Александр Хургин. Какая-то ерунда --------------------------------------------------------------- © Copyright Alexander Khurgin Home page: http://www.khurgin.ru ? http://www.khurgin.ru Email: khurgin[at]mail.ru Издание библиотека ВЛД-пресс, Днепропетровск, 1995г. --------------------------------------------------------------- СОДЕРЖАНИЕ Гармония модного цвета Старый поезд За отсутствием события Филя Старичок Мне хорошо Нарушение функций Неожиданные слова Дорога с твердым покрытием Мисс Батарейка Тамара Какая-то ерунда Красный телефон Видик Расклад Номер Конец года Беруши Попутчица Мечта Манякина Визит к Лене Дверь, повесть ПРЕДИСЛОВИЕ. ГАРМОНИЯ МОДНОГО ЦВЕТА Конец большевистского режима (агония которого столь же опасна, а может оказаться и столь же мучительной, сколь рождение и молодость, исполненная жажды крови) создал - на общепринятом уже сленге - свое эстетическое понятие. Если уже от серьезных политологов можно услышать об очередном съезде - тусовка, если солидные дамы о солидном господине могут сказать - крутой, то в критическом лексиконе термин "чернуха" утвердился бесповоротно как определение жанра, стиля и содержания. Поначалу народ, которому - впрочем, как всегда - даровали свободу без земли и гласность, ассоциирующуюся максимум с земскими гласными, обрадовался и потянулся к статьям, фильмам и первым рассказам и повестям (романы еще не подоспели), описывающим нашу жизнь через ранее запрещенные ее проявления. Кино - в лучшем случае с неоплаченным половым актом, в худшем - с профессиональным; публицистика - с зонами, казармами и обычными улицами, полными беспредела; литература - со всем тем же самым плюс словечки, которые употребляют все, от яслей детских до правительства, но делали раньше вид, что не знают их. Чернуха попрела, и потребитель культурной продукции ее принял, как хороший соленый огурец после манной каши исторического оптимизма и жизнеутверждающего творчества. Сухой закон компенсировался сильнодействующим зельем искусства, от которого круто балдеешь. Но уже через год раздались сначала отдельные голоса критиков-аналитиков, а потом и более уверенных практиков кинопроката и книгоиздательств: чернуха надоела, от нее идет откат, а успех "Интердевочки" не потому, что про проститутку, а потому, что - мелодрама. Надо заметить, что эта версия подтверждается бешеной популярностью "просто марий", "диких роз", а также (не снизившейся с благословенных времен застоя) индийского кино - там, где его еще показывают беспринципные, но разумные прокатчики. И вот в такое время выходит книга рассказов Александра Хургина, и я берусь предсказать ее полный - и у разнообразной аудитории успех, хотя многие отнесли бы его сочинения к самой что ни на есть черной чернухе. Попробую аргументировать свое предложение-рекомендацию. Мы воспринимаем вроде бы честное описание нашего подобия жизни как чернуху по двум причинам. Во-первых, потому, что нас приучили к розово-голубому и модный сейчас цвет (кстати, не только у нас, а по всему миру, но лишь в одежде) нам кажется - как бы он ни гармонировал с окружающей жизнью - излишне резким. Ну, конечно, живем паршиво, на улице не то что за бутылку, а за так убивают, бывшие афганцы в рэкетиры подаются, восьмиклассницы не в актрисы, а в путаны хотят, но ведь нельзя же так прямо, как есть, по-черному... Во-вторых, описание, как правило, получается только вроде бы честное. И злоба какая-то злобная напоказ, да и не за так, а за что-нибудь более изящное, и рэкетиры на Бельмондо похожи, и путаны изысканны... Это и есть чернуха. А у Хургина не чернуха, а чистый, гармонирующий с нашей настоящей жизнью, черный цвет. Он пишет черным на черном, и рисунок его тонок, как чуть сдвинутая от реальности, но удивительно живая китайская гравюра. Это - о собственно его письме, о его технике, вышедшей, как это сейчас ни кажется странным, из выморочного, идеально соответствовавшего безвременью семидесятых - ранних восьмидесятых жанра "юмористического" рассказа 16-й полосы "Литературки". Сочетание иронии, физиологически свойственной южному племени, населяющему большие украинские города, с ясным видением ужаса и свинцовых мерзостей нашей жизни, по слову великого пролетарского, - это сочетание производит странный эффект. Я бы назвал его эффектом казарменного вечера - кто служил в родной Советской "действительную", тот поймет, что имеется в виду. Межкоечный уют, трогательность этого урывочного быта несчастных мальчишек в полутюремной ситуации - и тут же дикая, без тормозов жестокость, цинизм, полное бессердечие. Молодой подворотничок пришивает, а два дембеля дождутся, пока он кончит, - и оторвут. Развлекаются... И несчастны все трое. Как относится автор к своим омерзительным и жалким героям? Ненавидит он, что ли, девку которая квартиру выбивает, используя для этого своего бедного дурачка-мужа, его несчастных стариков и гада-начальника? Вроде бы, если не ненавидит, то уж точно не любит и даже побаивается. А второй раз перечитаешь рассказ - да нет, жалко ему жутковатую эту лимитчицу. А третий раз прочтешь - эх, да ведь все мы в этой клятой жизни лимитчики - вот и весь рассказ. Что, смешна ему история с освободившимся зэком, который посылает переспать со своей женой своего же брата-близнеца? А жена возьми да, распознав, - и сигани в окно. Вот оно, какая смешная история... Зэк этот, что ли, гад и подлюка? А кто его знает, вроде тоже переживает. Да и все мы зэки, если присмотреться и задуматься... И получается, что нет никакой чернухи, если есть литература. А то и чеховский "Припадок" по разряду чернухи пустить придется, и его же "В овраге", и бунинский "Мадрид", и, виноват, всего Федора Михайловича... Уж простят меня за поминание великих всуе, но уверен: если сочинение в литературу проходит, то уж там, внутри, при полном уважении к ранжирам и разрядам, мерки должны быть одни, и если классику позволительно было писать правду без умолчаний и стеснительного прищуривания на ее неприглядность, то и просто писателю - повторю, если действительно писатель, а не изготовитель модного черного товара, - тоже можно, не грех. Тем более что жизнь-то, боюсь, теперь пострашнее. В этой книге есть написанное и более, и менее смешно. Есть совсем жуткое и есть вполне обычное - в очереди позади расскажут такое - и не обернешься. Есть лирика нищих, веселье убогих и драмы бессердечных. Чего в ней нет - нет умело изготовленной чернухи. Есть идеально нам идущий цвет искреннего горя и едва видимый рисунок сочувствия всем - да и себе тоже. Безукоризненность иронии и безусловность искренности - редкое и почти противоестественное сочетание. Нечто странное, вроде проникновенного вокзального алкана с вечным российским вопросом: "Ты меня уважаешь?" - но в модном костюме. Именно совмещение этих качеств в рассказах Хургина и дает мне основания думать, что их будут читать и вполне культурные потребители постмодернизма, и простодушные, жаждущие сильно жизненных историй. Вроде бы совсем недавно он приезжал из Днепропетровска с первыми грустно-смешными рассказами. Смешного в них тогда было больше, хотя уж чего тогда было смеяться? Впрочем, и сейчас, увы, пока нечего... Если не считать, что случаются такие приятные события, как появление книги хорошего писателя - Александра Хургина, например. Дай ему Бог удачи надолго. Александр КАБАКОВ СТАРЫЙ ПОЕЗД По старой железной дороге шел старый железный поезд. Шел не то чтобы скоро, не то чтобы тихо, не то чтобы точно по расписанию, а как-то так - вообще. Но все-таки по расписанию. Хотя и по старому. Потому что поезду же бог весть сколько лет! А внутри, в поезде, было неуютно. Потому что холодно. То есть не холодно, конечно, а морозно. И то, что поезд шел по старому - летнему расписанию, положения не спасало. Наверно, то лето, в какое это летнее расписание составляли, морозным выдалось. А тут еще в окнах щели, занавесок нет, и стекла хулиганы выбили. И зима. Но это все - ничего. А вот то, что в поезде люди ехали - это, конечно, хуже. Хотя и люди - ничего. Ехать-то всем хочется. Вот и ехали они, несмотря ни на что, а убежденный пассажир Евсей Фомич, так тот даже жизнеутверждающе пританцовывал и ладонями бил себя для согрева по спине, и еще приговаривал: - Холодрыга, в бога душу черт! - так и говорил, как думал. И правофланговому миллионной армии пролетарских проводников товарищу Нинке так и сказал в глаза: - Мороз, мать бы его увидеть, товарищ Нинка. Ну прямо не хуже , чем в окопе. А Нинка Чучуева - проводник передового отряда советских проводников - тоже сказала ему по-нашему, ясно и убедительно: - Зима! Насчет зимы как явления природы Евсей Фомич точку зрения разделял, но он же был пассажиром не чета другим, а пассажиром по происхождению и призванию, так что мог возразить любому. И возразил: - Против зимы я не возражаю, - возразил Евсей Фомич - член партии пассажиров с девяностого года, - но зима находится за окнами, а не здесь. Наверное, он был прав, этот пассажир. Пассажиры - они всегда правы. Но проводнику без страха и упрека Нине Чучуевой подобные возражения были - что снежная пыль в лицо. Она только прищурила один глаз и оглядела пассажиришку другим, неприщуренным. И еще сказала, вежливо перейдя с мата на "вы": - А перед окнами, по-вашему, значит, не зима? - она посмотрела на Евсея Фомича безжалостно, опять прищурив один глаз и опять не прищурив другой, и смотрела до тех пор, пока не удостоверилась, что Евсей Фомич от ее взгляда съежился и ослабел душой. А может, он ослабел не от взгляда, а от холода, но что ослабел - факт. Потому что он говорить продолжал, а его и слышно-то почти не было. Да и говорил он ерунду - бредил, скорее всего: - Перед окнами, - бредил Евсей Фомич, - надо, чтоб тепло было. А то, за что ж боролись все время, жизни клали куды зря и деньги за билеты платили, если оно холодно и чаю не наливают? Старый кадровый проводник-инструктор Нина Власовна дала достойный отпор этим псевдопассажирским бредням: - Чаю не будет! - таким был ее отпор. - Потому что титан, благодаря многолетним разрушительным действиям со стороны, проржавел до осей, чем льет воду на рельсы. Менять его надо к едреней бабушке, на свалку истории! - Тогда уж весь вагон, - простучал зубами сквозь собственный стылый шепот все еще пассажир Евсей Фомич, и пар из его рта стал совсем невидим. - Или весь поезд - к бабушке на свалку. Заслуженный проводник республики, видный общественный деятель службы движения к светлому будущему Нина Власовна Чучуева поняла, что с ее так называемым оппонентом говорить бессмысленно и спросила сама у себя: - А что толку? - спросила она. - Когда дорога... Одна слава, что железная. - И дорогу - туда же! - несмотря на то, что его не спрашивали, выкрикнул окоченевший некто и, подозрительно дернувшись, замолчал. Так как обращаться теперь было точно не к кому, персональный проводник железнодорожного значения, проводник соцтруда Нинель Власьевна Чуева сказала ни к кому не обращаясь: - Не, - сказала Нинель Власьевна, - дорогу не получится. Ее еще при каком-то царе Горохе - то ли Васильевиче, то ли Петровиче, не помню - на века строили. Ее, когда весь мир насильем рушили, и то разрушить не смогли. А вот расписание, дорогой наш любимый пассажир - не знаю твоего имени-отчества - мы заменим, и светлая память о тебе навсегда останется в наших сердцах. Она промокнула уголки глаз мизинчиком, постояла секунду скорбя, потом встряхнулась решительно и решительно же произнесла: - А вообще, между прочим, не баре - и так поездим, тем более что лето не за горами. 1989 ЗА ОТСУТСТВИЕМ СОБЫТИЯ Надел Сидоров пальто и пошел в поликлинику. Ему давно надо было сходить, укол против бешенства сделать - сразу после того, как собака его за ягодицу укусила, надо было сходить. Но он не ходил. Потому что убийцы же они там все в белых халатах, да еще СПИД свирепствует. Газеты пишут, что года через два начнут завод строить, чтоб одноразовые презервативы и шприцы выпускать: так это когда будет! А рисковать Сидорову не очень хотелось. Впрочем, на прошлой неделе он собрался уже было сходить, но тут красные Крым взяли. И он не пошел. А то вон Петр Сергеевич выполз погулять после обеда - он после обеда гулять привык, - а его арестовали. И не его одного. Человек сто арестовали. Потом их, правда, выпустили, дней через пять. Сказали: - Если б ваш Рейган-гад не продал голодающей рев. России хлеб - шлепнули б всех. А теперь, раз такое дело, можете радоваться, гниды. Ну вот, Сидоров переждал - пока поутихло, - напялил вместо шубы обычное пальто от Кардена, чтоб не привлекать, и пошел. Экипаж-то его еще раньше то ли украли, то ли реквизировали в пользу советского цирка, вот он пешком и пошел по стороне, наименее опасной при артобстрелах. Только успел немного отойти, воздушная тревога началась, метроном застучал как сумасшедший, и юнкерсы на город с юго-запада заходить стали черной сетью. Зашли, отбомбили - и назад. И опять накатываются. Сидоров, к домам прижимаясь, в районное бомбоубежище побежал, прибежал мокрый, но живой. А там уже битком. Слава Богу, приглашение на посещение убежища с собой оказалось. Пустили его, несмотря на перезаполнение. А в бомбоубежище духота, сырость, дым сигаретный. В углу телевизор жужжит, диктор в нем о недавнем якобы изобретении буржуазных братьев Люмьер рассказывает и все на его антикоммунистическую сущность напирает. Сидоров у скользкой стенки присел, ноги в проход вытянул и задремал. Очнулся - снова в телевизор поглядел. Там тоже кто-то дремал. На трибуне. И в зале дремали. И Сидоров снова задремывать начал. Но ему помешали - в бок его кто-то толкнул. Он подвинулся, а его еще раз толкнули. Повернул Сидоров голову - рядом бродяжка какой-то мостится. Оборванный такой, немытый, на носатом лице мятая щетина топорщится, пейсы во все стороны торчат, БОМЖ одним словом. И ерзает этот БОМЖ, и кряхтит, никак места себе не нагреет. Он же худющий, а пол бетонный, твердый - ему кости собственные и колют. Сидоров еще отодвинулся, чтоб не нюхать, как БОМЖ пахнет и думает: - С креста его сняли, что ли? Подумал, и наверху что-то страшно ухнуло, дверь убежища ржавыми петлями взвыла, девица вертлявая в черном мини появилась. Папку к остреньким грудкам прижала и пропищала, что суд идет. Поглядел Сидоров - так и есть. Спускаются в подвал три мужика в мантиях, двенадцать без мантий и два вохра скамью подсудимых тащат. Спустились, расположились посредине подвала и заседание продолжают. Прокурор требует обвиняемого покарать так, чтоб другим неповадно было. - В правовом государстве, - говорит, - все перед Законом равны должны быть. Как в общей бане. Пусть даже обвиняемый этот - министр МВД. И в качестве смягчающего обстоятельства, - говорит, - требую не принимать во внимание тот факт, что подсудимый в свое время застрелился и на данный момент является мертвым, так как в правовом государстве все должны быть равны перед Законом. Суд, конечно, его заслушивает, адвокат протестует, девица это в папку записывает, а все убежище присутствует в качестве публики. И БОМЖ присутствует. И слушает, как суд идет. А потом говорит Сидорову: - Меня, - говорит, - тоже недавно судили. - И много дали? - Сидоров его спрашивает. - Вышак дали, - БОМЖ ему отвечает. - А что они еще могли мне дать? - Как же вышак? - Сидоров не верит. - Вы что, побег совершили из мест заключения? Или, может, воскресли? БОМЖ насупился, буркнул: "Вроде того", - и от Сидорова отвернулся. Сидоров хотел все же уточнить, как этот БОМЖ оказался в бомбоубежище, в котором и для приличных людей мест не хватает, но тут бомбежка кончилась. Хотя отбоя еще не давали. Наверху тихо, а отбоя не дают. Выжидают. И здесь, внизу, выжидают. Шевелятся, но не выходят. Сидят. Человек какой-то тем временем мыло и сахар предлагает по договорным ценам. И соль со спичками. Сидорову всего этого не надо, у него запас, а люди стали строиться, очередь занимать. В основном женщины, но подошли и трое мужчин хлипковатых, похожих друг на друга, как родные братья. И это интереснее всего - у одного бородища от самых глаз растет, другой интеллигентскую бородку носит - клинышком, у третьего вообще одни усы, а все равно похожи. Выяснили они, кто последний в очереди и пристроились в хвост. Первый бородатый постоял и говорит: - Возьмем, я считаю, соли и спичек. - И мыла, - говорит второй, который с клинышком. Но усатый им возражает: - А вот этого, - говорит, - мы позволить себе пока не можем. Я правильно говорю? - Архиправильно, - бородачи с ним соглашаются. - Разумеется. Наконец, отбой тревоги дали, и Сидоров наверх поднялся. Постоял, пока глаза к свету привыкнут и к трамвайной остановке пошел. А трамвай приехал забитый под самую завязку. Сидоров тогда на колбасе уселся и талон на компостер передал. - Товарищ, а чтоб до Смольного добраться, где слазить? - сзади кто-то сильно интересуется. Сидоров оглянулся и видит, что его за плечо трехпалая рука теребит. Зеленоватая. Он глаза поднял, а с крыши гражданин свисает маленький, в форме не то водолаза, не то железнодорожника. И тоже зеленоватый. Сидоров прикинул в уме остановки и говорит: - На следующей. Зеленоватый ему "благодарю" сказал и дальше свисает. Трамвай остановился, а он все равно свисает. Видно, знает, что еще не доехали. Или, может, увидел сверху, что из-за угла отряд революционных матросов выдвинулся и путь трамваю перегородил. Серьезные хмурые люди с пулеметными лентами на кожанах зашли в первый вагон и стали билеты проверять у пассажиров. А безбилетников выводили, ставили к стенке и фотографировали аппаратом "Кодак". Зеленоватого тоже с крыши сняли и вывели. Наверное, он без билета ехал. А когда оба вагона насквозь проверили, хмурые серьезные люди трамвай покинули, командир с фотодокументами ознакомился и приказал на картон их нацепить под заголовком "Они обворовывали Мировую Революцию" и картон тот приказал на кабину вагоновожатого повесить, чтоб всем гражданам хорошо было видно. Матросы приказ исполнили в точности, и отряд на заранее подготовленную позицию отошел. А в трамвае после этого фотографирования свободнее стало, и Сидоров с колбасы в вагон перебрался. Там впереди, у окна, место было. Он на это место перебрался, и трамвай, разболтанными внутренностями громыхая, дальше покатился, по маршруту. Но у Сидорова почему-то настроение испортилось. Он смотрел в окно равнодушно на холодное Садовое кольцо и ничего его взгляда не задерживало. Афиши разве только пестрели повсюду. Американца какого-то, Ростроповича. - А вот интересно, этот их Ростропович, какой национальности? - медленно думалось Сидорову, и он медленно ехал в своем трамвае. - Загадочная страна Америка, в простейшем национальном вопросе, и тут черт ногу сломает. На Крещатике рядом с Сидоровым мужичок сел, по последней моде одетый - в спортивный костюм вечерний, в туфли на манной каше и в куртку типа "Аляска". Фигура у мужичка была полная и расплывчатая, и все это на ней выглядело как-то неубедительно. Но мода есть мода. Мужичок устроился поудобнее, капюшон опустил на спину и оказался Петром Сергеевичем. Сидоров его обнял, расцеловал и про жену Леночку сразу начал расспрашивать - где она и как. А Петр Сергеевич говорит: - Она, - говорит, - врагом оказалась. - Да что вы! - Сидоров от ужаса прямо содрогнулся. - Неужели, - говорит, - шпионка? - Хуже, - говорит Петр Сергеевич, - она аборт себе сделала. И следствие пыталась по ложному следу направить, выдавая преступление против партии и народа за невинный выкидыш. Представляете? Тут Сидоров к самому уху Петра Сергеевича наклонился и спрашивает у него шепотом: - Какая, - спрашивает, - сволочь на Леночку донесла? А Петр Сергеевич ему отвечает: - Я. - И правильно, - Сидоров говорит. - Зло надо наказывать беспощадно. Вы со мной согласны? Петр Сергеевич был, наверно, согласен, потому что он спиной в сидение вжался и захныкал. И ногами засучил. Юноша, железными шипами украшенный, увидел это и спрашивает у Сидорова: - Чего это с дядей? - Пустяки, - Сидоров ему объясняет охотно. - Жену у него посадили. - Фигня, - юноша на это реагирует. - Его бы в Афган! - и сплюнул на пол. И наушники надел. И из них музыка ударила комариная. В трамвае лязг, стук, скрежет, а он ничего этого не слышит. Из-за наушников. Музыку слышит, а больше - ничего. Таким вот образом и доехал Сидоров до поликлиники. Доехать, доехал, а там - никого нету. Ни больных нету, ни врачей. Окошко регистратуры только открыто, а возле него БОМЖ стоит - тот, из бомбоубежища, знакомый. Приблизился Сидоров к окошку и кусок разговора БОМЖа с регистраторшей застал. - Ну, а болеешь-то ты чем? - спрашивала регистраторша. - Душой болею, милая, - БОМЖ ей отвечал. - С душой - это не к нам, - учила его регистраторша. - С душой - это на Игрень. Игрень знаешь? Всесоюзная здравница. В двадцать первый автобус садись - прямо до приемного покоя довезет. Там тебя быстро вылечат. БОМЖ регистраторшу за совет поблагодарил и смиренно прочь поплелся. А девушка, регистраторша, на Сидорова взгляд перевела. А он - на нее. Она зевнула широко и говорит: - Ну? А Сидоров спрашивает: - Что? - Читай молитву, - девушка ему приказывает. Сидоров перекрестился трижды на спину БОМЖа уходящего и "Отче наш" зачастил. - Ты откуда выпал? - регистраторша изумляется. - Фамилия-имя-отчество-год рождения-номер карточки-диагноз? Сидоров оплошность свою осознал и все без запинки оттарабанил. На диагнозе, правда, споткнулся. - Понимаете как, - говорит, - как бы это вам... Диагноз, если можно так выразиться, у меня сугубо деликатного свойства... А регистраторша говорит: - Подумаешь! Да после Чернобыля, - говорит, - в наших краях таким деликатным диагнозом половина мужиков владеет. Сидоров, конечно, покраснел до ушей, говорит, что вы, мол, меня не так поняли, а регистраторша в ящике копается на букву "С" спокойно. Покопалась, вынула карточку и прочитала: - Вылечен посмертно. За отсутствием события шестого марта сего года. Она карточку обратно в ящик вставила и Сидорову сказала уже не своим, а каким-то другим - человеческим - голосом: - Не расстраивайтесь, - сказала, - с вашим диагнозом - это нормально. - Так я и не расстраиваюсь, - Сидоров говорит. - С чего вы, - говорит, - взяли? Мне только времени жалко потерянного - сюда ехал, теперь обратно ехать, не близкий свет все-таки. 1989 ФИЛЯ Его звали Филей. И взрослые, и дети. И все в округе его знали. Потому что Филя был дурачком. Он и улыбался всегда - поэтому. Улыбался всем. Иногда его гнали откуда-нибудь, а он все равно улыбался. Ходил по улице в длинном рыжем пальто зимой и летом - и улыбался. А работал Филя в артели при психбольнице. Жить же ему как-то надо было, вот он и работал. Ему там хорошо работалось. Кормили утром и днем, брили раз в неделю и еще деньги платили - когда сорок рублей, а когда и сорок пять. Спросит кто-нибудь Филю: - Филя, а где ты работаешь? Он улыбается и отвечает: - А на фабрике. - А что ты там делаешь? - А щетки. - Какие щетки? - А шо хату белить. А бывает, шутники к нему пристанут: - Пошли, Филя, выпьем с получки, - и тащат его. Но Филя всегда говорит: - А не, я маме деньги несу, - и идет домой. Про маму - это он так говорил, оттого что дурачок. Не было у него никакой мамы. Бабка была, но тоже давно. А маму его еще немцы застрелили. Она, говорят, красивая была, вот они пришли, увидели ее и давай насиловать. Их много было и все насиловали. А бабка Филина Филю схватила и в сарай с ним спряталась. Рот ему ладонью зажала, чтоб не кричал, а глаза - нет. Филя все это сквозь щель сарая и видел. А потом немцы маму застрелили. Из автомата. И брата Филиного застрелили, который где-то бегал, а тут как раз вернулся под руку. Ну, немцы ушли, а Филя после этого дурачком стал. Его и лечили, когда война кончилась, да так и не вылечили. Не смогли. Сказали бабке, чтоб не старалась зря и врачей от дела не отрывала, так как все равно Филю нельзя излечить, медицина, мол, здесь не в состоянии. Вот бабка его и вырастила таким. Сама вырастила. Отец-то Филин после войны не пришел, хотя похоронки на него тоже не приносили. Вдвоем они с Филей и жили, пока лет восемь назад бабка от старости не померла. А Филя и на похоронах ее всем улыбался, довольный, что столько людей к ним в гости пришло. Хорошо еще, что бабка так долго жила, без нее Филе вообще плохо пришлось бы. А теперь он и не заметил, что ее не стало - ходил себе на работу и с работы, улыбался. И бублики очень любил. Никогда мимо хлебного магазина не проходил. Обязательно зайдет, купит себе два бублика и ест на ходу. Там, в хлебном, продавщицей злая такая тетка, со всеми цапалась, а Филе всегда бублики давала. Даже если их не было, она ему оставляла с прошлого какого-нибудь завоза. И Филя каждый день к ней заходил. Купит бублики и говорит: - А вот поем напоследок, а то в армию забирают, а там бубликов не дают, - и ест, смакуя. А еще Филя любил гулять. Особенно по выходным, когда артель была закрыта. Он утром выходил из дому как обычно и шел на работу. Приходил, а там, конечно, никого в выходной день нет. Замок. Филя тогда поворачивался и шел гулять по улицам. До позднего вечера мог гулять, а то и до ночи. На речку летом забредал - посмотреть, как купаются. Сам не купался, а смотреть смотрел. Сядет в пальто на песок и смотрит. Его пацаны начнут дразнить, а он - ничего, улыбается только шире, коричневые обломки зубов показывает. Они кричат: - Пошли, Филя, искупнемся, в ловитки сбацаем. А он говорит: - А не, я плавать не умею, я лучше в субботу в баню схожу. Пацаны гогочут: - Так сегодня ж и есть суббота. Тогда Филя вскакивает и собирается уходить, потом смотрит на смеющихся детей и останавливается. - А обманываете вы меня. Сегодня не суббота, а выходной. И опять на песок садится, вот. А по соседству с Филей, через один дом, жил Серега Шухленко. Серый у него кличка была. Раньше он спортсменом был, по борьбе. Чемпионом. А потом его бороть стали все подряд, и он с борьбой завязал. Попивать, конечно, начал - деньги были. А потом неизвестно, чем он занялся. Вечером уходил, утром приходил. Жена от него сбежала. Он ее раза два по пьянке погонял, она и сбежала. Но Филю Серый никогда не трогал. Даже выпивши. Что с дурака возьмешь? Улыбается и улыбается. Наоборот, Серый его на своей машине катал. Бывало такое - едет Серый под газом, остановит тачку и говорит: - Садитесь, товарищ Филя, я вас подвезу. И подвозил, как начальника какого-нибудь. Филе это очень нравилось - на машине кататься. А недавно шел Филя после воскресного гуляния своего домой, смотрит - машина Серого стоит, обрадовался, думал, покатает его Серый, подошел ближе, видит, двери у машины открыты, с одной стороны мужик стоит и с другой, женщину держат за ноги и за руки, а внутри Серый. Рот ей заткнул и делает, что немцы когда-то его маме делали. Филя испугался, затрясся весь и как закричит! И плакать стал. Эти двое его заметили, подхватили под руки и с разгону - головой в столб. А столб бетонный. Филя сполз по столбу на землю - и все. А Серый вылез из машины и говорит: - Зря вы его. Дурак он с детства. Теперь и эту придется. И они женщину тоже сильно о столб ударили. После погрузили обоих в машину и на свалку вывезли, а там в трубу какую-то засунули. И никто бы ничего не узнал, если б эта женщина живой не оказалась чудом. Очнулась она в трубе, выползла на дорогу - ее кто-то подобрал. А потом она уже рассказала все, как было - как к ней в ресторане подошли двое, когда она своего Гену ждала, а он опаздывал, подошли и говорят: - Плати. Она не поняла, в чем дело и спрашивает: - За что платить? Тогда эти двое по лицу ее ударили и по печени, вытащили на улицу и поволокли к машине, где их Серый ждал. Она милиционера увидала, кричать начала, но милиционер мимо прошел, наверно, не заметил. А дальше, отвезли ее на окраину, ну а там еще и Филя подвернулся. Серого потом, конечно, нашли. И тех двоих, кто с ним был, тоже нашли. На суде судья спрашивал их, как они могли такое совершить, а они говорят: - Мы ж, - говорят, - не знали, что она не проститутка. Сидит сама в кабаке, мы ей говорим - плати, а она не платит. Если б знали, что она просто баба, мы б ее не тронули. - А человека убили, - судья спрашивает, - зачем? - Филю, что ли? - говорит Серый. - Филю. - Филю мы вообще совершенно случайно убили. При чем тут Филя? Филя тут ни при чем. 1989 СТАРИЧОК Вышел на улицу старичок. Наверно, в магазин или еще куда, по своим надобностям. А на улице вечер почти и скользко. Но он все равно вышел. Дома хоть и телевизор, и газету сегодня приносили, а все ж... На улице люди ходят, окна светятся изнутри красиво, шум разный, жизнь всякая. Только вот скользко и вечер почти. Он, старичок то есть, может, и раньше бы вышел, да к нему гость приходил от завкома. Год как вчистую на пенсии, а его помнят. Недаром, выходит, до семидесяти лет без малого горбатился. Теперь уже год отдыхает по старости, а этот, от завкома, пришел. - Как, - говорит, - жизнь, Семеныч? А старичок говорит радостный: - А что жизнь? Жизнь - она и есть. Да. Только Степаныч я. - Я и говорю Степаныч, - говорит этот от завкома. - Ты, Семеныч, глохнуть, что ли стал? А я тебе, значит это, удостоверение принес. "Ветеран комтруда" называется. На вот торжественно, распишись. И ценный подарок, значит это. Тоже распишись, тут вот, где пять рублей. Бери и держи хвост котлетой, бабке - привет от завкома. - Нету бабки. Пять лет уже как. - А, ну, значит это. Гость сложил ведомости в красную папку и ушел. А старичок весь день дома просидел с удовольствием - удостоверение читал, подарок рассматривал. Хороший подарок. Пушка вроде бы на вид, блестящая такая, гладкая, а потянешь за дуло - и вылезает из него штопор. Красиво. Не зря, значит, горбатился до семидесяти лет без малого. Помнят там, в завкоме. Надюха, жалко, не дожила. Так бы оно еще веселей сейчас было. А так, конечно, не то. Короче, сложил старичок подарок с удостоверением в шифоньер, подогрел себе на первое супу из пакета, на второе пельменей рыбных сварил, поел, помыл тарелку, выкурил сигаретину "Прима", дым в форточку пуская, надел костюм, тот, что с Надюхой в военном магазине покупали то ли на серебряную свадьбу, то ли на шестьдесят лет, в общем, когда в ресторан ходили. Балюк тогда еще салат испортил, водку в него уронил вместе с рюмкой. Так и выкинули салат. Сверху старичок шапку надвинул, полупальто-московку на все пуговицы застегнул, обулся хорошо, в бурки - сосед Яшка ему недавно сшил, перед тем, как сгореть от денатуры. Хорошо сшил, по ноге. Только подошвы резиновые не успел притачать, как обещал - сгорел. Теперь, конечно, бурки скользят, а если мокро, то и промокают. Но когда мокро, старичок их не носит. Были бы галоши, тогда другое дело, но галошей нигде нету. И куда они, интересно, подевались? Раньше же сколько было галош, да. Теперь нету. Запер старичок дверь на оба замка и вышел на улицу. Наверно, в магазин решил сходить, хлеба купить или, может, колбасы. У них в магазине часто колбасу выбрасывают, рублевку. Хорошая колбаса, по рублю кило. А если ее отварить, то совсем получается вкусно. Любит старичок, чтоб вкусно. Он и молодым это любил. Селедочку с луком, картошку в духовке испечь. А то еще борщ Надюха варила с коровьими хвостами. Вкуснейшая вещь, да. Хорошо. Только улица, черт, перед вечером сильно остыла, ветер порывами задул нервно, снег сколючился, по щекам просекает и скользко. И опять чего-то старичку Балюк покойный вспомнился. Ведь не попробовал он тогда салата. Не успел. А подарок красивый от завкома, надо ж придумать - пушка, а в ней штопор. Ну дают, и всего пять рублей. Не разогнались, конечно, в завкоме, но все ж таки помнят, что до семидесяти лет без малого честно. И не из-за денег, как другие. Что деньги? Что на них покупать, на эти деньги? Костюм есть, московка, плащ тоже хороший, с подстежкой - сын забыл, когда на похороны Надюхины приезжал, - ботинки, телевизор, холодильник, бурки вот. Все есть. За квартиру заплатить, газету выписать, поесть чего-нибудь, а что еще? Ну Надюху похоронить много стоило, это - да. Так это когда было! И дождь лил проливной. Если б не дождь, гораздо дешевле бы обошлось. Галоши, правда, надо купить к буркам, да нету их нигде. В магазине сказали: "Не выпускают промышленностью". А так - какие деньги! И пенсия-то остается. Если б еще выпивал, так может, и не хватало, а без этого - свободно. Так что, не в деньгах дело. Не из-за них до семидесяти лет без малого. Вот и в завкоме понимают. Пушку подарили со штопором. Жаль все-таки, что не выпивает он давно и что бурки Яшка резиной подбить не успел, как обещал, скользко без резины ходить, а галош нету. Старичок осторожно ступал маленькими шагами, не отрывая ног от обледенелого тротуара, ступал не спеша, с разбором - спокойно и аккуратно. Поэтому совсем непонятно было, почему он вдруг судорожно взмахнул руками и опрокинулся на спину, почему не стал, кряхтя и потирая ушибленные места, подниматься, а остался лежать в желтом свете вспыхнувшего в этот миг уличного фонаря, быстро желтея лицом. И вообще - зачем выходил человек, когда почти вечер и так скользко? Непонятно. 1989 МНЕ ХОРОШО Они мне сказали: - Конечно, тебе хорошо. Руки-ноги есть, чего еще надо? А я говорю: - Мне хорошо? Хорошо. И отрубил себе правую руку. По плечо. А левой рубить, знаете, как неудобно? Рубишь-рубишь, рубишь-рубишь... А они говорят: - Подумаешь, левая ж рука осталась. А я говорю: - Да? И отрубил себе левую руку. Одной левой отрубил. И тоже по плечо. Чтоб знали! А они говорят: - А-а, - говорят, - самострел, самострел! Под суд его, собаку такую! А я говорю: - Ну, - говорю, - хорошо! И пошел. Под их суд. А они говорят: - Конечно, тебе хорошо. Три года дали. Три года - это вообще и за срок даже не считается. А я говорю: - Так я ж, - говорю, - зато теперь без рук. А они говорят: - Ну и что, что без рук? Да без рук настоящий - наш - человек может не то что жить полнокровной жизнью и трудиться не покладая рук, но и детей рожать наших. А я говорю: - Хорошо. Я вам сделаю, - говорю. Взял и родил. Хоть и намучился. Оно без рук, знаете, как рожать? Рожаешь-рожаешь, рожаешь-рожаешь... А они говорят: - Да ну, родил! Тоже, - говорят, - эка невидаль! Вот если б ты, допустим, умер - и без рук. Тогда - да. А я им говорю: - Ладно, - говорю, - черт со с вами. Нехай будет по-вашему. А они говорят: - Нехай. Потому что все равно ж будет по-нашему. Тут и сомневаться зря. - А я, - говорю, - и не сомневаюсь. Чего это мне сомневаться с грудным дитем на руках? И без рук. И после того, как того... Нечего мне сомневаться. И не в чем. Поэтому лег я куда положено и лежу. Пою пионерскую песню: "Эх, хорошо в стране Советской жить! Эх, хорошо страной любимым быть!" А они говорят: - Конечно, хорошо тебе лежать, петь. Ты отмучился. А я говорю: - Да. Мне хорошо. Чего и вам всем желаю. Но только - чтоб всем-всем-всем. А они говорят: - Спасибо. Желать не вредно. А я говорю: - Пожалуйста, ради Бога. А они говорят: - Забивай. А я говорю: - Ни-ни-ни. Я сам. Правда, с дитем на руках и без рук, и после того, как уже, и изнутри, знаете, как забивать? Забиваешь-забиваешь, забиваешь-забиваешь... Но я хорошо забил, крепко. Несмотря ни на что. Потому что привык. Человек же, он ко всему привыкает - и к хорошему, и к плохому. Но к хорошему, конечно, быстрее. 1990 НАРУШЕНИЕ ФУНКЦИЙ Кеша и Стеша очень отца боялись. А как они могли его не бояться, если он их всегда бил? И маму бил. Он и свою-то мать мог ударить, когда пьяный. А когда трезвый, он никого не бил. Потому что дрожал и стучал зубами. Но таким он бывал только по утрам. А до работы доберется - и хорош. Указ, не Указ - к девяти часам - как штык. Ну и по шабашу - это само собой. Там уже до упора. И каждый день одно и то же самое: - Я, - говорит, - не могу идти в этот ихний тараканник, я под забором спать буду. Ну, под забором он спал редко, а трезвяк регулярно посещал. По две бумаги в месяц, бывало, из ментовки приходило. Его уже и с льготной очереди на квартиру снять хотели, и все такое. А он говорил: - Да и хрен с вами, снимайте. А потом заваливался в профком скандалить. Рубаху на себе порвет, чтоб тельняшка видна была. - Я ветеран, - кричит, - доброволец. А вы, уроды, меня снимать? Да я... В профкоме его скрутят и выкинут на улицу, а он встанет и идет добавлять. А как надобавляется - домой. А там, если брат дома, то ничего - фонарь ему поставит, к кровати ремнем пристегнет, он и спит, а если нет его - тогда хуже. Тогда он жену, Алену, бьет. Она молчит, а он бьет. - Я тебе покажу - молчать, - орет. - Кричи, гадюка! А она молчит. Терпит, ему назло. А Кеша и Стеша под кровать обычно залезают. К стене прижмутся, чтоб трудней было достать, и сидят. Но он их по-любому достает. Шваброй или веником. На карачки станет и шурует под кроватью. Они визжат, а он шурует. Третью швабру сломал. Мать его, бывает, заступится за детей, так он и матери заедет. Чтоб не лезла. А бывает, они все - мать то есть и Алена с детьми - одну комнату запрут, в другой сами закроются - это, когда брат его, например, в командировке - и шкафом дверь задвинут. Он придет, пошумит, пошумит, тарелку разобьет или стакан и ложится в ванну спать. Там нормально спать, удобно. Подруга Алене говорит, что ты бы давно побои сняла и посадила его, гада. Иди, мол, в больницу. Алена не идет. Не потому, что любит его или там что другое, это в кино любовь, а когда тело месяцами болит - не до любви. Соседи как-то раз заявили на него. Милиция приехала, а Алена говорит расквашенными губами: - Никто меня не бьет. Обманули вас. Милиция и уехала. А он Алену еще раз побил. Сказал: - Чтоб не жалела. На боку я твою жалость видал, - и побил. Сначала ее, потом Кешу и Стешу. А когда поженились - вроде все нормально было. Жить только негде, а остальное нормально. Они в хрущевке двухкомнатной жили. Его мать, брат и они. А тут Кеша и Стеша родились хором - двойная, значит, радость. Ну, Алена ему, когда совсем уже теснота допекла, и сказала, что не надо было жениться и детей рожать, раз семью содержать не способен. Без умысла сказала. Ляпнула в общем. А он недели через две пришел, говорит: - Все, в Афган еду. Добровольцем. Буду там чего-то строить. Мать ему говорит: - Ты ж только полтора года, как из армии вернулся, куда ж тебя опять несет? У тебя ж семья. А он говорит: - А, ладно! - и уехал. Год не было. Письма, правда, писал. "Все хорошо, - писал, - работаю. Приеду - хату дадут, и денег привезу кучу." А потом они получили письмо из Ташкента. Алена собралась и поехала. Привезла его. Он ходил плохо, но врачи сказали, это восстановится. И еще у него было нарушение. Функций тазовых органов. Тоже обещали, что пройдет. И главное, если б ранило, не обидно было б, а то крановщик - дурак на него панель завалил. Он по началу лечился аккуратно, тихий был. На глаза старался лишний раз не попадаться никому. Алена за ним ухаживала. И мать помогала. И брат. Ходить нормально он скоро стал. А функции восстанавливались медленно. Вот он и начал психовать и пить. Сначала было - попьет, попьет, одумается. Поживет. Потом по новой. А как работать устроился - кладовщиком на завод, - запивать перестал. Потому что каждый день теперь пил. На работе. И когда функции у него восстановились, он все равно пить не бросил. Алена смогла его к самому Кашпировскому устроить. Кашпировский с функциями помог, а насчет выпить - ни черта. Но Кеша и Стеша всего этого, конечно, не знали и не понимали - дети же. Их бьют - они боятся. Они вообще всего боялись. Кота погладить - и то боялись. И так вся эта ерунда года четыре тянулась. Пока ему квартиру не дали. Трехкомнатную. Переехали. Он неделю трезвым по комнатам ходил. Нравилась ему квартира. А новоселье отметили - он Кеше руку вывихнул, окно высадил кулаком, Алене зуб вышиб и ушел. - Нате вам, - сказал, - живите! Алена кровью отплевалась, сгребла Стешу и Кешу в охапку - и в травмопункт. Руку Кеше быстро вправили. И не больно. Врач хороший попался. Рыжий такой, огромный. Повел своей лапищей конопатой - и готово. Домой вернулись, Алена детей уложила и сама легла. Секач на кухне взяла и легла. Ждала, что вернется. А он не вернулся. И завтра не вернулся. И послезавтра. Она разыскивать начала - нигде нет. На работе нет, у матери нет. В милицию заявила, больницы тоже обзванивала. По моргам, и то ездила - ничейные трупы опознавала. Милиция розыск объявила - все без толку. Дети, правда, поспокойнее стали, не прячутся под кровать, когда в дверь звонят. А так, конечно - ужас. Алена в милицию каждый день ходила, как на работу. Надоедала, пока они ей не сказали, чтоб не шлялась зря и что, если не подох - сам найдется. Она ни с чем и ушла. Кешу и Стешу из сада забрала, идет с ними, а слезы текут. Дети тоже - на нее смотрят и себе плачут. Пришли домой, сели в коридоре. Алена ревет - и они ревут. Вот Алена возьми им, да и скажи: - Нет у нас больше папы. Тут Кеша и Стеша сразу окаменели. И плакать перестали. Сидят столбиками, напряглись. А потом как вскочат оба, как затанцуют, и давай кричать: - Ура! - кричат. - Нет больше папы. Ура! 1990 НЕОЖИДАННЫЕ СЛОВА В церковь Колунов попал неожиданно. Случайно попал. То есть шел мимо - и зашел. Просто так. Увидел, что людей там много и зашел. Нищим бабкам и инвалидам всяким, каких там тоже много ошивалось, ничего, правда, не дал, у него с собой ни копейки не было. Не взял он с собой денег. Он и идти-то не собирался никуда. Полежать хотел на диване, газеты почитать, "Аргументы и факты". Их как раз вчера три номера вместе в ящик бросили. А жена прицепилась к нему, как банный лист к щиколотке. Ну, Колунов, чтоб не ждать, покуда она его доведет, встал и ушел. И ничего с собой не взял, и денег не взял. Да у него и не было их - денег. Жена разнылась, что не хватает ей на то, чтоб жить достойно людей, он и отдал. Все, что получил. До рубля. И мелочь выгреб. - На, - сказал, - только не ной. А так-то они с ней ничего жили, с женой. Обыкновенно. Утром - на работу, вечером - с работы. Нормальной жизнью жили. Как все. Если б она еще не ныла, так вообще было б более-менее. А то как возьмется ныть - что тебе дырка в зубе. Колунов обычно в таком случае уходил. От греха. Чтоб не вмазать ей. Пойдет, пройдется - и все. И сегодня тоже плюнул он на аргументы вместе с фактами, хоть их три недели не носили совсем, встал с дивана и ушел. Вышел, сел в автобус и поехал в нем. Не куда-нибудь, а просто по маршруту. Успокоить чтоб себя и нервы. А тут, зараза, контролеры. - Ваш билет, - говорят. Колунов им честно признался: - Нету, - говорит, - у меня билета. И денег нету. Так, - мол, - получилось, - говорит. - Извините. Карманы даже вывернул навыворот перед ними - точно, как тот волк из кинофильма "Ну - погоди!" выпуск первый. Или - второй. А они, контролеры, бабы черноротые, крикливые, кричат шоферу: - Федя, вези нарушителя правил пользования городским общественным транспортом в парк. Мы с ним там разберемся вплотную. Колунов понял, что дело хреновое начинается, толконул одну из этих баб и выскочил, пока автобус на остановке людей высаживал. А они, дуры толстые, за ним гнаться придумали. А когда отстали окончательно далеко, начали орать на всю улицу в целях воспитания, чтоб проняло его, значит, до глубины, всевозможные обидные оскорбления личности: - Стыд, - орут, - за пять копеек потерял, сволочь бессовестный! - и всякое такое тому подобное. А Колунов от автобуса и от них отбежал подальше, за угол повернул, а тут - церковь. И людей полно. Ну, он и зашел. Все равно ж делать ему нечего было. Воскресенье, и денег нету. А тут - бесплатно всех пускают. И интересно чего-то ему стало. Вот он постоял перед калиткой, возле ограды из пик склепанной, "Зайти, что ли?" - подумал. И зашел. Не потому, конечно само собой, что верующий был или там надо было ему чего-нибудь от Бога поиметь. Чего ему могло быть надо? Не голый он, не голодный. И сын в школу ходит. И жить есть где. Когда родители живы были, тесновато приходилось, пять человек как-никак и две семьи, а похоронили их - и нормально стало, не тесно. Стенку тогда купили производства Новомосковской мебельной фабрики. Колунов с грузчиком одним в мебельном договорился - и продали им стенку. А сверху всего триста рублей грузчик взял. Так что Колунов не жаловался на жизнь. Жена - та да, та недовольна была. Говорила, что мало он, Колунов, получает. - Лешка вон, - говорила, - в кооператив устроился, в производственный. По семьсот рублей своей глисте вяленой приносит, - это она про брата своего говорила, младшего, а Колунову он, Лешка этот, приходится, значит, родным шурином. Колунов ей отвечал, что он же по двенадцать часов вкалывает, с одним выходным и домой на карачках приползает ни на что полезное не годный. А жена ему на это: - Зато их там обедом кормят обильным и дефицитом различным по госцене отоваривают - от продуктов питания до товаров широкого потребления. И семьсот рублей в месяц платят. А Колунов говорил ей, что зачем они на фиг нужны, эти рубли, если так пахать? Когда ж их тратить и когда на них жить? - Да и не железный я, - говорил, - по двенадцать часов. - Ты тряпковый, - жена его обзывала. А он тогда поворачивался молчком и уходил. Пройтись. А то от таких разговоров и вмазать ей недолго. Сегодня он тоже ушел, когда она про Лешку своего завела. Не любил этого Колунов. Потому что не права она была, жена его дорогая. Он, Колунов, и без кооператива свои триста имел всегда. А в отпуск на халтуру ездил с ребятами. По деревням. И меньше, чем по тысяче, не привозил оттуда. А бывало, и по полторы. Правда, из них начальнику участка приходилось по сотне отстегивать, чтоб всех четверых их в отпуск отпускал и чтоб летом. Но это - так, ерунда. Да чего там, в общем, разговоры разговаривать - время портить, все в допустимой норме у Колунова было. У других бывает гораздо намного хуже. А что жена поноет, так он от этого не худел. И из-за ее нытья не очень сильно переживал. Уйдет, погуляет, пива кружки три примет в павильоне и опять, как новенький. Он бы и сейчас выпил, да денег вот у него с собой не было. Все жене отдал сдуру. Надо, конечно, было заныкать хоть пятерку какую-нибудь на черный день. И не попал бы теперь в церковь. Сидел бы под навесом, пиво тянул с удовольствием. У них в павильоне пиво не очень разбавляют. Пить можно. Особенно, когда Анька работает. Когда Зинка - хуже, у нее совести нету. А когда Анька - нормально. Когда Анька, он всегда удовольствие получал в павильоне. И отдыхал. Один раз только разрушили ему там отдыхающее настроение до основания. Сын собственный разрушил. Он, Колунов, сидел с мужиками в углу - после работы, - и он - сын его то есть с дружками - зашли. Зашли, пива взяли в очереди, отпили по чуть-чуть, потом бутылку, как положено, достали белую, долили в кружки и пьют, сморчки сопливые, не спеша, беседуют. Колунов посмотрел немного из угла своего на такую картину, а после вылез, подошел к их столу, взял сыночка любимого за шкуру и по уху его. Ладонью. Чтоб звон прошел по мозгам. А ладонь у Колунова - дай Боже. Но и дружки сыновы не растерялись. Пока он сообразил крикнуть им, что это пахан его, Колунову хорошо уже по роже проехались. С фонарями потом недели две ходил. Ну да это один раз было всего. Больше он сына в павильоне не встречал. Пошла, наверно, наука родителева на пользу дела. Так вот, если б сейчас Колунову деньги иметь в кармане, рубля хоть бы два или пускай рубль, то можно спокойно было бы туда, в павильон, сходить, время переждать. И отдохнуть культурно. Если, конечно, Анька там сегодня торгует. А без денег кроме церкви и зайти никуда не придумаешь. Хорошо еще, что от контролерш оторваться повезло, а то мало того, что штрафанули б за безбилетный проезд, так еще и всю нервную систему попортили б снизу доверху. Денег-то у него на штраф не было. Ну, в общем, протолкался Колунов в двери, остановился за спинами, шею вытянул из воротника и осматривается по всем сторонам. А вокруг значительная толпа народу молится Господу Богу. Глаза у всех почти в этой толпе застыли - как у обкуренных - и от действительности окружающей отвлеченные. И потом человеческим прет - никакого спасу нету. А поп, священник то есть, что-то такое выпевает густо и тягуче, а что - понять невозможно, потому что весь звук, под купол, уходит и там собирается, и гулом стоит. Ну, сначала Колунов думал, что место у него плохое - далеко - и поэтому не слышно ни черта и не видно. И начал понемножечку, чтоб не сильно людей распихивать и ущемлять, поближе протискиваться. Плечом вперед. Долго он протискивался, но пробраться сумел к самому что ни на есть алтарю. Или как там это место называется? Ну, где поп расположен. Пробрался, стал и стоит. А оно все равно непонятно, ни одного слова. Но в животе, несмотря на этот крупный недостаток, как-то осторожно похорошело у Колунова и разжалось что-то такое неизвестное во внутренних органах. И тихо стало в теле и радостно. А поп - священник - все ходит вдоль толпы мимо и кадилом помахивает, и дымок из этого кадила душный и совсем расслабляюще на организм действует, и он, организм, ватным становится и затуманенным. А когда поп прямо возле Колунова проследовал, то Колунов сквозь этот дух кадильный еще один запах отличил - пивной. Причем не вчерашний там перегар, а свежее не бывает - ну, как вот только что человек из павильона вышел. И тут Колунов сделал некрасивый поступок, и глубоко, конечно, неуместный в данной обстановке отправления религиозного культа. Он и сам не ожидал от себя. И не знал, как это получилось и произошло. Наверное, потому что расслабился он в церкви этой ихней, и, как услышал запах пива непредвиденный, так и вырвалось у него с непривычки само по себе. Да так, гадость, громко и отчетливо. Поп пел - ничего разобрать было нельзя постороннему человеку, а у него - каждый звук отдельно. А вырвалось у Колунова несколько слов всего-навсего. Он сказал: - Е! Так поп же под пивом. Вырвались, значит, у Колунова эти неожиданные слова, и весь звук - тот, что под куполом скопился, сверху на него оборвался полным своим весом. Или это ему так почудилось. Ну, а как за калиткой он оказался, Колунов уже и не понял. Только почувствовал, что все бока у него смятые гудят, и ноги оттоптанные до того, что ступить нельзя - каждый шаг в голову отстреливает. Постоял он согнутый, за прутья ограды подержался руками, поохал, прокряхтел: "Пропади оно пропадом", - и зашкандыбал вниз по улице - к площади, носящей имя поэта Максима Горького. Спустился через силу, аж слезы на глаза выступили от боли, а на площади, мать бы его, митинг какой-то стихийный организовали и проводят. Все перегорожено - или назад возвращайся, или стой, жди, пока он и выговорятся, ораторы хреновы. А ноги-то у Колунова пекут и бока жмут и колят. Вот он вброд через митинг и попер, невзирая на общее болезнетворное состояние - только зубами заскрипел. Пропер всю площадь насквозь, до самого микрофона, в который этот митинг озвучивали, и хотел уже обойти его и на свободу с площади выйти, а мужик - ведущий, наверно, или главный внимание свое пристальное на него обратил. - Вы, - спрашивает, - выступить хотите? - и локтем сбоку его к микрофону толкнул. А бок у Колунова и без того болел. Ну вот, Колунов ткнулся в микрофон этот лицом, оглядел митинг медленным взглядом и сказал в своем выступлении: - Пропадите вы все, - сказал, - пропадом. А микрофон его слова по площади разнес. И по прилегающим к площади улицам - тоже. 1990 ДОРОГА С ТВЕРДЫМ ПОКРЫТИЕМ По дороге с твердым покрытием шел моложавый молодой человек. На нем был вареный костюм от кооператива "Диор и мы", в руке он нес модную сумку ярко-коричневого цвета, и из кармана сумки торчала ручка расчески - большая и красная одновременно. Он шел и, наверно, свистел тихонько себе под нос какой-нибудь супершлягер века, а следом за ним на почтительном расстоянии шла старушка, угластая и худосочная и согнутая прожитым ею сроком, но согнутая не в пояснице, как многие иные старушки, подобные ей, а почему-то - в копчике. А моложавый молодой человек был, конечно, строен, как эта старушка в молодости, ушедшей вслед за юностью, не оставив по себе даже и следа, а оставив старушку согнутую не по правилам в копчике. И старушка шла по той же дороге, что и молодой человек, только шла несколько сзади и, значит, само собой разумеется позже. И конечно - это тоже само собой - она не свистела тихонько себе под нос - еще чего не хватало. Возраст все же не тот у нее, у старушки, чтоб так вот идти и свистеть. Она шла, бережно неся свой изогнутый копчик над мягким асфальтом, являющимся твердым покрытием дороги, и мурлыкала без слов. Но с мелодией, хотя и, конечно, шепотом, чтоб не мешать людям, которые, может быть, имея право, спят в своих многоэтажных домах мирным сном. Да спят без всяких малейших сомнений. Иначе, чего бы им сидеть в духоте в такое жаркое утро, клонящееся к обеду, а не идти по дороге куда-нибудь с той же старушкой. Или с другой. Или не со старушкой, а с кем-то взявшись за руки. Или, скажем так, с котом по имени Каин, который хитер и нахален и любит сидеть на плече у своей хозяйки, обнявши ей шею хвостом, а когда ему дует ветер в лицо, он лезет хозяйке за пазуху и едет там, как в метро, туда, куда хочет хозяйка. А Каину все едино. Он ей доверяет себя безоговорочно полностью, так как она его кормит вкусной здоровой пищей повышенной калорийности, ухаживает за ним и любит больше самой жизни. Хотя вообще-то, любить больше самой жизни, конечно же, невозможно физически. Потому что, чтобы любить, нужно хотя бы жить. Это - как минимум. А если жизни не будет, какая уж тут любовь к чертовой матери? Глупость одна несусветная, придуманная специально дураком, если еще не подлецом каким-нибудь, измышленцем, работающим в сфере идеологии и одурманивания прогрессивных народных масс, трудящихся и интеллигенции, и других слоев и прослоек, населяющих наше общество, проживающих в нашей стране, на нашей исконной жилплощади, на наши несчастные деньги, не медные, а еще хуже: потому что на них невозможно жить на наших бескрайних просторах нашей великой родины, даже если их и иметь. По этой веской причине, видно, и спят в своих многоэтажных домах многомиллионные наши люди, и старушке приходится на старости лет мурлыкать тихонько, почти что неслышно, шепотом, песню своей юности без слов, потому что слова давно забыты ею навсегда, а помнится только голая мелодия и, конечно, название. Название хорошее. Звонкое. "Интернационал". По той же причине, наверно, и молодой человек свистит тихонько себе под нос. А может быть, громко свистеть он просто-напросто не умеет. Или умеет, заложив в рот два указательных пальца рук. А руки у него свободны не все из-за сумки, и пальцы не очень-то чистые от придорожной пыли, поднимаемой северным ветром, дующим непрерывно и с постоянной скоростью как с запада, так и с востока. И молодой человек, чуть нагнувшись, набычив сильную молодую шею, преодолевает сопротивление ветра, сопротивляясь ему движением. А старушке и нагибаться нет никакой надобности, она и так нагнута, и ветер старается распрямить ей область копчика, но у него не хватает дующей силы, он, должно быть, способен опрокинуть старушку навзничь, но только исключительно в согнутом виде и, если он это сделает, она упадет на дорогу, и ее голова будет торчать над асфальтом, и ноги будут торчать. Она будет похожа на лодочку или на молодую луну, лежащую на спине, на покрытой асфальтом дороге, проложенной между домами в неведомые дальние дали. Но старушку не так-то легко свалить на спину, она закалилась в боях и окрепла в горнилах так, что ее копчик окаменел. И не только отдельно взятый копчик, но и весь организм как неотъемлемая часть матери-природы. И как сказал кому-то поэт: - Гвозди бы делать из этих старушек! Или хотя бы, на худой конец, шурупы - чего никакой поэт, конечно, не говорил никогда никому. А из одного окна, распахнутого настежь одной половиной, за продвижением вышеописанных старушки и моложавого молодого человека следил от безделья и скуки ради и от нездорового интереса к окружающему миру человек не молодой, но и не то чтобы старый. А, возможно вполне, что не из одного окна и не один человек, а многие люди из многих окон следили за этой дорогой. Возможно, она, дорога эта, была стратегического значения. От дорог всего можно ожидать. Но выбежал на дорогу из своего окна все-таки только один из многих, этот, который нестарый. Он нашел в себе мужество, выбежал на дорогу и вырос перед старушкой, как пень перед травой. Вырос и говорит: - Вот, возьмите, - говорит, - гантелю, бабушка. Чтоб быть тяжелее, чем на самом деле и успешно противостоять ветру. Или точнее - противоидти. Так сказал человек старушке и еще сказал, что весит гантеля три килограмма. Не много, но ей хватит с головой. - Кладите ее, - сказал, - в авоську. У вас обязана быть авоська, как и у всех подобных старушек, прошедших бои и горнила и идущих по нашим дорогам, преодолевая препятствия и барьеры неустанно и терпеливо. И старушка полезла руками в складки своих одежд и извлекла из складок желтую, как кишка и такую же длинно-тонкую авоську с мелким очком, и спрятала гантелю в авоську, а авоську - в складки одежд. И пошла под ветром устойчиво, уверенная в завтрашнем дне. А человек вернулся домой без гантели, но с чувством долга, исполненного честно и до последнего конца, хотя теперь он никогда не сможет сделать утром зарядку с гантелями, полезную для его здоровья в его возрасте. Но в жизни всегда приходится чем-нибудь жертвовать ради чего-нибудь другого. Поэтому человек, который не очень старый и который вернулся домой, снова из дома вышел и побежал по дороге бегом трусцой, но в рекордно высоком темпе, чтобы достать на дистанции ушедшую вперед старушку как можно скорее. И он достал ее скоро, потому как она с гантелей шла очень даже устойчиво и даже очень ходко, но все-таки очень медленно из-за встречного ветра и веса гантели, равного трем килограммам массы. И догнав еще раз старушку, он опять преградил ей путь. И сказал, тяжело дыша и потея от быстрого бега на длинную дистанцию по дороге, пересеченной местностью: - А не нуждаетесь ли вы в помощи? - спросил он у старушки с гантелей. - Нас еще в средней школе для малолетних преступников учили оказывать первую помощь старушкам, если они терпят бедственное положение в одиночестве на дорогах. А старушка в ответ сказала: - А не пошел бы ты все дальше и дальше. И быстрее. Потому что мы, носящие высокое звание честных советских старушек, не нуждаемся ни в чем. И обойдемся своими силами, так как нам пенсию скоро повысят за выдающиеся заслуги в связи с уходом. И человек, бывший не то чтобы старым, последовал мудрому совету старшего товарища старушки и пошел с предельно возможной в его положении быстротой, не разбирая дороги. Да и зачем ее разбирать? Она и так была вся разобрана, разбита и перекопана. Он пошел по этой дороге, чтоб не обидеть старушку ослушанием и, возможно, догнать того молодого человека в вареном костюме с расческой, торчащей из модной сумки и, может быть, если потребуется, пойти с ним вместе бок о бок и достичь заветной цели в наиболее короткие сроки и с наименьшими человеческими затратами, и очень даже возможно - без человеческих жертв. А старушка, когда он скрылся из виду в пыли, упала в канаву, которой была перекопана дорога поперек своему главному направлению, то есть другими словами - перпендикулярно. Но все равно она не попросила помощи путем кричания "помогите", а стала сама, собственными силами, безуспешно выкарабкиваться на поверхность, а ей мешала гантеля в авоське в складках одежд. И она срывалась на дно. А гантелю не бросала - гантеля ей незаменимо должна была понадобиться для поддержания устойчивого равновесия после победного броска из канавы на поверхность земли, когда снова надо будет идти под ветром, мурлыкая неувядающий "Интернационал". Если, конечно, раньше не приедет экскаватор и не завалит своим бесчувственным железным ковшом канаву вместе с упавшей в нее по ошибке старушкой, а асфальтоукладчик не заасфальтирует эту канаву под стать окружающей ее дороге с современным твердым покрытием. Но даст Бог, этого не произойдет. Старушка, во всяком случае, надеется на самое лучшее, презрительно игнорируя факт падения на зыбкое дно канавы. Она уже так наловчилась надеяться на самое лучшее в будущем, что никакая канава, никакой глубины и ширины преградой ей не является, тем более что будущего у старушки, считай, ничего не осталось, и бояться ей теперь совсем нечего. А из окон домов, возведенных вдоль всей дороги в виде микрорайона "Черемушки" продолжали выглядывать лица - те лица, что уже проснулись и те, что еще не спали. Они выглядывали и смотрели с интересом и восхищением, и было их страшно много. И они говорили: - Ну бабенция! Цирк, шапито, умереть. И некоторые из них, из этих выглядывающих и смотрящих лиц, держали пари на большую бутылку водки - вылезет старушка до вечера или нет. Или там и останется, пока не приедет экскаватор и с ним асфальтоукладчик. А экскаватор рычал на молодежных стройках, отсюда невдалеке. Он строил светлое завтра в недостаточно светлом сегодня. Но и темным, конечно, "сегодня" назвать нельзя. Темным можно назвать одно лишь темное прошлое, потому что оно прошло и покрылось мраком и тьмой. Потому-то оно и темное и будет всегда темным, и каким же еще оно может быть? Трудно себе представить или вообразить наше СВЕТЛОЕ ПРОШЛОЕ. Вот и старушка вам то же скажет и с охотой подтвердит, что прошлое было абсолютно темным. Как зал перед началом фильма, когда свет уже потушили, а кино еще не начинается. Замешкался киномеханик у себя в будке или он просто запил с горя. Или - с аванса, что тоже повод. А сторож кинотеатра, точно так же, как и директор, не умеет пускать кино. Не обучены они оба. И не входит это в их прямые обязанности по долгу службы. Потому что в обязанности директора входит только осуществление руководства даванием кассового плана в рублях хоть умри, а сторож имеет обязанность, вытекающую из наименования его древней и мужественной профессии, то есть он сторожить обязан объект, а кино пускать всем подряд без разбору - это шиш с маслом в собственном соку, как говорят в гуще народных глубин. Ну вот и бывает такое, что свет тот работник культурного фронта, в чьи непосредственные обязанности это входит, погасил, плавно ведя реостат, а фильма все нету и нету. Хотя он, фильм, твердо обещан администрацией в указанное в афише время, и билеты проданы все до единого согласно утвержденному в верхах прейскуранту, и в зале сплошной небывалый аншлаг. Так что экскаватор, слава тебе, Господи, пока никому не угрожал, а асфальтоукладчиков, между прочим, вообще в стране остро недостает. И старушка, согнутая в копчике грузом пережитых лет и событий, имела счастливую возможность спокойно, без суеты, драпаться вверх из канавы, а жители домов, тех, что окрест, развлекать себя наслаждением этой сюрреалистической картиной бытия, в простой и доступной форме повествующей о имеющихся еще сложностях в жизни представительниц уважаемого класса пенсионерок, а человек, не очень который старый, смог догнать этим временем моложавого молодого человека и зашагать с ним рядом грудь в грудь, восстанавливая постепенно запыхавшееся дыхание своих непрокуренных легких, потому что он не курил. Курить потому что - это вредить своему здоровью, а оно, здоровье, дается человеку один раз, и надо его растянуть на всю длинную жизнь, если хочешь, чтоб жизнь была длинной и полнокровной, и била ключом, как фонтан. Они шагали рядом - молодой человек с сумкой, из кармана которой торчала ручка расчески, и человек без всего, выскочивший, чтоб помочь попавшей в беду старушке. Или - нет, в беду старушка попала уже после того, как он ее бросил одну на дороге по ее личной просьбе. И когда он стал дышать ровно и глубоко, то спросил у молодого человека на полном ходу, не хочет ли тот, чтоб он не старый еще в сущности человек, составил ему компанию. И моложавый молодой человек перебросил сумку из правой руки в левую и ответил, что ни в какой компании он потребности не испытывает, постольку поскольку он и так уходит сейчас, еле унося ноги, от одной дурной компании, в которую попал по молодости лет, будучи, к сожалению, непослушным сыном и внуком. - Ну посудите сами, - сказал молодой человек, - стоило ли уходить черт-те куда от одной компании, чтобы тут же вляпаться в другую? - Не стоило, - согласился не то чтобы старый его попутчик, ставший попутчиком невольно, лишь потому, что догнал этого молодого человека в вареном костюме с сумкой. А так бы он был просто не старым еще человеком, идущим независимо от других. А молодой человек сказал: - Вот и я говорю - не стоит, - и он тщательно причесался расческой, вынув ее для этой цели из кармана сумки. И дальнейшая их беседа имела такой вот приблизительно облик диалога двух интеллигентных в меру людей: - Но я - не дурная компания, - сказал не старый еще человек. - А какая? - спросил молодой. - Я - умная, - сказал нестарый. - Терпеть не могу умников, - сказал человек молодой. - Они, умники, скучные. - Зато они не доведут до дурной компании, - сказал нестарый. - А куда они доведут? - спросил молодой. - А этого знать никто не может, - сказал нестарый. - Даже ученые академики наук? - Даже правительство всей страны. - А кто? - Я же сказал - никто. Вот разве только старушка какая-нибудь древняя и от этого умудренная жизненной мудростью, помноженной на жизненный опыт. - А где ее взять, такую помноженную старушку? - А сзади идет. С моей гантелей в складках одежд. Давай ее подождем и спросим, чтоб не откладывать в долгий ящик то, что можно не откладывать. - Некогда мне ждать. Меня самого ждут - большие дела и, может быть, даже свершения. - Ну а я подожду. И моложавый молодой человек пошел один туда, куда шел, используя то свое преимущество, что перед ним были открыты все пути, а нестарый остался на обочине ждать старушку. И ждал до тех пор, пока ждать устал. И тогда он устало подумал: - А не упала ли она случайно в канаву? Пойти, разузнать. И он двинулся в обратном направлении знакомой дорогой. И через определенный промежуток времени набрел на ту самую канаву, где сидела упавшая старушка, готовясь к новому решительному штурму отвесной скользкой стены. А со стороны молодежной новостройки неумолимо и тупо надвигался ковшом вперед экскаватор. Он надвигался, чтобы зарыть разрытую им же канаву, а там хоть трава не расти. Правда, надо отдать ему должное, он ничего не знал о том, что в канаве имеет местонахождение злополучная старушка с гантелей. Таким образом, значит, не старый еще человек подоспел в самое вовремя и оказался на месте происшествия как нельзя кстати. Он наорал на всех, торчавших из окон по пояс в предвкушении скорой развязки, он сказал им: - Что же вы, сволочи, смотрите, когда надо спасать человека? А экскаватор с ним тоже наверняка был согласен и он развернул стрелу и погрозил своим мощным вместительным ковшом пристыженным обитателям многоэтажек. И они поняли подлость своего характера и устыдились, и спрятались за гардинами, висящими на окнах их отдельных квартир. А старушку из канавы вынули ковшом аккуратно и не повредив. И посадили в кабину, и отвезли домой с комфортом и с почетом, хотя и на малой скорости. Потому что экскаватор - это же вам не "Жигули" и даже не велосипед, а серьезная строительная техника, предназначенная как для рытья канав, так и для их полного зарывания. И дома старушка вернула гантелю ее настоящему хозяину, сопровождавшему старушку на броне экскаватора до самого ее места жительства, сказала "спасибо" экскаваторщику и пошла в ванную комнату, заменявшую ей баню, и обмыла с себя дорожную пыль и грязь, налипшую на нее в канаве, вышла из ванной комнаты в ненадеванном исподнем белье, прилегла на свою постель, распрямив изогнутость копчика и окончила жизненный путь своей смертью, что совершенно естественно. И ее предали - в последний раз - земле при дороге с салютом и с плачем. А моложавый молодой человек, не жалея сил, которых у него было достаточно много, шел еще долго и упрямо и дошел до того места, где его давным-давно поджидала с нетерпением молодая, симпатичная на взгляд девушка, а совсем никакие не дела и свершения, как он ошибочно предполагал. И она, эта девушка, приняла его уставшее тело в свои объятия и в них, в объятиях, заключила. И взяла за это совсем, можно считать, недорого, если, конечно, учитывать повседневный рост цен на товары широкого потребления и услуги, из чего само собой следует и выходит, что вовсе даже недаром причесывался молодой человек посреди дороги расческой, торчавшей большой красной ручкой из ярко-коричневой сумки. Ну прямо - как в воду глядел. 1990 МИСС А было все как? Танька Еремееву не дала. И Бог его знает, что ей в голову забрело. Всем же давала. Ну всем - как часы. А ему - нет. - Чего это, - сказала, - я тебе должна давать? Ты что мне, брат, жених или пионервожатый? У Еремеева аж дар речи заклинило от таких ее наглости и коварства. Потому что ей, Таньке этой, ей никому не жалко было дать и не составляло труда. Она как-то, имел место такой эпизод, двенадцати человекам дала по собственному желанию в бытовке. Тогда получка была, и мужики распитие спиртных напитков в бытовке устроили, используя ночную смену и отсутствие начальства. А тут и Танька с крана слезла. Она крановщицей на сборке работает, в южном пролете. Ну вот, слезла она с крана, так как вышел в нем, в кране, из строя основной механизм подъема грузов, и - к мужикам в бытовку. Дескать, надо слесаря, ремонт произвести. А мужики налили ей и говорят: - Слышь, Танек, ну его, твой ремонт, в трещину. Ты лучше дай нам. А она говорит: - Ну, нате. И дала, значит. И они там с ней на фуфайках - все двенадцать человек, какие в бухаловке с получки принимали активное участие - до утра вышивали в порядке очереди. А ей - ну хотя бы чего-нибудь. Встала, отряхнула себя и все. Правда, еще стакан красного после этого дела с мужиков скачала. Сказала, с целью кровь погонять по органам. Ну и пожрать тоже запросила сытно, а не просто закусить. И они все это требуемое ей обеспечили безоговорочно - и все довольны остались. И они, и она. А Еремееву, значит, наотрез отказала. Как последнему. Он ей говорит, что ты, мол, это, не думай, что я на шару попользоваться хочу, я водяры взял и закусь сорганизую. Все, как в кино показывают, будет. А она говорит: - Так бросила я водяру пить. Коньяк теперь употребляю и коньячные изделия. А кроме того, - говорит, - я новую жизнь начинаю заново. - Перестраиваешься, что ли? - Еремеев у нее спрашивает. А Танька ему: - Во-во, - и ушла, стервоза жареная. И еще задом так, раз налево, раз направо, раз туда, раз оттуда - ну манекенщица, не ниже или даже эта вот - мисс. А Еремеев стоит, смотрит на ее общий вид сзади и думает: - Эх, - думает, - классная баба. Блядь, конечно, всесторонняя, но зато ж и фигура, и ноги - да все части тела при ней и классные. И на лицо тоже ничего, красивая. Хотя насчет красивости, если честно, с объективностью, судить, Еремеев сильно Танькины заслуги преувеличивал и превозносил. Фигура, ноги и остальное все по женской линии - это да, первосортное у нее было, а красивая Танька была, если ее с женой Еремеева непосредственно сравнивать. Еремеев же, он и сам точно не знает, как на ней женился, на Любке своей. По пьяному случаю получилось. Гуляли они в одной общей компании, отмечая всенародный праздник День Конституции, выпивали, а потом танцы начались под магнитофонные записи, и Еремеев, пока расчухивался, всех, кто хоть чуть более-менее покрасивей выглядел, порасхватали и порастаскивали, а Любка, значит, в единственном числе сидит и не танцует. Не берет ее никто с собой танцевать в паре. И Еремеев тоже, получается, один сидит. Ну вот он и вылез из-за стола и говорит ей, дескать это, пошли со мной танец станцуем медленный. А там, это, то-другое, потанцевали, все, потом еще попили, потом еще, а потом просыпается Еремеев, а Любка вместе с ним в одной кровати спит, и вся во сне такая счастливая и обрадованная, и улыбается до самых своих ушей, аж противно. То есть, видимо по всему, хорошее ей что-нибудь во сне вспоминается и снится. И так как-то само впоследствии произошло, что поженились они, Еремеев с Любкой, через ЗАГС, свадьбу отыграли, все, и стали, значит, совместно жить. И, конечно, Любка в скором времени Еремееву надоела до смерти. Сильно она все ж таки страшноватая была и вредная. Еремеев ей говорил: - Я ж на тебе как женился? Как честный человек, можно сказать. А ты, это, недооцениваешь ни фига. А Любка ему говорила: - Да я могла хоть сто раз замуж пойти по любви и дружбе. И за хорошего человека. За Маслова, вон, Юрку могла и за Садошникова, тоже Юрку, который в сантехническом кооперативе начальником работает, - считала, наверно, что Еремеев не знает ничего того, что ни за кого она не могла пойти, благодаря своей блеклой наружности и возрасту, равному двадцати пяти годам с половиной. И в таком плане пожили они с Любкой около полугода, наверно. А может, и меньше еще. Мало они, короче, успели пожить перед тем, как Танька Еремеева оскорбила в его намерениях и отказала ему бесповоротно. И он, конечно, сильно за себя и за свое мужское достоинство обиделся и за Танькой погнался вдогонку. Она, это, идет, вихляется, а он, значит, бегом за ней. Догнал, отдышался и говорит: - А я делаю тебе встречное предложение идти за меня замуж, раз такое дело. А Танька говорит: - Замуж? Так ты ж, - говорит, - у нас женатый на Любке своей корявой. А Еремеев говорит: - Разойдусь. - И на мне женишься? - Танька переспрашивает и уточняет. - Ага, - Еремеев отвечает, - шоб я сдох. И Танька, конечно, обсмеяла Еремеева от души и говорит: - Неужели ж, - говорит, - так припекло и захотелось? А Еремеев говорит: - Ага, - говорит, - захотелось. - Ну вперед, - Танька тогда говорит, - разводись. И опять ушла. Быстрой походкой за угол. А Еремеев домой прибежал к Любке: - Все, - говорит, - расходимся. - Чего-чего? - Любка спрашивает. А Еремеев ей говорит: - А того. Ошибся я, - говорит, - в выборе тебя на роль супруги и вообще - другую я полюбил до гроба. - Кого ж это ты полюбил, урод примороженный? - Любка на него наступает. А он отвечает вызывающе грубо: - Я Таню полюбил, крановщицу. - Таньку? - Любка говорит. - Так она ж, - говорит, - блядь. А Еремеев ей на это: - Но, - говорит, - полегче. А то в торец заработаешь. И тут Любка сообразила своими мозгами, что Еремеев не в шутку все это, а на полном серьезе, и проситься у него начала, мол, не надо, давай жить будем, как люди, семейной жизнью, мои мама с папой, говорит, на проведение одной свадьбы тысячу рублей истратили и комнату нам для счастливой жизни наняли. А Еремеев говорит: - А я тебе их верну, деньги. Заработаю, - говорит, - и верну. Всю сумму. И все. И давай, - говорит, - развод. Но Любка, конечно, на это не смогла добровольно согласие выразить и развод давать не захотела мирным путем. До суда довела. А у нее все равно не вышло ни уха, как говорится, ни рыла. Расторгли их брачные узы по неуклонному требованию, исходящему от Еремеева. Мурыжили, ничего не скажешь, долго, а потом все ж таки расторгли. Да, а Танька, покуда он разводился и судился, гуляла по страшной силе - без разбору и со всеми подряд. Только с одним-единственным Еремеевым не гуляла. Говорила: - Вот разведешься - и приходи, - думала, свистит он, Еремеев этот притыренный, на тему женитьбы. Так и не поверила. И не верила до тех пор, пока Еремеев ей документ не предъявил, что брак расторгнут. А она прочитала эту резолюцию в виде штампа и говорит: - Ну и хрен с тобой - дураком, можешь на мне жениться. И они пошли в ЗАГС, заявления подали, все, и свадьбу отметили скромную, и Еремеев к Таньке жить перебрался на постоянно. И в этой ситуации уже ей, Таньке, конечно, некуда было деваться и отлынивать, и она с Еремеевым легла как законная супруга в первую брачную ночь, несмотря на то обстоятельство, что наподдавалась на свадебном ужине коньяку три звездочки выше среднего уровня. Еремеев ее до такси от кафе "Осень", считай что, на себе волок. Они в кафе "Осень" свое бракосочетание праздновали в тесном семейном составе и с приглашением нескольких посторонних человек. Еремеев троих друзей пригласил из цеха, а Танька тоже одну свою подругу позвала, чтобы она была ее свидетельницей со стороны невесты. И вот поселился Еремеев у Таньки жить, а Танька на его фамилию перешла и паспорт заменила на новый в районном отделении паспортного стола. И пошла у них ежедневная жизнь в общем и целом - ничего. Танька готовить стала завтрак, обед и ужин, с работы - никуда, только домой вместе с Еремеевым, их как супружескую пару молодоженов начальник цеха в одну смену работать свел, идя навстречу их семейным обстоятельствам. А по выходным они в кино ходили или в видеосалон - смотреть фильмы с участием звезд зарубежного кинематографа. И в цирк тоже ходили два раза. Один раз на ледовое шоу, а другой - на львов, тигров и группу хищников. И Танька говорила, что дура она была стоеросовая и что теперь поумнела и поняла окончательно, как надо жить, и спасибо, значит, за это ему, Еремееву. А потом вдруг, без видимых вроде на то причин, попало ей, Таньке, что-то под хвост. И она перестала домой появляться. И на работе тоже не показывалась. Еремеев ждал ее ждал - неделю ждал и надеялся на лучшее. А через неделю и сам раскрутился. В смысле вина-водки. И в смысле прогула работы. То есть он весь день возле магазина водочного гужевался со всякими алканавтами - водку пил и вино. Там и он покупал и наливал им всем, и ему наливали, а после они вместе на дом к Еремееву, то есть к Таньке, пошли и там продолжали то же самое. А потом, в какой-то момент времени, Еремеев их, алканов этих, бросил самих и гулять пошел по ночным улицам родного города. И гулял он, значит, гулял в пьяном состоянии, когда глядь - междугородный переговорный пункт телефонов-автоматов, и работает круглосуточно. И он, Еремеев, зашел в эти автоматы, и в карманах порылся, и нашел в них, в карманах своих, пятнадцать копеек. Ну и держит, значит, Еремеев эти пятнадцать копеек в кулаке, а сам сомневается - позвонить ему другу Лехе или же не позвонить. И, конечно, решил он, что позвонить надо обязательно. Как-никак Леха ему друг, а не хрен собачий, недаром же они вместе несли действительную службу в рядах Советской армии. И Еремеев закрылся в кабине, а там жарко, как в чайнике, и воняет неприятными для человеческого нюха запахами. И постоял Еремеев в этой кабине, к климату ее чтоб привыкнуть и номер Лехин заодно в памяти восстановить безошибочно. А когда восстановил, то набрал его после кода города шахтеров Красного Луча и стал ждать, когда гудки туда, в Красный этот Луч, дойдут по проводам в форме телефонных звонков. И на шестом примерно гудке трубку баба какая-то сняла. Лехина, скорее всего, подруга жизни, которую Еремеев еще никогда не видел в глаза. Сняла она, значит, трубку и говорит хрипло и неприветливо: - Але. А Еремеев говорит: - Это я, сержант Еремеев, значит. Привет. - Привет, - подруга Лехина из трубки говорит. - Ну и чего тебе надо, Еремеев, в такое несоответствующее время? - Мне-то? - Еремеев спрашивает. - Мне, это, так сказать надо... - и стал думать, что ему надо, а телефон, пока он это делал, конечно, отключился и разговор перервал. У Еремеева же всего одна монетка была в кармане, а больше не было. - Мне-то ничего не надо, - это Еремеев уже не в телефон сказал, а просто так, в воздушное пространство телефонной кабины. - Я так, позвонил и все. И ничего мне ни от кого не надо. И вышел Еремеев из этого круглосуточного переговорного пункта и пошел по черному асфальту домой. И вот приходит он домой, а там алканы эти, которых он с собой от магазина привел, спят на диване и на полу. И подруга Танькина - та, что свидетельницей с ее стороны на свадьбе была, спит. И Танька тоже между ними на полу отдыхает. Вернулась, выходит, домой. И Еремеев увидел ее и мыслит про себя: - Ну вот и порядок, значит. Раз вернулась Танька. Очень полный, значит, - мыслит, - порядок. Да. И вот постоял он, Еремеев, еще так, в комнате, помыслил, а потом тоже на пол возле Таньки лег за компанию и тоже заснул мертвым сном как убитый и спал до утра спокойно, а утром замерз и проснулся. И Танька, конечно, проснулась, и подруга ее проснулась, и все до одного алканы. И они, Еремеев с Танькой, прогнали их из своей квартиры раз и навсегда и зажили, что называется, душа в душу, и живут до самых этих пор в любви и в согласии, и в обстановке полного взаимопонимания по всем коренным вопросам, представляющим взаимовыгодный интерес. И Еремеев на Таньку не держит особого зла за причинение ему невосполнимого морального ущерба и претензий к ней больших не испытывает, потому что он, Еремеев, как человек и как муж до глубины понимает определенные струны ее женской души и имеет в виду, что в сложном процессе супружеской жизни всякое может случиться, а жить-то, несмотря на это, все равно же как-либо надо, и никуда от этого не спрячешься и не денешься, и не уйдешь - как ни крути. 1990 БАТАРЕЙКА Вот бывают такие дни жизни, что ну просто черт знает, какие это дни. С самого утра как встал и до самого позднего вечернего времени, пока то есть спать ложиться, все идет и продолжается своим свойственным чередом - и хоть ты ему что. Так, в точном соответствии, у Гордеева день третьего августа сего года и начался. У него в будильнике электронном ночью батарейка кончилась, а он спал и не знал. Ну и будильник не зазвонил в установленное время суток. Гордеев проснулся, самостоятельно уже, без содействия будильника, а на нем, на будильнике, три часа. А на ручных часах "Слава" - девять без двадцати минут. А на работу ему на восемь надо и ехать далеко. И долго. Поэтому Гордеев и бриться не стал, а только лицо умыл кое-как, поверхностно, и зубы почистил пастой "Эффект" - чтоб изо рта запах неприличный подавить, а электробритву он с собой взял - в кулек целлофановый, имея в виду на работе в полный порядок свою личность привести, чтоб достойный внешний вид иметь как в глазах сотрудников, так и в общем. Правда, ему этого не удалось осуществить в жизнь - на работе у них электричество ремонтировали электрики, ну и все напряжение, конечно, в сети отключили и повесили табличку с надписью "Не включать, работают люди", и куда-то ушли - за кабелем или что, или за инструментом. Да. Но это после было, позже - когда Гордеев до работы добрался со значительным опозданием, а сначала он собрался с рекордно быстрой скоростью и на работу пошел. Или, вернее если выразиться, то - побежал. И опять у него обстоятельства неудачно сложились и некстати. Троллейбус прямо из-под носа уехал. Еще и дверью руку защемил, гад. И главное дело - Гордеев добежал до него изо всех последних сил, руку протянул к двери, а он взял и дверь эту захлопнул. И пальцы защемил Гордееву на правой наиважнейшей руке. И ко всему тому - тронулся. Гордеев свои пальцы дернул из дверей и ободрал все четыре косточки до крови. А если б он не дернул и не ободрал, вообще б покалечить его могло троллейбусом на всю жизнь, какая ему предусмотрена. Он же поехал, троллейбус этот, а пальцы - в дверях. А следующий троллейбус на их остановке не остановился. И не до полного отказа набитый был, и не остановился. Проехал мимо. Гордеев в числе других людей за ним погнался - надеялся, он дальше, за остановкой, остановится, а он совсем не остановился. Наверно, на этой остановке из него выходить никому не надо было. Вот он и проехал. И Гордееву еще одного троллейбуса ожидать пришлось. И когда он на работу приехал, его отсутствие уже всем и каждому в глаза бросаться начало, потому что он же ведь больше чем на полтора часа позже звонка занял свое рабочее место. Из-за будильника. Гордеев-то никогда целиком и полностью на всякую эту электронику не надеялся и не доверял, ну вот она его и подвела в нужный момент. При отсутствии жены. Так бы, конечно, жена Тоня его разбудить могла, она всегда его будила на работу в положенное время, но жены как раз сейчас у Гордеева не было дома. Она в хозрасчетную больницу легла, специализированную, на три дня - аборт делать. А детей ее, чтоб не бегали без досмотра и пользы по двору, Гордеев отвел временно к ее же, Тониной, значит, матери, Вере Денисовне, живущей отдельной жизнью в своей квартире, то есть не в своей, конечно, а являясь ответственным квартиросъемщиком. У них в браке, у Гордеева с Тоней, общих, совместных в смысле, детей не было, из-за того что у Тони когда они сошлись, и так было двое своих детей от предшествующего первого брака, который не сложился счастливо и распался в результате решения горсуда, и она больше ни в какую новых детей рожать не желала. Гордеев хотел, потому что у него-то совсем детей не было, несмотря на его зрелый возраст - тридцать семь лет, а она - ни в какую. И в больницу, значит, пошла, аборт чтоб ей сделали там и чтоб третьего ребенка, который от Гордеева, не рожать на свет. И именно вот в это неподходящее время батарейка в будильнике кончилась. А рожать жена не давала согласия не потому что, скажем, что-нибудь не нравилось ей и не удовлетворяло в настоящем семейном положении, а чтоб, как она говорила, злыдней не расплаживать, раз они с Гордеевым так умеренно зарабатывают денег и не воруют, и взяток не принимают, и не кооперативщики они, как некоторые, которые могут и машину, и дачу, и по ресторанам, и детей сколько влезет. Ну вот она и легла в больницу. Второй раз за период их супружеской законной жизни легла в ту же самую больницу. В ней аборты с наркозом делают и без боли, за сорок два рубля, хозрасчетно. А Гордеев из-за этого, выходит, на работу опоздал. То есть он не из-за этого опоздал, если вдуматься глубже, а из-за батарейки, но и из-за этого. Если б, допустим, жена не легла в больницу, она бы его растолкала однозначно. А так он проспал. И опоздал. Пришел, а его начальник участка - как подростка какого-нибудь трудновоспитуемого. Орал, орал - дисциплина, мол, это вот, и так далее. А света нету, ничего без света не действует и работать нет объективной возможности. И побриться тоже нельзя. Ну, Гордеев сидит и ничего не делает. Просто так сидит, бесполезно. И тоскует. Сидел, сидел, да и обратился к начальнику участка с личной просьбой, говоря, что все равно делать нечего из-за отсутствия напряжения в сети, так я пойду, мне батарейку необходимо достать - кровь из носа - для электронных часов-будильника. А после, говорит, я отработаю как-нибудь, в выходной или праздничный день недели. А начальник участка поначалу возражал, что порядок есть порядок, и все обязаны сидеть на рабочих местах как штык, хоть и без наличия напряжения в сети, но в конце концов дал свое разрешение, чтоб Гордеев в субботу вышел, во вторую. А сейчас чтоб не сидел, а шел по своим делам, только, сказал, заявление напиши на отгул для документального оформления ухода. И Гордеев так и сделал. Написал заявление и ушел. Сперва просто по воздуху прошелся, по свежему, подышал полной грудью, не торопясь, потом в магазин культтоваров направился с целью батарейку приобрести. А в магазине батареек, само собой, нету никаких. Тогда Гордеев в трамвай сел и в другой магазин поехал, и там батарейку безуспешно спросил, и решил, раз такое гиблое дело, в универмаг съездить. Хрен с ним, решил, съезжу в универмаг. И опять в трамвай сел и поехал. А в трамвае он с людьми поговорил, с пассажирами. Ему же дома не с кем было поговорить, так он - в трамвае. Хотя они и посторонние все были люди, незнакомые, а все равно. Он у тетки какой-то лысоватой спросил, где ему, чтоб в универмаг попасть, выходить и докуда ехать, хотя он и сам это знал с детства. А спросил для разговора, просто, чтоб не так скучно ехать было в трамвае. И она ему рассказала доподлинно два раза, а он спросил, нету ли там батареек случайно круглых - может, знает она. А она сказала, что знать - не знает, но знает, что они дефицит и редко поступают в свободную продажу на прилавки магазинов. Это, сказала, все знают, каждый любой ребенок, и то знает. Дальше Гордеев про жару с этой теткой и с остальными окружающими пассажирами поговорил, что вот сейчас еще ничего, более-менее, а через час, самое позднее, невыносимая жара установится в атмосфере, и осадков исключительно мало выпадает в это лето, и на производстве работать нетерпимо жарко, а кондиционеров нету. У капиталистов, у тех, небось, есть, а у нас - так какие там кондиционеры! У нас - лишь бы план, давай-давай и все. И многие пассажиры трамвая с ним согласие выразили и поддержку и сказали, что в райкомах тоже кондиционеры, и надо их экспроприировать ко всем чертям и передать безвозмездно в пользу детских дошкольных учреждений и других объектов социального обеспечения. Ну вот, поговорил Гордеев с пассажирами и доехал до остановки "Центральная" незаметно, и тетка та, лысоватая, сказала, что ему тут надо вылезать. И он вылез и пошел в универмаг. За батарейкой. Пришел в секцию радиодеталей, а там очередь стоит, и батарейки дают круглые, только не такие круглые, как ему нужно, а маленького размера. И он хотел сразу уйти ни с чем и с пустыми руками, а потом подумал, что можно будет эту маленькую неподходящую батарейку как-нибудь хитро проволочками к часам подсоединить и стал в очередь. И опять с очередью поговорил про жару и про кондиционеры, и про то, что батарейку, и ту не купишь, какую надо, за свои деньги. А когда очередь его подошла, он купил эту - маленькую - батарейку. А что делать. Конечно, большая была бы намного лучше. Ее вставил в часы, крышечкой защелкнул - и все удовольствие. А эту надо будет мостить, изолентой приматывать, проволочки прицеплять. Зато будильник все-таки сможет ходить, и никто не будет завтра орать и дисциплиной запугивать. Короче, купил Гордеев батарейку и еще пожалел, что две не сообразил купить - в запас, но стоять заново в очереди, в духоте этой ненормальной ему не захотелось, и он из универмага вышел на центральную улицу города проспект имени Карла Маркса. И остановился. Чтоб придумать - что теперь делать, раз батарейка куплена, и куда идти. Постоял он на тротуаре поперек пути прохожих, подумал, может - домой, батарейку присоединять, но раздумал, потому что захотел пойти к жене - передачу какую-нибудь ей передать вкусную. Помидоров или, допустим, слив. А можно груш "клапа" или же "лесная красавица". И пошел Гордеев по проспекту вдоль города - к базару, чтоб эту передачу там, на базаре, купить. Идет он, значит, себе и думает, куплю сейчас вот передачу, отнесу ее Тоне, она порадуется и поест. А тут обращает внимание Гордеев на надпись на доме, кудрявыми и большими буквами написанную: "Салон красоты". И с правой стороны этих букв - "Мужской зал", а с левой - "Женский зал". Это, значит, новый салон для населения города и его гостей открыли. Гордеев тут давно не был, в том смысле, что не в салоне, а в районе проспекта имени Карла Маркса. А по салонам ему ходить нет необходимости. Его Тоня ножницами красиво подстригает, а бреет себя он сам, электробритвой с плавающими ножами, если, конечно, свет есть. Да. А когда он, Гордеев, тут был в последний раз, с месяц назад, так в этом месте забор стоял высокий и за ним, за забором, ремонт дому делали, капитальный, а теперь, значит, здесь после ремонта салон открыли. В отремонтированном доме. И Гордееву в голову пришло желание, которое вполне объяснимо в его создавшемся положении - салон этот посетить, чтоб ему в нем выбрили лицо, так как непобритым он стыдился в больницу идти, ну и так, по проспекту имени Карла Маркса и по другим улицам родного города тоже ему нежелательно было в небритом виде гулять. Ну вот, подошел Гордеев к двери, где вход, а она закрыта, то есть она-то открыта, из-за жары, но стулом загорожена. Гордеев через стул перегнулся в салон - чтоб заглянуть, - а там никого нету, одна только кассирша сидит, зеркальце на кассу установила и угри на носу выдавливает, и на щеках. Гордеев ее позвал и спрашивает, эй, девушка, а почему это ваш салон не функционирует средь бела дня согласно графику режима работы? А она говорит, а потому что вши у нас обнаружены в салоне. И санстанция нас закрыла до выведения. Вот по этой причине, говорит, мы не работаем сегодня. И завтра не будем. И послезавтра, реально, тоже не будем. А, возможно, что и будем. Так что не получилось у Гордеева воспользоваться салоном, и он пошел с небритым лицом в прежнем направлении базара, за грушами. И купил их, когда пришел, груш то есть, один килограмм. Хороших груш купил, самых лучших даже, можно сказать, за три рубля. Пацан в серой кепке продавал, видно, колхозник. И еще Гордеев слив купил за компанию с грушами, тоже хороших и недорого - у того же самого пацана, и понес эти груши и сливы жене в больницу в качестве передачи. Чтоб поела она там витаминов свежих. А по выходе с базара, на площади уже, он еще один раз в очереди постоял, вина себе взял бутылку, столового, предполагая дома поужинать и вина выпить охлажденного. Ему мужики, когда он становился, сказали, чтоб не занимал он очередь, потому что все равно не хватит ему вина, так как сегодня завоза не было, и это допродают вчерашнее - предупредили его. А он занял в расчете на всякий случай, и ему последнюю бутылку продали, одну-единственную. Но Гордееву больше и не надо было. Он же и не пьет почти что. Так, совсем мало. Изредка, можно сказать. А тут чего-то захотелось ему - может, от жары и жажды. Ну, купил он, значит, эту распоследнюю бутылку столового вина, поставил ее в кулек аккуратно - на футляр бритвы, рядом с грушами и сливами - чтоб не помять их дорогой, и поехал в больницу. Сел в троллейбус, талон прокомпостировал и поехал. От базара до больницы близко ехать, пять остановок всего-навсего. Правда, в троллейбусе окна все оказались задраены и на винты взяты - чтоб не нервировало водителя дребезжание стекол, и печка грела зачем-то и у Гордеева рубашка промокла насквозь, пока он ехал эти пять остановок, и пот потек по спине и по ногам - в носки. А в больнице, в справочном отделении, Гордеев сказал, что хочет жене своей Антонине Игоревне Гордеевой передачу передать, состоящую из груш и слив. И они, те, что в справочном этом отделении сидят, поискали ее фамилию по разным книгам и карточкам и плюс позвонили по каким-то внутренним телефонам, потому что больница же большая, не сразу в ней определенного человека найдешь. Гордеев еще подумал, пока они искали, а интересно, подумал, куда всех этих многочисленных детей, которые от абортов остаются, девают? В канализацию спускают или куда? А когда нашлось Тонино местонахождение, эти, работники справочного отделения, сказали Гордееву в вежливой форме, что к их сожалению не могут принять от него передачу по причине того, что жена его в настоящий момент находится в реанимации, а туда передачи не передают. Гордеев, конечно, возмутился этим фактом бездушия - на каком это, мол, основании такие у них в хозрасчетной больнице противоречивые порядки и правила - и домой пошел. И груши унес. И сливы. Зря то есть за ними ходил на базар и деньги на них истрачивал. А дома Гордеев выгрузил груши и сливы в холодильник, за исключением двух штук груш и двух штук слив, вино в морозилку положил, потом до трусов разделся и в ванную пошел. Бриться он, конечно, не стал, потому что смысла уже никакого не было бриться, а умылся до пояса тщательно, с мылом, правда, одной холодной водой - горячей у них две недели как не было из-за профилактических работ в котельной - и ноги тоже ополоснул. После этого Гордеев обсох, не вытираясь, с целью еще больше организм остудить, и суп на газ поставил - жена кастрюлю супа ему сварила, - а вино достал из морозилки и маленький стаканчик - стопятидесятиграммовый - налил и выпил. И заел одной грушей и одной сливой. А остальное вино он в холодильник вернул, чтоб продолжало остывать - пока суп подогреется на газу до нужной температуры. Вернул, значит, взял газету и на диван лег - эту газету посмотреть. Прочитал, как всегда, все подряд заголовки, потом про сессию и про преступность, ну и заснул непредвиденно. Из-за вина, наверное, выпитого на пустой голодный желудок. И газета на него сверху упала, домиком. И по щетине небритой зашуршала в такт частоте дыхания. А на кухне у Гордеева окно летом постоянно открыто бывает. Гордеев его сеткой капроновой зашил, чтоб комары внутрь квартиры не налетали и не кусались. Микрорайон их на бывшем болоте возведен строителями, так болота и следов видимых не осталось давно в природе, а комары сохранились нетронутыми. Ну, а с сеткой окно можно открытым держать. Комары через сетку пролезть не в состоянии, и не так жарко в квартире. Да, значит. И через это окно с сеткой сквозняк протягивает. И этим сквозняком, видно, подуло и затушило огонь под кастрюлей с супом, а газ, между прочим, идет, как и шел, - беспрепятственно. А Гордеев спит. Вот. И слава, как говорится, Богу, что у Веры Денисовны, матери Тониной, ключи есть от входной двери, Тоня ей когда-то давно дала. Гордеев еще против тогда был категорически - чтоб ключи ей давать, а она дала, не послушалась, мало ли что, сказала, пускай будут. И дала. Ну и теперь пришла, значит, теща Вера Денисовна к Гордееву в гости - детей привела обратно, - жмет на звонок, стучит, а он не открывает, спит. Она и отперла дверь этими своими личными ключами. И сразу газ учуяла носом. Прикрутила его, все настежь поотпахивала и "скорую помощь" по телефону от соседей вызвала, потому что Гордеев же недвижимо лежал и на битье по щекам не отзывался, вот она и подумала, что он отравился газом окончательно. А "скорая помощь" быстро на место происшествия прибыла - минут через двадцать - и начала Горде