хвост рубить, чем постепенно. В переносном, конечно, смысле. Он хотел еще и телевизор включить - чтоб уж одновременно и к звуку привыкнуть, одним, так сказать, махом. Но не отважился. И свет - то раздражал так, что хотелось куда-нибудь спрятаться, в какой-нибудь темный угол - и хорошо, что в комнате у Петрищева было всего-навсего четыре угла и все светлые, а не темные. То же и в кухне. А в коридоре вообще углов никаких не было - одни двери. В общем, все шло так, как и хотелось Петрищеву подсознательно. И он стал развивать свои действия - чтобы использовать, значит, свет лампы максимально. А именно: Петрищев сел за стол, положил перед собой лист бумаги в линейку и задумался. Он задумался над тем, что написать в своем письме к бабушке. Потому что письмо к бабушке для начала восстановления связей с миром казалось ему неплохим вариантом. И он написал: "Здравствуй бабушка!". И еще написал: "Я живу хорошо". После чего, конечно, снова задумался, так как что писать дальше, он не имел никакого понятия. И представления тоже никакого не имел. Петрищев, он вообще писем никогда не писал в своей жизни. Некому ему было писать письма. Тем более, существует же зачем-то телефон. Хотя телефона у Петрищева дома не было. Поэтому он и сел писать бабушке письмо. И написал две вышеупомянутые фразы. А потом, в результате задумчивости, и третью фразу написал. "А ты как живешь?" - написал Петрищев. И дальше письмо у него пошло легко, и рука уже не останавливалась, а все писала буквы, составляя из них разные слова, а из слов - предложения. Но Писал Петрищев не очень долго. Поскольку взгляд его задержался на словах "генерал Грачев". И пришлось ему перечитывать, что он тут написал и разбираться, какое отношение к его бабушке имеет этот одиозный, можно сказать, военачальник, который к тому же давно находится в отставке и в смещенном с высокого поста положении. И конечно, никакого прямого или косвенного отношения ни к бабушке, ни к самому Петрищеву Грачев не имел. Просто он всплыл в памяти, избрав для этого не самый лучший момент, чего Петрищев сразу не заметил и продолжал писать письмо. Но ничего не бывает в жизни без хоть какой-нибудь пользы. И то, что генерал Грачев проник незамеченным в мысли Петрищева и смог попасть таким образом на бумагу, тоже оказалось не лишенным смысла и основания. Потому что, прервав написание письма, Петрищев вдруг вспомнил, что бабушка его давным-давно умерла и похоронена на старом еврейском кладбище, хотя к евреям при жизни отношения не имела. Но тогда, когда бабушка умерла, на православном кладбище хороших мест не нашлось, там нашлись только плохие места - на отдаленных заболоченных участках, и бабушке ее дети достали по знакомству место на еврейском кладбище, где мест хватало каких душе угодно, и там похоронили ее по христианскому обряду с оркестром. И обо всем этом вспомнил Петрищев в один миг и, конечно, сообразил, что письмом к умершей бабушке, никаких связей ни с кем и ни с чем ему восстановить, скорее всего, не удастся. И тут он окончательно расстроился. Расстроился по-настоящему и бесповоротно. Так, казалось бы, все хорошо пошло, и с бабушкой он неплохо придумал. Написал бы ей письмо, она бы ответила, завязалась бы переписка, став своеобразным мостом, соединяющим Петрищева с миром (в лице бабушки), а там, глядишь, и цель стала реальностью. Но, видно, не судьба. В сущности, смерть бабушки - пустяк, ведь сколько их умерло за время существования человечества - простых безымянных, можно сказать, бабушек, никак на жизни Петрищева не отразившись! А тут вот - пожалуйста. И главное, другого пути воссоединения с окружающим миром Петрищев не видел. И не мог придумать ничего стоящего. Закоротило его, как говорят электромонтеры, на бабушку. А короткое замыкание - такая штука. Против короткого замыкания не попрешь. Петрищев хотел было поделиться своим несчастьем с кошкой, но кошка сказала "отстань" и отвернулась. Поэтому единственное, что осталось человеку по имени Петрищев, это выйти из квартиры с ярко горящей под потолком лампочкой и прогуляться. Невзирая на поздний вечер, граничащий, можно сказать, с ранней ночью. И он оделся и вышел, и кошка посмотрела на него с недоумением, поскольку надеялась в самом скором времени поужинать перед сном. А на улице, довольно темной и довольно тихой, Петрищеву стало лучше, чем было в квартире, хотя ничего у него и не изменилось. И он походил по этой темной и тихой улице туда и сюда, и опять в обратную сторону, подышал ее свежим воздухом и вошел в темный трамвай, подошедший к остановке именно в тот момент, когда к ней подошел Петрищев. На трамвае не было никаких опознавательных знаков, если не считать шашечек, говорящих о том, что этот трамвай не трамвай, а такси, и надписи под шашечками: "Без льгот". И Петрищев, который никуда не собирался, да и не хотел ехать, вошел в этот неопознанный и неосвещенный трамвай, вошел, скорее всего, потому, что у него не было абсолютно никаких льгот и они - льготы - были ему не нужны. Вот он и вошел в трамвай. И с ним вошли еще какие-то люди, а другие люди в этом трамвае уже куда-то и откуда-то ехали. И те, кто вошел - вошедшие то есть, стали спрашивать у кондуктора: "По какому маршруту едет трамвай?", а кондуктор им всем по очереди терпеливо отвечал: "По семнадцатому". "По семнадцатому". "По семнадцатому". Наконец, кто-то у передней двери кондуктору возразил: "А водитель сказал - по двадцатому". На что кондуктор ответил: "Не знаю, по какому едет водитель, а я еду по семнадцатому". И тут Петрищев понял и ощутил, что зря вышел из своей квартиры, оставив в ней в одиночестве свою любимую кошку. Потому что после ответа кондуктора пассажиру, стоявшему у передней двери, прерванная связь Петрищева с внешним миром была не только утрачена им окончательно, но и сдвинута куда-то в сторону. О связи с миром внутренним (также утраченной и сдвинутой) Петрищев даже не вспомнил. ОКНА НА ЮГ Свет погас ночью. Или скорее ближе к утру. Часа, наверно, в четыре. В три пятнадцать Кульков вставал, разбуженный громом и молнией внезапной угрозы, и тряпку клал под наружную боковую стену, чтоб она воду в себя впитывала и собирала. Потому что сквозь шов этой стены дождевая вода проникала и лилась прямо поверх обоев за плинтус. И свет тогда, в три пятнадцать, был. Это сто процентов. А в семь проснулся Кульков - уже окончательно - нет света и холодильник успел подтаять и потечь. Кульков вышел в коридор, в коридоре освещение мерцает и лифт гудит, поднимая жильцов и опуская. И Кульков спросил у безногой старушки, которая продвигалась по направлению от своей квартиры к лифту, есть ли у нее свет, и она сказала: не знаю я, у меня лампочки все перегорели давно - до единой. Тогда Кульков открыл распределительный электрощит, понажимал наобум кнопки и пробки автоматические попробовал включить все по очереди - свет не зажегся. - А как в ЖЭК пройти? - спросил он у той же самой старушки, продолжавшей поступательное свое движение к лифту. А она сказала: - Не знаю я, - и: - у меня, - сказала, - ног нету, чтоб туда ходить. Но ЖЭК Кульков нашел. Самостоятельно и проще простого. Он рядом располагался, в следующем доме напротив. И там, в диспетчерском пункте, сказали ему: - Вызов принят, электрик будет в порядке очередности заказов. - Когда? - спросил Кульков. - Примерно. А они сказали: - Когда будет, тогда будет. И Кульков вернулся из ЖЭКа и на клочке белой писчей бумаги написал разборчиво: "Звонок не работает". И привесил этот клочок на дверь, с наружной ее стороны. Хотя прийти к нему никто вроде бы не мог, а электрик и сам обязан был догадаться, своим умом, что звонок не работает. Раз света нет и его вызвали. Но мог он и не догадаться, а доложить в диспетчерскую, что приходил по вызову, а дома никого не оказалось. Потому Кульков и повесил эту бумажку. Чтоб исключить подобные недоразумения наверняка. И, конечно, теперь он то только и делал, что нетерпеливо смотрел на часы и ждал вызванного электрика. А вместо него пришел нежданный сосед, старый и запущенный, и принес с собой запах отжившего больного тела. Он сказал: - Мне нитку вдеть. А то я ее не вижу. - Давайте, - сказал Кульков и вдел нитку в ржавую тупую иглу. - Ну я пойду шить, - сказал сосед, - дай тебе Бог здоровья. - И он ушел, а запах после себя оставил и этот запах смешался с духотой квартиры и растворился в ней без остатка. И Кульков машинально ткнул в кнопку вентилятора пальцем и сразу вспомнил про свет и про то, что не может быть никакого вентилятора без света и вообще ничего быть без света не может, так как электричество прочно вошло в нашу жизнь. И поэтому Кульков лег в комнате, взяв в руки валявшийся здесь старый журнал. "История государства Российского", - прочел он где-то в его середине и стал читать дальше. Но читалось ему плохо. Он улавливал только, что князья все время дерутся не переставая, а кто с кем и кто чей сын или брат, и где кто княжит, и за что они убивают друг друга в сражениях - уяснить и усвоить не мог. Все они и все их исторические деяния путались в голове у Кулькова, образуя в ней невнятную серую муть. И Кульков бросил журнал на пол, и журнал стал домиком и, постояв, разъехался своими половинками в шпагат. А электрик не шел, и Кульков ждал его то сидя, то в лежачем положении, думая, что хоть бы до вечера он прийти соизволил - чтоб не сидеть здесь без света во тьме. И он выходил за дверь и проверял - не снял ли кто его записку насчет неработающего звонка, и когда он открыл дверь в третий, наверно, раз, то обнаружил за нею плотного компактного человека с портфелем типа "дипломат". Человек читал его записку. - Вы электрик? - спросил у него Кульков. - Я Седых, - ответил человек и, вынув из "дипломата" визитку, протянул ее Кулькову. - Какой Седых? - спросил Кульков, не читая визитки и на нее не глядя. - Светланин, конечно, - сказал Седых, - другими словами, муж. - Какой еще муж? - не понял Кульков, потому что о муже Светлана ему ничего не говорила и инструкций на случай его появления не давала. - Бывший муж, - сказал муж, - там, в визитке, все написано. - И он, в свою очередь, спросил у Кулькова: - А вы, значит, - спросил, - муж настоящий? - Нет, сказал Кульков. - Будущий? - сказал муж. - Нет, - сказал Кульков. - Ну, нет, так и суда нет, - сказал бывший муж и: - Могу я, - сказал, видеть Светлану? По неотложному и важному поводу? - А она уехала, - сказал Кульков. - В ЮАР. - Значит, в ЮАР, - сказал бывший муж и сказал: - А дышится вам здесь как, не тяжело? - Тяжело, - сказал Кульков. - Окна же все на юг. И муж сказал: -Вот-вот. И я об этом самом. А Кульков ему сказал, чтобы на предмет ЮАР он широко не распространялся, потому что Светлана не склонна была свой продолжительный отъезд афишировать. И муж сказал: - Ладно, не буду распространяться, тем более что ЮАР, АРЕ, СэШэА - какое это имеет значение? - И, отступив, он скрылся за дверями лифта, был и не стало. А Кульков, убедившись еще один лишний раз в целости и сохранности своей бумажки, поставил на газ чайник, чтобы вскипятить его. Кульков сырую, некипяченую воду здесь не пил, ввиду того, что она была недостаточно питьевая как на цвет, так и на вкус. И он кипятил чайник и после того, как вода остывала, наливал ее в глиняный кувшин и ставил кувшин в холодильник. И потом, значит, пил воду в охлажденном после кипячения виде с удовольствием. Ну и поставил Кульков чайник на огонь газа, а сам лег и попробовал читать в том же журнале литературное произведение искусства, озаглавленное "Мост над потоком" и, конечно, уснул, как убитый наповал воин. А чайник на газу остался бесконтрольный и выкипел весь до самой последней капли, и начал стрелять внутренней раскалившейся накипью. Кульков вскочил в горячей испарине, одуревший от дневного сна и от жары - чайник стреляет, электрика нет и близко. И он бросился в кухонный туман, выключил газ и дал пустому чайнику остыть естественным путем до температуры кухни, после чего вытряхнул отскочившие куски накипи в унитаз, прополоскал чайник и снова залил его доверху зеленоватой водой. И тут увидел Кульков, что обои в том месте, куда бил пар из носика, промокли насквозь и вздулись волдырем, отклеившись. - Ну вот, - сказал Кульков, - испортил чужую кухню. И он поставил чайник на плитку, отвернув носик от стены, а сам решил, пока вода будет нагреваться и закипать, смыть с себя клейкий пот, выступивший из его тела во время сна. Потому что и без того было всегда душно в квартире, вследствие окон, выходящих на юг, а из-за того, что чайник выкипел, просто-таки невыносимо стало и невозможно дышать. Но он разделся - в смысле снял в ванной трусы - и снова их надел на место, так как вода из горячего крана не шла, а из холодного шла еле-еле душа в теле, без требуемого минимального напора. И это несмотря на то, что буквально две минуты назад набирал Кульков чайник , и вода била вполне, можно сказать, сносной струей. И исчезновение воды вдобавок к свету, исчезнувшему ранее, огорчило Кулькова до крайнего предела и вышибло его из своей тарелки и колеи. Правда, в дверь постучали настойчиво и это уже должен был быть электрик и никто другой, потому что по теории вероятностей некому было быть и стучать в его дверь. И открыв дверь с последней надеждой, Кульков даже не спросил, а сказал утверждающе: - Вы - электрик. - По образованию и в недавнем прошлом - да, - сказал мужчина с сапогом в руках и с непомерным кривоватым носом на лице. - А сейчас, - сказал, - в данный текущий момент, я сапожник. Сапог вот принес Светлане из ремонта. Левый. - А Светлана уехала, - сказал Кульков сапожнику. - Как это уехала? - сказал сапожник не веря. - Мне нитку вдеть, - сказал из-за спины сапожника знакомый уже Кулькову старик. - В ЮАР, - сказал Кульков, вдевая нитку . - Только не надо об этом говорить всем подряд. Светлана просила. - А как же сапог? - спросил сапожник. - Дай тебе Бог здоровья, - сказал старик и ушел, и оставил свой едкий запах. - Там ей сапог ни к чему, - сказал Кульков, - там тепло. А уплатить я вам могу. - Да мне не деньги нужны, - сказал сапожник, - денег у меня у самого много. А мне нужна Светлана. Понимаете? - Ну подождите, - сказал Кульков, - она, может, года через два вернется. А сапожник сказал: - Нет, я, пожалуй что, пойду, а то у меня время - деньги, причем большие. - И еще он задал Кулькову один вопрос: - А вы, - говорит, - кто будете Светлане? Родственник? И Кульков поискал нужное и подходящее более-менее слово и нашел его, сказав: - Я буду Светлане квартиросъемщик. - Это хорошо, - повеселел сапожник и пошел , повеселевший, к лифту, размахивая сапогом. "Интересно, - подумал Кульков, - почему они не звонят перед приходом? Ведь есть же телефон." И, конечно, телефон стал звонить , как будто бы идя навстречу пожеланиям Кулькова. И стали по нему на разные голоса и лады спрашивать Светлану и Светлану Семеновну, и госпожу Седых - это, если попадали туда, потому что не туда тоже попадали то и дело. И еще звонили из уличного автомата какие-то дети-подростки и говорили ломкими недоразвитыми голосами: - А ваша жена, - говорили они, - шлюха, - и хихикали, возбуждаясь от самого произнесения этого слова "шлюха". А Кульков им отвечал: - Спасибо за информацию, но у меня нет жены, - и он клал трубку на рычаги, радуясь, что не нажил и не имеет своих собственных детей, а то, думал, занимались бы они тем же самым или еще чем похуже и пострашнее. И вымотав себе последние нервы ответами на этот град телефонных звонков , Кульков пришел к выводу, что надо идти в ЖЭК повторно, так как время неодолимо двигалось вперед, приближая темную часть суток, когда без света совсем здесь будет не жизнь, а издевка. А для электрика, если он вдруг придет в его отсутствие, Кульков дописал на бумажке такую фразу: "Буду, - дописал, - через 15 минут максимум". И пошел в ЖЭК. И там сказал, что электрика, между прочим, до сих пор нет и не пахнет и что холодильник у него полностью расквасился, и что это безобразие чистейшей пробы и недопустимая халатность в работе и в отношении к людям. А его там, в ЖЭКе, выслушали и ответили: - А кто вы, собственно, такой? - И: - У нас, - ответили, - по этому адресу проживает Седых Светлана Семеновна единолично. - А я, - сказал им на это Кульков, - муж ее будущий. На что они со своей стороны сказали, что как станете настоящим мужем, согласно закону о семье и браке и пропишитесь на нашей территории, так и сможете заявлять свои права. И если, сказали, гражданку Седых не устраивает, что электрика нет, пускай она сама и является в ЖЭК, а не посылает вместо себя незнамо и черт знает кого. - А если Седых нет? - сказал Кульков. - А где она? - спросили в ЖЭКе. А Кульков хотел сказать им, что уехала она в ЮАР, но вовремя спохватился и сказал: - На работу ушла. - А вы, значит, - спросили они, - на работу не ходите? - И Кульков ушел, ничего от ЖЭКа не добившись и не получив никакого удовлетворения своих требований. И электрик, пока ходил он в ЖЭК и из ЖЭКа, тоже, разумеется, не появлялся. Зато появились откуда-то семь человек среднего приблизительно возраста - четыре мужчины и три женщины. И они стояли нарядные, покинув лифт, и вдевали соседскому старику нитку в иголку, а у одного из них, у непарного мужчины, в кулаке были зажаты цветы розы. И, увидев, что Кульков отпирает нужную им квартиру, они подошли к нему окружив и спросили: - А где, - спросили, - хозяйка? Светлана Семеновна Седых. Она нам записку на двери оставила. - Это не вам записка, - сказал Кульков, - а электрику. А Светлана, - сказал, - уехала в ЮАР. Только об этом - никому ни слова. - А вы кто такой есть? - спросил у Кулькова непарный мужчина с цветами в кулаке. - Да как вам сказать... - сказал Кульков. - Все понятно, - сказали гости и сказали: - Так мы войдем. Светлана Семеновна нас приглашала на шестнадцать часов, а сейчас шестнадцать ноль две. - Но ее же нет, - сказал Кульков. - И света нет тоже. А они сказали, что приглашены месяц назад и прошли в дверь, отстранив и прижав Кулькова спиной к стене и вручив ему к тому же цветы. А войдя, они разместились в большой комнате квартиры и стали вежливо разговаривать и беседовать, и проводить время, нужное женщинам для приготовления на кухне еды и закуски. Потом непарный мужчина позвонил куда-то по телефону, и пришла еще одна полноватой комплекции женщина. Кульков так понял, что непарный мужчина ее себе для пары пригласил, потому как подходила она ему и по возрасту, и по росту, и по всему. Но этот мужчина, являвшийся непарным, попрощался со всеми и с каждым, говоря пора, пора, извините, и ушел. А вновь пришедшая по его звонку женщина сказала Кулькову: - Талия. - Что талия? - сказал Кульков. - Меня так зовут, Талия, - сказала женщина, - в честь одной из девяти муз. - А я Кульков, - сказал Кульков и представился. - И что вы здесь делаете? - спросила женщина Талия. А Кульков ей сказал: - Живу. И еще, - сказал, - жду электрика. Я его вызвал. - А хотите со мной ждать электрика? - спросила Талия. - В моем обществе. - Пожалуйста, - сказал Кульков. - Можно и в вашем. И тут с кухни торжественно возвратились женщины с закусками и с посудой и они сказали, что холодильник оттаял и протек на пол и его пришлось вытереть, и садитесь, сказали, за стол, будем начинать. И они быстро накрыли и сервировали стол, поставив один лишний прибор для отсутствующей здесь Светланы. И все дружно, в общем порыве, сели за накрытый и сервированный стол, и Кульков тоже сел со всеми, и гости приступили к еде и к питью, и к говорению тостов за здоровье Светланы Семеновны Седых и за успех ее большого и нужного дела, и за долгие годы ее жизни. А женщина Талия, она не только пила и ела, но еще и гладила Кулькова под покровом стола, проникая ладонью в самые сокровенные места его мужского организма. И Кулькову это приходилось по душе и нравилось (хоть сама эта Талия и не очень нравилась как женщина), поскольку он забыл уже, что это бывает и как бывает - тоже забыл. А в общем застолье он активной роли не играл, будучи чужим ему, этому неожиданному застолью, и инородным и еще потому не играл Кульков в нем никакой заметной роли, что ждал и не мог дождаться электрика, вызванного им в полвосьмого утра. И когда трапеза подошла к своему логическому окончанию и, как говорится, к развязке, в дверь кто-то постучался. - Это электрик, - сказал Кульков и, сбросив руку Талии со своей ноги, побежал отворять. - Дождались, - сказала Талия, - сейчас будет свет и тени. Но, конечно, никакой это стучался не электрик. Стучался сапожник. И он сказал Кулькову: - Кстати, вы почему, - сказал, - электриком интересовались? - Света нет, - сказал Кульков, - с утра. - Ну так я могу посмотреть, - сказал сапожник. Я же инженер-электрик по специальности и высшему образованию. И он открыл щит и заглянул в него. И сказал: - Пакетник сперли, дачники хреновы. - И что теперь делать? - спросил Кульков. - Без пакетника. - Пассатижи есть с изолированными ручками? - сказал сапожник. - Поищу, - сказал Кульков и, порывшись в кладовке, нашел искомые пассатижи. А сапожник, в смысле инженер-электрик, поводил носом от провода к проводу и соединил нужные из них пассатижами. И свет в квартире зажегся, и заурчал в кухне холодильник. - Изолента есть? - спросил сапожник. - Поищу, - сказал Кульков и нашел в кладовке моток изоленты темно-синего цвета. - Хорошо, - сказал сапожник и заизолировал соединения, и объяснил: - Чтоб концы не торчали оголенные и не угрожали ничьей жизни. - Спасибо вам, - сказал Кульков, - и: - может, - сказал, - зайдете выпить-закусить? Там к Светлане гости пришли. А сапожник сказал, что не употребляет алкоголь ни в каких его проявлениях, так как закодирован до гробовой доски наглухо, и сказал: - Если Светлана звонить будет из ЮАР, скажите ей, что сапог я сделал лучше нового. И привет от меня передайте большой и горячий. - Передам, - сказал Кульков. А гости спросили: - Что, электрик приходил? - Нет, - сказал Кульков, - сапожник. - И гости засмеялись и захохотали, приняв этот ответ Кулькова за юмор и за шутку. А он шутить и не собирался. И он сказал: - Да, сапожник, - и вышел из комнаты, чтобы снять с двери записку, потому что звонок теперь работал исправно, как все равно часы, а сам Кульков был давно дома. Хотя, конечно, и не дома он был в этой квартире, если понимать в общепринятом и полном смысле. Так как не дом это был для него, а временное прибежище и укрытие от непогоды, ночи и людей, откуда надо будет в положенный срок съехать неизвестно куда. Потому что у Кулькова, у него никогда не было этого "куда" и всегда он жил или у кого-то, у жены, например, или - временно. И сейчас он жил тут временно и благодаря случайной уличной встрече. Его Светлана встретила. Подобрала, можно сказать, в критический момент под забором. И она сказала: - Кульков, узнаешь? - Узнаю, - сказал Кульков, - да, - и действительно он узнал ее в том плане, что внешность показалась ему знакомой и где-то виденной. А она спросила: - Из класса общаешься с кем-нибудь? - Нет, - сказал Кульков, - не общаюсь, - и вспомнил, что это Светка. А фамилию ее девичью он так и не восстановил в памяти и это не удивительно, если учесть, что с окончания ими школы прошло уже двадцать четыре года. И Светлана зазвала Кулькова к себе на рюмку кофе и, узнав, что жить ему абсолютно негде, сказала: - Это мне тебя Бог послал, не иначе. - И: - Я, - говорит, - уезжаю по делам в ЮАР года, может, на два, а сдавать квартиру не хочу кому попало. Потому что, - говорит, - восемьдесят зеленых в месяц для моего бюджета безразличны и ничего не значат, а афишировать свое длительное отсутствие мне бы не хотелось. Ну и пустой оставлять квартиру на годы - сам понимаешь. - И она спросила у Кулькова: - Я надеюсь, ты согласишься пожить тут, пока я вернусь? - Соглашусь, - сказал Кульков, и Светлана стала водить его по квартире и показывать, где в ней что лежит и находится и чем он может пользоваться здесь живя. - Тут, - говорила она, - посуда, тут белье постельное, тут вентилятор для подавления духоты в летнее время года, а это, - говорила, - на фотографии, отец мой покойный. Он умер, а вернее покончил с собой. А Кульков ходил за Светланой, слушал объяснения и наставления, но не запоминал ничего определенного, и ее беглый говор звучал в ушах у Кулькова, а глубже, в мозг, не проникал. А после Светлана еще и денег ему дала. Чтоб за квартиру он их вносил ежемесячно и за телефон со смешным номером 25-25-25. - Я, правда, - сказала, - за год вперед уплатила, но цены же, небось, повысятся на услуги, так ты доплатишь. И дальше будешь продолжать платить. Да? - Да, - пообещал ей Кульков. Буду. Но ты много денег даешь. - А ладно, - сказала Светлана и уехала в свою ЮАР на два года. А Кульков устроился таким образом на жительство в ее квартире со всеми удобствами и с окнами, выходящими на юг. А гости тем временем начали собираться уходить, говоря, что надо бы уже и честь знать. А женщина Талия уходить не собиралась ни сном, как говорится, ни духом. Во всяком случае, так показалось Кулькову, и показалось ему правильно. Она не ушла с другими гостями, сказав, что помоет посуду и уберет. И, конечно, это был с ее стороны предлог и уловка, и никакой посуды она мыть не стала, а стала обнимать Кулькова и раздевать, а он все еще - по инерции мышления - ждал вызванного им из ЖЭКа электрика. И Кульков поддавался чарам женщины Талии и шел у нее на поводу, но как-то рассеянно и особого рвения или страсти не проявлял. И они барахтались в густой и влажной духоте квартиры, и в этой вибрирующей духоте буксовали лопасти вентилятора. - Никогда не была такой потной, - сказала наконец Талия. А Кульков сказал: - Окна на юг, а воды, - сказал, - нету. - Как всегда, - сказала Талия и спросила: - А что это за огонь? Там, смотри. - Пожар, наверно, - сказал Кульков. - Здесь часто что-нибудь загорается и горит. И по предложению и по желанию Талии они вышли на балкон в чем их мать когда-то родила, чтобы наблюдать бушующий пожар и то, как мужественно тушат его две красные пожарные машины. - А красиво горит, - сказала Талия. - Величественно. - Ничего, - сказал Кульков. - Смотреть можно. И они стояли на балконе, на высоте птичьего, можно считать, полета и видели, как боролись с огнем героические пожарные машины и их экипажи и как они победили пожар на всем фронте и стерли его с лица земли, и даже дыма от него не осталось. И вообще ничего не осталось от пожара, кроме разве длинного вечера, в котором орал на одной хриплой ноте голодный грудной ребенок. А Кульков с Талией все стояли и стояли, свесившись за балконные перила и глядя вниз, где уже не было ничего видно дальше своего носа. И они бы стояли так, наверно, долго и бесконечно, но в дверь позвонили дважды и позвонили еще. - Кого это там несет? - сказала Талия и плюнула в темноту, а Кульков пошел открывать, натягивая по пути штаны. - Кто? - спросил Кульков сквозь дверь. - Электрик, - сказали из-за двери. - Электрик? - сказал Кульков и открыл дверь. - Электрик, - сказал электрик. - Сволочь ты, а не электрик, - сказал Кульков и взял электрика за грудки. - Ага, - сказал электрик, - значит, ложный вызов? - и сказал безногой старушке, возвращавшейся к себе домой с вечерней прогулки: - Вы, - сказал, - бабуля, - пойдете в качестве свидетеля. - Я инвалид, - сказала старушка, - и никуда, дальше двора, не хожу. А силой, - сказала, - не имеете права. А Кульков сказал: - Иди отсюда, - и захлопнул перед лицом электрика дверь. И он не успел еще стащить с себя прилипшие к потным ногам штаны, как свет в квартире погас и по лестнице застучали шаги бегущего во весь опор человека. И Кульков сказал: вот падла, и двинулся вдоль квартиры вслепую, на ощупь пробираясь к балкону, где стояла немолодых уже лет женщина, названная отцом с матерью в честь одной из девяти муз, покровительницы то ли комедии, то ли драмы, а может, и иного какого-нибудь вида искусства, а какого именно, Кульков точно не знал, потому что познакомился с этой женщиной всего несколько часов назад и видел ее сегодня впервые в жизни. НИ С ТОГО НИ С СЕГО Если выражаться красиво и фигурально, то можно сказать так: Беляев снова, в сто первый какой-нибудь раз споткнулся и заблудился в трех соснах, и завис где-то в обрывках и обносках мирового пространства, а время у него в черепной коробке перемешалось с серым веществом его мозгов и пошло со сбоями и то взад, то вперед, то быстро, то медленно. В общем, оно превратилось в студенистую кашу-размазню и мешало ему сосредоточиться на необратимом процессе жизненного течения. И Беляев взялся победить и преодолеть эти свинские происки пространства и времени старым, проверенным, еще дедовским способом. Он бежал от действительности в запой и стал неутомимо пить в абсолютно полном, стерильном, одиночестве, как говорится, tet a tet с самим собой, так как у него имелись для этого все необходимые условия и удобства. Жена Беляева возвращалась с работы слишком поздно из-за того, что каждый день заходила проведывать брошенного ею на произвол судьбы мужа и вообще, перед лицом закона она была женой ему, этому брошенному мужу, а Беляеву она приходилась ни рыбой ни мясом, хотя и ночевала под его кровом. Потому что не смогла она стать ему кем-то, несмотря на все приложенные с ее стороны усилия и старания. И они не были женаты и записаны в книге загса, а просто спали друг с другом в половом отношении. А в последнее, уже взбесившееся время, они и не спали, то есть они то только и делали, что спали ночи напролет - она в сатиновой ночной рубашке от головы до пят, как в броне, а он - в трусах и в майке по колено в обтяжку. Они, видно, допустили грубую ошибку, избрав друг друга в качестве партнеров по совместной жизни и были теперь друг другу до фонаря, а Беляеву, ему и прежде, и вообще никогда в жизни не везло с выбором женщин. Они, женщины, обычно сами его выбирали и сначала влюблялись в него без памяти и до одури и творили в быту и в постели черт знает что и наслаждались им, Беляевым, до кончиков пальцев, и бросали направо и налево к чертям собачьим надежных мужей и любовников, а потом у них все проходило и исчезало без видимых следов, и они вылечивались и выздоравливали и тихо бесились какое-то неопределенное время, и в конце концов уходили на все четыре стороны и сбегали сломя голову без оглядки. И попервам это было для Беляева загадкой природы и полной неожиданностью и неразрешимым риторическим вопросом, а позже он все понял и догадался, что происходили эти досадные метаморфозы и водевильные превращения не из-за них, женщин, а из-за того, что сам он, Беляев, первым кончался и остывал к очередной своей любимой женщине, и она становилась ему где-то там, глубоко, обузой и безразличной чужой вещью в себе, а после уже они, женщины, что-то такое ощущали смутно своим особым женским чутьем и отвечали ему взаимностью отсутствия чувств и отмиранием либидо и гибельным физическим отвращением. И тогда Беляев, чтоб разрядить сложившуюся обстановку и развеяться, начинал беспробудно, со вкусом и удовольствием, пить горькую под бедную килокалориями закуску, как самый распоследний хронический алкоголик. К предмету закуски у него и в добрые, целостные, времена было отношение наплевательское и неряшливое, а сейчас и совсем не о чем говорить и разглагольствовать, не до жиру. Так что пил Беляев под молоко двухпроцентной жирности. У него во дворе стоял молочный ларек, палатка, где торговали молоком из бочки, а бочку эту привозили черной ночью, и Беляев выходил и открывал ее, не нарушая пломбы, специальным ключом, который сделал ему на мехзаводе знакомый соратник его отца и брата слесарь-виртуоз дядя Вася Колокольников. И Беляев отпирал этим хитрым ключом бочку, и у него всегда имелось в доме и никогда не переводилось коровье свежее молоко. И он им закусывал или, наверное, все-таки запивал крепкие спиртные напитки. Воровал он, короче, это молоко, как подлая сволочь и тать и, значит, это ворованное молоко из бочки являлось основным средством к его достойному существованию во времена глобальных запоев. - А-а, все одно эта бандитка-молочница всем и каждому недоливает нагло и открыто, так пускай она украдет меньше на три литра у день, не подохнет. И не обеднеет, - так себя оправдывал и убеждал Беляев, когда открывал кран и воровал молоко, принадлежащее в идеале народу. И вот Беляев сейчас усиленно и самым серьезным образом пил много дней и ночей подряд без отдыха и перерыва. Но пил он как-то по-особенному, не по-русски, а удерживая себя в определенной и далеко не последней степени алкогольного отравления и на сильном взводе. И как только взвод его ослабевал и шел на убыль, он добавлял и запивал, в смысле, значит, закусывал глотком охлажденного молока из бидона. Чтоб, значит, и силу хмеля использовать с максимально возможным КПД и чтоб не опускаться до состояния скотства и отключки сознательного соображения. И в таком нетрезвом, но и не пьяном половинчатом виде пребывал Беляев неделями и месяцами, и у него было тепло на сердце, как от песни веселой, ну или, если не тепло, то вольготно и потому вполне терпимо. А принял волевое решение фундаментально запить в этот последний раз он после того, как позвонила ему Лерка - это предыдущая его жена и подруга дней его суровых, тоже, конечно, неофициальная, но любимая Беляевым без дураков и до глубины души. Эта Лерка, она первая и единственная из всех бросила Беляева еще до того критического переломного момента, как у самого у него случилось расстройство и разрушение его собственного чувства к ней. И он никак не мог теперь ее выкинуть из головы и сердца и тешил себя приятными воспоминаниями о Леркиных коварстве и любви. А позвонила она ему из города Львова и спросила, не сможет ли он встретить ее послезавтра, то есть в понедельник, на вокзале с поезда, так как, сказала, отец у меня безвременно ушел из жизни. А она отца своего очень любила и уважала, даже больше, чем свою мать, хотя он и был ей не отец, а отчим. И вот она ездила его хоронить, а сейчас едет обратно с непосильным количеством тяжелых вещей, потому что мать передала все нужное, чтоб она отметила тут девять дней со дня смерти. Она, Лерка, и там бы могла их отметить с родными и близкими соседями, но никак не могла так долго задерживаться у матери в родительском доме, ведь же и дети ее и любимый кот Топик остались на попечение бывшей ее свекрови, которая их, детей, недолюбливала за шумливость, а котов так просто не переваривала органически и в принципе. И вот она позвонила не кому-нибудь другому, а именно Беляеву, и Беляев встретил ее с поезда и дотащил чемоданы и сумки с вещами, и они набрались с ней, с Леркой, до умопомрачения и необузданности своих поступков и, возможно, переспали по пьянке друг с другом неоднократно без взаимной большой любви, потому что вернулся Беляев к себе домой ровно на третьи сутки, после того, как бывшая Леркина свекровь приперлась наобум проверить и поинтересоваться, почему Лерка так долго отсутствует и захватила на всякий случай с собой детей. А они, Беляев и Лерка, валялись в нетрезвом и голом состоянии при потухших свечах и при открытой входной двери. И Беляев ушел от Лерки и ретировался и дома все тщательно обдумал и взвесил, и пришел к выводу, что неплохо было бы сейчас недельки, допустим, на две запить. И он запил с радостью и самозабвением, вкладывая в это дело всю свою грешную душу без остатка. И нынешняя его жена приходила все позже и позже, а не то вчера, не то позавчера и вовсе не пришла, оставшись, видно, у мужа, брошенного ею однажды, ранним осенним утром. Он ей, значит, простил все без исключения и забыл предательство и измену и наставленье ветвистых рогов, и отпустил грехи. А Беляев это, ее то есть приход, не очень-то и заметил, так как был он по горло занят и поглощен своими обостренными чувствами и переживаниями личных обстоятельств и персонально собой, и он продолжал с упоением и энтузиазмом пить, умело балансируя на грани, рядом с потерей пульса. Так ему было приятней ощущать свое Я и себе сочувствовать. А сочувствовал он себе, потому что Лерка его откровенно пошла по рукам, а ему, как родному и близкому, все про это рассказывала без стеснения и предрассудков, а он это все выслушивал и теперь доподлинно знал, что она влюбляется по уши в каждого, считай, встречного и поперечного, и был уже у нее охранник из фирмы "Алес" атлетического телосложения и невинный мальчишка-прачечник из прачечной самообслуживания без особых примет, и преуспевающий предприниматель новой волны, и психопат-психолог, и какой-то то ли писатель, то ли поэт, то ли просто литератор, а в настоящий, текущий момент есть вот МВТУшник, который пока без работы и на ее иждивении и содержании, хотя живет он сейчас в Москве, но часто к ней приезжает. И с каждым последующим мужчиной ей лучше, чем было до того с предыдущим, все лучше и лучше, лучше и лучше, и это уже почти что болезнь, от которой один шаг или меньше до пропасти во ржи или в чем-то другом, безразлично. И Беляеву не хотелось, чтобы Лерка свалилась в пропасть, из которой пойди еще выберись - ведь же это она после него, Беляева, сорвалась и пошла гулять по рукам ногами, а до встречи с ним она была честной и примерной женой и верной, как пес, супругой своему первому в жизни мужу, отцу их общих детей. А после него, Беляева, сорвалась вот и слетела с катушек и летит, расправив крылья. А Беляев смотрит на этот ее бреющий полет издали и отчужденно в бинокль и прервать его не в силах и не в состоянии, потому что не любит его больше Лерка и он для нее есть никто и ничто, а просто по старой памяти родной и близкий человек, ну как сестра или мать, или подруга детства, с которой вместе росли и взрослели и превращались из девочек в женщин. И вот, значит, Леркина личная жизнь отбилась и освободилась от пут беляевской личной жизни и никак их отдельные независимые жизни не взаимодействовали между собой и не оказывали друг на друга никакого видимого влияния, если не считать, конечно, Леркиных, как перед Богом, исповедей и рассказов о своих захватывающих дух приключениях сильно выпившему Беляеву. А трезвому она ничего ему не могла бы рассказать. Она вообще не видела его на своем веку полностью трезвым как стеклышко. Беляев же, он когда не пил безвылазно, то все равно каждый день понемногу употреблял для поднятия тонуса, так как всегда был по сути своей алкоголиком. Не пьяницей, а алкоголиком, другими словами, ему без дозы и думалось туго и жилось, а стоило принять, ну буквально чисто символически, и он становился другим противоположным человеком, и на него приятно было смотреть, и ум его начинал работать остро и переставал заходить за разум, и руки обретали и силу, и становился Беляевым уверенным в себе и веселым, и жизнерадостным, и по-особенному красивым неотразимой мужской красотой. А в те голубые, можно сказать, периоды жизни, когда Беляев позволял себе запивать обстоятельно и с полной самоотдачей, он, естественно, малость раскисал и расползался по швам в смысле внешнего вида, но все равно удерживал кое-какую форму и выглядел живее всех живых. И в этот последний раз он пил как обычно, по заранее намеченному плану действий и чувствовал себя физически как нельзя лучше, и ничего не могло омрачить его устоявшегося нетрезвого бытия, даже этот неприятный сгорбленный крючком старик, который беспричинно стал появляться у него в квартире и похоже совсем тут поселился на постоянно. А откуда он взялся, было непонятной загадкой, потому что раньше его здесь вроде бы не наблюдалось, а появился он в квартире недавно, и с его появлением квартирка Беляева стала большой и гулкой коммуналкой, и он приползал откуда-то из дальних покоев и говорил сипя и отдуваясь: - Алик, - говорил он, - у меня неприятность, я не могу встать самостоятельно с постели, мне нужно протянуть шнурок или ремень, и я буду вставать, держась за него руками. И еще он говорил: - Алик, почему до двадцать пятого августа, до дня, когда трагически погибла Зина, я все мог и ходил, куда надо и не надо, а сейчас я не могу. Кто такая, эта Зина, он не говорил и когда, в каком голу было это двадцать пятое августа, тоже скромно умалчивал, и только слонялся по всем закоулкам квартиры и появлялся - как будто каждый раз заново возникал из пепла в конце темного узкого коридора - бесшумно и неожиданно. И он двигался по направлению к Беляеву, опираясь на палку и протяжно шаркая по паркету м вздымая шлепанцами клубы пылищи, и оставляя за собой в целине нетронутой еще пыли кривую изломами лыжню. И так он проживал у Беляева и Беляеву совсем нисколько не мешал, хотя и называл его почему-то Аликом, наверно, так ему было удобней и больше нравилось. А что ест и чем живет этот отвратительный нелегальный старик, Беляев даже приблизительно не мог себе представить и вообразить. Он только слышал от него иногда, что на второй завтрак я ел сегодня протертое яблоко с сахаром, а на полдник - стакан кефира, тоже с сахаром. Где все это брал старик, Беляев не выяснял, хоть и знал конечно и наверняка, что ни яблок, ни кефира, ни тем более сахара у него в доме не водилось сто с лишним лет. А выходить старик тоже как будто бы никуда не выходил и не отлучался. А Беляеву он не досаждал и своим присутствием не вредил, а как раз даже наоборот. Приползет откуда-нибудь из глубин и недр, сядет у него в ногах или в головах и сидит. Беляев сунет ему плошку молока и говорит: - Ну что, старый дед, кирнем не глядя? А старик говорит: - Извольте. И они выпивают синхронно вместе, Беляев - что-нибудь крепкое, а старик - молоко. Выпьют и снова один другого не донимают. И старик засыпает сидя и сопит натруженно и печально. А Беляев говорил тогда ему, спящему сном младенца: - Вот, - говорил, - какие неутешительные дела и новости. Пошла моя Лерка по рукам и покатилась по наклонной плоскости, а я же ее, заразу, предупреждал, что так оно и получится, я ж ее знаю, как свои пять пальцев от мозга костей и до корней ее пегих волос. А она, говорил, не верила мне на слово и еще на меня обижалась и дулась. А старик сидел и спал, как убитый, но с другой стороны он, возможно, и не спал, а слушал, потому что кивал головой в ритме собственного дыхания, а когда Беляев повышал голос или изменял тон, старик вздыхал тяжелее и с посвистом и ниже опускал голову, на самые свои колени. А когда Беляеву нанесла визит его нынешняя жена, которая на самом деле была женой своего настоящего мужа м устроила Беляеву грандиозный фантастический скандал, старик куда-то деликатно канул и запропастился, а она по завершении скандала поглядела еще раз на Беляева повнимательнее, наверно, чтоб узнать его поближе и запомнить и начала судорожно собирать свои всякие вещи и складывать их в большие клеенчатые мешки. А Беляев ничего не делал и никак ей не помогал и не мешал, как если бы его это никаким боком не задевало и не касалось. А она собралась и проверила, не забыла ли чего впопыхах и набрала номер телефона и сказала в трубку одно-единственное слово - приезжай. А после этого решающего звонка , она села на один из своих мешков и стала сидеть на нем, а потом позвонили в дверь, и она побежала, сорвавшись с мешка, открывать и вернулась счастливая в сопровождении своего брошенного мужа, и муж, по профессии педагог и учитель пения, вошел и увидел Беляева во всей его неприглядной красе и сказал: - И на этого алкаша и ублюдка ты меня променяла? А она ответила: - Да, на этого самого. Но я больше не буду, буду хорошей и идеальной женой. И огромных размеров муж взвалил на себя два мешка и понес их с легкостью необыкновенной, а потом он вернулся обратно и взвалил еще два мешка, а вслед за мешками он вынес на себе же швейную машинку "Подольск" с комбинированным электро-ножным приводом и вернулся еще раз опять и подошел к Беляеву и навис собою над ним. - Ну? - сказал Беляев. - Дать бы тебе, - сказал муж, а Беляев ему налил, и он выпил артиллерийским залпом и ушел, не попрощавшись по-английски, а сказав на десерт какую-то гадость. И Беляев остался один, и к нему возвратился его старик. Он принес с собой водки и не какой-нибудь, а Смирновской. "Значит, лазал в моих подвалах", - подумал Беляев, а старик налил этой чистейшей и очень вкусной водки Беляеву и себе тоже наполнил стакан до краев, и они выпили без неуместных тостов и звона бокалов и запили, как обычно, молоком. - Что? - сказал старик. - Да-а, - сказал Беляев. - И правильно, - сказал старик. - Так и я говорю, - сказал Беляев. И они долго сидели без слов, в гробовом молчании, и даже оба они уснули сидя и проспали какое-то заметное время, а потом они оба проснулись, и старик сказал: - А давайте, - сказал, - я поговорю с вами и пообщаюсь, чтоб вам не было грустно. - Ну поговори, - сказал Беляев, несмотря на то, что грустно ему и так не было, ему никогда не бывало грустно, когда он пил неделями, а тем более месяцами в полном стерильном одиночестве. И старик начал говорить с ним. Он сидел, забившись в угол дивана и, болтая ногами, говорил, а Беляев его не слушал, не слушал из-за того, что явно перебрал сверх нормальной дозы и сознание то покидало его, то снова к нему возвращалось под неумолчный лепет и бормотание старика. А бормотал старик какую-то сущую околесицу и абракадабру, и непонятно о чем и о ком, и неизвестно что под этим подразумевал и имел в виду. Он говорил: - Вот и, значит, представьте себе огромный зал и в нем - персональная выставка картин. И выставлены на ней только портреты людей. Все стены, какие есть, ими завешены. А на портретах изображены люди и все как один со спины в затылок. На всех, значит, картинах намалеваны затылки с ушами и спины, и шеи, и плечи, и задницы. И все. Больше ничего. А если посмотреть на эти портреты минут пять не моргая, то лица их начинаешь видеть, сначала смутно, а потом отчетливо. И лица эти страшные такие жуткие, а сами перепуганные на смерть. И Смотришь на них и муторно становится и тревожно, как перед землетрясением или концом света Армагеддоном, а обернешься уйти прочь и куда глаза глядят, а сзади такой же, как и ты сам посетитель стоит и дышит тебе в затылок и смотрит, и лицо у него - как на портрете, перед которым он стоит и ты только что стоял - точь-в-точь, и чем-то таким неуловимым вы с ним похожи, и ты отводишь от его взгляда глаза и утыкаешь их в пол. А художник, автор, значит, этих безобразных псевдопортретов, он здесь же сидит, гад, в уголке, и ты знаешь его как облупленного тридцать лет и три года и не любишь его до боли в ушах, а он ненавидит тебя с момента твоего рождения. И он зыркает их своего угла на всех, кто к нему на выставку приходит, а приходит к нему кто угодно и невесть кто, кому нечего делать в жизни и не лень шататься вдоль города без определенной полезной причины и заходить лишь бы куда ни попадя. И он знает, конечно, кто заходит к нему и его это знание не тяготит и не колышет, и он пишет ночами затылки и спины, и всякие разные задницы, а дни просиживает в уголке и подглядывает за пришедшими посетителями, и курит сигареты "Прима" или даже "Памир". А я вот вынужден на старости лет сидеть тут пить молоко и запивать его дрянной Смирновской водкой, сделанной сто лет назад из черт-те какого зерна по чер-те какому рецепту, - так примерно и приблизительно говорил бормоча старик, пока вдруг не умолк и не встал и не поплелся из комнаты в коридор, а оттуда к входной двери. А дверь заперта не была и в нее еще не звонили и не стучали, но старик интуитивно распахнул ее настежь и сказал Лерке и ее новому мужику - МВТУшнику имени Баумана: - Входите. Лерка и ее новый мужик переступили порог, и Лерка удивленно оглядела старика, и она сказала ему: - Привет, старик, - и пошла по неосвещенному ничем коридору в комнату Беляева, а мужик поймал ее руку и потянулся за ней хвостом, а старик остался у двери. А когда они скрылись в комнате Беляева, он побрел на свою кухню поедать свой легкий ужин, который уже стоял у него на столе и ждал его, остывая. А Лерка с МВТУшником прошла к Беляеву в комнату и растолкала его и расшевелила, и налила всем троим, здесь присутствующим. И они все втроем подняли бокалы за ее цветущее лошадиное здоровье. И Лерка утерлась рукавом белого пуховика и говорит Беляеву: - Ну, как тебе мой МВТУшник? Оцени. А Беляев посмотрел на него и говорит: - Говным-говно. А Лерка говорит: - Ошибаешься на сто восемьдесят градусов, он без недостатков. А Беляев ей: - Когда нет недостатков - это уже дефект. А МВТУшник говорит Лерке: - Лерк, а это кто? - А это полумуж мой бывший в употреблении, - Лерка ему объясняет. - Очень, между прочим, умный и порядочный человек, единственная моя родная душа. И вместе с тем, - говорит, - непревзойденный в деле любви мужчина. Почти как ты. А МВТУшник надул губки бантиком и говорит Лерке: - Подумаешь, тоже мне, козел. А Беляев его предостерегает по-дружески: - А вот это ты, - говорит, - зря, на это я могу ответить невзначай бутылкой по лицу, так что ты сиди и рассказывай в тряпочку. - Чего рассказывать? - МВТУшник спрашивает. А Беляев ему говорит: - Ну какой ты есть индивидуум, рассказывай. А я послушаю и погляжу, достоин ли ты моей дорогой и горячо любимой Лерки или недостоин. А МВТУшник говорит: - А я такой. Как бы это. Ну, допустим, вот сгрудились дети на спортплощадке. В напряженных позах, как будто бы остановились, потому что меня увидели. Хотели бежать за улетевшим мячом, но увидели, что мимо проходит человек, я, и замерли. И просят всеми своими фибрами подать им нечаянно забитый за пределы площадки мяч, чтоб, значит, они смогли возобновить свои детские игры на свежем воздухе. А я, конечно, иду им навстречу, только в голове мелькает - как бы это перед ними, сопляками, не оплошать и не промазать носком туфли по мячу. Ведь же сколько долгих лет не играл я в футбол. И я подбираю ногу, мельча шаг, взглядывая на площадку - цель, куда мне, значит, необходимо попасть этим залетевшим мячом во что бы то ни стало и бью, коротко так, хлестко и сильно. А в мяче, конечно же, запрятан булыжник огромадный или пушечное ядро, и моя ступня, остановленная ударом о его каменный или там чугунный - я не знаю - бок, наливается страшной болью и повисает, как кошкина, скажем, лапа, отдавленная железным колесом телеги. А на площадке - дикий и душераздирающий смех сквозь слезы и кривлянье с ужимками, и тычки указательными пальцами в меня, и крики сквозь плотное гоготанье: "Ох, не могу! Ох, держите меня!". Это кричат они, дети, наше будущее и надежда. Хотя это должен бы кричать я, от боли, а не они от смеха. И это со мной повторяется всегда. Я всегда ударяю по мячу. Я давно уже усвоил, что в нем лежит булыга, но я все равно всегда ударяю. Потому что мне всегда кажется, что сейчас-то они действительно, по-настоящему ждут, чтоб я им подал их мяч. И я ударяю по нему. И опять повторяется тот же самый смех и та же боль в ноге, и те же крики и лица, хоть и дети вроде бы каждый раз другие, и мяч другой, и место, и время. Это как бзик или идея фикс, я имею в виду непреодолимое мое желание ударить по мячу, зная, что этого делать нельзя и не надо ни в коем случае. Это такой зуд, что ли влечение какое-то или пламенная страсть. Вот какой я в общих и целых чертах человек. - Псих, - сказал Беляев Лерке, - или жулик. - Сам ты... - сказала Лерка Беляеву. - Он тонкий и ранимый. И нежный. - А-а, - сказал Беляев и снова намеренно хватил лишнего, отключившись и отгородив себя тем самым от внешнего мира и окружающей среды с Леркой, МВТУшником и с другими ее реалиями и раздражителями. А когда он включился, в комнате находился один старик, и он, подпирая свой обвисший зад высоким, как в барах, табуретом, мирно гладил белье. Пододеяльники, наволочки, и простыни. И говорил: - Раньше-то я носил белье в прачечную самообслуживания, это очень удобно, два часа чистого времени - и восемь килограммов сухого белья выстирано и выглажено, но сейчас там такие несуразные цены, что мне это не по карману и не по средствам и после двадцать пятого августа я никуда не могу пойти. Поэтому я стираю и глажу сам и никому на свете не передоверяю этот интимный по-своему процесс. Я ведь когда-то, на заре нынешнего века, служил в прачечной китайцем и был на хорошем счету. А Беляев тупо следил за блестящим утюгом, которым старик возил по белому белью, и у него рябило в глазах и все вокруг покачивалось в ритме медленного вальса, и его начинало тошнить, как от морской болезни или болезни имени Боткина желтухи. И он говорил старику: - Старик, не тошни. А старик отвечал: - Я не тошню, я гляжу. А Беляев говорил: - И как ты утюг умудряешься таскать при своей немощи и паркинсонизме? А старик говорил: - А он легкий, потому что немецкий, - и продолжал гладить, и гора выглаженных им пододеяльников, простыней и наволочек все росла и росла и уже доросла под потолок и неясно было, как она не падала и как старик доставал до ее верхушки. Да, это было Беляеву неясно. - А куда это Лерка задевалась со своим этим? - спросил у гладящего старика Беляев. - МВТУшником. - А они жениться побежали, - сказал старик, гладя. - И давно они это, побежали? - спросил Беляев. - Давненько, - сказал старик. - Они уже и развестись успели. А Беляев говорит: - А какова основная и истинная причина развода? А старик говорит: Да этот, как вы выражаетесь, МВТУшник оказался брачным аферистом кристально чистой воды, и сейчас они ее, Леркину, жилплощадь делят поровну и разменивают на две в разных городах страны. - А-а, - сказал Беляев, - тогда давай выпьем за это. - За что? - Ну, за это. - За это давай, - сказала Лерка. - О! - сказал Беляев. - А ты с какой луны свалилась? - Так а дверь же не заперта, - сказала Лерка. И Беляев с Леркой выпили на брудершафт за счастье всех людей на планете и за Леркино счастье отдельно и трижды поцеловались губами в губы и обнялись, как родные братья после долгой разлуки. - А хочешь за меня замуж? - сказала Лерка в объятиях. - Да ведь это, - сказал Беляев, - я уже так привык жить, независимо и, как говорится, в автономном режиме самосуществования. - А говорил - любишь, - сказала Лерка. - Говорил, - сказал Беляев. - Ну и? - сказала Лерка. - Ну и люблю, - сказал Беляев. А Лерка говорит: - Ну тогда я пошла несолоно хлебавши? А Беляев говорит: - На посошок? А она говорит: - На фиг. А он: - Ну звони, - говорит, - а то у меня же нет никого, одна ты. А Лерка говорит: - И у меня никого, один ты, - и ушла, и в то же время не ушла, а осталась и время от времени возникала в комнате и ходила мимо Беляева молча и тихо, как бестелесное привидение или призрак и отражалась в зеркале со своим котом на руках, а к Беляеву не приближалась и не составляла компанию насчет выпить и поговорить или переспать, и замуж за себя Беляева больше не звала, наверно, стеснялась она звать его замуж после серии беспорядочных связей со всеми своими случайными спутниками жизни и думала, что он ни за что за нее не пойдет, а он, может, и пошел бы с превеликим удовольствием, если бы не был под таким капитальным газом. А под газом, конечно, он не хотел за нее идти, боясь взять на себя ответственность, а хотел он, чтоб его никто и никогда не трогал и он до конца своих дней мог бы спокойно предаваться своему любимому занятию и времяпрепровождению и главному хобби своей жизни. И его никто не трогал. Старик разве что. Но в основном он ненавязчиво обитал на своих личных квадратных метрах, а Лерка иногда хоть и сновала туда-сюда немым укором, в душу не лезла и не пыталась, а эта вот, жена его, самая которая последняя и которая ушла от него и вернулась в лоно своей семьи и своего мужа, она появлялась не чаще раза в году. Приходила, забирала что-нибудь, оставленное ранее и уходила восвояси. А то мужа своего присылала - один раз за какими-то детскими санками (наверно, у нее был ребенок), другой - за термобигудями и зоошампунем от блох, а как-то - за журналами мод и пылесосом. И муж это, то, за чем его посылали, беспрепятственно брал и уходил. Только пылесос не взял. Не нашлось у Беляева лишнего пылесоса. И нелишнего не нашлось. Никакого, другими словами, пылесоса у Беляева не нашлось и не обнаружилось, а этот муж и учитель, кстати сказать, неплохим мужиком оказался - раз даже бутылки Беляеву сдал по его убедительной просьбе и за пивом тоже бегал с банкой. А еще бывало, являлся Леркин аферист-МВТУшник. Являлся собственной персоной без звонка и телеграммы, усаживался напротив Беляева и сверлил его напряженным гипнотическим взглядом, характерным для абсолютно подавляющего большинства представителей его древней профессии, а наглядевшись этим профессиональным взглядом вдоволь, он спрашивал у Беляева: - Ты не знаешь, - спрашивал, - где находится Лерка? А Беляев говорил: - А тебе она для каких целей нужна? А МВТУшник говорил: - Люблю я ее, вот. Без балды. А Беляев говорил: - Да здесь она где-нибудь шастает, поищи. Вот и кот ее Топик молоко лакает. И МВТУшник бродил по комнатам и коридорам квартиры и натыкался везде на кота и на старика, и кот на него ворчал и шипел, а старик нудно делился впечатлениями о первых безоблачных днях февральской революции и объяснял ему роль культа личности в истории, и вспоминал о своей покойной ныне невесте княгине Инне Андреевне. А МВТУшник слушал его и говорил про себя: "И где ты, старый хрен, на мою голову взялся?". А старику он ничего не говорил, потому что был хорошо воспитан в семье ереванских врачей русскоязычного происхождения. А старик насильно угощал МВТУшника чаем с лимоном и, конечно, Смирновской и ворованным молоком, и делился с ним ужином, а на ночь поил кефиром. И МВТУшник ложился спать в спальне старика, а Лерка к нему не приходила, и он стонал и плакал во сне, как маленький нервный мальчик. А один раз Лерка его, видно, пожалела и приснилась ему с ним рядом, и он стал целовать ее нежно и пылко и сжимать в железных объятиях, и опять стонать и плакать, но уже от любви и счастья. А Беляев в этот самый щекотливый момент вошел к старику в спальню пожелать ему спокойной ночи, полюбовался на эту картинку и говорит: - Так... А Лерка говорит: - Ну чего ты накручиваешь? Это ж все в его сугубо частном сне происходит, а не по-настоящему. И она обняла Беляева и прижалась к нему вся. Но Беляев не растаял под воздействием ее женских колдовских чар и удалился в свою комнату, и стал доводить начатое дело до логического конца. И старика с собой прихватил. - Чтоб вам не мешал, - сказал он Лерке. А Лерка ему сказала: - Ну и дурак. - И запропала куда-то и не посещала больше ни сознание Беляева, ни его богатое воображение, ни квартиру. А за ней исчез с горизонта и ее кот Топик, и МВТУшник тоже прекратил свои назойливые визиты. И Беляев уже подумал, что он, МВТУшник, благополучно умотал в свой другой город и обрел там покой в труде и счастье в жизни или заново женился на Лерке по любви и теперь, наконец, они счастливы вместе в каком-нибудь из городов. А старик никуда не исчез и не подевался, а жил с ним, с Беляевым, в мире и согласии на своей площади, и он вечно что-нибудь гладил или ел и приходил к Беляеву, и они молчали целыми часами и днями, и он трогал нетрезвого Беляева пальцами, а иногда он говорил: - Алик, у меня неприятность. Я не могу удалить верхний зубной протез. Помогите мне в этом, пожалуйста, - и он открывал рот, забитый остатками принятой пищи. И Беляев, чем мог, помогал ему и снова с усердием пил. И вот однажды и в один прекрасный день, когда Беляев был совершенно не в себе и вне себя от пьянства, его комната начала заполняться не прошенными им гостями. Первыми рука об руку в комнату вошли Психопат-Психолог и Толиписательтолиепоэттолипростолитератор. Психолог без конца теребил очки на носу и нос под очками и очень удивлялся сам себе - мол, зачем меня сюда, к чужим пенатам, занесло - уму непостижимо, и еще он думал: "Вовек себе не прощу этого непростительного малодушия". Толиписатель, как и следовало от него ожидать, все и вся пристально наблюдал в целях еще более углубленного изучения жизни общества, многозначительно чиркал в блокноте и так увлекся и погрузился в это занятие, что не заметил, как в дверь проскользнул Невинный Мальчишка-Прачечник и прилип спиной к стенке, и стал смущаться и всем своим жалким видом говорить, что это не я, это она сама меня соблазнила, поматросила и бросила, а я тут ни при чем, я добровольная невинная жертва. За Прачечником прибыл Охранник фирмы "Алес". Интеллектуальный уровень этого Охранника был чуть ниже уровня плинтуса, но зато он сразу разделся до пояса - вроде бы ему невыносимо жарко - и продемонстрировал всем торс с бицепсами и трицепсами, после чего сел на стул и стал колоть зубами грецкие орехи и монотонно их пережевывать, как корова жвачку, для тренировки челюстных мышц лица. После Охранника подкатил на мазде с правым рулем Преуспевающий Предприниматель новой волны и привез на заднем сидении МВТУшника, подобранного им на дороге. Причем Предприниматель, он не стал предпринимать ничего определенного, а с комфортом развалился на коврике у батареи отопления и вскрыл коробку баночного пива. И он потягивал это пиво банку за банкой и после каждой опорожненной банки пронзительно, с фиоритурами, рыгал. А МВТУшник как только вошел, так сразу и заметался по комнате от одного гостя к другому и у всех у них он спрашивал то же самое: - Что, и ты? И ты? И ты тоже? А в течение следующего примерно часа в комнате Беляева постепенно собрались: Леркин любимый кот Топик и самый первый муж и отец детей Виталий, и человек пять бывших ее одноклассников, и трое товарищей по работе плюс два начальника, и сосед по этажу справа, являющийся экстрасенсов страшной магнитной силы, и Леркин двоюродный брат, и оба мужа ее наилучшей подруги Тони, и еще несколько неопознанных человек, о которых ничего никому не было известно, даже самой Лерке, а кроме того, явился муж недавней жены Беляева, тот, который педагог и учитель пения. Ну и старик тоже приковылял на полусогнутых и занял свое вакантное место на диване, у Беляева в ногах. То есть эти последние, за исключением, конечно, кота Топика и самого первого Леркиного мужа - отца ее детей, принадлежали к сонму Леркиных поклонников, почитателей и воздыхателей платонического направления, не пользовавшихся никогда ее взаимностью и благосклонностью. А Лерка их про себя звала пустострадателями. И вот они собрались здесь, у Беляева, по зову сердец и постановили, что пусть Лерка сама придет и выберет из числа их любого, и скажет, кто ей всего дороже и нужней и больше подходит по всем параметрам. И они прождали ее прихода три дня и три ночи, а она так и не появилась. И тогда они передумали ее ждать и решили сами выбрать из своих рядов лучшего путем прямого и тайного голосования, но так как Беляев голосовать не мог при всем своем желании, а право решающего голоса имел, они стали в круг и начали считаться, как в детстве, учитывая и его, Беляева, интересы со всеми прочими и остальными на равных. А считались они так: "На золотом крыльце сидели царь, царевич, король, королевич, сапожник, портной, кто ты будешь такой?". И на кого выпадало, тот выходил вон из круга, а Лерка по общему замыслу должна была достаться тому, кто останется последним. И последним остался старик и бурно обрадовался по этому поводу. - А что, - сказал он и на глазах помолодел года на три. - Я, может быть, потомственный дворянин и революционер. А вы все кто такие? И в общем, собрание, можно сказать, ничем не закончилось и зашло в тупик, но тут очень вовремя появилась долгожданная Лерка. Она пришла в обнимку с каким-то арабом или евреем оттуда и этот ярковыраженный иностранец заглядывал ей в глаза и чмокал неустанно ее в щечку, и заливался беззаботным веселым смехом, отличающим всех иностранных граждан от нас. - Какие люди были, блин! - сказала войдя Лерка. - Ну что. все в сборе? Или кого-то не хватает? - Все, - сказали все. - Сто процентов. А Лерка им: - Всем привет и все, - говорит, - свободны, как мухи в чемодане. Мне с Беляевым поговорить надо и посоветоваться. И все послушно и беспрекословно покинули и освободили помещение от своего неуместного присутствия и оставили Лерку и иностранца наедине с Беляевым, лишенным каких бы то ни было признаков жизни. И Лерка принялась его трясти и молотить по щекам, и ругаться, и лить на его голову холодную воду, и все это было без толку - Беляев приходить в себя не собирался, и Лерка плюнула на него и его советы и оставила его в покое и пошла с иностранцем в кассы Аэрофлота, чтоб купить там билеты в один конец. А Беляев очухался и очнулся, и стал снова чрезмерно злоупотреблять алкоголем и злоупотреблял им, пока в его фамильных погребах и подвалах не иссякли последние запасы, имевшие некогда славу неиссякаемых. И он прикончил уже все Бургундское и Анжуйское урожая 1864 года и уничтожил коллекцию коньяков, не знавшую себе равных ни в Европе, ни в мире, и разделался с залежами виски всех известных сортов и марок, и вылакал всю до капли водку, купленную по талонам, и ему стало противно и одиноко, и он начал медленно и неотвратимо трезветь. А протрезвев, Беляев принял хвойную ванну, облачился в новый вечерний костюм-тройку, поцеловал старика в лоб, почесал у кота Топика за ухом и направился было к выходу, но оглянулся и вдруг, можно сказать, ни с того ни с сего стал посреди комнаты, как вкопанный соляной столб. А старик подошел с опаской к остолбеневшему Беляеву, притронулся к нему пальцем руки и говорит: - Вам, я вижу, не по себе. А Беляев ему отвечает молча: - Да, мне не по мне. А старик говорит: - Ну что же теперь делать? А Беляев опять ему молча: - Не знаю. И больше он ничего не сказал старику и остался стоять столбом соли в натуральную величину. И старик теперь ухаживает за ним не покладая рук - сметает веником пыль, следит, чтобы в комнате не было слишком сыро или морозно и чтобы кот Топик не точил о Беляева свои острые когти. А соль старику без надобности, поскольку вредна и опасна по возрасту, и он не пользуется Беляевым для приготовления себе пищи, и Топик тоже ест все подряд несоленое и пресное и не жалуется, потому что привык есть без соли с детства и с тех лучших времен, когда жил, как сыр в масле, у Лерки и был любимцем и баловнем и полноправным членом ее семьи. СТРАНА АВСТРАЛИЯ Повесть из провинциальной, а также и иной жизни ДЕМОНСТРАНТКА Лене Ярченко, по профессии расчетчице, было около тридцати лет. И уже три года из этих неполных тридцати лет, являлась она молодой вдовой, а также матерью двоих детей младшего возраста. И старший ее сын, Костя, ходил в первый класс средней общеобразовательной школы No 33, а младшему было пока всего три года. А муж ее, Жора, трагически погиб при несчастном случае, происшедшем на производстве. Пошел утром на работу и не вернулся. Погиб. Трубой его ударило какой-то по голове сзади и убило. И к ней, к Лене, приехали главный механик Компаниец и мастер и представитель рабочих масс и слоев Михайлов. Приехали, стали в дверях и говорят: - Такая, значит, Елена Петровна, нелепость. Погиб он на трудовом фронте. Пал. А у Лены сын второй только что родился, младший. Еще и не назвали его никак. Не придумали имени подходящего и благозвучного, не успели. И Лена звала его пока пиратом и хулиганом. А после этого, конечно, Георгием она его назвала, Жорой. Она и родила его с единственной целью - Жору при себе сохранить, мужа то есть. А ничего, значит, не получилось у нее. По женской глупости, в общем, она его родила, сдуру. Показалось ей, Лене, и почудилось, что Жора смыться от нее замыслил. И она, не долго думая, решила второго ребенка ему вовремя организовать. Чтоб не рыпался он особенно в разные стороны. Потому что он и так одни алименты, первой своей жене, платил на дочку, а на троих детей платить он бы никак не смог и не потянул при всем своем желании. И вот она взяла и забеременела от него втихомолку, а его поставила в известность и перед свершившимся фактом пять уже месяцев спустя. И он, Жора, ее этому сообщению обрадовался бурно и неподдельно, как ребенок. И Лене стало ясно, что никуда он смываться от нее не собирался и в мыслях ничего похожего не держал. А просто отвязался временно и, конечно, перегнул палку. С ним такое бывало. Он вообще, Жора, женщин любил больше всего на свете и пользовался у них взаимным расположением и симпатией, как никто другой. Лена говорила ему: - Бабник ты бесстыжий и больше никто. А Жора ей отвечал: - Я не бабник. Я жизнелюб. Лена возмущалась и негодовала, говоря, что ты ж, черт безрогий, гуляешь при живой жене, будто с цепи сорвался. А он говорил: - Ленок, ну что тебе, жалко? - и целоваться лез. А во всем остальном хороший он был, Жора. И муж хороший, и супруг, и все другое, вплоть до того, что не курил и не пил. Если б еще не гулял, не муж был бы, а воплощение мечты всего человечества. А может, он и гулял, потому что предчувствовал подсознательно и подспудно. Ну, то, что мало ему отпущено этой жизни. Вот он и хотел, наверно, побольше от нее взять и получить удовольствий. Но это Лена потом так думать стала, после. Как убило его. А тогда не могла она никак с этим его порочным изъяном смириться. Ведь у него, у Жоры, и на похоронах женщин было раз в пять больше, чем мужчин, и все цветов понатащили прорву. Не продохнуть от них было, от их цветов. А какие-то еще и подходили к ней без зазрения совести и выражали соболезнования, и говорили, что если тебе что надо будет, ты, не задумываясь, обращайся. И телефоны свои совали ей в руку. Одна завпроизводством потом оказалась в заводской столовой, другая - заведующей медпунктом. А кое-кого Лена и раньше знала. Учительницу, например, Любу. Правда, она ну никак не предполагала, что Жора и с ней тоже побывал в интимных отношениях и связях. Не умещалось у нее в голове, чтоб Жора - и с учительницей. А потом, в дальнейшем, учитывая, что погибший Ярченко пять лет состоял на квартирном учете, завод Лене квартиру дал, трехкомнатную и вне очереди. Они, конечно, попытались от нее отделаться и двухкомнатную ей всучить за здорово живешь, но Лена на этот компромисс с ними не согласилась и не пошла. Ей все знакомые и друзья говорили, чтоб не соглашалась она. И она не согласилась. А они - начальство заводское различных уровней и рангов - говорили, что вы же, вдова, имейте совесть. Мы, мол, и похороны за свой, заводской, счет вам сделали, и денег выписали в виде единовременного пособия и материальной помощи. А Лена им сказала: - А Жору кто убил? Я? Но они и на этот ее веский аргумент возражали, разводя демагогию - типа того, что от смерти никто не застрахован, а несчастный случай на производстве с любым и каждым может случиться и произойти. И на этом, значит, основании требовали от нее письменного согласия на двухкомнатную квартиру. Говорили: - Поймите, на четверых вам была положена трехкомнатная квартира, а на троих положена двухкомнатная. А Лена сказала: - Положена, так положена. И она без лишних слов собрала обоих своих осиротевших детей и прошла с ними на территорию мехзавода, воспользовавшись дыркой в заборе, и села под Лениным их заводским с детьми. Села и говорит: - На, Владимир Ильич, держи, - и прикрепила, значит, к нему пластилином плакат следующего непримиримого содержания: "Объявляю голодовку до победного конца". И начали, конечно, к ним, к Лене и к детям ее, стекаться заводские люди. Рабочие и служащие, в спецовках промасленных и в чистой одежде. И собралось их за короткое время много. Толпа целая собралась. Потому что всякие несанкционированные митинги и пикеты тогда еще только в моду входили, а на заводе как раз был обеденный перерыв. А памятник Ленину у них прямо перед входом в буфет установлен. Небольшой такой памятник, сидячий. И Лена устроила, значит, стихийный импровизированный митинг на фоне вождя, и ее слушали, широко раскрыв рты. А она говорила, что начальство их заводское убило из-за преступной халатности ее Жору, а квартиру теперь нормальную давать уклоняется, видно, кому-то своему хочет ее отдать или, может. продать хочет за большие деньги. И называла она его, все то есть заводское начальство скопом и снизу до верху, палачами и подонками вол всеуслышание. И директор завода Полупаев Л.А. посмотрел на это устроенное Леной шоу - так он выразился - и распорядился выделить ей трехкомнатную квартиру. - И пусть, - сказал, - она ей подавится и не мешает работать. И квартиру Лене в течение года дали, трехкомнатную в новом доме. И она туда переехала из общежития. Ремонт сделала и переехала. Пробовала она добиться, чтоб завод и ремонт ей произвел своими силами и средствами, но тут они, заводские, стали стеной и стояли непоколебимо насмерть. И как-то Лена вытащила сама этот ремонт, на себе, и стала жить в новой квартире и растить детей. За чертой бедности, конечно, жила, на пособия детские и на те деньги, что за Жору платили ей по закону. Ну и с мехзавода тоже она иногда, от случая к случаю, что-либо полезное сдирала, какой-нибудь шерсти клок. Пойдет, права покачает там в завкоме, покричит - ей и дадут чего-нибудь. Этим, допустим, летом бесплатную путевку в лагерь старшему, Косте, дали, а прошлым - семейную путевку в дом отдыха на всех троих. Тоже бесплатную. Хотя крови это ей много стоило испорченной. Потому что председатель завкома там у них такая подлая сволочь - все под себя сгребает. Уже ни в какую одежду не влазит и в машину свою не влазит, а ему все мало и мало. Но Лена вытрясла из него эти путевки, никуда он от нее не ускользнул и не делся. А так, конечно, нелегко ей было одной с двумя детьми вертеться, без надежной в жизни опоры. Правда, эти женщины Жорины - в прошлом любовницы, - не все, конечно, а некоторые из них и на самом деле ее не оставили и не забыли, и взяли над ней, как говорится, шефство. В первую очередь завпроизводством столовским - Стеша. То мяса ей подбрасывала по дешевке, то масла сливочного, а то и сухой колбасы. А тут вообще сахара привезла два мешка, с доставкой на дом. Сказала: - Продашь. Его нету сейчас нигде днем с огнем. Сто двадцать рублей стоит за кило, не ниже. А мне, - сказала, - по семьдесят вернешь, госцену. И вторая, та, которая заведующая медпунктом, Елена, тоже ей помощь оказывала, по своей, медицинской, части. К врачам стоящим определяла на прием и на лечение, лекарства давала, а Жоре маленькому во время болезней его уколы приходила делать и по два раза в день, и по три. А недавно, когда Даша, сестра Жоры родная, в больницу залетела на кучу операций, так она и для нее лекарств достала остродефицитных. Хотя с Дашей она, Елена, и сама была хорошо знакома, как теперь открылось и всплыло. Жора покойный их и познакомил когда-то, давным-давно. Лена тогда в первый раз рожать собиралась и на сохранении лежала месяца полтора, а он, Жора, конечно, не мог этим обстоятельством не воспользоваться. И он к Даше приходил с Еленой. Она, Даша, сначала в городе их встретила вдвоем и в обнимку, застукала, и Жора после этого нахально к ней в гости приперся с Еленой вдвоем, так как нечего ему было больше терять. А потом Жора вместо Елены еще кого-то себе завел, а они, Елена и Даша, так и остались друг с другом в приятельских отношениях и общались по разным поводам между собой с тех пор непрерывно. И Елена, узнав про Дашу, все сделала, что было в ее силах и возможностях. Только узнала она не сразу, а с опозданием, потому что Сергеев долго никому и ничего не говорил, но это уже от нее не зависело. То есть не пустые слова и звуки произносили они, эти женщины, на похоронах. И Жору, значит, помнили не на шутку. И с течением времени, потихоньку они Лене просто-таки близкими людьми и подругами сделались. Даже Люба, учительница. И год Жоре вместе все они отмечали, в узком кругу, и два, и три. И вспоминали его, каждая, каким знала и запомнила, откровенно - и ничего. Лене, наоборот, легче становилось на душе оттого, что они хорошо о нем и тепло отзывались. А с Сергеевым у Лены так связалось. Благодаря Даше. Он пришел к ней за лекарством, Еленой у нее оставленным, взял его и повез к Даше в больницу, а часа через два опять пришел. И сел в большой комнате и сидит, молчит. Он, Сергеев, вообще мало говорил и редко, в крайних обычно случаях. Ну и сидел он, сидел, пока не выдержала Лена его сидения и не спросила: - Сергеев, - говорит, - ты зачем пришел? Я лекарства тебе уже отдала. А он еще помолчал и отвечает: - Вовик нашелся. Муж. И Лена еле-еле разобралась, что это он про Дашиного мужа, пропавшего сто лет назад, говорит. - Ну и что с того? - спрашивает. А он: - Чтоб я больше не приходил. Лена допытывается: - Куда не приходил? К кому? А он говорит: - К Даше. Она сказала. И остался Сергеев у Лены на ночь. Так как сидел сиднем и никуда не уходил - явочным порядком. Ну она и постелила ему на диване, и он переночевал. А завтра снова зачем-то пришел. И снова сидел допоздна и молчал. И Лена снова его у себя оставила. Но теперь уже не на диван его положила, а к себе. Потому что не было у нее после Жоры еще никого и ни разу. А прошло с момента его смерти целых три года. И она положила Сергеева с собой рядом, будучи молодой женщиной в расцвете сил и в соку и живым человеком. И он стал первым ее после Жоры мужчиной, а вообще в жизни - вторым. А подруги ее насчет Сергеева в один голос высказывались, как сговорились: - И зачем он тебе, - сказали, - такой сдался? Особенно Елена его отрицательно воспринимала. Говорила: - То он с Дашей живет, то с тобой. Ему, наверно, без разницы, с кем жить. А Лена им всем так отвечала: - Пускай, - говорила, - будет на всякий какой-нибудь случай. Не гнать же его. А Елена говорила: - Почему это не гнать? Гнать. И тогда Лена воспользовалась в разговоре против Елены запрещенным ударом ниже пояса. - Ты сама-то, - сказала она, - с кем всю жизнь живешь в браке? А Елена ей: - Ну, с учителем танцев. А Лена: - И как тебе? Нравится? - Ага, - Елена говорит, - нравится, хоть в петлю лезь. А Лена ей: - То-то же. А мне, значит, гнать. И она, конечно, не прогнала Сергеева. Хотя и правда, непонятный он был какой-то. Молчит и молчит. Поругаться с ним и то невозможно было, не то что поговорить. А Лена же про него и не знала почти ничего, кроме того, что с Дашей он жил, когда Вовик ее пропал. Да и до того жили они, при Вовике. И Даша тоже вот его за что-то любила. Сама ей рассказывала, делилась. На работе они в те времена любовными похождениями занималась, в Дашином кабинете, на столе. Она начальницей маленькой работала, Даша, и у нее был отдельный небольшой кабинет, а Сергеев числился у нее в подчинении. И они в кабинете у Даши этим занимались, пока Вовик у нее был, а когда исчез Вовик, стали они в открытую жить, не прячась. А сейчас Сергеев Дашино место на работе занял ввиду ее тяжелой и продолжительной болезни. А при Лене, значит, Жорино место он занял и жил с ней молча. И днем молча, и ночью. Но ночью, в темноте, Лена не ощущала его этого гнетущего молчания, а ощущала только силу Сергеева и что-то еще, похожее на нежность. И хоть он, Сергеев, и не нравился никому и все ей твердили, что жить с ним - это большая глупость. Лена в этом вопросе ни к кому не прислушивалась, тем более что и дети с Сергеевым быстро общий язык нашли. И старший - быстро, и младший. И они звали его - Сергеев, по фамилии. Костя говорил: - Сергеев, помоги арифметику решить. И Сергеев ему помогал. А младший, Жора, тот каждый вечер заставлял его дом строить из кубиков или еще что-нибудь, и Сергеев молча строил. А Жора ломал построенное и требовал все строить заново и сначала. И Сергеев строил сначала. А Даше Лена ничего не сказала про то, что Сергеев с ней живет, язык у нее чего-то не повернулся сказать. То есть виновной она себя не чувствовала перед Дашей и не считала, потому что сама же Даша сказала Сергееву, чтоб не приходил он. Но не лежала у Лены душа на эту щекотливую тему с ней разговаривать. А Даша и без нее все прекрасно узнала. От Вовика. Она, Даша, попросила, чтоб Лена женщину какую-нибудь ему нашла, Вовику, из-за того, что не могла она по состоянию здоровья жить с ним как с мужчиной и выполнять свои основные супружеские обязанности, и Лена нашла ему, не затруднившись, Любу, учительницу. И он пришел к ней за сахаром, и ее Лена позвала - тоже за сахаром, и они у нее познакомились между собой вроде бы как случайно. И с Сергеевым он, Вовик, тут познакомился. И Даше рассказал, что, значит, у нее, у Лены, есть теперь Сергеев и она уже не одна. А потом он, Вовик, на день рождения Даши их пригласил с Сергеевым. От Дашиного имени пригласил. И Даша восприняла их совместный приход как должное и без всякого недовольства и претензий никаких не предъявила. А за учительницу еще благодарила сто раз. Наверно, совсем у нее было со здоровьем плохо и беспросветно. А на вид, так просто смерть она напоминала, только что без косы. И таким вот образом за три года личная жизнь Лены как-то наладилась и достигла определенного уровня и стала походить на жизни большинства других женщин нашего времени и была не хуже, чем у них и чем была она у нее, у Лены, при Жоре. Во всяком случае, так жить было уже можно. Если б оно и дальше все так же продолжалось и шло установленным порядком. Но она без работы осталась внезапною Вышла из декрета по достижении Жорой трехлетнего возраста, как положено, а контору их хитрую взяли и аннулировали. Закрыли то есть. А их всех, работников, выкинули на улицу не хуже, чем при проклятом капитализме. Оно и раньше предпринимались попытки закрыть эту их контору, еще года полтора тому назад. Но тогда попытки эти и происки не увенчались успехом. Переименовали их только и подчиняться обязали не Москве, а Киеву. Ну и сократили, конечно, на тридцать процентов. А теперь вот все-таки добрались до них по-настоящему и ликвидировали как класс. Сказали: за полной ненадобностью и непригодностью в новых условиях экономических реформ. И Лена осталась без работы. Сергеев ей говорил: - Перебьемся. А она: - Надоело перебиваться. И у меня двое детей. И пошла Лена на мехзавод. К Стеше с Еленой. И Стеша сказала: - Устроим. И она позвонила начальнику ОТЗ и говорит: - Люд, надо подругу на работу принять. А Люда говорит: - Можно. Расчетчицей. И Стеша Лене мимо трубки говорит: - Расчетчицей годится? А Лена говорит: - Да. Я ж расчетчица и есть. И она пошла от Стеши к этой начальнице ОТЗ Люде и написала заявление на имя директора Полупаева Л.А. с просьбой о приеме на работу, и начальница его подписала, или, вернее, завизировала. А директор не подписал. Ему секретарша это заявление положила на стол вместе с другими бумагами, требующими подписи, а он увидел фамилию Ярченко, нажал селектор и говорит: - Начальник ОТЗ, зайдите. Та зашла, а он спрашивает: - Ярченко - это кто? Вдова Ярченко? А начальница ОТЗ говорит: - Вдова. А Полупаев: - Я этого, - говорит, - не подпишу. Мне демонстрантки не нужны. И не подписал. А Лена узнала, что не подписал он ей заявление и почему не подписал, и говорит: - Вот же хорь злопамятный. И она сочинила воззвание и написала его на большом ватманском листе фломастером. "Люди! - написала. - Моего мужа, Георгия Ярченко, тут убили, а теперь и меня, вдову его, хотят убить, отказывая в приеме на работу!". И Лена, как и в прошлый раз, три года назад, пробралась с детьми на территорию мехзавода и расположилась все там же, под Лениным, который сидел себе как ни в чем не бывало на своем постаменте, только был теперь облупленным и выцветшим, и обгаженным воронами. И она развернула свой плакат и стояла с ним на снегу, может, час, а может, и два. Но никто не подошел к ней и не прочитал того, что написала она на плакате, можно сказать, кровью сердца. То есть ни один человек не подошел и не заинтересовался криком ее души. Стеша одна подошла. А остальные проходили мимо и как будто ничего не замечали. А Стеша увидела ее из окна столовой и подошла. И: - Бросай, - говорит, - свою агитацию. И Лена свернула плакат в трубу и положила его Ленину В.И. на колени. И они зашли к Стеше в столовую и выпили там по чуть-чуть, и поели, и покормили детей. И Стеша сказала: - Зря ты. Мы б все равно как-нибудь с Полупаевым утрясли. И еще сказала: - Но ты, - сказала, - не боись. Прорвемся. И Лена ответила ей, вторя: - Конечно, прорвемся. - И она сначала засмеялась беспечно и беззаботно, как смеются лишь в раннем детстве, а потом вдруг сразу заплакала. ЖЕЛАНИЕ И с тех пор не было у Михайлова никаких посторонних желаний. Он хотел иногда только есть и пить и больше, и чаще всего хотел спать. А сверх этого совсем ничего не хотел. Ну или, может быть, почти совсем ничего. Потому что одно пламенное и заветное желание у него все-таки в запасе было. И сидело оно, это желание, где-то глубоко в Михайлове, в его недрах, и вспоминал он о нем, о своем этом неизъяснимом желании, в редких и крайних случаях, хотя и постоянно. А желание это было такого характера - Михайлов желал как-нибудь очутиться в стране Австралии, чтоб, значит, при помощи этого забыть и стереть из памяти свою жизнь, и свою жену, и вьетнамца, и ту работу, которую он делал много лет из года в год и которую не любил ни одного дня, а потом и боялся ее и ее неоправданных и непоправимых последствий. А почему ему взбрела в голову именно Австралия, так он и сам думал - почему? Просто, наверно, далеко она размещалась, эта страна Австралия, и Михайлов совсем ничего про нее не знал, кроме красивого названия, которое запомнил навсегда из пройденного курса средней школы. А больше про Австралию он ничего не знал и, наверно, потому туда стремился всей душой и телом подсознательно. А может, и не туда он мечтал и надеялся попасть, а хотел исчезнуть отсюда, чтоб, значит, не быть тут больше никогда. И это единственное пустое желание Михайлова отличало его от остальных одушевленных представителей живого мира, населяющих необозримые просторы страны от конца и до края. А раньше, до того переломного момента, как Михайлов ушел с работы и от жены, у него скорей всего бывали и иного направления желания, но какие они были и сколько их было - много то есть или мало, - Михайлов давно уже не помнил, да и не вспоминал никогда, и потребности у него такой - вспоминать - не возникало, потому что ничего хорошего и радостного из прошлой его жизни не сохранилось у Михайлова в памяти и не задержалось, а сохранилось только все плохое, принесшее ему когда-нибудь зло. Такие у него, видно, были природные свойства памяти и мозга - не запоминать все светлое и хорошее, а запоминать одно лишь плохое. А может, и правда, не было у него ничего такого, что надо было бы запомнить раз и навсегда и иметь при себе в качестве приятных воспоминаний о прожитом отрезке жизни. И вот помнил Михайлов, например, как лежал под белой простыней его напарник или что жена ему изменяла с вьетнамцем. И до этих пор не мог он постигнуть, почему она это делала именно вот с вьетнамцем, а не с лицом какой-нибудь более привычной в их местности нации или народности. И ведь расовыми предрассудками никогда Михайлов не страдал, потому что даже и евреев он считал за таких же людей, как и все и ничем не хуже других, а это его добило и доконало - то, что вот с вьетнамцем, хотя и понятно ему было, что разницы нет существенно никакой и не в этом трагическая суть дела и происшествия. А то, допустим, как они с женой познакомились и встретились, память Михайлова в себе не удержала, и теперь восстановить это он, если бы и захотел, то никак не мог бы. Помнил Михайлов, что был он когда-то демобилизованным из рядов Советской армии воином в звании рядового и никакой жены у него тогда не было, а потом она появилась и долго была, а потом был вьетнамец, и ее опять не стало. Сразу, в один прекрасный день, не стало у него жены, невзирая на то, что еще длительный срок они жили чужими людьми под общей одной крышей, имея общего ребенка в возрасте до семи лет. И этот ребенок рос и вырастал, а жена все жила и жила с вьетнамцем, а Михайлов жил сам по себе отдельно, для того, чтобы зарабатывать какие-нибудь деньги и покупать на них еду и одежду для ребенка и для себя. И зарабатывал он эти деньги, работая дежурным слесарем на промышленном предприятии тяжелой индустрии, или, проще говоря, на заводе. И он не любил этот завод и свою должность дежурного слесаря, так как завод этот, если, например, смотреть на него с высоты четвертого этажа заводоуправления, представлял из себя обнесенное забором с колючкой сосредоточение зданий цехов, грязных и низких, и разбросанных по голой земле без умысла и распорядка, а между цехами были нагромождены и наворочены железобетонные ноги и фермы, и балки крановых эстакад, а под ними копились груды мертвого промышленного хлама и горы металла, и какие-то остовы и скелеты отживших механизмов и станков, и какие-то рельсы и болты, и еще много чего-то железного и ржавого, и изуродованного. И по всему пространству завода носился удушливый ветер и подхватывал за собой черную пыль литейных производств, и перемешивал ее с рыжим песком, и швырял эту вонючую помесь в окна и в стены, и поднимал столбами и клубами под самое небо. И от этого вечного ветра даже цветы на клумбе, которую разбили под окнами кабинета директора для эстетической красоты, всегда были окутаны и покрыты слоями жирной пыли и грязи, и пахли эти тусклые больные цветы сталью и ржавчиной, и индустриальными маслами, и заводские люди, двигавшиеся из цеха в цех по различным технологическим потребностям и надобностям, были пыльными и промасленными, и как бы лишенными на время выполнения своих производственных обязанностей человеческого достойного обличья. И Михайлов не любил этих промышленных людей и сторонился их общества и компании, хотя и сам был в грязи и в масле и никогда не мог отмыть себя полностью. А когда-то с женой Михайлов ходил в кино, а перед этим кино демонстрировали им документальные кадры исторической кинохроники - как водили на работу на какой-то дореволюционных времен фабрике лошадей и они крутили какой-то тяжелый ворот, ходя по замкнутому кругу, пока не уставали, а потом их отпрягали от ворота и уводили в конюшню на отдых и кормежку, а в ворот впрягали других таких же лошадей, отдохнувших и поевших сена. И Михайлов сравнивал себя с этими рабочими лошадьми и уподоблял себя им, потому что и его трудовая жизнь так же протекала, как и у тех лошадей. Каждый день протекала его жизнь в таком же круговороте упрощенных действий, только шел он на работу сам, по собственному пониманию, и сам впрягался и вертел свой ворот с напарником, пока не подойдет их время смены. А смысл работы у них заключался в текущем ремонте оборудования, состоящего из станков и прессов, которые ломались в течение производственного процесса и требовали неотложного ремонта, тупо и неподвижно стоя с искореженными от перегрузок деталями и узлами, и Михайлов заменял им эти узлы и детали, вышедшие из строя, на новые. И оборудование снова работало до следующей аварии и поломки, давая продукцию народному хозяйству страны и мира. И вот говорят, что машины бывают умные. Может, конечно, и бывают. Но Михайлов таких не видел и не встречал, а те, какие он видел, были простые и примитивные в своей способности резать и давить металл или выполнять прочие неважные функции и операции. И вот, значит, из-за всего этого перечисленного он и не любил эти станки и прессы и не любил свою работу и профессию, но никакой другой работы Михайлов не знал и не понимал и не умел делать никакого другого общественно полезного дела. И он работал по типу того, как работали лошади в кинохронике, механически и без всякого удовольствия и пользы душе, а только лишь ради получения средств к дальнейшему существованию. А потом уже, когда с его напарником произошел несчастный случай травматизма со смертельным исходом, стал Михайлов не только что не любить эту свою вынужденную работу, но и бояться станков и прессов. которые обязан был ремонтировать. И было это, когда сын Михайлова достиг своего шестнадцатилетия, а вьетнамец бросил его жену и передумал с ней жить, а Михайлову это было безразлично и все равно. И как раз тогда убило трубой его напарника, а он, напарник, был молодой и веселый и любил спать с женщинами, и женщины тоже его за это любили, и было у него их много, разных и всяких. И еще у него была вторая жена и двое детей, а у первой жены от него была дочка, и он платил ей положенные алименты. И вот его убило трубой после того, как они вместе, Михайлов то есть и напарник, произвели замену старого и разрушенного клапана на прессе, и пресс включили для испытания и проверки в холостом режиме работы, и когда, значит, его включили, вернее, это Михайлов нажал на кнопку "пуск", то появился и возник какой-то лишний звук, и они пошли посмотреть, что за звук такой неположенный и откуда он происходит, - Михайлов чуть вперед пошел, а напарник чуть сзади, а в это самое время трубу и оборвало, и, как шланг резиновый, страшным давлением отбросило эту стальную трубу, и напарника по голове сзади ударило. Он и смерти своей не увидел - такой неожиданной силы был этот удар.