боты, где я по восемь часов в день таскал в подвал или из подвала мешки с цементом, железные двери и краску в бочках. Покуда его жена, потеряв терпение, не прикрыла лавочку, я частенько напрашивался к нему ночевать. Мы устраивались на кухне и пили кислое самодельное вино из крыжовника. Он говорил. Я не спорил -- куда там. Мне стоило труда составить связную фразу. Половина моего сознания не покидала подвал. Свалившись с ног задолго до полуночи, я и во сне помнил, куда должен спуститься утром. Чтобы надсадно кашлять, наглотавшись взвешенной пыли, курить до горечи во рту, сплевывать серым; чтобы, мимоходом задремав на стуле, увидеть на мгновение белые склоны, и теплый свет сквозь снег, налипший на окно нашего домика, и астрофиллитовый ручей под ногами (которого не отыскал наяву -- а так хотелось) -- но тут же вскочить от звука чужих шагов, с застрявшим вопросом в голове: разве это я там был? Не я... Была ночь и было утро под знаком черепахи. Андрюха остался жить у меня. Мы ничего не обговаривали. Порой, не предупредив, он пропадал дня на три или на четыре -- однако смену брюк и рубашек держал у меня в шкафу. И далеко не сразу я к этому привык. Не в том беда, что пострадало мое одиночество -- хотя к одиночеству я здорово прикипел душой. Но по утрам, часов около девяти, Андрюхе приходилось выдвигаться на службу. А ничто не угнетает меня сильнее, чем ранние целенаправленные пробуждения, причем не важно, мне ли вставать или кому-то рядом. Обычно волей-неволей просыпался с ним вместе и я. Ворочался и слушал: вот он со стоном, вслепую (поднимите мне веки!), обивая углы, движется из комнаты, вот с грохотом приводит в действие унитаз; затем моется по пояс холодной водой, отфыркиваясь и трубно сморкаясь в ванну; скребет щеки бритвой, напевая что-нибудь эстрадное русскоязычное, разбавленное бляками; наконец, исповедуется на кухне чайнику, отпуская нелестные замечания по адресу своего начальства. Раньше Андрюхина геофизическая партия активизировала деятельность за месяц до начала полевого сезона и сворачивалась через месяц после возвращения. Зимой в контору более-менее регулярно наведывались только научные сотрудники, а честные взрывники и бурильщики забегали пятого и двадцатого за деньгами -- весьма скромными в отсутствие полевых надбавок и широтных коэффициентов. Но в прошлом году, пока Андрюха самоотверженно бурил и взрывал где-то в Северном Казахстане, вдруг поменялось руководство -- а стало быть, и порядки. Теперь за те же зимние копейки обязали являться в контору мало что каждый день -- еще и к определенному часу! Три прогула -- вылетаешь по статье. Андрюха таскался пока, копил злобу и недосып. Загибая пальцы, доказывал мне, что уже достаточно набралось причин оттуда уволиться. Но ведь жаль уходить: привык и многое нравилось там, столько было раньше у этой работы положительных сторон!.. "Мы, видите ли, полгода бездельничаем! -- возмущался Андрюха. -- Ну и что? Мы, между прочим, другие полгода вкалываем сутки напролет -- что в жарищу, что под дождем -- и права не качаем. Не, это никого не колышет. Им дисциплину подавай! Лишь бы все испоганить..." Случались у него и кое-какие денежки, навар: чем-то он приторговывал по мелочи на пару с экспедиционным шофером (а втягиваться в предприятия свойственного ему размаха медлил, еще не расчухав общую ситуацию, -- слишком резко тут повернулись дела за время, которое он провел в поле). Тогда вечерами мы пили чай с сахаром, ели торты, водочку закусывали исландской селедкой и огурцами. Потом возвращались к рису с морковкой, подчищая последние запасы, -- доллары свои я старался беречь. Днем, в тишине и покое, я изучал обнаруженный среди Андрюхиных вещей "Лонгмановский словарь новых слов английского языка". Помимо Джека Лондона только одно сочинение Андрюха точно дочитал до конца -- роман Куваева "Территория", об открытии золотоносного района на Чукотке, и называл его "библия геолога". Однако имел странную манеру возить с собой самые неожиданные книги. Раз он прислал мне посылку из Коми АССР. Я думал -- красная рыба. Оказалось -- три тома Лейбница, на их обложках и обрезах поселилась плесень и остались следы долгого пребывания в сырой палатке. Словарь зачаровал меня с первой же статьи: "„Эйблеизм" -- несправедливая дискриминация в пользу здоровых людей". Приводились газетные выдержки, поясняющие понятие. Если на вакантное место на строительных, скажем, или дорожных работах из претендующих одновременно амбала и доходяги предпочтение отдается амбалу, то Британская рабочая партия, профсоюзы и вся прогрессивная общественность протестуют против подобного положения дел. С каждой страницей становилось все интереснее. Я узнал, что "репдофилия" -- не сексуальное извращение, а коллекционирование прогулочных тростей. Что современные англичане, желая обозвать соотечественника дураком, обычно используют то или иное жаргонное обозначение вивимахера. Что люди, именуемые "сэрвайвалистами", "выживателями" (я припомнил аналогию: "эскейпист", "избегатель" -- профессия Гарри Гудини), не ставят своей целью просуществовать, например, год, ниоткуда не получая ни пенса, или с коробком спичек, пачкой соли и топором продержаться недельку в глухом лесу (во времена моего студенчества была мода на такие походы), но всего лишь обзаводятся экзотическим холодным оружием: самурайскими мечами, стреляющими ножами, "звездочками смерти", -- с которым и репетируют непрестанно, чаще всего прямо на городских улицах. Внимание граждан Объединенного Королевства было приковано к этому движению, когда 19 августа 198 7 года его представитель, некто Майкл Райэн, убил шестнадцать человек, после чего зарезался сам. Я лежал, читал, говорил сам с собой. Если, задумавшись, расслаблял глаза, буквы отрывались от листа и повисали в пространстве. Книги не горят, сказал один раввин, наблюдая аутодафе, горит бумага. А буквы улетают и возвращаются к Богу. Иные слова тронули меня икренне. Особенно "урсофобия" -- боязнь медведя. И не тем только, что живо напомнило о сгинувшем друге. Откровенной избыточностью, происхождением из пресыщенности -- словно отрыжка на пиру. -- Медведя, -- спрашивал я у словаря, -- не испугается только круглый вивимахер; зачем же специально называть? И книга презрительно отвечала из-под черной обложки: вахлак! Если с какой-нибудь стороны реальность поддается делению, сюда обязан направлять свои усилия интеллект. Чем добросовестнее дробят мир ум и язык, чем тоньше пленочки, на которые они расслаивают его, чем полнее каталоги и длиннее перечисления -- тем надежнее скованы демоны, тем легче убедить себя, что мир человеку по мерке, благоволит ему и пригоден для достойной жизни. Даже твой дед, проходивший через ночь, догадывался об этом. А здесь -- Англия! "Лингвистические пуристы, возражающие против сложных слов типа „телевизор", этих смешанных браков, где сочетаются греческие и латинские элементы, несомненно предпочли бы форму „арктофобия", ибо по-гречески медведь -- „арктос"". Значит, Арктика -- это страна медведей? А Чехословакия -- страна слов Чехова? В самом начале февраля пробившееся солнце, голубые небеса соблазнили меня на большую прогулку в город. И город удивил меня, разозлил, даже напугал. Не знаю, кто из нас за последние месяцы изменился сильнее, -- но мы уже не подходили друг другу. На свежий взгляд сделался он катастрофически грязен, и толчея выросла невыносимо. Позакрывались недорогие забегаловки, где можно было, не вступая в заметные расходы, съесть кекс "Столичный" или калорийную булку и согреться стаканом кофе. В кинотеатрах отменили дневные сеансы, устроив в залах -- биржи, а в фойе -- торговые ряды. Гаванская сигара, которой я любил иногда умерить душевный раздрай или же, напротив, подчеркнуть внутреннюю тишину, стала мне окончательно не по карману. Домой я приплелся на закате, усталый, яростный и голодный, раздумывая над тем, что время способно портить не только единичные вещи, но целые их роды и типы сочетаний. Андрюха сидел верхом на стуле перед длинным деревянным ящиком, выкрашенным в тусклую зелень и окованным двумя железными полосами. Ящик походил на кофр от гиперболоида инженера Гарина. Я сказал Андрюхе, что отберу у него скопированный недавно ключ, если он не будет снимать в квартире ботинки. Ясное дело, он пропустил мою угрозу мимо ушей. Он торжественно заявил: -- Все! Лопнуло мое терпение! С пятого числа -- уволен по собственному желанию. Уже оформили, осталось бегунок подписать. Но денег -- представляешь -- не дают. Они говорят, я им должен чуть ли не больше, чем мне получается под расчет... -- Это каким же образом? -- Ну, была когда-то касса взаимопомощи... Хоть бы напоминали... -- Заметь, я напомнил -- насчет ботинок... Андрюха скорчил рожу и отправился в переднюю. Я попробовал ящик ногой -- тяжелый. -- Там что? Андрюха нежно провел рукой по крышке, прежде чем откинуть ее движением иллюзиониста: -- Опа! Внутри лежали: двуствольное ружье-вертикалка, двуствольный обрез с отпиленным прикладом, три капкана, рыболовная сеть и знакомый мне по военной кафедре в институте карабин СКС. Отдельно -- оптический прицел в чехле. Еще завернутые в газеты бруски желтовато-серого вещества -- взрывчатка, судя по всему, аммонал. -- И детонаторы есть, -- похвастался Андрюха, выкладывая передо мною на пол этот арсенал. -- Вместе нельзя держать. И патроны -- порядочно. Я как-то опешил. Я сказал: -- Ну, хорошо. Взрывчатку ты, положим, спер. И тебя не поймали. Но карабин-то -- откуда? Ты вообще отдаешь себе отчет, во что можешь вляпаться -- с армейским оружием? -- Положим, не спер, -- недовольно возразил Андрюха. -- Грамотно сэкономили при плановых закладках. И никто нас не ловил. И карабин тоже не армейский. Уже списанный. На Тунгуске их промысловикам выдают. У меня друг был на Тунгуске, хороший мужик, на Дерсу Узала похож. Даже по своим заимкам водил меня. Я ему фотоаппарат подарил -- "Зоркий". И приемник -- японский. -- Зачем ему фотоаппарат? -- спросил я. -- Ты думаешь, они там совсем дикие? -- Ну, где он будет проявлять, печатать? -- Найдет. Попросит кого-нибудь... Он же не круглый год на промысле. А в поселке -- клуб, школа, магазин "Культтовары" -- вполне культурная жизнь... Так он меня, короче, отблагодарил. Это его напарника ружье. Напарник в тайге пропал, а ружье осталось. Прицел я потом купил -- спортивный. Не пробовал еще, но вроде годится. Правда, вот этих патронов у меня маловато... -- Слушай, -- сказал я, -- а ты не мог бы куда-нибудь еще?.. -- Да мне только перекантоваться. Пока не определюсь. На пару недель, не больше. Я огляделся. Тень участкового прочно поселилась в углу. Я предложил хотя бы на антресоли убрать ящик. -- Рухнут твои антресоли, -- весомо сказал Андрюха. Не получилось и под кровать затолкать -- не проходил по высоте. Придвинули его в конечном счете к стене и накрыли старым одеялом. Терпимо. Я спросил: -- Как ты его дотащил? -- Водитель наш подбросил, -- объяснил Андрюха. -- Тоже отличный мужик. Бывший вертолетчик. Мы с ним в Казахстане у пьяных летунов "Ми-восьмой" угнали... Тем вечером нарисовалась по телефону моя запропастившаяся подруга. Рассказала, что свекровь у нее разбил инсульт, лишив подвижности все, кроме головы. По ночам в больнице дежурил муж, днем -- она. Палата на шестерых. Помноженные на шесть боль, страх и унизительная беспомощность. Домой она возвращалась совсем раздавленная. Отключала телефон, укладывала ребенка и садилась к телевизору, не различая, что ей показывают. Чуть не каждое утро она порывалась мне позвонить -- и все времени не хватало. А из больницы или после... Когда восемь часов подряд обрабатываешь пролежни, носишь судно (и соседкам тоже -- а как отказать?), кормишь с ложки мычащую, чужую, в сущности, женщину, проливая бульон ей на подбородок, -- тошно подумать о разговорах с кем бы то ни было; себя-то сознаешь через силу. -- Ты не беспокоился? -- спросила она. И я соврал: -- Конечно беспокоился... И вдруг понял: неделю за неделей не было от нее ни слуха ни духа, а я не то что не тревожился -- я почти не вспоминал о ней. Какое "почти" -- не вспоминал совершенно, с тех пор как Андрюха здесь поселился... -- Ладно, извини... Не в том дело, не только в том, что -- свекровь; хотя и жаль ее. Мы с ней вообще-то терпеть не могли друг друга. Но там... Какой-нибудь сосудик, в один миг -- и все отбирается у человека: речь, память, власть над собственным телом -- все. Я насмотрелась там, как это бывает. ...Разве что имя иногда возникало -- и так же исчезало легко, без образа, ничего не задевая... Я испытал разом удивление и укол тоски -- как будто обнаружил в кармане вместо заначенного на праздник червонца пожравшую его мышь. Ведь мы, казалось, нуждались в том, что давали друг другу. И в наши встречи, несмотря на частые сцены, все, что полагается, происходило исправно. Просто я считал -- мне не следует слишком привязываться. Оттого и держался несколько цинично. Но выпадали минуты, я верил: стоит моему существованию как-то сдвинуться с мертвой точки -- и связь наша еще получит новую глубину. Но вот не перемены пока, даже не тень их, только надежда, слабое предчувствие -- а этой любви больше не нашлось места. Словно и плотская тяга, и латентная нежность были всего лишь производными от моего затворничества -- и угасли, едва Андрюхино появление проделало в нем брешь. Я не хотел с ней расставаться. Как и Андрюха со своей работой: не хотел, но увидел уже, что расстаться так или иначе придется. Завтра она могла бы наконец навестить меня (свекрови теперь лучше и постоянный уход не требуется). Приедет к полудню, отвезет ребенка к бабушке -- и приедет. Останется на ночь. Я смешался: -- У меня человек живет... Не знаю... -- Какой? Тот, что тебя разыскивал? -- Он мой лучший друг, -- сказал я. -- Поздравляю. По его словам, мы однажды встречались. Не помню. Как хоть выглядит? -- Ну, такой... солидный. С виду. Борода аккуратная, очки... -- Таких миллионы. В моем вкусе? Стрижен коротко? -- Да бог тебя разберет, -- засмеялся я. -- Стрижен коротко. -- Не то, что ты. -- Не то, что я. -- Но все равно: в моем вкусе только ты один. Тебе известно? Тут надобно было отвечать с юмором -- задача не по мне. -- Хорошо вам там вдвоем? -- За дурацкие твои вопросы я тебя, бывает, убить готов. -- Я ведь тебе говорила, что на самом деле ты любишь мужчин. Или не говорила? К случаю, наверное, не пришлось. -- По-моему, -- сказал я, -- это тебя занесло. Я себя люблю. -- Одно другому не мешает. Потом, я вовсе не имею в виду, что ты водишь с ними конкретные шашни. А может, и стоило бы завести. Может, тебе было бы легче. Эротизм у тебя больно высокого пошиба. Тебе вперед всего личность подавай, натуру, судьбу... В таком ключе -- ясно, мужчины тебе всегда будут ближе. -- Обалдеть... Где ты всего этого набралась? -- Нигде. У себя в душбе. Думала, между прочим, о тебе... Я поскреб в затылке: -- Ну ладно... Давай я с ним переговорю... Скажу: отваливай, Андрюха, на пару деньков. -- Зачем на пару-то? -- поправила она. -- Утром я убегу... Договорились созвониться позже: муж ее ушел выпивать (почему-то в Союз композиторов) и она не ждет его скоро назад. Но, к полному моему изумлению, Андрюха, когда я предложил ему на время ретироваться и даже изложил причину, не выразил благосклонного понимания и бодрой готовности, но уселся на диван и принялся задумчиво щелкать экстрагированным из карабина затвором. То есть реагировал ненормативно. Я поинтересовался: в чем проблемы? -- Мне, -- сказал Андрюха, -- идти-то особенно некуда. А так, гулять ночь напролет -- зима все-таки, снег вон лежит... -- Что значит -- некуда? Напросись к кому-нибудь! -- Нет никого. Завтра все заняты. Несчастливое стечение обстоятельств. Я и сам искал, хотел отметить... Я же не предполагал, что денег не будет. -- Поезжай к родителям, -- закипел я. -- Подаришь им нечаянную радость. Они тебя вообще видели в новом году? -- Давно не видели, -- согласился Андрюха. -- Я даже скучаю. Только мне в Люберцах секир-башка сделают, если засекут. -- Кто? Родители? -- Не... При чем здесь родители... Гопники тамошние... -- Это шпана, что ли? Подростки? -- Они уже выросли, -- сказал Андрюха. -- Я с ними вместе в школе учился. Не, правда некуда. Могу, конечно, на вокзале пересидеть... -- Ох-хо-хо! -- Я качнулся на стуле слишком сильно и чуть не полетел навзничь. -- Пощади... Сейчас заплачу... Лучше расскажи, что стряслось. Андрюха поморщился: -- Так, ерунда... Тянется одно дельце -- еще с весны. Они не знают, что я вернулся. И слава богу. Не стоит мне там показываться лишний раз. -- И большие долги? -- спросил я. Он назвал цифру. Не особенно впечатляющую -- мой поредевший валютный фонд составлял почти его половину. Я сказал, что по моим, дилетантским, представлениям, за столько все-таки не убивают (могут, конечно, и за рубль -- но то другая статья). Ну, в челюсть надавать, вытрясти сколько получится, на остальное назначить новый срок... Даже у люберецких хулиганов -- тем более у зрелых люберецких хулиганов -- какое-никакое должно быть понятие. Он как будто собирался что-то добавить, но передумал и махнул рукой: -- А-а... И когда б не этот его жест, я, наверное, плюнул бы, не стал докапываться. Не впервой ему -- выкрутится. Но тут меня насторожила прорвавшаяся, разительно Андрюхе несвойственная отчаянная нотка. Я подступил настойчивее. Из его обыкновенных в подобных ситуациях мычаний, умолчаний и отговорок я старался добыть жемчужное зерно истины. Насколько сумел восстановить, события развивались по следующей схеме. Минувшей весной Андрюха вел размеренное существование под родительским крылом -- с ним и это случается. Как-то, на пути с автобуса к дому, он столкнулся с бывшим однокашником. Не то что хороший школьный друг -- так, в младших классах отбирал мелочь, в старших -- делили иногда бутылку "Золотой осени" перед началом танцев в соседнем ПТУ (магнитофон "Комета" через усилитель "Родина": "Ван вэй тикет ту зэ блю-ю..."; или моднючий пэтэушный ансамбль: "Все очень просто, сказки -- обман..." В зале довольно орали и делали над головой "викторию" -- обман, ясный перец. Если пел ансамбль, то военрук и секретарь комсомольской организации караулили у рубильника на сцене, чтобы отключить ток при малейших признаках крамолы; если магнитофон -- возле выключателя у дверей, чтобы, напротив, зажечь свет, когда реалисты, их гости и подруги раздухарятся и станут выплясывать чересчур раскованно). Поддатый, угрюмого и агрессивного вида однокашник вдруг поплыл от сентиментальных воспоминаний. Выспрашивал, чем Андрюха живет и кого встречал. Потребовал телефон, дал свой и зазывал в субботу к себе на новоселье -- получил квартиру, потому что дом, где жил раньше, поставили на капремонт. Мол, повидаешь старых знакомых... У родителей Андрюхе было сытно, но скучновато -- он пошел. И обнаружил там пышный цветник памятной с детства местной шантрапы, теперь отрастившей пивные животы, но не сменившей повадку. В ускоренном темпе накидались до белых глаз; жен -- у кого были с собой -- побили и выгнали; потом что-то не поделили, но общей драки умудрились избежать. Ходили на улицу искать девок -- и только всех распугали, зато растеряли по дороге добрую треть компании. Стойкие, добравшиеся назад, слегка очухались и повели мужское толковище. Андрюха услышал много поучительного о том, чем заканчивается, если кому взбредет сдуру на ум обманывать этих серьезных ребят. Заодно каялись кто в чем горазд. Андрюхе хотелось быть на равных. Он тоже распахнул душу: вот, не могу вернуть деньги хорошим людям. Тут все очень оживились: может, побеседовать с кем, объяснить?.. Андрюха их успокаивал: "Я же говорю -- хорошим людям. Хо-ро-шим". Его хлопали по плечу, добились, сколько нужно прямо сейчас, назвали "браткой" и напихали в карманы вдвое. Выпили за это. Всякие подозрения относительно чистоты их намерений изгладились из огромного Андрюхиного сердца. Дальше он запомнил не четко. А утром, едва продрался сквозь похмельный туман, иссушающий как иприт, сразу подумал, что деньги наверняка пропали и на нем, таким образом, висит фиктивный долг. Подобрал с пола пиджак -- все в наличии. Тогда он решил, что спрашивать с него станут много больше , чем всучили действительно. Купил пива и поплелся в давешнюю квартиру, где еще досиживали, лечились. Осторожно прощупал, намеками, -- как будто порядок, цифры совпадали. Андрюха почувствовал даже некоторые угрызения совести, что возводил напраслину на тех, кто, очевидно, заслуживает лучшего. Деньги он честно пустил в раздачу; остаток, разумеется, мгновенно улетучился. А несколько дней спустя Андрюхе сделали визит и попросили похранить до времени компактный, с книгу, сверточек. Андрюха похолодел: наркотики! вляпался! Замотал головой: не, парни, увольте... Не знаю, что у вас там... Гости удивились: обидеть хочешь? Его считали за человека, ссудили -- и без какой-либо, кстати, для себя выгоды... Пришлось взять. Само собой, Андрюха в сверток заглянул. Внутри была конфетная коробка, а в ней -- он вздохнул с облегчением, но быстро сообразил, что хрен редьки не слаще, -- пара дюжин колец, цепочек и женских украшений, переложенных вельветовыми лоскутками. Попадались и с камнями. Андрюха высыпал их на стол, потом забрал в пригоршню. В стоимости золота он не разбирался, но здесь и на вес было прилично. Сомнений в происхождении этих предметов не возникало. Андрюха кусал себе локти: надо было сматываться немедленно после гулянки. И объявляться уже с деньгами, когда откуда-нибудь обломятся, -- и разошлись бы мирно, без проблем, благо никаких условий заранее не обговаривали. А теперь его крепко поставили на якорь. Теперь нечего и помышлять удариться в бега, как ни подмывает. Вряд ли его приятели воруют сами. Скорее сбывают краденое. А значит, имеют перед кем-то обязательства. И если по его вине они не смогут эти обязательства выполнить -- разговор предстоит покруче, чем о простой динаме с должком. Принесли еще один сверток. Андрюха не выдал, что ему известно содержимое. Он переменил тактику: не отказывался в лоб, а упирал на то, что в Люберцах подолгу не бывает, часто и вовсе уезжает из Москвы -- и потому в хранители не годится. Ему мягко, с прибаутками, посоветовали не забывать, что с него причитается. Вроде бы и не давили, вроде бы все по-дружески. Пусть, разрешили, живет где хочет. Им без разницы. Только чтоб сообщал, как его найти. Вызовут, когда понадобится. Им важно, чтобы кое-какое добро -- ну, ты понимаешь... -- отлежалось некоторое время в надежном месте. А уж какое именно время -- это смотря по обстоятельствам. Соберется совсем из города -- должен загодя предупредить. А они покумекают, что к чему. Андрюха рассудил: грех не воспользоваться той свободой, которую они ему предоставили. Чем дальше, хотя бы в географическом плане, он будет от них держаться, тем меньше вероятность, что к нему обратятся за новыми услугами. Да и его домашних характерные манеры визитеров и ненароком подслушанные телефонные разговоры могли подтолкнуть к нежелательным -- верным -- выводам. Андрюха зарыл нечистое золото в самом дальнем углу забитого отслужившими вещами стенного шкафа. И спешно переселился по адресу весьма кстати вспыхнувшей любви. Расчет, в общем, оправдался. Пока что ничем его больше не грузили и связались с ним всего однажды -- явно проверяли, там ли он, где указал, и не задумал ли намылить лыжи. Однако жил Андрюха по-прежнему как на иголках, и мысль о спрятанных дома ворованных драгоценностях не покидала его. Избавляться от них было тем более необходимо, что близилась пора выезда в поля. Предлог вполне весомый, чтобы поторопить хозяев, -- только все равно первым делом поднимался бы денежный вопрос. Но денег так и не привалило, и нигде не удавалось перезанять. Он ждал до последнего. Пока не стал снова слышен комариный зуд безысходности. А финт против нее был у Андрюхи отработан до автоматизма. В конторе настаивали, чтобы он отправился с передовой партией -- на рекогносцировку. Понемногу просыпалась привычная надежда, что до осени все как-нибудь само собой рассосется -- как у беременной гимназистки (Андрюхино выраженьице). Люберецкие знакомцы и возможные от них неприятности теперь, с удаления, виделись уже не столь опасными... И когда наконец позвонили опять, злой женский голос ответил, что чертов геолог неделя как выкатился в свою чертову экспедицию. Спросили, не оставил ли чего передать. Вот еще! Не хватало ей возиться с его вонючим барахлом! Спросили, скоро ли вернется. Не скоро. И не сюда -- это точно... Поверили -- убедила подлинность интонаций. Но настырный Андрюха все-таки проведал ее по возвращении: слова, полагал, словами, но женщину, которую уломал раз, всегда уломаешь и другой: старый конь борозды не испортит. Узнал про давний звонок, выяснил, что нагретая им половина кровати отнюдь не пустует, и напоследок учинил мордобитие. Рассказывал: -- Представляешь, из-за спины у нее вот такой, во, -- обозначил рукой не выше табуретки, -- появился и давай мне доказывать, что я здесь лишний. Причем не просто так -- с угрозами! Ну что -- терпеть?.. Я поинтересовался, куда же он дел это криминальное сокровище. "Рыжье" -- так ведь зовется золото у вас, уркаганов? -- Куда, куда... В землю. Сковырнул плиту в гараже, выкопал бункерок... Чего ты ржешь-то? Мне главное из квартиры было убрать. А там его никакой искатель не покажет. Плита угловая, рядом стальная опора врыта, двутавр... -- Андрюха! -- сказал я. -- Мне еще семи лет не исполнилось, когда умирала моя прабабка. Но она сочла меня достойным и завещала семейную мудрость. Не пей в подворотне. Не носи малиновых жилетов. Не женись на еврейках. И не бери взаймы больше червонца. -- И ты, -- осклабился Андрюха, -- будешь утверждать, что никогда не пил в подворотне? -- Только с тобой. И только в минуты отчаяния. Или счастья. -- Да, это не считается, -- сказал, подумав, Андрюха и снова защелкал затвором. И тут меня посетила нехорошая догадка. -- Так ты зачем, -- почти закричал я, кивая на ящик, -- это сюда приволок, а?! Ты что -- оборону здесь собрался держать? Андрюха сделал большие глаза и покрутил у виска пальцем: -- Я же объяснил, параноик: это ненадолго! Тебе мешает? Я признался, что мне не дает покоя тень участкового. -- А что ему тут делать? -- Ну мало ли... Соседи чего-нибудь накапают. -- Не накапают, ладно, -- сказал Андрюха. -- Тихо-тихо будем себя вести. Какая оборона, спятил? От кого? Как они на меня выйдут? -- Ты же меня нашел... -- Сравнил! У нас сферы общения пересекаются. А тем обо мне вообще ничего не ведомо. Я усмехнулся: "сферы"! Нет, не развеяла Андрюхина логика моей внезапной тревоги. Фактор случайности нельзя недооценивать. Дорого обойдется. -- Но теперь ты должен что-то предпринять, -- сказал я. -- Не век же прятаться. Андрюха пожал плечами: -- Да это не страшно... Я вот за родителей боюсь. Я когда уехал весной, у них справки наводили. Мать сказала, что раньше октября меня не будет. До октября и не возникали. Потом так, захаживали, спрашивали -- изредка. А сейчас -- в неделю дважды, как штык. Собрались, наверное, сдавать погремушки, кончился карантин -- зашевелились! Мать им отвечает, что я застрял в экспедиции, не ясно еще на сколько. Требует правды от меня -- что происходит. Говорит, они все грубее и грубее... Какие у этих друзей тараканы в мозгах, кто поймет?! Трезвонят в дверь в одиннадцать вечера. Телефон еще можно отключить, но звонок-то не отрежешь. А у нас бабушка живет. Дед в санатории -- она у нас. Ее если какой шум разбудит -- все, не спит до утра. План спасения бабушки рождался в муках. То есть мне он сразу казался очевидным и единственно осуществимым. Однако уговорить Андрюху, предпочитавшего проекты пускай фантастические, но щадящие его гордость, удалось только к середине ночи -- похоже, он просто устал спорить. Постановили так: не откладывая, прямо завтра, он забирает мои доллары и везет в Люберцы. Там сочиняет легенду по поводу своего исчезновения: не успел сообщить, потому что потерял телефон однокашника, а отослали буквально в один день, правительственное задание, военная дисциплина (вряд ли кто из люберецкой шпаны сподобился поработать в геологической партии и уловит заключенный здесь абсурдистский юмор), никаких отказов, никаких проволочек... -- короче, в этом не мне его наставлять. Признается, что отдать в состоянии лишь половину долга, но все, доверенное ему, готов вернуть в целости и сохранности. Под горячую руку скорее всего получает в зубы. Но вопрос об окончательной расплате старается перевести из плана физических воздействий в плоскость финансовых отношений. Положеньице у него не ахти, но кое-какие козыри все же имеются. Во-первых, он должен настаивать, что свертков не открывал. Во-вторых -- если они сами упомянут золото, -- что кольца и цепочки -- еще не чистые деньги и штрафные санкции за просрочку сюда не распространяются. Ну и в-третьих: раз ничего не пропало -- значит, он все-таки исполнил, что от него хотели. Не без накладок, да, -- так он и талдычил им с самого начала, что накладки очень даже возможны. Другими словами, успех зависит от того, сумеет ли он талантливо изобразить дурака. Следует сыграть полное, слегка дебильное простодушие и тем подать Андрюхино явление озлобленному на него народу в комическом ключе. Буде они окажутся способны рассмотреть смешное в ситуации -- волей-неволей перейдут на человеческий уровень, где уже есть место диалогу, пускай и с позиций силы. Андрюха, со своей стороны, принимает любые условия, если они не носят откровенно издевательского характера. А дальше уединяется и размышляет, покуда дым из ушей не повалит, как станет добывать необходимые суммы -- причем путем надежным и безопасным. -- Хорошо бы, -- сказал я, -- до тебя дошла одна несложная мысль. Эти деньги -- все, чем я располагаю. И они мне нужны. Лафа с квартирой -- не навсегда. Скоро закончится. Он ответил, что долго думать ему ни к чему. На подходе многообещающие гешефты. Потом, его сослуживец -- бывший прапорщик -- предложил симпатичную идею. У Андрюхиных родителей есть видеомагнитофон. У прапорщика -- машина и масса армейских связей. Можно разъезжать по частям московского гарнизона, окормляя воинов фильмами про ковбоев, а офицеров -- датской порнографией. Так что мне нечего волноваться. Даже если Андрюхе завтра выставят процентов двести, через пару месяцев он всех ублаготворит -- и там, и тут. Протянем ведь пару месяцев? Я прекрасно знал цену Андрюхиным прогнозам и для верности помножил этот срок на два. Выходило критично. Но на полтора -- в самый раз, к прибытию хозяина. И когда я вспомнил, что моя прекрасная дама так и не получила от меня добро на завтрашнее свидание, стояла уже глубокая ночь -- куда там звонить в такой час! Муж, конечно, давным-давно дома, ворочается подле нее на супружеском одре или шаркает в кухню хлебнуть кипяченой водички. А она теперь в гордых обидах и будет хранить молчание, дожидаясь, пока я первым сделаю шаг к примирению... Лежа лицом к стене, я дрых безмятежно и вдохновенно, но стоило повернуться на спину -- и что-то острое уперлось мне в бок. Я нащупал предмет между пуфами, но не смог распознать на ощупь. Открыл глаза. Утро. Шелест бумаги. Та, с мыслями о которой, то ли выискивая обоснования грядущему разрыву, то ли пытаясь их опровергнуть, я засыпал, сидела на стуле, оставленном Андрюхой посреди комнаты, и листала газету. Волосы ее, густые и светлые -- почему-то при всякой нашей ссоре она грозилась непременно их состричь, -- переходили без границы в белый фон незашторенного окна. И обращенная ко мне газетная полоса белела, вызывающе пустовала -- должно быть, заманивала рекламу. И белая вязаная кофта. Все вместе -- словно фотография в высоком ключе. Красивая женщина. С редким даром -- смотреться в профиль не хуже, чем в три четверти. Другой такой мне, пожалуй, не видать. -- Привет, -- удивился я. -- Как ты здесь очутилась? Она объяснила: час назад набрала номер -- ответил твой приятель. Сказал, ты еще не проснулся. А он уходит. Я попросила не запирать дверь. -- Отлично вы распорядились! Квартира, значит, нараспашку, меня тут могли похитить... -- Да уж! -- засмеялась и показала руками, как охотник на привале. -- Ба-а-альшая драгоценность! Я поднялся, влез в халат. По полу тянуло холодом, и хотелось обратно под одеяло. Но пока я ставил чайник, она успела занять кровать, устроилась с газетой, подобрав ноги и укрыв их своей длинной шерстяной юбкой. -- Тут написано, что латиноамериканские террористы кормят мышей взрывчаткой, чтобы она откладывалась у них вместо подкожного жира. Потом надевают им ошейнички с маленькими приемниками и отпускают в канализацию. Одну кнопку нажать -- весь город без связи и воды. -- И тонет в дерьме, -- добавил я. -- По-твоему, чушь? Чайник вскипел. Она вынула из пакета завернутую в полотенце треть яблочного пирога. Всем поровну: мужу, мне и ребенку. Сама мучного не ест. Я попробовал, похвалил. -- Ну что? -- спросила она. -- Что? -- Так и будем чаевничать? Я предвидел такой оборот. Я прокручивал в памяти особенно волнующие моменты прошлых, более пылких, встреч. Никакого эффекта. То есть представлялось легко и красочно -- но без нужного результата. Еще можно было перехватить инициативу. Вот сейчас и произнести слова резкие и окончательные -- если я действительно на что-то решился... Однако все заделы начисто вылетели из головы. -- Слушай, я тебя тысячу раз предупреждал: я по утрам не в себе... Она смотрела с вызовом, и я отвел глаза. Хорошо, хорошо -- победила! Неоспоримо твое ролевое превосходство. Ты претерпеваешь в незаслуженном небрежении, а я -- ничтожество, бамбук, несостоятельный мужчина. Мне самое время взглянуть, что там уязвляло во сне мои телеса. Оказалось, затвор. Андрюха бросил его на кровати, а я не заметил и застелил простыней. Я достал карабин и с трех попыток приладил затвор на место. -- Ух ты! -- оживилась она. -- Какие новшества! Сам докатился или твой друг тебе помог? -- Ты стреляла когда-нибудь? -- Я что, кавалерист-девица? Нет, конечно. -- Докатился... Почему -- докатился? Она взяла двустволку из ящика и, неловко прижав приклад локтем к ребрам и склонив голову на плечо, прицелилась в задумчивую галку на дереве за окном. -- Ну, с такими штуками ничего ведь уже не надо, верно? Мужское начало и так налицо... -- Когда изобретают сложные построения, чтобы не признаваться в простых вещах, -- сказал я, -- это идеология. Лучшие умы двадцатого века борятся с подобным положением дел. -- А простая вещь -- это что я тебя больше не интересую? Почему, я признаю. Я знаю, что не очень молода, не очень умна... Только у меня было одно странное свойство: я тебя любила. И помяни мое слово -- ты еще затоскуешь... Я забрал у нее ружье, отыскал замок и переломил, открыв затылочные срезы стволов. Не заряжено. Вернул, но она никуда больше не стала целиться. Я начал было говорить: мол, не настолько все однозначно, как она представила, -- но скис. Будто оправдываешься. И, оправдываясь, унижаешь другого. -- Дома-то что у тебя теперь? Полегче? -- спросил я, лишь бы не молчать. -- Это подсказка? Пора и честь знать? Я взвыл: -- Ну что ты все заводишь сама себя?! Но через пять минут уже подавал ей пальто. А потом следил, стоя у окна кухни, как она удаляется, в незастегнутой дубленке; как снова и снова промахивается мимо кармана рукой, зажавшей скомканную полиэтиленовую сумку, в которой приехал пирог. Она знала, что я смотрю. И даже спиной старалась обозначить свое королевское презрение. Только плечи выдавали. И я думал: может быть, нам повезет? Может, удастся избежать разрыва затянутого, словно процесс выдворения пьяного из прихожей -- с долгим пунктиром безрадостных, бессмысленных возвращений... Но все равно жаль, что получилось так грубо. Не фонтан получилось. Я, разумеется, хотел бы как-то иначе. Благороднее, что ли... Но я бы, известно, уйму чего хотел. Впору было тихо грустить, а меня посетили подзабытые сестры --строгая, аскетическая собранность и воля к действию. Я затеял большую уборку. Я протер полы, применив в особо грязных местах щетку и мыло; отдраил плиту, ванну, раковины и унитаз, а в довершение вымыл с обеих сторон оконные стекла, напрочь выстудив квартиру. Долларовый сосед, шагая по дорожке к подъезду, застал меня балансирующим на подоконнике, поприветствовал, удивился: что это я -- не в сезон? (Прежде за всю зиму я не встречал его ни разу: если с кем и сталкивался в нашем коридоре на четыре квартиры -- то с бабками или с детьми; дети глядели исподлобья и шугались к стене.) Когда я замачивал в белоснежной ванне серые, как очень пасмурный день, простыни и пододеяльник, позвонил Андрюха с докладом: бабушка счастлива его лицезреть, назад сегодня не отпустит и ночевать ему предстоит здесь, у родителей. Я ответил, что доставить бабушке удовольствие -- несомненная честь для меня. Однако сильнее волнует расклад во тьме внешней, куда не достигает свет семейного очага. Все на мази, успокоил Андрюха. Увидимся -- он изложит детали. Но не удержался и стал рассказывать глухим шепотом, что сложилось еще удачнее, чем мы надеялись, и платить больше ничего не придется, ибо в счет остатка долга, неустоек и компенсации за потрепанные нервы он сдал им на год тот самый отцовский гараж, где прятал в землю сокровища -- под склад для водки, сигарет и консервов, торговлей которыми на площади возле железнодорожной платформы занят целый штат пенсионеров и подростков. Я спросил, что думает об этом отец. -- Да он туда и не заглядывает. Лет пять, наверное, не был. У нас другой есть, теплый -- в гаражном комплексе. А от старого даже ключи заржавели. Я замок весной едва провернул. Тут его отвлекли, и он крикнул в сторону: "Сейчас, мама, сейчас я все сделаю..." -- Ну, давай, до скорого. А то у матери гости -- неудобно распространяться. Добрый семьянин, намекнул я, отличается тем, что всегда готов запустить руку в холодильник и порадовать неприкаянного друга. -- О чем речь! -- сказал Андрюха. Позже, выйдя выкинуть образовавшийся после уборки мусор, я нашел на плиточном полу лестничной площадки письмо из Антарктиды. Вообще-то хозяин оставлял мне ключ и от почтового ящика -- но поскольку газеты на наш адрес не поступали, а никакой корреспонденции я ниоткуда не ждал, ключ где-то благополучно затерялся за ненадобностью. А теперь взломали целую секцию: что-нибудь, вероятно, украли, а неинтересное вывалили наружу. Письмо лежало чуть в стороне от основного газетного вороха, в компании двух журналов -- шахматного и "Новый мир". За "Новым миром" я и нагибался, чтобы полистать ночью и сунуть завтра обратно в искореженный ящик, -- но вдруг прочел на конверте рядом свою фамилию. Судя по дате на московском штампе, доставили письмо четыре дня назад. Мой друг писал коротко и только о самом важном. Что, в сущности, пребывание летом в Антарктиде не так уж отличается от пребывания где-нибудь в зимнем Подмосковье -- если зима по преимуществу ясная и не слишком морозная. Разве что деревьев нет и под снегом здесь -- земля, там -- лед. С одной стороны лед моря, иногда -- ровный, иногда -- торосами; то -- сплошь, то покрывается на полпути к горизонту черной сеткой -- протоками открытой воды, то от самого берега распадается на отдельные льдины. С другой -- шельфовый ледник, всегда одинаковый. В десятке километров от базы -- туда добираются вездеходом -- выходят на поверхность нижние, ископаемые ледниковые слои. Они -- предмет его исследований. Они складчаты, словно шкура носорога (с этого места я стал отмечать некоторые изменения, произошедшие в стиле его высказываний), и в них мистериозно мерцает как будто и не отраженный свет, а внутренний холодный огонь. Иногда -- при нем всего дважды -- в окрестностях станции появляются пингвины Адели. Наблюдать за ними забавно, особенно за малышней. Больших, императорских, пингвинов он пока не видел. А во льду обитают особенные эндемичные черви, приспособившиеся к жизни при температурах много ниже нуля; в тепле же их пищеварительная функция так активизируется, что они в считанные секунды полностью переваривают собственную плоть. Он писал, что по дороге, во время стоянки в Монтевидео, встретил на припортовом базаре своих бывших актеров. И совершенно ничего не почувствовал -- ну кроме, конечно, удивления невероятным на расстояниях такого масштаба совпадением. Он даже согласился посмотреть их номер: на подиуме кабака для штурманско-капитанского состава и туристов из стран третьего мира они имитировали под боссанову половой акт. Прощаясь, они признались ему, что не на шутку испугались в первое мгновение -- решили, что это их преследуя он пересек, тронувшись умом, океан. Теперь мысль о такой возможности искренне насмешила его. Он перестал помнить о них с тех пор, как поднялся на борт экспедиционного судна; и снова перестал помнить, когда вернулся на борт в Монтевидео. А когда плавание закончилось, когда высадились и выгрузились на барьер -- его охватила небывалая тишина (хотя на станции день и ночь стучат движки, а разный гусеничный транспорт, как и везде, грохочет и чадит соляркой). Он больше не слышит слабый треск, последние годы сопровождавший его непрерывно, -- звук, с которым рвется мировая ткань. И еще его не покидает странное ощущение, будто прежде, с самого, может быть, своего начала, он только и делал, что не разбирая направлений бежал. Но вот достиг края, где все направления сошлись и обрываются и бежать дальше уже не осталось куда и зачем. Здесь воплощается в лед апория с Ахиллом и черепахой. Он сообщал, что это отрезвляет. Отрезвление выразилось в том, что он полюбил девушку. Женщин в Антарктиду берут очень неохотно -- практически не берут. Но у его избранницы уникальная научная тема, связанная с долгосрочным прогнозированием погоды, тщательно подготовленная программа сложных экспериментов и вдобавок высокий разряд по альпинизму. Она из Питера, но жить в Москве для нее предпочтительнее: только у нас есть лаборатория и кафедра, где ее защита и дальнейшая работа будут по профилю. Ориентировочно они должны быть дома в середине мая. Однако тут все зависит от ледовой обстановки -- не скует ли суда раньше времени и сколько понадобится ледоколам на переход от их станции до соседней и потом на север, до границы замерзания. Сейчас ему почти не выпадает даже короткого досуга, а тем не менее о театре он размышляет глубже и сосредоточеннее, чем удавалось когда-либо. И в окружающем проступили контуры новой задачи. Наш обжитый мир решительно меняется, можно сказать, исчезает, делается на глазах все более иллюзорным. Древним грекам, чтобы иметь понятие о движении, хватало, если кто-то перед ними ходил, или плыла триера, или солнце регулярно закатывалось за мыс. Нынче так легко не отделаешься. Слова "форма", "факт", "бесконечность", "свобода", "дление" (только не "тление", подумал я, оно-то никуда не упало и не пропало, осталось на трубе; и с греками, по-моему, чепуха -- ты ведь, братец, сдавал кандидатский минимум... но дальше я увлекся и комментировать бросил), едва ли не все слова, важнейшие для мышления, означают уже не то, что прежде. Никому еще толком не известно, что лежит за ними сегодня. Мы -- очевидцы смены эпох. Будущее ломится в наши двери. Мы даже вовсю работаем на него -- возникают новые логики, новые основания математики, -- но работаем слепо, испытывая кризис достоверности. Нам еще не на что опереться, чтобы создать сколько-нибудь цельное и продуктивное мировоззрение. Ибо построить его можно лишь тогда, когда достаточно большим числом людей уже восприняты некие фундаментальные сущности. Эти сущности нельзя ни раскрыть, ни описать. Они постигаются интуитивно -- и становятся базой для всякого дальнейшего мышления и коммуникации. Например, ни один математик не объяснит тебе, что такое множество вообще, определения нет, -- а теория множеств успешно развивается. Но главное -- они не заданы нам раз и навечно. Мы вольны, при желании, предположить, что для гипотетического вседержителя, владеющего всей информацией, они являются своего рода константами творения. Относительно же нас они как бы плывут, они способны перерастать и отрицать себя: некоторые -- веками и тысячелетиями, иные -- взрывом. Продвигаясь в познании -- как правило, методом тыка, -- мы покидаем какие-то из них, чтобы войти в другие, а в каких-то утверждаемся все прочнее. И любой наш опыт -- это новый выбор, который пусть на дифференциальную величину, но обязательно будет отличаться от предыдущего. Этот выбор нерационален, он -- впереди рационального, всегда отстающего в силу своей вторичности. Поэтому наступает рано или поздно момент -- и мы вынуждены признать, что наше понятийное схватывание отчаянно промахивается, тасует пустые оболочки на заброшенных проселках действительности. Что мир нужно осмысливать заново -- с нуля. Это страшный излом, трагическое погружение в хаос, в долгие блуждания без проблеска надежды вернуться когда-нибудь к стройности и осознанному целеполаганию. Но он благоприятен для театра. Именно здесь театр может вернуть себе место и пафос, какие имел некогда в Древней Греции. Именно теперь театр должен быть востребован в его истинной функции. Потому что важнейшие, недоступные рассуждению интуиции, уже реально определяющие нашу жизнь и пути, -- но перед лицом которых каждый из нас пока еще неуверенный, смятенный одиночка, -- театр по природе своей умеет непосредственно демонстрировать. Умеет показывать -- из чего состоит бытие. Тем самым театр мог бы стать идентификатором для разрозненных в отсутствии адекватного языка индивидуальных сознаний. Позволил бы им обнаружить друг друга в общей ситуации. Так будет сделан первый шаг к преодолению онтических замкнутости и отчуждения. Но на уровне конкретном мой друг только начал обдумывать систему визуальных и пластических образов, вернее даже -- воздействий. Зато уже определил постановочный метод -- бриколаж, благодаря которому спектакль получит максимальную независимость от состава и подготовки актеров (в идеале зритель должен уразуметь, что центральный актер здесь -- он сам, и вступить в игру). Меня растрогало упоминание о наших совместных прогулках по городу -- ему их недостает. Похоже, на сей раз предварительный этап -- вынашивание структуры, формы спектакля -- займет много больше времени, чем обычно. В этом году, не исключено, до репетиций и подбора нужного оборудования дело еще не дойдет. Кстати, имеются шансы, что осенью он опять двинет в Южное полушарие -- причем через Америку и на американскую базу, на ледник Росса: это там, где погиб капитан Скотт. По линии обмена специалистами -- если подпишут нужный договор. К письму прилагался смутный любительский снимок: две фигуры в одинаковых пуховиках, за ними, в отдалении, среди льдин большой и довольно-таки обшарпанный крутобокий корабль. Свет падает сбоку, и в тени от надвинутых капюшонов с меховой оторочкой лица совершенно неразличимы. Но четко видны буквы на корабельной скуле: "Академик Федоров". Я перевернул фотографию и прочел карандашную надпись незнакомой рукой: "Станция Мирный. Ледокол антарктического класса „Михаил Сомов"". Без даты. Постскриптум мне советовалось сохранить конверт, поскольку, погашенный в Антарктиде круглым штемпелем с изображением айсберга, жилых блоков и пингвина, он представляет собой известную филателистическую ценность. Андрюха прибыл на третьи сутки вечером, обдал меня веселым перегаром; пакеты со снедью оттягивали ему руки. Из одного небрежно и живописно торчал наружу необернутый золотой хвост копченой скумбрии. -- На, -- сказал Андрюха. -- Привет от бабушки. Я спросил, как поживает экс-прапорщик. -- А, нету его. Уехал куда-то. -- Ну и что теперь? Не было у Андрюхи расположения обсуждать низкие материи. На столе образовалась початая бутылка портвейна и два разовых пластиковых стаканчика, уже бывшие, судя по следам, в работе. Андрюха разлил вино, чокнулся с моей порцией и выпил, меня не дождавшись. Потом скусил порядочный конец у круга тонкой колбасы, вытянув через зубы веревочку. Я дал ему письмо. -- Так я и знал, -- сказал Андрюха, запуская палец глубоко в рот, чтобы сковырнуть колбасный хрящик из дупла в зубе мудрости. -- Э-э... Скука там смертная. -- Ты смысл уловил? -- спросил я. -- Смотря где. Про театр -- не очень. Вот парень нашел, как говорится, любовь в вечных снегах -- это да, красиво, это мне нравится. -- Смысл в том, -- сказал я, -- что скоро мне отсюда съезжать. Значит, пора искать -- куда. Значит, нужны деньги. -- Кончай, -- обиделся Андрюха, -- все будет. Я тебе обещал... Он открыл ящик, достал брезентовый чехол -- я-то считал, в нем разборная удочка или спиннинг, -- и свинтил звенья в шомпол с деревянной ручкой и частым железным ершиком, похожим на камышину. Затем вытащил из шкафа сумку, тоже брезентовую, а из нее -- четыре белые пластмассовые коробки вроде швейных. Снял крышки. Внутри плотно стояли патроны. Андрюха брал по одному и, покатав на ладони, раскладывал на столе: дробь такая и сякая, картечь, пули... Те, что для карабина -- узкие, обтекаемые, острые, -- отливали то в сталь, то в медь. Были они как сгусток убойной мощи, концентрированная тяжесть рядом с картонными охотничьими цилиндрами. Ими хотелось обладать. Коробки опустели; Андрюха задумчиво пощипал бороду, сложил из шестнадцатого калибра городошную "пушку" и перенес к столу ружья. Я встревожился: -- Зачем это? Все-таки намечаются боевые действия? -- Намечается охота! И выпить. И денежное вознаграждение. Вот что намечается. -- Он мне подмигнул. -- Ничего я халтурку нашел, а? -- Угу. И на кого же мы охотимся? Если на человека, то я не согласен. Нет, нас ангажировал свежий Андрюхин приятель. Давеча, пока Андрюха шептал мне в телефон, его мать принимала гостей: старинную сотрудницу с сыном. Видал Андрюха этого сына и раньше, но в пору, когда сам еще курить учился в школьном туалете, а тот уже поступил в университет, -- и на чем им было сойтись? Зато теперь, покурив вместе на кухне и перекинувшись анекдотами, они сразу нашли общий язык -- тем более, текла за ужином живая вода, как ничто объединяющая мужчин. Дабы не угасить порыва, условились, что завтра, прямо с утра, Андрюха своего нового друга навестит -- благо всей ходьбы от порога до порога десять минут. А там, оказалось, по соседству круглосуточный магазин, и дома кое-что припасено, -- у них не обреталось причины расстаться, и они мило посидели и день, и ночь, и опять день. Сидели бы еще, но приятель должен был выспаться перед рабочей неделей. Он то ли директор, то ли управляющий в каком-то подмосковном хозяйстве, по шатурской ветке, а в Люберцы возвращается только на выходные. В качестве директора он и сделал Андрюхе, наслушавшись его таежно-степных рассказов, экстравагантный заказ: срочно отстрелить несколько единиц хищного зверя (ну, не медведей, конечно, уточнил Андрюха. Волки, лисы...). Я недоумевал: что за странное место и чем он таким управляет, если ему в Подмосковье досаждают хищники? Ладно лисы: еще на моей памяти они попадались даже в черте города, возле птицефабрики на Крылатских холмах, где сейчас микрорайон, в котором и я бы не отказался поселиться, когда б некто омни-омни изволил проявить ко мне интерес, худо-бедно укоренил в поднебесной и подкинул немного удачи. Но волки -- откуда, близ железной дороги, в пятидесяти верстах от мегаполиса? Все это как-то не того... Ф. М. Достоевский. -- Представления не имею, -- разводил руками Андрюха. -- Я не очень расспрашивал. Какая тебе разница, откуда волки? Да это выплыло в последний момент. Он пошел со мной до автобуса -- и вдруг предлагает. Он говорит, там есть где ночевать. И кормежка его. Я предупредил, что нас двое. -- Андрюха, -- сказал я, -- из меня ружейный охотник -- как из говна пуля. -- А ничего особенного от тебя и не потребуется. Зверюга бежит, ты стреляешь: пух-бах! -- наповал. Куда целиться, я тебе нарисую. Выстрелить -- и достаточно метко -- для меня, наверное, не составило бы проблемы: в пневматических тирах я выбивал неплохие результаты. Но надобно же еще найти как-то этих животных: выслеживать, что ли, преследовать, открыть норы... Андрюха сказал, чтобы я не волновался -- артистическую часть работы он берет на себя. Мое дело маленькое: знай пали, да не слишком шуметь, если придется подкрадываться. И какой там у них может быть лес: в пару дней мы прочешем его вдоль и поперек, до кусточка. Сложность в другом: как провезти оружие по городу и в электричке. Чехлов нет к ружьям, а и были бы -- что в них пользы: все одно и с ними обязательно остановят и спросят охотничьи билеты. В порядке эксперимента мы заворачивали двустволку и карабин в одеяла, клеенчатую занавеску из ванной и даже в рубероид, полоса которого зачем-то хранилась на антресолях. Мы выяснили, что чем ни укутывай, их очертания угадываются легко, а то и подчеркиваются, как выгодные женские формы умелой драпировкой. Здесь бы сгодился высокий туристский рюкзак: набить его тряпьем, теми же одеялами, ружья вставить сбоку, обмотав стволы брезентом, а снаружи, для маскировки, навесить двуручную пилу, палаточные стойки и лыжные палки... Но Андрюхин износился, и теперь родители засыпают в него картошку, а мой отправился на станцию Мирный. На следующий день за окном метель мела, и я отказывался выходить. Но едва в сумерки стало потише, Андрюха потянул меня обследовать улицы и дворы, ямы магистральных работ и строительные площадки: его посетила мысль набрать бруса и досок, чтобы спрятать ружья в их связку, -- дачники, волокущие на горбу накопленный стройматериал, во всякое время года вне подозрений. Но со строек нас гнали, ломать заборы или ограждения на глазах у прохожих мы не решались, а в свободном состоянии ничего не попадалось. Единственная грязная, расщепленная на конце двухметровая доска, которую Андрюха поднял уже на обратном пути из дорожного месива и со злым упорством тащил до самого подъезда, никак не делала нам погоды. К этому часу охотничья затея представлялась мне совершенным безумием. Слава богу, технические препятствия, похоже, не позволят ей осуществиться. Понудим Андрюху искать какой-нибудь другой заработок. Разносольную бабушкину посылку мы единым махом ополовинили еще накануне, да и в обед сегодня заморили червя. Андрюха согласился, что нет смысла беречь и растягивать остаток. Однако им овладела неожиданная страсть к сервировке. Покуда я истекал слюной и слушал томительные гулы в пустом брюхе, он с инквизиторской неспешностью составлял на ущербной тарелке ресторанные узоры, орнаменты, натюрморты, целые сады из колбасных кружков и ветчинных прямоугольников, ломтиков сыра и белесых, словно утопленники, кальмаров, из шпрот и сайры, тонко нарезанного фиолетового лука, огуречных и помидорных долек, венчая солнечными половинками лимона. Не в два приема устраивалась такая мандала, и разбирать ее наспех тоже рука не поднималась -- каждое движение к ней полагалось будто бы обмозговать. Когда улетучивался с тарелки последний кусок или рыбий хвост, Андрюха тщательно мыл ее, мыл нож, мыл наши вилки -- и начинал сначала. Я предложил оставить лимон к чаю -- забытый шик! Он ответил категорическим нет. Я спросил, что он вообще мудрит, от добра добра не ищут -- зачем голодным людям добиваться от среза ветчины сердоликовой полупрозрачности? Чревоугодие, заявил Андрюха, произрастает там, где процедура принятия пищи лишена эстетической компоненты -- а у меня в быту это несомненно имеет место. Тогда я рассказал ему, что грехов в плане еды, строго говоря, два, и они равновелики, хотя и различны: есть чревоугодие, а есть -- гортанобесие; и если под первым подразумевается простое обжорство, то второй -- в стремлении получать тонкие вкусовые ощущения, и "эстетическая компонента" относится, в сущности, сюда же. Необременительна для души перловая каша в скромной посуде -- ее при всем желании много не съешь. -- Чего ты хочешь, кадавр? -- сказал Андрюха. -- Проглотить все разом? А чем потом заниматься? В потолок плевать? Но нас сморило еще прежде, чем настало "потом". Дружно, в обнимочку, упали на кровать. Я подремал недолго, Андрюха и того меньше. Проснувшись, я нашел записку на табуретке, в одно слово: "Придумал". Во сне, что ли? Мы с пауком, -- пел из приемника далекий англичанин, кумир моей авангардистской юности Брайан Ино, -- смотрим на небо, на мир вокруг. Мы спим по утрам. Мы мечтаем о кораблях, что уплывут за тысячу миль отсюда. Шла передача о нем и об эмбиенте -- "музыке окружения". Я зажег слабую настольную лампу, сел в углу на свернутый матрас и под плавные "уи-уи" на фоне курлыканья гватемальских лягушек погрузился в приятные беспредметные грезы. Вскоре неловкое топтание и необычный шелест вернули меня на землю: я встал навстречу -- и натурально остолбенел. Андрюха затаскивал в комнату два высоких, почти в человеческий рост, ветвистых куста с бульбами мерзлой глины и снега на корневищах -- они тут же пустили от себя лужицы. -- Пардон... -- И он показал, во что обратился мой лучший кухонный нож: рукоятка и пенек лезвия. -- Земля каменная. Помучился. Я вытолкнул его в переднюю -- разуваться. Кусты отнес в ванную и поставил в пластмассовый таз. -- А зачем копал? Отпилил бы. Пила швейцарского складного ножа -- Андрюха с ним не расставался -- выглядела игрушечной, но в деле была на редкость эффективна: однажды мне довелось опробовать ее в лесу на сухих сосенках. Андрюха растолковал: нельзя, без корней неправдоподобно. Кто и куда станет перевозить мертвые палки? Это может насторожить. А здесь -- все понятно: кусты для посадки. Вопросов не возникает. Удивительная вещь: чем явственней смахивают наши методы на хитрость настырного сумасшедшего, тем очевиднее они попадают в яблочко. Так, значит, и надо? Так и добиваются успеха? Я только заметил, что у милиционеров в Москве происхождение по большей части деревенское. И генетическая память, вероятно, позволит им отследить несоответствие нашей поклажи календарю садовых работ. -- Да и бог с ними, -- сказал Андрюха, -- ну, посмеются, примут за дураков. Вот ты на их месте догадаешься проверять, чего у нас там внутри? -- Пожалуй, нет. -- Прицепятся -- объясним. Растения, к примеру, специальные, северные, морозостойкие. А сами мы ботаники. Направляемся на опытные участки. Лишь бы приклад об пол не брякал. Я вздохнул: -- И когда он нас ждет, твой приятель? Естественно, крайний срок -- завтра. Промедление смерти подобно: пожрут волки христианских младенцев. И выехать, естественно, предстоит в несусветную рань. -- Но вот что, -- сказал я, -- если нас заловят, учти: я от тебя отрекусь. Ничего не знаю. Это все твое. Меня ты просил помочь довезти и в содержимое не посвящал. Договорились? -- Иди, верный товарищ, -- усмехнулся Андрюха. -- Смотри, как мушки пристреляны... Никто нами не заинтересовался. Взгляды милиционеров скользили по нам рассеянно и не выделяли из толпы. Лица потенциально опасные не ломятся в переполненное метро в семь утра, брезгуют. Кусты, с ружьями, накрепко привязанными к собранным вместе, закрывшим их со всех сторон веткам, мы обернули рубероидом и клеенкой. Весили они -- дай бог. Хорошо, Андрюха, командовавший увязкой, не поскупился на веревку, пожертвовал целую бухту первосортного репшнура и предусмотрел петли для руки и плеча. Затем электричка едва ползла промышленными районами. Андрюха сказал, что мы удачно вписались, в противофазу: в Москву сейчас давка, а из Москвы -- свободно. Получасом раньше тоже полным-полно угрюмого рабочего люда, но теперь смена уже началась. И контролеров в такое время еще не бывает. Миновав Выхино, покатили шибче. Прижавшись виском к стеклу, я наблюдал, как за спиной у Андрюхи, в соседней секции, заранее раскрасневшийся дородный дядька в теплом голубом спортивном костюме наливает в крышку термоса по глотку горячего кофе с молоком жене и двум девочкам-близняшкам -- наверное, первоклассницам. Едут с лыжами -- куда-нибудь в неподвижный, тихий черно-белый лес. Кофе распространял пар и волнующий аромат, будил память о живительных ожогах гортани, каких мне на долю не досталось сегодня перед дорогой -- Андрюха торопил, не успели даже чайник согреть толком. Дабы переключиться с этих грустных мыслей и не растаять от жалости к себе, я задался вопросом в духе брюзгливого пенсионера: почему, собственно, дети не в школе посреди недели? Каникул нет в феврале. Должно быть, родители подгадали отгул или скользящие выходные и устроили праздник вне расписания. Когда я ходил в первый класс, самыми дорогими вещами у нас в доме были холодильник и проигрыватель "Концертный" -- обтянутый коричневым дерматином чемоданчик с динамиком в крышке. Крутили на нем Седьмую симфонию Шостаковича (вряд ли мне хватило терпения прослушать ее хоть раз всю от начала до конца, но знаменитый инфернальный марш, сцену нашествия, я любил и часто мычал); крутили Эллу Фитцджеральд (немецкая серия "Джаз-портрет"), какую-то классическую испанскую гитаристку, а также пару номеров "Кругозора" -- журнала квадратного формата, со сквозной дыркой по центру и гибкими, как резина, прозрачными грампластинками между страниц -- канувшее в Лету исключительно отечественное изобретение. И еще диск промежуточного размера, в две трети лонгплея, где читал свои стихи поэт Кирсанов. Я и сейчас способен повторить отдельные строки. "В тыл, к расстрелянному лесу, где разбитый дот, молодую догарессу старый дож ведет..." Было там, кстати, и охотничье: "Разбросал свой мозг -- лось". На снегу. И стихотворение "Смерти больше нет" -- хотя вроде бы следовало из предыдущего, что это чистой воды вранье... Семья напротив лихорадочно разыскивала пропавшую крышку термоса, дети полезли под лавки -- но тщетно. На платформе, где они сошли, от названия сохранились только две буквы: "...ВО". Перрон обрывался в голое поле. Стоило электричке двинуться снова, крышка выкатилась откуда-то в проход, гордая, как Колобок. -- Нам через одну, -- сказал Андрюха. -- Курева не купили, -- сказал Андрюха. Было бы на что. -- Этот мужик, -- сказал Андрюха, -- который нас пригласил, он пишет диссертацию. Диссертацию про перевязок. Зверек такой, типа хорька или ласки. И он их изучает, один во всем мире. Он мне объяснил: самое удивительное -- это как они размножаются. Как только самка приносит приплод, приходит самец и всех новорожденных самочек, слепых еще, покрывает. А дальше они растут уже с зародышами. То есть зародыши развиваются с ними вместе, по мере их роста. От станции шагали минут пятнадцать, сверяясь с планом, начерченным на разодранной сигаретной пачке. Тут и там по дороге, в тракторной колее из-под снега выворотилась красноватая глина. Клеенка на морозце ломко хрустела под рукой. Я в десятый раз давал себе зарок с первых же доходов приобрести новую вязаную шапку -- на пару размеров побольше. У Андрюхи шапка была двухслойная и налезала глубоко, зато не было теплых носков. Таким образом, завидовать друг другу мы не имели оснований. Возле стоявших особняком коровника и трех бревенчатых домов дорога раздваивалась, и правый, короткий, рукав вел вдоль бетонного забора в поломанные, без створки, ворота. Сразу за воротами начинались навесы, как будто крытые рыночные ряды. У забора мы распаковали кусты, а рубероид и клеенку прикопали, чтобы не разнесло ветром и не стянул случайный прохожий. Я оценил Андрюху вооруженного -- наружность вполне партизанская. "Парни в вымокшей одеже додж ведут на дот..." Из сугроба при входе торчал обломок фанерной вывески с неподходящим пейзажу словом "студия". А лес виднелся только верхушками, далеко, в той стороне, куда тянулась потрескивающая над нами линия электропередач. Андрюха оставил меня дожидаться в воротах и отправился искать своего директора. Я осматривался и кривил рот: ох, до рези, до слез, до куриной слепоты намозолил мне глаза тусклый, в одну краску -- бурую, набор строений и предметов, одна и та же конфигурация российской тоски, что по зиме берет душу в кулак особенно тесно, встречая на любом хоздворе, у всякой дороги, через версту подкарауливая за вагонным окном: кореженое железо, какие-то обода, остов старого грузовика возле сварного гаража с промятым ребром, перевернутый прицеп, ржавые бочки... Впереди, под навесами, кто-то залаял, не собака. Прошла женщина в валенках с галошами, в ушанке и ватнике, выплеснула в снег у гаража пахучее ведро и бесцеремонно уставилась на меня. Я делал вид, что не замечаю, и смотрел на свои ботинки. Я все еще пытался убедить себя, что наша поездка -- приключение веселое. Вот эта аборигенша, например, надолго меня запомнит -- нелепого, зябко напыжившегося, с ружьем на плече... Чуть погодя из глубины двора выступила и другая, совершенно такая же, принесла топор. С громом поколотив им, чтобы насадить прочнее, о капот грузовика, под которым скрывалась гулкая пустота, она на мгновение отрешенно замерла, будто, испытав тишину на прочность, теперь расслышала в ней горние зовы, и сообщила в пространство перед собой: -- Опять сегодня тошнит. Так-то! А ты говоришь -- не беременна... -- Ага, -- отозвалась первая. -- От ветра. -- Нет, не от ветра. Я две недели с человеком была... Почему я здесь? Почему не в Антарктиде? Андрюха все не показывался. Небось давно сидит в тепле и точит лясы, -- забыл обо мне. Я подошел к навесу. Крыша защищала составленные в два яруса средних размеров клетки, сейчас пустые и с чисто подметенными полами, -- однако кислый запах зверя стойко держался вокруг. В следующем ряду уже воочию наблюдались три лисицы и некрупная рысь. Лисы, каждая в своем боксе, беспокоились, крутились юлой от стенки к стенке. Рысь застыла боком к проволочной сетке, чуть повернув голову, сторожила белый свет одним глазом -- другой прикрыт, -- желтым, как противотуманная фара. Зрачок в нем даже не шелохнулся, когда я приблизился. Мех у рыси на боку -- пятно с детскую ладошку -- тронула парша, метелки на ушах тревожно топорщились. Я начал догадываться. Еще семь или восемь таких рядов отделяла от меня широкая площадка, целая площадь, в центре которой из некрашеных деревянных щитов был сооружен прямоугольный загон величиною с дворовую хоккейную коробку. На загон смотрел окнами длинный одноэтажный дом с белым крыльцом посередине фасада, похожий на сельскую поликлинику. Я ступил на крыльцо -- и раскокал ружейным стволом лампочку, болтавшуюся на проводе без рефлектора. Сметая ногой осколки в снег, я спустил было ружье в руку, но подумал, что так буду выглядеть чересчур воинственно и могу ненароком испугать кого-нибудь неподготовленного. Бочком, осторожно, протиснулся внутрь: коридор, полдюжины обитых дверей -- и ни звука. Наугад толкнул ближнюю и попал в тесный кабинетик: книжные полки, письменный стол у стены, а на стене -- прикнопленный лист плотной бумаги с мбастерским рисунком головы животного, не иначе таинственной перевязки. Череп делился на пронумерованные части, совсем как разрез коровы со стеклянной таблицы в гастрономе. Я вернулся в коридор, попробовал другую дверь -- заперто. Позвал, сперва шепотом, потом громко: -- Андрюха! И тут, словно и на самом деле мне в ответ, голос его долетел с улицы. -- Ты пасть свою поганую закрой! -- кричал на кого-то невидимого мой невидимый друг. -- Поганую пасть... О-го! События принимали тот еще оборот. Подобный тон Андрюха брал не часто. Значит, он разъярен, как вепрь, и способен наломать дров, не задумываясь о последствиях. Я обежал загон и свернул в проход между клетками. Спиной ко мне стоял человек без шапки, с зачаточной плешкой на затылке, в приталенном пальто с погончиками; над ним угрожающе нависал Андрюха, которого злость сделала словно на голову выше. Карабин Андрюха держал поперек бедер, то есть к стрельбе пока не изготовился (да и патроны остались у меня, в сумке), зато двинуть собеседнику прикладом было бы ему из этой позиции вполне сподручно. Я подался вперед, спеша вклиниться между Андрюхой и его визави; ружье съехало у меня с плеча и лязгнуло, когда я его перехватил, о железную стойку. Человек оглянулся, обнаружил новую фигуру, загородившую ему отступление, и шарахнулся, рефлекторно защитившись неожиданно узкой для его сложения и грубо вылепленного лица ладонью, вбок, к сетке (за нею выхудлый и какой-то линялый не ко времени волк встрепенулся и перешел в дальний угол); но уже через мгновение справился с замешательством и предпринял, в свой черед вырастая над Андрюхой, энергичную контратаку. -- По-твоему, я тебя об одолжении, что ли, прошу?! Да в охотобщество только свистни за такие деньги! Это я тебе -- услугу! Это я купился как распоследний дурак на твои жалобы: затруднения у него, ему необходимо по-быстрому заработать... Задницу собственную ради него подставляю... Меня с потрохами сожрут, если докопаются, кого я использовал. Ты ж никто. У тебя документы хоть есть на оружие? -- Мы на что договаривались?! -- ревел Андрюха, но уже слегка пятился. -- На охоту! На о-хо-ту. Это -- охота? -- Вот не надо! Я тебе ничего красивого не обещал. Я назвал прямо: отстрел. Может, мне их в лес теперь для тебя выпустить?! А там поселок, там школа-интернат... Потом у меня рыси на головы будут прыгать детям?! Наверное, убедившись, что, если до сих пор не ударили, не станем и дальше, он перевел дух, обстучал о ладонь папиросу и заговорил спокойнее: -- Да потравят их все равно. И что -- это лучше? Ядом -- лучше? Ветеринар мой туда же: усыплять жизнеспособных животных не стану! Уволился. Терять-то нечего: через месяц так и так сократят... А я его и не заставлял. Один раз всего обсудили с ним... Он пустил дым и отправил папиросу, выявив в ней дырку, под каблук. -- У него совесть! А у меня, блядь, плевательница... Я специально деньги искал, чтобы пулей, а не отравой. Пулей-то все-таки погуманнее... Я шагнул к Андрюхе и взял его за рукав: -- Пойдем! Все ведь ясно уже... Однако у обоих много успело накопиться на языках, и перебранка еще продолжалась, теперь без первого накала и уклоняясь в подробности, которыми Андрюхин приятель обелял себя. Питомник принадлежал киностудии. Какой именно -- прозвучало невнятно: не то детских, не то учебных фильмов. Помимо рысей и лисиц здесь содержали несколько волков, барсуков и енотов, десяток подрезанных лесных птиц, ручную косулю, кабана, даже росомаху. С осени средства на их питание почти перестали поступать. Выкручивались как могли, кормили старым, залежалым, из просроченных запасов. Не хватало мяса и витаминов. Животные болели. Затем студию объявили акционерным обществом. Вникнув по-хозяйски в бюджет, акционеры приужахнулись и порешили от нерентабельных служб вроде питомника немедленно избавляться. Зоопарк в Москве никого не взял, хотя и зарился на росомаху, -- тоже не было фондов. Мелочь -- бурундуков, ежей, белок -- раздали по окрестным школам и садикам. Самый умный енот уехал в Уголок Дурова. И еще добрый совхозный конюх забрал пока косулю к себе в конюшню: на пробу -- как приживется. Убивать остальных прибыли мы. Загон строился не для этого, но свежих опилок в него набросали специально. Я сказал Андрюхе: -- Ладно, следопыт. Ты как хочешь, а я совсем замерз. И пошел обратно к воротам. На сей раз рысь повела мордой мне вслед. Я ей подмигнул: мол, ничего, как-нибудь еще, может, и обойдется... Неубедительно подмигнул, фальшиво. Возле гаража и выпотрошенного грузовика Андрюха нагнал меня. Он сам упаковывал заново ружья и кусты. Я не помогал. Я стоял смотрел в сторону и перетаптывался, спрятав руки под мышками. -- Ну что ты дуешься? -- бурчал Андрюха. -- Я-то чем виноват? -- Заранее почему нельзя было выяснить, что ему от нас нужно? -- Да он темнил! Он рассчитал, поди, что так я точно откажусь, а вот когда уже приеду... Слушай, мы отлично сидели, душа в душу, с виду он без подлянки... Хорошо хоть электричку ждали недолго. Не знаю, чем таким обогревались у себя машинисты, но боковое окно их кабины было раздвинуто, бордовая занавеска выбилась наружу, реяла на ветру, словно конец повязанной косынки, и сообщала электричке в фас разухабистую, пиратскую физиономию. В вагоне я отыскал сиденье над печкой и устроился боком, чтобы плотнее прижать ноги к радиатору. Лодыжкам скоро стало горячо, даже больно. Но ступни по-прежнему коченели. -- А у родителей в холодильничке, -- нараспев вспоминал Андрюха, -- банка исландской селедки -- раз. Банка маринованных огурцов -- два. И целый пакет домашних пельменей. Это после гостей. Сами-то мои больше по кашам -- думают о здоровье. Может, выскочим в Люберцах? -- Куда... -- я кивнул на нашу поклажу. -- Верно, -- вздохнул Андрюха, -- не погуляешь. Только что мы будем есть? Тут я почувствовал себя если не на коне, то хотя бы на пони -- о, эти редкие моменты, когда идут в дело мои бесполезные книжные познания! Я рассказал ему, как персонаж знаменитой латиноамериканской повести -- Полковник -- ответил на такой вопрос раз и навсегда. Шумно протопали по вагону сопровождающие электричку милиционеры. Нас оглядели мельком, а миновав единственного еще пассажира (я видел его со спины: поднятый воротник куртки, зябко вздернутые плечи, высоко намотанный толстый синий шарф), вывернули шеи и до самых дверей двигались вперед затылком. Любопытно, кто это там -- урод? Но на урода постеснялись бы таращиться так бесцеремонно... Церковь, где я работал, несколько недель регулярно посещал прокаженный или что-то вроде того. Лет тридцати пяти, с неопрятными бесцветными длинными волосами и перистой жидкой бороденкой, он становился обыкновенно у стены, в тени, в некотором отдалении от остальных прихожан. Но лицо с отвисшими ярко-красными нижними веками, на котором сквозь совершенно белую, неживую, будто отделившуюся уже от мышц, от всякого кровопитания кожу сочилась лимфа, не прятал и даже, напротив, словно бы подавал, почти бравировал. Прихожане сами тактично и боязливо отводили глаза, делали вид, что в своей сосредоточенности не замечают его. Исходивший от него сладковатый тленный запах, неприятный в той же мере, как бывают неприятны мужские лосьоны, был не то чтобы слишком силен, однако, не убиваемый ни свечами, ни ладаном, ни лампадным маслом, тонко растекался в предалтарной части. Ко кресту он прикладывался, конечно, последним и к иерейской руке от креста не тянулся -- да наш игумен вообще этого не любил и предоставлял особо приверженным традиции тыкаться губами в поручь. Все равно теперь после службы батюшка стал тщательно драить руки каким-то импортным составом из пластикового флакона; что с крестом делал -- не удалось подсмотреть. Если игумен упоминал этого человека в разговоре с дьяконом или старостой, то не позволял себе обойтись, как чаще всего обходятся при встрече с подобными вещами люди мирские, кивками и местоимениями, защитными -- чур меня! -- фигурами умолчания, а называл его, с ненаигранным состраданием, ласковым словом "несчастный". И хотя держал за правило в личные контакты с неофитами не вступать прежде первой исповеди -- ибо Царство Божие усилием берется, и всякий ищущий духовной помощи и окормления к усилию обязан, обязан в начале всего сам принести себя, доказав, что укрепился в стремлениях и не к болтовне на религиозные темы готов, а ко смирению и труду тяжелейшему ради пребывания в жизни вечной, -- вопреки собственным строгим установкам дважды заводил с ним продолжительные беседы. Только до исповеди у них так и не дошло. Прокаженный вскоре исчез и больше не появлялся. Должно быть, храм наш не понравился -- неустроенный еще, наполненный хозяйственной и строительной суетой. Или решил, что церковь не даст ему утешения и опоры таких, в каких он нуждался... Но вот попутчик, задавший направление моим дремотным мыслям, обернулся и о чем-то спросил через три скамьи, разделявшие нас, -- паренек как паренек, подросток, почти мальчишка. Я показал, что не слышу его. Тогда он поднялся, чтобы подойти ближе, и стало ясно, чему удивились милиционеры. Правую руку у него закрывала по локоть сшитая из грубой кожи коричневая крага, на которой восседала и резко крутила из стороны в сторону головой здоровенная, в добрых полметра, хищная птица, пестрая и космоногая. Он хотел справиться, будет ли остановка на одной из платформ, -- я и названия такого не знал. Птица, поразившись моей глупости, переступила на рукавице, пустила по оперению недовольную волну, сократила и снова вытянула шею. Я толкнул Андрюху: -- Остановится? Должна, ответил Андрюха, а впрочем, он не уверен, эта ветка плохо ему знакома. Не оторвался, смотрел за окно: видел в трезвом пасмурном свете белое поле с черными царапинами бадылья, черный грузовик на дороге, силосную башню и водонапорную башню, приземистые строения... В темноте, при фонарях -- еще выносимо... -- Да ты сюда глянь, эй! Он через силу перевел пустой и туманный взгляд. Но будто не вернулся еще из тех завороживших его монохромных полей, и самосвал продолжал катиться у него в голове, и новые пятна в связную картину составились не сразу. -- Ну, понятно, -- сказал парень. -- Ишь ты. -- Андрюха наконец очухался и настроился на фокус. -- Это кто у тебя, ястреб? Парень помялся, определяя, до каких пределов с нами можно безопасно фамильярничать, -- и не рискнул (к тому же "сам ты ястреб" звучало бы как-то странно, получается насмешка наоборот). -- Орлом еще назовите... -- фыркнул он. -- Филин. Андрюха поправил очки. -- И где же ты такого надыбал? В лесу поймал? -- Не, сменял. -- На жевачку? -- На черного коршуна. -- Класс! То есть вы ими запросто, как марками, да? Или там рыбами для аквариума. Приезжаешь на Птичий рынок... -- На Птичке, -- перебил парень раздраженным тоном специалиста, вынужденного объяснять спесивым профанам очевидные истины, -- ничего дельного не бывает. Пустельга разве. Пустельга ничего не стоит. Он попросил сигарету -- взял предпоследнюю, -- однако курить не стал, а поместил за ухо. Потом сел напротив меня, опустил руку в краге -- и филин сошел. К широкому железному кольцу вокруг птичьей лапы крепилась прочная бечева, намотанная на запястье перчатки. Обозначала неволю. Этот короткий и мощный крючковатый клюв, способный, наверное, пробить темя человеку, без труда перерубил бы шнурок одним ударом -- почему не сообразит? Или не зря досталась филину слава тугодума, попадающего в смешные просаки? Но по стати не скажешь. Я впервые мог рассматривать такую птицу живьем и вблизи. Мех спадал по могучим лапам и накрывал толстые плоские когти длиною в мой мизинец. Желтые, черные и белые перья воротника складывались в размытый узор. Круглые желтые глаза -- точь-в-точь как у давешней рыси, только без снулой затравленной поволоки; и кисточки над бровями усиливали неожиданное сходство. Такого и клеткой не унизишь: все в нем останется -- хищно и приспособлено для убийства. Правда, понаблюдав еще, я нашел, что вид у него все же несколько нелепый: уж больно важно бросал он по сторонам губернаторские взоры и лупал. Но руку протянуть к нему я так и не осмелился. После двух-трех наших вопросов, словно только и ждал, когда наведут на тему, парень пустился обстоятельно рассказывать о себе, и рассказ его строился из явно обкатанных многократно периодов, подаваемых с заученной небрежностью, -- чувствовалось, что с птицей он разъезжает часто и привык быть в центре внимания, маленькой звездой. В отличие от основной массы сверстников из подмосковного рабочего поселка, он резинового клея по подвалам в детстве не нюхал, а прибился волею судеб к образовавшемуся в Москве клубу соколиной охоты (я подумал: надо же, лыко в строку, прямо охотничий праздник у нас сегодня). Клуб просуществовал недолго и около года назад был закрыт по требованию экологической организации "Гринпис". Но к тому времени многие его члены уже профессионально, по заказам, снаряжая целые экспедиции в разные концы страны, занимались отловом благородных соколов на продажу -- преимущественно контрабандную, за кордон. Свои люди в нужных конторах пишут разрешения на вывоз: проводят птиц как научный материал или выдают за породы, не представляющие ценности. Вот он прошлой осенью ловил для японцев в Приморье и на Камчатке, продавали через Владивосток. Покамест он вторым номером у одного мужика, на самостоятельные дальние поездки ему еще денег не хватает. Но тут главное -- клиентура, и он сейчас налаживает связи, подбирает свою, для начала среди перекупщиков. Благо из техникума его теперь выгнали за прогулы, и учеба эта тупая больше над ним не висит, можно наконец взяться за дело серьезно. Он знает в Подмосковье два сапсановых гнезда и летом заберет птенцов, вставших на крыло. Планирует выручить за них достаточно, чтобы отправиться самому, с парой помощников, в Восточную Сибирь. Почему именно туда? Есть у него мечта: белый кречет. Великая редкость оный сокол и тянет на большие тысячи долларов. Вообще-то у меня не было никакого желания обличать его. Но и промолчать совсем совесть не позволяла. Поэтому я укоряюще подытожил: -- Значит, браконьеришь. И он радостно согласился: -- Ага, браконьерю. -- А с этим что, тоже охотятся? -- спросил Андрюха и поднес филину палец; филин открыл клюв, и Андрюха палец отдернул. -- На мышей? Нет, филин для работы не предназначен, разумеется. Плохо обучается, летает не очень быстро... -- да никому и в ум не приходило его испытывать, больно дурацкая была бы идея. Предназначен для души. Хотя в природе действует умело. Мыши мышами и суслики -- их он, точно, предпочитает, -- но бьет и утку, и глухаря. Зайца бьет. Когтищи-то не зря у него. -- Я в совхозе договорился, -- сказал парень, -- дешевых кроликов для него покупаю. Он и доволен. Ему нравится головы им отрывать. -- Ах, головы... -- Андрюха немного припух. -- И, значит, доволен... Погоди, кролики -- живые, ты имеешь в виду? -- Ясно, живые. Филин чужой убоины не берет. Андрюха смотрел недоверчиво. -- И как же это... ну, происходит? -- Усядется на загривок и лапой сверху, -- парень изобразил, обхватив пальцами сжатый кулак, -- р-раз... Потом клюет, с горла. Интересно глядеть, когда свыкнешься. Мамаша у меня никак не может. А чего такого -- хищник, ему положено. По-моему, здесь он приврал ради пущего эффекта, стремился произвести впечатление: пугал нас, короче говоря, как старушек в буклях, -- и отслеживал результат. Но, правдивый или вымышленный, описанный им способ умерщвления кролика что-то напоминал мне, причем ассоциации были культурного порядка, -- рисунок, кадр, символ?.. Разговор заглох. Пассажиров не прибавлялось. Андрюха потер лоб, разгладил глубокомысленные морщины и опять отрешился, прижавшись к стеклу. Наконец я вспомнил: хрестоматийный иероглиф с таблички фараона Нармера, объединителя царств: "Царь взял шесть тысяч пленных" -- его печатают в любом учебнике по древней истории. Горизонтальный прямоугольник, оканчивающийся человечьей головой: как бы пленник, поверженный лицом в землю, -- и сокол, олицетворение царя, одною лапою поправ его, вздергивает другой ему голову вверх за узду. Остановки объявляли неразборчиво, и парень едва не пропустил свою, выбежал в последний момент, подхватив птицу с боков ладонями, будто тащил чучело. Филин весь вытянулся, как петух на прилавке. Электричка тронулась, но сразу же за платформой встала -- должно быть, на красный сигнал. Парень шагал пешеходной дорожкой параллельно полотну, мимо покосившейся зеленой голубятни, мимо угольной кучи возле кирпичной котельной и ангаров, похожих на половины распиленных вдоль огромных алюминиевых труб. А поравнявшись с нами, с нашим окном, -- но не для нас, потому что нас уже и тени не осталось в его мыслях, -- вдруг резко подбросил филина в воздух. И тот, еще не расправив крыльев, столбиком, как сидел на руке, на миг словно застыл, раздумывая, между белой землей и тусклым небом, затем медленно перевалился на грудь, сделал несильный пробный мах, еще один и пошел -- парень кольцами скидывал бечеву с запястья -- набирать высоту. Я подвинулся к окну, нагнулся и следил за ним. Филину открывался теперь выработанный карьер, роща и пустошь и дальше -- тяжелые и темные кучевые дымы больших пригородов; а здесь, за лесополосой и пригорком, -- корпуса старенькой фабрики и трехэтажные жилые дома: если поселишься в них, начнет и тебе сниться из ночи в ночь бегущая из-под резца стружка. Неволя не тяготила его. Он знал простые вещи. Что жизнь бывает выносима и невыносима. И первое -- слишком большая удача, чтобы ею поступаться, променяв на что-то неведомое. Филин оценил землю под собой: вытоптана и бесплодна. Необитаема. Но все же упал несколько раз на несуществующие цели, сбрасывая напряжение инстинкта, словно электричество с оперения. Потом, уже пустой и безразличный, закладывал широкие круги, натягивая веревку, -- так натягивает корды модель аэроплана. Образ другого края, где все было иначе и охота шла не на призраков, давным-давно филина не тревожил, истерся в его птичьей памяти. И только направление, точный азимут на те североуральские леса, в которых филин некогда появился на свет, некий орган ориентации у него в мозгу, совершенный внутренний компас держал по-прежнему неизменно и указывал отовсюду. А там мело сейчас, уже какую неделю наползали от севера, с океана, цепляя брюхом еловые верхушки, набухшие снегом тучи. В деревнбях, засыпанных по коньки приземистых низких крыш, ханты и манси вели учет запасу вяленой нельмы, курили соскобленный со стен голубоватый мох и смотрели в огонь, глотая высушенные летом мухоморы -- чтобы увидеть возвращающимися своих богов, танцующих с тамбурином в славе из весенних цветов и молодой листвы. Удавалось редко. В нежные лета -- да и за всю, по сути, жизнь -- у меня случилось четыре яркие находки. Пять рублей. Они полоскались в луже, и я наехал сверху велосипедом. Если не ошибаюсь, я купил на них у спекулянта в "Детском мире" четырехосный спальный вагон для двенадцатимиллиметровой немецкой железной дороги. Эта железная дорога была моей страстью. Миниатюрные паровозы и вагоны, мосты и шлагбаумы, дома и платформы, воспроизводившие в точности все необходимые оригиналу внешние детали и надписи (а в дорогих моделях -- даже видимые через окна части интерьера), вызывали у меня сладкий трепет. Часами я перекладывал и рассматривал свою небогатую коллекцию. На уроках вместо конгруэнтных треугольников вычерчивал в тетрадях сложные планы путей, схемы соединения управляющих контактов и реле, которые должны будут автоматически переводить стрелки, открывать-закрывать семафоры. Проекты оставались на бумаге -- воплощение требовало прежде всего свободного пространства, а его-то в нашей двухкомнатной квартирке и не хватало катастрофически. Максимум, что я мог время от времени здесь собрать, -- примитивное кольцо с одним-двумя ответвлениями. Убожество своих обстоятельств я преодолевал, по-детски легко переходя на иной уровень реальности: снимал с полки атлас, заложенный на карте Канады -- чем-то она полюбилась мне больше других, -- и поезд мой катился уже не от батареи к дивану и обратно, а из Ванкувера в Галифакс с остановками по всем обозначенным пунктам для смены локомотивов и переформирования состава: в Калгари ждали цистерну "Шелл" и контейнеры, из Виннипега в Оттаву отправляли фирменные двухосники "Мартини" и "Чинзано". В кровати, перед сном, повернувшись к стене и накрывшись второй подушкой, я мечтал, что однажды каким-нибудь чудом у меня заведется отдельная комната (в чем не полагалось сомневаться, ибо на этой вере держался весь мой внутренний мир), и тогда я построю большой стационарный макет с прихотливым ландшафтом из папье-маше, тоннелями, эстакадами, разъездами и многопутевым вокзалом. Такие макеты демонстрировали на ежегодных выставках в Доме железнодорожника солидные дядьки, игравшие в милые моему сердцу игрушки вполне самозабвенно, -- ходили слухи, что негласным председателем у них чуть ли не член Политбюро. Наверное, сотни раз я совершенно въяве, вплоть до ощущения в кончиках пальцев, переживал эту радостную работу, начиная с поиска оргстекла нужной величины и заканчивая отправлением паровозика в первый испытательный рейс. (Много лет спустя, кочуя по чужим квартирам, я точно так же стану убегать ночами в фантазии о том, как устроил бы свою: немореный стеллаж, система подвижных светильников, два просторных стола углом, письменный и рабочий, кресло-вертушка, а над столами, дабы не на голой стене отдыхал глаз в паузах занятий и плавно наплывала новая мысль, подсвеченные аквариум и сад камней в застекленной книжной полке... -- и тем уберегусь от отчаяния.) Если ты прилежен и терпелив, ты непременно достигнешь того, к чему стремишься, -- семья и школа настойчиво одурманивали незрелое сознание этой беспардонной ложью. И я прилежно копил звонкую советскую монету, утаивая от родителей по гривеннику со сдачи при каждом походе в магазин за колбасой или картошкой. А навещая, когда гривенников набиралось достаточно, "Детский мир", не столько пополнял себе вагонный парк -- чего хотелось, понятно, в первую очередь, -- сколько, с прицелом на будущее, разыскивал у барыг бесполезные покуда переключатели и трансформаторы, о назначении которых узнавал из каталогов с выставок. Дома бдительно сторожил, гоняя мамашиных кошек, журнальный столик, где, не имея места, хранил свои хрупкие модели. Но вот тут я за козявками проморгал слона. Братишка у меня подрос, покинул колыбель, почувствовал вкус к самостоятельным действиям и как-то, буквально в один прием, благополучно мне все переломал: рельсы погнул, домики разбил, у вагонов в лучшем случае отковырял колеса. Оправившись от потрясения, я кинулся спасать, ремонтировать -- и махнул рукой: урон был очевидно непоправим. С младенца взятки гладки -- мне не требовалось объяснять прописные истины, если я и злился, то не на брата. И немногое, что он пощадил, вскоре все равно отошло ему -- ибо не составляло больше никакой цельности, а без нее сразу пропадал всякий интерес. Я вынес из этой истории крепкую науку и впредь остерегался каких-либо увлечений. Однако любая железнодорожная атрибутика -- особенно ажурные опоры контактных линий, переплетение путей на узловых станциях и последние бытующие паровозы -- долго еще волновала меня, как героев Платонова. Фабрика глобусов. Вернее, свалка при ней. Класса до шестого на все праздники, каникулы и выходные родители сплавляли меня бабушке (исключая летние месяцы, летом я назначался в узилище -- пионерлагерь, и там смену за сменой в кружке "Умелые руки" выжигал на фанере картину Сурикова "Боярыня Морозова" в половину натуральной величины). Бабушка жила в центре, на Новокузнецкой, где новые дома соседствовали с дореволюционными меблирашками, лабазами и мануфактурами. Поскольку уже самая первая моя попытка завязать знакомства в бабушкином дворе обернулась неравной дракой с рыжим верзилой существенно старше меня и его окружением, в которой мне съездили по лбу качелями, гулять я предпочитал на задворках, исследуя их и продвигаясь все дальше вглубь -- словно проникал в неведомую страну. Это были целые кварталы каких-то сараев, маленьких мастерских, бесколесных фургонов и гаражей, сросшихся стенами, углами, примыкавших к флигелям таких же невысоких зданий, -- железные, шиферные, рубероидные крыши образовали ступенчатые террасы, и получалось, забравшись в известном месте, пройти по ним километр, не меньше. Но еще сильнее притягивали к себе лазейки и проходы внизу, меж стен. Огрехи спонтанной застройки, они сложились в сущий лабиринт. Где-то я протискивался, втягивая живот и пачкая курточку, где-то вольно шагал просторными коридорами. Здесь водились крысы, а о крысах я часто читал, но никогда прежде их не видел, так что испытывал к ним -- хотя и помнил: они переносят чуму -- отнюдь не отвращение, а жгучее любопытство. Возле домов встречались замкнутые пустыри-колодцы, в них выходили полуподвальные пыльные окна или облупленные двери черных лестниц, откуда, бывало, выкидывали что-нибудь стоящее -- скажем, блоки допотопных электронно-вычислительных машин: пестрый ковер проводов в металлической раме с разъемами, с красными и зелеными цилиндриками сопротивлений. Однако главный клад лежал не на виду. С крыши его вовсе нельзя было обнаружить, а с земли он открывался только пытливому, не вдруг. Я, конечно, знал, что помойки -- источник ценных вещей и в сокровенных своих глубинах чего только не прячут. Уже показали новую серию телефильма про милицию "Следствие ведут знатоки": мелкие жулики с городской свалки -- актеры Менглет и Носик -- на глазах всего советского народа доставали из мусора бриллиантовые броши. Но здесь дух захватывало от впечатления скорее эстетического. Перекрытый вентиляционными коробами тупичок из фабричного брандмауэра и двух разных заборов, эдакую пещеру Али-Бабы, глобусы заполняли доверху -- гора глобусов, желто-синих картонных планет, склоном ко входу. Похоже, сюда годами отправляли через пролом в заборе бракованную продукцию: попадались треснутые, расколотые, безнадежно оборванные, но по большей части брак заключался в смещении отверстий, неровной наклейке карт -- отчего возникал разрыв в траектории экспедиции Магеллана -- и тому подобной ерунде. Правда, на многих уже стихии оставили следы своих разрушительных воздействий. Несколько выходных подряд я раскапывал и сортировал эту кучу. В результате одних лишь обычных, учебных, но безукоризненных, угодивших сюда явно по ошибке, отобрал дюжину. А еще, с пренебрежимыми дефектами, гиганты -- как надувные пляжные мячи, и, напротив, карлики -- для школьных приборов, демонстрирующих движение Земли вокруг Солнца, смену дня ночью и времен года. А еще -- я и не подозревал, что такие существуют: украшают, не иначе, кабинеты важных людей -- пятнистые политические; среди них совсем раритетный, старый, непривычных густых цветов и с колониями. Особняком -- жемчужина, ручная работа: чуть-чуть пообитый рельефный глобус Луны. Кто-то мелко надписал на нем простым грифелем: Море Ясности, Коперник. Не мог же я все это бросить на произвол дождей и снега. Я перетаскивал земные сферы, как арбузы, прижимая к бокам; и на подступах к дому начинал опасливо осматриваться: не столкнуться бы с кем из кодлы рыжего. Обошлось. Бабушка не роптала, хотя теснота у нее была еще почище родительской. Но глобус без подставки -- предмет, который очень трудно удержать в отведенном для него углу. Месяц спустя мне и самому надоело, что они катаются по всей квартире. Тогда мы сели с бабушкой и приняли соломоново решение. Мне будет достаточно по одному каждого вида. Однако и остальное не должно пропасть втуне. Вечером в воскресенье, перед моим отъездом домой, мы вместе за три ходки перенесли их авоськами на веранды ближайшего детского сада (сторож, выслушав нас, засмеялся, но ворота отомкнул и показал, где какая группа гуляет); причем яростно спорили, как распределить: чтобы совсем малыши нашли шары поменьше либо наоборот. Бабушка давно умерла. Лунный глобус просуществовал у меня дольше других. Его раскокал кто-то из моих ретивых институтских приятелей, когда я собрал в отсутствие родителей компашку отметить окончание первой сессии. Утопленник в канаве на Крылатских горах. Тогда здесь была еще глухая московская окраина. За полуразваленной церковью и древним кладбищем, где на поросших мхом надгробиях не всегда удавалось разобрать надписи -- позже его срыли в преддверии Олимпиады, -- уже начинались деревни: собственно Крылатское и дальше -- Татарово. От наших домов, последних перед кольцевой, если не считать раскинувшейся на многие гектары укрытой в лесу Кремлевской больницы, тропинка к холмам тянулась краем поля, засеянного то овсом, то гречихой, вдоль ограды яблоневого сада. Сад принадлежал неведомо кому, и за ним не очень-то доглядывали: в конце лета родители посылали нас туда нарвать антоновки на варенье. Кроме ограды сад и поле разделял рукотворный овражек, длинная и глубокая яма. Весною в ней собиралась талая вода, и мы катались на плотах. Потом уровень воды падал, и аквариумисты ловили маленькими сачками циклопов -- микроскопических плавающих существ, годных на корм домашним рыбам. Изредка доставался кому-нибудь и тритон (такая вот концентрация мифологических мотивов в отдельно взятой луже) -- красивая небольшая саламандра с перепончатыми лапами и зубчатым гребнем от головы до кончика хвоста. Про тритонов, про их способность к регенерации, рассказывали много чудесного. Землю из ямы вынули давно и аккуратно -- на откосах успел подняться новый кустарник, а осины над обрывом не опрокинулись и не засохли. Сперва мы заметили серую кепку, повисшую на кусте, и что-то острили по этому поводу. Мы учились во вторую смену, а с утра вышли посшибать майских жуков, втроем: я и два моих приятеля из параллельного класса -- будущий пьяница и будущий комсомольский вожак. Владелец кепки лежал в воде ничком и не слишком бросался в глаза, ибо одет был в тон окружающим его сырым корягам. Должно быть, поддатый работяга с крылатской птицефермы: вздумал, судя по приспущенным штанам, облегчиться с обрыва, не устоял и полетел вниз, а там ударился головой о комель -- и готово. По молодости лет единичная смерть представлялась нам событием государственного значения, и хотя никому из нас еще не доводилось видеть мертвеца, притихли мы не от испуга, а от растерянности, быстро сменившейся возбуждением, -- даже не верилось, что мы оказались причастны к происшествию такого масштаба. Будущий комсомолец, уже отличавшийся замашками лидера, распорядился караулить, чтобы нашего жмурика никто не присвоил, и побежал к автоматам звонить в ноль-два. Примчался назад, подождали -- ни сирен, ни мигалок. Дождик покапал и кончился. -- Ты, -- спрашиваем, -- с кем говорил-то? -- С теткой. -- И чего она? -- Ничего. Домашний адрес записала. -- Твой? -- Нет, покойника!.. Минут через сорок неспешно подъехал зеленый с синей полосой милицейский "газик". Толстый усатый капитан с бутербродом и бутылкой кефира, мужик в кожаной куртке и рядовой водитель поглядели сверху, посовещались, на нас -- ноль внимания. Капитан вернулся в машину и долго разговаривал по трескучей рации. Вылез, допил кефир и скомандовал: -- Вытаскивайте его! -- Мы?! -- удивились мы. -- А кто, я? Не поспоришь -