месяц с трехразовым питанием и премиальными... а в будущем вообще вытащить тебя из Литвы сюда, к нам... Встретился я и с месье Жаком - тоже премного доволен... хотел бы с тобой провести еще несколько путешествий в прошлое...- Идельсон сунул руку в задний карман и возвестил: - Твой гонорар... Купишь жене подарок... У того же Майзельса... Только, ради Бога, не строй из себя верного ленинца... Какого она у тебя роста? - Как Николь. - Мой совет - шуба... От "Майзельса и Шапиро". Месье Жак с удовольствием сделает скидку. - Ты лучше расскажи, что в больнице... Хитрость моя не удалась. - Ни в какой больнице я, брат, не был... По-твоему, у меня, кроме больницы, нет других дел? Развод, аспиранты, кафе... Возьми денежки. Ты их честно заработал. - Натан,- простонал я. - Брось свои засраные советские привычки,- выругался он.- Дают - бери, бьют - беги. Я понял: мне не отвертеться. - Николь поможет выбрать... Тебе повезло - она когда-то мечтала стать манекенщицей и даже счастья на этом поприще пытала. Идельсон пребывал в прекрасном расположении духа, но его бодрость не столько радовала, сколько будила смутную тревогу. - Следующий твой клиент - месье Морис Заблудовский...- Он подмигнул Николь: - Между прочим, когда-то меня к его младшей дочери Жоржете сватали... Я в молодости подавал большие сексуальные надежды...- Он захохотал.- А сейчас, господа, в "Мулен Руж"! Развлекаться, развлекаться и еще раз развлекаться! - Нейтан,- воспротивилась Николь. - Не лучше ли тебе отдохнуть? - вставил я. Но наш бунт был подавлен без промедления и пощады. Ссориться с Натаном, портить ему настроение, доказывать свое нежелание развлекаться или развлекать россказнями стариков, при всем моем сочувствии к ним, пытающимся чуть ли не на инвалидных колясках угнаться за утраченным временем, не имело смысла. - Покажем, Николь, ему, ханже и святоше, на что способны парижанки и парижане! Меня поражало и восхищало умение Идельсона не падать духом, подтрунивать над собой и другими, переплавлять все в радость, скрывать то, что другому не под силу утаить. Он взял нас, как первоклашек, за руки и повел к выходу... - Морис Заблудовский,- представился мне полный, еще крепкий пожилой мужчина в тяжелых роговых очках, с крашеными волосами и дорогим перстнем с сапфиром на руке. Перстень был так хорош и лучист, что я невольно загляделся, забыв поздороваться. - Морис Заблудовский,- повторил он с нажимом. - Очень приятно, очень приятно,- затараторил я. Из головы у меня еще не выветрился блестящий, непревзойденный "Мулен Руж", перед глазами еще мелькали маленькие и легкие, как стрекозы, танцовщицы, по всему телу разливалась неодолимая, но блаженная усталость. - Бывший ювелир... Ныне эмерит... - Да,- сказал я, пытаясь вспомнить, что значит это слово. - Пенсионер...- помог он мне и добавил: - Попрошу вас, молодой человек, сесть поближе... Вот сюда... Я опустился в большое плюшевое кресло, в котором неотвратимо клонило ко сну, и приготовился к тем же самым, не отличавшимся новизной, затертым вопросам, словно размноженным под копирку и розданным всем литвакам Франции. - Вам удобно? - осведомился месье Морис. - Прекрасно, прекрасно,- удвоил я свое удовлетворение. - Сейчас я вас хорошо вижу... Месье Заблудовский, испытывая мое терпение, вдруг пустился в пространные рассуждения о том, как важно для ювелира обладать безупречным зрением. Он об этом говорил так, словно я пришел к нему наниматься в ученики. - Было время, я любой камешек оценивал с первого взгляда... без всякой лупы. Гляну, и все мне ясно. - Годы,- философски заметил я, ерзая в кресле и борясь с предательским сном. Господи, только бы не уснуть. Я не боялся опозориться сам, но если опозорю Идельсона?.. Господи, не дай мне смежить веки, вставь в мои зрачки иголки, чтобы кололи до тех пор, пока я отсюда не уйду. - Вы еще, дорогой, молоды и не знаете, что такое годы. Годы - это львы... голодные львы, а человек - их самая лакомая добыча... Набрасываются и в один присест все до последней жилки пожирают... Посмотрите на мои волосы!.. Ну и сосватал меня Натан! - Вполне нормальные волосы... густые... русые... - Русые,- усмехнулся месье Заблудовский.- Я их уже двадцать пять лет крашу... - А выглядят как натуральные,- бойко ввернул я, надеясь, что с львами и волосами будет покончено. - Их, молодой человек, можно перекрасить... А годы никакая краска не берет. Никакая,- вздохнул он, и его вздох, как я и надеялся, стал предвестием того, ради чего он, собственно, меня и просил прийти. - Я из Ковно... "Мендлелис Заблудовскис". Не слышали? Я не слышал, но и тут, как в случае с меховщиком Майзельсом, решил сыграть ва-банк. Провал меня не пугал. Послезавтра я все равно тю-тю - и поминай, как звали. - Обручальные кольца, золотые цепочки, серебряные ожерелья, бриллианты...- наглел я. - Бриллианты мой отец не держал,- сказал месье Морис и поправил очки, чтобы лучше разглядеть меня.- В тогдашнем Ковно они не шли - не было на них покупателей... Литовцы только-только свою независимость провозгласили... А евреи больше любили свои деньги в чулок класть, чем в виде бриллиантов на руках носить... Я чувствовал себя победителем на белом коне, въезжающим через Триумфальную арку в столицу Франции (месье Морис как раз поблизости и проживал). Дар ясновидения, который я по-шарлатански вдруг открыл в себе, сразу избавил меня от сонливости. Я подтянулся, приободрился. Как ни странно, приободрился и месье Заблудовский. - Может, чаю? - спросил он. Нет, нет, никакого чаю! Чай уведет нас от Ковно Бог весть куда. Потом целый час возвращайся обратно. - Спасибо. - Я поставлю,- пробормотал месье Морис.- А то еще подумаете, что я негостеприимный хозяин... - Что вы, что вы,- заклинал я его.- Вы замечательный хозяин. Замечательный... - Вам какой - "Липтон" или "Высоцки"? - "Высоцки",- признал я свое поражение. К моему удивлению, Морис Заблудовский справился быстро. Мы пили чай с лимоном и какими-то шоколадными конфетами, копошившимися в разукрашенной коробке, как улитки. - К сожалению, мне сладкого нельзя,- прихлебывая чай из тонкого стакана с серебряным подстаканником, сообщил месье Морис.- Врачи запретили... Диабет... Сладкий период в моей жизни кончился. Я уже досадовал на то, что из списка моих клиентов Идельсон выбрал именно его, этого зануду, а не другого литвака, и впервые усомнился в том, что их такая уж уйма, как говорил Натан. От чая, от всей почти музейной обстановки, от роговых очков месье Мориса, как и от его гостеприимства, веяло состоятельной, ювелирно ограненной скукой, от которой снова стали слипаться глаза. - Полвека тому мой отец... Мендель Заблудовский... перед самой Катастрофой выправил японскую визу, и мы через Токио попали в Париж...- как бы угадав мою досаду, наконец приступил к делу месье Морис.- Вы меня слушаете? - С огромным вниманием,- искренне произнес я. - Никто из нас, Заблудовских, слава Богу, не пострадал... Все спаслись... Все, кроме жильцов нашего дома. Я воспрянул духом, отодвинул стакан с недопитым чаем и уставился на взволнованного месье Мориса. - Дому визу не выправишь.- Заблудовский выловил из стакана лимонный ломтик, разгрыз его вставными зубами, поморщился и продолжал: - Он стоял напротив сквера Военного музея... Представляете примерно где?.. - Конечно... Я частенько езжу в Каунас. В сквере устраиваются литературные вечера... Литературные вечера месье Мориса не интересовали. - Я хотел у вас спросить, как он выглядит? - Музей? - Дом... - Стоит, как стоял. - Дом, молодой человек, не птица. Дом не может улететь... Хотите, я вам долью горяченького? - Мерси... - Я бы, наверно, его не узнал. Дом без хозяина погибает... Вы не помните, флигель - там жила моя няня - не снесли? - Нет, не снесли. - А медные ручки на парадных дверях? - Никуда не делись... Потускнели только... - Все тускнеют. И все тускнеет. Даже золото...- Голос у месье Мориса сел, и он несколько раз откашлялся, чтобы закончить предложение.- А чугунная ограда? - Что - ограда? - Ограды небось уже нет? Для большей правдивости я решил пожертвовать оградой и ответил на его вопрос утвердительно. - Ну да,- прошамкал месье Заблудовский,- у вас там только тюрьмы огорожены...- Он помолчал и вдруг выдохнул: - Я уже, видно, не доживу до того дня, когда мне его вернут... Ведь, кроме меня, никаких прямых наследников нет... Если бы вернули, я бы снова его огородил и ручки бы заменил, и фасад, как свои волосы, покрасил бы... Не суждено, однако... - Все еще может быть,- сказал я, убежденный не в том, что ему вернут отцовскую собственность, а в том, что легче умирать с надеждой, чем с озлоблением. - Я понимаю. Лучше было бы, если бы вернули живыми жильцов... всех, кто был убит и расстрелян... я бы все простил и больше ни у кого ничего бы не требовал. Но их не вернешь...- прохрипел он и вдруг спохватился: - Месье Идельсон, дай Бог ему здоровья, договорился со мной, что вы пробудете у меня только час...- Месье Морис глянул на свои часы с золотым браслетом.- А прошло уже целых полтора... Но я в долгу не останусь... Я всегда возвращаю то, что другим принадлежит. Всегда. - Да вы, месье Заблудовский, не волнуйтесь...- сказал я, почти раскаиваясь за свое предубеждение против него, против его барской медлительности, против его лучезарного сапфира на властной руке. - Если у вас есть еще минуточка, я вам что-то покажу. - Я никуда не спешу...- заверил я его. - Тот, кто в Париже не спешит, тот ничего в нем не добьется...- возразил месье Морис и удалился. Он долго не возвращался, и сколько я ни гадал, зачем он ушел, ничего путного на ум не приходило. Я мысленно сравнивал месье Заблудовского с моими предыдущими собеседниками и все больше укреплялся во мнении, как опрометчивы и несправедливы заведомые оценки. Что мы знаем друг о друге, что мы знаем, повторял я про себя. Какова мера нашей общей печали? Почему только она, эта печаль, эти утраты роднят нас всех, а скоротечная радость разъединяет? Кто и когда нам вернет дом - не тот, что стоит в Каунасе, напротив Военного музея, и не тот, что расколот междоусобными распрями, как у Натана с Рашелью, а тот, что заповедал Господь Бог,- дом, в котором обитала наша душа и который мы с таким ожесточенным и самоистребительным рвением ради корысти разрушили и опустошили? Месье Морис появился не один, а вместе со стройной женщиной в накидке и едва различимым ребенком в детской коляске. - Гляньте! Это я.- Старик ткнул пальцем в коляску на фотографии.- А это мама, светлый ей рай... По ночам, когда не сплю, я слышу, как рессоры скрипят, как она меня баюкает... А это наш дом... Он проводил меня донизу, протянул на прощание руку и тихо сказал: - Если Бог даст и вы еще приедете в Париж, привезите мне из Ковно хоть кирпичик от стены... на могилу... Не было для меня занятия более хлопотного, чем поиски подарков для жены. Зная о моих мучениях, она перед каждой моей поездкой предупреждала: "Не ищи, не трать зря времени и денег, все равно ничего стоящего не привезешь. - И насмешливо добавляла: - Ты сам хороший подарочек!" Как я ни уговаривал Идельсона, что сам что-нибудь выберу, что одежду нельзя покупать на глазок, тот не сдавался: только шубу! Тем более что растроганный Майзельс согласился скостить цену более чем наполовину. - А если не подойдет? - Не подойдет - продашь,- не растерялся Натан. - Ты, я вижу, собираешься из меня заправского торговца сделать - то снами, то шубами... - Пока Николь не раздумала, отправляйтесь за обновкой. Все дальнейшие препирательства были бесполезны, ибо тут наши взгляды на жизнь, мягко говоря, рознились. А о том, что жена, узнав, на какие деньги куплен подарок, шубы никогда не наденет, я и заикнуться не мог. Я шагал за Николь в магазин великодушного меховщика Жака Майзельса и злился на себя, что в который раз уступил Натану, позволил ему навязать свои условия, вместо того чтобы проявить характер и сказать решительное: нет! С одной стороны, меня обуревало желание угодить другу, сделать приятное жене; с другой - мне хотелось, по хлесткому и образному выражению Идельсона, остаться верным ленинцем. До магазина было квартала два, и, пока мы шли, я думал и о другом подарке - нашему учителю Вульфу Абелевичу Абрамскому, которому и я, и Натан очень задолжали. Приду, думал я, на кладбище, склоню голову над могилой, а Троцкий своим скрипучим, вечно простуженным голосом ехидно спросит: - Ну, как там в Париже поживает мой любимчик Натан Идельсон? И я ему, мертвому, что-нибудь совру. Ведь правда не только живым, но и мертвым ни к чему. Мертвые тоже нуждаются в небылицах. Кроме вечного сна, им еще нужны добрые, воскрешающие их из небытия сны. Разве скажешь Вульфу Абрамовичу, что Натан, любимый ученик и великая надежда, смертельно болен, что дни его, может, сочтены? Разве скажешь ему, что сын Натана Вульф Идельсон погиб в ливанской кампании? Разве скажешь, что внуки Никос и Аристидис стали христианами и отреклись от него? Какой же теплый, как шуба от "Майзельса и Шапиро", сон привезти Вульфу Абелевичу? По парижскому тротуару цокала туфельками длинноногая Николь. Я смотрел на ее строптивые волосы, которые ерошил ветер, и вдруг - взбредет же такое еврею ясным летним днем в голову - в пронизанном солнцем воздухе выудил ответ: я привезу ему сон о никем не решенном доселе в мире уравнении. - Вульф Абелевич, Натан нашел решение... Нет, нет, это не то решение, которое гласит, что "жизнь равняется смерти", а то, над которым вы после уроков, вечерами, вместе бились в красном уголке. Ученые назвали это открытие в его и вашу честь "Уравнением Идельсона и Абрамского". Оно уже вошло во все учебники математики... Теперь вы бессмертны, Вульф Абелевич! Бес-смерт-ны... - Вы что-то мне сказали? - внезапно обернулась Николь. - Нет, нет. Оклик Николь вернул меня к действительности. В витрине магазина, распахнув полы шубы и соблазнительно обнажив пластиковое колено, красовалась дама с неживой безотказной улыбкой. Юркий господин, которого заранее уведомили о нашем приходе, провел нас в зеркальный, увешанный шубами отсек. Николь не без удовольствия принялась их примерять. - Не слишком длинная? Вопросы сыпались на меня один за другим. - Ваша жена какой цвет любит? - Коричневый, бежевый... - Сейчас примерим. Пожалуйста, месье, бежевый!.. Я вернулся в гостиницу с огромным целлофановым мешком и стал ломать голову, что с ним делать. Когда я уже совсем было отчаялся, Бог смилостивился надо мной и подсказал выход. Я вытащил из целлофана шубу, сунул в карман остаток своего заработка, затем достал свой блокнот, вырвал чистый лист и старательно, как школьник, высовывающий от рвения кончик языка, вывел: "Собираемся уехать к младшему, а в Израиле и без шубы жарко. Обнимаю. Твой верный ленинец". И сунул записку туда же - в карман. Внизу я поймал свободное такси и до гостиницы "Париж энд Лондон" добрался без приключений. Я подошел к лощеному, сияющему, как и скользкий, надраенный пол, администратору и тоном поднаторевшего в обманах шулера на убогом английском произнес: - Для месье Идельсона. Просьба вручить пакет завтра... пополудни... Тот взял мешок с фирменным знаком "Майзельс и Шапиро" и буркнул: - Йес, сэр. Я улетал на рассвете. - Ты ничего в номере не забыл? Все сложил? - спросил у меня Идельсон. - Все. - Есть еще возможность проверить.- Натан открыл багажник. - Все,- подтвердил я. - А шуба где? - В чемодане. Едва уместилась,- не дрогнув, соврал я Натану, который все время уверял меня, что вранье полезнее правды. Николь, как и неделю назад, дремала на заднем сиденье. За окнами "Пежо" стелился утренний туман. Видимость была скверная. Идельсон нервничал, и я старался не отвлекать его внимание разговорами. - Будьте оба счастливы...- сказал я, как только отметил билет и сдал багаж. - И ты будь счастлив... Только не обессудь: я не хотел бы затягивать прощание... Один и тот же сон смотреть вредно - можно и не проснуться. Поклонись от меня Вульфу... твоей маме... воробьям... Он обнял меня и прижался щекой к моей щеке. Стряхнула дремоту и Николь. - До свидания,- пропела она и почти обреченно прошептала: - Я буду молиться, чтобы вы... Натан и вы... и еще долго-долго сидели за одной партой, чтобы Бог вас не разлучил...- И заплакала. Она, видно, знала о больном больше, чем я, и больше, чем сам Натан. Самолет набрал высоту. Я сидел у иллюминатора и смотрел на проплывающие облака. Вдруг из них, как из суглинков Литвы, вырос высаженный ясновельможным паном Войцехом Пионтковским старый каштан. Он распускал над облаками свою густую, непроницаемую крону; на его зеленых, гнущихся на ветру ветках сидели взъерошенные люмпены-воробьи, отливающие глазурью грачи и белобокие сороки; из голубой, необозримой сини слетались мои учителя и однокашники, мои мама и отец; слетались на неуловимый, как сон, парящий над облаками каштан, который - сколько его ни руби, сколько ни пили - никогда не срубить и не спилить, ибо то, что всходит из любви и произрастает без печали, ни топору, ни пиле неподвластно.