- логика! Хватаясь за ветки, мы спустились к воде и замерли, подталкивали друг друга локтями. Пока-то он не страшный, бревно бревном. Но коснуться, перевернуть, посмотреть ему в лицо... -- Не ссы, не укусит, -- ободрил милиционер. -- Вот ты, здоровый, бери за ногу! Туда его кантуйте, где полого... Я помянул недобрым словом свою комплекцию, вечно выделяющую меня из масс. Побито нагнулся и ухватил стоптанный каблук. Однако ботинок неожиданно легко слез вместе с носком, обнажив грязно-восковую ороговевшую пятку. И тут нас дружно, без предварительных судорог, в три глотки вырвало. А эта находка -- по времени самая ранняя: скорее всего, я еще не поступил в школу, -- вальдшнеп в траве на том же гречишном поле. За давностью картинка смазана, осталась схема впечатлений. Вечер летний, но прохладный уже, августовский, очень ясный, кучевые облака собрались к западному горизонту и сопровождают багряное раздутое солнце, на которое можно смотреть не щурясь. Я гулял на холмах и возвращаюсь домой; на ужин будут блины со сгущенкой; мне уютно, я в бабушкиной желтой вязаной кофте. Я не помню, что привлекает мое внимание; как будто и вовсе не было никакого знака: по чистому наитию я делаю шаг в сторону с тропинки, сажусь на корточки и ладонями раздвигаю у края пашни высокую, густую, выгоревшую за долгое сухое лето зелень. Наверное, первогодок, почти еще птенец: в цвет сепии, с пестринами, с длинным прямым клювом -- даже не пытается взлететь, но жмется к земле, втягивает голову в сложенные крылья и словно косит на меня по-заячьи, назад и вверх. Я знаю вальдшнепа, среди других диковинных птиц вроде глухаря и удода, по этикеткам спичечных коробков -- целая птичья серия -- и до сих пор пребывал в убеждении, что водятся они только где-то в дремучих лесах. С минуту я разглядываю его затаив дыхание. Он не так уж и мал, но кажется таким невесомым и хрупким, что я опасаюсь чем-нибудь повредить ему, если возьму в руки, хотя взять хочется. Потом отпускаю траву и отступаю. И дома ничего не рассказываю -- боюсь, что мне не поверят... Но странные все-таки штуки играют с человеком охота да икота. Детство, разумеется, -- золотые денечки, но не до такой же степени, чтобы вспоминать о них двое суток подряд. Суп виноват. По дороге с вокзала, в овощной лавке, Андрюха наскреб на кочанчик капусты и банку томат-пасты. К вечеру я соорудил отличное густое варево. Только крышка у перечницы оказалась плохо завернута, и весь перец ухнул в кастрюлю разом. Так что за ужином пришлось попотеть. Отозвалось мне это с запозданием, ранним утром. Спать я уже не мог, решительно проснуться не хватало воли -- вертелся, икал в полубреду, вот и лезли в голову неожиданные вещи. Сквозь пелену слышал раздраженное Андрюхино шарканье -- то ли он и сам страдал, то ли мои утробные звуки его разбудили. Когда за ним хлопнула дверь, я пожалел, что талдычил ему о деньгах слишком настойчиво. К пожару недр примешивалась знакомая невротическая беспричинная тревога -- и хрен ее развеешь в одиночестве. А он возьмет да скроется теперь, и правильно сделает, -- чтобы я не пенял ему насчет долга понапрасну, до срока. Я, конечно, не думал, что он не вернется никогда: вещи-то остались в шкафу. В походах и экспедициях демократично зарастающий грязью наравне со всеми, в городе Андрюха стирал дважды в неделю и чугунным утюгом, найденным у меня под плитой, манипулировал, бывало, ночи напролет. Ему не вытерпеть долго без свежих рубашек -- разве что в Люберцах держит второй гардероб... Но, спросив себя, а как вообще-то у Андрюхи с совестью -- то есть способен ли он, хотя бы и на день всего, ради своего душевного комфорта бросить друга заведомо без еды и средств, -- я пришел к выводу, что после десяти лет знакомства не могу ответить твердо. Светлые часы я пробродил между кроватью и кухней, где пил воду методом ослика: десять глотков согнувшись в поясе, закинув руку за спину и напрягая горло, -- и на некоторое время помогало. Я все-таки очень надеялся, что Андрюха позаботится не только о себе и с минуты на минуту преподнесет какой-нибудь съедобный сюрприз. Приблизились сумерки. Надежда угасала. Чтобы успеть до закрытия, я поспешно оделся и побежал на рынок. Там дешево продал три тома хозяйского Фрейда торгующему книгами инвалиду. И потратил значительную часть выручки в чистеньком кафетерии при кулинарии, вдоволь напившись чаю с эклерами и ромовыми бабами. Я не хотел сразу идти домой: делать там мне было совершенно нечего, -- я сел на рыночной площади в подъехавший троллейбус. Здесь, на конечной, не набралось и пяти пассажиров. Но выруливал троллейбус на весьма оживленную улицу, и я рассудил так: если народа и дальше останется немного, можно прокатиться до другого конца и обратно -- все-таки убью часика полтора; если же будет битком -- просто сойду на углу своего переулка. Чуда не случилось, и на следующей остановке хлынула в двери застоявшаяся толпа. Однако я не стал продираться к выходу. Место я занял хорошее, первое за кабиной водителя, где достаточно голову повернуть -- и ты вроде бы сам по себе, отдельно; спокойно наблюдаешь, как за окном расплываются в звезды и галло красные огни попутных и желтые -- встречных машин. А с открытого бока меня удачно загородил брезентовым чехлом для работ студент-художник с учебником "Тени и перспектива". Но главное, я сообразил, что троллейбус идет в сторону Кунцева. И в моей спонтанной и бесцельной поездке мало-помалу замаячила вполне конкретная цель. Я сделал неутешительные подсчеты. Судя по тому, на какую непомерную сумму я сегодня начаевничал, жизнь продвигалась вперед семимильными шагами и все вокруг опять вздорожало. Значит, за Фрейда я получил сущие копейки, с которыми и двух дней не протянешь... В общем, когда перевалили филевский мост, я уже точно знал, куда и зачем еду: в родные пенаты, к матери, просить взаймы. Много она не даст, да и вряд ли у нее есть -- но что-нибудь, может, и перепадет. Она удивилась, что я так, без звонка. Обычно звоню. -- Ты на запах, -- предупредила, -- не обращай внимания. Я полчаса только как вошла. У Рыжика с утра расстройство. Не везде еще убрала... Ну, я рада. Давай снимай куртку, мне нужно досмотреть... И вернулась в кресло перед телевизором; рыжий короткошерстый кот вскочил ей на колени. Я думал -- фильм, оказалось -- информационная программа. Я все еще не привык к новым реалиям и страстям, мне по инерции виделось что-то противоестественное в том, с каким алчным вниманием теперь следят за новостями. Сообщили о пикете с кумачовыми транспарантами возле ленинского паровоза на Павелецком вокзале -- коммунисты поднимали голову. -- Сволочи, -- сказала она. -- Недобитки. Ее второй супруг и соответственно мой отчим некогда был инструктором по прыжкам с парашютом, затем -- дельтапланеристом. Своевременно уловив, откуда дует денежный ветер, он взялся осваивать новомодный параплан -- управляемый парашют, стартующий с земли. Сей летучий муж, имея в подмосковном "Туристе" двадцатисекундный полет на трехметровой высоте, потерял от восторга бдительность и приземлился с переломом обеих ног и правой ключицы. Отныне два месяца из трех он проводил в больницах: сперва наращивал недостающие кости, затем пытался излечить тромбофлебит, -- благо львиную долю расходов пока принимало на себя спортивное общество, в котором он состоял. Их сын как-то незаметно для меня вырос и уже заканчивал школу. Прослушали сводку погоды. Потепление. Совсем я забыл об опасностях, подстерегающих здесь: не стоило садиться на диван -- свитер тут же покрылся кошачьими шерстинками. Это не счистишь щеткой, нужно снимать по одной. Я чертыхнулся: -- Сколько их у тебя? -- Кошек? -- В последний раз было три. Все живут? Она сокрушенно вздохнула: -- Нет, пропали. Вот один Рыжик остался. Потому что первый этаж! Даже если берешь домашнюю, она рано или поздно соображает, что можно уйти. Пару недель еще возвращаются -- и все. Наверное, их отлавливают. И я, конечно, на будущее зарекаюсь. А без них скучно... Кот, когда она взяла его под передние лапы и чмокнула в нос, отворотил морду и сдавленно вякнул. -- Рыжик у нас еще девственник, еще маленький... А иногда Уголек меня навещает. Он из подвала. Тоже юноша -- проныра ужасный. Я его подкармливаю. Квартира выглядела запущенной. Похоже, после травмы отчима всем и все тут окончательно стало до лампочки. Только часов прибавилось. Мать не то чтобы коллекционировала часы, но почему-то именно интересный будильник, или конструктивистский настенный механизм, или ходики под старину привлекали ее в универмагах в первую очередь. Время на каждом циферблате свое -- обслуживать это хозяйство, регулярно заводить и менять батарейки руки у нее уже не доходили. Я спросил, где брат. -- Утверждает, что на подготовительных курсах. В институте. Не стану ведь я его караулить?! Я съездила, узнала: действительно там занятия, с шести до девяти. И он в десять как штык дома. Но все равно у меня сердце не на месте. Мне кажется, он курить начал. Видимо, он чем-то заедает, но от одежды потягивает табаком. -- В шестнадцать лет все покуривают, -- успокоил я. -- Ерунда. А какой институт? -- Сам выбрал. Автодорожный. На "Аэропорте", прямо рядом с метро. Я сказал: -- Замечательный выбор. Кто не мечтал проехаться на катке по горячему асфальту, у того не было детства. -- Не ерничай. Там конкурс небольшой; по его словам, достаточно сдать без двоек. И военную кафедру не отменили. Да господи, в какой угодно, лишь бы поступил. В армию разве можно сейчас? Куда их завтра пошлют, с кем воевать? Телевизор включать страшно... -- Так у него еще год в запасе. Провалится нынешним летом -- пройдет следующим. Потом, институт -- не единственный способ. Тем более теперь и после институтов гребут за милую душу... -- Но все-таки отсрочка... Бог даст, за это время как-то вокруг образуется. И уже офицером... О чем ты говоришь -- не единственный? Не в психушку же ему ложиться! -- Ну, в психушку, да, -- согласился я, -- хорошего мало. Но можно, например, по сердечной линии или там по сосудистой -- комиссуют по всяким статьям... Найти знающего врача, заплатить. И пусть пишет ему обращения, обследования, диагноз такой, чтобы трудно проверялся, -- тогда и в госпиталь его вряд ли направят. Чем раньше начнете, тем вернее. -- И где я должна искать этого врача? -- Тон у нее стал надменный, будто я предлагал что-то неприличное. -- Да у тебя полно подруг! Потормоши их. Человек через третьего знаком со всем миром. -- По-твоему, я способна просить о таких вещах?! Способна где-то под столом передавать деньги за подлог?! Как ты себе представляешь?.. Это ведь... унизительно! Будь у меня деньги, мы бы скорее наняли репетиторов. Институт -- по крайней мере честный путь. А мухлевать я не собираюсь и ему не позволю. -- При чем тут честный -- нечестный? Что, преступление, если человек не хочет, чтобы государственная машина безо всякой вины, силой, задарма отбирала у него два года жизни? Не желает подвергаться издевательствам. Отказывается убивать, отказывается быть убитым... -- Отказываться можно по-разному. -- Ах, по-разному! То есть открыто, смело, благородно -- так? Но тебе ведь известно, чем это грозит. Так поступают, да. Верующие. Допустим, кадровые военные, когда совесть не позволяет выполнять приказы, -- одним словом, люди, сознательно отважившиеся на поступок. Я таких уважаю. Может быть, больше, чем кого-либо. А от восемнадцатилетних мальчишек, которые просто пытаются избегнуть бессмысленности и насилия, не слишком ли многого ты требуешь? -- Но страны без армии не бывает! Не заставляй меня повторять прописные истины. Значит, кто-то должен служить! А тебя послушать -- и ясно, за что москвичей всюду ненавидят. У вас даже тени понятия нет о таких вещах, как гражданский долг, о том, что, в конце концов, просто первая обязанность мужчины -- отстаивать, если нужно, интересы своей родины и своего народа. Нет, вы во всем видите исключительно бессмыслицу и несправедливое принуждение. Увиливаете любыми правдами и неправдами. А деревенским парням -- им деться некуда. Институты не для них, и болезнь фальшивую себе не состряпаешь -- живут-то на виду. Вот они и идут, и терпят, как ты назвал, издевательства, и погибают, покуда вы тут прячетесь по больницам, а в сущности -- за их спины... -- Мама! -- взмолился я. -- Ну что ты городишь?! Кто такие: мы, вы? Ты хоть вспомни, что мы не вообще рассуждаем, а о твоем сыне! Ты же не хочешь, чтобы он там очутился! Стало быть, нутром чувствуешь обман? Догадываешься, что у слов, которыми тебя покупают, бессовестным образом подменили значение? Разве родина -- это государство? Разве власть и народ -- одно и то же? -- если уж ты не можешь обойтись без подобных категорий. Прежде всего в том преступление и бесчестие, что власть, прикрываясь законом и разглагольствуя о государственных интересах, использует принудительную, дармовую, с уголовными порядками армию в собственных целях. -- Теперь, -- сказала она, -- все изменится. Нужно время. -- Да? Ну, не знаю. -- Разговор меня злил, впереди просматривалась бесконечная цепь взаимных возражений, и я спешил его свернуть. -- Тебе виднее. Я плохо разбираюсь, что нынче творится. Только я надеюсь, ты не будешь в случае чего ставить ему палки в колеса? И на мораль, пожалуйста, не дави. Хочешь устанавливать правила -- устанавливай их себе. А он пускай сам решает, кому обязан, кому не обязан... Мы отчужденно замолчали. Телевизор транслировал арктические панорамы. Я подумал, что все равно хорошо сделал, приехав. Уже давно мы нуждались друг в друге ровно настолько, чтобы встречаться пару раз в году -- один из них, как правило, в сентябре, в ее день рождения. Я знал, что сходиться чаще было бы тяжело нам обоим. Но и стоило мне прозевать очередной срок -- она обижалась, переживала, что забуду ее совсем. Сегодняшний визит благополучно освобождал нас до осени. Я выждал паузу, перевел разговор на другое и осторожно закинул удочки, нельзя ли сколько-нибудь одолжить у нее. Она растерялась и запустила пальцы в журнал мод на столике -- всю жизнь их выписывала и ничего не шила. Она не умела отказывать: робела, обыкновенно уступала, а после стыдилась своей робости -- и потому очень не любила, когда ее о чем-либо просили. Это я перенял по наследству. -- Нет так нет, -- сказал я. -- Не бери в голову. -- Понимаешь, медицина -- такая прорва... Ладно, операции нам оплатили. Но половину специалистов мы приглашаем за свой счет. И еда... Больничная -- в рот не лезет! Мне теперь зарплату поднимают каждый месяц. Но цены-то обгоняют! Она приготовила мне омлет с расплавленным сыром. Я еще не проголодался, но не мешало загрузиться впрок. За столом расспрашивала: -- Не болел? -- Смотря чем. Дух, боюсь, болен у меня. Как выражается английский словарь -- проходит через ночь. Остальное вроде нормально. -- Жилье получается пока что снимать? -- Я не снимаю сейчас. Сторожу квартиру. Друг один двинул на край света... -- Видишь, как удачно. Мы с твоим отцом тоже снимали, года два или три -- не помню уже. Еще до тебя. Это ничего. Все устроится. Женишься. Не надумал жениться? -- Я невыгодная партия. И необщительный. -- А работаешь по-прежнему в церкви? -- Ушел. Уволили, правду говоря. Они больше не издают книги. -- Но какие-то связи полезные, знакомства у тебя сохранились? Ты держись за них. Обязательно что-нибудь предложат. Если у тебя в руках издательское, литературное дело -- это отличная профессия, настоящая. -- Ну да, -- сказал я. -- Так приблизительно и складывается. -- С твоим братом все по-другому, -- посетовала она.-- А в тебя я с самого начала верила. Ты был очень серьезный. Почти не плакал. Сидел в манеже и рвал детские книжки -- часами. Никак не мог научиться перелистывать. А я стирала ползунки и радовалась: вот вырастет глубокий, цельный человек... На обратном пути имел место контролер, но странно расслабленный и уступчивый: я ему наплел, что у меня нету ни рубля, и он даже не заставил сойти на ближайшей остановке. Я только здорово перепугался от неожиданности, когда он сунул мне под нос красное удостоверение. Я восстанавливал в памяти еще одну старую историю, связавшуюся и с мыслями о брате. Получасом ранее, попрощавшись с матерью, я спускался в подземный переход под Рублевским шоссе и разминулся с человеком, которого почти наверняка узнал. Почти -- потому что выглядел он совершенно разрушенным. Причем разрушенным не так, как это бывает от неудержимого пьянства или каких-нибудь более оригинальных пороков, -- мне показалось, он попросту катастрофически, преждевременно постарел. А в старших классах я нередко хвастался тем, что хорошо с ним знаком. Учился он в центре, в английской, что ли, спецшколе. И выделялся среди моих ровесников, поголовно увлеченных музыкой и через пень колоду ковырявших на гитарах, профессиональным, по нашим меркам, обращением с клавишами. Естественной целью наших массовых музыкальных упражнений было поразить своими талантами возможно большее число девушек. Он же в самые что ни на есть рок-н-ролльные времена отдавал решительное предпочтение джазу, для девушек абсолютно невразумительному. Мечтал сбежать в Голландию и поступить в джазовую школу в Амстердаме; захлебывался от волнения, рассказывая, какие всемирные знаменитости -- Джон Льюис, Маккой Тайнер -- порой ведут там занятия. Как и пристало уважающему себя музыканту, западал на индийские дела и читал все подряд: "Рамаяну" и Дхаммападу (с пеной у рта доказывал, что, "убив отца и мать, брахман идет невозмутимо" ни в коем разе нельзя понимать буквально), Еремея Парнова и до дыр затертые книжки с ятями -- сочинения йога Рамачараки; а заодно и ксероксы Штейнера, и дешевые американские покетбуки про оккультизм. Где-то (полагаю, не в "Рамаяне") он наткнулся на описание эксперимента, который следовало осуществить над собой. В течение пятидесяти дней ежедневно, по часу, при слабом искусственном освещении, нужно было неотрывно смотреть в зеркало, глаза в глаза своему отражению. Первые недели две -- и тут важно запастись терпением -- не происходит ничего. Дальше понемногу отражение начнет гримасничать. Затем лицо в зеркале окажется не твоим и станет меняться раз от раза. И наконец, однажды там не отразится вообще никакого лица. Здесь-то и вспыхнет истина, состоится просветление, коего ради, собственно, все и затевалось. Пустота и полнота сомкнутся, сознание расширится и обымет космосы, скрытые прежде сущности предстанут астральному зрению, а тайные силы, духовные и телесные, будут освобождены из-под спуда и подчинятся воле... Разумеется, он сразу перетащил зеркало к себе в комнату и вскоре, похоже, в этих потусторонних опытах преуспел: интеллигентные родители, подсмотрев очередной сеанс, нечто такое уловили между ним и амальгамой, что спешно определили сына в клинику Ганнушкина. К новому повороту событий он отнесся с юмором и считал, что ему только на руку -- белый билет обеспечен. В больнице он беседовал с врачами на отвлеченные темы, прятал таблетки под язык и разгадывал кроссворды. Пока по глупости, угостившись контрабандным спиртиком из боржомной бутылки у соседа-шизоида, не ввязался в драку с санитаром. Тогда с ним что-то сделали. Он не распространялся, что именно (молчал и о результатах своих путешествий в зазеркалье), но вариантов, думаю, существовало наперечет: сульфазин, инсулин, электрошок, какое-нибудь лоботомирование... И быстро выписали, с диагнозом благоприятным для его пацифистских устремлений. Он почти ничего не утратил -- ни от ума, ни в эмоциональном плане, и даже мог по-прежнему самозабвенно смеяться. И клавиры Баха играл с прежней проникновенной точностью. Но джаз... Едва он пытался теперь оторваться от темы, все начинало звучать как исполнение регтайма механическим пианино. Причем он всячески выставлял это напоказ: всюду, где была возможность, непременно садился к инструменту, но уже через несколько тактов с виноватой улыбкой отнимал руки и будто бы заново удивлялся открытию. Я догадывался, зачем нужны ему подобные болезненные демонстрации. Не жалости и не сочувствия он хотел от нас -- другой характер и другой сюжет, -- а понимания величины его потери. Как будто ждал, что и мы зададимся вопросом, который жег его -- сжигал медленно, но дотла. Однако ведь -- жив, не дебил, не в тюрьме... Его друзья не в том возрасте пребывали, чтобы принять действительно близко к сердцу такую прикрытую, внутреннюю чужую боль. После школы он устроился аккомпаниатором в детскую секцию художественной гимнастики. Потом нас всех раскидало. Но лет пять спустя кто-то еще рассказывал мне, что он по-прежнему аккомпанирует и ни с кем не поддерживает контакта. -- Где тебя носит? -- спросил Андрюха. Он сидел на кухне, жарил курицу, пил пиво и читал в газете страницу брачных объявлений. Я устыдился своих несправедливых давешних мыслей. -- Здрасьте пожалуйста. Да я тут днем чуть не окочурился, дожидаясь... Откуда такая роскошь? -- А? Нравится? -- Андрюха снял со сковороды крышку и полил курицу вытопившимся жиром. Курица была что надо: крутобокая и золотистая -- прямо с голландского натюрморта. Слегка надавил ложкой -- корочка упруго подалась. -- Снова бабушка? -- Все, готова. Бери вон пиво в холодильнике... И Андрюха отделил нам по хрустящему крылу -- для начала. Бабушка ни при чем. Сегодня он поехал на бывшую работу -- без цели, а просто поболтать: может, кто чем промышляет в области купли-продажи. Вдруг его приглашают в бухгалтерию и выписывают с депонента премию по итогам прошлого сезона, которая ему полагается, потому что уволился он уже в новом году. Премия невеликая, половина оклада. В уплату долга она покрыла бы лишь малую часть -- какой смысл, это ничего не решит. А так хоть побалуем себя. Лучший праздник -- праздник желудка. Андрюха выпятил подбородок и сделался важен, как Гегель, у которого минуту назад сошлись концы с концами в картине самораскрытия абсолютного духа. Законная гордость добытчика. Пиво он принес дорогое, тверское. -- Обратно не зовут? -- спросил я. -- Вовсю. -- И что ты? -- Ну нет. Нельзя никогда возвращаться. Разговор наш не клеился. Андрюха держался очень напряженно. Должно быть, предвидя, что речь о деньгах зайдет непременно, заранее сложил какие-то слова в ответ и торопился произнести их. А я не давал повода. Я с радостью убедился, что уходить ему неохота, и боялся лишним напоминанием все испортить. Вот мы и мялись, как влюбленные на первом свидании. Прогрохотал снаряд в мусоропроводе. Я уронил вилку. Андрюха сказал: -- Встретил там мужика -- он у нас в Армении полем командовал. А теперь -- шишка. Контролирует всю сейсмическую программу. Хороший дядька. Поговорили с ним. Интересные вещи всплывают... В основных чертах из множества Андрюхиных рассказов мне было известно, чем занималась его геофизическая партия. Бурили шурф -- большей или меньшей глубины, в зависимости от конкретной задачи и условий -- и закладывали взрывчатку. Потом производили взрыв, и самописцы в разных точках фиксировали сейсмические колебания. Через несколько километров -- новый шурф, новый взрыв, -- и так продвигались. По совокупности измерений делали выводы о тектонических особенностях района и содержимом недр. Наверное, в проекте намечалось охватить этими исследованиями всю страну -- только страна пошла некстати разваливаться. Буквально в последнее спокойное лето Андрюхина экспедиция работала на границе Армении и Азербайджана. И все теперь я впервые услышал от Андрюхи, что деятельность их там была не совсем обычной. Вместо штатного аммонала -- такого же, как лежал сейчас у нас в оружейном ящике, -- предполагалось в испытательном порядке применить маломощные (по сравнению, видимо, с Хиросимой) атомные заряды. Придумали размещать их в загодя нащупанных естественных кавернах скальной породы. С июня по август Андрюха и другие работяги тратили взрывчатку и вкалывали от света до света, проводя к этим камерам наклонные тоннели. Люди понимающие недоумевали: гористая местность, пустоты -- эффект возможен самый непредсказуемый. Но высокое начальство потому и высокое, что снизу не докричишься. Первый заряд привезли под армейским конвоем, а с ним приехали наблюдающий генерал и стайка военспецов. Спецы потирали руки, предвкушая, что удастся спровоцировать небольшое тактическое землетрясение. Все было установлено, подключено, уже готовились замуровать шахту, но тут-то и сообщили из Москвы, что в министерстве кое-кого сменили и новым эта затея не представляется ни невинной, ни перспективной. Распорядились прекратить работы и ждать указаний. Как только истек плановый срок взрыва, вояки, доставившие бомбу, расселись по "Уралам" и укатили, ибо не имели приказа оставаться дольше (к тому же их нечем было кормить). Начальник экспедиции в панике взывал к старшему над ними капитану, но капитан ответил, что с собой заряда не заберет, поскольку армии он не принадлежит, а они всего лишь осуществляли сопровождение. Следом, наскучив ночевать на раскладушке в палатке, отбыл в Ереван и генерал со своими разочарованными специалистами, попросив известить, когда все-таки приступят к делу, и посоветовав снестись с Москвой, чтобы обеспечили охрану. Своей властью он солдат выслать не мог -- он был какой-то технический генерал. В министерстве, однако, сочли, что официально прибегнуть к помощи военных -- все равно как во всеуслышание принять на себя ответственность за инициативы предшественников, со всеми вытекающими неприятностями. А хотели без лишней огласки, на личных связях, найти какую-нибудь организацию подходящего уранового профиля, куда удалось бы по-тихому адскую машину передать (причем желательно неподалеку, дабы не пришлось везти уже своими силами, таясь от других ведомств, через весь Союз), -- и, подшив документ о передаче, избавиться от проблемы. Тщетно проискали до середины осени. Между тем подступали холода -- экспедицию надо было снимать. В конце концов, после долгих согласований, на неделю приковав начальника экспедиции к телефону в ближнем (но не близком) поселке, признали наименьшим злом оставить все как есть и вывозить бомбу в будущем сезоне. Верстах в двадцати от экспедиционного лагеря находилась военная часть, даже не часть, а точка, объект -- то ли станция системы слежения, то ли тропосферный ретранслятор (несостоявшийся инженер-связист, Андрюха не умел описать антенну, лишь пальцы топырил -- во, такая...). Молодой командир объекта сильно скучал по родному Питеру, тянулся к культуре и частенько наезжал, прихватив казенной тушенки и флягу гидролизного спирта, провести время с москвичами. С начальником они стали приятели. Теперь начальник приватно, под строгим секретом, объяснил ему, что к чему. Тот выделил бетонную плиту -- ею закрыли выход на поверхность, присыпав потом землей, -- и пообещал назначить новый маршрут грузовику, который по вторникам и пятницам гоняли в райцентр: водитель, толковый сержант, в подробности посвящен не будет, но за окрестностью присмотрит. Казалось, впрочем, довольно маловероятным, чтобы случайный путник в чистом поле, вдали от всякого жилья наткнулся на замаскированную плиту и уж тем паче угадал под нею спуск в подземелье и начал долбить бетон, рассчитывая на упрятанные сокровища (а образ террориста еще не укоренился в умах и не подсказывал сюжетов более увлекательных). Так что домой возвращались со спокойной душой: дальше пускай наверху голову ломают -- зима длинная... Но на следующий год эти края уже называли в газетах не иначе как примыкающими к зоне межнационального конфликта, и геофизикам было там, понятно, не место. А еще через год стали они как бы и вовсе чужой территорией. Знакомого командира отозвали. Проездом в Москве он навестил начальника, успевшего шагнуть на пару ступенек по должностной лестнице. Рассказал, что армяне объявили станцию своей -- только на кой она им сдалась вне всей системы? По его словам, бомба мирно покоилась в земле -- никто о ней не проведал, никто не проявлял интереса... А здесь, распрощавшись с надеждой бомбу вернуть, про нее старались попросту не вспоминать. Покуда министерских олимпийцев не перетасовали снова и в процессе разных ревизий не выплыли опять старые документы, а с ними и старая головная боль -- изыскать способ и вывезти хотя бы в Россию. Я спросил: а зачем, собственно? Если она надежно похоронена, если шансы, что кто-то ненароком ее откопает, пренебрежимо малы... Взорваться сама она не может: подлодки на дне морском и те пока не взрываются. Так пусть и лежит себе в своей пещере. Сейчас она менее опасна, чем станет в любом другом варианте. -- Нельзя, -- разъяснил Андрюха. -- Она же на балансе. -- Ага. У завхоза. -- Я живо представил себе соответствующую графу материального отчета. -- Ну, не на балансе... как-то там еще... суть в том, что она за ними числится. И липовый акт о взрыве не составишь, его наблюдатели от вояк должны подписать. Как быть? Вдруг инспекция, вдруг потребуют предъявить? Вот они и боятся. Одно дело -- отвечать там за неправильное хранение или что-нибудь в таком роде. А тут -- совсем потеряли! Ты только вообрази, если сведения просочатся и дойдут до армян: атомная бомба скрытно заложена на территории другого государства! -- во что это выльется, в какой политический скандал... Я замахал руками: -- Все, все... Про политические скандалы -- это для меня уже слишком. -- Постой, я не договорил. Я что думаю: почему бы нам с тобой не съездить? -- Чего? -- не понял я. -- Куда? -- Заберем ее. А нам заплатят. Видел я ее -- она не очень большая. В рюкзак влезет элементарно. Тяжелая, правда. Килограмм сорок. День сегодня получился долгий и пронзительно бездарный. Я устал и не был настроен подыгрывать. -- Слушай, когда нечем развлечься, нужно либо есть, либо спать. Мы уже поели. -- Не, я серьезно, -- сказал Андрюха. Я едва не застонал. Я почувствовал себя так, будто меня зомбируют или подвергают гипнозу. Еле на стуле держусь, засыпаю, после курицы и двух бутылок крепкого пива свинец растекся от лобных долей к затылку -- и в этот обескровленный мозг мне начинают внедрять откровенную туфту! -- А с теми, кто должен нам заплатить, ты уже поделился своими планами? Или сделаем им сюрприз? Не трепать бы языком невесть о чем, а послать Андрюху к чертям собачьим и первым уйти в комнату -- тогда кровать на ночь достанется мне. -- Он сам завел разговор... И он действительно -- шишка, многим ворочает. Деньги будут. -- То есть вышли покурить... -- Он не курит, -- сказал Андрюха. -- Мужик этот -- не курит. -- ...и образовалось, между прочим, предложеньице -- не привезешь ли бомбочку? Серьезней не бывает. -- Напрямик не предлагал. Намекнул. -- Намекнул! Андрюха, я тебя разочарую. Он, может, на что и намекал, но ты намек расшифровал неправильно. -- Почему? Тогда для чего он посвящал меня в эти их дела кулуарные? -- Да потому, что какие бы сложности ни испытывали твои бывшие начальники, к посторонним раздолбаям в таких ситуациях не обращаются. -- А к кому? Ты не забывай, там теперь все, самостоятельная страна, забугорье. Военных даже теоретически не отправишь. -- Ерунда! Под чужим видом -- запросто, кого угодно. Граница ведь не закрыта. Не военных, так гэбэшников. Вот под твоим. Не так уж трудно изобразить геофизика. Андрюха покачал головой. -- Не годится. Для них ведь по-прежнему самое важное -- сор не выносить из избы. Через столько лет -- тем более. И, кроме меня, он, считай, уже и не найдет никого, кто с ним в том сезоне работал и знает местность. Ну, разве еще взрывник один до сих пор в партии. Я-то как раз не посторонний. Я самолично шахту под эту штуку пробивал. Меня ночью разбуди, я вспомню приметы, где она зарыта. А взрывник точно не поедет. У него пунктик на радиации. Когда бомбу опустили, дыру за сто шагов обходил. -- Отлично! -- развеселился я. -- Она еще и светит! -- У страха глаза велики. Заряд в ней слабый. И защита -- откуда вес? Солдаты вон с ней валандались, ничего... Нет, разумеется, я не самоубийца. Сначала обмеряем ее из тоннеля. Радиометр добуду. Он, в общем-то, все уже прикинул. Садимся на ереванский поезд (некоторое время назад с ними было весьма неровно, но Андрюха звонил в справочную вокзала и выяснил, что регулярное движение давно восстановлено). При себе имеем бумагу, где значится, что мы командированы за научными образцами, заготовленными экспедицией еще до начала карабахских событий, -- якобы тогда вывезти их не успели. Подчеркнуто, что результаты исследований, для которых данные образцы нужны, планируется впоследствии передать Армении, поскольку они могут способствовать обнаружению здесь новых месторождений полезных ископаемых. По Андрюхиной мысли, такая клюква послужит нам лучшим пропуском и обеспечит от подозрений тем вернее, чем чаще и настойчивей мы станем на нее ссылаться. Дальше, из Еревана, добираемся рейсовым автобусом или попутками... -- Каким автобусом?! Ты с луны свалился? -- Я поймал себя на том, что уже втягиваюсь помимо воли и обсуждаю заведомую пустышку почти с увлечением. -- По радио говорили: в Ереване электричество включают на три часа в сутки. С бензином, думаешь, лучше картина. Они воюют с Азербайджаном. Забыл? Но там, куда нам надо, он полагает, некому и незачем воевать. Там только крестьяне, пасут своих овец. Ничего важного, дороги и то нет приличной. Что касается бензина... какие-то машины по трассе все равно ходят. Пусть военные. Нам и выгоднее останавливать военные -- из тех же, демонстративных, соображений: раз мы ни от кого не прячемся, следовательно, не держим камня за пазухой и намерения наши воистину чисты. А от шоссе не слишком далеко и пешком: половина зимнего дня пути до деревни и потом еще километров пятнадцать. Наше появление деревню не удивит, жители привыкли к экспедициям: раньше, до Андрюхиной, у них много лет подряд размещались геологи. Стоит, должно быть, нетронутым и выстроенный геологами сарай. Вряд ли его разрушили и растащили ящики со старыми кернами (керны -- это пробы породы, каменные цилиндры размером со стакан). Ящики, конечно, удобные и много для чего сгодились бы, но у армянских крестьян Андрюха наблюдал строгие патриархальные нравы: они не позарятся на чужое, покуда помнят хозяина и не убеждены, что тот пропал навсегда. В деревне мы разживемся лопатой и киркой -- разбить плиту. Переночуем в сарае или воспользуемся чьим-нибудь гостеприимством. А утром, убедившись, что не предвидится метели, выходим за бомбой. Засветло мы, скорее всего, не обернемся. Но если сражаться с плитой самоотверженно и погода не выкинет фортеля, потемки застанут нас уже на подходе к деревне. Хорошие компактные ножовки, берущие арматурный прут, найдутся в гараже Андрюхиного отца (другом, рабочем) -- у него там целая мастерская. Рюкзак Андрюха починит свой. Бомбу завернем в спальные мешки -- а то отобьет спину. Про ящики он упомянул не зря. Нам понадобится пять штук. В одном на дне -- наш ценный груз, сверху прикрытый кернами, в остальных -- только керны, в два слоя. В случае проверок -- таможенных или дорожных -- показываем холостой ящик: серые камни, пронумерованные краской или химическим карандашом, наглядное соответствие документу. Мало? -- пожалуйста: второй, третий. Хоть все -- не станут ведь в каждом еще и докапываться до дна. Я заметил, что ящики будут у него неподъемные. -- Да ладно, -- не смутился Андрюха, -- сотня килограмм. Нам не на горбу их таскать. А в кузов, из кузова -- вдвоем нечего делать. Настоящая закавыка -- грузовик, чтобы вывезти нас из деревни. Поблизости машин не найдешь, их и прежде не было, глухомань. Наведаемся на объект с антеннами. Не выгорит -- в поселок на трассе, в райцентр. Просто голосовать на шоссе нет смысла. Даже если мы дождемся попутку до самого Еревана, придется еще уговаривать водителя съездить за нашей поклажей -- здоровенный крюк в сторону по никудышной грунтовке. Естественно, доллары, война не война, всюду в чести, а на расходы нам выдадут не скупясь. Но когда вокруг полно вооруженных людей, не стоит искушать долларами кого попало. Предпочтительнее -- опять-таки и в подтверждение нашей легенды -- добиваться содействия от властей, гражданских или военных, упирая на пользу своей миссии для суверенной Армении. Не исключено, что предстоит потратить несколько дней и стоптать по паре железных сандалий. А в Ереване обычным порядком, с квитанцией, сдадим ящики в багажный вагон. Себе покупаем билеты в купейный. Телеграфируем условленным кодом. Все. Тут, на вокзале, нас встретят. Мы им -- бомбу, они нам -- конвертик. Вернее, пакетик. Возможно, померзнем, возможно, поголодаем, но при благоприятном раскладе управимся за неделю-полторы. -- Прямо кино, -- сказал я. -- Кино с Бельмондо. Андрюха не отрицал: доля риска остается. Всего не предусмотришь. Так мы и цену назначим за риск. А попадемся... ну что нам, в сущности, грозит? Помурыжат -- и выпустят. На вляпавшихся сдуру в плохую историю мы смахиваем определенно сильнее, чем на тренированных диверсантов. Будем крепко стоять на своем: мол, нанялись на временную работу, нас и отрядили. Нам известно не больше, чем содержится в бумаге. На бомбе не написано, что она -- бомба. Объяснили: образцы, наука, там-то и там-то, и будь любезен -- доставь... Некий ужас и ощущение безысходности, охватившие меня вначале, теперь развеялись. Я не пытался подловить Андрюху на многочисленных нестыковках. Вот бумага, необходимый в его схеме элемент: кто, какой здравомыслящий начальник согласится ее подписать и тиснуть свою печать -- выступить крайним? Почему, например, наши заказчики могут быть спокойны, что мы не загоним бомбу чернобородым армянским радикалам? И вообще, такая авантюра получалась бы чревата для них -- если нас сцапают и скандал действительно вырастет в межгосударственный -- куда худшими последствиями, нежели нынешнее состояние вещей. Чего бы я достиг? Зачем мне Андрюхино признание, что все это -- голая фантазия? Я знал, таков один из Андрюхиных способов возвращать себе в затруднительном положении уверенность: феерические выдумки, как правило с приключениями и большим призом, -- всего лишь неизжитая детская магия, своеобразное приманивание удачи. Он особо и не рассчитывает, что кто-нибудь отнесется к ним всерьез. Однако в упрямстве, с каким сам за них держался, заключалось что-то привораживающее. Пусть ты не собирался подхватывать предназначенную для тебя в его вымысле роль и поддакивал, когда того требовало развитие игры, единственно из нежелания спорить, опровергать, -- Андрюха буквально навязывал тебе чувство, будто решения ты принимаешь отнюдь не иллюзорные, а самые что ни на есть ответственные. Вовлекая в специфическое двоемыслие, он помогал и другим сохранить дух бодрым. Что, случалось, понимали постфактум, оглядываясь назад, не только друзья и подельники, но и выручившие свое кредиторы. Но я не о духе заботился, когда наконец отмахнулся: "О'кей, хорошо, едем", -- игрушечное согласие на игрушечное приглашение к путешествию. Я не видел, как еще перерубить разговор, обещавший иначе длиться до зари. Андрюха с энтузиазмом шлепнул ладонями по коленям. Сказал, что боялся -- вдруг я откажусь. Очень ему не хотелось отправляться туда в одиночку. Следующие дней десять он пунктиром пропадал, возникал, пропадал опять, -- ночевал всего дважды. Приносил продукты из тех, что можно собрать после застолья, и ополовиненные бутылки. Иногда оставлял несколько изрядно обесценившихся червонцев или пятерок. Я не расспрашивал, где он бывает, догадывался и так: очередное полюдье, снова взялся объезжать друзей и родственников, занимает по крохам -- кто что даст. Похоже, он сообразил, что в этот раз все-таки перегнул палку, -- мы не возвращались к ночному разговору, и вскоре я совершенно о нем забыл. Наш главный, финансовый, вопрос не то что вовсе перестал меня волновать, я по-прежнему остро чувствовал движение времени. Но мысль, что в чем-то я мог бы понадеяться и на себя самого, день ото дня казалась мне все менее несуразной. Меня явственно отпускало. Я почти перестал ощущать, выйдя из дому, направленное на меня противодействие, поэтому много гулял и находил удовольствие в новизне восприятия. Однажды, с Андрюхиных денег, даже посетил Киноцентр, смотрел в маленьком пустом зале длинный, медленный и страшный фантастический фильм режиссера Кубрика. Однако по преимуществу еще осторожничал и общественных мест избегал: путаясь в изменившихся денежных мерах, предполагая за ними новые, неведомые доселе правила жизни, опасался попасть в нелепую, а то и унизительную ситуацию. Освоившись довольно, я исполнился куража и нагрянул в гости к той семейной паре, с которой некогда зимовал в выселенной коммуналке (их демарш, стойкое осадное сидение несмотря на применявшиеся к ним силовые методы -- многосуточные перебои с газом, отоплением и водой, -- завершился победой, и весной они получили замечательную квартиру в районе Никитских ворот). Мой внезапный визит их ошеломил. Они-то подозревали, сознался хозяин дома, я либо опустился на жизненное дно (его выражение), либо давным-давно пытаю счастья за границей. Но приняли меня сердечно. За столом я усерднее ел, чем разговаривал. А хозяин не стеснялся рассказывать о себе. Он говорил, что у него был тяжелый период внутреннего перелома, трезвой оценки своего художественного дарования -- и теперь он больше не помышляет о станковой живописи. Что, словно в награду за усмиренную гордость, за болезненное, но честное отречение, ему стало приносить подлинные творческие радости оформительство, мнившееся раньше занятием второстепенным, вынужденным, всего лишь приемлемым для живописца источником хлеба насущного. Что издательское дело вступает в компьютерную эпоху; привычные технологии бесповоротно ушли в прошлое; через пару лет уже никто не будет работать по старинке. К счастью, в фирме, где он не только служит, но и принимает участие в совете учредителей, этого никому не надо растолковывать. И нынешнее его кредо -- компьютерный дизайн. Фирма развивается, растет, в будущем месяце они собираются поменять технику на самую передовую -- тогда и у него на квартире установят персоналку. -- У нас грандиозные планы, -- сказал он, провожая меня к лифту, -- книжные серии, иллюстрированный журнал. Сам я уже не смогу обрабатывать всю графику и макетировать каждый выпуск. Моя задача -- общая идея, концепция, отдельные обложки... Мне нужны люди. Здесь не обязательно быть профессиональным художником -- это не карандаш, не кисти. Просто иметь вкус и кое-какие знания. Ты ведь разбираешься в фотографии. И работал в редакции, так что в целом кухня тебе знакома. Смотри. Азам я бы обучил тебя за неделю, а там -- постигай на практике. Все так начинают... Зарплата достойная. Не хватит -- наберешь левых заказов, халтура всегда найдется. Ну, распорядок... Да нет никакого распорядка. Хоть ночью являйся. У тебя материал, у тебя срок сдачи -- остальное меня не касается. Поверь, хорошая атмосфера, нормальные ребята... Мое тонкое чутье на судьбу включилось сразу же, с первых его слов, за которыми я моментально уловил не обыкновенные для всего, бывшего со мной в эти месяцы, ненатуральность и пустоту, а наконец-то долгожданную достоверность. Вот оно. Он делал мне предложение по всем параметрам почти идеальное. Мог бы взять доку, специалиста, но зовет меня -- великая штука старое приятельство. Вот и конец моей странной зависимости от непутевого друга, чужих долгов, антарктических экспедиций... Только чего-то тут не хватало. И лифт еще не успел добраться к нам на девятый этаж, как я уже знал -- чего. Я должен был испытать освобождение, что ли, облегчение... Но я не испытывал облегчения. Лифт перехватили этажом ниже. Хозяин ткнул кулаком в кнопку. Он деликатно молчал. Ждал, пока я отвечу. Я одернул себя: стоп, не смей. Там -- ничего, пшик. Ничего недовоплотившегося, под чем было бы жаль подвести черту. Это мерещится, этого нельзя брать в расчет. Это отброшенная во мне тень слишком долгой неудачи. Может быть, завтра, может, через час, через пять минут я опомнюсь -- а скороспелый гордый выбор уже не получится переиграть. Никогда не выходило. Стараясь не дать повода принять это за вежливую форму отказа, я попытался объяснить ему, что не хотел бы решать прямо сейчас, в данную минуту. Спросил, терпит ли время. Он пожал плечами: о чем тут думать? -- но вроде бы понял правильно. Сказал, что может держать для меня место до первых чисел марта. Но определенно не дольше. Домой я вернулся пешком. Я надеялся, что прогулка позволит мне сконцентрироваться, навести в голове порядок, однако мысли разбегались по множеству направлений. Было около десяти вечера. Еще дворник без шапки колол у подъезда приваренным к лому топором лед, легко отслаивавшийся от асфальта. Благодарный весенний труд. Возле торчал в почерневшем снегу дюралевый скребок. Когда я пробирался, расставив руки и балансируя, по вздыбленным ледовым оковалкам, дворник спросил огня. Он поджег приплюснутую "Астру" и виновато кивнул на осиротевшую лопату: -- Дочка устала. Неважно себя чувствует. Я расстегнул куртку и выдернул скребок. Примерился. Черенок коротковат -- под женщину или подростка. -- Зачем вы? -- растерялся дворник. -- Не надо... Да бог разберет зачем. Так. Разогнать кровь по жилам. Он повторил: -- Не надо... -- Но тон уже сползал в безразличие. -- А то вроде я вас разжалобил... И спешно отошел, подчеркивая дистанцией: я развлекаюсь по собственному почину и он ни при чем. Мы молча работали вдвоем: он колол у самой дороги, я с другой стороны энергично подгребал и отбрасывал за сугробы. Меня хватило на четверть часа: скоро у основания пальцев на отвыкших ладонях стала слезать кожа. В кухне на столе я обнаружил бутерброд с колбасой в крафтовом пакете и ящичек из коричневой пластмассы, снабженный брезентовым ремнем для носки, похожий на футляр полевого телефонного аппарата. Ящичек прижимал оторванную полоску газетных полей. Андрюха писал перьевой ручкой, и чернила на газетной бумаге сильно расплылись: "В четверг с Курского 23.10 Ереван. 8 вагон. Носков шерст. не найдешь для меня? Четверг завтра. Курский вокзал (дважды подчеркнуто)". Я отщелкнул крышку и уставился на переключатель шкал, какие-то настройки, стрелочный индикатор с градуировкой "микрорентген-час". Внутри глубокой крышки крепились трубчатые секции и датчик со шнуром. Я свинтил из них штангу и состыковал разъемы, как было указано в открывшейся под трубками инструкции на металлической табличке. Стрелка явила признаки жизни. В сборе все это напоминало миноискатель. Из любопытства и для тренировки я предпринял несколько измерений. Установил, что в прихожей и ванной фонит приблизительно одинаково и вдвое меньше, чем в том углу, где холодильник (вспомнились белые тараканы). Что самая чистая точка в квартире -- на середине пути от письменного стола к кровати. Шаг за шагом я совершенно погрузился в исследования (хотя действовал вполне сомнамбулически), даже попробовал выудить из дальней памяти санитарные нормы, которые зубрил в институте, готовясь к экзамену по гражданской обороне. Пока до меня не дошло: показаниям нельзя доверять, ибо снимаются они по младшей шкале и в секторе, ближнем к нулю, -- а в таком режиме любой прибор, как правило, забывает, к чему предназначен, и начинает ловить фантомаса. От возни с радиометром меня отвлек телефон. Я помедлил: поднимать -- не поднимать? Простенькое бытовое ясновидение -- я сразу догадался, кого услышу. -- Нам полезно было отдохнуть друг от друга, -- сказала она. -- Но пора, наверное, поговорить? -- Тебе не кажется, что поздновато? -- спросил я. Она засмеялась: -- Нет, ты уникальный все же бегемот. Звонит женщина, ночью, тайком от мужа, с ясными намерениями, которые вообще-то мужчин вдохновляют. А он -- поздновато! Давно ли? Ты что, начал вставать по утрам? На службу устроился? Сущий талант у нее: что угодно перетолкует в благоприятном для себя ключе. Мысли не допускает, что с ней могут обойтись резко. Я перечитал записку. На животе у меня болтался радиометр. Неожиданный оборот... -- Лучше завтра побеседуем, -- сказал я. -- Ты дома? -- Дома. Мужа нет. Сосед учит его по ночам машину водить. -- А который час? -- Полдвенадцатого, двенадцать... Куда ты торопишься? Не в Андрюхином стиле возобновлять уже не задавшийся однажды розыгрыш. Выглядит так, будто мы правда уезжаем. Тогда мне уйму всего предстоит еще переделать. -- На кухню, -- соврал я. -- Ужин грею. Сгорит ведь ужин. -- Точно, -- вздохнула она, -- бегемот. За что мне такая доля? Кто бы спорил -- доля незавидная. Тем не менее завтра она собралась ко мне. Ее подруга подрядилась шить концертные костюмы какому-то казачьему коллективу и зовет ее в компаньонки. Она должна получить выкройки. Возможно, она зайдет днем, а отсюда направится к подруге. Но если сосед будет занят, а муж, соответственно, свободен, если муж согласится уложить ребенка спать -- она объяснит ему, что работа не ждет, что казаки доплачивают за срочность, поэтому ей необходимо у подруги остаться. И приедет ко мне ночевать. Я спросил: -- Он тебе верит? Муж? -- Не знаю. Но проверять он не станет. Никогда не проверяет. По-моему, он сам боится ненароком в чем-нибудь меня уличить. Не понимает, как себя вести со мной, если уже и мне будет известно, что ему известно... Раньше тебя это не очень-то беспокоило... Я сказал: ладно, годится, завтра увидимся. Но мне тоже придется отлучиться, и тоже пока не решилось, днем или ближе к вечеру. Так что предварительно набери мой номер. Не хочу, чтобы ты оказалась у запертой двери. Теперь -- извини, моя еда превращается в угли. Я учитывал: она одна, ей некуда спешить и ночь располагает к разговору, -- стоит мне сейчас заикнуться о моем вдруг обрисовавшемся отъезде, долгого разбора отношений не миновать. А завтра, пусть она и успеет дозвониться, -- наверняка с чужого телефона или из будки, на бегу, что выгодно скомкает всякое обсуждение факта, перед которым я ее поставлю. Я по-прежнему не сомневался, что предпочел бы распрощаться с ней прямо и честно. Только время, увы, поджимает... И все-таки эти расчеты вынудили меня поежиться от некоторой гадливости к себе. Потом еще старательнее, чем в прошлый раз, я вымыл полы, навел содой глянец на сантехнику и посуду; кастрюли и чайник откипятил в ведре с мыльной водой. В результате, за вычетом вспученного паркета и барашков отслоившейся краски на потолке (их бы ободрать до уборки, в первую очередь, но я упустил, а после -- значит, все усилия псу под хвост, начинай по новой), квартира приобрела довольно сносный вид. Кусочком прогорклого сала я промазал свои туристские ботинки. Пошуровав в ящиках письменного стола, разжился катушкой оранжевых ниток и подлатал кое-какие ненадежные места на джинсах и куртке. Но пока я в комнате управлялся с иголкой, в кухне повторился старый трюк с краном и тряпочкой: вода на полу уже стояла вровень с порожком, отделявшим кухню от прихожей, и накапливала силы для дальнейшего наступления. Проклиная хозяина -- почему не отремонтировал краны, -- проклиная вечно сопутствующие мне убожество и разруху, проклиная родителей за то, что вообще произвели меня на свет, я опять опустился на четвереньки с тряпкой и металлической кружкой в руках. Когда выгонял из-под плиты и холодильника последние волны, за окном заурчала, разогреваясь, ранняя машина. До сих пор цель своих приготовлений я как-то выносил за скобки. Зачем Андрюхе тащить меня в воюющую Армению? Должно быть, образовалась у него новая идея типа нашей охотничьей, и с поезда мы сойдем где-нибудь на полдороге. Не принимать же за чистую монету сказку о бомбе. А прибор, а "микрорентген-час"?.. Меньше чем через сутки мы встретимся на вокзале -- и все выяснится. Я свободен не ехать. Свободен. Но не для того ли я и забился с осени в эту пустынь-нору, чтобы никто и ничто не связывало меня, когда выпадет мой шанс разомкнуть опостылевшие круги? Я рассуждал: если бомба все же не миф и мы действительно направляемся за ней -- мало надежды, что удастся Андрюхин замысел. Скорее всего, нам и до места не добраться. Только это роли никакой не играет. Главное, война, подобная идущей там, как представляется мне, обязательно меняет вокруг самый дух времени. Попасть в ее орбиту -- все равно что полностью ввериться непредсказуемому случаю, а то и чуду. Я как будто раскусил головоломку. Желания повоевать у меня никогда и в детстве не возникало. От стрельбы из автомата закладывает уши. Андрюха, несмотря на свойственные ему закидоны, тоже, думаю, не любитель очертя башку лезть под пули и рисковать жизнью, -- и даст бог, мы сумеем удержаться на расстоянии от зоны настоящих боев и не совершим ничего, за что даже по военным законам нас можно было бы взять и спровадить на цугундер. Но чудо и случай -- вот где зарыта собака! Пора признаться: вряд ли есть что-нибудь притягательнее для меня. Какой тут сон! Напрасно я ворочался в кровати и считал баранов. Я был очень возбужден, воображал нас то удирающими из-под стражи, то скитающимися в горах, то пересекающими турецкую границу. Вдобавок мне уже предносился образ Андрюхиного бутерброда. Бутерброд, по уму, следовало пока приберечь -- не так давно меня от души накормили в гостях, а до поезда иной еды не предвидится, -- но я не вытерпел. И вся обстановка моего скудного завтрака -- что вот и последнюю свою, со слоном, пачку чая я опустошаю, что сахарницу, тщательно обколов присохший к стенкам песок, ставлю под горячую струю, а единственную насельницу холодильника, банку окаменевшей аджики, кинул, понюхав, в пакет с мусором -- сложилась словно в чин прощания, будила добрую грусть. С тем хорошо бы и уйти -- но мне-то еще целый день сидеть, зубы на полке... И тут я вспомнил, что в куртке, да не в одном кармане, звякали монеты -- мелкая сдача с немногочисленных покупок. Высыпал их на стол -- образовалась приличная горка. Отделил, сколько понадобится, чтобы доехать вечером до вокзала. Остаток вроде бы тянул на булку или дешевый батон. Булочная на углу возле зоопарка открывалась (однажды я прочитал часы работы и обратил внимание) раньше других магазинов -- туда я и двинулся, когда совсем рассвело. Падавший ночью медленный снежок лежал еще не везде убитый. На воздухе ум мой стал сух и резок -- вроде того, как бывает наутро после качественной водки. В булочной разгружали с машины хлеб, почему-то через входную дверь, и я подождал в стороне, в компании трех старушек. Взгляд блуждал самостоятельно и монтировал, как Дзига Вертов: вот троллейбус причалил к остановке напротив, и пассажиры потянулись в переход, привычно ругая власти, поставившие на многолетний ремонт ближний вестибюль метро; две галки перелетели с крыши через улицу и состязались, толкаясь, за съедобный обглодыш возле бордюрного камня, -- как они видят, на таком расстоянии?.. вот всепогодный районный придурок, старый, в старой милицейской шинели и ушанке с промятым следом кокарды, волочит авоськи по земле -- в них скомканные грязные газеты и треснувшая молочная бутылка; а вот он я иду: топ-топ -- смерть в животе, атомная бомба под мышкой, по душу великого князя. И ни черта уже не найдет весь этот муравейник, чем бы меня переманить... Дома я записал в тетрадь с максимами: "Свобода начинается там, где вещи перестают намекать на что-либо, кроме самих себя". Туманно -- ну и пускай, зато весомо. Тетрадь сперва убрал в кофр, который оставлял здесь то ли на хранение, то ли в наследство, -- но, поразмыслив, достал снова и положил на виду: что плохого, если она развлечет хозяина и его пассию. Перед зеркалом обкорнал себе волосы. В теплой ванне все же задремал и проснулся оттого, что вода остывала. А взялся за телефон узнать время -- в трубке не оказалось гудка. Ну, это совсем ни в какие ворота! Мало того, что я еще должен сегодня ориентироваться, -- простая порядочность требовала, пускай мне не по силам произвести ремонт или остановить течь в кранах, прочее все вернуть в исправности. Как назло, пропала отвертка. Пришлось лезть в ящик за принадлежностью к карабину. Битый час я колдовал над аппаратом, пока не определил по наитию: причина не в нем. На кухне, в черной плашке с контактами, при потопе сделалось замыкание. Отвинтил плашку вовсе, скрутил проводки на живую (теперь монтера сюда лучше не вызывать: упадет в обморок) -- и телефон немедленно затрезвонил. Я со злостью ткнул кулаком в пол и поднялся. Конечно, мы ведь условились, что она будет звонить! И конечно, я опять попадаюсь ей в раздрае, не собранный, не готовый ни рубить сплеча, без обиняков, ни вести тяжелый для обоих разговор на полутонах и улыбке. Но спросил меня, по фамилии, незнакомый женский голос. -- У вас постоянно занято, -- сказала женщина, пожилая очевидно. -- Простите, а кто говорит? -- Я насчет Андрюши. Это его бабушка. Юрьев день, подумал я. Что-то случилось. И поинтересовался, откуда у нее номер. (Откуда? Известно откуда: из рыбы, которую я поймала, а в ней заяц, которого я догнала, а в нем утка, которую я застрелила, а в утке яйцо, которое я разбила, а в яйце перстень медный, на нем нацарапан твой телефон, и если прочесть цифирь задом наперед -- тутова тебе, Кощей, отшельник хренов, и грянет карачун.) -- Я подсмотрела, -- созналась бабушка. -- В Андрюшиной записной книжке. Потому что вдруг что-нибудь срочное... Мы же его неделями не видим. А у вас, я знаю, он часто бывает... Я согласился: -- Бывает иногда. Но сейчас его нет. Да что произошло? И она рассказала, что Андрюшин папа купил -- у коллеги, дав символическую цену, -- прицеп к машине. До лета (прицеп нужен только в дачный сезон) решил поместить его в пустующий гараж. А там какие-то люди, -- она замялась, -- неприятные люди. Разгружают коробки с сигаретами, и водка стоит, целые штабеля. Он сначала ничего не понимал, кричал на них, чтобы они все уносили, хотел ехать в милицию. Но пришел их главарь, видимо, и заявил очень грубо, что Андрюша должен деньги и за эти деньги с ним могут поступить так, что она даже боится повторить. Андрюшин папа растерялся, он вовеки ни с чем подобным не сталкивался. Он заплатил, сколько они назначили, очень много, почти все свои сбережения. А кто поручится, что его не обманули, не назвали больше, чем Андрюша должен по-настоящему? И не выкатываются они из гаража, хотя с ними уже два дня как рассчитались. Отговариваются: завтра, завтра -- некуда, мол, пока. Как теперь поступать? Обратиться все-таки в милицию? Но не повредит ли это и Андрюше?.. -- Его, наверное, втянули в махинации... -- Тут она всхлипнула и расплакалась. -- Только не я. Мне не во что втягивать. -- Разве я вас обвиняю? Но нам хотя бы разобраться. А от него ни слуху ни духу. Если он вам небезразличен... Дурдом! Поди нащупай правильные слова для утешения рыдающей бабушки тридцатилетнего мужика. Ладно бы брошенная жена -- еще туда-сюда... Я сказал: нет, небезразличен. Однако он не обсуждает со мной каждый свой шаг. Не надо так волноваться. Совсем не обязательно он замешан в чем-то ужасном. Такие стали нравы и порядки: занимаешь всего ничего, потом не удается вернуть к назначенному дню -- и нарастает вдвое, втрое. И беспокойство за гараж, по-моему, напрасное. Раз долг полностью погашен -- съедут, потерпите. Может, пока действительно -- некуда. Помолчал и добавил: -- А деньги отцу он отдаст. Со временем. -- Он слишком доверчивый, -- сообщила бабушка. -- И все этим пользуются. Ему всегда доставалось за других. Даже в детском саду. Я не притворялся, я искренне ей сочувствовал. Тем более, что едал ее хлеб с маслом. В отношении своей родни Андрюха, натурально, стервец. А ведь питает к ним глубокую нежность! И где он, любопытно, болтается, когда ему положено латать рюкзак и складывать спальники? -- Вы если повстречаетесь с ним, -- попросила она, -- передайте, чтобы домой -- пулей. Я пообещал. Не исключено, что Андрюха раздобыл необходимую амуницию на стороне и в Люберцах сегодня не покажется. Узнает от меня о звонке бабушки прямо у поезда. И что потом? Повернет он -- перед самым-то отправлением? -- И пожалуйста, поговорите с Андрюшей тоже. Как друг, как мужчина с мужчиной. Он к вам прислушается. Он отзывался о вас с большим уважением. Повернет или не повернет? По-человечески -- стоило бы. Одно дело -- деньги: тут уже все, заплатили и заплатили, останется Андрюха или уедет -- в любом случае ничего не поправишь. Но я отнюдь не был убежден, что оправдается мой оптимистический прогноз по поводу гаража. Люберецкие ушкуйнички, понятно, не упустили возможности подоить лохов-владельцев. Однако отсюда еще не вытекает, что они готовы теперь гараж освободить -- у них свой здравый смысл и свои представления о причинно-следственных связях. Кому тогда препираться с ними, глотать угрозы, шарахаться от пальцев в глаза -- выручать семейное достояние, -- бабушке?.. Вместе с тем попросту не соединялось в голове, каким таким образом от неких неведомых мне бандитов в постороннем для меня сарае будет зависеть, осуществится ли в моей жизни судьбическая перемена? И призрак неминуемого облома впереди не замаячил. Я многократно наблюдал: что-то буквально оберегает Андрюху от любых распутий, ситуаций осмысленного выбора (и в шутку предупреждал его, как Амасис Поликрата: смотри, однажды сразу так нарвешься, что раздерет пополам), -- обойдется и нынче. По телефону, с вокзала, за десять минут до отхода поезда, он выяснит у родителей, что с гаражом благополучно утряслось. А там несколько клятв, несколько покаянных фраз, дежурная песня про новую перспективную работу и срочную командировку -- и мы с чистой совестью отбываем... Я повесил трубку и сел сочинять письмо хозяину. Я от души поблагодарил его: мне было хорошо зимовать в этих стенах, о лучшем я не мечтал. Теперь я уезжаю из Москвы -- ибо во мне очнулась тяга к путешествиям -- и вернусь, вероятно, не скоро. (Написал -- и сам себе удивился: что значит -- не скоро? Он прочтет письмо не раньше середины мая. Это сколько ж я, получается, намерен странствовать и гоняться за приключениями -- годами?) Моя фотоаппаратура в его распоряжении -- щелкай на здоровье, благо есть кого. Единственная просьба: чтобы не переходила в третьи руки. Я извинился, что вынужден бросить в квартире и другое, не столь безобидное, имущество. За оружием не тянется ничего преступного. Но если идея арсенала на дому смущает его как таковая, он волен хоть в реке утопить содержимое ящика... Ну что еще? Поздравления, разумеется -- истинному рыцарю, отвоевавшему свою донну из ледяного плена. Я надеялся, он не сочтет это издевкой, если что-нибудь у них разладится и соединение сердец все же не состоится. Добираясь до карабина и наборчика с отверткой, я все переворошил в ящике. Заново умостив ружья, оптический прицел и брикеты взрывчатки, я встал у окна с рыболовной сетью: кое-где распутать и свернуть поаккуратнее. Снег на улице сиял, словно разом очистился от грязной коросты. В первый этаж солнце едва заглядывало: прямым его лучам подпадали лишь подоконник и узкий клин пола; зато почти до центра комнаты добивали отраженные в плазменных окнах соседнего дома. И оттого, что я долго смотрел, сощурившись, в это сияние, оно произвело саламандру. Со стороны автобусной остановки, из отдаления, на котором блеск впереди не позволял различать детали, выступила знакомая тонкая фигурка. Я успевал шагнуть назад, в тень, скрыться -- но застыл на месте. В один миг рухнула моя оборона, дутая на проверку. Легко быть жестким и непреклонным заочно. Но вот она приближалась -- и все выпестованные резоны за разрыв с нею, в которых не сомневался мгновением раньше, казались надуманными и смехотворными. Потому что давно не видел ее, что ли? Куда мы спешили тогда -- осенью, ночью? К метро?.. Да, она впервые побывала у меня здесь, и я провожал ее к метро. (И мы опоздали, станция уже закрылась. Ловили потом такси на Тверской.) Переулки пустые. Дождь кончился, но воздух до того сырой, что на лице и одежде по-прежнему оседают капли. Мокрый асфальт блестит. Она в сером кожаном плаще -- и плащ тоже блестит, как цирковой, когда проходим под фонарями. Я сказал, что хочу пофотографировать ее. Если взять чуть сверху и чуть сбоку, в таком ракурсе она похожа на актрису Ханну Шигулу -- и это мне нравится. Сказал в шутку и приготовился к притворному возмущению в ответ. А она остановилась и вдруг прижалась ко мне. Волосы у нее пахли прелыми листьями. "Дурак, это она на меня похожа..." Значит, зря я держался правила всякую книгу, натолкнувшись на сочетание "русская душа", немедленно захлопнуть? Доводилось ведь делиться одеялом с девушками жизнерадостными и спортивными. Почему же самый отчетливый образ, возникающий у меня при слове "любовь", -- это как я в ванной отпаиваю теплой водой замужнюю, вполне чокнутую женщину средних лет, наевшуюся до одури таблеток, зане тоска опять хлестанула через край?.. Сейчас мы обнимемся в дверях, словно той осенней ночью, когда еще нам вместе было хорошо и тревожно и я не напяливал маску отрешенности, которая мне не впору, -- и все возвратится. Я пойму, что достиг своей Антарктиды и дальше мне некуда бежать... Истинно: каждому свое и каждой твари по паре. Ну и какого еще рожна тебе надо? -- спрашивает Бог из-за тучки. Надо. Другого. Она заметила меня. Быстрым, нервическим движением, не отводя глаз, прячет щеку в воротник из опоссума. Таких непроизвольных обаятельных жестов у нее целый репертуар, но этот мне особенно дорог. Делает знак рукой: войду? Каких-нибудь пару минут: не жалеть, не любить... Я помотал головой: нет. Удивилась, подняла брови. Нет? Нет. Что-то говорит -- не слышно. Опять знак -- форточку открой... Нет. Теперь потерянно заслонилась ладонью, будто защищала горло от ветра. Пару минут... Ради чего все это, изверг? -- нашептывал мне на ухо омни-омни. Я стоял пень пнем, склонный капитулировать. Неопрятный старикан с палкой проплелся между нами и потеснил ее с дорожки плечом. Перехватил взгляд и уставился на меня в том бессмысленном роде, как смотрят прямо в камеру феллиньевские горгульи. Я пожелал ему угодить под автомобиль. Пиная ледышки, она сделала раздумчивый круг на площадке у подъезда... Мне проще представлять, что мысли ее были сцеплены с моими. Что это нас обоих обескуражила внезапная двоякая очевидность: чем мы способны (и уже вплотную к тому, на толщине оконного стекла) стать друг для друга -- и чем не сумеем тогда остаться для себя. Старик все таращился мне в окно, раззявив рот и сомкнув поверх палки крапчатый кулачок. Я взял из ящика капкан и поклацал на него стальными челюстями: поторопил на проезжую часть. Я пропустил момент, когда она повернулась и пошла прочь -- безвидная, как земля накануне первого дня творения. Ни обиды, ни злости, ни горечи от нее ко мне не передалось. Андрюхи не было на вокзале. А я приехал к подаче вагонов. И жевал на перроне свою булку и не беспокоился, покуда проводники не стали оттирать провожающих от дверей. Тут я сообразил, что мог неверно истолковать записку -- и мы должны встретиться где-то в другой точке. Побежал, колотя по ногам сумкой с радиометром, к локомотиву, потом -- назад, в зал, к большому табло. Нет Андрюхи. Выскочил опять на платформу -- вагоны поплыли мимо меня. Носильщики, сдвинув тележки, курили у спуска в переход. Прокатила кара с голубыми контейнерами для почты. Я на что-то еще надеялся. Виражировал между столбом и урной и убеждал себя, что мне не в чем разочаровываться. Что до конца я в эту историю, разумеется, не верил, а всего лишь согласился на игру и действовал напоследок решительно и серьезно, только чтобы сообщить игре необходимые правдоподобие и соль. Однако пусть вымысел, игра, обман -- как раз сейчас, по такому сценарию, Андрюхе и полагалось прокуковать из-за угла: улыбка до ушей и полные карманы денежных знаков. И мы бы загрузились в ближайший ночной шалман -- и с шуточками-прибауточками переживали веселое обновление. Так бывало. Но вещи с тех пор перегруппировались и приобрели отчетливую конфигурацию кукиша. Сержант милицейского наряда окинул меня нехорошим взором. Мне явно пора было убраться отсюда. Я сошел в подземный этаж вокзала, но в самых дверях метро вспомнил, что не оставил денег на жетон -- не лебезить же перед контролершей. На притихшем к ночи Садовом юркие оранжевые тракторишки сгребали жижу к бордюру. В троллейбусе красочный плакат, пропагандирующий Бхагавадгиту, изображал последовательность превращений щекастого дитяти в черноротый старческий труп. И грудник, и мертвяк, и срединное между ними акме имели одинаковый восковый оттенок и были исполнены в специфически некрофильской манере, чем настырно притягивали внимание. Их кукольная жуть мне скоро надоела, и я пересел к плакату спиной. Водитель ленился жать на педаль, мы еле дотащились до Красной Пресни. На каждой остановке он словно ждал кого-то и, не дождавшись, трогал неохотно. На оградке возле дома, вытянув ноги и запрокинув голову, Андрюха наблюдал дыру в облаках вокруг луны; по нижнему краю дыры, в лунном свете, тучи приобретали мнимое измерение -- и получался как будто открывшийся с горы ночной вид на далекую гряду заснеженных холмов. Я бросил сумку ему на колени. -- Носки для тебя... Я не рассчитывал найти его здесь. Я вообще старался не думать о нем или о несостоявшемся приключении. -- Мог бы хоть на вокзале меня подобрать... -- Опоздал, -- сказал Андрюха. -- Бабушка твоя звонила. -- Ага. -- Он стукнул пальцами по трубе, на которой сидел, приглашая устраиваться рядом. -- Я только что оттуда. -- И как с гаражом? -- Порядок. Завтра вывезут свое добро. -- Отлипнут? -- Ну, я ходил разбирался. К большим людям попал... -- В рожу-то дали? -- спросил я. -- Родители? Не... Отец на дежурстве. А маме я объяснил. Она, наоборот, рада, что все устаканилось. А большие люди? -- Так... Выразили неудовольствие. Они, видите ли, еще и недовольны! Папашу как липку ободрали: мои проценты, проценты на проценты, неустоечку за гараж... По дороге сюда моя опустошенность была как долгая неподвижная мысль, и что-то эйфорическое заключалось в ее созерцании. Теперь наступала реакция, эйфория сменилась буравчиками в висках. Я говорил -- и мне мерещилось эхо. Вдобавок меня трясло, хотя зябко не было -- сказывалось сброшенное разом напряжение последних суток, голод и ночь без сна. Напрасно Андрюха обнаружил себя уже сегодня. Лицом к лицу мне трудно не обвинять его в этой тяжести. -- Пойдем, -- предложил я. -- Что мы высиживаем? Если нечего делать, надо либо есть... Он перебил: -- Помню, помню! Не спеши. Я условился кое с кем. -- О чем условился? -- Не спеши. Он явно нервничал. Вертел сложенную бумажку. Я отнял -- раздражало. -- Только не выкидывай, -- предупредил Андрюха. -- По-моему, их еще не поздно сдать с утра. За полцены. Или за четверть. -- Сдать? Я развернул бумажный квадратик, поделившийся на два голубых железнодорожных билета. Число нынешнее. Вагон купейный. -- Признайся мне как на духу, -- сказал я после оторопелого молчания, -- бомба существовала?.. Существует? Андрюха посмотрел вверх. Облака уже сомкнулись, луна исчезла. -- Слушай, -- спросил он, -- ты чувствуешь трение?.. Обо все, о вещи? Как оно меня доводит, знаешь... Самый звук его... Я согласился: не люблю тоже. Особенно шелк и болонью. -- Нет, не то. Я не о том трении. И это не звук, конечно. Хотя... почти. Вот стоит только зашевелиться -- и сразу вокруг все как-то натягивается: снег вот этот, асфальт, машины, столбы эти чертовы... Сперва вроде и раздается и пропускает -- потом тянет, тянет... Как на резиновом ремне. Чем быстрее хочешь бежать -- тем сильнее оттаскивает. Раньше-то мне было наплевать. Раньше меня как бы не убывало... -- Не убывало, не убивало... Снова меня морочишь? -- Я к чему: это ведь неспроста наверняка -- такая паскудная упругость. Зачем-то, стало быть, нужно, чтобы я задыхался? А зачем? Ты понимаешь? Я не понимаю. Место освободить? Какое место? Вынудить на что-нибудь? На что? Да что с меня, в принципе, можно получить? Я зевнул. -- Зависит от угла зрения. Кто, по твоему мнению, виноват. Ежели бесы с лярвами -- они, говорят, именно твоего страха и добиваются. Затравленности. Они этим питаются. Или, скорее, жажду утоляют. Изводит их потому что жажда адская, и не ведают они от нее покоя -- во! Если люди... ну, в общем, то же самое. А еще можно считать, что тут природа, закон, естественное состояние. Закон -- штука самодостаточная и осуществляется в целях себя самого. Смиряются или бунтуют, как ты, отдельные единички, ему, соответственно, без разницы. Озадаченный Андрюха затеребил бороду. -- Эй, -- испугался я, -- ты всерьез не принимай мою болтовню. И хватит юлить. Ответь. -- Ты, -- вздохнул Андрюха, -- просто давно не ездил... -- Куда не ездил? -- Никуда. В том-то и дело. Не привык, не знаешь. Уже бесполезно. Ничего не меняется... Вон они! Машина, пролетевшая было по переулку, обеими осями громыхнув в дорожной выбоине, выползла задним ходом из-за угла, притормозила возле таблички с номером дома и повернула к нам. Светлая "Волга", пикап. Андрюха поднялся навстречу. В машине врубили дальний свет, от которого пришлось загородиться рукой. Я возмутился: -- Сбесились, козлы? Ума нет? -- Только не возникай! -- прошипел надо мной Андрюха. -- Рот не открывай, ясно? Дверцы машины распахнулись с двух сторон одновременно, и на асфальт ступили Пат с Паташоном -- длинный худой шланг и плотный коротышка. Очевидно, еще один остался за рулем: мотор продолжал работать и фары по-прежнему слепили. Андрюха не двигался. -- Этот, -- подал голос коротышка, -- точно. Я его видел сегодня у наших. -- Мужики, -- сказал Андрюха, -- я ведь не с вами разговаривал... -- Не с на-а-ми... А ты ждал, он прямо сам к тебе посреди ночи подкатит, да? -- А второй? -- спросил, оглядываясь, длинный. -- Он здесь живет, -- сказал Андрюха. -- Все нормально. -- Нормально? Тогда потопали, если нормально. В тамбуре подъезда я спохватился, что мы забыли сумку, и вернулся на улицу. Коротышка пошел следом, а затем снова пропустил меня вперед. От таких маневров я даже повеселел. -- В чем дело? -- шепнул я, поравнявшись с Андрюхой на лестнице. -- Кто эти люди? Твои друзья-уголовники? Но при обыкновенном, мягком освещении они уже не выглядели смешно. Бульдожья комплекция коротышки скрадывала недостаток роста; он был постарше нас, с коротко остриженной головой и приплюснутым носом, в спортивной куртке, кроссовках и мешковатых свободных джинсах. Длинный определенного возраста не имел, а стиля придерживался артистического: дорогое полупальто с золотыми пуговицами, разноцветный шелковый шарфик и ботинки на каблуке, с медной полоской на заостренных мысках -- по весенней московской каше в таких не слишком-то порыскаешь; волосы он убирал сзади под резинку, отчего лицо казалось еще более узким и еще более вытянутым. Я подумал, что в качестве боевой единицы длинного вряд ли используют. Андрюха открыл своим ключом, прошел сразу в комнату и выволок на середину ящик, отбросив дырявый шерстяной плед, которым я его драпировал. -- Вот. -- Занавески задерни, -- сказал длинный. Я прислонился к стене в прихожей и наблюдал оттуда, но коротышка встал у двери, а меня подтолкнул -- проходи! Длинный уже изучал карабин. Поднес к уху, дважды спустил затвор и хмыкнул без выражения: -- Старый. Андрюха пожал плечами. -- Какой есть. Длинный освободил магазин, дунул в него и загнал обратно. Прицелился в своего напарника, сказал: "Пу!" -- и коротко заржал. Андрюха отдал ему коробку с патронами. -- Не густо. Руки у Андрюхи заметно тряслись. Я, похоже, чего-то не догонял: никакого железного привкуса во рту, никакого ощущения опасности. Двустволка и обрез подробного осмотра не удостоились: щелчок курками, перелом, быстрый взгляд в стволы. -- Капканы не нужны? -- спросил Андрюха. -- А то забирай до кучи. Бесплатное приложение. -- А что, -- заинтересовался коротышка, -- я бы взял. Летом бате отвезу. Покажи-ка... У них там в Курской области волчары -- человеку по пояс. Потянувшись за капканом, Андрюха задел крышку, которую почему-то не откинул совсем, а поставил стоймя на тугих петлях, и наклонившийся над ящиком длинный едва успел отпрянуть. -- Удод! -- заорал он, отчасти расположив меня в свою пользу оригинальным ругательством. -- А если по пальцам? Я бы тебе твои оторвал... -- По телевизору программа была, -- сообщил коротышка из прихожей, -- в Америке негр один, безрукий, -- так он на гитаре ногами, трень-брень. Кладут ее на пол перед ним, носки с него стягивают, а он пальцами шевелит, струны дергает. И отлично у него выходит. -- Ты чего порешь-то? -- сказал длинный. -- Я вот, Музыка, на тебя удивляюсь. Скучный ты. Бухнешь -- и сидишь, стол рогами бодаешь. Ты бы гитарку свою принес, спел что-нибудь... Длинный взвешивал на ладони брикет взрывчатки. -- И что же я тебе петь должен? "Мурку"? Или ты больше по Пугачевой? -- Не, -- признался коротышка, -- я Пугачеву как раз не очень. Это для баб. Ну, Розенбаум -- хорошие песни... -- Розенбаум, Вилли Токарев... -- Длинный символически плюнул. -- Мало я наелся за девять лет в кабаке такого дерьма. -- А ты небось романсы всякие уважаешь? -- Вот что я буду с тобой говорить, а? Ты хоть имена слышал: Колтрейн, Майлс Дэвис? -- Так это, поди, из новых. Хэви-метал. -- Мудило ты, -- сочувственно сказал длинный.-- Колтрейн умер, ты еще под стол пешком ходил. Великий джазовый музыкант. -- Ну ты даешь! -- неподдельно изумился коротышка. -- Джазовый! Вроде Утесова, что ли? Была охота... Тоска зеленая. Длинный набрал воздуха и медленно выдохнул. -- Ладно, все. Кончай базар. Повернулся к Андрюхе: -- Детонаторы. Андрюха хлопнул себя по лбу и полез в шкаф. Запалы у него оказались завернуты в мою любимую летнюю футболку. Длинный размотал, посмотрел, завернул опять -- и футболка легла в ящик. -- Э... -- сказал я. -- Что? -- спросил коротышка. -- Нет, ничего. -- Складывай, -- распорядился длинный, -- и тащи в машину. -- Я один? -- растерялся Андрюха. -- Я не подниму... -- А вон друган твой тебе подсобит. -- Я капканы-то беру, -- напомнил коротышка. Длинный с ним посоветовался, ткнув ящик носком модного ботинка: -- Войдет? -- Куда он денется! -- А деньги? -- Андрюха сглотнул. -- Лучше бы здесь... -- Боится, кинем в темноте, -- определил коротышка и подморгнул мне по-доброму, словно давний приятель. -- А на свету, думает, не сумеем. Длинный медленно опустил пятерню в боковой карман. Но вынул не пистолет -- к чему, все еще без каких-либо признаков страха, я почти приготовился, -- а небрежный пук зеленых банкнот: десять или пятнадцать. Достоинства со своего места я не различал. -- Проверишь? Андрюха помусолил углы, сбился, начал заново. Поискал в бумаге волоски. -- Тут не хватает... -- Много? -- Пять долларов. -- Не мелочись, -- сказал длинный. Мы погрузили ящик в кузов пикапа. Водитель грыз яблоко и помыкивал, балдея, в такт французской песенке по радио: "Вояж-вояж..." Фары он так и не выключил, не ослабил. Под радиатором, грациозно укрыв хвостом лапы, грелась белая в подпалинах кошка. Гости не попрощались. На выезде машина чиркнула скулой горбатый "Запорожец" без колеса, поставленный на вечный прикол у края площадки, -- дверцы у него не запирались, и внутри раздолье было играть детям. Мы следили за ней, пока она не миновала перекресток и не пропала из вида. Стало тихо. -- Все? -- спросил Андрюха у тишины. -- Если ты больше никого не пригласил... -- Все. Подумал. Добавил: -- Уф... Надо бы выпить. Мне передалось его облегчение -- и только теперь пробежал по коже запоздалый холодок. -- Может, и надо, -- сказал я. -- У кого флаг? -- Ах да... Под лампой на козырьке подъезда он отделил себе какую-то часть денег и мне вручил остальное. -- Что, вовремя? -- Не то слово. Раньше, чем я надеялся. -- Я же обещал. Ночное окошко от магазина на Тишинке мы нашли заколоченным -- пункт упразднили. На Красной Пресне торговали, но когда Андрюха положил на прилавок десятидолларовую купюру, продавщица молча кивнула в направлении двух патрульных, передававших друг другу литровый пакет кефира около побитого автомата для кофе-эспрессо, -- запрещено. Андрюха утверждал, что у нас нет причины отчаиваться. Теперь по всему Арбату частные киоски со всякой всячиной -- какой-нибудь будет работать и ночью. Покупать там излишне дорого, мы загоним немного зеленых и вернемся сюда по пути домой. Явления гостей нежданных и денег подняли уровень адреналина в крови: об усталости я уже не вспоминал, и ночная прогулка даже радовала меня -- тем более, что Андрюха не приставал с разговорами. Я не огорчился, когда выяснилось, что и на Арбат мы пришли зря: прочесали его из конца в конец -- палатки, закрытые ставнями, бездействовали. Андрюха выдвинул гипотезу о Смоленском гастрономе: там, не исключено, тоже есть круглосуточная секция. Мы никого не встречали. Кое-где фонари горели через один или не горели совсем; в темном пятне я споткнулся о блок, вынутый из брусчатки, и сильно ушиб колено. Подковылял к близкому ларьку -- опереться, пока не уймется боль. И вдруг кто-то спросил у меня спички. На пластмассовой гиперболической тумбе из кафе, раскачивая ногой приотворенную дверь киоска, сидел губастый парень и щелкал выдохшейся зажигалкой. Андрюха бросил ему коробок. -- Стережешь? Да ты оставь у себя... Парень поблагодарил. Маялся бы до утра без курева. -- Паршиво, -- кивнул Андрюха. -- И свечка, главное, в палатке потухла... Нет, доллары его не интересовали. Зато он был не прочь поболтать и убить время. Чтобы удержать нас, предложил по банке пива. И тут же они с Андрюхой втянулись в обсуждение сортов баночного. Я благоразумно помалкивал, ибо из банок, за вычетом тех, что применялись в пивных вместо дефицитных кружек, пивал до сих пор только однажды, еще в Олимпиаду, отечественное "Золотое кольцо". После "Тьюборга" с вытирающим лысину толстяком на картинке взяли для сравнения голландского, послабее. Андрюха клонил к тому, что все это, спору нет, неплохо, однако далеко не высшая марка. Действительно, отборное пиво в жестянки не разливают, обязательно в стекло. И перечислил названия. Парень полюбопытствовал, москвичи ли мы и чем занимаемся. Я замялся, почти как Джим Моррисон (известный эпизод, заснятый в Лондонском аэропорту). -- Крутимся, -- содержательно ответил Андрюха. -- Туда-сюда, с переменным успехом. В общем, пивом нас не удивишь... Парень скрылся в палатке и вынес полновесную бутылку "Смирновской". Мы опустились на корточки возле тумбы; со свечкой в центре, бликующей на неотменимых пластиковых стаканчиках -- теперь голубых, -- очень уютно. Он рассказал, что родом из Удмуртии, а в Москве после армии. Ларьком владеют его кавказские товарищи по оружию. Кореша настоящие, и всем, что им принадлежит, он волен пользоваться свободно, как своим. В доказательство выставил армянский коньяк в подарочной упаковке. Пока он искал на полках эту коробку, подсвечивая спичкой, я заметил в киоске множество самых разнохарактерных предметов вплоть до школьного телескопа-рефлектора на штативе. -- Стоп! -- предупредил Андрюха. -- Просто так не осилим. Был трудный день. Пожевать бы чего-нибудь... Мигом образовались крабовые консервы -- в стране чудес все доступно. Но мне и под царскую закуску пить уже сделалось невмоготу. А встать и распрощаться -- неудобно, не хотелось обижать человека. Я шепнул Андрюхе: принимай на себя. -- А домой-то доволочешь? -- Ну, постараюсь. Парень провозглашал тосты. За нас с вами и хрен с ними. И про козу, купить которую имею возможность, но не имею желания. Потом количественные изменения у него скачкообразно перешли в качественные -- тормоза отказали бесповоротно, добрая натура развернула крылья. Он всучил нам по пачке каждого имевшегося в ларьке вида сигарет. Когда я неосторожно спросил, сколько стоит телескоп, вскинулся мне его подарить. Я, разумеется, не взял, о чем и доныне вспоминаю с печалью. Тем не менее он телескоп из палатки вытащил и наводил на редкие горящие окна дальних домов, в надежде известно что подглядеть (удавалось же, в скучном соответствии с законами геометрической оптики, где фрагмент люстры, где ковра, где натюрморта в раме...). Он угощал нас икрой, расфасованной в стеклянные плошки, -- и еще нужно было изобрести, как с ней управиться: мы тщетно пробовали набирать черные зерна на лезвие красного Андрюхиного ножа, пока не догадались зачерпывать узкими шоколадными вафлями. Икра, очевидно, перележала, и вкус у нее был затхлый. Наш гостеприимец отключился, махнув полстакана миндального ликера -- хотя Андрюха отговаривал. Через минуту он сполз по стене, повалился на бок и, скрюченный винтом, смежил веки на брусчатке. За руки, за ноги мы втащили его в киоск и сунули ему в карман рубашки две десятки -- на случай, если кавказские братья все же предъявят счет. Дверь снаружи подперли тумбой. Андрюха сперва еще крепился, но скоро тоже совершенно поплыл -- и не сумел одолеть ступеньки, ведущие в арку и на проспект. Мы сели передохнуть. Он терял очки, промахивался, подбирая их, и важно бубнил что-то бессвязное. Оставшиеся часа три до рассвета нам, судя по всему, предстояло торчать здесь -- как раз чтобы Андрюхе худо-бедно прочухаться. И я уже сам задремал, когда он внезапно перестал бормотать и огорошил меня внятным вопросом: -- По-твоему, и мы умрем? -- Прямо сейчас? -- удивился я. Теплый ветер, настороженная тишина, необычная для сердцевины города даже посреди ночи, уснувшая на перилах птица. Большей частью я, должно быть, досочинил подходящий антураж -- но за давностью уже не развести: вот -- память, вот -- фантазия. -- Не сейчас, так завтра. Не завтра, так в старости... -- Он делал усилие, чтобы говорить разборчиво, артикулировал, как комедийный инопланетянин. -- А какая разница... Все равно не понимаю, что это значит... Настроенный на пьяные речи, я отшутился: мол, и не стоит, может, слишком задерживаться, а то совсем ничего не сохранится вокруг... Пропустил мимо ушей слова, которых не повторит мне никто и никогда. Повторить нельзя (разве я не пытался!) зазвеневший в них мимолетный резонанс наших существований: творилось с нами одно и чувствовали мы одинаково. Будто неведомо чем, но выкупили себя наперед, и долго теперь не полагается нам слышать ледяное дыхание -- ни в затылок, ни где-либо рядом. Конечно, мы ошибались. Срок понадобится ничтожный, чтобы удостовериться в этом. Но именно в нашей ошибке я вижу единственное подтверждение тому, что все, бывшее с нами, было хоть отчасти не даром. Те времена канули -- и я о них не жалею. С тех пор, как мне впервые улыбнулся произошедший от меня младенец, я знаю, что любить можно иное и иначе. Ищу способ уберечься, если по стране -- а то и не по ней одной -- покатится очередная красная волна. Говорят, рубеж тысячелетий обещает великие перемены; они уже идут. Новые истины вроде бы и слову не по зубам, слово уступает языку образов, -- идеи, которые некогда мой друг азартно и одиноко преследовал даже на белых полях Антарктиды, успели стать общим местом салонных рассуждений. Говорят, тут есть логика катастрофы. Философствую я, словно старая дама, то и дело что-нибудь теряющая и вынужденная разыскивать: очки или связку ключей. Но готов согласиться, что и собственный, выражаясь высокопарно, жизненный путь нахожу куда реже размеченным оформленными мыслями и завершенными действиями, нежели пейзажами, картинами и мизансценами... Я начинал это повествование как цепочку забавных историй. Не подозревал, что, разрастаясь, оно превратится в мое прощание с молодостью. В середине мая, когда, по всем подсчетам, возвращение хозяина с подругой, настоящей полярной бородой и чучелом пингвина под мышкой ожидалось со дня на день, я получал первые гонорары за свои компьютерные труды, хотя на "ты" с техникой будущего еще не стал: мне нужны были советы, и я теребил одного за другим прежних знакомых, с этими делами связанных. Звали в гости -- не кочевряжился. Жил теперь открыто, насколько это было возможно при том, что минимум три раза в неделю я строго отправлялся на работу: туда -- часов в девять вечера, оттуда -- где-то к обеду, чтобы рассосалась утренняя толчея в транспорте. Уже определилось -- и весьма удачно, -- куда мне предстоит переехать. Каждую весну я навещал на даче в близкой подмосковной Немчиновке свою пожилую родственницу. Она проводила там круглый год, поскольку серьезным ничем не хворала и дом был теплый, а московскую квартиру оставила тоже давно не молодой бессемейной дочери. Собравшись в Немчиновку на майские праздники, я решил справиться у дочери, нет ли каких перемен и что еще помимо торта и цветов необходимо привезти, -- и узнал, что старушка зимой еще переселилась обратно в Москву, здоровье больше не позволяло удаляться от аптек и ведомственной поликлиники. Меня пригласили на домашние пироги. Мне понравилось у них -- лампы под абажуром, старые весомые книги и фарфор с внутренним светом. Наконец-то я вел разговор, который никого ни к чему не обязывал, -- так беседуют с хорошими попутчиками в поезде -- людьми милыми и случайными. Рассказывал о себе. Объяснял, что компьютер -- не робот-убийца, а похож скорее на телевизор. Я только вскользь упомянул, что должен сейчас срочно подыскивать себе жилье. И тут они стали обсуждать друг с другом: ведь я мог бы занять опустевшую дачу. Они опасались надолго бросать ее без присмотра. Пока что весь дом в моем распоряжении; если же летом они все-таки отважатся пустить дачников -- какую-нибудь интеллигентную семью с детишками, -- мне придется следить за порядком из просторного мезонина с отдельным входом. Само собой, я ответил -- да. И мне бы не медлить с переездом, но я все тянул, все еще будто надеялся не трогаясь с места дождаться -- бог знает чего... Однажды позвонила прикатившая из Риги двоюродная сестра хозяина. Была удивлена, услышав о путешествии брата: не то чтобы она вовсе не общалась с родней, а вот за пять месяцев ее эти новости так и не достигли. Я предложил ей, если ее не смущает моя компания, остановиться здесь, как она это делала и раньше. Мы подружились год назад: она работала редактором архивного отдела рижского радио и ее командировали в Москву. Днем она копалась в архивных пленках, по вечерам мы что-нибудь посещали втроем: шумные театральные постановки или в Музее кино смотрели "Нибелунгов" и "Доктора Мабузе" под живого тапера, или просто садились на прогулочный водомет и плавали по реке. В череду культурных мероприятий я вклинил скромный день рождения. Кроме нее с братом заманил попить-поесть бывшего сокурсника -- накануне мы повстречали его в театре, -- не особо компанейского, но интересного уже тем, что из всех моих институтских знакомых он единственный оказался инженером по призванию и продолжал самозабвенно корпеть в НИИ, не соблазнившись ни свободными искусствами, ни дозволенной коммерцией, ни должностями и зарплатой в новых фирмах. Он и рижанка явно положили глаз друг на друга. Но инженер, увалень, -- хоть бы свидание ей назначил! А впоследствии оба расспрашивали меня: кто да что... Вообще я равнодушен к чужому счастью. Однако у меня есть вкус к совпадениям. Ее звонок раздался всего за пару часов до того, как мы с инженером должны были пересечься, -- он скопировал мне фирменные руководства к издательским программам. Выловить его на службе стоило труда -- меня отсылали с номера на номер. В помещении, где он взял трубку, что-то отчаянно и часто пищало -- словно раненая мышь. Я сообщил, кто придет сегодня. -- А мне, -- спросил он, -- можно? Я дал адрес. -- Как там у тебя? Притон? -- Почему притон? -- оскорбился я. -- Вполне прилично. Правда, краны текут. Прокладки менял. Не помогает. Мне, конечно, было известно, что мой однокашник -- мастеровой от природы. Но я не предполагал, что он примчится с набором инструментов и электрической дрелью, дабы пыточного вида сверлом яростно растачивать вентили в смесителях. Даже слив воды в унитазе он отрегулировал. Прибалтийская муза застала его на коленях с отверткой в руках -- возле искрящей розетки. Нам выпала незабываемая ночь. Мы от души веселились. Инженер, в ударе, представлял пантомимически триггер с мультивибратором и разыгрывал в лицах анекдоты из жизни трех поколений своей чудаковатой фамилии. Мы с ним вспоминали институт, странности преподавателей; она -- Тартуский университет, брошенный на втором курсе. Выпивали умеренно. Уже под утро я спохватился, что им пора побыть наедине. Сказал: пройдусь, куплю растворимого кофе к завтраку. Теперь удобно -- на привокзальной площади ночных ларьков пооткрывалось не меньше десятка. Я шел дворами, начинало светать. В скверике, по двое, по трое на лавках, подложив под голову обувь и предъявляя миру дырки на носках, спали люди, приехавшие торговать на здешней толкучке: у вокзала, на Тишинке или на окрестных улицах. Во сне они чмокали губами и ощупывали подле свою поклажу: сумки, узлы, мешки. Я взял в палатке кофе, взял банку югославской ветчины. И себе -- чекушку: посидеть еще на кухне, когда мои влюбленные уснут. Заморосил дождь, чуть ли не первый нынешней весной, пригрозил ливнем (так новорожденный ужонок, пугая присунувшихся к нему любопытных мальчишек, кидается во все стороны и страшно разевает пасть, притворяясь гадюкой) -- но через пять минут перестал. Я боялся нагрянуть раньше времени и по пути обратно делал лишние крюки. Тяжелая ветчина оттягивала карман и стучала в печень. Я перекурил в песочнице, покачался на детских качелях. К дому попал с тыла и огибал его по асфальтовой дорожке под самыми окнами. И тут сзади кто-то окликнул меня: -- Эй! Из углового окна, всклоченный, в майке, свесился по пояс долларовый сосед. -- Я смотрю, ты круги закладываешь... -- Он покрутил пятерней возле уха. -- Мысли? Покоя не дают? -- Мешаю чем-нибудь? -- Чем ты можешь мешать? Наоборот. -- Он на мгновение пропал, вынырнул опять и показал мне непочатую узкую бутылку "Белого аиста". -- Присоединиться не желаешь? Я пожал плечами. -- С удовольствием. Открывай дверь... -- Не, погоди. У меня там жена спит в комнате. Она нервная. Услышит замок -- вскочит. -- Не понял, -- сказал я. -- Тогда не пойду... -- Трубу видишь? Кусок чугунной трубы стоял прислоненный в нужном месте к стене. Судя по всему, соседу уже доводилось им сегодня пользоваться. Я хмыкнул, поддернул штанины и полез. Кухня точно такая же, только почище и холодильник посовременнее. Оклеена обоями под изразцы. На холодильнике двухкассетный магнитофон тихонько воспроизводил "Дип перпл". Сосед отправил в раковину немытые тарелки. Стакан с остатками красного вина опрокинул в горшок, под корень воскового дерева. Потом пошуровал в шкафчиках и вынул для меня пиалу. -- Нет рюмки. Тоже в комнате. Сгодится? Я выложил ветчину на стол. -- Тебе, -- спросил он, орудуя консервным ножом, -- квартира не нужна? -- Нужна. То есть в каком смысле? -- Купи мою. Я засмеялся. -- Ясно, -- сказал сосед. -- Ну, вздрогнем. Вздрогнули. Закусили. И он разговорился: -- Вчера утром ответ получили в посольстве. Все, положительное решение... Так-то вот. Значит, не позднее августа -- фьють... -- В Америку? -- Ну да! Америка пустит, жди! Сперва попробовали в Германию -- бесполезно. Что остается русскому человеку? Палестины... -- Анкета позволяет? -- У жены. У нее родственники в Хайфе. Магазин имеют, канцелярские принадлежности. Сик транзит глория мунди -- буду ластики продавать. Нет, ты вообрази: она достаточно еврейка, чтобы жить в Израиле, и недостаточно -- в Германии! Гитлер в гробу ворочается! Он плеснул себе в стакан воды из чайника. -- Ребенок у нас -- аллергик. В школу здешнюю вряд ли вообще сможет ходить. Краску понюхает или там пыли наглотается -- уже дышать тяжело. К тому же он "р" не выговаривает. Да его заклюют! Он отпор никому не способен дать -- сразу спазм, он пугается, паника, чуть не обморок... Жена говорит: мы обязаны обеспечить ему нормальную среду и медицину... Мы должны знать, что он в безопасности. Говорит, устала думать, что будет момент -- и она не сумеет его защитить... Тебе сколько лет? Я назвал сколько. -- А мне -- почти сорок. У меня был бизнес, когда здесь и слова такого не слыхали. И я ни разу не сел. Нюх, стало быть, на месте. Я тебе вот что скажу... -- Вдруг он грузно навалился на стол, выдав, что принял уже и до меня немало, хотя отлично держится. -- Я тебе скажу: она права. Вся эта нынешняя мельтешня, демократия, развал системы -- сплошное фуфло. С виду только что-то подвинулось. В этой стране слишком многие как не сомневались, так и не сомневаются, что им положено забраться тебе на хребет и погонять-командовать. Никто их не тронул. А тронут -- новые народятся, земля рожает. Дай срок -- они еще учинят баню. Я признался, что у меня нет интереса различать политические силы и их противостояния. Естественно, одно -- предпочтительнее, другое -- недопустимо; я, пожалуй, мог бы даже прилепиться к кому-нибудь -- от противного. Но цели, которые они заявляют, я не способен считать своими. Потому что не верю в возможность общих решений. И тогда за любыми их словесами -- ничего, пустота. По-моему, перед каждым свое пространство, свое время -- свое огромное поле, которое следует пересечь, чем-то жертвуя и чем-то не поступаясь. А вот чем -- все равно придется всякий раз определять заново. В том-то весь и фокус... Впрочем, мы в разных категориях. Ему есть о ком заботиться, за кого отвечать. А я -- что: меня не зацепишь, нищим пожар не страшен. Если оправдаются его прогнозы -- пережду, вывернусь. -- Детский лепет. -- Он потянулся за коньяком. -- У человека всегда есть что отобрать. Понадобишься для кайла с лопатой. Или под ружье. Коридор оставался у меня за спиной, и я не заметил, как на кухню вошла женщина в халате с драконами поверх голубой ночной рубашки. Она убавила звук магнитофона до нуля, достала из холодильника тюбик с кремом и выдавила себе на ладони. Сказала без раздражения, но твердо: -- Шесть утра. Вали отсюда. -- Через окно? -- Через дверь. Я встал. Она выглядела моложе мужа, на щеке еще держа