Нодар Джин. Повесть о любви и суете --------------------------------------------------------------- © Copyright Нодар Джин Нодар Джин - авторская страница ? http://nodar.newmail.ru --------------------------------------------------------------- 1. С бахромой нежного шелеста листьев по краям До недавнего времени меня, как каждого на свете, занимали разные вопросы. Огорчало только, что многие из них мне самому же казались странными. Я, например, часто спрашивал себя: "А похож ли я на человека, который находится не где-нибудь, а здесь?" А ещ?: "Насколько важно быть живым чтобы считаться здоровым? Или хотя бы - плевать на "считаться" - чтобы прилично себя чувствовать?" Подумывая стать писателем, я донимал себя вопросами, касающимися стиля. Положим: "Можно ли выразиться, будто "стояла организованная тишина, - гладкая и безупречно круглая, с бахромой нежного шелеста листьев по краям"? Или: "Правомерно ли назвать какой-нибудь цвет не просто синим, а готовым стать синим?" Изнывая от скуки, я гадал: "Насколько резко изменится моя жизнь, если, скажем, понедельник - для меня одного - будет сразу же переходить в четверг или - что драматичней - в субботу?" И вообще: "Можно ли - если какой-нибудь день обещает быть пустым - пропустить его?" Когда я переехал в Америку, а она перестала мне нравиться, я задался таким вопросом: "Правильно ли считаю, что американский образ жизни, то есть стремление к бессмертию, имел бы смысл лишь в том случае, если бы американцы не подыхали точно так же, как остальные?" Думая же о людях в целом, а не об американцах, я интересовался - стоит ли жить не грубя им исключительно из-за того, что боишься отмщения? Не грубя, скажем, официанту из страха, что тот плюнет тебе в суп или даже посс?т в него? Даже сама моча и процесс е? испражнения порождали во мне непростые вопросы. К самому же себе: "Вот ты писаешь, и когда писаешь у тебя по отношению к моче возникает ощущение, что, выражаясь по-английски, you are setting someone free. Будто освобождаешь кого-нибудь из неволи. Почему возникает это ощущение? И почему ещ? так получается, что когда приходится терпеть с мочеиспусканием, то библейскую идею мучения и сопутствующую испражнению идею блаженства связываешь не с великими делами, как Христос, а с мочой? Или выссав мочу, ты жалеешь е? порою, как пожалел бы ближнего: никому и ничему она теперь, выссанная, не нужна, тогда как - пока распирала тебе пузырь - являлась предметом твоего неотвязного внимания. Почему, почему?" Но так происходило со мной лишь до недавнего времени. Теперь уже с каждым дн?м понимать мне хочется вс? меньше вещей. Прич?м, только главные и нормальные. И вс?-таки недавно в английском городе Брайтон я впервые в жизни наткнулся на слово sedilia - и, к своему удивлению, рассвирепел. Незнакомое мне, но и никчемное, оно стояло в поэме местного стихотворца. А поэма - в областной газете "Рассвет". 2. Жизнь занимает почти вс? наше время Случилось это в гостинице. Как раз незадолго до рассвета. Вместо океана перед моим окном лежало болото, в котором отражалась луна. Вода вокруг не? была покрыта зел?ной пылью, а на лунном блюдце, спасаясь от сырости, дрыхла ж?лтая лягушка. Я видел е? уже в третий раз. Третью ночь подряд - перед тем, как отправиться на съезд консерваторов за репортажем для Лондона - я пытался дописать финальную сцену кровообильной повести. Капризному поляку Стиву Грабовскому из Нью-Йорка предстояло наконец погибнуть, потому что - из личных соображений - он зарезал троих невинных соседей. Все трое были отвратительны, но к его беде отношения не имели, а убийству не противились. Наоборот - ждали убийства с любопытством. Сцена с убиением самого Грабовского не получалась сперва из-за того, что я не знал куда деть его белого шпица. Когда же наконец я согласился приютить собаку, хотя у меня уже была такая, - поляк отказался умирать на том основании, что сам хочет дописать повесть. Не мою, а свою. Он тоже что-то писал - и тоже, кстати, про убийство. Как бы я его ни прикончил, он возвращался в жизнь со словами, будто умирая увидел истину, но никакой правды в ней не разглядел. А поскольку, дескать, е? нету, она - враг. С этой фразой он выкарабкался даже из строительной ямы, в которой - ещ? до прибытия в курортный Брайтон - я залил его бетоном. Оставлять его в живых представлялось мне недопустимым. И не потому, будто зло должно быть наказано. Это как раз происходит редко. Дело в том, что он был так же гнусен, как и умерщвл?нные им соседи: искоренять зло можно, мол, лишь посредством зла, а потому оно неискоренимо. В третью ночь я уже начал опасаться, что повесть не допишу. Шагнув к окну, увидел лягушку, обозвал е? "блядью" и пригрозил сексуальной расправой. Сочтя угрозу нереальной, она не шелохнулась, а от плевка защитилась моим же стеклом. На кровать я вернулся с кислой догадкой, что вместо Грабовского снова прид?тся убивать дорассветное время. Газету, впрочем, раскрыл с осторожностью купальщика, который - не решаясь вступить в воду - пробует е? ступн?й. Я оказался прав: индусы снова взорвали атомную бомбу; бывший манчестерский судья, завершавший приговоры возгласом "Пиздец!", потребовал возвращения лицензии; консерваторы в Брайтоне выступили против отмены карантина на ввоз собак. Хотя про консерваторов я уже знал, меня стала дразнить догадка, что пока вожусь с поляком, люди занимаются эффектными делами. Менее оскорбительным обещал быть газетный вкладыш - первая, но посмертная публикация местного стихотворца. Согласно врезке, поэма была лишена примет времени и пространства, из коих в "тициановском возрасте поэт, не просыпаясь, вчера спокойно выбыл". Тем не менее, стоило мне вступить в стихотворный текст, - стало ясно, что подобное нельзя публиковать даже после мучительного конца. Временем и пространством автор брезговал по причине постоянной и глобальной тщетности бытия. Мало того, что идея верная, он предлагал е? вежливо, то есть лгал. Ложь заключалась в том, что поскольку жизнь занимает почти вс? наше время, покойник - твердя о е? невыносимости - на не? и тратил свои годы! Я приш?л к выводу, что главное - либо недолго жить, либо не допустить, чтобы мозг оброс, как рокфор, плесенью времени. Иначе, подобно покойнику, не понять - от чего именно отвлекает жизнь. В придачу к Стиву Грабовскому мне теперь хотелось прибить и его. Тщетность этого желания не умаляло его остроты. Напротив, с каждой строфой недовольство мо? росло, ибо покойник зачастил с вкраплением в истины малоузнаваемых слов. И наконец оно - никогда раньше мной не виданное! Sedilia! 3. Дефицит смеха обостряет любую веру Я взорвался: ничего не подсказал и текст. Не думайте, мол, будто бытие - седилия. И вс?! Не знал этого слова и мой компьютер. А владелец гостиницы спросонок признался сперва в том, что не стал бы уподоблять бытие седилии, а потом - что не знает и значения бытия. Взамен выставил мне плоский флакон водки и посоветовал пройти к океану. Совет оказался дельный. К тому времени, когда ночь стала быстро линять, содержимое флакона, которое я перелил в себя на безлюдном пляже, считая - одну за другой - океанские волны, размыло во мне обиду и на покойника за его седилию, и на Грабовского за его живучесть. Вышвырнув в океан порожнюю бутыль и насладившись безалаберностью, с которой она закачалась на воде, я возвращался в гостиницу кружным пут?м. Шагал, считая теперь церкви, возникавшие с ритмичностью волн на пляже и с частотой ресторанов в разгар сезона. О ресторанах подумалось потому, что - как перед ними - у входов в церкви, к удобству курортников, стояли на пюпитрах щиты с сообщением о фирменных блюдах. С малыми отклонениями, меню было одно - протестантское. Одинаково выглядели на расстоянии и имена шеф-пасторов. Поддерживая ритм, я не замедлял шага - лишь оборачивался. Как только этот ритм сбила мне стайка лягушек, прошл?павших к дождевому люку, я остановился у первой же вывески. Из заглавной строчки выяснил, что нахожусь перед единственной в городе католической церковью. Л?гкий теперь, как флакон на волне, мозг мой прибило к католикам: а их в Англии меньше потому, что они потребляют юмор реже, чем протестанты. На откатной волне мозг поправился: дефицит смеха обостряет любую веру. Следующую поправку внесло зрение: вторая строчка на щите призывала "молиться в будни, чтобы избежать толкучки в Рождество." Рассмеяться не успел я из-за третьей: "Настоятель церкви - отец Стив Грабовски". 4. Смерть исправляет человека Своего Стива Грабовского я описал в повести скудно. Передвигался, дескать, с равнодушием буйвола и скрывался за лицом, вылепленным из ж?лтого мыла. Отца поэтому я рассмотрел детально. Вдобавок к описанному, шея у него была тонкой, с большим волосатым кадыком, а мыло - ст?ртым. Не совсем удалась Господу и голова: квадрату не хватало безукоризненности. Глаз я не разглядел: то ли их уже изъела моль, то ли они - если и были - сидели глубоко. Я велел себе запомнить про козырьки надбровий, а священнику, пребывая в замешательстве, объявил, что, пусть и атеист, заш?л примериться к католической вере. Он выказал полное к тому равнодушие, но усадил меня на мраморную полку рядом с алтар?м и поинтересовался происхождением моего акцента. Услышав, что, хотя дед мой был грузинский раввин, я практиковал марксизм, Грабовски качнул квадратом и сообщил, что он тоже из Польши, что у него тоже есть акцент и что он тоже был психиатр, но, не добившись в Англии лицензии врача, стал работать в церкви, ибо у него тоже дедушка был кс?ндз. Правда, сам он, подобно мне, считал себя раньше атеистом. Я ответил, что даже англичане живут с акцентом, поскольку жизнь - это иностранный язык. Поэтому, мол, страдаю уже третье утро подряд: стоит мне выбраться из постели - мгновенно тупею. Без видимой причины. А выражается это в том, что не могу успешно прикончить мерзкого человека. Грабовски помедлил с реакцией. Потом почесал кадык и рассудил, будто с убийством никогда не следует спешить, ибо в каждом человеке есть такое, из-за чего его можно пощадить. Запомнив деталь с кадыком, я возразил: если вы и вправду так считаете, то не всех пока встречали: есть люди, удивляющие тем, что хотя они постоянно держат при себе голову, никто е? не сносит. -- Садитесь! -- предложил он, хотя я сидел. -- Почему вам надо снести кому-то голову? Объяснять было долго, а признаться, что это ещ? и "просто хочется", я постеснялся. Тем более - находился в серь?знейшей церкви. Католической. Восседая рядом со священником, наряж?нным в расшитую серебром фелонь. Восседал я при этом на полке из розового мрамора с бледными прожилками. В прицельном луче утреннего света, который бил из-под верхней бровки окна, скрытого за бронзовым фронтоном. -- В смерти, мистер Грабовски, -- попробовал я, - есть нечто избавительное. Он перебил меня кивком в ближний конец зала. Там, с креста из ч?рного лабрадорита, загадочно улыбался беломраморный Христос. На бирюзовом фоне витража он и вправду умирал негорюющи. -- Я имею в виду не только его! -- возразил я. -- Все м?ртвые лучше живых. Покойника не назов?шь сволочью. Смерть, должно быть, исправляет человека. Спиртные пары и улыбка Христа отвлекли меня от земного. Грабовски забеспокоился, но, выяснив в конце концов, что убийство произойд?т как раз не на земле, а на бумаге, очень обрадовался. Насколько я понял, впрочем, - поводу сказать, что он тоже когда-то писал. -- "Тоже" как кто? -- выкатил я глаза. -- Как я или... Как кто? -- Как вы. Я заподозрил его в знакомстве с нью-йоркским т?зкой: -- Вы уверены? Как я? -- Как вы. А кто же ещ?? Но сейчас уже нет. -- Что "нет"? -- Уже не пишу. -- Это трудно, -- согласился я. -- Не потому. Зав?л собачку. Я снова насторожился: -- Собачку? А какую? -- Маленькую такую. Белую. -- Я про породу. -- При ч?м это? Шпиц. Дело не в породе, а в том, что я тоже раньше писал. По выражению моего лица Грабовски заключил, будто я не верю, поднялся с места, скрылся за парчовой завесой и вернулся с доказательством. Под польскими словами "Psychofizjologia normalnei" на обложке брошюры стояло его имя с приставкой "Dr." -- А, вы тут - научное... -- буркнул я. -- И про нормальных. -- Нет, как раз про шизофреников, -- и протянул мне книжку. -- Почему "как раз"? -- Вы правы: тут сказано "normalnei". Но через нормальное я как раз и выхожу на ненормальное. Я доказал, что это - одно и то же. Что шизофрения - это нормально. -- Правда? -- не поверил я. -- Уже доказали? И что, значит, получается? -- Ничего как раз не получается. Нормальные стали считать меня ненормальным, а шизофреники - угрожать убийством. Потому я и уехал. -- А как это вы доказали? -- Просто! То есть не совсем, но... Вы, как философ, сейчас пойм?те. Я не успел, потому что, подсев ко мне, он тут же вскочил. В дальний конец зала - через дверную нишу - набилась вдруг шумная толпа крохотных людей. Свет бил снаружи - и лиц было не рассмотреть. Пространство внутри встретило толпу затяжным эхом, в котором детский смех дробили визгливые междометия и перестуки каблуков. Отреагировал - как философ - и я. Не суетитесь, мол, батюшка, ибо детвора есть символ назревания хамского времени. Грабовски ответил, что это не дети, а японцы. И что именно из-за них он рано сегодня и открылся: через сорок минут, приобщ?нные к догматам западной церкви, восточные гости должны быть уже на пристани. Извинившись, Грабовски оправил на себе ризу и удалился их приветствовать. 5. Проверять жизнь на фактичность Восточным гостям я предпоч?л шизофреников и раскрыл брошюру. Ошибка обошлась мне дорого. Пока гости, озиравшиеся на фрески и продвигавшиеся к Христу в другом конце зала, поровнялись со мной, - в течение этого времени я выяснил, что страдаю неизлечимым бредом реальности: не умею проверять жизнь на фактичность и отличать е? от нереального. И - наоборот. Вторая глава - о бреде беременности - тоже началась со встревожившего перечня симптомов. Я затаил дыхание и стал читать дальше, но от дополнительного ужаса самопознания меня уберегли четыре вспышки света. Вскинув глаза, я увидел перед собой столько же японок. Одинаково крохотных и синих, как почки на ветке сакуры - хотя и с разными лицами, чтобы различать. Лиш?нные возраста, но оснащ?нные камерами, японки щ?лкнули меня ещ? раз, а потом одна из них, с самыми синими губами, сюсюкнула, что в молящемся католике е? умиляет доверие к Небесному Судье. В иной ситуации я бы откликнулся в стиле как раз манчестерского судьи, но к японкам испытывал благодарность, поскольку они отвлекли меня от брошюры. Отшвырнув е?, я встал и сообщил гостьям, что, не будучи католиком, прихожусь им бывшим соседом: от Японских островов Россию отделяет только пролив. Трое развернулись и примкнули к толпе, но четв?ртая, с губами, пришла в восторг. Демонстрируя знание России, объявила, что Зиноски - гад, Ицин загадочен, а Чахо - душка. Я напрягся и выяснил, будто Жириновский симптоматичен только потому, что никакой пролив, по его мнению, не вправе отделить от России Курильские острова или допустить их слияния с Японскими. Утверждение о загадочности Ельцина я отверг тоже: какая в том загадка, если опытный коммунист, испытав решительный упадок умственных сил, объявляет себя и демократом и реформатором, а потом уходит на пенсию в Кремль, где, между тем, не столько отдыхает, сколько лечится? Японка не поняла меня и перешла к Чахо. Сказала, что это - русский классик, сочинивший много историй про людей, хотя больше всего ей нравится про собаку. Я заподозрил Тургенева, но она настояла, что классика зовут Чахо. А как зовут собаку, улыбнулся я. Не Муму? П?сик был без имени, улыбнулась и она, но выглядел "вот так". С этими словами японка оглянулась сперва на Грабовского и убедилась, что тот продолжает стоять перед Марией и объяснять толпе технику непорочного зачатия. Потом решительно шагнула ко мне и раскрыла сумку, из которой на меня пялился крохотный шпиц. Белый. Моя реакция тоже была поэтапной. Сначала я обомлел. Потом пролепетал, что классика зовут Чехов, а рассказ называется "Дама с собачкой". Сияя, она вставила, что всю жизнь воображает себя этой дамой, но обзавелась собачкой только вчера. Как только я снова изобразил на лице недоумение, японка заверила меня, что собачий карантин на вывоз не распространяется. Я думал уже о неочевидном. И о том, что за очевидным не поспеваю. Не поспел и за тем - почему вдруг Грабовски шагнул ко мне и извинился. Сперва показалось, будто приш?л забирать у меня японку. Выяснилось - вспомнил обо мне из вежливости. Я ответил, что уже ухожу, но вернусь молиться в сочельник, поскольку эта церковь набита людьми не только в Рождество, но и в будни. Грабовски - в неч?тком квадрате сво?м - рассмеялся: -- Приходите хоть в Рождество! Вс? равно усажу вас в седилию! Я снова опустился на мраморную полку: -- Куда?! Вы имеете в виду "s-e-d-i-l-i-a"? -- Обещаю! Потом я постепенно выговорил: -- Отец Грабовски, что такое "седилия"? -- Место, на котором вы сидите! Самое поч?тное! Рядом с алтар?м! 6. Нет ничего более постоянного, чем отсутствие На съезд консерваторов я не пош?л в тот день. Не пош?л и в следующий. Не брился, не ел и на лондонские звонки не отзывался. Мне было некогда: я наконец расписался - и через неделю рукопись была завершена. Но расписал я не ту историю, на которой застрял. Не о Стиве Грабовском. О другом человеке. Подобно каждому, меньше всего на свете мне известно о самом себе. О том как устроен мой собственный мозг. Поэтому, кстати, претендуя на понимание мироздания, никто не способен понять свою судьбу. Познавшие бога не знают себя, и в несуществующем каждый идиот разбирается лучше, чем в своих ощущениях. Ещ? до возвращения в гостиницу, направляясь к выходу из церкви Грабовского, я - неожиданно для себя - вспомнил Анну Хмельницкую, которую три года назад встретил мимол?тно в городе Сочи. И никогда с той поры не видел. В тот день ей исполнилось двадцать два - и все эти годы она прожила у моря. Имея о счастье смутное представление и догадываясь лишь чем оно быть не может, там, в Сочи, Анна его и дожидалась. Поначалу ей думалось, что оно набежит нечаянно - без предупреждения и е? участия. Как волна. Так однажды и случилось, но поскольку счастье не устоялось и схлынуло, Анна убедила себя, будто вечный праздник прид?т только если выйти к нему навстречу. Убеждений, включая это, было у не? мало. Как благодаря непредрасположенности к мышлению, так и полной незаинтересованности в н?м. Быть может, как раз поэтому - больше, чем кто-либо ещ? - она и утвердила меня в подозрении, что любая судьба связана с любою другой. И связана через энергию, которую рождают наши ощущения. Прич?м, связаны мы не только с такою судьбой, которая где-то была или есть, но даже с той, которая пока не случилась и никогда не случится. С нею, наверно, мы и связаны особенно прочно и долго, ибо нет ничего более постоянного в мире, чем отсутствие. 7. Несмотря на занятость, выяснял смысл жизни За исключением цвета глаз, орехового, и объ?ма ягодиц, впечатляющего, Анна походила на актрису, в которую, будучи подростком, я был безответно влюбл?н. Ответить актриса не смогла по разным причинам. Из несерь?зных запомнились две: привязанность к мужу и незнакомство со мной. То была уже моя вторая безответная любовь. В отличие, однако, от первой, - к литературному персонажу, - я воспринимал е? как плотскую, благодаря чему она быстро истратилась. Тем не менее, вспомнив о ней, я сразу же заблаговолил к Анне, и хотя глупость вс? ещ? удручает меня, умственную немощность девушки пришлось оправдать тем, что думать - дело трудное, и многие вырабатывают иные привычки. Быстрых мыслей зато, по е? же признанию, у Анны было больше, чем остановившихся и вросшихся в мозг, - чем убеждений. Кроме названного - только два: счастье не в красоте и Севастополь будет принадлежать России. Когда именно будет - Анна не знала, но не сомневалась, что Украина расстанется с ним навсегда. Интерес к судьбе этого города я приписал сперва его региональному родству с Сочи. Причина оказалась более интимной, повязанной, кстати, с первой, нечаянной, волной счастья. Выглядело оно как сова, ибо у сов голова склонена вниз, чтобы уши слушали лучше. Главное оружие у них - не глаза. На всех тр?х карточках мужа, которые Анна мне показала, голова у него свисала на грудь, что - если б не сдвинутость ушей к центру лица плюс незаметность глаз - я бы тоже объяснил высоким ростом юноши и производным стремлением уместиться в кадр. Когда я высказал догадку, что он не столько высматривает мир, сколько выслушивает, Анна согласилась: несмотря на занятость, муж, действительно, постоянно пытался выяснить смысл жизни. Хотя родился с недостающим ребром. Родился же как раз в Севастополе, в семье непрямого отпрыска Богдана Хмельницкого, женатого на русской молоканке. Хотя связь со знаменитым предком была не прямая, отец его - помимо национализма - унаследовал от гетмана жестокость, и однажды забил жену до смерти. Не исключено - в приступе анти-русского психоза. Совершенно непонятного, ибо, будучи патриотом, гетман домогался именно союза с Россией. Видимо, женоубийца спутал предка с другим патриотом. Так или иначе, поскольку его сразу же упекли за реш?тку, сын, которого в честь предка тот назвал Богданом, не успел заколоть отца коллекционным ножом. Этих ножей, охотничьих, в доме было одиннадцать. Они лежали в сафьяновой коробке, а подарил их отцу - за славную фамилию - писатель с пышными запорожскими усами из делегации канадских украинцев. Богдан наловчился орудовать ими так ловко, что, сжав между пальцами острое жало л?за и размахнувшись, всаживал снаряд с пятнадцати метров в любую крохотную цель, а второй нож - в звенящую рукоять первого. Не найдя себе выхода, ненависть к отцу мгновенно разрослась у него в презрение ко всем хохлам - и, отказавшись от призыва в украинскую армию, он бежал из Севастополя в Сочи, где сразу же влюбился в русскую красавицу. Красавицей Анна считала себя и сама, а потому поверила Богдану, что, хотя ему, как и ей, исполнилось тогда лишь девятнадцать, любить е? он будет вечно. К перспективе непроходящей любви она отнеслась как к счастью, и, вопреки бурным возражениям родителя, доцента Сергея Гусева, пошла за юношу замуж и даже сменила фамилию. Из всех людей, к которым Анна присматривалась в надежде угадать кто из них способен любить по-настоящему, именно Богдан показался ей человеком, кого она - искренней, чем других - могла бы полюбить в ответ. 8. Славяне медлят с освобождением Европы Доцент Гусев, кстати, ни против недостающего ребра, ни против хохлов ничего не имел. Наоборот, если что и раздражало его в женихе, то антиукраинская воинственность. До падения Союза Гусев преподавал в экономическом институте истмат и не подозревал, что колесо истории может раскрутиться обратно, а славяне - оспаривать друг у друга города и корабли. И не потому, будто считал славян лучше других, а потому, что им, мол, и выпало выстрадать истины, неугодные стяжателям. Он даже переживал, что славяне медлят с освобождением Европы. Это чувство обострилось у него в самое неподходящее время - с перестройкой, но именно тогда с ним и произошла драма, определившая его враждебное отношение к замужеству дочери. Отношение было бы иным, если бы в спорах с отцом Анна не ссылалась на настоящую любовь. Она как раз доцента и взбесила, ибо в самом начале перестройки его жена, тоже красавица с теми же ореховыми глазами, сбежала с гостившим в Сочи французским экономистом, надел?нным исключительно большим носом благодаря смешению в его кровях галльских и еврейских генов. Собственно, бежала она неспеша, поскольку гость, прибывший в тот же институт по программе "ноу-хау", прожил в городе три месяца. Вс? это время он убеждал жену доцента Гусева, работавшую там же в отделе внешних связей, что она напоминает ему покойную мать родом из Севастополя, а поэтому - если бросит мужа и уедет с ним к другому морю, в его родовое шато в окрестностях Марселя, - он е? полюбит по-настоящему и навечно. Непонятно во что именно сложились е? чувства к французу, но, объявив доценту о решении покинуть семью и родину, жена сослалась как раз на перспективу истинной любви. В своей драме Гусев - больше, чем эту перспективу - винил три обстоятельства. Во-первых, он был намного старше жены, тогда как француз, будучи младше не?, баловал е? кунилингусом. Во-вторых, к этому времени стяжательство уже поощрялось в обществе. В третьих же, новое институтское начальство, которому Гусев пожаловался на француза, выказало агрессивный либерализм. Обескураженный подобной же реакцией городского руководства, Гусев начал жаловаться в Москву, чем и загубил уважение к себе со стороны жены, хотя ни разу не снизош?л до того, чтобы обратить е? внимание на еврейское происхождение француза. Сам факт обращения к Центру сделал его в глазах жены смешным и ненавистным. Ему, кстати, самому было неловко занимать внимание Центра персональным вопросом. Свои факсимильные послания он разбавлял поэтому изложением искренних убеждений о пагубности сближения с Западом. Доцент призывал не поддаваться запугиваниям зв?здной войной, называя их блефом, - и пойти, пока не поздно, на Европу, которая, мол, не станет ломать голову над выбором red или dead. А потом уже, прибрав е? к рукам, можно и перестроиться. Пусть и частично, но вместе с ней. Гусев даже изложил Центру, что это единственно благородная тактика, ибо вопрос - в последний раз! - стоит ребром: каким же вс?-таки быть человеку? Свободным в сво?м мерзком стяжательстве, как сейчас, или свободным от того, что делает его мерзким? Москва либо не читала его записок, либо нашла их ошибочными и столь резко ускорила братание с Западом, что ещ? до отбытия француза институт оказался на хозрасч?те, а Гусев - за его стенами. Он растерялся. Потом перестал сопротивляться истории и приш?л к выводу, будто вс? на свете обстоит именно так, как кажется сегодня, а не так, как казалось вчера. За неделю до отъезда жена перебралась жить в гостиницу к французу, а Гусев, к е? удивлению, безропотно подписал все нужные ей документы. Е? это так умилило, что при расставании с семь?й накануне вылета в Москву она прослезилась. На сл?зы нав?л е? Гусев, - не дочь. Ей как раз она обещала скорую встречу в окрестностях Марселя и замужество за таким же приличным французом из евреев. Прослезилась и Анна. Не из-за прощания с родительницей, которую уже презирала и считала дрянью, а из жалости и любви к отцу. 9. Не там, где пребывает вс?, а в другом месте Тем не менее с его возражениями она не посчиталась, когда через два года после отъезда матери вышла за Богдана. Почему отец возражал - так и не поняла: то ли, действительно, не верил в любовь и поэтому велел не спешить с замужеством, то ли, выйдя на пенсию по непригодности к новой жизни, боялся одиночества. Анна с мужем поселились в общежитии пищевого техникума, куда она поступила из соображения, что каждые сутки население земли прирастает на большее число людей, чем проживают в Сочи, а натуральное продовольствие, наоборот, иссякает. И что продуктов во вс?м мире хватило бы только на полтора месяца. Техникум обещал научить не только тому как поспеть за историей, но и как придать искусственной пище свойства настоящей. Богдан очень удачно нанялся на строительство дачного дома для бывшего сочинца, разбогатевшего на Западе еврея по фамилии Цфасман, который вернулся на родину и учредил два супермаркета. К этому времени доцент Гусев смирился с утратой и жены и веры, переживая теперь только потерю зубов. Кстати, из-за дурного питания. Услышав, однако, о возвращении Цфасмана, он разгневался, ибо до репатриации в Германию тот считался крупнейшим хапугой в системе городского нарпита. Хотя от обобщений относительно национальности возвращенца Гусев удержался и в этот раз, Богдана он назвал рабом и объявил, будто жизнь пошла не в будущее, а, наоборот, во времена, о которых сам он, родившийся уже при социализме, знал понаслышке. Молодож?ны возмутились. Анна разъяснила отцу, что приличные супермаркеты - лучшая защита от заболеваний д?сен, а Богдан зар?кся, будто старые времена пройдут для него быстро и рабом он будет недолго: как только получит российский паспорт, пойд?т сразу в будущее - в береговую охрану. Если не заметят, что недоста?т ребра. Доцент прикрыл ладонью пустые д?сна и в недоумении вышепелявил трудный вопрос: кого именно Богдан будет охранять в будущем на этих берегах? И от кого? Юноша, повторила мне Анна, разбирался во вс?м и смог бы ответить тестю по-всякому. Сослаться хотя бы на украинских националистов. Но ответил как в лучших песнях: е? он и будет охранять на этих берегах, Анну Хмельницкую! Он и вправду охранял е?. Поскольку время пока стояло невоенное, украинцы Анне не угрожали. Но врагов хватало и без войны. Богдан охранял е?, например, от заезжих охотников за любовной наживой, которых Анна раздражала красотой и которые, в отличие от сочинских, не ведали, что он - метатель кортиков. Ещ?, например, от подруг, не умеющих интересоваться главным, а только хлопающих глазами, зашпакл?ванными заморской дуростью и сажей. Или, наоборот, от людей, расписывавших будущее на каком-то самодельном наречии, но ни разу это будущее не видевших. Или, ещ? наоборот, от тех, кто живут без усердия. Даже - от удушающих воспоминаний о матери во сне или наяву. Единственное, однако, от чего Богдан не мог оградить Анну - это от того, что находило на не? именно между явью и сном, в тот краткий промежуток, пока, уже отдалившись от существующего, она ещ? не прибыла в сон. Это время обособилось в е? жизни давно, и поначалу она боялась его, ибо оно вводило в мир, ни на что не похожий. Иной, чем правда, но правдивей, чем сон, - он страшил Анну своим несуществованием. Точнее, - тем, что находился не там, где вс? на свете пребывает, а в другом месте. Потом она не только перестала бояться этого промежутка времени, но в его ожидании и проживала часто своей день. Он обр?л для не? такую же самостоятельность, как явь и сон. Иногда даже казалось, что он - не они - содержит в себе главное. Поэтому когда в е? жизнь стал входить Богдан, а особенно когда е? осенило, будто он и есть е? настоящее счастье, Анна насторожилась из опасения потерять этот мир и связанные с ним ощущения. Она рассказала о н?м Богдану. Призналась и в том, что эти ощущения таят в себе скорее печаль, чем радость. То ли заботясь о ней, то ли ревнуя е? к постороннему, Богдан внушал Анне, будто от этого следует избавиться, ибо печальное плохо. Она защитилась тем, что печаль эта сладкая. Сладкой печали, разъяснял ей Богдан, не бывает, а если и бывает, то, значит, это совсем уж дурная вещь, в которой плохому служит даже хорошее. Как если бы вместо всего, что есть и нужно, люди изобрели другие вещи, которые им не понятны. Или которые - против них. Ни звенящее блаженство любовного утомления, ни, напротив, глухая опустош?нность после затяжного бодрствования, ни рыхлая алкогольная хмель или, наоборот, плотный дурман от снотворных таблеток, ни даже скудный зыбкий дым тлеющей в самокрутке конопли, - ничто, чем , по настоянию Богдана, Анна выкуривала из себя "дурную вещь", так ни разу и не помогло ей проскользнуть незамеченной из яви сразу в сон. Наконец, когда в отрывном календаре Богдан вычитал, что "ч?рную немочь" изгоняют напитком из раст?ртого лука, она, не отвергая и этого названия, покорно нат?рла в кружку с водой две луковицы, осушила е? залпом, а наутро, задыхаясь от горечи в горле, объявила, что "дурная вещь" с ней в этот раз уже не случилась. Случилась она, разумеется, и в этот раз. И - каждый раз перед сном. 10. Будни, как вс? дурное, существуют сами по себе Е? тоже звали Анна. И тоже Сергеевна. А название города, откуда она приехала в Ялту, тоже - как "Сочи" - начиналось с буквы С. Внешне ничего общего между ними больше и не было. В отличие от Хмельницкой, у той - по фамилии фон Дидериц, тоже, кстати, мужней - глаза были серые, и, хотя старше, она в общении с людьми была несмелой. Тонкой и слабой была у не? не только шея, но и вся стать, - тихая и незамечательная, какой бывает равнина, тогда как Хмельницкая держалась уверенно потому, что в женской стати публику прельщают холмы плодородия. Впрочем, от обеих веяло чистотой малой жившей женщины. Анна Сергеевна фон Дидериц прибыла в Ялту вместе с белым шпицем из провинциального С., в котором на время отдыха оставила мужа и дом, обнес?нный длинным серым забором с гвоздями. Хотя муж работал то ли в губернском правлении, то ли в земской управе, а в Ялте нежно воняли травы и было много сиреневых теней, е?, как всегда, точила тоска по неприходящему счастью. Через полторы недели она познакомилась с немолодым москвичом по фамилии Гуров, который, давно приметив е? на набережной, тоже отдыхал сам по себе, несмотря на наличие мыслящей жены с т?мными бровями, высокой и солидной. Почему жена Гурова была именно такая, а не другая, Хмельницкая не понимала, но рассудила, будто всякой женщине надо какой-нибудь быть, а кому-то как раз - с т?мными бровями, прямой и важной. Гуров был филолог, но служил в банке - и имел противоречивую натуру. С одной стороны, называл женщин низшей расой, а с другой, не мог прожить без них и дня. Или - с одной стороны, притворялся, будто вс? о них знает, и поэтому не слушал их даже в постели, а с другой, постоянно ждал, что одна из них проникнет к нему в душу - и он будет е? любить и испытывать радость. Сперва, разумеется, Гуров проник к Анне Сергеевне в номер, в котором пахло духами из японского магазина. Потом он обратил внимание, что в постели она отличается от других женщин лишь чувством неловкости. Но позже, когда он присел к столу кушать арбуз, а Анна Сергеевна ещ? не выбралась из кровати, Гуров выяснил, что она отнеслась к происшедшему слишком серь?зно. Тем не менее, ни она, ни он не догадывались, что между ними начиналось главное чувство. Она даже несла тогда какую-то чушь. Без синтаксиса, - как все женщины. Про то, что любит чистую жизнь, и грех ей гадок. Про то, что муж у не? честный человек, но лакей, а она постоянно смотрит дома в окно на серый забор и догадывается о существовании другой жизни. И что с недавнего времени у не? уже нету сил владеть собой. Но ещ? позже, когда они вышли на пустую набережную, а в море, которое ещ? шумело, качался на волнах баркас с мерцающим фонариком, - позже и в последующие дни у них постепенно стало пробиваться незнакомое обоим сладкое чувство. Пока Анна фон Дидериц находилась в Ялте, они часто уединялись не только в е? номере, но и на воздухе, потому что на воздухе легче чувствовать жизнь и будущее. При этом ели утятину в черничном соусе, но без кожи. Или ещ? раков - красивых, как восточные принцы. И слушали музыку, ибо ничего красноречивее е? нету. Разговаривали - и без музыки - мало. Главные вещи словами выразить невозможно. Слова всегда портят хорошую вещь, и чужие мысли понятнее когда угадываешь их, а не выслушиваешь, поскольку угадываешь мысли чувством, а в слове они очищаются от него. И слов куда меньше, чем чувств. Гуров и Анна Сергеевна наконец разъехались по домам. Прошло время. Но во времени незнакомое им чувство не только не свернулось в себе или, наоборот, размешалось в других чувствах жизни, а стало отцеживаться в укромном уголке сердца, и оттуда - когда его набралось много - разлилось по всему телу. Вскоре куда бы они ни смотрели, - каждый в сво?м городе и в своей жизни, - видели только друг друга. Прич?м теперь оба были красивее, моложе и нежнее, чем в Ялте. Это происходило без всякой понятной причины - и непонятность этого постоянно разливающегося чувства доставляла им не только наслаждение, но и беспокойство. Ни Гуров, ни Анна Сергеевна ничего в этом чувстве не понимали кроме того, что оно зов?тся любовью. И не понимали они его потому, что мысль неопытней ощущений. Во время обеда в клубе Гуров, одержимый уже своей тайной, доверил было е? коллеге. Он сделал это в надежде, что люди рассуждают по-разному и поэтому могут обронить соображение, которого не хватало. Но коллега промолчал, а потом, при расставании, заметил, что второе блюдо ему не понравилось. Рыба, не исключено, и вправду была с душком, но он, видимо, либо не располагал недостававшим соображением, либо не пожелал оглашать, что в доверенной ему тайне столько же печали, сколько очарования. Когда и печаль, и очарование переполнили наконец сердце Гурова, он сорвался с места и приехал в С. К вечеру отыскал е? там среди всего ей ненужного, и как только увидел, сердце его, висевшее на тонкой нитке, вдруг содрогнулось и - прежде, чем провалиться вниз - выплеснуло в голову радостное и одновременно горестное понимание, что кроме Анны Сергеевны вс? на свете было не нужно и ему. Потом тайно же она стала сама приезжать к нему в Москву, и они любили друг друга, как самые близкие люди, хотя по-прежнему - прощая друг другу - жили врозь. Прятались ото всех и всех обманывали. Время продолжало идти, но оно уже ничего не могло поделать ни с будничным ужасом жизни, ни с праздниками любви. И то, и другое было уже неизбежным, как само время - пусть даже будни, как вс? дурное, существуют сами по себе, а с праздниками, как со всяким добром, надо хлопотать. Изменяла их, между тем, сама любовь. Теперь уже, например, он ни себя, ни е? не решался утешать складными рассуждениями. Просто испытывал нежность к ней и глубокое сострадание, поскольку и она теперь плакала уже не в поисках выхода из своего мучительного счастья, а из другого понимания. Из понимания, что им ещ? долго будет казаться, будто осталось немного и - печаль уйд?т, освободив место для одной лишь радости. Хотя Анна Сергеевна не умела складно думать, она, чувствовал Гуров, тоже знала, что впереди их жд?т не только самое трудное, но и самое непонятное. Может быть, даже - конец счастья, потому что вместе с печалью уходит и оно. Или потому, что счастье может пережить печаль только за сч?т самой большой печали. Смерти. 11. Любовь зиждилась на жажде мести В этой чеховской истории меня удивила последняя - цветная - картина, которая каждый раз и возникала в угасающем ко сну сознании Анны Хмельницкой. Все цвета, однако, были разбавлены в картине сиреневой краской - и ещ? играла музыка, которую невозможно расслышать то ли из-за дождя, то ли потому, что мешал глухой забор. Анна - не Анна Сергеевна, а Хмельницкая, - вернувшись из Москвы от Гурова в свой ж?лтый город С., снова уставилась в окно на серый забор. Сердце е?, как и вс? в городе по эту сторону забора, окутано ч?рной пеленой ночи, пронизанной до костей, как в рентгене, холодным лунным свечением. И безо всякой цели в городе хлещет дождь. Но по ту сторону забора - другое место и иная природа, которой не о ч?м печалиться или гадать. Там - залитая пышными утренними лучами ялтинская набережная, а за ней - у кромки песка, лицом к морю - стоит мужчина с длинными космами волос, позлащенных встречным солнцем. Ещ? Анне сквозь разъ?м в заборе видно, что этот человек дует в духовой инструмент, - наверное, бас, раструб которого тоже дрожит в бронзовых брызгах света. Удивился я не тому, что похожего кадра, вопреки заверениям Анны, у Чехова нету, а тому, что чудился он прежде и мне. Только у воды вместо мужчины - женщина на табурете, и вместо баса - белый шпиц на песке. Я знал только, что у этой женщины - серые глаза, но лица е? я ни разу не видел, поскольку она всегда сидела в той же позе, спиной к забору. А любил я е? ровно столько времени, сколько длится любовь к вымыслу. Хотя и первая, она оказалась недолгой: вымысел воплотился скоро в тень. Из цветной моей судьбы Анна Сергеевна сбежала в ч?рно-белый фильм, и в н?м каждому открылось е? лицо. Теперь зато я влюбился в артистку. Произошло это из-за Анны Сергеевны, но я е? уже забывал, как забывают предательство. Тем более, что у актрисы оказались те же серые глаза. С ней мои отношения закончилась быстрее. Не только по причине нашего незнакомства или плотской грубости с моей стороны, но и вмешательства со стороны соседки, впервые предложившей мне более грубую, но обоюдную любовь. Эта любовь вышла счастливая, ибо зиждилась на расч?те. На жажде мести. Соседка мстила тоже двоим: мужу и любовнику. Если бы эта повесть была обо мне и Анне Сергеевне с артисткой, я бы рассказывал дальше как, продолжая любить прочих людей, мы вс?-таки друг друга не предали. С Хмельницкой, однако, вышла иная история. Подозревая, будто изгнанная немочь владела женой из-за тоски по Ялте, а тоска зародилась на политической почве, Богдан продолжал внушать ей, что надо непременно отвоевать Севастополь, поскольку город имеет стратегическое значение. Вернув же его, Россия верн?т себе не только Ялту, но все крымские курорты. Ни в проницательности Богдана, ни в его любви Анна не сомневалась. Поэтому - в противовес остальному знанию о мире, смутному, - она тв?рдо уверовала, что Севастополь будет принадлежать России. Молодые супруги посещали соответствующие тематические сборища и - в ущерб помощи доценту Гусеву - делали взносы в местный комитет по освобождению Севастополя. Богдан привил Анне уважение и к прочим предметам, в которых разбирался. К метанию ножей, в первую очередь. К рок-группе "Ногу свело", трубач которой, по его словам, родился в одном с ним квартале. Отец трубача тоже убил жену, несмотря даже на то, что та и сама была украинкой. К русским песням, которые любила мать Богдана. О том, что "не могу я тебе в день рождения дорогие подарки дарить, но зато в эти ночи весенние я могу о любви говорить". И о том, что "чайка смело пролетела над седой волной, окунулась и вернулась, вь?тся надо мной." И ещ?, что "костры горят далекие, луна в реке купается, а парень с милой девушкой на лавочке прощается". Были и другие песни, но больше всех льстило Анне то, что "там, где цветы, всегда любовь,- и в этом нет сомнений, цветы любви нежнее слов и лучше объяснений, зайдите на цветы взглянуть, всего одна минута - приколет розу вам на грудь цветочница Анюта". Богдан, кстати, так и звал Анну, - Анютой. Ещ? он привил ей интерес к книжке о несуществовании инопланетян, чтобы жене было чем крыть легковерных сочинских чайников. Но главное - к настоящей любви. Точнее, к тому, что, дескать, только начинается с бестолковости и угарных ночей, а потом становится ровным и тихим чувством, основанным на взаимной заботе. Хотя Анна по-прежнему грезила ялтинским берегом, а изредка е? будоражили и прочие обозначения счастья, включая те, на которые ссылалась из Марселя мать, - она заключила, что е? настигла неотступная радость. От этого ощущения Анна, несмотря на скудость средств, так располнела, что приобрела журнал "Космополитан" с инструкцией для похудания. Богдан расстроился. Во-первых, он предпочитал е? в теле, а во-вторых, журнал стоил дорого. Она призналась, что е? прельстил ещ? и рецепт по отбеливанию зубов. Рецепт, однако, требовал дальнейших затрат, и Анна сосредоточилась на инструкции. Не сработала инструкция как раз по причине полноты счастья, о ч?м свидетельствует хоть бы то, что вместе с ним Анна Хмельницкая - безо всяких стараний - потеряла восемь килограмм. 12. Из доброты, которую рождает печаль Беда накатилась на не? позапрошлой осенью. Так же нечаянно, как и первая волна счастья. Сперва, не оставив записки, повесился доцент Гусев. Не предупредил даже. Богдана это поразило больше, чем Анну, хотя на предыдущей неделе в е? присутствии отец, наоборот, швырнул в унитаз сигареты и зар?кся не курить. Тогда же он просил е? добыть ему в техникуме наиболее обстоятельное жизнеописание позднего Г?те. С усталости на стройке Богдан спутал этого поэта с царским министром Витте - и выразил недоумение, ибо тот занимался путями сообщения, а Анна - пищевым хозяйством. Впервые после выхода на пенсию Гусев обхохотался и напомнил, что Г?те был не министр, хотя тоже - зажиточный и уважаемый человек. И тоже немец, который родился на территории, ставшей позже частью бывшей ФРГ, но скончался в пункте, вошедшем в состав бывшей же ГДР. Главное, впрочем, теперь уже в другом, рассудил Гусев: Г?те долго жил, ясно мыслил, писал стихи и влюбился в пенсионном возрасте. В бывшую ученицу! Богдан вс? равно не понял связи между немцем и пищевым техникумом. Е?, собственно, и не было. Просто поскольку историческую библиотеку переделали в частный диспансер по восстановлению волос, доцент выразил надежду, что часть книг могла осесть в соседнем здании техникума. Об этом Гусев как раз не рассказал, но и без просьбы о Г?те выражался необычно. Никого, например, не ругал. Ни конкретно, ни даже в целом. Отметил только, что - в отличие от мудрого германского поэта - люди недопонимают ради чего жаждут долголетия. Высказал и другие замечания, которые тоже, как и готовность читать толстые книги, обрадовали Анну оптимизмом, но после его самоубийства, напротив, ввергли в горькое замешательство. Впрочем, больше, чем дочь, Гусев удивил самоубийством Богдана, потому что втайне от Анны попросил тогда у зятя тысячу рублей на зубные протезы. Возвратить долг обещал как только бывшая жена откликнется из Марселя на его недавнее письмо, в котором он в конце концов одобрил е? порыв к любви и просил оказать ему финансовую помощь. Доценту не повезло не только с перестройкой. В день похорон с неба лило как из ведра, и поехали на кладбище - в битом автобусе с фанерным гробом - лишь трое: Богдан, Анна и незнакомая им девушка с бледным и мягким лицом. Она была одних с Анной лет, назвалась бывшей студенткой е? отца и долго искала потом куда забросить глаза. Позже они у не? прослезились. Случилось это когда водитель автобуса, выгружая вместе с могильщиком гроб у размытой дожд?м ямы, поскользнулся на разжиженном грунте и с криком "Бля!" уронил наземь свой конец ящика. Анна тоже всхлипнула и отвернулась. Богдан спрыгнул наземь помогать мужикам, и втро?м они наспех затолкнули Гусева в неглубокую нишу, которую завалили хлюпкими комьями грязи. На обратном пути Богдан отжимал в автобусе джинсы и рубаху, а девушки следили в окно за тем как ничего кроме дождя вокруг не происходит. Анна упрекала себя за то, что не успела доставить отцу книжку о Г?те и была с ним всегда неразговорчива. Ещ? наказала себе прочесть г?тевские стихи самого позднего периода. И оглядываясь порой на девушку с мягким, вс? больше подозревала, что та - никакая не студентка отца. А если и студентка, то вс? равно лучше, наверное, догадывается отчего Гусев повесился. Хотя теперь это не имело значения. Не имело значения и е? имя, но Анна вс?-таки спросила. Наверно, из доброты, которую рождает печаль. В отличие от лица, имя у не? оказалось непростым - Виолетта. Как и место работы - телестудия. 13. Били в голову чтобы было больно В ту же ночь супруги переселились в гусевскую квартиру - и перед сном, разглядывая свою давнюю фотографию на стене против родительской кровати, в которую Анна улеглась с Богданом, она рассудила, что хотя Гусеву было немало лет, он отчаялся рано, ибо через месяц она закончит техникум и могла бы ему помогать. И он жил бы ещ? и читал умные и толстые книги. Потому что если их все перестанут читать, то... Что же тогда получится? Богдан обнял жену и ответил, что никогда е? не предаст. Анна не сомневалась в этом, но всплакнула ещ? раз, ибо ей стало тогда особенно сладко от богдановой любви и особенно печально из-за смерти отца. Но даже это состояние души не уберегло е? от мимол?тного кадра с серой тоской забора и гудящей радостью солнца, в лучах которого какой-то мужчина выдувал себя в золотой инструмент. Через несколько дней назрела новая беда. Богдан вернулся со стройки с разбитым лицом и пожаловался на боль в том самом месте, где должно было быть ещ? одно ребро. Потом объяснил, что для столярных отделочных работ в общеславянском народном стиле Цфасман нанял двух громоздких нелегалов, приехавших на заработки из крымской глубинки. Оба со сросшимися бровями, потому что - жлобы и близнецы. Узнав, что Богдан - тоже хохол, но из портового города, они зауважали его и стали матюкаться в адрес России, обвиняя е? в том, будто она зажралась и держит хохлов за "черноту", хотя Севастополя ей уже не видать. Богдан высказал им сво? мнение - и в конце рабочего дня они, потеряв к нему всякое почтение, долго били его в голову. Чтобы выбить оттуда дурь и ещ? чтобы было больно. Анна заметила тут, что я прав: больше всего у мужа распухли именно уши - и смотрелся он хмуро, как сова. Ночь Богдан не спал. Думал. А утром не смог поднять головы и решил отлежаться. Потом, когда Анна была в техникуме, он, видимо, изменил этому плану. Вернувшись домой, она застала у подъезда милицейскую машину, откуда - набитой битком - вышли к Анне хромающий капитан милиции и рыхлый мужчина с чрезмерно трезвыми глазами из фильмов о промышленном шпионаже. Он дважды ощупал Анну взглядом. Сперва - ровным, а потом - выборочным. Сделав в уме какие-то заметки, вспомнил наконец, что его зовут Цфасман и спросил о местопребывании Богдана. Волос у него было мало - все тонкие и бесцветные. Один-единственный ч?рный и толстый рос на носу. Уже в квартире Цфасман вынул из портфеля сафьяновую коробку, откинул крышку и перев?л взгляд от бюста Анны на е? глаза. Она не моргнула и сказала, что коробка принадлежит Богдану, но в ней не хватает двух ножей. Пока капитан записывал про писателя с усами, подарившего одиннадцать кортиков Богданову отцу, Цфасман вставил, что два из них - по самую рукоять - сидят в переносицах у крымских нелегалов. В том самом месте, где сходятся брови. Но что нелегалов - с ножами во лбу - уже отвезли в морг. Чуть раньше, уже к концу дня, Богдан с этой коробкой объявился, оказывается, на стройке и сразу же направился к близнецам, с которыми Цфасман горячо обсуждал общеславянский рисунок пропилочной резьбы по перилам веранды, почему и не разгадал замысла убийцы. Тем более - с расстояния. Когда оно сократилось до пятнадцати метров, Богдан остановился, вынул из коробки два блестящих ножа и заложил их себе между пальцами; один - к мизинцу, а другой - к большому. Потом опустил коробку в траву и окликнул крымских нелегалов. Те развернули к нему лица - и Богдан, даже не прижмурившись, отмашным движением правой кисти выбросил оба снаряда. Цфасман отвл?кся и пожаловался капитану, что хотя объездил много стран и посмотрел все главные в мире фильмы, подобного никогда не видел. Умельцев, которые всаживают ножики, дротики, копья и прочие целевые инструменты точно в переносицу, можно, мол, встретить среди любого народа. Даже малоцивилизованного. Но чтоб одним и л?гким движением руки сразу два кортика - в две разные переносицы?! Такого нигде ещ? не было! Капитан нешумно усомнился в последнем и потребовал у Анны фотографии Богдана. Она отдала все кроме тр?х, которые потом мне и показывала. Повернувшись к Цфасману и томясь непонятным желанием вырвать ч?рный волос на его носу, она теперь уже сама спросила - куда же делся Богдан? Ответил капитан. Прич?м, ответил длинным предложением, в котором главный глагол употребил в будущем времени. Выразил надежду, что подозреваемый прид?т как раз сюда, потому что, убедившись в ненадобности контрольных бросков, тот удалился тем особым ленивым шагом, каким возвращаются только домой. Тут беда и случилась. 14. Невозвратимость приступа счастья Богдан не вернулся домой. Ни в тот вечер, ни через неделю, ни через год. Никогда. Виолетта, с которой Анна вскоре после отца сдружилась, рассудила, что если бы Богдана поймали или убили, Анне, жене, об этом бы сообщили. Поскольку же он по-прежнему был в розыске, значит, скорее всего, жив. С этим как раз Анне не удавалось смириться. Если бы его убили, ей стало бы непредставимо плохо, но представить, что - живой - он сбежал и от не?, Анна долго не могла. Богдан пропал, как если б его и не было. Но раз уж он был и есть, - то что это могло значить? Только самое непонятное или самое неправильное. Могло, например, значить, что, по его мнению, она его, убийцу, не желает и видеть. Но это не верно. Убил он совсем других людей, не е?. А е?, наоборот, любит. Быть может, потому и убил: многие ведь хотят вс? как-то так устроить, чтобы у других тоже не стало сил для счастья и любви. А может быть, он скрывается от не? потому, что не доверяет и ей? Кому же тогда? Никого же у него больше нету. А если он не доверяет ей, - то не доверяет, значит, что? Себя? А не может ли быть, что он согласен никогда больше е? не видеть - только бы ему не было плохо? А может быть, ничто как раз не изменилось: он скоро верн?тся - и вс? будет как было? Не надо только потом никого больше убивать - пусть даже люди продолжают устраивать мир по-своему. Не может ли вс? так обернуться, чтобы - лучше всего! - происшедшее, то есть плохое, перестало быть? Как если бы его и не было? Как если бы никто никого не убивал - и хорошее продолжается? Виолетта отвечала на эти вопросы складно, как доцент Гусев - начиная с самого л?гкого обобщения. Действительность, мол, не может сделать так, чтобы е? как будто бы никогда не было. После этого Виолетта шла дальше: по-настоящему Богдан Анну как раз не любил, потому что, убивая крымских нелегалов, думал не о ней, а о жизни в целом. И думал о жизни криво, ибо - чего и боялся Гусев - страдал национализмом. И не зря, кстати, у Богдана, как у дьявола, не хватало ребра. Заключала же Виолетта самой трудной для понимания мыслью. Мол, если даже Богдан и был счастьем, то оно - уже "вс?, ушло-ушл?ханьки!" С последним выводом Анна начала смиряться не раньше, чем Виолетта догадалась выражаться категоричней: "Вс?, Анюта! Этому счастью - пиздец! Уеблось-ухуярилось!" Каждый раз при этой фразе в глазах Анны мелькала тень, которую, по словам Виолетты, отбрасывает только вспышка понимания. Виолетта объясняла и это: грубость, мол, делает знание силой. И снова ссылалась на Гусева - но в ином смысле. Признавалась, что в смерти его, кого - несмотря на беззубость - считала своим счастьем, она убедилась не раньше, чем поскользнулся водитель похоронного автобуса и гроб с доцентом внутри "?бнулся в грязную жижу". У Анны превращение знания в силу заняло дольше времени - полгода. В течение этого срока она - вдобавок к раздумьям о Богдане - окончила техникум, отказалась от денежного перевода из Марселя, нанялась в немецкий супермаркет товароведом и похудела. В начале седьмого месяца Цфасман предложил ей выплачивать зарплату и в другом сво?м супермаркете, хотя и туда товары поступали из Германии в образцовой упаковке - и ведать их было незачем. Взамен, напомнив об утечке изрядного срока, он предъявил ей лишь два требования. Первое она отвергла - и не пошла бы на то даже ради Богдана. Напротив, - решила сбросить ещ? два килограмма. Что же касается второго, Анна, в свою очередь, выставила два встречных условия: чтобы каждый раз Цфасман закрывал при этом глаза, а главное - чтобы выдернул волос на носу. Между тем прошла ещ? пара месяцев прежде, чем Анна окончательно поверила в невозвратимость первого приступа нечаянного счастья и начала ждать нового. В отличие от не?, Виолетта знала, что нечаянного счастья не бывает - и бороться надо даже за комфорт. Поскольку цветом лица, так же, как его чертами, и телом, она вызывала в воображении мужчин плавленый сыр, то боролась за комфорт политическими средствами. Впрочем, несмотря на незаконченность высшего образования, Виолетта искренне верила в социализм - и директор Сочинского телевидения Дроздов, новообращ?нный, но уже пожилой демократ с недостающими зубами, назначил е? своей заместительницей по программам и поручил ей возродить на экране "Народные университеты". Она была молода для такой должности, но либо Дроздов любил плавленый сыр, либо - а, может, вдобавок - из левой оппозиции решил избрать самую безопасную для реформ кандидатуру. И оказался прав: Виолетта начала с возрождения пищевого факультета и позвала вести программу "Здоровая еда" политически нейтральную красавицу. Анну. 15. Почему это умные люди глупее меня? Цфасман пытался удержать Хмельницкую обещанием прибавить зарплату, но она возразила убийственным наблюдением, что счастье не в деньгах, а в ином. На вопрос "В ч?м?" отвечала расплывчато: важно когда люди тебя знают и уважают, ибо ты да?шь им полезные знания. Пусть и из сферы экономного питания. Но не вс? счастье в этом. Важно, мол, также - хотя главное счастье опять же не в этом - когда у мужчины молодое или нерыхлое тело. Второе замечание задело Цфасмана так больно, что по поводу внедрения полезных знаний он попытался съязвить. Получилось горько, но несвязно. Чему, мол, ты сочинцев такому учишь? Не жрать белков?! Нарезать хлеб так тонко, чтоб осталась одна сторона?! Или не класть в чай больше пары кусков сахара?! Ну а что потом? Каким бы тонким ломтик ни был, его надо чем-то смазывать! А насч?т сахара тоже неверно: можно класть хоть десять - главное не мешать! "Здоровая еда" тотчас стала в Сочи популярной - и Хмельницкая даже не вникала в рассуждения Цфасмана. Прислушалась только раз - когда тот, перестав уже отбивать Анну у телевидения, предложил ей за деньги приучить население к смазыванию хлеба "Нутелой" из его супермаркетов и к закупкам некалорийного сахара там же. Прислушалась, впрочем, ненадолго, ибо теперь уже на цфасмановском носу вырос целый куст толстых волос. В течение последующих месяцев Анна сбросила ещ? два килограмма, добилась, благодаря пасте "Рембрандт", второго номера белизны улыбки, а благодаря доступу в спортзал студии, особой рельефности холмов плодородия, - пользуясь уже уважением не только зрителей, но, что сложнее, и сотрудников студии. Среди последних наиболее высокий процент приш?лся на мужчин, которых Богдан обвинял в сво? время в тяготении к любовной наживе и в незнании будущего, но которые, подобно Богдану же, именовали Хмельницкую Анютой. Виолетта оповестила е?, что женский контингент студии объяснял популярность Анны у мужчин е? сексуальной сговорчивостью. Между тем, Анна уступала домоганиям мужского контингента не из душевной порочности, а, наоборот, из отвращения к кокетству. Она по-прежнему ждала чего-то очень хорошего, но, как и раньше, думала, будто произойд?т оно само по себе и просто. Поэтому Анна и не отвечала на зазывные письма с фотографиями из Марселя, зачастившие после Богдана. К тому же, презрение к матери у не? окрепло. Быть может, из-за того, что на карточках та притворялась или была счастливой в сво?м зел?ном каменном шато, а отец лежал в ж?лтом фанерном гробу. Углубилась и жалость к нему. Особенно - когда Анна наконец пролистала книгу о Г?те и стала думать, будто после матери отец тоже хотел кого-нибудь полюбить, но понял, что ему, несмотря на пример великого немца, уже поздно. Хотя бы потому, что - в отличие от того - денег у него не было даже на вставные зубы. Настолько, понял Гусев, вс? уже поздно, что решил не мешкать и не дожидаться заказанного тома. Кстати, именно в этот период, через год с лишним после отца, Анна случайно узнала, что перед смертью он читал не о Г?те, а как раз о Чехове. Вс? это время старая книжечка, которую Гусев когда-то заставил прочесть дочь, лежала - обложкой вниз - на кроватной тумбе, но Анна е? ни разу не раскрыла: глаза привыкли к ней, как к пятну. Не тронул е? и Богдан: не успел. Не трогали и мужчины, попавшие после него в эту кровать и, действительно, не видевшие не только будущего, но - и ничего кроме кровати. Заметил книжку Цфасман, оказавшийся в квартире впервые после посещения е? вместе с хромым капитаном милиции. Заметил даже, что в страницы вложен лист из перекидного календаря. Дата на листе стояла примечательная. Цфасман внимательно изучил его, а потом поморщился и объявил, что знает Запад "из первых рук", а потому низкопоклонства перед ним не приемлет. Потом он вздохнул и, желая угодить Анне, произн?с, что беда общества заключается в неумении распознавать замечательных людей. Наконец объяснился. По его мнению, в будущем, когда общество избавится от подобных бед, на календарном листе за семнадцатое ноября оно вспомнит вовсе не того человека, которого вспомнило на этом. На этом вспомнило, дескать, день рождения императора Веспасиана, а в будущем отметит, что именно в этот день и именно в этот год в курортном городе Сочи покончил самоубийством доцент Сергей Гусев, деликатная личность, прибегшая к этой крайней форме самокритики в знак протеста против разворота истории вспять и фронтального нашествия хамов. Анна вырвала у него лист и увидела, что Цфасман ошибся только на сутки. Гусев покончил с собой не семнадцатого числа, а накануне. В этой неточности, однако, виновата была Анна, поскольку в тот самый вечер, когда исчез Богдан, она - при Цфасмане - ответила капитану, что квартира числится за отцом, ушедшим из мира четв?ртого дня. На самом деле из мира доцент уш?л пятого дня: четв?ртого - в гробу - он уш?л из квартиры. Примечательное заключалось и в другом. На календарный лист - "для Виолетты!" - Гусев почему-то выписал из брошюры слова, которые современники Чехова сказали о "Даме с собачкой". Это были глупые слова, давно уже возмущавшие Гусева. Накануне самоубийства он, видимо, пребывал в привычном настроении - когда хотелось доказывать вечное несоответствие того, что является подлинным, тому, что является современным. Анна вспомнила эти слова. Вспомнила и вопрос, который возник у не? ещ? давно и за который отец е? тогда похвалил: почему это я умнее умных людей? Похвалив, Гусев наказал ей формулировать впредь подобный вопрос скромнее: почему это умные люди глупее меня? Действительно, возмутилась Анна и при мне: как это кто-то посмел написать, что "Дама с собачкой" - л?гкий водевиль, "который ялтинские любовники и Чехов принимают за драму"?! Или - что писатель "не завершил психологическую тему о странностях любви и о позорной жизни людишек"?! И - что "интересная мысль не получила развития, а конец наступил там, где следовало ждать работы"?! Почему так в сво? время писали умные и начитанные люди? Потому ли - что умные? Или потому - что начитанные? И почему, главное, они оказались глупее Анны, которая никогда бы не посмела так подумать? 16. Такая в мире ситуация: сиреневая тишина Памятуя об отцовском презрении к Цфасману, Анна не пускала его на порог даже когда спала с ним. Они встречались на строившейся даче. Теперь, однако, тот оказался в гусевской кровати, и, получив разрешение открыть глаза, стал шарить ими по тумбе. Но не только потому, что Анна, выбираясь из постели, велела отвернуться. Цфасману нравилось озираться по сторонам. В кровать же эту ему удалось проникнуть по той простой причине, что в союзе с деньгами ум открывает доступ в любую. Тем более такой ум, о каком тоскуют идиоты. С возвращением на родину Цфасман укрепил не только состояние, но и умение сомневаться в себе. По-прежнему надеясь, что не так пока стар, как будет, он, с другой стороны, постепенно утрачивал уверенность в бессмертии. Взамен обретал другую - в том, что женщинам спать с ним не хочется. Не удивился даже когда с уходом на телевидение Анна стала им брезговать. Вместе с тем Запад научил Цфасмана, что правду - если е? вычислить - можно при должных затратах одолеть. А он е? вычислил. Вычислил, что из-за глупости или несмотря на не?, та же Анна, пусть теперь снова довольная жизнью, продолжает ждать от не? самого важного, не понимая к чему оно сводится и догадываясь лишь, что - не к деньгам. Но об этом догадываются не только те, у кого их мало. Иначе бы Цфасман не горевал, что Анна им брезгует. И смирился бы с тем, что главнее денег у него силы нету. Вычислил ещ?, что если для него самое важное - не утратить ничто из важного, то для Анны, красавицы, у которой жизнь впереди, самое важное, хотя тоже к одному не сводится, тоже повязано на одном. На е? главной же силе - мужчинах. Поэтому как только он их ей предложил всех сразу на блюдце с каймой, назвав его пут?вкой в счастье, она с восторгом согласилась выложить эа пут?вку свою долю. Большую, чем раньше, поскольку с установкой канализационных узлов на даче к Цфасману переехала из Германии жена - и Анне пришлось впустить его в гусевскую кровать. Плюс - не возражать, что куст на его носу будет лишь подстрижен, не выкорчеван. Большую долю, чем раньше, выложил и Цфасман. Не жалея. Видимо, по-своему любил Анну. Особенно после приезда жены. Правда, он и получил больше, чем раньше, ибо впервые увидел е? голую. На фотобумаге. Смыкая в постели веки, Анна, как и раньше, категорически требовала у него того же. А потом - когда одевалась - отворачиваться. Цфасмана возмутило другое. Известный фотограф Вайзель, выписанный им из Германии для пут?вки в счастье, считался гипер-модернистом, работал в забытой манере, без эпилептических вспышек и подсветок, и взимал за это лишние деньги. Но замред "Плейбоя" заявил Цфасману по телефону, что "читатель не избалован гипер-модернизмом и не потерпит на обложке старомодного кадра". После дебатов Вайзель согласился подсветить Анну, но только для обложки. Потребовав дополнительную мзду за отступление от своего творческого кредо. Отступил он недалеко, ибо выдержал обложечный снимок в одной тональности. Вечер, море и - спиной к камере - нагая девушка с подогнутыми коленами. Немножко подсветки на гравий и совсем немножко же фокуса. Но вс? - только и очень сиреневое. Такая, дескать, в мире ситуация: сиреневая тишина. Зато в?л себя Вайзель на съ?мках корректно. Всякий раз, отступая от кредо, переживал молча. Молча же гасил в себе шальные волны желания прикоснуться к голой модели. Прич?м - кончиком телевика, хотя гипер-модернисты работают и без объектива. Лишь однажды - когда Анна, по грудь в стоячей воде, развернулась к Вайзелю, а л?гкая волна подкралась к ней сзади и мягко всколыхнула е? холмы - он не выдержал и, щ?лкнув, выкрикнул короткую фразу. Опять же безобидную: я, мол, тоже богоборец. То есть - не гипер-модернист, а только богоборец. Но наутро спокойно пересчитал деньги и улетел. Плейбойевский же замред пов?л себя по-свински. Мало того, что, ознакомившись с присланными Цфасманом слайдами, за сиреневую обложку он запросил двойную сумму наличными, которые сразу же прибыл в Сочи принять. Мало и того, что, растерявшись при виде Анны, он и от не? - вместо скидки за обаяние - наоборот, потребовал доплаты натурой, хотя сам, мокрый и скользкий, выглядел, с е? слов, как "хуйстрица". Мало даже того, что, услышав в ответ на свои притязания эту характеристику, замред, сам еврей, обозвал Анну "жидовской подстилкой", - он вдобавок потребовал у Цфасмана денежную компенсацию за оскорбление. Притих не раньше, чем Цфасман пригрозил связаться с главредом, зная, что уже нажившиеся люди менее омерзительны и более взыскательны, чем только мечтающие нажиться. Тем не менее после отъезда "хуйстрицы" Цфасман упрекнул Анну за горячность, которая легко могла разбить вдребезги уже окаймл?нное блюдечко е? грядущего счастья. Анна отозвалась двумя репликами. Во-первых, справедливость бывает иногда слаще, чем любая иная вкуснятина на блюдечке счастья. А главное - как было смолчать, если урод оскверняет самое чистое! Наготу, гипер-модернизм и будущее. 17. Законы истории слабее законов телесного совершенства Хотя в отличие от любви дружба не требует доверия, Виолетта сперва обиделась на Анну. Номер с сиреневой обложкой застал е? врасплох точно так же, как и остальных сочинцев. Впрочем, и сама Виолетта не договаривала, например, Анне про свои отношения с Дроздовым. Только подтрунивала над его женой, утверждая, будто та и заставила дурака стать демократом, хотя тошнило от него, наверно, и до этого. Дружбе - в отличие от любви - достаточно понимания, и Виолетта вскоре поняла, что Анна не посвятила е? в идею с "Плейбоем" не только по настоянию Цфасмана: другому человеку невозможно объяснить хоть что-нибудь из того, что связано со счастьем. И невозможно опять же не просто потому, что многие представляют себе счастье смутно. Главное в том, что кажется, будто каждый другой уже имеет о н?м иное, собственное и ч?ткое, представление. Виолетта даже устыдилась своей обиды когда поняла ещ?, что сочинские бабы - и не только студийные - оскорблены фотографиями до душевных судорог. Никто из них не представлял себе, будто это возможно: с одной стороны, обладать таким ослепительно роскошным телом, а, с другой, жить в Сочи, как ни в ч?м не бывало. Разве что вещать известные истины о здоровом питании. Чувство справедливости, воспитанное доцентом Гусевым, побороли в душе Виолетты не только обиду на его дочь, но и сомнения: к лицу ли ей, заместительнице и коммунистке, возглавить кампанию по защите Хмельницкой. Директор студии Дроздов, пожилой демократ, которому как раз в день выхода журнала начали обтачивать зубы для вставления недостававших, метался от позиции к позиции. Мнения звучали разные. Начиная от "Как можно?!" - и вплоть до "А почему нельзя?!" От "Гнать е? в жопу!" - до "Здоровой еде - час-пик!" Природная смекалка, остаток совести, нетронутый реформой, и успешное боковое пломбирование зуба мудрости склонили Дроздова к точке зрения Виолетты, то есть местных коммунистов, к каковым он прежде и принадлежал. Согласно этой точке, каждый человек, а особенно женщина, обладает голым телом, которое история предписывает прикрывать мануфактурой. Но, как выяснилось, история способна ошибаться, а е? законы слабее законов телесного совершенства. Поскольку, однако, директор настоял на том, чтобы обойтись без удручающего анализа конкретных ошибок истории, дебаты сразу же свелись к эстетической сфере. Спорили как бы о фотопочерке Вайзеля. Женский контингент сч?л, что в динамично размытом снимке, где в фокусе застыли только груди, художник выразил отношение к Анне как к вакууму с сосками. Мужской заподозрил Вайзеля в обобщ?нном подходе. Дескать, либо всякая баба - сука с сосками, либо всякие соски - символ дерзости, плодородия и будущего. То есть - созревания фруктов в космическом саду. Аналогично разделились мнения и вокруг того обстоятельства, что почти во всех кадрах - слишком много ссылок на ягодицы, которые внештатный кинокритик студии назвал астральными. Он же настоял на том, что в снимке, где приблудная волна приподняла Анне влажную грудь, главное уже не в сосках модели, а в распавшихся губах. На лице. Точнее, в том, что на лазурном фоне воды е? белые зубы сверкают во рту, как рыбка у берега. Дикторша новостей возмутилась: если главное - в распавшихся губах на лице, зачем вдруг волне понадобилось высовывать из воды стоячие соски? И ещ?: глядя на искусственно отбеленные зубы, нормальные люди думают, мол, не о серебряной рыбке, а о дорогой пасте "Рембрандт" из цфасманских супермаркетов. Тот же критик сформулировал позицию мужчин и по разворотному снимку. Женщины хвалили Вайзеля за вскрытие контраста между агрессивно голой моделью и бер?зой рядом с ней - непорочной, как монахиня. Но критик возразил, будто фотографу, напротив, удалось показать, что нагое тело Анны об?рнуто молодой и гладкой кожей так же тщательно и плотно, как бер?за - светлой корой. Директор не понял метафору и напомнил, что так же тщательно и плотно оборачивают шоколадные батончики. Правда, только на Западе. Он сам же, однако, и отверг это сравнение, догадавшись, что "бер?за национальнее кондитерского продукта". Впрочем, отношение к скандалу Дроздов выразил зачислением критика в штат, а оправдал это отношение не только взрывом местного интереса к "Здоровой еде", но и иногородними предложениями е? ретранслировать, в связи с чем передвинул программу в час-пик и повысил цены за рекламно-спонсорские услуги. Теперь уже самый деш?вый пакет из двух динамических титрзаставок по пять секунд - прич?м, без коммерческой информации! - стоил три тысячи долларов. Что же касается самой Анны, она хранила такое пустынное спокойствие, словно е? единственной вс? это и не касалось. Из услышанного ей запомнилась лишь реплика, брошенная тем же кинокритиком в связи с тем же разворотным снимком. Если бы, мол, ягодицы у Хмельницкой не были астральными, а фотография была ч?рно-белой, то можно было бы подумать, что это не она, а известная актриса, сыгравшая главную роль в старом фильме "Дама с собачкой". Ночью того дня, перед самым сном, родной е? кадр с ялтинским пляжем впервые предстал перед Анной не только без подсветок и фокуса, но и без красок - ч?рно-белым. Следующей ночью, впрочем, вернулись и краски, и свет, и фокус. С каждым дн?м е? спокойствие обретало дополнительный объ?м, а ожидание чего-то большого, наоборот, - осмысленную напряж?нность. Анна ощущала, что наливается не только прелестью, но и силой. Дерзостью даже. То есть - будущим. К восторгу Виолетты и к огорчению заинтересованных лиц, включая Цфасмана, она вещала теперь в эфире не просто о том, что от дурного продовольствия организм, мол, быстрее изнашивается, но о конкретных нарушениях пищевого статуса населения города. А может, и всей страны. Этот статус, оказывается, следует срочно откоррелировать БАДом - биологически активными добавками, но горе в том, что на отечественных фирмах делом устранения дефицита эссенциальных веществ никто не занимается, тогда как на иностранных дефицит коррелируется в соответствии с пищевым статусом того, иностранного, населения. Поэтому, говорила Анна сочинцам, всем нам сообща следует, отрекшись от импортного продовольствия, - кстати, дорогого, - заставить местных производителей нанимать нутрициологов. В этом, мол, случае импорт?рам прид?тся либо отказаться от импорта, либо снизить цены, а народу наконец станет по карману здоровое питание. Ещ? больше расстроила Цфасмана передача о французских винах, которые импортировал и он. Шампанское "Ives Roche" оказалось не только не французским и не шампанским, но даже не вином. Шипучим одеколоном из Германии. А от отечественных подделок можно и умереть. Плюс - нажить язву желудка. С "Chardonnay" было не намного лучше. На этикетке сказано, что содержимое - белое игристое полусухое, но выяснилось, что это - винный напиток с содержанием десятипроцентного этилового спирта и массовой концентрацией сахаров - пять граммов на кубический сантиметр. Не считая слишком большой доли - тоже пять граммов! - тестируемых кислот на кубический дециметр. Что соответствует лишь ординарнейшему вину, изготовленному путем физического насыщения двуокисью углерода! 18. Счастье не в том, чтобы повеситься Особенно сильно досталось армии. В частности, береговой охране, куда мечтал пойти Богдан. Готовя передачу, Анна представляла себе как бы он теперь подивился е? размаху: от "Плейбоя" до вооруж?нных сил! Сведения о скверном положении в армии Анна получала из солдатских писем. После журнала без них не проходило и дня. Признавались в любви даже повзводно. И в пламенной, и в нежной. В индивидуальных признаниях больше других упорствовал дагестанец Расул из береговой охраны. Делился не только тоской ("трудно, мне, джигиту в море без коня"), но и лирическими четверостишиями, из которых Анне - по понятной причине - запомнились "надписи на кинжалах": "Кинжал в руке глупца -/ Нетерпелив./ В руках у мудреца -/ Нетороплив". Или ещ?: "Две грани. Обе кровь/ И смерть врагу пророчат./ Одну из них любовь,/ Другую злоба точит". Двустишия даже: "Чтоб владеть кинжалом, помни, друг,/ Голова куда нужнее рук". Или: "Тем он страшен, тем он жуток,/ Что не понимает шуток". В основном, правда, Расул писал о любви. Жаловался. Но однажды, словно подглядев коллективные письма своих соратников к той же Анне, прислал такое: "Нет, не люблю стихов я о любви,/ когда о ней кричат, как о несчастье,/ нет, не люблю я песен о любви,/ когда, как о беде, поют о страсти./ Пусть сердце от любви сгорит - повсюду/ о ней твердить я, как о счастье, буду!" Это послание поразило Анну и она решила было откликнуться, но Виолетта объявила, что, быть может, юноша и прав, но если бы он был ещ? чуточку тупее, то был бы уже не дагестанцем, а лошадью. И что поражаться следует тут лишь масштабам его тупости. Но главное, мол, что стихи писал не он. И утверждает она это не потому, будто в армии не до поэзии, и времени едва хватает на онанизм. Она основывается на том, что сочинял стихи и даже публиковал их другой дагестанец, хотя и с тем же именем - областной, но уже великовозрастный классик. Тем не менее юный Расул - подобно другим армейским корреспондентам Анны - жаловался не только на любовь, но и на плачевное положение в сфере воинского питания. На просроченное масло, на консервы в заржавевших банках, на кислую капусту и гнилой картофель. Даже сервировка убогая: два металлических бачка на "духа", миска, ложка, кружка и прот?ртая, но общая оловянная тарелка с салатом из проквашенных огурцов. "Разводящий" разда?т, оказывается, еду, начиная с дембелей и сержантов. Хлюпает им половником со дна. Остальным - что осталось: кому листочек капусты, кому огрызок картошки в мутной баланде. На второе "шрапнель" - перловая каша. Или жидкое варево из гречки. Полагается ещ? масло, сахар к чаю и белый хлеб. Но это доста?тся только дембелю. У "духа" же пустота в организме не заполняется, а голод никогда не проходит. Как, впрочем, никогда не пройд?т у Расула и любовь к Анне Хмельницкой. Анна огласила эти письма. Передача вызвала панику. Сразу же, впрочем, ул?гшуюся. Только пенсионеры продолжали настаивать на отлове ворья в столовой береговой охраны и высказывать опасения, что скоро охранять город с моря будет некому. Начальник штаба подверг Анну в печати осуждению, которое, несмотря на безвкусицу, оказалось гневным. Маразм так быстро, мол, крепчает, что достиг тв?рдости сифилисного шанкра: на харчах господина Цфасмана мамзель Хмельницкая - и приписал "sic!" - размахивает голыми сиськами и учит охрану готовить харчи! Узнав из статьи про греховную связь Цфасмана, жена его подкараулила Анну под козырьком студийного подъезда и набросилась на не?. Излагать образовавшиеся мысли, нелестные для Анны и полные угроз, она стала сперва на немецком, потом перешла на язык подстрочников, и только в конце - на русский мат. Между ней и Анной чинно разгуливали сытые голуби. Анна спокойно предложила фрау Цфасман не блокировать ей путь ко входной двери. Птицы д?рнули головками и учтиво расступились - что сразу умерило пыл Цфасманши, повесившей вдруг голову и удалившейся прочь по каштановой аллее. В лифте Анне стало е? жалко, потому что она была пожилая, маленькая и розовая. И тоже - как плейбойевский замред - походила на устрицу. Потом ей стало перед ней и стыдно. Прежде, чем просмотреть новую почту, Анна позвонила Цфасману домой и тоже спокойно сообщила ему, что отношения между ними закончены. Какое-то время Цфасман как мог сопротивлялся этому, потому что всегда остерегался всякого конца, а теперь испугался и смерти. Заверял Анну в любви, обещал оставить жену и выстроить новый дом. И даже - остановив в горле сл?зы - искренне пригрозил повеситься, как Гусев. Без предупреждения и записки. Ибо, мол, мудрость вовсе не значит остыть к тому, что волнует в молодости. Анна отвечала ему сбивчиво, но правильно. Каждому, мол, человеку - сво? счастье. Ему, Цфасману, надо найти счастье не в том, чтобы повеситься, как Гусев, а, наоборот, в том, что он уже знает и что у него уже есть. Что же касается е?, Анны, то хотя Цфасман сообразительный и состоятельный человек, но он уже женатый и весь для самого себя внутри израсходованный. И ничто нечаянное с ним больше не произойд?т. А сама она, Анна, хотя ещ? молодая, уже заждалась своего счастья. 19. Высказать что-нибудь вертикально неучтивое Объявилось оно не совсем нечаянно. После многих дней, которые оказались ей ни к чему, и после разных событий, необходимых тоже просто для существования или воспоминаний, Анна почувствовала однажды, что - вс?! - е? тоске о будущем приш?л конец. По-хорошему. Произошло это за четыре месяца до нашей с ней встречи. Чего-то важного она ждала уже с утра. Огорчилась даже, когда первым делом столкнулась в лифте с Дроздовым - и тот велел заглянуть к нему после летучки, обещав поделиться важной новостью о "Здоровой еде". Анна ждала чего-то более значительного. И не связанного с работой. После летучки огорчился уже Дроздов: решение о ретрансляции программы питерской студией Хмельницкая встретила без особой радости. Вяло отреагировала и на последовавшее сообщение, что не исключена командировка в Питер к первой передаче. После паузы директор позеленел и пообещал ей триста премиальных долларов. Не увидев в е? глазах восторга и теперь, он постучал по столу сигаретной коробкой и, не задерживаясь на ж?лтой краске, вспыхнул красной - как светофор. Я, мол, этого больше не потерплю! А демократия - не то, что о ней думают! И я не вор! А весь навар с программ уходит на нужды студии! И коммунистам не позволю меня порочить! Тем более, что я демократ, и вс? у нас в городе схвачено! Анна пролепетала в ответ, будто претензий к нему не имеет, Виолетта его при ней не порочит, а сама она такая вялая по той причине, что ждала более важной новости. Не связанной со здоровой едой. Как бы личного свойства. Директор вырубил светофор и повторил, что свои триста или двести долларов Анна получит. И что у него как раз есть для не? сюрприз личного свойства. С этими словами он протянул ей билет на открытие Сочинского кинофестиваля. Выступит даже премьер-министр. Хотя прибыл в город исключительно для того, чтобы отдыхать и загорать. Тоже, кстати, демократ из коммунистов. Пока Анна прикидывала можно ли - в духе демократии - высказать что-нибудь вертикально неучтивое хотя бы о премьер-министре, Дроздов добавил, что вечером, на открытии, кроме самого премьера, кроме духа демократии и прочих столичных гостей, будет присутствовать известный продюсер Вайсман, бывший супруг известной же актрисы, которая давно сыграла ч?рно-белую даму с чеховской собачкой и на которую Анна, говорят, похожа. Сказал, мол, так и сам Вайсман. Звонил ему недавно из Москвы и справился о ней. Собираюсь, мол, на открытие и хотел бы обтолковать с вашей красавицей прекрасную идею. Теперь уже Анна зажглась, но об идее Дроздов ничего не знал. Только - что она прекрасная. Вот, мол, твой билет и спрашивай его сама: я обещал ему вас свести. То есть - не что-нибудь дурное, а просто познакомить. Виолетта подтвердила, что Вайсман дважды звонил директору. И что это хорошо, ибо идея, значит, не просто прекрасная, а самая прекрасная! И что она за Анну рада. И ещ? что - для контраста с журналом - одеться ей надо скромно. Хотя, мол, после журнала она и в трусах покажется монахиней, как бер?за на том снимке. Анна тоже развеселилась - и весь день не могла понять куда следует протолкнуть из горла застрявший в н?м клубок радости, чтобы он не мешал дышать. И даже разговаривать: во время записи очередной передачи ей не далось, например, слово "артишоки" - и пришлось поменять его на другой продукт. А "благодарю" - на простое "спасибо". 20. Смысл образовался гнусный Вечером настроение у не? испортилось не сразу, поскольку Вайсман к выступлению премьера не подоспел. Директор, однако, перегнулся к Анне через пустовавшее место продюсера и укорил е? за монашеский наряд - ситцевое платье без выреза, но с длинными рукавами. А когда премьер вновь гадко закашлялся после обещания заботиться о работниках экрана, Дроздов напомнил ей странным голосом, что Вайсман как раз важный работник. Анне этот тон понравился ещ? меньше, чем премьерский. Вайсман объявился во время аплодисментов, которыми служители экрана отблагодарили премьера за речь. Анна сначала и не поняла, что это Вайсман. За исключением цвета волос на носу, рыжего, он ничем не отличался от Цфасмана. Впрочем, рыжими волосы были и на голове. Вс? остальное кроме ещ? голоса - возраст, взгляд, манеры - были цфасманские. Вайсман зато - хотя Анна была в платье - сразу понял, что это она. Назвал Анютой, подмигнул и сказал, что глаза у не? - в отличие - ореховые, то есть более земные, и слава богу! Потом бросил премьеру вдогонку "дундук", развернулся к директору и, не здороваясь, объяснил, что опоздал умышленно, ибо с оратором рассорился. Правда, из-за пустяка. Директор крепче зауважал Вайсмана и признался, что польщ?н знакомством. Пока звучало приветственное попурри из старого мюзикла и по сцене нервно метался синий луч, они перебрасывались отрывистыми фразами. Хотя говорили вполголоса, Дроздов дважды склонился к вайсманскому уху и капнул в него какое-то слово. Когда луч наконец успокоился, и из-за кулис выступил к микрофону тоже рыжий служитель во фраке, Вайсман поднялся с места и предложил Анне выйти в бар, потому что рассорился, мол, и с этим оратором. Директор снова напомнил Анне, что Вайсман важный человек. Теперь - глазами. Сам он начал почти с того же. Сперва, однако, бросил взгляд в сторону моря и им же разогнал воровато-липучие зрачки прочих служителей белого экрана, которых погнала из зала в бар либо жажда, либо тоже ссора с рыжим оратором. Потом Вайсман распустил ш?лковый платок на морщинистом горле, опрокинул в последнее первую рюмку коньяка и объявил, что он - занятой человек. Сразу же, правда, признался в вечной любви к бывшей супруге и, заложив за шарф ещ? две рюмки, стал говорить без точек и запятых, заменяя их всякий раз словом "значит". Хотя ни одно последующее предложение не вытекало из предыдущего, а Анна - подобно т?зке из "Дамы с собачкой" - сама брезговала синтаксисом, ей вс?-таки удалось отобрать из вайсманских слов ключевые. Образующие смысл. Смысл образовался гнусный. Вайсман любит бывшую жену. Ту самую. Но она, во-первых, вся в морщинах, во-вторых, витает в облаках, а в-третьих, ушла от него к писателю. Вайсман не любит порнографии. Даже мягкой. Но, во-первых, искусство теперь требует жертв, во-вторых, Чехов оборвал эту историю на полуслове, а в-третьих, никто пока не снимал классику правдиво - ниже пояса. Вайсман понимает опасность тавтологий. Но, во-первых, в тавтологии есть жизнеутверждающая прелесть, во-вторых, фильм будет цветной, а в-третьих, у Анны - помимо иных глаз - рельефно и то, что выше пояса. Вайсман состоятельнее мужа дамы с собачкой, служившего в земской управе, и Гурова, служившего в столичном банке. Но, во-первых, он тоже зарубежному курорту предпочитает отечественный, во-вторых, в отличие от Гурова, оформит отношения с Анной, а в-третьих, потребует, чтобы она, в отличие от той дамы, не изменяла мужу даже с писателем. После паузы Вайсман сказал, что в зале им делать нечего, что он презирает мир, который погибает от глупости и измен, и велел Анне ехать с ним в гостиницу. Речь Вайсмана Анна излагала мне сумбурнее и пространней. Не только потому, что таковой, видимо, речь и была. Анна хотела объяснить сво? состояние после такой речи. Так и не смогла. Добавила лишь, что когда наконец Вайсман обозвал е? "такой же тупой" и вернулся в зал, она презирала мир сама. Потом, допив свою рюмку и собравшись уходить, Анна почувствовала себя голой, как на снимках. Ей захотелось вернуться в тесноту собственного тела, свернуться там в комочек, которым когда-то была, и ждать пока е? кто-нибудь не пожалеет и опять не родит - но как-то лучше. Как пожалел бы отец. Или как жалел Богдан. Пока перестал. Ещ? позже, в ожидании автобуса на аллее, перекрытой кронами лип, она отошла и от этого чувства. Догадалась, что не так уж вс? на свете опасно. А люди вокруг не такие дурные. Просто она - красивая девушка, а красоту все принимают за силу. И поскольку Анна кажется им сильной, они е?... Не обижают, нет. Просто всячески стараются, чтобы она поделилась с ними своею силой. Анна пыталась описать эту догадку и другими словами, чтобы я понял - почему наконец к ней вернулось тогда утреннее предчувствие радости. 21. У души неч?ткое зрение Хотя он подрулил к ней на жигул?нке, говорил по-русски и назвался русским же именем Алик, - был даже не англичанином, а шотландцем. Анне казалось, будто Шотландия иностранней Англии. Я объяснил, что, наоборот, англичанин более дисциплинирован. Если перед прилавком с шотландскими юбками никого, конечно, не окажется, англичанин и тогда станет в очередь. Алик, ответила она, юбку не носил. Надел е? в шутку лишь раз - на банкет в честь закрытия фестиваля. Да и то не шотландскую, а Виолеттину. Смотрелся, кстати, ещ? более мужественно. Вайсман даже напился и стал приставать к Виолетте. Фамилия у Алика была не русская - Гибсон, но Анна заверила меня, что тот Гибсон, голливудский красавец, не годится Алику в подм?тки. Но тоже, видимо, шотландский патриот - иначе не сыграл бы в "Храбром Сердце" героя войны за свободу от Англии, хотя Шотландия значительно отставала от не? и в промышленности и в сельском хозяйстве. Во-первых, Алик выше того Гибсона. Во-вторых, глаза у Алика не просто синие, как у того Гибсона, а синие с зел?ным, - и рассмеялась: как шотландская юбка. В-третьих, от Алика исходит какой-то незнакомый, но вкуснейший аромат, а тот Гибсон неизвестно ещ? чем пахнет. Но главное не в этом. Главное, что ей очень нравится его разговорная манера: слова он сбрасывает с губ небрежно и все они у него получаются круглые. Этим он е?, оказывается, сразу и завоевал. Тормозит у остановки, выходит из машины - высокий, как Богдан, но похожий не на сову, а на коршуна с золотой шевелюрой, - и, словно семечки, гонит из-под правого усища набившиеся за щекой слова. А они падают на асфальт липовой аллеи и подпрыгивают. Как мячики. На самом деле Анну подкупило их содержание. Я, мол, сидел в том же баре и увидел, что продюсер Вайсман свинья. Не потому, что потный, а потому, что с красавицами из "Плейбоя" мужчины обращаются хуже, чем с уродками из Оксфорда. И я, мол, сразу захотел вас защитить. Но сперва - подвести на машине. Из-за внезапной аритмии сердца Анна уселась в жигуль молча. По дороге Гибсон - помимо прочего - поведал ей, что работает корреспондентом в московском бюро Би-би-си, но приехал сейчас из Севастополя, где готовил репортаж о разделе флота. Сказал ещ?, что Маркс не зря задумался об эксплуатации именно в Англии: хотя срок работы в России у Гибсона ист?к, Лондон велел ему из Крыма направиться сюда для репортажа о фестивале. Зная опять же, что его - в принципе, писателя - интересуют не события, а люди. В отличие от Лондона, Заза, московский оператор, с которым Гибсон постоянно сотрудничает, ориентирован как раз не на историю, а на человека. Не пропускает ни одного "Плейбоя". Как только Анна появилась в баре, Заза встрепенулся и шепнул ему, что вот, мол, пожалуйста: сама Анюта Хмельницкая! И выбрал из походной сумки с телекамерой журнал с сиреневой обложкой. Хотя Гибсон - пока сидел в баре - внимательно просмотрел весь материал об Анне, он ещ? раньше, как только взглянул на не?, понял, что его сочинский сюжет будет не о фестивале и зв?здах, а о Хмельницкой! Этих зв?зд вс? равно никто в Британии не знает, а с Анной хотел бы встретиться всякий, ибо всякий любит либо "Плейбой", либо великие русские романы. А некоторые - и то и другое. Заза, например. Но он из Грузии. Анна хотела спросить "про другое", про великие романы, но Гибсон ответил сам. С ними, оказывается, роднят Анну мерцающие искры, залетевшие в е? глаза из души Наташи Ростовой или - такое же, кстати, имя! - Анны Карениной! Залетевшие, но не погасшие в этих глазах - ибо поддувает их изнутри е? собственная душа. Душа Анны Хмельницкой! Indeed! Молодец и фотограф: понял, что е? немыслимое тело надо снимать как раз без фокуса - взглянуть на него глазами души. У которой, как принято считать, неч?ткое зрение. И слава богу, ибо ч?ткое разделяет мир на отдельные вещи, тогда как в прищуренном мир сливается воедино. Каковой он, indeed, и есть! Но это - особая тема! Анна прищурилась. Indeed: и Гибсон с золотой шевелюрой, и плакучая липа с повисшей кроной за стеклом на аллее, и подвыпивший курортник, цеплявшийся для равновесия за самого себя, вс? вошло друг в друга и слилось воедино. И не потому, что подвыпила она сама, а потому что - такое у души зрение. Но это тоже - особая тема! Потом Гибсон сказал Анне, что е? тело, как и глаза, внушают ему кроме радости тихую печаль. Подобно великой литературе! И опять - indeed! Вместо того, чтобы спросить - а отчего печаль? - Анна перестала щуриться, и мир в ветровом стекле жигул?нка снова обр?л паршивую ч?ткость. Анна пальцем повелела Гибсону свернуть влево, но он понял не только это. Догадался ещ? и ответить, что е? тело внушает ему печаль по простейшей причине: люди мечутся по свету и по жизни, пытаясь спастись в одиночку, но не догадываются о невозможности этой задачи. Ибо вс? со всем связано! Indeed, indeed! Анна вс? время порывалась сказать что-нибудь и сама, но каждый раз воздуха хватало ей лишь для дыхания. Вс?, что говорил шотландец, казалось ей предельно правильным, но даже если бы вс? было наоборот, она уже знала, что предчувствие радости е? не обмануло. Знала и то, что Гибсон - после Богдана - первый мужчина, с которым ей не страшно проснуться утром в постели. 22. Красивые люди мыслят иначе Ни следующим утром, ни потом - через месяц, два, три - у Анны уже не было того постоянно саднившего ощущения, что вот надо снова прожить весь сегодняшний день в ожидании чего-то неизвестного, но недостающего. Она уже чувствовала себя по-хорошему свободной от беспокойства этого ожидания и радовалась тихому, но сладкому недоумению от своей доверчивости к пришедшему празднику. Недоумевала, впрочем, Анна и от того, что, несмотря на дотоле незнакомое ей чувство постоянного воодушевления, перед самым сном, за уже сомкнутые веки, к ней по-прежнему возвращались рентгеновая темень и - по другую сторону забора, на ялтинском берегу - утреннее солнце, позлатившее длинные волосы одинокого басиста. Такие же, как у Гибсона. Что, собственно, и вызывало у не? недоумение, хотя разобраться в н?м она она не только не могла, но и не желала. Гибсон пробыл в Сочи две недели - и улетел в Москву лишь за сутки до истечения срока визы. Повторял ей изо дня в день, что счастлив, ибо она самая красивая девушка на свете, и что он даже боится надоесть ей своим восторгом, но она отвечала, будто такого не может быть и будто е? счастье не в красоте, а в счастье. Ему нравились эти слова - и он каждый раз хохотал, целовал Анну в губы ещ? вкуснее, распивал с ней вечерами вино в ресторане и твердил, что пусть даже ничто на свете ни с чем не связано, его судьбу уже никак не оторвать от е?. Ещ? больше ей нравилось сидеть с ним после ресторана на скамье у церкви и, подобно Анне Сергеевне с Гуровым, молча смотреть на море. Она вспоминала, что тогда на вершинах гор неподвижно стояли белые облака, листва не липах не шевелилась и в природе царило равнодушие давно обрет?нного счастья. В первые несколько вечеров наслаждаться этим равнодушием Анне мешали то гудки автомобилей, то беспричинные хлопки салюта, то внеурочные причитания церковного колокола. Даже голос Гибсона, который после лишнего стакана разговаривал часто не с ней и даже не с собой, а так, - выпуская из себя слова в липкий воздух. Жаловался, например, что пров?л в России три года, но встретил Анну только сейчас. Перед отъездом. А ведь ради этого, мол, и уехал из Лондона. В русских женщин влюбился, оказывается, ещ? в юности, зачитавшись великими романами. Выучил и язык, исколесил всю страну - и вот оно: только в конце! Гибсона невозможно назвать молчаливым, но Анна привыкла к этому быстро. Не реагировала даже на "в конце". То ли верила ему, что их уже ничем не оторвать друг от друга, то ли знала это сама. Счастлив был и Заза. Он вправду оказался ориентирован не на историю, а на человека - и ликовал сразу за двоих, за Гибсона и Анну, которой без всякого повода повторял, что воспринимает е? серь?зно. Шотландец справился у него - читал ли, мол, "Даму с собачкой", ибо сам Гибсон помнил из великого только романы, тогда как Анне милее всего, оказывается, эта самая дама. Заза тоже ничего о даме не знал, но, выяснив у кого-то породу собачки, съездил в Туапсе и прив?з Анне оттуда белого шпица. Которого тоже много снимал. И тоже часто без фокуса. Заза - грузин, но кепку носил лишь по той причине, что хоть он и моложе Гибсона, успел облысеть. Оператор, однако, был хороший. По крайней мере, жизнерадостный. И фуражку носил не гражданскую, а спортивную. Козырьком к затылку. За две недели он отснял для сюжета об Анне столько пл?нки, что хватило бы и на фильм об истории фестиваля. Хотя Анна уже не держала злобу на Вайсмана и, наоборот, почему-то жалела того, Заза заманил продюсера в расплюснувший лицо широкоугольный кадр и заставил рассказывать - когда и в какие головы пришла идея о фестивале в Сочи. Гибсону, собственно, нужен был лишь короткий кадр с лицом Вайсмана, на фоне которого голос за кадром мог бы честно сказать, что, несмотря на реформы, к женщинам в России - особенно к оголившимся - многие по-прежнему относятся по-хамски. Как, мол, и на Западе. Что лишний раз свидетельствует о связанности всего со всем. Но это - особая тема! После его отъезда Анна в течение месяца жила надеждой, что Гибсону удастся добиться нового назначения в московский корпункт. Лондон, в конце концов, отказал. Ещ? месяц прош?л в телефонных переговорах, в ходе которых Гибсон рассказывал Анне о е? успехе у английских телезрителей, о повторных показах сюжета и обещал, что вскоре выкроит неделю, прилетит в Сочи, и там вдво?м они обговорят как дальше быть. Обещал он это, однако, не тв?рдо. Потом вдруг звонки прекратились. Анна стала названивать ему со службы сама, но к телефону никто не подходил. Она затопила Лондон и факсами, которые отсылала из студии в сч?т так и не заплаченной Дроздовым премии. Идею подала ей Виолетта. Сперва смеялась: факсани, мол, твое