под потолком, матросы хлестали себя, и веники летели обратно; пол ходил ходуном, тряслась перегородка, звенел фонарь от крика, в воздухе был запах здоровых свежих тел, смешивались дыхания, сливались голоса, матросы и работницы становились на скамейки по обе стороны перегородки, вели разговоры. Все это походило на странную и смешную игру: матросы и работницы не видели друг друга, и после бани они некоторое время стояли на освещенной улице, и каждый из них решал про себя хитрый вопрос: кто из них он? Кто она? -- и расходились, не сказав друг другу больше ни слова. А в следующую субботу все повторялось сначала. -- Любка, -- говорил маленький Колька Помогаев работнице и, чтоб дотянуться до нее, становился на цыпочки, -- опять мусором занималась? -- Теперь на разгрузке буду работать, -- отвечала она грудным голосом. -- А у тебя все жир? -- Жир, -- говорил Колька, вздыхая, -- жир, мать его в доски. -- Большие рубли выгоняешь? -- Рубли, рубли... -- Много еще осталось? -- На неделю от силы, а там на промысел пойдем, на Шантарские острова. -- А что, -- спрашивала она, -- видно, есть у тебя какая девка во Владивостоке? -- Не везет мне с вами! -- признавался Колька. -- Подхода не имею. -- Не понимают твои знакомые ничего в мужиках, -- отвечала она. -- Тебе ж, как мужику, цены нет... -- Откуда ты знаешь? -- дивился он. -- Прямо хоть стой, хоть падай! -- Я-то? -- смеялась Любка. -- Научилась, слава богу... -- Я вообще отчаянный, -- соглашался он. -- Я всякую глупость могу сделать. -- Ну, иди сюда, -- говорила она и касалась его лица шершавой распаренной ладонью, а он дотягивался до ее мокрых плеч. Любка не отстранялась, только плотнее придвигалась к перегородке. -- Не боишься меня? -- Ну, что ты! -- Так мужика хочу, -- признавалась она, -- прямо места себе не нахожу... А все они не по мне, пресные какие-то... Вот бы такого, как ты, полюбить! -- Во говорит! -- смеялся Колька.-- А не врешь? -- Ему прямо удивительно было слышать такое. -- А с чего мне врать? С чего? И верно, врать было нечего: ведь это была такая игра... Она рассказала, что приехала сюда из Краснодара, что ей хочется найти человека незанятого, смирного и чистоплотного, рожать хочется и никуда не ездить, а тут еще этот дождь и мусор, быстрее б работа пошла настоящая, не то авансы не отработаешь, честное слово... А Колька ей о своем: как все лето во льдах зверя стреляли, как он хочет на берегу устроиться, море ему надоело, но никак не может бросить его. В городе у него квартира, но туда только к зиме попадает, а этот жир он просто ненавидит -- не морская это работа, да и место тут гнилое, неподходящее, и выпить некогда... -- Квартира у тебя хорошая? -- спрашивала она. -- Две комнаты, душ горячий... -- Жениться тебе надо, Николай, -- убеждала его она. -- Ты не робей, за тебя любая с радостью пойдет! -- Сына хочется получить, -- признавался он. -- Бери меня, -- хохотала Любка, -- я тебе сколько хочешь нарожаю! -- Ладно, согласен, -- отвечал Колька серьезно. А через неделю она спросила: -- Уходишь? -- Завтра к вечеру снимемся. -- Придешь к понтону? -- Принято. -- А не обманешь? -- Вот тебе морское слово... На следующий день они закончили к обеду работу, капитан выдал команде "отходные", и было пиршество, а про работниц забыли. Проснулся Колька уже в море. Он вышел на палубу и, с трудом удерживая голову, смотрел на высокий берег, который зеленой полосой тянулся слева, на обвисшие грязные паруса, которые повесили на просушку, на вонючую мездрилку и шмотья сала, зацепившиеся за ванты, -- пусто и холодно было у Кольки на душе. "Надо бросать эту работу!" -- неожиданно пришло ему в голову, и он поднялся в рубку. -- Куда мы плетемся? -- недовольно спросил он у рулевого. -- В Магадан. -- А зачем? -- Шкуры выкинем, жир выльем в танкер... -- А дальше чего? Рулевой удивленно посмотрел на него. -- На Шантары, -- ответил он, -- зверя бить... Ты что, не выспался? -- И опять жир? -- А то чего ж?! -- А ты все руль крутишь? -- спрашивал Колька, и все ему не по душе было сегодня. -- Отвяжись, -- сказал рулевой. Колька отвернулся от него, вытащил из кармана мятую папироску и с отвращением закурил. "Бросать, бросать эту работу! -- думал он. -- Что ж получается: договаривался с ней насчет вечера, и вот на тебе... Знал бы фамилию, черкнул из Магадана, а так что? Чего мне в Магадане? Нечего мне там делать". -- Плюнь ты на это дело, -- сказал он себе. -- Плюнь и разотри. -- На какое дело? -- поинтересовался рулевой. -- Так вся жизнь пройдет, -- рассуждал Колька. -- Если тебя здесь ждет невеста с цветами, то зачем тогда Магадан, верно говорю? Он пошел в столовую, где на дерматиновых диванах храпели ребята, и стал толкать своего дружка Генку Дюжикова. Генка не открывал глаз и лягался, и Колька сказал ему: -- Чего ж ты меня не разбудил? Я, может, с бабой не успел проститься... -- Какой бабой? -- Из бани... Ух, и врезалась она в меня! -- Врежу я тебе сейчас! -- пообещал Генка. -- Эх! -- сказал Колька. -- А ведь я человек свободный... Он вытащил из шкафа полбуханки хлеба, порезал на куски и рассовал по карманам, а потом зашел в каюту, прихватил полушубок и ракету и снова поднялся на мостик. На мостике лежала перевернутая лодка-ледянка. Колька вытащил из-под нее фал и, напрягшись изо всех сил, опустил ее за борт. Ледянку мотало в кильватерной струе. Колька закрепил фал наверху, спустился по нему в лодку и обрезал его ножом. Он сидел в лодке, широко расставив ноги, и видел мощную круглую корму шхуны с облупившимися буквами названия -- шхуна уходила от него. Потом достал хлеб и стал жевать его. Хлеб был вкусный на воздухе, и Колька быстро освободил карманы, а крошки вытряхнул за борт. -- Поплыли, -- сказал он себе и взялся за весла. Он греб минут сорок, не переставая, и увидел мыс Островной, который выходил на траверз его лодки, и мысленно прикинул, сколько еще грести. "К ночи доберусь", -- подумал он и посмотрел прямо перед собой -- шхуна уже перевалила горизонт. Колька представил, какой там поднимется переполох, когда хватятся его и ледянки, и рассмеялся. Спишут с судна, решил он. -- Зачем мне Магадан, если меня ждут на острове Недоразумения? -- развеселился он и расстегнул полушубок. Солнце лилось ему па лицо и руки, и с довольным видом он смотрел прямо перед собой. Темнело, и уже трудно было различить весло в воде. К берегу полетели бакланы, важно неся свои толстые длинные клювы, -- казалось, бакланы во рту держат сигары. Он помахал им шапкой, птицы вернулись и сделали над лодкой круг. Колька засмеялся. -- Дурни, -- сказал он. -- Что мне до вас? Хмель выходил из головы, и он понимал теперь, что сделал глупость: из-за женщины, которую в глаза-то не видел, бросил ребят и смылся; его будут искать, промысел задержится, никто этого не простит... Но вспоминал свою вонючую работу, дождь, мездрилку и Любкины слова и рассуждал так: конечно, нехорошо, что из-за нее... А если толком разобраться -- работа ему надоела, хочется хоть раз поваляться летом на пляже, а Люба тут ни при чем. А может, и при чем? Женой будет, поедут в город, будут греться на пляже, сколько влезет. И сын у него получится... Ради такого дела он может целое судно увести, не то что ледянку! Он греб рывками, а берег справа уже расплывался в сумерках, а потом и вовсе исчез. И тут свежо дунуло в Колькино лицо. Это был только мимолетный порыв ветра, но Колька насторожился, застегнул полушубок и обтянул лодку с носа до кормы брезентом. Наступила глубокая тишина, казалось, сам воздух остановился, заблестело небо, и внезапно издалека послышался рев наката и свист опережавшего накат ветра. Колька изо всех сил заработал веслами, но грести стало неловко, весла проваливались и брызгали, и он видел, как наискось пошел на лодку первый вал. А потом все пропало, потому что лодка начала съезжать вниз, в глубокий развал между волнами, в ушах заболело от сжатого воздуха, белый катящийся гребень взвился над головой, и Колька поставил лодку против волны. Вода обрушилась на Кольку и повалила его, а лодка дергалась под ним, словно рыбина, которую проткнули острогой. Колька подхватился, цепляясь за скользкие ручки весел, снова выровнял лодку и поспешно стал грести, видя, как катится на него, вспучиваясь, второй вал. Он успел отвернуть... Вал прошел стороной, а лодка понеслась, словно дельфин, выскакивая из воды. Колька пощупал за пазухой ракету. -- Нет, -- сказал он, -- не возьмешь ты меня с первого раза! Третий вал выпрыгнул слишком далеко и не достал до него, а четвертый -- слишком близко и не набрал скорости, а пятый ударил в самый раз и выбросил Кольку за борт, только чудом не перевернув лодку. Колька плавал за бортом, ухватившись за кусок фала, а потом забрался в лодку и снова пощупал ракету. Сбросив с кормы плавучий якорь, -- якорь удерживал лодку против волны, -- он стал вычерпывать воду, которой много налилось под брезент. Он поднимал голову и видел невысокое небо и воду, озаренную звездным светом, а по носу был створ бухты и жидкие огни рыбокомбината. Мимо него, выжимая все обороты, пропыхтел рейсовый пароходик с освещенными иллюминаторами у самой воды. Колька видел, как в каюте женщина гладила белье... Колька хотел было выпустить ракету, чтоб пароход подобрал его, но потом раздумал -- ему было жалко тратить ракету ради такого дела. -- Доберешься сам... -- сказал он себе. Испуг у Кольки давно прошел, ему вдруг стало весело и даже не верилось, что это он сидит в лодке, -- казалось, какой-то другой, сильный и ловкий человек, которому все по плечу. Он дурачился с морем и жадно втягивал ноздрями его крепкий запах, а когда добрался до пирса, ему даже жалко стало, что все уже кончилось. Он выбрался по скобам наверх. По причалу маленькие корейцы катали пустые бочки. Разбрызгивая лужи, Колька спустился на пароходик и попросил папиросу у милиционера, который конфисковывал контрабандную водку. Потом спрыгнул с кормы пароходика на качающийся понтон и увидел Любку. Она считала бочки и записывала что-то в непромокаемую тетрадь. "Ну и девка! -- подумал Колька, с удовольствием разглядывая ее здоровое молодое лицо, розовое в свете кормового фонаря. -- Это ж надо так влюбиться в меня!" -- потрясение думал он и стал возле нее, по привычке поднимаясь на цыпочки, чтоб сравняться с ней ростом. -- Здравствуй, -- сказал Колька. -- Будь здоров, -- ответила она, не глядя на него. -- Вот ведь как увиделись... -- продолжал Колька, улыбаясь. -- Кальпус! -- закричала она кому-то вверху. -- Ты на обруч гляди -- если широкий, значит, двухсотки... -- Чуть догребся сюда, -- говорил Колька. -- Волна выше сельсовета... -- Не болтай под руку! -- огрызнулась она. -- Так... Триста десять, триста десять... Опять сбилась... И недовольно посмотрела на него: -- Ну, что тебе? -- Ребята привет передавали, -- растерялся Колька. -- Какой еще привет? -- Со шхуны. В бане вместе мылись... -- А-а! -- засмеялась она. -- А ты со шхуны? Так вы ж ушли... -- Ребята меня послали, -- бубнил Колька свое. -- Чего ж этот не пришел: ну, высокий такой, горбоносый, с усиками? -- Генка, что ль? -- А говорил -- Колей звать, жениться обещал, -- засмеялась она. -- Он парень хороший, -- говорил Колька, он прямо обалдел от всего этого. -- Вот тебе подарок от него, -- и вытащил из-за пазухи ракету. -- А что с ней делать? -- К примеру, если за кольцо дернуть, сразу светло станет... -- Лучше б банку икры передал -- страсть как икры хочется! -- сказала она и сунула ракету в карман мокрой телогрейки. -- Скажи, дождь этот кончится когда? -- Да отсюда в двух шагах солнце жарит! -- усмехнулся Колька. -- Я, пока греб, прямо сгорел весь. -- Оно и видно! -- засмеялась она. -- Правду говорю. -- Точно как твой дружок... Слушай, а голос твой мне где-то знакомый! -- Поехали к нам? -- сказал он. -- Генка просил... -- И он представил вдруг, как озарили бы звезды ее лицо, и задрожал весь. -- Разве ты довезешь? -- Она осмотрела его с ног до головы. -- Пропадешь с тобой... -- Любка! -- закричал Кальпус. -- Иди сама, а то я никак в голову не возьму! -- На, передай Генке от меня, -- сказала Любка и протянула букетик ромашек. -- Насобирала в тайге, думала, что придет... -- И, не отпуская Колькиной руки, захохотала вдруг. -- Ты чего? -- перепугался он. -- Смешное подумала...-- ответила она и добавила тихо, глядя внимательно на него: -- А голос твой мне точно знакомый... На пароходике милиционер спросил у него: -- Ты где так вымок? -- В воду упал, -- ответил Колька. -- А ну-ка дыхни! -- предложил милиционер. Колька дыхнул и взял у него еще одну папиросу. "Генка, -- думал он, залезая в лодку. -- Опять поперек дороги стал... Прошлым сезоном чуть было не женился, а он взял да и отбил, и сейчас вот... Чистое недоразумение. Черта ему, а не ромашки. Мои это ромашки!" И он сунул букетик за пазуху, где до этого лежала ракета. -- Ну что, поплыли? -- спросил он у лодки и погладил ее мокрый пластиковый бок. Он вспомнил, как добирался сюда, и представил, как он будет добираться обратно, -- может, до самого Магадана, если ребята не повернут за ним, -- и ощутил жуткое волнение. -- Сейчас мы зададим морю копоти! -- говорил он с детской радостью в голосе. -- Нам его бояться нечего! ЖЕРЕБЕНОК Мы стреляли тюленя всю ночь: я, Генка Дюжиков и Степаныч -- еще не старый, но больной человек. Луне было пятнадцать суток, и лед от нее был голубой, а прогретая за день вода светилась так сильно, что, если ударить по ней веслом, в воздух взлетали, казалось, целые куски огня. К утру лед пустил испарину, и зверь ничего не видел с расстояния в десять шагов, но тут у нас кончились патроны. Мы уже собирались возвращаться на судно, как вдруг увидели тюленя. Тюлень лежал на льдине, положив на ласты узкую голову. Он казался в тумане очень большим. -- Эй, отдай шкуру! -- крикнул ему Генка. Тюлень поднял голову и отполз дальше от воды -- он не видел нас. -- Дай патрон! -- взмолился Генка. Я ковырнул сапогом груду стреляных гильз, -- может, случайно остался один патрон? -- но патрона не оказалось. Степаныч грел поясницу у горячей трубы на корме и молчал -- его мучил радикулит, а я сказал Генке: -- Пускай его... -- Нет, для ровного счета надо, -- ответил он, вытащил из чехла нож и кивнул Степанычу. Тот подогнал бот к самой льдине, и Генка выпрыгнул на нее. Тюлень увидел Генку и нырнул в лунку с талой водой, но лунка, наверное, оказалась без выхода, и мне было слышно, как тюлень заметался по ней, поднимая брызги. Генка ухватил его за ласты, выбросил на льдину и придавил сапогом. Это был серок -- одномесячный тюлененок. Он хрипел, открывая зубастую собачью пасть, и пытался укусить сапог. Генка наклонился, и тут я увидел, как тюлень приподнял голову и посмотрел, что Генка держит в руке... Я отвернулся от них, не мог такое смотреть. Минуту спустя Генка вскочил в бот. -- Ну как? -- поинтересовался Степаныч, старшина бота. -- Ушел... -- сказал Генка. -- Да черт с ним: я как раз вспомнил, что мне на неровные числа больше везет... -- Правильно, -- поддакнул ему Степаныч. -- Все одно всех не возьмешь... Мы направились к шхуне и выскочили на нее в тумане так неожиданно, что едва не врезались в борт с полного хода. На палубе горело электричество. Уборщик делал нож из куска пилы: обрабатывал заготовку на точильном станке, то и дело погружая ее в ведро с водой. Нож дымился в его руке. Я крикнул ему, уборщик отложил нож и принял конец. Уборщик был долговязый парень с большой плешивой головой, с кротким сиянием в глазах. У него был такой вид, что, кажется, только руку протяни, как он в нее тотчас рубль положит. На самом деле это был дурной человек. Я как-то видел его на боте: он прямо сатанел, когда брал в руки винтовку... Я бы не позавидовал его жене, но он вроде был холост. -- Остальные еще не вернулись, -- сообщил он. -- Вижу, -- ответил Генка. -- А вы почему так рано? -- поинтересовался уборщик. -- Жирно жить будешь, -- ответил ему Генка. -- И так сутками в море пропадаем... Степаныч, кряхтя, перелез на палубу шхуны и включил лебедку. Мы заложили крюк за тросы, подняли бот до уровня планшира шхуны, и я стал выбрасывать шкуры на палубу. В трюме скопилось много тюленьей крови, Генка вывернул пробку, чтоб кровь выливалась; выбросил за борт пустой патронный ящик. -- Ну что, Степаныч? -- спросил он. -- Вздремну до обеда, может, спина отойдет, -- ответил тот, согнувшись, щупая поясницу. -- Тогда мы вдвоем уйдем... -- Но-но, не вольничать у меня! -- разволновался Степаныч. -- Не боись, старшина! -- захохотал Генка. Степаныч пошел к себе в каюту, а мы заглянули на камбуз. Повар сидел возле гудящей плиты и крутил транзистор. Это был пожилой человек с вечным ячменем на глазу, с широким, как у топорка, носом. -- Налей со дна пожиже! -- крикнул ему Генка. -- Хватит джазы ловить... -- Я радиограмму получил, -- сообщил повар. Он любовно глядел на Генку и не переставал крутить ручку настройки. -- Тебе дочка привет передавала... -- Что мне до нее? -- ответил Генка, закуривая. -- Обрюхатил девку, а теперь в кусты? -- засмеялся повар. -- Это еще как сказать... Значит, не дашь пожрать? -- Вам не положено, -- ответил повар. -- Вы свое на бот получаете... -- Пошли на остров! -- предложил мне Генка. -- Жратву добудем: яйца там, уток набьем... -- Волоса добудьте на кисти! -- крикнул Степаныч из каюты. -- Судно нечем красить к городу. -- Откуда мы его возьмем? -- удивился я. -- Кони там ходют, отрежьте с хвоста. -- Ты мне поймай, тогда я отрежу, -- ответил Генка. Он пошел за ружьем, а я открыл сушилку, бросил туда вонючую сырую робу и переоделся в сухое. Одежда моя вылиняла от частых стирок, приятно пахла машинным маслом и была такая горячая, что прямо обжигала кожу. Когда я надел ее, у меня сразу появилось настроение ехать на берег. Тут как раз появился Генка. Он был в бушлате, опоясанный широким охотничьим ремнем. Ружье висело у него за спиной, дулом вниз. Шхуна стояла на якоре у самой кромки ледового поля. Туман оторвался от воды и повис на высоте тонового фонаря, и был четко виден горизонт справа, словно выкругленный льдом, а слева -- по чистой воде -- хорошо просматривался остров Елизаветы, напоминавший раскинувшуюся женщину. Мы спустили в воду ледянку -- легкую промысловую лодку из пластика. Я залез в нее, Генка бросил мне сверху веревку, ведро и якорь, а потом прыгнул сам -- лодка плавно отыграла на воде. Я вставил в кольца два узких финских весла и погреб по медленно поднимавшемуся и опускавшемуся морю. Небо прояснялось на глазах, туман отволокло в сторону, наше дыхание было хорошо заметно в воздухе, и было пусто вокруг, и вода заблестела. Стая топорков осторожно опустилась перед носом лодки. Генка вскинул ружье и выстрелил -- я услышал свист дроби, струей пролетевшей мимо меня, и притормозил веслом. -- Ты что, сдурел? -- сказал я ему. -- Не боись, -- успокоил меня Генка. -- Не задену... Топорки вынырнули так далеко, что невозможно было поверить, что только что они находились у самого борта лодки, а две птицы бежали по воде, оставляя крыльями широкий след ряби, -- топоркам надо разогнаться, чтоб взлететь; а одна птица крутилась на месте, распластав крылья, и я взял ее в воде -- теплую, серую, с бесцветными тупыми глазами и двумя желтыми косичками на голове -- и бросил Генке. Топорок раскрывал гнутый красный клюв и сучил лапками. Генка выпотрошил его и положил дымящуюся тушку на дно лодки. Мы набили штук двадцать топорков, пока шли к острову, курили, разговаривали нехотя: -- Слышь, Колька? -- говорил Генка. -- Чего? -- Тепло как стало, а? -- Это с берега тянет... -- В городе сейчас жарко небось? -- По радио передали: жара страшная... -- Никак не могу летом отпуск получить, -- пожаловался он. -- А зимой что его брать? На судне работы все одно никакой. В кабак пойдешь или к повару на квартиру: огурчики там, помидорчики и все такое. -- Дочка его как? -- спросил я. -- Кто ее только не охмуряет! -- засмеялся Генка. Помолчал и добавил гордо: -- Зато с плаванья приду -- только моя будет! -- Зачем она тебе такая? -- Что ты понимаешь? -- возразил он. -- Какая ж это баба, если ее никто не домогается? -- Нет уж, я себе такую найду, что ее никто не домогается, -- ответил я. -- Разве что будет она страшнее паровоза... -- заметил он. -- Да и та изменит, в крови это у них... Остров уже был перед нами -- два обрывистых холма, далеко отстоящие от береговой черты. В воздухе чувствовался резкий йодистый запах морских водорослей и запах цветущей ольхи -- она росла по берегам речушки, которая бежала среди холмов. Отсюда речушка просматривалась от истока до устья. На берегу не было видно навигационных знаков, только далеко слева, у мыса, горели три красных огня -- там находился сторожевой пост. Бухта была не защищена с востока, и сюда в плохую погоду, по-видимому, заходила с моря сильная зыбь. Сейчас море было тихое, только у берега ревел накат -- начиналось сильное приливное течение. Я невольно засмотрелся на волны: они рождались у самого берега, чтоб, пройдя несколько метров, умереть. Когда волна отливала, по берегу, казалось, шла тень -- так жадно глотал воду песок... Я знал по карте, что здесь проходил район больших глубин, но это сейчас трудно было определить: вода была такая прозрачная в это раннее летнее утро, что песчаное дно, кажется, желтело у самых глаз, а ледянка и весла красиво отражались в воде -- до шляпки гвоздя, до последней царапины... Мы перетащили ледянку через приливную полосу и приткнули ее в стороне, у известковой глыбы. Якорь я швырнул на берег, а Генка вдавил его сапогом в песок. -- Пошли на базар, -- сказал он. -- Яиц наберем. -- Иди сам, а я тут посижу, -- ответил я. -- Чего так? -- Я от глупышей прошлым разом до самого города отмывался... -- Ничего, Колька! -- сказал он, подошел и обнял меня за плечи. -- Ты ведь лучше всех лазаешь по скалам, тебе удовольствие от этого. Он правду сказал, я засмеялся радостно: -- А ты полезешь? -- А то как же? -- заверил он. -- Я от тебя ни на шаг... Мы поднялись вверх по речушке до холма, который находился с левой стороны. Собственно, здесь была не одна, а целых две речушки, которые имели общее устье, но войти в него с моря на шлюпке было невозможно даже в полный прилив, потому что путь преграждала большая песчаная отмель, намытая штормами. В воздухе было полнейшее безветрие, от ольхи веяло здоровым сырым запахом, который бывает еще у нарубленных дров, если их внести с мороза в жарко натопленную избу. Казалось, ткань реки не шевелилась, хотя на самом деле речушка бежала довольно быстро; а я старался определить, есть ли в ней рыба, но ее трудно было обнаружить на ходу -- так она маскировалась под цвет гальки. Мы обогнули холм с морской стороны, прыгая по твердым высохшим бревнам. Берег здесь был гористый, до того разрушенный волнами и ветром, что от него осталось лишь несколько скал, которые имели форму огромных треугольников. Водопад круто падал с вершины скалы, описывая дугу. Мы бросили ватники и стали карабкаться на скалу, хватаясь за рябиновые кусты. Я обогнал Генку, он остановился подо мной, упираясь спиной в валун, и закурил, а я забыл про него. Кайры летали вокруг, похожие на маленьких пингвинов, на меня сыпались помет, пух и перья, воздух гудел от птичьих крыльев и крика. Я взобрался наверх и стал ходить по базару, складывая в ведро самые крупные и красивые яйца, голубые и белые, а потом вспомнил про Генку и нагнулся, чтоб подать ему ведро. Генку я нигде не увидел и позвал его на всякий случай, но вокруг стоял такой птичий крик, что я даже голоса своего не услышал. Я стал осторожно спускаться вниз с тяжелым ведром в руке, а кайры летали у самого лица, и, кроме них, здесь были еще глупыши со своей вонючей слюной. Дело дошло до того, что один глупыш клюнул меня в лицо, я оступился от неожиданности и съехал с ведром под водопад. Яйца все разбились, я промок до нитки и направился с пустым ведром к лодке. Тут я увидел Генку -- он стоял на берегу и курил. Я обмыл в ручье робу и оставил ее сохнуть на гальке, а сам -- голышом, в одних сапогах -- пошел на луг, чтобы не видеть Генку и не разговаривать с ним. Я сел на непросохшую траву и осмотрел ее, нет ли поблизости каких-либо букашек или муравьев. Здесь росло много черемши -- дикого чеснока. Я жевал его и ожидал солнца, чтоб согреться. Генка подошел и сел рядом. -- Дрожишь, дохляк? -- он засмеялся и толкнул меня. -- Искупался в водопаде... -- Чего ж ты лез туда? -- удивился он. Я понял, что он хочет ссоры со мной, -- он на берегу бывает совсем дурной, -- и не ответил ему. -- Ну? -- сказал он, побледнел и сжал кулаки. Я поискал глазами, чем бы запустить в него, если он полезет драться, но ничего не нашел подходящего. Драки у нас не случилось, потому что Генка вдруг закричал: -- Кони! -- И показал на море. И тут я увидел лошадей, которые бежали по приливной полосе. Они были желтой масти, лохматые какие-то, а гривы и хвосты у них были белые и прямо развевались в воздухе. Накат настигал их, поддавал сзади, и лошади взвивались на дыбки, перебирая передними ногами, мотая оскаленными, словно улыбающимися мордами, и прыгали через волну -- это были невероятные, чудовищные прыжки, я никогда не видел, чтоб лошади так прыгали... Они перемахнули через речку и стремительной желтой струей вошли в луг, и головы их быстро поплыли над травой, а потом уже ничего не было видно, только ржанье стояло в воздухе... -- Не сбрехал Степаныч, -- сказал я. -- А откуда они тут? -- Дикие! -- сказал Генка, задыхаясь. -- От японцев остались... А бегут как, бегут, а? -- говорил он и крепко держал меня за плечи, будто боялся, что я сейчас побегу вслед за лошадьми, если он отпустит меня. Я удивленно смотрел на Генку, а он вдруг оттолкнул меня, снял с пояса ремень и, пригнувшись, побежал по траве. Тут послышалось тоненькое ржанье, и я увидел жеребенка. Жеребенок был мокрый после купания, раздувал ноздри и бежал по конскому следу, вернее, не бежал, а как-то смешно подпрыгивал, выпутывая из травы ноги, ничего не видя вокруг, в траве мелькал его темный круглый бок, и Генка, рванувшись жеребенку наперерез, метнул свой ремень, как лассо... Петля захлестнула жеребенка, он с перепугу присел на задние ноги, а потом взвился и захрипел, выпучив глаза, по Генка мертво повис на ремне. Я подбежал, и мы вдвоем повалили жеребенка. Жеребенок бился и ржал под ногами. Генка крепко держал его за голову, а я вытащил из-за голенища нож и, нащупав мокрый, скользкий в руках хвост, отрезал его по самую маковку... -- Ты чего делаешь? -- заорал Генка. -- Гад! -- Хвост, -- сказал я. -- На кисти! -- Не трожь! Мы отпустили жеребенка, но Генка не снимал с него ремня. Жеребенок стоял смирно, расставив худые ноги, кожа у него прыгала на спине, а бок обсыхал и становился желтым; он тяжело дышал и смотрел на нас круглыми блестящими глазами, звезда белела у него на лбу, и Генка вдруг обхватил его за шею и поцеловал прямо в мягкие черные губы. -- Я твой папаша! -- сказал он весело. -- Что, не узнаешь? -- Он хвост просит, -- засмеялся я. -- Хвост у него новый отрастет... А этот я хранить буду! -- Он взял у меня хвост и сунул себе за пазуху. -- А ремень -- твой, -- сказал он жеребенку, -- носи его... Жеребенок нехотя пошел от нас с Генкиным ремнем на шее, а Генка повалился на траву и сказал: -- Все одно что девчонку милую поцеловал! -- Скучно ему без человека, -- сказал я. -- Колька! -- загорелся он. -- У тебя деньги есть? -- А что? -- Отдай их мне! -- Вон какой! -- усмехнулся я. -- Мало тебе своих... -- Колька! -- молил он. -- Я хочу жеребенка купить! Я понял, что Генка шутит, и решил поддержать разговор. -- Ты лучше большого коня купи, -- посоветовал я. -- Что мне, белье на него вешать? -- ответил Генка. -- Мне жеребенка надо, оброть с кистями, с бляхами... девчонку милую -- чтоб у нее никого, кроме меня, не было, и жеребенка... чтоб катал ее, когда вырастет... -- Все одно с моря не уйдем, -- сказал я и отвернулся от него. -- Захватило оно нас, все одно... -- Ты-то уйдешь... -- Он встал и, придерживая штаны, пошел к лодке. Я поплелся за ним. Теперь он сидел на веслах, и я видел его лицо -- грубое и красивое, с длинным ртом и невыспавшимися глазами, и желто горели гильзы у него на поясе, и все кругом было оранжево-желтым от солнца, и я подумал о желтом жеребенке, а потом я перестал о нем думать. НЕКРЕЩЕНЫЙ Погрузку окончили. Команда отправилась отдыхать, а на палубе осталось двое вахтенных: грузовой помощник и плотник. Штурман сидел на трюме, проглядывая накладные, -- на руки ему из распахнутого ватника свешивался намокший галстук с пальмами. Плотник стоял рядом с топором в руке. Плотник был немолодой, усатый, маленького роста. -- Отпусти, Степаныч, -- говорил он помощнику. -- Ведь и так чего делаем: лошадей морем возим, тюленя стреляем, а тут еще человека от земли можем отлучить... Грех возьмешь на душу, если не отпустишь, потому что должен человек земное крещение принять... -- Разве ты в бога веришь? -- В бога не в бога, а верую в высшее напряжение человеческих сил... Если в такой момент сердце говорит: иди, значит, так оно и надо делать... -- Да разве кто был бы против, если б тебе такое раньше пришло в голову! -- ответил штурман, досадливо отмахнувшись. -- А то ведь с часу на час может отойти... К тому же боюсь я возле этих проклятых лошадей: если спудятся под грозой, чего я один сделаю? А тебя они уважают... -- Вот птица перелетная к гнезду стремится, -- продолжал плотник, не слушая его, торопясь высказать внезапно возникшие мысли. -- А знаешь почему? Скажешь: скучает по родному месту... Оно верно, только ведь птица этого не понимает, ей хочется воды подледной напиться... Так и малый ребенок -- ты ему дай материнского молока хоть глоток, чтоб землю запомнил! А без этого нельзя ему в море идти... Лязгнул иллюминатор, послышался крик ребенка. Из иллюминатора высунулась растрепанная голова: -- Плотник! Опять заштормило, на десять баллов... Разреши кореша взять к себе в койку, а? Плотник кивнул, разрешая. Он переложил в другую руку топор, беззвучно пошевелил губами, но, по-видимому, окончательно потеряв нить своих рассуждений, сконфуженно умолк. Несколько дней назад у него во время преждевременных родов умерла жена, которая работала буфетчицей на судне, и ее похоронили на одном из безлюдных Шантарских островов. Плотник, в силу своей застарелой мужицкой враждебности к медицине, обострившейся со смертью любимой жены, не позволил отправить сына на материк санитарным вертолетом, а оставил его при себе -- кормил консервированным молоком, ухаживал за ним не хуже любой матери, и вся команда помогала ему -- все-таки развлечение среди однообразной морской жизни... Плотник сильно изменился за эти дни: стал менее замкнутым, говорил много и непонятно, на судне считали, что он немного тронулся умом. Промысел уже закончился, судно направлялось во Владивосток, а в этот портовый поселок они завернули, чтобы сдать на зверофермы нерпичье мясо. Думали управиться засветло, а тут вышла задержка -- обязали везти лошадей на материк... -- Раньше коня лучше человека уважали, -- снова заговорил плотник. -- В солдаты -- на нем, в поле -- тоже, с невестой идешь -- он рядом, как привязанный... Все припоминаю, припоминаю: трава выше пояса, вся в ромашках... На Дусе сарафан красный -- умели тогда красивые платья шить... На коня ее посадил, ножками бока обхватила, боится... -- Ты смотри, не помешайся с горя-то, -- вроде как предупредил его штурман. Он сунул в карман слипшиеся, в размытых фиолетовых чернилах накладные и посмотрел на мокнущих лошадей. "Охота ему волочиться за ерундой, -- подумал он о плотнике. -- Только ребенка застудит в эту собачью погоду! Одно слово -- "морские крестьяне": деревню бросили и к морю не привязались, мутят душу вольным людям!.." -- Ладно, иди, -- неожиданно для самого себя сказал он плотнику. -- Только чтоб на одной ноге -- туда и обратно... Понял? Вскоре плотник уже спускался на причал, высоко в руках держа сверток с ребенком. За пристанью была дамба с узкоколейкой -- плотник видел огонь удалявшейся мотодрезины, по обе стороны дамбы светился затопленный луг. Впереди по холмам были беспорядочно разбросаны белые домики, словно овечье стадо; открылась пустынная улица с деревьями на тротуарах, которые были ограждены от ветра едва ли не до самой верхушки. Плотник дошел до перекрестка, оглядываясь на темные занавешенные окна, не решаясь постучать в какую-нибудь дверь, -- время было уже позднее, а потом он увидел полоску света, который падал через дорогу... Это была столовая. В коридоре были навалены стулья и один на другом стояли круглые сосновые столы -- все новое, в упаковочной бумаге. В углу официант ополаскивал под рукомойником бокалы, доставая их из вскрытого деревянного ящика, который стоял у его ног. Плотник видел его волнистый затылок и круглую спину, обтянутую узким пиджаком, и неуверенно топтался на месте, не решаясь заговорить первым, как заметил вдруг, что официант внимательно разглядывает его в зеркале, прикрепленном над рукомойником. -- Извините, -- торопливо заговорил плотник. -- Шел мимо, гляжу: свет горит -- вот оно как... -- Он оглянулся, куда положить ребенка, и положил его на стол. -- Чего ж вы луг упустили? -- спросил он. -- То есть как упустили? -- Некошеный оставили до осени, погниет теперь под водой... -- А ты кто такой? -- спросил официант. -- Вообще интересуюсь... В колхозе полжизни прожил -- маленько поменьше вашей деревни будет... Конюхом. А потом на море, известное дело. Коней ваших погрузили... Такие кони -- цены на них нету! Увезут в город -- какая там для них жизнь... -- Еще погань эту, лисиц, надо убрать, -- отозвался официант. -- Вся зараза от них... Лисиц не берете? -- Нет. -- Зря... Луг, говоришь? -- Официант повернулся к нему, вытирая мокрые руки полотенцем. -- Кому он нужен теперь, этот луг? Город здесь будет, порт. Нефть обнаружили, папаша... Пер-спек-тива! А ты говоришь -- лошади... Ресторан открывается, на сто восемьдесят мест! Так что завтра приходи, а сейчас ступай, закрывать буду... -- Тут вот какое дело... -- начал было плотник, но не успел договорить: сверток на столе зашевелился, раздался плач ребенка. Официант от неожиданности выпучил глаза. -- Что это у тебя? -- Сын... На море родился, можно сказать, отлученный от материнской груди, -- торопливо заговорил плотник, качая ребенка. -- Хочу, чтоб он земное крещение принял... -- Чего? -- ...а место здесь как раз подходящее: и луг, и кони -- самая настоящая земля... -- Вот что, папаша... -- Официант отбросил полотенце и взял его за плечи, намереваясь вытолкнуть на улицу. -- Иди отсюда, а то милиционера позову!.. -- Погоди ты! -- воскликнул плотник, упираясь с силой, неожиданной в его щуплом теле. -- Ты мне одно скажи: у тебя есть какая баба на примете? Я уплачу за совет, вот тебе деньги. Официант инстинктивно принял деньги. С минуту он молчал, переводя глаза с плотника на ребенка, что-то соображая про себя, а потом спросил неуверенно: -- Так тебе что, баба нужна? -- Во-во! -- обрадованно закивал плотник. -- Чтоб с грудью... Пойми: нельзя уходить в море без этого! -- Так бы и говорил, -- усмехнулся официант. -- А то плетешь черт знает что... Значит, так: свернешь сейчас налево в переулок и иди, пока не увидишь кирпичный дом... Четвертый этаж, тридцать вторая комната, спросишь Лизку Королеву... Ну, ступай, ступай... В фойе общежития дремал на топчане вахтер, в ярком электрическом свете. Плотник прошел мимо него, ступая на цыпочках по кафельному полу, механически качая ребенка; мальчик совсем проснулся, но вел себя спокойно, поглощенный решением первой в жизни самостоятельной задачи -- заполучить соску, которая выпала изо рта и находилась где-то в районе щеки... Отыскав нужную комнату, плотник постучал в дверь ногой -- руки были заняты -- и, не услышав сигнала с обратной стороны, надавил плечом. Дверь, пронзительно заскрипев, отворилась. В глубине комнаты голубовато отсвечивало за шторами окно, периодически освещаемое грозой. Плотник разглядел никелированную кровать, стул с одеждой, пепельницу на полу. С кровати протянулась голая рука, заметалась в поисках одежды. Испуганный женский голос спросил: -- Кто тут? -- Это я... -- застеснявшись, пятясь к двери, ответил плотник. -- Я в коридоре подожду... Ждать ему почти не пришлось. Дверь приоткрылась, молоденькая девушка, одергивая полы куцего халатика, удивленно посмотрела на него. -- Вам кого? -- Мне надо Лизу Королеву. -- Ну, это я... А вам чего? -- Мне в столовой про вас сказали... Тут такое дело: надо ребенка накормить... -- Какого ребенка? -- Она посмотрела на сверток в его руках. -- Вы про что, папаша? -- Лизка, -- послышался из комнаты мужской голос. -- Если это ребята за мной пришли, так я сейчас... -- Замолчи ты... -- Она притворила дверь и, с возрастающим любопытством глядя то на плотника, то на ребенка, сказала: -- Да вы не темните, говорите, что у вас... Плотник, как-то сразу успокоившись, вразумительно изложил свою просьбу. Девушка засмеялась. -- Какое у меня молоко... -- Чего ж он сказал? -- А потому, что он мерин паршивый... Вы так чудно говорите, что и я не поняла сразу. -- Она потянулась к свертку и, отвернув клеенку, поправила соску. -- Вам надо в родильный дом идти, а тут женское общежитие... -- Куда ж мне теперь идти, мне на судно пора, -- ответил плотник. -- Девчонки у нас, все такие, как я, только... -- Она подумала немного, и лицо у нее вдруг оживилось. -- Вы подождите меня тут, я скоро обернусь... -- И крикнула на ходу: -- В комнату не заходите, непорядок там... -- Лизка... -- Из комнаты выглянул паренек, смуглый, в суконке, надетой на голое тело. -- Куда это она? -- Сейчас придет, -- ответил ему плотник. Паренек, оглянувшись на него, сунулся обратно в комнату, оставив дверь неприкрытой, и стал одеваться второпях. -- Приперся ты, папаша, в неподходящее время, -- сказал он. -- Даже не успели любовь прокрутить... -- Жинка твоя? -- поинтересовался плотник. -- Какой там... А ты с судна? Плотник кивнул. -- "Алданлес" еще не ушел, не знаешь? -- Так кто же она тебе? -- спросил плотник. -- Может, невеста? -- У нас только одна невеста, -- ответил тот. -- Море наша невеста. -- И море земную ответственность имеет, -- сказал плотник. -- Не простит оно тебе, если девчонку обидишь... -- Чудной ты, папаша, однако! -- заметил паренек, он уже собрался уходить. -- Ну, бывай пока, в море обсудим этот вопрос... -- Чего ж уходишь так? Хоть попрощался б... -- сказал ему вслед плотник. Тот, не оборачиваясь, отмахнулся от него. Лизки все не было, а вместо нее пришли несколько девушек -- наверное, Лизка им все рассказала; потащили плотника в комнату, накрыли стол с закуской, с початой четвертинкой водки и, охая, посмеиваясь, принялись обсуждать его неожиданный приход. Это были совсем еще молоденькие девушки, но с ребенком они обходились умело, перепеленали его, хотя в этом не было необходимости, баюкали его на руках, а потом Лизка, не заходя в комнату, сказала, чтоб ей передали ребенка, и унесла куда-то. Плотник, так и не притронувшись к еде, сидел посреди комнаты. Стул под ним был расшатанный, с поврежденным сиденьем, несмазанная дверь скрипела; оконные шпингалеты кое-как держались, доски пола были плохо подогнаны -- его глаз отмечал вокруг много разных неполадок: дом, наверное, сдали недавно, и строителям было недосуг сделать все, как полагается; у плотника руки чесались, так ему хотелось навести здесь порядок. Но он вдруг, ни с того ни с сего, начал рассказывать им о себе, о том, что случилось с женой, и какие она носила платья, и как они любили друг друга, и что, наверное, не случилось бы несчастья, если б они остались в колхозе и не поехали искать заработки на стороне. Он оживился, говорил складно и хорошо, и словно сам с удивлением слушал себя, и оценивал со стороны, что говорит, а девчонки приутихли, слушали его внимательно, не перебивая. Потом одна из них, курносая, совсем еще подросток, с мозолистыми рабочими руками, которые она, словно стесняясь, все время прятала от света, взволнованно переспросила: -- Значит, вы почувствовали, что сюда надо придти? -- Словно мне голос внутри сказал: иди, -- ответил плотник. Девушка оглянулась по сторонам. -- Это он к Варе пришел, -- сказала она. -- К кому? -- спросил плотник. -- Женщина одна, ей в нашем общежитии комнату дали... Ваш ребенок сейчас у нее... -- А что она? -- У нее сын недавно умер в больнице... -- Заболел? -- спросил плотник. -- Кто его знает... -- Девушка замялась. -- У нее все дети умирают, рождаются и умирают... По-женски у нее неладно. Ей родить запретили, а она рожает... -- Муж очень хочет ребенка... -- В море он... -- Ребенок умер, а она все молоко сцеживает... -- Как в тумане живет... Пришла Лизка. -- А где мальчик? -- спросили у нее. -- Припал к груди, не оторвется... -- сказала она со злостью, не глядя ни на кого. -- А Варька? -- Что Варька?.. Кормит его... -- Папаша... -- разволновалась курносая девушка. -- Послушайте меня: оставьте вы ей ребенка! Мы ничего никому не скажем, а муж придет -- подумает, от него... -- с воодушевлением развивала она свою идею. -- Вот счастье у них будет какое! Папаша, сделайте счастье человеку! -- Катя, сдурела ты? -- ответили ей. -- Как он своего ребенка отдаст... Что ты говоришь? -- А какое бы счастье было! -- повторяла она, не слушая никого. В дверь постучали. -- Идите, -- сказала плотнику Лизка, -- это она... -- И у дверей вдруг остановила его за руку. -- Вы ничего плохого не думайте, -- торопливо заговорила она. -- Этот официант сволочь, таких давить надо... А с парнем этим у меня ничего не было -- только посидели в темноте... Скучно сейчас здесь, а скоро клуб построят, молодежь приедет, скоро весело будет... -- Я понимаю, -- ответил плотник. -- Хорошего человека не сразу разглядишь... Он вышел. -- Ваш мальчик? -- спросила женщина. -- Берите... Спит он, пусть будет здоровенький. -- Спасибо вам, -- начал плотник. -- Я вам селедки хорошей пришлю... Или, может, денег, так я... -- Не надо, -- сказала она, и он почувствовал, что она улыбается. -- Вам спасибо... Мне, может быть, надо было, чтоб он вот так... Вот накормила его, и все. Теперь и на работу можно идти, правда? -- Правда, -- согласился плотник. -- Как же без работы? Плотник вышел на улицу и шел до пристани не останавливаясь -- гроза освещала дорогу. Когда он спускался с дамбы, то вдруг услышал какой-то топот позади и посторонился, пропуская мчавшихся лошадей. Они неслись по морскому берегу, спина к спине, и в грохоте грома он еще долго слышал стук копыт на дороге... "Убегли с судна", -- подумал плотник, но не почувствовал раскаяния в душе. На душе у него было спокойно. ЛОШАДИ В ПОРТУ В проливе было темно, лил дождь, и задувал сильный северо-восточный ветер -- самая что ни есть хорошая погода для ловли каракатиц. Я сидел на корме лодки -- румпальник был привязан к ноге -- и орудовал рогаткой, забрасывая блесну как можно дальше под ветер, а в левой руке я держал фонарь и светил им на воду. В воде мелькали длинные плоские сайры, они служили хорошей приманкой для каракатиц, которые вслед за ними поднимались из глубины на свет. Каракатицы проносились, выталкивая из себя струю воды, -- словно реактивные снаряды. Около сотни моллюсков уже лежали в лодке -- их грушевидные тела со щупальцами содрогались, испуская черную жидкость; все руки у меня были вымазаны ею... Прямо передо мной горели отличительные огни дока, который стоял на рейде за брикватером, а дальше, у выхода гавани, я видел световые сигналы брандвахты -- она запрашивала позывные входящих судов, а за спиной у меня был берег в редких огнях, по которому проступали белые вольеры звероферм и грузовая пристань. С пристани доносилось испуганное ржанье лошадей, но самих лошадей я не видел -- их закрывали от меня стоявшие у причалов пароходы. На доке отбили склянки -- оставалось два часа до полуночи, но я продолжал ловить, поскольку знал, что пивной ларек на пристани закрывается в третьем часу ночи и я еще успею сдать туда свой товар. Насчет жены и ребятишек я не беспокоился -- они ожидали меня к утру, погода, как я говорил, стояла будто по заказу, и, хотя я устал и продрог на ветру, настроение было подходящее, и только крики лошадей беспокоили меня... "С чего бы это они? -- размышлял я. -- Может, учуяли какую-либо беду?.." И только я успел так подумать, как лодку сильно подбросило, едва не порвало якорный линь, а голубенькое здание конторы на пристани покосилось у меня на глазах и снова приняло надлежащую форму... "Эге, так это же не иначе как землетрясение!" -- догадался я и скоренько смотал снасть, втянул в лодку якорь и направился к берегу. Когда я с корзиной, доверху наполненной каракатицами, взобрался на причал, то мне показалось, что никакого землетрясения и не было в помине: земля была спокойна под ногами, на пристани шла обычная работа, и люди вели себя так, как им положено было вести, только лошади кричали по-прежнему... Их грузили на пароход, проводя через нефтеналивную баржу, -- суда стояли впритык бортами. Каждую лошадь сопровождали по два матроса: один шел впереди, ухватившись руками за холку, второй поддерживал лошадь сзади. Погрузка эта отдаленно напоминала шествие подвыпивших приятелей, возвращавшихся с поздней гулянки. На палубе парохода, в наспех сколоченном из жердей загоне, лошади сбились в кучу, раздувая ноздри, налезая друг на друга, -- странно маленькие и серые под дождем, в свете фонарей. В пивном ларьке, куда я вошел, было мутно от дыма и человеческого дыхания. Стены ларька были разукрашены резьбой по дереву -- трудился, наверное, какой-либо местный специалист. Уборщица подметала пол, и столы для удобства были сдвинуты на одну сторону, а посетители устроились на пустых бочках возле двери -- они пили пиво, заедая каракатицами, которые подавались в глубоких тарелках разрезанные на узкие полоски и похожие сейчас на макароны. Все в ларьке было как обычно, и мне подумалось снова, что все это ерунда насчет землетрясения, -- наверное, пригрезилось, как вдруг ларек так тряхнуло, что стены с рисунками пошли волной и с прилавка посыпались пивные кружки... Тут буфетчица объявила, что по стихийным причинам ларек закрывается, и чтоб побыстрей освобождали посуду, но посетители не проявили должного понимания: это были рабочие люди, они, может, целый день думали о том, чтоб вот так -- спокойно, без сутолоки -- посидеть за кружкой пива, обсудить кое-какие вопросы. Я отволок на кухню корзину с каракатицами -- их тут же варили в чугунном котле, наполненном морской водой, -- подошел к прилавку и заказал пива, шесть кружек. Пока буфетчица наполняла их, я отхлебнул из одной кружки: пиво было никудышное, напропалую разбавленное водой, но я ничего не сказал буфетчице, потому что я брал пиво в долг, денег у меня не было ни копейки. Я нанизал кружки на пальцы и направился в угол, куда были сдвинуты столы. Тут кто-то окликнул меня, но я не рискнул обернуться и продолжал свой путь. И тогда какой-то человек преградил мне дорогу. -- Колька, -- сказал он, -- не узнаешь, что ль?! В глазах у меня потемнело от удивления, а он захохотал и взял из моих рук кружки и поставил их. -- Генка! -- заорал я, и тут мы принялись на радостях бороться друг с другом, а люди на бочках подзадоривали нас, и мы повалили друг друга на пол, а потом вернулись к столу. -- Ну, -- проговорил я, отдышавшись, и хлебнул пива. -- Где ты теперь? -- На пароходе, -- ответил он. -- Зашли сюда за лошадьми... -- Ага, -- сказал я. -- А ты как? -- Тут живу... Женился! Теперь все у меня есть, -- похвастал я. -- Огорода восемь соток, коза, куры -- так что молоко свое, яйца свежие... -- Отоварился ты, что и говорить... -- Поживешь с мое на берегу, и у тебя будет, -- обнадежил я его. -- Вижу, что скоро ты замест курей будешь яйца класть, -- сказал он и в упор посмотрел на меня, как только он один умел смотреть, и я понял, что сболтнул лишнее, и тотчас почувствовал, как что-то надвигается на меня, что-то жуткое и отчаянное, неотвратимое, похуже землетрясения... "Жену уведет он у меня, -- думал я, -- огород разрушит, козу эту продаст..." Я видел по его глазам, что не миновать беды, что не простит он мне мою радость, и ожесточился против него внутренне, но тут же вспомнил нашу работу на промысле -- как однажды разбился бот и нас выкинуло прибоем на берег, как лежали мы полумертвые на берегу, уткнувшись лицом в гальку, -- чтоб чайки не выклевали глаза, -- и заранее все простил ему: связан я был с ним теперь на всю жизнь прошлыми воспоминаниями, и хоть не видел я его уже года три-четыре, а был готов идти за ним, куда поведет, и ничего я не мог с собой поделать... -- Ты мне ответь... -- Он закурил и покосился по сторонам. -- Деньги тебе нужны? -- В море я не пойду, -- сказал я быстро, -- не пойду я... -- Ты мне не ответил на вопрос. Что я мог ему ответить? На земле было сытно, но в смысле денег тут была вечная загвоздка -- я имею в виду свою жизнь. Устроился я после свадьбы пастухом в колхозе -- это в полусотне километров отсюда. Но поскольку я к этому делу не имел душевного расположения, дело не ладилось: коровы исхудали у меня до того, что перепрыгивали через плетни, будто арабские скакуны. А потом случилось, что медведь задрал корову, и выперли меня из пастухов совсем. Много я перебрал после этого деревенских работ, но ни к одной не лежала душа, не выдержал и подался ближе к воде, но и тут словно сам бог отвернулся от меня... Один сезон ловил я морскую капусту. А на этом промысле сама капуста мало чего значит, то есть ее можно наловить хоть тонну зараз, а главное здесь -- погода. Если застигнет тебя дождь -- пиши пропало, потому что от дождя капуста теряет все свои вкусовые качества, хоть ты бери и выбрасывай эту капусту обратно в море... Погорел я на капусте, устроился экспедитором в рыболовецкий совхоз, повез на сейнере соль но рыбокомбинатам. Это был не рейс, а целая комедия: сбросили мы соль в трюм навалом, а по дороге прихватил нас шторм, слежалась соль, стала как кирпич -- ни киркой ее не взять, ни лопатой. Вернулись назад и потом целую неделю рвали соль в трюме аммоналом, чтоб судно от нее освободить, -- грохот стоял на всю пристань... В общем, зарабатывал я тогда, сколько сейчас на этой закуске к пиву, на каракатицах этих, черт бы их побрал. -- В этой "татарской кишке" вечный сквозняк стоит, -- сказал Генка и посмотрел в окно на пролив. -- Грузовики смывает за борт, но то что лошадей... Нс хочу, чтоб они утонули! -- прибавил он и тряхнул головой. -- Кто не тонет в этом море, -- ответил я. -- Слышь, Колька! -- загорелся он. -- Как увидел тебя, так сразу понял, что сумеем мы это дело провернуть... -- Какое дело? -- насторожился я. -- Поймать лошадей. Убежали две лошади при погрузке... -- Куда убежали? -- К побережью. -- Он махнул рукой. -- Уже полчаса как бегут... -- И не послали вдогон? -- Куда там! Спишут по "морскому протесту"*, и все тут... * Имеется в виду так называемый "Акт о морском протесте", объясняющий потерю груза действием непреодолимой силы, опасности и случайности на море. -- Тут берег сплошь гористый, -- сказал я, -- из гранита. Не выбраться им наверх... К тому же прилив уже час как идет, там скоро воды станет по горло. Если не вернутся, потонут они... Мы помолчали. Генка смотрел на меня. -- Может, прихватим на пароходе лошадей и -- за ними? -- Есть там одно место, -- вспомнил я. -- Урез в скале, с источником... По нему с испугу может и лошадь взобраться. Если заметят, так выберутся... -- Если они сами выберутся, то будешь ты брать пиво в долг, пока не снесешь золотое яичко, -- сказал Генка. -- А много заплатят? -- Кони материковые. Сам видел -- цены на них нету... -- А если мы этот распадок сами проскочим в темноте, тогда как? -- спросил я. -- Ну? -- проговорил Генка, скулы у него передернулись. -- Ладно, согласен, -- ответил я. -- Поехали, черт с тобой... Мы вышли из ларька и направились к грузовому пароходу. К нефтеналивной барже подходили суда, чтоб взять топливо: слышался визг автопокрышек -- они висели по бортам судов для амортизации при ударе, -- и на баржу выскакивали матросы, таская тяжелые топливные шланги... Мы перебрались через баржу на пароход. На палубе никого не было, кроме вахтенного матроса и мокнущих под дождем лошадей. Увидев Генку, вахтенный вытащил из кармана красную повязку и протянул ее Генке. Генка обернул повязку вокруг рукава, и вахтенный, не сказав ни слова, тотчас скрылся в надстройке. Генка подошел к загону и ударом ноги выбил из него две нижние жерди -- они были приколочены крест-накрест, -- кивнул мне, и мы вошли в загон, пригнув головы. Лошади сразу шарахнулись от нас, но Генка метнулся в их гущу и вывел высокого вороного жеребца с белым треугольником на лбу, накинул на него оброть -- они грудой лежали у выхода. Жеребец, на удивление, нисколько не воспрепятствовал этому и покорно пошел за Генкой. Я замешкался возле лошадей: не столько из-за боязни, что меня может ударить какая-нибудь из них, сколько из-за того, что я не знал, какую выбрать, -- я ничего не смыслил в лошадях. Они, почувствовав мою нерешительность, отвернулись и уткнулись головами друг в друга, принимая таким образом "круговую оборону". И тут случилось чудо: из лошадиного стада ко мне ступила грудастая кобылка -- низенькая в ногах, гнедой масти, на боку у нее белел номер, выведенный белилами... Кобылка стояла передо мной, наклонив голосу, и я выбрал ее. Стальная палуба нефтебаржи еще не остыла после дневной жары, и неподкованная кобылка заплясала на ней, как артистка балета, и заупрямилась под рукой, а я тянул повод изо всех сил и кричал на нее. Генка уже был на пристани -- сидел верхом на вороном жеребце и поторапливал меня. Он не мог мне помочь, потому что боялся оставить коня без присмотра. Повязка вахтенного была у него на рукаве, а на палубе парохода никого теперь не оставалось из команды, матросы других судов удивленно посматривали в нашу сторону. И у меня появилось вдруг нехорошее подозрение -- может, никаких лошадей на побережье нет и в помине, и вся эта прогулка затеяна неспроста, от Генки можно было ожидать все что угодно, но отступать было некуда, раз я согласился ехать. Мы миновали нефтепирс, слыша за спиной ржанье и храп метавшихся в загоне лошадей, обогнули площадь перед конторой, которая была уставлена новенькими тракторами "МТЗ-5", рулонами этикеточной бумаги и цинковыми бочками с хлоркой, оставили позади кузницу, нефтяной резервуар, спустились по откосу дамбы к воде и поехали в тени высокого берега. Генка огрел своего коня, и тот пошел размашистой рысью, а моя кобылка затрусила следом. Потом вороной по своей воле перешел на галоп, и поначалу моя кобылка поспевала за ним, но вскоре начала отставать, потому что я мешал ей. Я не умел ездить верхом, подпрыгивал на лошади, сползая то на одну, то на другую сторону, отбил себе зад, а в животе у меня плескалось пиво. Но спустя немного времени я почувствовал себя уверенней и, прилаживаясь к равномерному шагу лошади, мог уже смотреть не только на дорогу, но и вперед, и по сторонам, насколько хватал глаз... Вороной жеребец словно плыл по воздуху -- так легок и изящен был его бег, искры вылетали у него из-под копыт; ветер волной накрывал меня и наполнял рубаху, а вверху было небо без единой звезды; пролив блестел по левую руку -- ветер дул поперек волны, срывая барашки... Неизъяснимое, ни разу не испытанное чувство вскружило мне голову, и я уже не думал ни о жене, ни о близнецах-ребятишках, ни о землетрясении, ни об этих каракатицах; я не думал, куда мы несемся, зачем, что ожидает нас впереди, -- даже вопроса такого не возникало в голове, как будто это движение само по себе имело какой-то смысл и оправдывало меня; и было что-то радостное, жуткое и загадочное в том, что летишь вот так, ни о чем не думая, неизвестно куда... Возле мыса Генка подождал меня. Здесь прилив подступал к самой скале. От жеребца валил пар, ему не стоялось на месте, он поднимался на дыбы и вертел хвостом. Генка ослабил поводья, и копь опрометчиво бросился вперед, не разбирая дороги, и тут же провалился в воду по брюхо, а Генка едва не перелетел через его голову -- здесь проходило устье реки, которую затопил прилив. Генка огрел кулаком жеребца, тот захрипел, выбрался из русла, но рассудительности у него не прибавилось, и он помчался дальше, как сумасшедший, расплескивая воду, но вода мешала ему бежать, и он начал выбиваться из сил. Тут Генка, наконец, сдержал его и перевел на спокойный шаг. Я перебрался через речку без особых хлопот, если не считать того, что моя низкорослая кобылка окунулась в воду с головой, одежда на мне стала мокрой, и я теперь дрожал от холода. Дорога круто свернула на восток -- то есть никакой дороги уже не было, все было залито водой. Мы продвигались вслепую по береговой кромке, придерживаясь за скалу, чтоб не сбиться в темноте с пути, а вода все прибывала, кобылка уже погрузилась в нее по грудь. В полную луну прилив в этих местах достигал пятнадцати метров, а сейчас луна была молодая и, значит, прилив будет поменьше, но нам и его хватило бы на всю жизнь... Моя кобылка никак не могла привыкнуть к ударам волны, пугалась и поддавала задом, а потом ржала и широко расставляла передние ноги, чтоб не упасть. Но она ни разу не ослушалась моей руки, потому что не могла поверить, чтоб человек послал ее на гибель просто так, ни за понюшку табаку, -- это была такая славная кобылка, что сам бог не простил бы нам, если б мы утопили ее... Я напрягал зрение, пытаясь что-либо разглядеть в темноте, и едва не налетел на Генку с его вороным. -- Кони! -- сказал Генка. -- Слышишь, ржут... -- Какие кони? -- Я совсем забыл, что мы гонимся за убежавшими лошадьми. Держась за повод, я свесился к воде, приставил к уху ладонь. -- Ржут... -- согласился я, глянул на берег и закричал: -- Вот он, урез, -- тут мы раз воду брали!.. -- Умница, -- насмешливо сказал Генка, -- и как ты здорово догадался... Скала была разрезана ручьем, от которого пахнуло парной теплотой, -- этот ручеек выливался из источника. Когда лошадь ступила в него, судорога прошла у нее по телу -- ручеек был довольно горячий. Ущелье сужалось в одном месте настолько, что моя грудастая кобылка застряла -- ни вперед, ни назад, и тут она впервые за всю дорогу испугалась и заржала что есть мочи, и те лошади, за которыми мы гнались, ответили ей сверху. Я крикнул Генке, чтоб он подождал меня, но ни жеребец, ни Генка не обратили на меня внимания -- они стоили друг друга. В конце концов кобылка прорвалась вперед, ободрав себе бока, и я, держа ее на поводу, стал подниматься по ручью и поднимался до тех пор, пока не увидел лошадей -- они стояли по брюхо в источнике, положив головы на спину друг другу, как это умеют делать лошади. Им, видно, было хорошо стоять в теплом источнике, они решили переждать здесь темноту и не обращали на нас внимания. Мы с Генкой последовали их примеру и, не снимая одежды, с наслаждением разлеглись в теплой, остро пахнущей воде, и я даже не успел слово проговорить, как уснул. Разбудило меня солнце. Не вылезая из воды, я приподнялся на локте и оглянулся по сторонам, а потом увидел Генку, который стоял на скале. Я выбрался из источника, отжал одежду, напялил ее на себя и подошел к Генке. Утро было на редкость хорошее, и я видел громадный луг, зелено-розово переливающийся среди редких деревьев. Внизу сверкал пролив, пар от источника расходился в воздухе. Генка задумчиво смотрел в одну сторону, посмотрел и я и увидел кулика, который низко летел над лугом; и увидел волнующийся след в траве, мокрые спины лошадей, среди которых была и моя кобылка... Я смотрел на них при утреннем свете, и хотя мне было жаль потерянных денег, я не осерчал на Генку, что он отпустил лошадей. Ведь не из-за денег мы мчались в темноте и чуть не утонули под этим берегом, не для того мы неслись, не разбирая дороги, чтоб увезли потом этих лошадей под номерами на пароходе... И безо всякой связи подумал: сколько друзей растерял я по свету, сколько ребят увезли от меня во все стороны пароходы, -- я даже не знал, где они сейчас и встретимся ли когда, как на этот раз с Генкой. И мысленно пожелал им, чтоб они не утонули. Еще я подумал, как будет хорошо от сознания того, что в каком-то диком месте постоянно станет жить дорогое тебе существо, к примеру, эта кобылка, -- рвать траву и вертеть хвостом, и ты не можешь ее потерять, и всему этому я обрадовался, как ребенок, и подумал: никто уже не увезет ее под номером, и, значит, что если кто-нибудь хоть раз испытал в жизни такое, то поймет и не осудит нас... ПРИХОД Уже была полночь, а в порту стояла одуряющая духота, жаром несло от раскаленных за день пароходов, и полуголые грузчики, которые катали к холодильнику стокилограммовые бочки со шкурами, прямо обливались потом и ныряли то и дело в огромную цистерну с водой -- купаться в бухте запрещалось. Между тем другая бригада, состоявшая из моряков, работала глубоко под землей, на двадцатиградусном морозе, -- они устанавливали бочки в холодильнике. Бочки доставляли сюда лифтом. Моряки ставили их на цементном полу, перекладывая каждый ряд настилом из прочных досок. В холодильнике слышался шум мощных вентиляторов, которые прогоняли через охладительные камеры нагретый воздух, стены и потолок покрывала аммиачная шуба, распространявшая отвратительный запах. Моряки были в ватниках, сапогах, в подбитых мехом рукавицах, их дыхание инеем оседало на одежду, и когда они поднимались наверх за новой партией бочек, то долго не могли согреться и топтались возле склада, ошалело таращили глаза по сторонам. Территория порта была хорошо освещена -- на кранах горели лампы дневного света. Это были японские краны "Сумитомо", кабина управления у них выдвигалась далеко вперед, так что крановщик мог наблюдать, что делается в трюме. Вдоль причалов стоял под разгрузкой товарный состав с пиленым лесом, за ним высились штабеля пустых бочек. Возле грузовой конторы было несколько деревьев, черных от угольной пыли. А по ту сторону бухты была ясно видна понтонная переправа и редкие фигуры гуляющих и стеклянное здание морского вокзала, через которое на пассажирский причал выливался поток людей, -- это были девушки-сезонницы, которых отправляли на рыбокомбинаты. Было видно, как они поднимались на пароходы, держа в руках раскрытые паспорта; сидели на чемоданах и узлах возле швартовых тумб, ожидая своей очереди... Каждый раз, вылезая из холодильника, моряки видели эту нескончаемую погрузку -- она разворачивалась впереди, словно на немом светящемся киноэкране, и возбуждающе действовала на них, но постепенно живое ощущение происходящего убывало, и уже казалось, что наблюдают они нечто бесплотное и нереальное, не имеющее к их жизни никакого отношения. Только один из них никак не мог успокоиться. Он был новичок на флоте, его только что взяли. Никто не знал его имени, зато он сразу получил прозвище -- Сынуля, очевидно за то, что был гораздо моложе остальных. Сынуля не так давно приехал сюда по вербовке -- на стройку, но работа там не удовлетворила его, он, можно сказать, только и думал, чтоб устроиться на какой-нибудь пароход. Среди сезонников, которые поднимались на пароходы, была и его Танька. Они однажды увиделись в городе, но не решились заговорить, потому что были в ссоре, и, может быть, из-за этой ссоры он и поехал в этот далекий край, а она -- следом за ним... Увидев Таньку в чужом городе, Сынуля тотчас забыл прошлую обиду и уже помышлял о примирении, но вдруг случилось, что они оказались по обе стороны бухты, так и не выяснив своих отношений, и сейчас Танька уедет, а потом они отойдут на рассвете, и бог знает, когда увидятся... Все вокруг теперь казалось Сынуле каким-то странным наваждением: и этот город, по которому он шатался в поисках работы, не зная, куда себя деть, и лица моряков, и работа в холодильнике. Только насчет Таньки он знал точно: она здесь, он видел ее собственными глазами, она сейчас уедет... Кто-то из моряков окликнул его. Поток груза в это время прекратился, видно, грузчики перекусывали наверху, а здесь моряки совещались о чем-то. Оказалось, нужно было несколько человек, чтоб поехать на кладбище -- похоронить погибшего на промысле моряка. Отбирал людей огромного роста матрос со шрамом, которого Сынуля видел впервые. Он был грубо-красив даже в рабочей одежде, с тем особенным загаром на лице и руках, который бывает у людей, работающих в ледовой обстановке. И этот матрос неожиданно показал на него... В грузовике ехали четыре человека, не считая шофера: один стоял у переднего борта, а два -- сзади, у ног покойного, который лежал в закрытом гробу, обитом красным сукном. Матрос, который выбрал Сынулю, сидел вместе с шофером -- он показывал дорогу. Шофер вел машину на большой скорости: когда она поднималась на сопку, моряки, стоявшие у заднего борта, упирались ногами в стенку гроба, удерживая его на месте; когда машина спускалась -- то же самое проделывал матрос, который стоял впереди. Он удерживал в руках пустую автомобильную покрышку для амортизации. Это был пожилой человек с бородой -- концы ее были засунуты под ватник, который он застегнул до последней пуговицы. На улицах не было видно ни машин, ни пешеходов, только трамвай грохотал по рельсам -- среди темных деревьев то появлялись, то исчезали два освещенных вагона. Ниже трамвайных рельсов слабо светилась спортивная гавань -- без судов и огней, в воздухе проступал контур яхты с неубранными парусами, с цифрами на полотне. Машина одолела крутой подъем -- колеса грузовика прямо буксовали на расплавленном асфальте, -- свернула в узкий переулок и остановилась. Матрос со шрамом вышел из кабины. Сынуля увидел слева от дороги невысокую ограду из булыжника, аккуратный дворик с цементным подходом к крыльцу дома. Матрос долго вытирал ноги на крыльце -- царапал доски отставшими на подошвах гвоздями. Наконец он вошел и долго не выходил. Сынуля даже не заметил, как он вернулся. -- Ну что? -- спросили у него. -- Не хотит ехать, -- ответил матрос. -- А как она? -- Сидит за столом в темноте, и все. -- Ты ей все рассказал? -- Что ей расскажешь? Твердит одно: не видела я, что он погиб, так что и знать не хочу ничего... Шофер высунулся из кабины: -- Ребятки, давайте быстрей, -- сказал он, -- а то мне в больницу за женой надо... -- Пойду я к ней, -- проговорил матрос со шрамом. -- А вы уж там без меня, не могу я ее оставить... Дальше они поехали втроем. В конце улицы, у железнодорожного переезда, матрос, который стоял рядом с Сынулей, попросил остановить машину. -- Только жинке скажу, что мы здесь, -- пробормотал он, не глядя ни на кого. -- Подождите минутку... Ему долго не открывали, а потом внутри дома кто-то пронес зажженную лампу, дверь отворилась, послышался женский крик. Они о чем-то говорили, а потом между ними началась какая-то возня, женщина закричала: "Вася, пожалей меня, не уходи!" -- в доме заплакали ребятишки... Пожилой матрос, перегнувшись через борт, крикнул: -- Погоняй! И машина тронулась. Пожилой матрос сошел за железнодорожным переездом, где начинался поселок -- ряд плоских каменных бараков с деревянными фасадами. Он ничего не сказал, только коротко взглянул на Сынулю и вдруг выпрыгнул на дорогу на полном ходу -- легко, шофер даже не услышал ничего. Теперь Сынуля остался один. Шофер гнал машину, не сбавляя скорости, -- гроб то отлетал к кузову, с такой силой ударяя в автомобильную покрышку, что воздух выходил из нее со свистом, то отлетал к заднему борту, -- Сынуля едва успевал поднять ноги, чтоб не зашибло. Он стал опасаться, что гроб в конце концов проломит борт и выпадет на дорогу, и хотел предупредить шофера, но тут машина остановилась. Сынуля понял, что они приехали. Кладбище занимало весь склон солки, огибало ее с морской стороны, почти спускаясь к воде. Сынуля здесь был один раз -- пришел взглянуть от нечего делать. Был воскресный день, и, как помнил Сынуля, его тогда особенно поразило то, сколько там было людей. Наверное, на улицы в праздник выходило меньше. Вовсю работали продовольственные ларьки, велась оживленная торговля товарами с открытых машин, детишки весело бегали... Все было так буднично, весело, так спокойно -- без слов и причитаний... Ограды почти везде были одинаковые, похожие на широкие двуспальные кровати, с железными венками на надгробиях. Большей частью здесь были захоронены моряки -- кладбище было морское, но он видел также несколько могил летчиков, на них лежали самолетные винты. На самом верху сопки было одиннадцать могил без холмиков, одни надгробья из серого камня с надписями на английском языке -- здесь лежали солдаты и офицеры канадского стрелкового полка. Все они были зарыты в один день и в один год -- 1919-й, неизвестно, что с ними случилось здесь, вдали от родных берегов... Шофер, освещая дорогу фонарем, стал продираться в зарослях серого дубняка -- он вроде знал место. Сынуля шел за ним. Вскоре они услышали стук железа о камень, потом увидели свежую могилу, оттуда вылетали комья глины. Человек в яме подобрал лопатой последние куски земли и, кряхтя, выбрался наверх. Это был лысый старик в пиджаке, в пижамных брюках, из кармана у него торчал пучок зеленого лука. -- Привезли? -- спросил он. Шофер, не ответив, вернулся к машине, ломая ветки, подогнал ее к месту. Втроем они, напрягаясь, спустили гроб в яму. Старик шумно высморкался в платок. -- Этот самый? -- поинтересовался он у Сынули. -- Не перепутали? Он шутил, но Сынуля не понял шутки и недоуменно посмотрел вниз. Яма получилась чересчур узкая, и гроб повис в ней, не достигнув дна. Сынуля опустился на корточки и стал давить на крышку руками, пот лил с него ручьем. -- Ничего, сам осядет, -- заметил старик. -- Дождик пойдет, и осядет... Тут место низкое... Место было в самом деле низкое, но неплохое, открытое с моря: был виден пролив Босфор Восточный с выступающим Русским островом -- маяк сигналил оттуда проблесковым огнем... -- А когда дождик пойдет? -- спросил Сынуля. -- Как задует с моря муссон, так и пойдет, -- ответил старик. -- Ну, поехали! -- не вытерпел шофер. -- А то у меня жена рожает... -- Чтоб она тебе двойню родила! -- пожелал ему старик. Шофер вдруг широко улыбнулся. -- Я согласный, -- ответил он. -- Прокормлю как-нибудь... Ну поехали... Сынуля не нашел своего судна в порту. На его месте стоял рефрижератор "Амур". Там все спали, даже вахтенного не было на палубе -- так что не у кого было спросить. Судно, на котором теперь предстояло работать Сынуле, временно отозвали с промысла. Стоянку разрешили до утра, но моряки поговаривали, что ее могут сократить. Сынуля сгоряча решил, что судно отправилось на промысел без него, и страшно перепугался. Этот испуг совершенно вытеснил все его прошлые страхи, думы про Таньку, все в нем сжалось от тоски и отчаянья. Но потом до него дошло, что судно не могло уйти -- ведь часть команды была на берегу. Наверное, оно отошло на рейд или, скорее всего, отшвартовалось в неохраняемой зоне, чтоб было проще подобрать оставшихся на берегу людей. Так оно и оказалось. Шхуна стояла на песках, у самых городских стен. Сынулю подбросил туда швартовый буксир. На судне было много людей, моряки привели сюда жен и ребятишек. Ребятишек, видно, взяли сонных, прямо с кроватей, и они недолго выдержали -- их выносили на руках из кают и укладывали рядышком на трюме, на расстеленных тюфяках. Сильно пьяных не было, но трезвых Сынуля тоже не видел. Среди жен моряков было немного молодых женщин, все больше среднего возраста. Недоспавшие, с распухшими лицами, они казались даже старше своих лет. Он увидел пожилого матроса -- тот расслабленно сидел на палубе и, по-видимому, больше притворялся пьяным, чем это было на самом деле, а женщина, наклонившись, прикладывала к его голове мокрое полотенце. Пожилой матрос выговаривал ей, икая: "Плохо вы нас ждете! Почему, когда в город идем, все время ветер по ноздрям? Почему?" -- строго допытывался он и пробовал отвести ее руки. В выходных штанах и тенниске, без бороды он выглядел нелепо, казалось, это совсем другой человек. На носовой палубе происходила свадебная церемония: женихом был загорелый матрос со шрамом, он даже сейчас не сменил своей рабочей одежды. Зато невеста в настоящем подвенечном убранстве, которое, правда, не очень шло ей. Даже несмотря на плохое освещение, было заметно, что она уже не первой молодости, но глаза ее светились такой счастливой, наивной радостью, такая славная улыбка играла на раскрасневшемся лице, что от нее трудно было отвести взгляд. Свадебная церемония осуществлялась, так сказать, в ее морском варианте: один матрос держал на полотенце хлеб-соль, а боцман бил в рынду, а два шафера из моряков и подружка невесты, взяв за руки новобрачных, обводили их вокруг якорной лебедки -- сперва один раз, потом второй... Теперь, по морскому обычаю, жениху и невесте следовало съесть по кусочку земли с якоря. Они, перевесившись через борт, пытались дотянуться до него, а остальные, хохоча, удерживали их за ноги -- платье на невесте задралось, были видны смуглые жилистые ноги с крепкими икрами... В каютах находились семейные моряки. Жены принесли сюда все, что можно было взять на огородах: молодой картофель, огурцы, помидоры, виноград... Хватало здесь и выпивки. Двери то и дело открывались, прибывший подходил к столу, и, едва успев поздороваться, налегал на еду -- она моряков интересовала больше спиртного. Сынуля последовал примеру других: осушив стакан водки, принялся закусывать, он давно не ел свежих овощей... В коридоре послышались хохот и крики, свадебная процессия двигалась сюда. Подружка невесты пела протяжную народную песню: "Ой, мороз, мороз, не морозь меня, не морозь меня, моего коня..." -- а ноги ее отплясывали какой-то энергичный, не в тон песне, танец... Увидев Сынулю, она перестала плясать, закричала: "Ой миленочек, дай я тебя расцелую!" -- и так сильно обняла его, что Сынуля чуть не задохнулся. Боцман постучал ему по спине, сказал весело: "Ольга, бери его -- хороший будет зять у твоей мамаши!.." Кто-то крикнул: "Горько!" Жених и невеста поднялись. Матрос со шрамом был очень высокого роста -- это особенно бросалось в глаза здесь, в каюте, и Сынулю поразило выражение его бледного лица. Он заметил, что невеста тоже пристально смотрит на жениха, румянец отхлынул от ее щек... Они наклонились над столом, невеста обхватила жениха за шею, и тут он оттолкнул ее -- так сильно, что она упала на руки стоявших сзади. В каюте возник шум -- никто не понимал, что происходит. Девушка выбежала в коридор, а матроса схватили за руки. Он кричал, задыхаясь: -- Чего собрались? Чего тут жрете!.. Санька погиб, Санька в могиле лежит, а вы жрете... -- Дурак, -- укоризненно сказал ему боцман. -- Или мы переживаем меньше твоего? Зачем праздник испортил? Эх, дурак, дурак... Матрос обхватил голову руками: -- Если б ты видел, как она там сидит, -- глухо сказал он. -- Если б ты только посмотрел... Зачем мне жена? -- говорил он. -- Чтоб так сидела потом... Боцман поискал глазами по сторонам, увидел Сынулю и крикнул: -- Проводи невесту... Живо! Сынуля выскочил на палубу. Он сразу различил в темноте белое платье девушки -- она карабкалась вверх по откосу, размахивая руками... Услышав его дыхание, она обернулась. -- Ну, что тебе? -- спросила она и как-то виновато улыбнулась. -- Ты не переживай, -- сказал Сынуля. -- Не обижайся, ладно? -- Ничего, -- ответила она. -- Ничего... -- Ты только ничего плохого не думай, -- говорил Сынуля, его прямо колотило, когда он на нее смотрел. -- Лицо от слез не опухло? -- спросила она. -- Совсем нет! -- Сынуля наклонился и подул на ее мокрую щеку.-- А я тебя сразу увидел! -- радостно сказал он. -- Так голова болит... -- поморщилась она. -- Наверное, теперь не усну... Дай я посижу тут, не мешай мне... Сынуля повернул обратно. Огни в бухте померкли -- начинало светать. Грузовой помощник Ишмаков не был среди тех, которые отмечали приход на судне. Еще с вечера он появился в портовой столовке, которую моряки и грузчики окрестили между собой одним словом -- "Подошва". Название это объяснялось довольно просто: столовая находилась под пешеходным тротуаром, так что шаги прохожих раздавались прямо над головами посетителей. Ишмаков завернул сюда по дороге домой и остался. Он снял китель, сидел за столом в нательной рубахе, хмурый, с каплями пота на красном лице. У его ног стояла корзина, прикрытая рогожей, -- там были подарки жене и ребятишкам. Водку здесь не продавали, был только китайский коньяк, напоминавший по цвету плохо заваренный чай. Да и вкус у него был ерундовый. Грузовой помощник сидел трезвый и был всем недоволен. Ему не терпелось с кем-то поговорить. Когда-то он работал четвертым штурманом на теплоходе, а четвертый штурман, как известно, имеет дело с людьми -- все паспорта пассажиров у него в руках, все их характеры ему положено знать по уставу. С тех пор и появилась у него такая потребность -- искать людей, разговаривать с ними... А на зверобойном промысле с человеком поговорить непросто: в море -- стрельба, зверь, надо за льдом следить, за течением, за компасом, чтоб не влететь в какую-нибудь передрягу, а придешь на шхуну -- падаешь чуть живой на койку, там уже не до разговоров. Да и о чем с ними разговаривать? Он их и без разговоров знал всех, как облупленных. В столовой долгое время никого не было, а потом стали появляться знакомые. Первым к его столу подошел Иван Калин -- еще молодой, начинавший полнеть матрос, родом из украинских казаков, но языка их он уже не помнил, только брови у него были хохляцкие -- черные, будто их провели углем. Иван Калин пришел в столовку сдавать бутылки из-под кефира. -- Ну что, Иван? -- сказал помощник, усаживая его напротив. -- Где ты теперь? -- Где был и раньше, -- ответил тот. -- В "Востокрыбхолоде", лебедчиком на пятом краболове. Сам знаешь, какая работа: по двенадцать часов стоишь на лебедке, как проклятый... Помощник понимающе кивнул. -- Сейчас в отгулах? -- спросил он. -- Ну да. -- Ты ж, кажется, с рыбаками ходил... -- Было один сезон: нахватали "звездочек"* на минтае -- заработки были неплохие... * За перевыполнение плана на рубку судна ставят звездочку. -- Чего ушел? -- помощник плеснул ему в стакан. -- Как тебе сказать... -- Иван Калин выпил. -- Не чувствовал я от этой работы удовольствия. Вроде бы все как надо, а что ловишь? Ты этого минтая пробовал когда-нибудь? -- Нет, -- ответил помощник. -- Я его, Ваня, и за деньги в рот не возьму. Пусть его японцы жрут. -- Туда и отправляем, -- ответил Иван. -- Помнишь, как мы вас спасали? -- оживился Ишмаков. -- Отозвали нас с промысла -- надо спасать рыбаков. Эти рыбаки не умеют на шлюпках спасаться, у них, если машина отказала, считай, все... В Охотском вы тонули? -- Возле Удской губы. -- Вот-вот... Четыре человека у вас утонуло? -- Три, -- ответил Иван. -- Их потом "Нахичевань" повез в Холмск для захоронения... -- Четыре, Ваня, -- не согласился помощник. -- Мы эту "Нахичевань" в море остановили на боте: хотелось покурить, а у нас папиросы кончились... Капитан чуть не перекусал нас со злости: он думал -- случилось чего, а мы из-за пустяка остановили пароход. Хотя, может, и не из-за пустяка: курево в море -- первое дело... -- А ты как сюда попал? -- Матрос у нас погиб, Санька Кулаков... -- Это тот, что фонарь расшифровывал? -- спросил Иван. -- Точно, -- усмехнулся Ишмаков, -- было такое... Случай и впрямь был забавный. У них однажды на промысле не вернулся на шхуну бот, и они никак не могли с ним связаться по рации. Наступила ночь, а его все нет. Все переполошились. И тут увидели огонь на берегу -- мигающий такой огонек... Вызвали радиста. Тот говорит: "Я по вспышкам читать не могу". Тогда Саня Кулаков взялся -- он работал радиометристом во время срочной службы. И сразу прочитал: "Осохли, ожидаем прилива..." А в это время бот уже у борта был... Как потом оказалось, на берегу стоял обыкновенный столб с фонарем... -- Спасибо, что запомнил, -- удовлетворенно сказал грузовой помощник. -- Знаю: хороший ты моряк, хоть теперь и бутылки сдаешь... -- Между прочим, тут и твои есть -- жена передала... -- Как она там? -- Все так же: выйдешь из дома, глянешь -- копается в огороде, придешь домой -- она опять там... -- Детишки? -- Старший на рыбалке круглый день, я его и не видел ни разу, а девчонка -- молодец, помогает матери... -- Кабанчик мой цел? Купил перед отходом, не знаю, как он... -- Бегает, паршивец, шкодит в огороде, жены наши чуть не перецапались из-за него... -- Помирятся... -- Да они уже разговаривают. -- Возьми-ка ребятам икры... -- Помощник открыл кошелку. -- Крупная какая, хоть пересчитывай! -- подивился Иван. -- Бери, бери... -- Ну, побегу я, -- заторопился он. -- Хлеб поставил, надо посмотреть... Помощник услышал над головой его торопливые шаги. Вторым к столу подошел старик Архипов -- боцман на пенсии, весь в орденах и медалях. Зашел он сюда неизвестно чего -- наверное, просто посмотреть. Боцман Архипов был из поморских зверобоев, они вместе перегоняли когда-то северным морским путем финские шхуны из Архангельска во Владивосток. Ишмаков воевал на севере, на морском охотнике, его в 51-м списали в запас. Перед тем, как перегонять суда, он еще работал кочегаром на ледоколе, там они и познакомились. -- Помнишь, -- сказал он, -- как доставалось мотылям*? В вагонетках таскаешь к бункеру уголь -- аж кровь из ушей, топка кипит, шлак в бочку, а одна бочка с водой -- ныряешь в нее в трусах и сапогах, как грузчики эти... * Так называют на судах кочегаров и мотористов. -- Да, не то что теперь, -- согласился бывший боцман Архипов. Он понюхал коньяк и сморщился: -- Чего это ты пьешь? -- Не нравится? -- усмехнулся помощник. -- Тебе это никогда не нравилось... Забыл, как пурген в бражку бросал? -- А вам и невдомек было! -- закашлялся Архипов, слезы у него выступили на глазах. -- Бывало, только выйдем на боте, а кто-нибудь уже за живот держится: боцман, правь скорее к льдинке, к льдинке... Они помолчали. -- Я слышал, что Кулаков погиб, -- сказал боцман. -- Он хотел бот спасти, Санька... У них солярка кончилась, вызвали судно по рации. А судну не подойти -- лед спрессовался, тяжелый... Капитан передает: бросайте бот, идите к берегу. Все пошли, а он повернул назад. Он хотел бот спасти, а этому боту -- шесть рублей государственная цена... -- Глупо, конечно, -- согласился боцман. -- Но подумай: а как ему без бота? Он стрелок, ему надо на боте ходить... -- Все ты можешь объяснить, -- нахмурился Ишмаков. Архипов завозился в карманах и вдруг положил на стол тяжелый замок, завернутый в промасленную бумагу. -- От подшкиперской, -- объяснил он. -- Уходил на пенсию, взял по привычке, чтоб не стянул кто-нибудь... Это еще довоенный, работает, как машина... -- Бережливый ты на государственное добро, -- сказал помощник. -- В одной робишке, наверное, всю жизнь проходил, а в кладовой целые залежи барахла... Вон сколько медалей заработал! Хвастаешься сейчас небось... -- Ну, медали я, положим, не за это заработал... А ношу их потому, что пионеры все время на утренники вызывают, не успеваешь их вешать... Вот и ношу, -- Архипов вдруг обиделся чего-то. -- Обожди-ка, -- остановил его помощник. -- Возьми икры, подкрепи душу. -- Тут тебе самому ничего не осталось... -- Тогда селедку возьми: сам разводил тузлук, с листом и перцем, -- видишь, какая... -- Так не возьмешь замок? -- спросил Архипов. -- Давай, -- согласился помощник, -- пригодится. -- Вот спасибо! -- обрадовался бывший боцман. -- Тебе спасибо. Живи долго, на радость пионерам, -- засмеялся помощник. Архипов вышел. Потом появился еще один. Помощник его фамилии не помнил. Когда Ишмаков работал на гидрографическом судне, этот парень был простым угломерщиком. Теперь он занимал должность технолога флотилии. Ишмаков его не приглашал, он подошел сам. Он сидел за столом, аккуратный молодой человек с пробором на голове, со сверкающими запонками в рукавах рубашки, и увлеченно чертил какую-то схему -- собственный проект, по которому в скором будущем будут добывать зверя на береговых лежбищах. -- Ваш промысел технически устарел, -- говорил он. -- Даже на осенней добыче шкуры малопригодны, на них остаются кровоподтеки от дубин... -- О звере беспокоишься? -- не понял помощник. -- А когда инженером на судне работал, так закрывал глаза на бой недомерков... А почему закрывал? А потому что ваша получка от нашего плана зависела... Технолог стушевался. -- Ну, теперь все по-другому, -- ответил он. -- Сколько бьем каждый год, а вы о его шкуре беспокоитесь! -- говорил помощник. -- А ТИНРО* ему кишки меряет, дерьмо берет на анализ... Вот Белкин был, далеко вам до него. * Тихоокеанский научно-исследовательский институт рыбного хозяйства и океанографии. -- Так ведь и он кишки мерял... -- Не тебе говорить про него... Белкин живое понимал, елки-двадцать... К примеру, ты зверя разделываешь, а сердце его под твоей рукой -- тук-тук... Понимаешь, что это такое? -- Что тут понимать? -- Он поднял на помощника серые, немигающие глаза. -- Знаешь, иди отсюда! -- сказал помощник. Тот обиделся, поднялся из-за стола, и помощник вскоре услышал его размеренные шаги вверху. "Санька хотел бот спасти -- шесть рублей ему красная цена... -- подумал он. -- Одно дело -- молодежь... Для них этот промысел все равно что охота какая-нибудь. Торопятся, погибают из-за дурости: винтовку не поставит на предохранитель, а пуля в стволе... Лезут за зверем в самое пекло... Можно подумать, что им денег больше, чем кому, надо! Саньке и без бота было чем заняться на судне, и деньги одни и те же... Не хотел с жиром возиться -- из-за глупости погиб, из-за мальчишества..." Помощник разглядывал бумажку с дочкиными каракулями -- в такие бумажки жена заворачивала яички, которые пересылала ему на промысел. Дочка писала правильно, помощник не находил ошибок... "Хорошая девка растет!" -- подумал он. Настроение у него поднялось немного. В столовой уже никого не осталось, кроме обслуживающего персонала. Заведующая стояла у кассы, скрестив на животе полные белые руки. Ее звали Жанной, она когда-то работала буфетчицей на "Житомире". Этот "Житомир" утонул дурацким образом: у него в трюме возникла сильная течь, капитан решил осушиться, а грунт там был неровный, судно переломилось... Теперь Жанна не ходила в море, переложила эту обязанность на мужа -- он работал штурманом на китобойной базе "Советская Россия". Помощник знал всю ее биографию. -- А ну, подойди сюда! -- сказал он. Жанна подошла, присела, улыбаясь, привычным движением смахнула со стопа крошки. -- Чего тебе? -- "Чего тебе"... Когда-то поласковей разговаривала... -- Ох и давно это было! -- засмеялась она, налила себе, что оставалось, и выпила одним духом. -- Не мешает тебе эта морская привычка? -- поинтересовался помощник. -- Вроде не мешает... Иногда пьяная совсем, лица как в тумане, а деньги ясно вижу -- ни разу не спутала... -- Как муж? -- В плаванье он... Раньше мне его работа не мешала, -- призналась она, -- а теперь постарела, иногда такое накатит... -- Еще есть совесть, слава богу... -- Ты б уже молчал -- сам на троих был женатый... -- Верно, на троих... Помощник задумался. Он за свою жизнь знал немного женщин, а еще меньше запомнилось. Первая у него была вот эта, но какой про нее разговор? Наверное, первой была все-таки вторая, она и запомнилась. Работала на мебельной фабрике, а до того всю войну с детдомом переехала... Много она горюшка хватила в молодости, и потом не повезло. Заболела вдруг -- рак крови... Положили в 16-ю больницу, он ее принес оттуда на руках. Суставы у нее очень болели, не могла есть: он ей морковку потрет и кормит с ложечки, как ребенка. Потом отнесет в ванну, помоет -- потела она страшно. Глядит на него: "Ляг, поспи..." Он от нее шесть суток не отходил. Вечером проснулась, говорит: "Сашенька, плохой сон приснился..." А наутро умерла, двадцать девятого августа... А теперь у него третья -- все дети от нее, домохозяйки. Уже, наверное, все приготовила к его приходу, сейчас прибежит... Жена пришла через несколько минут. "Зубы у нее, одно удовольствие!.." -- подумал помощник. Однажды она ему хотела пуговицу перешить на кожанке, ножниц под рукой не было, как хватанула зубами, так и вырвала пуговицу вместе с куском кожи... -- Сидишь? -- спросила она, развязывая платок. -- Сижу, Клава... Она повертела пустую бутылку. -- А я тебе водку взяла, баньку натопила. -- Санька у нас погиб... -- Знаю. Жинка его сейчас у нас: силком напоила ее, уложила спать... Пускай пока у нас живет... -- Молодец ты у меня! -- он погладил ее по голове. Официантки смотрели на них. -- Ну, пошли, -- сказала она. -- Сколько той ночи осталось... Он лежал на широкой кровати под собственным портретом в тяжелой раме -- там он казался очень солидным, как обычно получаются на фотографиях люди маленького роста, и ему снилось, как он с детишками ловит чилимов на Амурском лимане. Он и во сне знал, что завтра уходит в море, что рыбалки не получится, но не мешал себе: день был такой радостный, чилимы так хорошо ловились, ребятишки весело кричали -- грех было думать о чем-нибудь другом... ОСЕНЬ НА ШАНТАРСКИХ ОСТРОВАХ 1 В кают-компании играли в карты. За столом сидели трое, но вел игру один, Сергей Кауфман, моторист, -- все взятки были его. Это был детина с курчавой рыжей бородой, с лицом тяжелым и пористым, словно из вулканического туфа. Напротив Сергея сидел матрос Виктор Кадде -- венгр по национальности, тщедушный старичок с длинными пушистыми усами, которые казались на его худом лице неживыми. А третьим был буфетчик. Буфетчик проигрывал прямо катастрофически, и, едва они успели доиграть кон, как он принялся тасовать колоду, -- ему не терпелось отыграться. -- Не трогай карты, -- сказал ему Сергей. -- Виктор, тебе сдавать... Старик уже ничего не слышал. Он спал, положив на клеенку стола плешивую голову, и, закрученные трубочкой, кончики его усов шевелились... Сегодня утром они пришли из Аян -- есть такой поселок на северо-западном побережье Охотского моря, -- где отстаивались во время шторма. В Аяне несколько моряков получили из дому известие, что у них родились дети, и на судне по этому поводу устроили праздник. На спиртное обменяли все артельные припасы: консервы, банки с томатами и тушенкой, даже мешки с бобами, о существовании которых никто до этого не догадывался. На камбузе сегодня ничего не варили, кроме чая, и на команду напал сон с голодухи и похмелья, и вся надежда оставалась на охоту: на островах были медведи, бараны, дикие козы и много разной птицы и рыбы. Но капитан не пускал боты на берег: с моря гнало в бухту сильную зыбь, шхуна штормовала с зарифленным кливером (остальных парусов не было, они сгорели во время просушки -- искра попала из трубы), капитан не мог найти подходящего места для стоянки, он опасался оборвать якорь-цепь. И даже не в этом была настоящая причина: ожидали, что тюлень, укачанный штормом, полезет на берег и начнется работа -- время промысла подходило к концу, а трюм был почти пустой, из управления летели грозные радиограммы... Виктор Кадде был на вахте, буфетчик кипятил чай, а Кауфман пришел сюда с тоски. Он даже не мог понять, что это такое: тоска или болезнь какая... Вдруг нашло что-то, без всякой причины, сдавило горло и не проходят -- хоть бейся головой о стенку... -- Ну что? -- сказал он буфетчику. -- Гуляша бы сейчас с вермишелью... -- Слышь, Кофман: попроси капитана, чтоб меня взял на бот... -- Достанешь еду? -- Есть банка тушенки... "Воробей, воробей, серенькая спинка, ты куда, воробей, дел мои картинки..." -- вспомнились Кауфману слова детской песенки, которую он услышал утром по радио. Слова эти прямо выворачивали душу... "Что я тебе сделал? -- спрашивал Сергей неизвестно у кого. -- Чем я перед тобой провинился? Зачем я живу, заработал кучу денег, зачем моя жена ждет ребенка? Почему мне плохо, а ему нет?" Кауфман внимательно посмотрел на буфетчика. Буфетчик был на вид пацан, хотя ему уже перевалило за тридцать -- красивое бессмысленное лицо, папироска во рту, на шее фасонисто повязан шелковый платок, а рубашка грязная, прямо лоснится, и лысеет он как-то по-дурацки -- с затылка... На буфетчика уже был подготовлен приказ об отчислении, его увольняли по сорок седьмой статье. Он принес капитану обед, а тому не понравилось обслуживание: в компоте барахтался таракан, а по гарниру был рассыпан пепел от папироски, а сам "бычок" лежал на тарелке -- буфетчик по рассеянности уронил его... Это был нахал из нахалов, но еще неприятнее было видеть, как он опустился. Даже трудно было поверить: кажется, совсем недавно пришел сюда из пароходства -- веселый, опрятный малый, любо было поглядеть на него... А случилось с ним вот что: на пароходах была дисциплина, города открывались через несколько суток, а там были кинотеатры, девушки, а здесь была тяжелая работа, кровь и вонь, все пеклись о плане, о заработке, все с утра до ночи были на промысле, а буфетчик оставался на судне и никому до него не было дела... "Это хорошо, что его выгонят, -- подумал Кауфман. -- В этом будет его спасение: пойдет на какое-нибудь судно, и все изменится у него... "Воробей, воробей"... При чем тут воробей? При чем тут воробей, если есть буфетчик..." Кауфман поднялся из-за стола и пошел в машинное отделение. Спускаясь по трапу, он услышал голос старшего механика -- тот распекал за что-то вахтенного моториста. Кауфман вспомнил, что стармех просил его испытать двигатель на боте, -- это был новый челябинский дизель, который поставили вместо финской "Майи". Сергей не выполнил просьбы механика, ему не хотелось торчать в боте под дождем, и сейчас, чтобы избежать неприятного разговора, Кауфман повернул обратно. Он поднялся в рулевую, к матросам. Здесь было прохладно и сыро, слышался лязг телеграфа, грохотал перематываемый штурвальный трос. Напарник Кадде изнывал за рулем от скуки, а вахтенный штурман брал пеленг по радиомаяку и ругался про себя -- пеленг давали нечеткий. Кауфман глянул на барометр -- тот вроде стоял высоко, но это мало что значило в береговой зоне, где дули с ущелий переменные ветры и зыбь держалась по несколько суток. Дверь в радиорубку была открыта, и он слышал, как давали обстановку капитаны эрэсов, -- селедка шла по всему Охотскому побережью, а потом судовой радист затеял разговор с девушкой с рыбокомбината. -- Валерик! -- кричала она. -- Здесь столько парней, прямо дверь с петель снимают... Но я тебе верная, помни! -- Помню! -- кричал радист. -- Могу ли я надеяться? -- спрашивала девушка. -- Можешь надеяться!.. Кауфман усмехнулся. Забавный он был все-таки, их радист! Говорили, пошел сюда из-за любви к морю... В самом деле, влюблялся он на каждой стоянке, а дома у него жена и дети, и вроде с женой у него нелады -- всю зиму спали на отдельных кроватях... Сергей вышел на палубу. На трюме стояли неотмытые черные боты и щиты с растянутыми на них тюленьими шкурами, на вантах висела шкура медведя, напоминающая фигуру человека. Артельщик Юрка Логов стоял у борта и ловил на японскую блесну каракатиц. "Орлана своего будет кормить", -- догадался Кауфман. Орел сидел на зачехленном боте, втянув голову в плечи, перья его слиплись от дождя, так что были видны белые полоски пуха. Это был совсем еще младенец, взятый из гнезда. Он не умел летать и боялся воздуха (орлы учат летать малышей, сталкивая их со скалы, и при падении подлетают под них для страховки), и в любую погоду этот орленок сидел вот так, безучастный ко всему, и от одного вида этой птицы у Кауфмана сосало под ложечкой. Но тут, заслышав его шаги, орел забеспокоился, повернул к нему голову с горбатым неокрепшим клювом, заклекотал, захлопал крыльями и вдруг бросился на него, царапая когтями по скользкому брезенту... Сергей даже попятился от неожиданности. Этот орел не обращал внимания даже на своего хозяина, а Кауфмана он ненавидел, насколько способны ненавидеть птица или животное. Орленок словно чувствовал в нем свою смерть, а Кауфман в самом деле думал его убить, но все не выпадало случая сделать это незаметно для артельщика. Сергей сбросил орла с бота, отвернул брезент и забрался под капот. Он возился с двигателем часа полтора, а потом решил отдохнуть до вахты. В каюте было много воды, уборщик вычерпывал ее в ведро. Виктор Кадде уже сменился и лежал на койке, не раздеваясь. Он никогда не раздевался в море: два раза тонул и, видно, шок у него остался после этого. Юрка Логов чистил ружье и рассказывал уборщику: -- А то сижу на крыльцо с похмелки, огурец соленый жую, аж кривит меня, а Кутька рядом сидит и тоже морщит носик, глядя на меня: носик у него белый, а сам черненький, глазенки умные. Я ему кусочек огурца отрезал -- понюхал и смотрит на меня: что, мол, за ерунду суешь? Я говорю: ешь, Кутька, за компанию. Он из уважения проглотил. Я ему еще даю -- он хвостом повилял: извини-подвинься... А погиб он знаешь как? Я тогда поссорился с ним, впервые в жизни его ударил, он убежал и попал под паровоз -- станция у нас рядом с домом... Я, когда узнал, честное слово, заплакал -- простить себе не мог, что обидел его... У Юрки обычно были две темы для разговоров. Одна тема -- о девушках, у которых, по его словам, во время флотской службы он пользовался грандиозным успехом, и вторая -- о сибирской тайге, о повадках разных зверей, разных случаях из своей охотничьей жизни. У него рундук прямо ломился от барахла. Чего только в нем не было: магнитофоны, фотоаппараты, ружья, удочки, чучела птиц. Он вечно занимался чем-ни