лся бой. Сидели у кого-то в подвале, обвалился дом, нас засыпало. Когда бой утих, кое-как выползли из подвала, и первое, что я помню, -- это машины. Шли легковые машины, а в них сидели улыбающиеся, в черных блестящих плащах люди. Я не могу передать этого чувства, был страх, и был какой-то болезненный интерес. Они проехали по деревне и скрылись. Мы, дети, пошли смотреть, что происходит за деревней. Когда мы вышли в поле, это было что-то страшное. Все ржаное поле было усеяно убитыми. Наверное, я имела не девчоночий характер, потому что не боялась смотреть на все это, хотя видела впервые. Они лежали в черной копоти, было их так как много, что не верилось, что это люди лежат. Это было мое первое впечатление от войны... Наши черные солдаты... Вернулись с мамой к себе в Витебск. Дом наш был разбит, но бабушка нас ждала... Приютила нас всех еврейская семья, двое очень больных и очень добрых стариков. Мы все время боялись за них, потому что в городе везде развешивали объявления о том, что евреи должны явиться в гетто, мы просили, чтобы они никуда не выходили из дома. Однажды нас не было... Я с сестрой где-то играла, а мама тоже куда-то ушла... И бабушка... Когда вернулись, обнаружили записочку, что хозяева ушли в гетто, потому что боятся за нас, нам надо жить, а они - старые. По городу развесили приказы: русские должны сдавать евреев в гетто, если знают, где они скрываются. Иначе тоже- расстрел. Прочитали эту записочку и побежали с сестрой к Двине, моста в том месте не было, в гетто людей перевозили на лодках. Берег оцепили немцы. На наших глазах загружали лодки стариками, детьми, на катере дотаскивали до середины реки и лодку опрокидывали. Мы искали, наших стариков не было. Видели, как села в лодку семья -- муж, жена и двое детей, когда лодку перевернули, взрослые сразу пошли ко дну, а дети все время всплывали. Фашисты, смеясь, били их веслами. Они ударят их в одном месте, те всплывают в другом, догоняют и снова бьют. А они не тонули, как мячики... Стояла такая тишина, а может, у меня заложило уши, и мне казалось, что было тихо, все замерло. Вдруг среди этой тишины раздался смех... Какой-то молодой, утробный смех... Рядом стояли молодые немцы, наблюдая все это, они смеялись. Я не помню, как пришли мы с сестрой домой, как я ее дотащила. Тогда, видно, очень быстро взрослели дети, ей было три года, она все понимала, она молчала и не плакала. Я боялась ходить по улицам, и как-то спокойнее себя чувствовала, когда ходила по развалинам. Одной ночью в дом ворвались немцы и начали нас расталкивать. Поднимать. Я спала с сестрой, мама с бабушкой. Выгнали всех на улицу, не дали ничего с собой взять, а это было начало зимы, погрузили на машины и повезли к поезду. Алитус -- так назывался литовский город, в котором мы оказались через несколько недель. На станции построили в шеренги и повели, по дороге мы встретили литовцев. Они, вероятно, знали, куда нас ведут, одна женщина подошла к маме и говорит: "Вас ведут в лагерь смерти, дайте мне свою девочку, я ее спасу. Если останетесь живы, найдете". Сестра была красивенькая, все ее жалели. Но какая мать отдаст своего ребенка? В лагере у нас сразу забрали бабушку. Сказали, что стариков переводят в другой барак. Мы ждали, что бабушка даст о себе знать, но она исчезла. Потом откуда-то стало известно, что всех стариков в первые же дни отправили в газовую камеру. Следом за бабушкой однажды утром увели сестру. Перед этим несколько немцев ходили по бараку и переписывали детей, выбирали красивых, обязательно беленьких. У сестры были белые кудри и голубые глаза. Записывали не всех, именно таких. Меня не взяли, я была черненькая. Немцы гладили сестру по головке, она им очень нравилась. Сестру уводили с утра, а возвращали вечером. С каждым днем она таяла. Мама ее расспрашивала, но она ничего не рассказывала. Или их напугали, или им что-то там давали, какие-нибудь таблетки, но она ничего не помнила. Потом мы узнали, что у них брали кровь. Крови, видно, брали много, через несколько месяцев сестра умерла. Она умерла утром, когда пришли снова за детьми, она уже была мертвая. Бабушку я очень любила, потому что всегда оставалась с ней, когда папа с мамой уходили на работу. Но мы не видели ее смерти и все надеялись, что она жива. А смерть сестры была рядом... Она лежала, как живая... Лежала красивая... В соседнем бараке жили орловские женщины, они ходили в шубах, шубы у них расклешенные, у каждой много детей. Их выгоняли из барака, строили по шесть человек и заставляли маршировать вместе с детьми, дети цеплялись за них. Даже ставили какую-то музыку... Если женщина шла не в ногу с остальными, били плеткой. Ее бьют, а она все-таки идет, потому что знает: если упадет, то ее расстреляют и ее детей расстреляют. У меня поднималось что-то в груди, когда я видела, как они вставали и шли. В своих тяжелых шубах... Взрослых гоняли на работу, они доставали из Немана бревна и таскали их на берег. Там же, в воде, многие умирали. Один раз комендант схватил меня и поставил в группу, которая должна была идти на работу. Тогда из толпы выбежал старик, оттолкнул меня и стал на мое место. Когда вечером мы с мамой хотели отблагодарить его, мы его не нашли. Нам сказали, что он умер в реке. Моя мама была учительницей. Она твердила: "Надо остаться человеком". Даже в аду она старалась сохранить какие-то привычки нашего дома. Не знаю, где она стирала и когда, но на мне всегда все было чистое, стираное. Зимой она стирала снегом. Снимет с меня все, я сижу на нарах под одеялом, а она стирает. У нас было только то, что было на нас. Но все-таки мы отмечали наши праздники... Приберегали на этот день чего-нибудь съестного. Кусочек вареной свеклы. Или морковку. Мама пыталась улыбаться в этот день. Она верила, что придут наши. Благодаря этой вере мы и выжили. После войны я пошла не в первый, а сразу в пятый класс. Я была взрослая. Но очень замкнутая, долго сторонилась людей. На всю жизнь полюбила одиночество. Меня тяготили люди, мне трудно было с ними. Что-то хранила в себе свое, чем не могла ни с кем поделиться. Мама, конечно, замечала, как я изменилась. Она старалась отвлечь меня. придумывала праздники, не забывала мои именины. У нас постоянно были гости, ее друзья. Она сама звала моих знакомых девочек. Мне это трудно было понять. А ее тянуло к людям. И я не догадывалась, как мама меня любит. Опять меня спасает своей любовью... "Запомнил синее-синее небо... И наши самолеты в этом небе..." Петр Калиновский -- 12 лет. Сейчас -- инженер-строитель. До войны... Я помню, что мы учились войне. Готовились. Учились стрелять, метать гранаты. Даже девочки. Все хотели сдать на значок ворошиловского стрелка, горели желанием. Пели песню "Гренада". Там были прекрасные слова о том, что герой уходит воевать, "чтоб землю в Гренаде крестьянам отдать". Продолжить дело революции. Мировой революции! Да, это были мы. Это были наши мечты. В детстве я сам сочинял сказки. Научился рано читать и писать. Был одаренный мальчик. Мама хотела сделать из меня, по-моему, артиста, а моя мечта была научиться летать, надеть форму летчика. И в этом ведь тоже наше время. Я, например, не встречал до войны мальчишку, который бы не мечтал стать летчиком или моряком. Нам надо было или небо, или море. Весь земной шар! Теперь представьте, что творилось со мной... С нашими людьми... Что творилось с нами, когда мы увидели немцев в родном городе. На родных улицах. Я плакал... Когда наступала ночь, люди закрывали ставни, и они плакали за закрытыми окнами... Папа ушел в партизаны... Через улицу соседская семья надела белые вышитые сорочки, они встречали немцев с хлебом и солью. Их снимали на кинопленку... Когда я увидел первых повешенных наших людей, я прибежал домой: "Мама, наши люди висят в небе". Впервые я испугался неба, у меня после этого случая изменилось отношение к небу, я стал настороженно к нему относиться. Мне запомнилось, что люди висели очень высоко, а может, мне так показалось из-за страха. Видел же я убитых людей на земле? Но так не пугался. Скоро папа вернулся за нами... Теперь мы уходили вместе... Один партизанский пост, второй... И вдруг слышим: на весь лес русские песни поют. Узнаю голос Руслановой. В отряде был патефон и три или четыре пластиночки, заигранные до основания. Стоял ошеломленный и не верил, что я в партизанах, и здесь поют песни. Два года я жил в городе, в который пришли немцы, я забыл, как люди поют. Я видел, как они умирают... Как они боятся... В сорок четвертом году участвовал в минском параде партизан. Шел крайним в правой шеренге, меня поставили так, чтобы я увидел трибуну. "Ты еще не вырос, -- говорили партизаны, -- среди нас затеряешься и ничего не увидишь, а тебе надо этот день запомнить". Среди нас не было фотографа. А жаль. Я не могу представить, каким я был тогда. А я хотел бы знать... Увидеть свое лицо... Трибуну не запомнил. Запомнил синее-синее небо. И наши самолеты в этом небе. Мы их так ждали, всю войну ждали... "Как спелые тыквы..." Яков Колодинский -- 7 лет. Сейчас -- учитель. Первые бомбежки... Начнут бомбить... Мы таскали в сад под вишни подушки, одежду, подушки большие, нас за ними не видно, одни ноги торчат. Самолеты улетали, таскали все назад в хату. И так несколько раз на день. А потом уже не жалко было ничего, мать только нас, детей, соберет, остальное бросали. Тот день... Мне кажется, я что-то добавил из рассказов отца, но многое сам помню. Утро... Туман на огороде. Уже коров выгнали. Мать будит меня, дает кружку теплого молока. Нам скоро идти в поле. Отец клепает косу. -- Володя, -- стучит в окно сосед и зовет отца. Тот выходит на улицу. -- Бежим... Немцы ходят со списком по деревне. Кто-то переписал всех коммунистов. Учительницу забрали... Вдвоем они поползли огородами к лесу. Через какое-то время заходят к нам два немца и полицай. -- Где батька? -- Уехал на сенокос, -- ответила мать. Походили по хате, посмотрели, нас трогать не стали и вышли. Утренняя синева еще дымкой стелется. Зябко. Смотрим с мамой из-за калитки: одного соседа на улицу вытолкали, вяжут ему руки, учительницу ведут... Связывают всем руки сзади и ставят по два человека. Я никогда не видел связанного человека. По мне мелкая дрожь пошла. Мать гонит: "Иди в хату. Надень пиджачок". Я в маечке стою, меня дрожь бьет, но я в хату не иду. Наша хата стояла как раз посредине деревни. К ней всех сгоняли. Все быстро делалось. Связанные люди стояли, опустив головы. По списку пересчитали их и погнали за деревню. Было много деревенских мужчин и учительница. Женщины и дети за ними побежали. Гнали их быстро... Мы отстали... Добежали до последнего сарая, слышны выстрелы. Люди начинают падать, то упадет, то поднимется. Быстро их постреляли и садятся уезжать. Один немец с мотоциклом разворачивается и объезжает этих убитых людей. У него в руках что-то тяжелое... Или дубинка, или заводная ручка от мотоцикла... Не запомнил... Он, не слезая с мотоцикла, на тихом ходу раскалывает всем головы... Другой немец хотел из пистолета достреливать, этот махнул головой, что не надо. Все поехали, а он не уехал, пока всем головы не расколол. Я никогда раньше не слышал, как трещат человеческие кости... Мне запомнилось, что они трещали, как спелые тыквы, когда отец их рубил топором, а я выбирал семечки. Мне так стало страшно, что я бросил маму, бросил всех и куда-то побежал. Один. Спрятался не в хате, а почему-то в сарае, меня мать долго искала. Я два дня не мог слово выговорить. Ни одного звука. На улицу боялся выйти. Через окно видел: один несет доску, второй топор, третья с ведром бежит. Тесали доски, запах свежевыструганных досок стоял в каждом дворе, потому что почти в каждом дворе был гроб. У меня от этого запаха до сих пор ком к горлу поднимается. До сего дня... В гробу лежали знакомые мне люди... Ни у кого не было головы... Вместо головы что-то в белом платочке... То, что собрали... ...Отец вернулся с двумя партизанами. Тихий вечер, коров пригнали. Надо ложиться спать, а мать нас собирает в дорогу. Надели костюмчики. У меня еще два брата было -- одному четыре года, другому девять месяцев. Самый большой я. Дошли до кузницы, там остановились, и отец оглянулся. Я тоже оглянулся. Деревня уже была похожа не на деревню, а на черный незнакомый лес. У мамы на руках маленький, отец несет узлы и среднего брата. А я за ними не поспеваю. Молодой партизан говорит: "Дайте-ка его мне на горб". В одной руке он нес пулемет, в другой -- меня... "Мы ели... парк" Аня Грубина -- 12 лет. Сейчас -- художник. У меня голос пропадает, когда я об этом рассказываю... Умирает голос... В Минск мы приехали после войны. А девочка я ленинградская. Пережила там блокаду... Ленинградскую блокаду... Когда умирал от голода целый город, мой любимый, красивый город. У нас умер папа... Спасла детей мама. До войны она была "огонек". В сорок первом родился братик Славик. Сколько это ему было, когда блокада началась? Шесть месяцев, вот-вот шесть месяцев... Она и этого крошку спасла... Всех нас, троих... А папу мы потеряли. В Ленинграде у всех умирали папы, папы умирали скорее, а мамы оставались. Им, наверное, нельзя было умирать. На кого бы остались мы? Из Ленинграда, когда прорвали кольцо блокады, по дороге жизни нас вывезли на Урал, в город Карпинск. Первыми спасали детей. Эвакуировали всю нашу школу. В дороге все говорили о еде не переставая, о еде и о родителях. В Карпинске сразу бросились в парк, мы не гуляли в парке, мы его ели. Особенно любили лиственницу, ее пушистые иголочки -- это такая вкуснятина! У маленьких сосенок объедали молодые побеги, щипали травку. С блокады я знаю всю съедобную траву, в городе люди съедали все зеленое. В парках и ботаническом саду уже с весны не оставалось листьев. А в карпинском парке было много кислицы, так называемой заячьей капусты. Это сорок второй год, на Урале тоже голодно, но все равно это не так страшно, как в Ленинграде. В этом детдоме, где я была, собрали одних ленинградских детей, нас нельзя было накормить. Нас долго не могли накормить. Мы сидели на уроках и жевали бумагу. Нас кормили осторожно... Я сидела за столом, это был завтрак. И я увидела кошку. Живую кошку... Выскочила из-за стола: "Кошка! Кошка!" Все дети увидели и стали за ней гоняться: "Кошка! Кошка!" Воспитательницы были местные, они смотрели на нас, как на сумасшедших. В Ленинграде живых кошек не осталось... Живая кошка - это была мечта. На целый месяц еды... Мы рассказывали, а нам не верили. Помню, что нас много гладили. Обнимали. Никто на нас не повышал голоса, пока не отросли волосы после дороги. Всех перед отъездом постригли "под нулевку", мальчиков и девочек одинаково, а у некоторых волос не осталось из-за голода. Мы не баловались, не бегали. Сидели и смотрели. И ели все... Не помню, кто нам в детдоме рассказал о пленных немцах... Когда я увидела первого немца... то я уже знала, что это пленный, они работали за городом на угольных копях. До сегодняшнего дня не понимаю, почему они прибегали к нашему детдому, именно к ленинградскому? Когда я его увидела... Этого немца... Он ничего не говорил. Не просил. У нас только кончился обед, и я, видно, еще пахла обедом, он стоял возле меня и нюхал воздух, у него непроизвольно двигалась челюсть, она как будто что-то жевала, а он пробовал держать ее руками. Останавливать. А она двигалась и двигалась. Я совершенно не могла видеть голодного человека. Абсолютно! У нас у всех была эта болезнь... Побежала и позвала девочек, у кого-то остался кусочек хлеба, мы отдали ему этот кусочек. Он благодарил и благодарил. -- Данке шен... Данке шен... На следующий день пришел к нам со своим товарищем. И так повелось... Ходили они в тяжелых деревянных башмаках. Стук-стук... Как услышу этот стук, выбегаю... Мы уже знали, когда они придут, даже ждали их. Выбегали с тем, у кого что находилось. Когда я дежурила на кухне, я оставляла им весь свой дневной кусочек хлеба, а вечером выскребала кастрюли. Все девочки что-нибудь им оставляли, а оставляли ли мальчишки, не помню. Мальчишки наши были постоянно голодные, им все время не хватало еды. Воспитательницы нас отчитывали, потому что у девочек тоже случались голодные обмороки, но мы тайком все равно оставляли еду для этих пленных. В сорок третьем они уже к нам не приходили, в сорок третьем году стало легче. Урал уже не так голодал. В детдоме был настоящий хлеб, давали вдоволь каши. Но я до сих пор не могу видеть голодного человека. Как он смотрит... Он не смотрит никогда прямо, всегда куда-то мимо... Недавно по телевизору показывали беженцев... Опять где-то война. Стреляют. Голодные люди стояли в очереди с пустыми мисочками. С пустыми глазами... Я помню эти глаза... Я выбежала в другую комнату, со мной началась истерика... Первый год в эвакуации мы не замечали природу, все, что было природой, вызывало у нас одно желание -- попробовать: съедобное ли оно? И только через год я увидела, какая красивая уральская природа. Какие там дикие ели, высокие травы, целые леса черемухи. Какие там закаты! Я стала рисовать. Красок не было, рисовала карандашом. Рисовала открытки, мы посылали их своим родителям в Ленинград. Больше всего любила рисовать черемуху. Карпинск пах черемухой. Уже который год преследует желание -- съездить туда. Невероятно хочется увидеть: стоит ли наш детдом -- здание было деревянное? Уцелел ли в новой жизни? Какой теперь городской парк? Хотела бы поехать весной, когда все зацветет. Теперь не представляю, что ягоды черемухи можно есть пригоршнями, а мы их ели. Ели даже тогда, когда они были еще зеленые. Горькие. После блокады... Я испытала... Я знаю, что человек может есть все. Люди ели даже землю... На базарах продавали землю с разбитых и сгоревших Бадаевских продовольственных складов, особенно ценилась земля, на которую пролилось подсолнечное масло, или земля, пропитанная сгоревшим повидлом. Та и другая стоили дорого. Наша мама могла купить самую дешевую землю, на которой стояли бочки с селедкой, эта земля только пахла солью, а соли в ней было мало. Один запах селедки. А ленинградские парки были бесплатные, и их быстро объедали. Радоваться цветам... Просто радоваться... Я научилась не так давно... Через десятки лет после войны... "Кто будет плакать, того будем стрелять..." Вера Ждан -- 14 лет. Сейчас -- доярка. Я боюсь мужчин... Это у меня с войны... Нас взяли под автоматы и повели, повели в лес. Нашли поляну. "Нет, -- крутит головой немец. -- Не тут..." Повели дальше. Полицаи говорят: "Роскошь положить вас, партизанских бандитов, в таком красивом месте. Положим в грязи". Выбрали самое низкое место, там всегда стояла вода. Дали отцу и брату лопаты копать яму. А нас с мамой под деревом поставили смотреть. Мы смотрели, как они выкопали яму, брат последний раз лопатой кинул: "Эх, Верка!.." Ему шестнадцать лет было... Шестнадцать... Ну, только-только... Мы с мамой смотрели, как их расстреливали... Нельзя было отвернуться и закрыть глаза. Полицаи следили... Брат упал не в яму, а перегнулся от пули и вперед ступил, сел возле ямы. Сапогами спихнули его в яму, в грязь. И больше всего страшно было уже не то, что их постреляли, а то, что в липучую грязь положили. В воду. Поплакать нам не дали, погнали в деревню. А их даже землею сверху не присыпали. Два дня плакали мы с мамой. Плакали тихо, дома. На третий день приходят тот же немец и два полицая: "Собирайтесь хоронить своих бандитов". Мы пришли на то место, они в яме плавают, там колодец уже, а не могила. Лопаты мы свои взяли, прикапываем и плачем. А они говорят: "Кто будет плакать, того будем стрелять. Улыбайтесь..." Они заставляли нас улыбаться... Я нагнусь, он подходит и в лицо заглядывает: улыбаюсь я или плачу? Стоят... Все молодые мужчины, красивые... Сами улыбаются... Дикий страх обнял мое сердце, я уже не мертвых, я этих, живых, испугалась. С того времен боюсь молодых мужчин. Всю жизнь одна живу... Замуж не вышла.... Любви не узнала... Боялась: а вдруг рожу мальчика?.. "Мамочка и папочка - золотые слова..." Ира Мазур -- 5 лет. Сейчас -- строитель. Наверное, я должна рассказать о своем одиночестве? Как я этому научилась... У одной девочки, у Леночки, одеяло было красное, а у меня коричневое. И когда летели немецкие самолеты, мы ложились на землю и накрывались одеялами. Снизу красным, а поверх моим, коричневым. Я девочкам говорила, что летчик сверху увидит коричневое и подумает -- камень... О маме в памяти осталось только, как боялась ее потерять. Я знала девочку, у которой мама погибла при бомбежке, она одна осталась. Она все время плакала. Моя мама брала ее на руки и успокаивала. Потом... Мы с чужой тетей хоронили в деревне мою маму... Мы ее мыли, она лежала худенькая, как девочка. Я не боялась, я ее все время гладила. Как обычно, пахли ее волосы и руки, куда ее ранило, не заметила. Видно, ранка была пулевая, маленькая. Почему-то думала, что ранка у мамы от пули маленькая, на дороге один раз я видела маленькие пули. И еще удивлялась: как этими пулечками можно убить большого человека? Даже меня - я же в тысячу, в миллион раз ее больше. Почему-то мне запомнился этот миллион, мне казалось, что это очень и очень много, так много, что нельзя сосчитать. Мама не сразу умерла. Она долго лежала на траве, открывала глаза: -- Ира, мне надо тебе рассказать... -- Мама, я не хочу... Мне казалось, что, если она мне скажет то, что хочет, она умрет. Когда мы маму помыли, она лежала в платочке, с большой косой. Ну - девочка... Это уже сегодняшний мой взгляд на нее. Я уже старше ее в два раза, маме было двадцать пять лет. У меня сейчас дочка такая, и она даже внешне похожа на мою маму. Что у меня осталось от детдома? Категоричный характер, я не умею быть мягкой, осторожной в словах. Прощать не умею. В семье жалуются, что я не очень ласковая. Можно ли вырасти ласковой без мамы? В детдоме мне хотелось иметь свою, личную чашечку, чтобы она была только моя. Всегда завидовала, что у людей остаются какие-то вещи с детства. А у меня их нет, ни о чем я не могу сказать: "Это у меня с детства". А так хочется сказать, иногда даже придумать... Другие девочки привязывались к нашим воспитательницам, а я любила нянечек. Они больше были похожи на наших воображаемых мам. Воспитательницы были строгие и аккуратные, а нянечки вечно растрепанные, по-домашнему ворчливые, могли отшлепать нас, но совсем не больно. По-матерински. Они нас мыли, стирали в бане, мы могли посидеть у них на коленях. Они дотрагивались до нашего голенького тела. А это только мама могла делать, вот я это понимала, они нас кормили, своими способами лечили от насморка и вытирали слезы. Когда мы попадали к ним в руки, это был уже не детдом, а начинался дом. Часто слышу, как говорят: "Моя мать" или "Мой отец". Я не понимаю, как это -- мать, отец? Будто это чужие люди. Только -- мама или папа. А если бы они у меня были живы, я звала бы их: мамочка и папочка. Золотые это слова... "Принесли ее по кусочку..." Валя Змитрович -- 11 лет. Сейчас -- рабочая. Вспоминать не хочу... Не хочется вспоминать, никогда не хочется... Нас было семеро детей. До войны мама смеялась: "Сонейко светит, все дети вырастут", началась война -- плакала: "Такой лихой час, а детей в хате, что бобу..." Юзику -- семнадцать лет, мне -- одиннадцать, Ивану -- девять, Нине -- четыре года, Гале -- три, Алику -- два, Саше -- пять месяцев. Дитя грудное, оно еще грудь сосало и плакало. Тогда я не знала, это нам после войны люди рассказали, что родители наши были связаны с партизанами и с нашими военнопленными, которые работали на молочном заводе. Там работала и мамина сестра. Я одно помню: у нас сидели ночью какие-то мужчины, и, видимо, свет просвечивал, хотя окно было занавешено толстым одеялом, раздался выстрел -- и прямо в окно. Мама схватила лампу и спрятала под стол. ...Мама что-то нам пекла из картошки, из картошки она могла сделать все, как сейчас говорят, сто блюд. К какому-то празднику готовились. Я помню, что в доме вкусно пахло. А отец косил у леса клевер. Немцы окружили дом и приказывают: "Выходи!" Вышли мама и мы, трое детей. Маму начали бить, она кричит: -- Дети, идите в хату. Ее поставили к стенке под окном, а в окне -- мы. -- Где твой старший сын? Мама отвечает: -- Торф копает. -- Поехали туда. Они заталкивают маму в машину и сами садятся. Галя выбежала из хаты и кричит, к маме просится. Бросили и ее к маме в машину. А мама кричит: -- Дети, идите в хату... Прибежал с поля отец, видно, ему передали люди, взял какие-то документы и бегом за мамой. И тоже крикнул нам: "Дети, идите в хату". Как будто хата нас спасет или там есть мама. Ждали мы во дворе... К вечеру залезли кто на ворота, кто на яблони: не идут ли наши папа с мамой и сестра с братом? Увидели -- бегут с другого конца деревни люди: "Дети, кидайте хату и бегите. Ваших родных уже нет. А за вами едут..." По картофельному полю поползли к болоту. Сидели там ночь, стало всходить солнце: что нам делать? Я вспомнила, что в колыбельке мы забыли маленькую. Пошли в деревню, забрали маленькую, она была живая, только посиневшая от крика. Брат Иван говорит: "Корми". Чем я буду ее кормить. У меня же грудей нет. А он испугался, что она умрет, и просит: "Попробуй..." Заходит соседка: -- Детки, вас будут искать. Идите к тете. А тетя наша жила в другой деревне. Мы говорим: -- Пойдем искать тетю, а вы скажите, где наши мама с папой и сестричка с братиком? Она нам рассказал, что их расстреляли... Они лежат под лесом... -- Но вам туда не надо, детки. -- Мы будем уходить из деревни и зайдем попрощаться. -- Не надо, детки... Проводила она нас за деревню, а туда, где лежали наши родные, не пустила. Через много лет я узнала, что маме выкололи глаза и вырвали волосы, отрезали грудь. На маленькую Галю, которая спряталась под елку и не отзывалась, напустили овчарок. Те принесли ее по кусочку. Мама еще была живая, мама все понимала... На ее глазах... После войны остались мы с сестричкой Ниной вдвоем. Нашла я ее у чужих людей, забрала к себе. Пришли в райисполком: "Дайте нам комнатку, мы будем жить вдвоем". Дали нам коридор в рабочем общежитии. Я работала на фабрике, Нина в школе училась. Никогда я ее по имени не назвала, всегда: "Сестричка". Она у меня одна. Единственная. Вспоминать не хочу. А рассказать свою беду людям надо. Трудно плакать одной... "У нас как раз вывелись цыплята... Я боялся, что их убьют..." Алеша Кривошей -- 4 года. Сейчас -- железнодорожник. Мое воспоминание... Единственное... У нас как раз вывелись цыплята. Желтенькие, они катались по полу, шли ко мне на руки. Во время бомбежки бабушка собирала их в решето: -- Надо же, война -- и цыплята. Я боялся, что цыплят убьют. До сих пор помню, как я плакал из-за этого страха. Бомбят... Все бегут в погреб прятаться, а меня нельзя вынести из хаты. Обнимаю цыплят... Возьмет бабушка с собой решето с ними, тогда я иду. Иду и считаю: один цыпленок, два, три... Их было пять... Бомбы считал. Одна упала, две... Семь... Так считать научился... "Король крестовый.. Король бубновый..." Галина Матусеева - 7 лет. Сейчас - на пенсии. Человек рождается... Возле него сидят два ангела, и они дают ему судьбу. Назначают - сколько жить, длинный или короткий будет путь. А Бог сверху смотрит, это он послал ангелов, чтобы приветствовать новую душу. Сказать, что Он есть. Моя ты хорошая... Я по глазам вижу: счастливый человек или нет. Не к каждому подойду на улице и остановлю: "Молодой, красивый, можно спросить?" Бегут, бегут люди, а я выберу в толпе одного, будто узнаю, у меня что-то в груди отзовется, тепло сделается, и появятся слова. Жар речи. Я начинаю говорить... Судьбу читаю... Раскрою карты, а в картах все есть: что было и что будет, и как душа успокоится, и с чем она уйдет. Уйдет туда, откуда и пришла - на небо. Карты покажут... Человек гордый, а судьба его заранее на небесах написана. Есть там текст... Но каждый его по-своему читает... Мы - цыгане... Вольный народ... У нас свои законы, цыганские. Наша родина там, где мы живем, и там, где радуется наше сердце, для нас - везде родина. Везде - под небом. Меня так отец учил, и мама учила. Кибитка колышется, трясется по дорогам, а мама мне наши молитвы читает. Напевает. Серый цвет... Цвет дороги, цвет пыли... Цвет моего детства... Моя ты хорошая, а видела ли ты цыганский шатер? Круглый и высокий, как небо. В нем я родилась. В лесу. Под звездами. С пеленок ни ночных птиц, ни зверей не боюсь. Плясать и петь у костра научилась. Без песни не представить цыганской жизни, у нас каждый поет и пляшет. Как говорит. Слова у наших песен нежные. Губительные... Я маленькая не понимала, а все равно плакала. Такие слова... Они крадутся к человеческому сердцу, дразнят его. Баюкают. Дорогой дразнят. Свободой. Большой любовью... Не зря говорят, что русский человек умирает дважды: один раз - за родину, второй раз - слушая цыган. Моя ты хорошая, зачем много вопросов задаешь? Сама расскажу... Я в детстве видела счастье. Поверь мне! Летом жили мы табором вместе. Одна семья. Останавливались всегда у реки. Возле леса. В красивом месте. Утром птицы поют, и мама поет. Будит меня. А зимой на квартиры к людям просились, тогда люди были золотые. С добрым сердцем. Жили мы с ними хорошо. Но сколько лежал снег, столько весну ждали. Ухаживали за лошадьми, цыгане заботятся о лошадях, как о детях. В апреле... На Пасху кланялись добрым людям и собирались в дорогу. Солнце, ветер... Мы живем одним днем, сегодня есть счастье - кто-то тебя ночью обнимет, или дети здоровы и сыты - и ты счастлива. А завтра будет новый день. Мамины слова... Мама меня много не учила. Если ребенок от Бога, его долго учить не надо, он сам учится. Так я росла... Мое недолгое счастье. Цыганское... Проснулась утром от разговоров. От криков. - Война!! - Какая война? - С Гитлером. - Пусть воюют. А мы - вольные люди. Птицы. В лесу живем. Тут налетели самолеты... Построчили на лугу коров... Дым до неба... У мамы вечером карты так рассыпались, что она обхватила голову и каталась по траве. Табор стал. Не движется. Мне скучно. Я люблю дорогу. Однажды вечером подходит к костру старая цыганка. В морщинах, как сухая земля от солнца. Я ее не знаю, она из чужого табора. Издалека. Она рассказала: - Утром они окружили нас. На хороших, сытых конях. Гривы у этих коней блестели, подковы крепкие. Немцы сидели в седлах, а полицаи вытягивали цыган из шатров. Кольца с пальцев сдирали, рвали серьги с ушей. У всех женщин уши были в крови, а пальцы вывихнуты. Штыками кололи перины... Золото искали... А после начали стрелять... Одна девочка попросила их: "Дяденьки, не стреляйте. Я вам цыганскую песенку спою". Они засмеялись... Она им спела, станцевала, тогда они ее расстреляли... Весь табор. Целый табор пропал... Шатры подожгли... Одни лошади остались. Без людей. Они их с собой забрали... Костер горит. Цыгане молчат. Я сижу возле мамы. Утром - сборы: узлы, подушки, горшки летят в кибитку. - Куда мы едем? - В город, - отвечает мама. - Зачем в город? - Мне жалко бросать речку. Жалко солнца. - Немцы приказали... Жить в Минске нам разрешили на трех улицах. У нас было свое гетто. Раз в неделю объявлялись немцы и сверяли по списку: "Айн цыгайнер... Цвай цыгайнер..." Моя ты хорошая... Как жили? Ходили с мамой в деревни... Просили... Кто пшеницы вынесет, кто кукурузы. Каждый звал к себе: "Ой, цыганочка, заходи. Расскажи судьбу. У меня муж на фронте". Война разлучила людей, все в разлуке. В ожидании. Желали получить надежду. Мама гадала... Я слушала... Король крестовый, король бубновый... Смерть - черная карта. Карта пик... Семерка... Любовь горячая - король белый. Военный человек - черный пиковый король. Скорая дорога - шестерка бубновая... Со двора выйдет мама веселая, а в дороге плачет. Страшно сказать человеку правду: твой муж убит или то, что твоего сына уже нет в живых. Земля его приняла, он - там. А карты свидетельствуют... В одной хате остались ночевать. Я не спала... Видела, как в полночь женщины распустили длинные косы и ворожили. Каждая открывала окно, бросала в темную ночь зерно и слушала ветер: тихий ветер - суженый живой, а завоет, постучит в окно, то не жди его, не вернется. Ветер выл и выл. Стучал по стеклу. Никогда нас так люди не любили, как в войну. В тяжелую минуту. Мама заговоры знала. Могла человеку помочь и животному: коров спасала, коней. Со всеми говорила на их языке. Ходили слухи: один табор расстреляли, другой... Третий в концлагерь увезли... Кончилась война, мы радовались друг другу. Встретишь - обнимешь. Нас осталось мало. А люди опять гадали и ворожили. Лежит в хате под иконой "похоронка", а женщина все равно просит: "Ой, цыганочка, погадай. А вдруг мой - живой. Может, писарь ошибся?" Мама гадала. Я слушала... Первый раз сама погадала на базаре девочке. Ей большая любовь выпала. Счастливая карта. И она дала мне рубль. Я ей счастье подарила, пускай даже на одну минуту. Моя ты хорошая, и ты будь счастлива! Иди с Богом. Расскажи о нашей цыганской судьбе. Люди мало знают... Тэ авэс бахтало... С Богом! "Большая семейная фотография..." Толя Червяков -- 5 лет. Сейчас -- фотограф. Если что-то осталось в памяти, то как одна большая семейная фотография... На переднем плане отец с винтовкой и в офицерской фуражке, он носил ее и зимой. Фуражка и винтовка вырисовываются отчетливее, чем отцовское лицо. Очень хотелось мне иметь и то, и другое - фуражку и винтовку. Мальчишка! Рядом с отцом -- мама. Саму маму тех лет не помню, больше запомнилось то, что она делала: постоянно стирала что-то белое, от нее пахло лекарствами. Мама была медсестрой в партизанском отряде. Где-то тут мы с маленьким братом. Он все время болеет. Вот его помню красного, все тельце покрыто коростой. Вдвоем плачут с мамой ночью. Он от боли, мама от страха, что он умрет. А дальше вижу, как к большой крестьянской хате, в которой мамин госпиталь, идут бабы с кружечками. В кружечках молоко. Молоко сливают в ведро, и мама купает в нем брата. Брат первую ночь не кричит, спит. А утром мама говорит отцу: -- Чем я отплачу людям? Большая фотография... Одна большая фотография... "Так я вам хоть бульбочки в карман насыплю" Катя Заяц -- 12 лет. Сейчас -- рабочая совхоза "Кличевский". Бабушка гонит нас от окон... А сама смотрит и рассказывает: -- Нашли в жите старого Тодора... С нашими ранеными солдатами... Принес им костюмы своих сынов, хотел переодеть, чтобы немцы не опознали. Солдат постреляли в жите, а Тодору приказали выкопать яму возле порога своей хаты. Копает... Старый Тодор -- это наш сосед. Из окна видно, как он копает яму. Вот выкопал... Немцы забирают у него лопату, что-то по-своему ему кричат. Старик не понимает или не слышит, потому что давно глухой, тогда они толкнули его в яму и показали, чтобы стал на коленки. Так и засыпали живого... На коленках... Всем стало страшно. Кто - это? Разве это люди? Первые дни войны... Долго обходили хату старого Тодора. Всем казалось, что он из-под земли кричит... ...Сожгли нашу деревню так, что одна земля осталась. Одни камни во дворах, и те черные. У нас на огороде травы даже не осталось. Сгорела. Жили по милости -- идем с сестричкой в чужие деревни, просим людей: -- Подарите что-нибудь... Мама больная. Мама ходить с нами не могла, она стыдилась. Придем в хату: -- Откуда вы, деточки? -- Из Ядреной Слободы... Нас спалили... Давали: ячменя мисочку, хлеба кусочек, яйцо одно... Так уже спасибочки людям, все давали. Другой раз переступишь порог, бабы в голос плачут: -- Ой, детки, сколько ж вас! Утром прошло две пары. Или: -- Только вышли от нас люди. Хлеба не осталось, так я вам хоть бульбочки в карманы насыплю. Так из хаты не выпустят, чтобы с пустыми руками. Ну, хоть льна по жменьке дадут, и насобираем за день льняной снопик. Мама пряла сама, ткала. На болоте торфом красила, в черный цвет. Вернулся с фронта отец. Начали ставить хату, на всю деревню осталось две коровы. Лес на коровах возили... На себе... Больше своего роста полено мне было не осилить, а если одинаковое со мной по росту - тянула... Война не скоро кончилась... Считают: четыре года. Четыре года стреляли... А забывали - сколько? "Ма-ма мы-ла ра-му..." Федя Трутько -- 13 лет. Сейчас -- начальник отдела технического контроля известкового завода. Такая история... За два дня до войны мы завезли маму в больницу, она тяжело заболела. Больница была в Бресте. Больше свою маму мы не видели. Через два дня немцы вошли в город. Они выгнали из больницы больных, а тех, кто не мог ходить, куда-то увезли на автомашинах. Среди них, рассказывали люди, была и моя мать. Их где-то расстреляли. Но где? Как? Когда? Я не узнал, никаких следов не оставлено. Нас с сестрой и отцом война застала дома в Березе. Брат Володя учился в Брестском дорожно-техническом училище. Другой брат, Александр, окончил в Пинске краснофлотское училище, ныне речное, и там же работал мотористом на пароходе. Отец наш -- Степан Алексеевич Трутько -- зампредседателя Березовского райисполкома. Ему был приказ -- эвакуироваться с документами в Смоленск. Забежал домой: -- Федя, забирай сестру, и уходите к деду в Огородники... Утром пришли мы на хутор к деду, а ночью постучал в окно брат Володя, два дня и две ночи шел из Бреста. В октябре появился на хуторе и Александр. Он рассказал, что пароход, на котором они шли к Днепропетровску, разбомбили. Кто уцелел, тот попал в плен. Несколько человек бежало, среди них и наш Саша. Все обрадовались, когда к деду зашли партизаны - уйдем с ними! Будем мстить. -- Сколько классов окончил? -- спросил меня командир, когда нас привели к нему. -- Пять классов. Услышал приказ: -- Оставить в семейном лагере. Братьям выдали винтовки, а мне карандаш. Я уже был пионер. Это был мой главный козырь, что я уже пионер. Просился в боевой отряд. - У нас карандашей меньше, чем винтовок, - смеялся командир. Кругом война, а мы учились. Школу нашу называли "зеленой школой". Не было парт, классов, учебников, были только ученики и учителя. На всех один букварь, один учебник истории, один задачник по арифметике и один учебник грамматики. Без бумаги, мела, чернил и карандашей. Расчистили поляну, посыпали песком, и это была наша "школьная доска", на ней писали тонкими прутиками. Вместо тетрадок партизаны приносили нам немецкие листовки, старые обои и газеты. Даже школьный звонок где-то добыли. Ему радовались больше всего. Разве это настоящая школа, если не звенит звонок? Были у нас красные галстуки. -- Во-озд-ух! -- кричит дежурный. Поляна пустеет. А после бомбежки урок продолжается. Первоклассники выводят прутиками на песке: -- Ма-ма мы-ла ра-му... Из веточек и чурочек сделали большие стоячие счеты. Из дерева вырезали несколько комплектов азбуки. У нас даже были уроки физкультуры. Оборудовали спортивную площадку с перекладиной, беговой дорожкой, шестом и кругами для метания гранат. Гранаты я метал дальше всех. Закончил шестой класс и твердо сказал, что в седьмой пойду после войны. Дали мне винтовку. Потом сам добыл бельгийский карабин, он был маленький и легкий. Я научился хорошо стрелять... А математику забыл... "Он дал мне кубанку с красной ленточкой..." Зоя Васильева -- 12 лет. Сейчас -- инженер-патентовед. Какая я радостная была до войны! Счастливая... Я поступила в хореографическую студию при нашем Театре оперы и балета. Студия экспериментальная, отовсюду выбирали самых талантливых детей. А мне написал рекомендательное письмо знаменитый московский режиссер Гализовский. В тридцать восьмом году был парад физкультурников в Москве, и я на него попала, нас посылали от Минского Дворца пионеров. Пускали в небо синие и красные шары... Шли в колонне... Гализовский был главным режиссером этого парада, и он меня заметил. Через год он приезжает в Минск, находит меня и пишет письмо Зинаиде Анатольевне Васильевой, народной артистке... Нашей беларуской знаменитости... Она в это время организовала хореографическую студию. Несу письмо, очень хочется прочитать, что в нем написано, но я себе этого не разрешаю. Зинаида Анатольевна жила в гостинице "Европа", недалеко от консерватории. Поскольку я все делала тайно от родителей, то очень спешила, когда уходила из дома. Бегала по улице босиком, а тут только в сандалии залезла, не переодевалась. Надень я что-нибудь праздничное, мама бы спросила: "Куда ты?" А родители слушать не хотели ни о каком балете, были абсолютно против. Категорически. Отдала я Зинаиде Анатольевне письмо, она прочитала и говорит: "Раздевайся. Посмотрим руки, ножки". Я замерла в ужасе: как это я сейчас сниму сандалии, когда у меня ноги грязные? У меня, видно, было такое выражение лица, что она все поняла. Дала мне полотенце, пододвинула стул к умывальнику... В студию меня зачислили, из двадцати человек нас оставили только пять. Началась новая жизнь: классика, ритмика, музыка... Какая я была радостная! Зинаида Анатольевна меня любила. А мы все любили ее, это был наш кумир, наше божество, никого в мире не было красивее ее. В сорок первом году я уже танцевала в балете "Соловей" Крошнера, была занята во втором акте в танце казачков. Мы еще успели показать его на декаде беларуского искусства в Москве. Был успех. Я танцевала также маленького цыпленка в нашей студийной премьере - в балете "Цыплята". Там была большая курица-мама, а я самый маленький цыпленок. После декады в Москве нас наградили путевками в пионерский лагерь под Бобруйском. Там мы тоже танцевали своих "цыплят". В подарок нам обещали испечь огромный торт. Его испекли на двадцать второе июня... В знак солидарности с Испанией мы носили пилоточки, мой любимый головной убор. Я его сразу надела, когда дети закричали: "Война!" По дороге в Минск потеряла пилоточку... В Минске мама обняла меня на пороге, и мы побежали к станции. Под бомбежкой потерялись. Я не нашла маму с сестренкой, еду без них. Утром поезд остановился в Крупках и дальше не пошел. Люди заходят в деревенские хаты, а я стесняюсь, потому что без мамы, одна. Вечером все-таки зашла в один дом, попросила попить что-нибудь. Дали мне молока. Поднимаю глаза от кружки на стенку и вижу - моя молодая мама в подвенечном платье. Как закричу: "Мама!" Дед со старухой стали меня расспрашивать: "Откуда ты? Кто такая?" Подобное только в войну может случиться -- я попала к своему двоюродному деду, брату папиного отца, которого никогда не видела. Конечно, он меня никуда не пустил. Такие чудеса! В Минске я танцевала "цыплят", а теперь мне надо было их сторожить, чтобы сороки не унесли. Цыплята -- это ничего, а гусей я боялась. Я боялась всего, я даже петуха боялась. Первое мужество я проявила, когда погнала пасти гусей. Гусак был умный, он понимал, что я его боюсь, шипел и норовил потянуть сзади за сарафанчик. Еще я очень пугалась грозы. Приходилось хитрить перед моими новыми друзьями, которые с детства не боялись ни гусей, ни петуха. Если я видела, что по небу идет гроза, тут же что-нибудь придумывала и убегала в первый попавшийся дом. И не было страшнее звука, чем выстрел грома. А ведь я уже видела бомбежку... Мне нравились деревенские люди, их доброта, все звали меня "дитяточко". Помню, что меня очень интересовала лошадь, нравилось ею править, дед разрешал. Она фыркнет, хвостиком помашет, а главное -- она меня слушала: дерну правой рукой, она знает, что сюда надо повернуть, если влево, то влево. Просила деда: -- Отвези меня на лошади к маме. -- Кончится война, тогда отвезу. Дед был хмурый и строгий. Я устроила побег с чердака, за деревню меня проводила подружка. На станции залезла в теплушку, оттуда выгнали. Залезла на какую-то машину, села с краю. Вспомнить страшно: садятся в машину немец с немкой, и с ними полицай, и я там, но они меня не тронули. В дороге стали задавать вопросы: "Где училась? Сколько окончила классов?" Когда они узнали, что я училась еще и в балетной школе, не поверили. Тут же, в кузове, показала им своего "цыпленка". А учила ли я иностранный язык? В пятом классе мы уже начали учить французский язык, все это еще свежо в памяти. Немка что-то спросила у меня по-французски, я ей ответила. Они были поражены, что подобрали в деревне девочку, которая закончила пять классов. училась в балетной школе и даже ее учили французскому языку. Надо было видеть их лица! Я не могу сейчас даже вспомнить то свое состояние. Осталось чувство оскорбления. От их глаз, от их слов... От их недоверия и удивления... А это были, как я поняла, медики, образованные люди. Им внушили, что мы дикари... Недочеловеки... ...Вот сейчас смешно: петуха боялась, а увидела партизан -- в папахах, портупее, со звездочками и автоматами: "Дяденьки, я такая смелая. Возьмите меня с собой". В партизанском отряде все мои мечты свели к тому, что я должна сидеть на кухне и чистить картошку. Вы представляете мой бунт в душе! Неделю отдежурила на кухне, прихожу у командиру отряда: "Хочу быть настоящим бойцом". Он дал мне кубанку с красной ленточкой, а я хотела сразу винтовку. Вернулась к маме с медалью "Партизан Отечественной войны" II степени. Пошла в школу и забыла обо всем, играла с девчонками в лапту, каталась на велосипеде. Один раз влетела на велосипеде в воронку от бомбы, поранилась, увидела кровь и не войну вспомнила, а свою балетную студию. Как я теперь буду танцевать? Приедет скоро Зинаида Анатольевна Васильева, а у меня разбитая коленка... Только не пришлось мне вернуться в балетную школу. Пошла работать на завод, надо было помогать маме. А учиться хотелось... И так потом и получилось: дочь моя училась в седьмом классе, а мама ее -- в десятом. В вечерней школе. Из-за войны я прожила другую жизнь... Свою и не свою... "И стреляю вверх..." Аня Павлова -- 9 лет. Сейчас -- повар. Ой, душа будет болеть... Опять заболит... Немцы тащили меня в сарай... Мама бежала следом и рвала на себе волосы. Она кричала: "Делайте со мной, что хотите, только не трогайте дитя". У меня еще было два младших брата, они тоже кричали... Родом мы из деревни Меховая Орловской области. Оттуда нас пешком пригнали в Беларусь. Гнали из концлагеря в концлагерь... Когда меня хотели забрать в Германию, мама подложила себе живот, а мне дала на руки меньшего братика. Так я спаслась. Меня вычеркнули из списка. Ой! Душа будет сегодня весь день и всю ночь не на месте. Тронула, разворошила... Собаки рвали детей... Сядем над разорванным дитяткой и ждем, когда сердце у него остановится... Тогда снегом прикроем... Вот ему и могилка до весны... ...В сорок пятом... После Победы... Послали маму строить в Ждановичах санаторий, я - с ней. И так тут и осталась. Сорок лет в санатории работаю... С первого камня я тут, все на моих глазах поднималось. Дадут мне винтовку, десять пленных немцев, и я их на работу веду. Первый раз привела, бабы обступили нас: кто с камнем, кто с лопатой, кто с веником. А я вокруг пленных бегаю с винтовкой и кричу: "Бабоньки! Не трогайте их... Бабоньки, я за них расписку дала. Стрелять буду!!" И стреляю вверх... Бабы плачут, и я плачу. А немцы стоят... Глаз не поднимают... В военный музей мама ни разу меня не водила. Один раз увидела, что я смотрю газету с фотографиями расстрелянных - забрала и поругала. У нас в доме до сих пор нет ни одной военной книжки... А уже я сама... Давно живу без мамы... "В первый класс мама носила меня на руках..." Инна Старовойтова -- 6 лет. Сейчас -- агроном. Мама поцеловала нас и ушла... Мы остались в шалаше вчетвером: младшие -- братик, двоюродные брат и сестра и я -- самая большая, семь лет. Мы не в первый раз оставались одни и научились не плакать, вести себя тихо. Знали, что мама наша разведчица, ее послали на задание, а нам надо ее ждать. Из деревни мама нас забрала, и жили мы теперь с ней вместе в семейном партизанском лагере. Это долго была наша мечта! А теперь - наше счастье. Сидим и слушаем: деревья шумят, женщины неподалеку стирают, детей своих ругают. Вдруг крик: "Немцы! Немцы!" Все стали выбегать из своих шалашей, звать детей, убегать дальше в лес. А куда мы побежим, одни, без мамы? А вдруг мама знает, что немцы идут в лагерь, и она бежит к нам? Так как я самая старшая, приказываю: "Молчок всем! Здесь темно, и немцы нас не найдут". Притаились. Совершенно затихли. Кто-то заглянул в шалаш и сказал по-русски: -- Кто есть, выходите! Голос был спокойный, и мы вылезли из шалаша. Я увидела высокого человека в зеленой форме. -- У тебя папа есть? -- спросил он у меня. -- Есть. -- А где он? -- Он далеко, на фронте, -- выложила я. Помню, что немец даже засмеялся. -- А мама твоя где? -- задал он очередной вопрос. -- Мама с партизанами в разведку ушла... Подошел другой немец, тот был в черном. Что-то они переговорили, и этот, черный, показал нам рукой, куда надо идти. Там стояли женщины с детьми, которые не успели убежать. Черный немец навел на нас пулемет, и я поняла, что он сейчас будет делать. Я не успела даже закричать и обнять маленьких... Проснулась я от маминого плача. Да, мне казалось, что я спала. Приподнялась, вижу: мама копает ямку и плачет. Она стояла спиной ко мне, а у меня не было сил ее позвать, сил хватало только, чтобы смотреть на нее. Мама разогнулась передохнуть, повернула ко мне голову и как закричит: "Инночка!" Она кинулась ко мне, схватила на руки. В одной руке меня держит, а другой остальных ощупывает: вдруг кто-нибудь еще живой? Нет, они были холодные... Когда меня подлечили, мы с мамой насчитали у меня девять пулевых ран. Я училась считать: в одном плечике -- две пули и в другом -- две пули. Это будет четыре. В одной ножке две пули и в другой -- две пули. Это будет уже восемь. И на шейке -- ранка. Это будет уже девять. Кончилась война... В первый класс мама носила меня на руках... "Собака миленькая, прости... Собака миленькая, прости..." Галина Фирсова - 10 лет. Сейчас - на пенсии. У меня была мечта - поймать воробья и съесть... Редко, но иногда птицы появлялись в городе. Даже весной все смотрели на них и думали об одном, о том же, о чем думала я. О том же... Отвлечься от мыслей о еде ни у кого не хватало сил. От голода я ощущала внутри постоянный холод, страшный внутренний холод. Также и в солнечные дни. Сколько на себя ни надень, холодно, нельзя согреться. Очень хотелось жить... Я рассказываю о Ленинграде, где мы тогда жили. О ленинградской блокаде. Убивали нас голодом, убивали долго. Девятьсот дней блокады... Девятьсот... Когда один день мог показаться вечностью. Вы не представляете, каким длинным голодному человеку кажется день. Час, минута... Долго ждешь обеда... Потом ужина... Блокадная норма дошла до ста двадцати пяти граммов хлеба в день. Это у тех, кто не работал. По иждивенческой карточке...С этого хлеба текла вода... Разделить его надо было на три части - завтрак, обед, ужин. Пили только кипяточек... Голый кипяточек... В темноте... С шести утра я занимала зимой (помню больше всего зиму) очередь в булочную. Стоишь часами... Длинными часами... Пока подойдет моя очередь, на улице опять темно. Горит свеча, и продавец режет эти кусочки. Люди стоят и следят за ним. За каждым движением... Горящими... безумными глазами... И все это в молчании. Трамваи не ходят... Воды нет, отопления нет, электричества нет. Но самое страшное - голод. Я видела человека, который жевал пуговицы. Маленькие и большие пуговицы. Люди сходили с ума от голода... Был момент, когда я перестала слышать. Тогда мы съели кошку... Я расскажу потом, как мы ее съели. Потом я ослепла... Как раз тогда нам привели собаку. Это меня спасло. Не вспомню... Не запомнила, когда мысль о том, что можно съесть свою кошку или свою собаку, стала нормальной. Обыкновенной. Стала бытом. Не проследила этот момент... Вслед за голубями и ласточками вдруг стали исчезать в городе кошки и собаки. У нас не было никого, как-то мы не заводили их, потому что мама считала: это очень ответственно, особенно большую собаку взять в дом. Но мамина подруга не могла сама съесть свою кошку и принесла ее нам. И мы съели. Я опять стала слышать... Слух исчез у меня внезапно, утром еще слышала, а вечером мама что-то говорит мне, а я не отзываюсь. Прошло время... И вот мы опять умираем... Мамина подруга привела нам свою собаку. И мы ее тоже съели. И если бы не собака, мы бы не выжили. Конечно, не выжили бы. Это - ясно. Уже начали опухать от голода. Сестра не хотела утром вставать... Собака была большая и ласковая. Два дня мама не могла... Как решиться? На третий день она привязала собаку к батарее на кухне, а нас выгнала на улицу... Помню эти котлеты... Помню... Очень хотелось жить... Часто собирались и сидели возле папиной фотокарточки. Папа был на фронте. Письма от него приходили редко. "Девочки мои..." - писал он нам. Мы отвечали, но старались его не расстраивать. Мама хранила несколько кусочков сахара. Маленький бумажный мешочек. Это был наш золотой запас. Один раз... Я не выдержала, я знала, где лежит сахар, залезла и взяла один кусочек. Через несколько дней еще один... Потом... Прошло немного времени - опять... Скоро в мамином мешочке ничего не осталось. Пустой мешочек... Заболела мама... Ей нужна глюкоза. Сахар... Она уже не может подняться... На семейном совете решили - достать заветный мешочек. Наше сокровище! Ну вот мы его и сберегли для такого дня! Мама обязательно выздоровеет. Старшая сестра стала искать, а сахара нет. Весь дом перерыли. Я вместе со всеми искала... А вечером призналась... Сестра меня била. Кусала. Царапала. А я просила ее: "Убей меня! Убей! Как я буду теперь жить?!" Я хотела умереть... Я вам рассказала о нескольких днях... А их было всех девятьсот... Девятьсот таких дней... На моих глазах девочка украла на базаре у одной женщины булочку. Маленькая девочка... Ее догнали и повалили на землю. Начали бить... Били страшно. Смертным боем. А она торопилась доесть, проглотить булочку. Проглотить раньше, чем ее убьют... Девятьсот таких дней... Наш дедушка так ослабел, что один раз упал на улице... Он уже прощался с жизнью... А шел мимо рабочий, у рабочих продуктовые карточки были получше, ненамного, но лучше... Все-таки... Так этот рабочий остановился и влил дедушке в рот подсолнечного масла - свой паек. Дедушка дошел до дома, рассказывал нам и плакал: "Я даже имени его не знаю!" Девятьсот... Люди, как тени, медленно двигались по городу. Как во сне... В глубоком сне... То есть ты это видишь, но у тебя мысль, что ты видишь сон. Вот эти медленные... вот эти плывущие движения... Будто не по земле человек идет, а по воде... Голос менялся от голода... Или совсем пропадал... Нельзя было определить по голосу - мужчина это или женщина? И по одежде нельзя, все закручены в какие-то тряпки. Наш завтрак... Наш завтрак был кусок обоев, старые обои, но на них остался клей... Мучной клей... Вот эти обои, и кипяточек... Девятьсот дней... Иду из булочной...Получила дневной паек. Эти крохи, эти жалкие граммы... А навстречу мне бежит собака. Поравнялась со мной и обнюхивает - слышит запах хлеба. Я понимала, что это - наше счастье. Эта собака... Наше спасение!! Я приведу собаку домой... Дала ей кусочек хлеба, и она за мной пошла. Возле дома еще кусочек ей отщипнула, она лизнула мне руку. Вошли в наш подъезд... Но по ступенькам она поднималась неохотно, на каждом этаже останавливалась. Я отдала ей весь наш хлеб... Кусочек за кусочком... Так добрались мы до четвертого этажа, а наша квартира на пятом. Тут она уперлась и не идет дальше. Смотрит на меня... Как что-то чувствует. Понимает. Я ее обнимаю: "Собака миленькая, прости... Собака миленькая, прости..." Прошу ее, упрашиваю... И она пошла... Очень хотелось жить... Услышали... По радио передали: "Блокада прорвана! Блокада прорвана!" - счастливее нас людей не было. Счастливее нельзя быть. Мы выстояли!! Блокада прорвана... По нашей улице шли наши солдаты. Я подбежала к ним... А обнять - сил не хватило... В Ленинграде много памятников, но нет одного, который должен быть. О нем забыли. Это - памятник блокадной собаке. Собака миленькая, прости... "А она убегала: "Это не моя дочь! Не моя-а-а!.." Фаина Люцко -- 15 лет. Сейчас -- кинорабтник. Я каждый день вспоминаю, но живу... Как я живу? Объясните мне... Помню, что каратели черные все, черные... С высокими фуражками... У них даже собаки были черные. Блестели. Мы жались к матерям... Они не всех убивали, не всю деревню. Они взяли тех, кто справа стоял. На правой стороне. И мы с мамой там стояли... Нас разделили: детей -- отдельно, а наших родителей -- отдельно. Мы поняли, что они родителей будут сейчас расстреливать, а нас оставят. Там была моя мама... А я не хотела жить без мамы...Я просилась к ней и плакала. Как-то меня пропустили... А она, как увидела... Как закричит: -- Это не моя дочь! -- Мамочка! Ма... -- Это не моя дочь! Не моя дочь! Не моя-а-а... -- Ма-а-амочка!! Глаза у нее не слез были полны, а крови. Полные глаза крови... -- Это не моя дочь!! Куда-то меня оттащили... И я видела, как сначала стреляли в детей. Стреляли и смотрели, как родители мучаются. Расстреляли двух моих сестер и двоих братьев. Когда убили детей, стали убивать родителей. Маму я уже не увидела... Мама, наверное, упала... Стояла женщина, держала на руках грудного ребеночка, он сосал водичку из бутылочки. Они выстрелили сначала в бутылочку, потом в ребенка... А потом только мать убили... Я удивляюсь, что я после всего живу... Маленькая выжила... Но как я взрослая живу? Я уже давно взрослая... "Разве мы - дети? Мы были мужчинами и женщинами..." Виктор Лещинский -- 6 лет. Сейчас -- директор энергетического техникума. Приехал я в гости. Тетя позвала на лето к себе... Жили мы в Быхове, а тетя -- в деревне Коммуна под Быховом.В центре деревни стоял длинный дом, на семей двадцать, -- коммунарский дом. Это все, что я успел запомнить. Говорят: "Война". Надо ехать к родителям. Тетя не пустила: -- Война кончится, тогда поедешь. -- А скоро война кончится? -- Конечно, скоро. Через какое-то время приходят пешком родители: "В Быхове немцы. Люди разбегаются по деревням". Остались мы у тети. Зимой зашли в хату партизаны... Я попросил винтовку. Это были мамины племянники, а мои двоюродные братья. Посмеялись и дали подержать в руках. Тяжелая. В хате все время пахло кожей. Теплым клеем. Отец шил партизанам сапоги. Я просил, чтобы и мне он сшил сапоги. Он говорил, что, мол, подожди, у меня много работы, а я, помню, доказывал, что мне нужны маленькие сапоги, у меня нога маленькая. Он обещал... Последнее воспоминание об отце, как его гонят по улице к большой машине... И бьют палкой по голове... ...Кончилась война, у нас ни отца, ни дома. Мне одиннадцать лет, я самый старший в семье. Еще двое -- братик и сестра, те маленькие. Взяла мама ссуду. Купили старую хату, там была такая крыша, что если шел дождь, спрятаться негде, везде текло. Пробивалась вода. В одиннадцать лет я сам осаживал окна, перекрывал крышу соломой. Строил сарай... Как? Первое бревно закатил и положил сам, второе -- мама помогла. А выше нам уже одним поднять не под силу. Делал я так: обтешу бревно на земле, зарублю угол и жду, когда будут женщины идти на работу в поле. Утром они разом вцепятся и одно бревно поднимут, я его подточу и опущу в угол. До вечера еще одно обтешу... Они идут вечером с работы, поднимут... И стеночка растет... В деревне семьдесят дворов, и всего двое мужчин с фронта вернулись. Один - на костылях. "Детка! Моя ты детка!" - голосила надо мной мама. Я где сяду вечером, там и засну. Разве мы - дети? Мы были мужчинами и женщинами... "Не отдавай чужому дяде папин костюм..." Валера Ничипоренко -- 4 года. Сейчас -- водитель автобуса. Это уже был сорок четвертый год... Мне, наверное, восемь лет? Думаю, восемь... Мы уже знали, что отца у нас нет. Другие ждали, получили похоронки, но все равно ждали. А у нас был достоверный знак. Доказательство. Друг отца переслал его часы... Сыну... Мне... Так отец попросил его перед смертью. У меня и сейчас эти часы есть, я их храню. Жили мы на маленькую мамину зарплату втроем. Перебивались водой и хлебом. Заболела сестра. У нее признали открытую форму туберкулеза. Врачи сказали маме: надо хорошее питание, надо сливочное масло. Мед. И каждый день - сливочное масло! Для нас это было золото... Кусок золота... Что-то невероятное... По рыночным ценам маминой зарплаты хватало на три булки хлеба. А масла за эти деньги можно было купить двести грамм. У нас остался еще папин костюм. Хороший костюм. Понесли мы с мамой его на базар. Нашелся покупатель, нашелся быстро. Потому что костюм был красивый. Отец его купил перед самой войной и не успел поносить. Костюм висел в шкафу... Новенький... Покупатель приценился, поторговался и деньги маме отдает, а я как заору на весь базар: "Не отдавай чужому дяде папин костюм!!" К нам даже подошел милиционер... Кто после этого скажет, что дети не были на войне? Никто не скажет... "Ночью я плакала: где моя веселая мама?.." Галя Спанновская -- 7 лет. Сейчас -- техник-конструктор. У памяти есть цвет... То, что было до войны, помнится все в движении, оно движется и меняет краски. Чаще всего краски яркие. А война, детдом -- это все как остановилось. И краски серые. Нас везли в тыл. Одних детей. Без мам. Везли долго, что-то очень долго. И кормили печеньем и шоколадным маслом, видно, ничем другим запастись в дорогу не успели. До войны я любила печенье и шоколадное масло, это очень вкусно. Но за месяц дороги я разлюбила их на всю жизнь. Всю войну мне хотелось, чтобы приехала скорее мама, и мы вернулись в Минск. Мне снились улицы, кинотеатр возле нашего дома, мне снились трамвайные звонки. Мама у меня была очень хорошая, очень веселая, мы с ней жили как подружки. Папу не помню, папы у нас рано не стало. ...И вот мама нашла меня и приехала в детдом. Это было совершенно неожиданно. Восторг! Бегу к маме... Открываю дверь... Стоит какой-то военный: в сапогах, в брюках, пилотке, гимнастерке. Кто это? А это, оказывается, моя мама, полный восторг! Мама, да еще военная! Как она уезжала, не помню, я очень плакала, поэтому, видно, не помню. Опять жду маму и жду. Три года жду. Мама приехала уже в платье. В туфлях. От этой радости, что тебя забирают, я ничего не видела, была только мама -- и эта радость! Хотелось все время смотреть на маму, чтобы она не потерялась, опять не исчезла. Я смотрела на маму, но не видела, что у нее нет одного глаза. Я не могла понять, как с моей мамой может что-то случиться. Мама -- это какое-то чудо... Как солнце... Мама! А мама приехала с фронта очень больная. Это уже была другая мама. Она мало улыбалась, она не пела, не шутила, она много плакала. Вернулись в Минск и жили очень трудно. Мы не нашли свой дом, который я так любила. Не было нашего кинотеатра... Не было наших улиц... Вместо всего -- камни и камни... Ночью я плакала: где моя веселая мама? Почему мама всегда грустная? Почему она со мной не шутит и не разговаривает. Все время молчит. Утром я старалась, чтобы мама не догадалась о моих ночных слезах. Я улыбалась... "Он не дает мне улететь..." Вася Саульченко -- 8 лет. Сейчас -- социолог. После войны меня долго мучил один и тот же сон... Сон о первом убитом немце... Которого я сам убил, а не увидел убитого... То я лечу, и он меня не пускает. Вот поднимаешься... Летишь... Летишь... Он догоняет, и падаешь вместе с ним... Проваливаешься в какую-то яму. То я хочу подняться, встать... А он не дает... Он не дает мне улететь... Один и тот же сон... Он преследовал меня десятки лет. И только недавно исчез... Когда я убил этого немца... Я уже видел, как застрелили моего деда на улице, а бабушку у нашего колодца... На моих глазах маму били прикладом по голове... Когда она умирала, волосы у нее были красные, а не черные... Но когда я стрелял в этого немца, я не успел об этом подумать. Он был раненый... Я хотел забрать у него автомат, мне сказали забрать у него автомат. Мне уже было десять лет, партизаны уже брали меня на задания. Подбегаю к нему и вижу, как перед моими глазами пляшет пистолет, немец в него вцепился двумя руками и водит перед моим лицом. Но он не успевает первым выстрелить, успеваю я... И, видимо, попал, потому что пистолет у него выпал из рук... Я не успел испугаться, что убил... И в войну его не вспоминал. Вокруг было много убитых, они уже не пугали. Мы жили среди убитых. Даже привыкли. Один только раз мне стало страшно. Зашли мы в деревню, ее недавно сожгли. Утром сожгли, а вечером мы пришли. Я увидел обгоревшую женщину... Она лежала вся черная, а руки белые, живые женские руки. Вот тогда мне впервые стало страшно. Я мог закричать, еле сдержался. Нет, ребенком я не был. Не помню себя ребенком. Хотя... Убитых не боялся, а идти ночью или вечером через кладбище боялся. Мертвые, которые на земле, не пугали, а те, которые в земле, пугали. Страх детства... Он остался... Хотя... Хотя я думаю, что дети ничего не боятся... Освободили Беларусь... Всюду лежали убитые немцы, своих подбирали, хоронили в братских могилах, а эти долго лежали, особенно зимой. Дети бегали в поле смотреть на мертвых... И тут же, недалеко, продолжали играть "в войну" или "в казаков-разбойников". Я удивился, когда через много лет появился этот сон об убитом немце... Это было неожиданно для меня... А сон преследовал меня десятки лет... У меня сын, уже взрослый мужчина. Когда он был маленьким, меня измучивала сама мысль -- попытаться рассказать... Рассказать ему о войне... Он расспрашивал, а я уходил от разговора. Я любил читать ему сказки, я хотел, чтобы у него было детство. Он вырос, а мне все равно не хочется говорить с ним о войне. Может быть, когда-нибудь я расскажу ему о своем сне. Может быть... Я не уверен... Это надо разрушить его мир. Мир без войны... Без его собственной войны... "Всем хотелось поцеловать слово "победа"..." Аня Корзун -- 2 года. Сейчас -- зоотехник. Я помню, как война кончилась... Девятое мая сорок пятого года... В детский сад прибежали женщины: -- Дети, победа! Победа-а-а-а! Смеются и плачут. Плачут и смеются. Стали нас все целовать. Незнакомые женщины... Целуют и плачут... Целуют... Включили репродуктор. Все слушали. А мы, маленькие, слов не понимали, мы понимали, что радость идет оттуда, сверху, из черной тарелочки репродуктора. Кого поднимали на руках взрослые... Кто сам лез... Залазили один на одного лесенкой, только третий или четвертый доставал до черной тарелочки и целовал ее. Потом менялись... Всем хотелось поцеловать слово "победа"... Вечером был салют. Небо сияло. Мама открыла окно и заплакала: -- Доченька, запомни это на всю жизнь... Когда вернулся с фронта отец, я его боялась. Он даст мне конфету и просит: -- Скажи: папа... Возьму конфету, спрячусь с ней под стол: -- Дядя... У меня всю войну папы не было. Я выросла с мамой и бабушкой. С тетей. Не представляла: что будет делать в нашем доме папа? Он же придет с винтовкой... "В рубашке из отцовской гимнастерки..." Николай Березка -- 1945 года рождения. Сейчас -- таксист. Родился я в сорок пятом году, но я помню войну. Я знаю войну... Видел... Мать закрывала меня в другой комнате... Или отправляла на улицу к мальчишкам... Но я все равно слышал, как кричал отец. Он кричал долго. Я прилипал к щелке между створками дверей: отец держал двумя руками больную ногу, качал ее. Или катался по полу и стучал кулаками: "Война! Проклятая война!" Когда боль проходила, отец брал меня на руки, я трогал его ногу: -- Это война болит?.. - Война! Она - проклятая, - отвечал отец. А еще... У соседей два маленьких мальчика... Я с ними дружил... Они подорвались за деревней на мине. А это был уже, наверное, сорок девятый год... Их мать, тетя Аня, бросалась к ним в могилу... Ее вытаскивали... В школу я пошел в рубашке из отцовской гимнастерки. Счастливый! У всех мальчиков, чьи отцы вернулись с войны, рубашки были пошиты из отцовских гимнастерок. После войны отец умер от войны. От ран. Мне не надо ничего придумывать... Я видел войну. Мне снится война... Я во сне плачу, что завтра придут и заберут нашего папу. В доме пахнет новым военным сукном... А у меня самого уже внуки растут... "Украсила я ее красными гвоздиками..." Мариам Юзефовская -- 1941 года рождения. Сейчас -- инженер. Я родилась в войну... И за войну выросла. И вот... Ждем с войны папу... Что только со мной мама ни делала: стригла наголо, натирала керосином, прикладывала мазь. А я ненавидела себя отчаянно. Стеснялась. Даже во двор не выходила. Вши и чирьи в первый послевоенный год... От них мне не было спасения... А тут эта телеграмма: отец демобилизуется. Пришли встречать на вокзал. Мама меня принарядила. На самую макушку бант красный привязала. На чем только держался -- непонятно. И все дергает меня: "Не чешись. Не чешись". Зуд же нестерпимый! Проклятый бант, вот-вот отвалится. А в голове вертится: "А вдруг я отцу не понравлюсь? Он ведь меня еще ни разу не видел". Но то, что произошло, оказалось еще хуже. Отец увидел меня и кинулся ко мне первый. Но тут же... На миг, на какой-то миг... Но я это почувствовала сразу... Кожей. Всем тельцем... Он будто отстранился... На одно мгновение... И так обидно стало. Так невыносимо горько. Что когда он взял меня на руки, я изо всех сил толкнула его в грудь. В нос мне вдруг шибанул запах керосина. А ведь сопровождал он меня всюду и везде уже год, я уже перестала его слышать. Уже привыкла. А тут услышала. Может, потому, что от отца так прекрасно и незнакомо пахло. Он был такой красивый по сравнению со мной и измученной мамой. И это ужалило меня в самую душу. Я сорвала бант. Бросила на землю. И наступила на него ногой. -- Что ты делаешь? -- удивился отец. -- Твой характер, -- смеялась мама, которая все понимала. Она держалась за отца двумя руками, они и домой так шли. Ночью я звала маму, просила, чтобы она взяла меня к себе в кровать. Я всегда спала с мамой... Всю войну... Но мама не отзывалась, будто бы она спит. Мне некому было рассказать о своей обиде. Уже засыпая, я твердо решила, что убегу в детдом... Утром отец подарил мне две куклы. А у меня до пяти лет не было настоящих кукол. Одни самоделки тряпичные. Бабушкины. У кукол, которые привез отец, глаза закрывались и открывались, двигались руки и ноги, одна пищала что-то вроде слова "мама". Мне это казалось волшебством. Очень дорожила ими, боялась даже на улицу выносить. Но в окошко показывала. Мы жили на первом этаже, посмотреть на мои куклы собирались дети со всего двора. Была я слабая, болезненная. Вечно мне не везло. То лоб расшибу, то на гвоздь напорюсь. А то вообще в обморок шлепнусь. И дети меня в свои игры не очень-то брали. Я втиралась к ним в доверие, как могла, чего только не изобретала. Даже дошла до того, что начала подлизываться к Дусе, дочке дворничихи. Дуся была крепкая, веселая, играть с ней любили все. Она попросила меня вынести куклу, я не удержалась. Правда, не сразу. Еще какое-то время сопротивлялась. -- Не буду с тобой играть, -- пригрозила Дуся. Это на меня подействовало сразу. Я вынесла ту куклу, которая "говорила". Но поиграли мы с ней недолго. Из-за чего-то поссорились, дело перешло в петушиный бой. Дуся взяла мою куклу за ноги и ударила о стенку. Отвалилась куклина голова, а из живота выпала кнопочка. -- Ты, Дуся, сумасшедшая, -- стали плакать все дети. -- А чего она командует? -- размазывала по щекам слезы Дуся.. -- Как у нее есть папка, так ей все можно. И куклы, и папка -- все только ей. У Дуси не было ни отца, ни кукол... Первую елку мы устроили под столом. Жили тогда у дедушки, жили тесно. Причем так тесно, что пустое место оставалось только под большим столом. Туда и поставили маленькую елку. Украсила я ее красными гвоздиками. Хорошо помню, как свежо и чисто пахла елка. Этот запах ничто не могло перебить. Ни мамалыга, которую варила бабушка. Ни дедушкин сапожный вар. Была у меня стеклянная бусинка. Мое сокровище. Никак не могла найти ей место на елке. Хотелось устроить так, чтобы с какой стороны ни поглядеть -- она сияла. Приладила на верхушку. Ложилась спать, снимала ее и прятала. Боялась -- исчезнет... Спала я в корыте. Корыто было цинковое, отливало синевой с морозными прожилками. Как его ни мыли после стирки, привкус золы, в которой стирали белье, так как мыло было редкостью, оставался. Мне он нравился. Я любила прижиматься лбом к холодным краям корыта, особенно когда болела. Очень любила раскачать его, как люльку. Тогда оно начинало предательски грохотать, и меня ругали. Корытом очень дорожили. Это была у нас единственная вещь, оставшаяся из довоенной жизни. И вдруг мы покупаем кровать... Блестящие шарики на спинке... Все это привело меня в неописуемый восторг! Я залезла на нее и тут же скатилась на пол. Как же! Неужели! Я не поверила, что на такой красивой кровати можно спать. Папа увидел меня на полу, поднял и крепко-крепко прижал к себе. А я прижалась к папе... Обняла его за шею, как обнимала его мама. Помню, как он счастливо засмеялся... "Я долго ждал нашего папку... Всю мою жизнь..." Арсений Гутин -- 1941 года рождения. Сейчас -- электрик. В День Победы мне исполнилось четыре года... С утра я стал всем говорить, что мне уже пять лет. Не пятый год, а пять лет. Хотел быть большим. Папа вернется с войны, а я уже большой. Председатель в этот день созвал женщин: "Победа!" Поцеловал всех. Каждую. Я был с мамой... Радовался. А мама плакала. Собрались все дети... За деревней колеса резиновые от немецких машин подожгли. Кричали: "Ура! Ур-ра! Победа!" Били в немецкие каски, которые перед этим насобирали в лесу. Били, как в барабаны. Жили мы в землянке... Я прибежал в землянку... Мама плачет. Я не понимал, почему она плачет, а не радуется в такой день. Начался дождь, я сломал прутик и мерил лужи возле нашей землянки. -- Что ты делаешь? -- спрашивали меня. -- Меряю -- глубокая ли ямка? А то папка будет идти к нам и провалится. Соседи плачут, и мама плачет. Я же не понимал, что это такое "пропал без вести". Я долго ждал папку. Всю мою жизнь... "У той черты... У того края..." Валя Бринская -- 12 лет. Сейчас -- инженер. Куклы... Самые красивые... Они всегда мне напоминают о войне... Пока папа был жив, пока мама была жива, мы о войне не рассказывали. Теперь, когда их нет, я часто думаю, как хорошо, когда в доме есть старики. Когда они живы -- мы еще дети... Даже после войны мы еще дети... Папа наш был военный. Жили мы под Белостоком. Война началась для нас с первого часа, с первых минут. Сквозь сон слышу какой-то гул, словно раскаты грома, но какого-то непривычного, непрерывного. Просыпаюсь и бегу к окну -- над казармами в местечке Граево, куда мы с сестрой ходили в школу, горит небо. -- Папа, это гроза? Папа сказал: -- Отойди от окна, это -- война. Мама собирает ему походный чемодан. По тревоге отца поднимали часто. Как будто ничего необычного... Мне хотелось спать... Бухнула в кровать, потому что ничего не поняла. Легли с сестрой поздно -- ходили в кино. В ту довоенную пору "ходить в кино" было совсем не то, что сейчас. Фильмы привозили только перед выходным днем, и их было немного: "Мы из Кронштадта", "Чапаев", "Если завтра война", "Веселые ребята". Просмотр организовывали в красноармейской столовой. Мы, ребятня, не пропускали ни одного показа и знали все фильмы наизусть. Даже подсказывали артистам на экране или забегали вперед, перебивая их. Электричества ни в селе, ни в части не было, кино "крутили" с помощью движка. Затрещит движок -- бросаем все и бежим занимать места у экрана, а другой раз и табуретки с собой тащим. Шли фильмы долго: закончится часть, все терпеливо ждут, когда киномеханик перемотает очередную бобину. Хорошо, когда лента новая, а если старая, то она постоянно рвется, -- пока ее заклеют, пока подсохнет. А то и загорится лента -- еще хуже. Совсем гиблое дело, когда движок заглохнет. Часто бывало, что фильм не успевали до конца досмотреть. Раздавалась команда: -- Первая рота -- на выход! Вторая рота -- на построение! А если поднимали по тревоге, то и киномеханик убегал. Когда перерывы между частями слишком затягивались, терпение у зрителей лопалось и начиналось волнение, свист, крики, сестра залезала на стол и объявляла: "Открываем концерт". Сама она страшно любила, как тогда говорили, декламировать. Текст не всегда знала твердо, но на стол залезала без страха. Это у нее осталось с детсадовских времен, когда мы жили в военном гарнизоне под Гомелем. После стихов мы с ней пели, на "бис" нас вызывали с песней "Броня крепка и танки наши быстры". Стекла в столовой дрожали, когда бойцы подхватывали припев: Гремя огнем, сверкая блеском стали, Пойдут машины в яростный поход... Так вот, двадцать первого июня сорок первого года... За ночь до войны... В десятый, наверное, раз мы смотрели фильм "Если завтра война". После кино долго не расходились, и загнал нас домой отец: "Спать вы сегодня будете? Завтра -- выходной". ...Окончательно я проснулась, когда раздался рядом взрыв и из окна на кухне посыпались стекла. Мама закутывала в одеяльце полусонного братика Толика. Сестра уже одета, папы дома нет. -- Девочки, -- торопит мама, -- скорее. На границе -- провокация... Мы бежим к лесу: мама задыхается, у нее на руках братик, нам она его не отдает и все время повторяет: -- Девочки, не отставайте... Девочки, пригнитесь... Почему-то мне запомнилось, что очень сильно било в глаза солнце. Было ясно-ясно. Пели птицы. И этот пронизывающий гул самолетов... Я дрожала, а потом мне стало стыдно, что я дрожу. Я всегда хотела подражать мужественным героям из книги Аркадия Гайдара "Тимур и его команда", а тут вдруг дрожу. Взяла братика на руки, стала его качать и даже напевать "И девчонка молодая..." Была такая "любовная" песня в фильме "Вратарь". Ее часто пела мама, и она очень "хорошо ложилась" на мое тогдашнее настроение и состояние. Я была... влюблена! Не знаю, как там по науке, по книгам о психологии подростка, но ходила я постоянно влюбленной. Было время, когда мне нравилось сразу несколько мальчиков. Но в данный момент нравился один -- Витя из граевского гарнизона, он учился в шестом классе. А этот шестой класс был с нашим пятым в одной комнате. Первый ряд парт -- пятый класс, второй ряд -- шестой класс. Не представляю, как учителя умудрялись проводить уроки. Мне было не до уроков. Как я себе шею не свернула, пяля глаза на Витю! Мне нравилось в нем все: и то, что он маленького роста (под стать мне), и то, что у него голубые-голубые глаза (как у моего папы), и то, что он был очень начитанный (не то что Алька Поддубняк, который больно "щелбаны" давал и которому нравилась я). Особенно он любил Жюля Верна! Как и я. В красноармейской библиотеке было его полное собрание, и я все прочитала еще в третьем классе... Не помню, сколько мы просидели в лесу... Не слышно стало взрывов. Наступила тишина. Женщины облегченно вздохнули: "Отбили наши". Но тут... Среди этой тишины... Вдруг послышался гул летящих самолетов... Мы выскочили на дорогу. Самолеты летели в сторону границы: "Ур-ра!" Но что-то "не наше" было в этих самолетах: крылья не наши и гудели не по-нашему. Это были немецкие бомбардировщики, они летели крыло в крыло, медленно и тяжело. Казалось, что от них на небе нет просвета. Мы начали считать, сбились. Уже позднее, в хронике военных лет, я видела эти самолеты, но впечатление не такое. Съемки делали на уровне самолетов. А когда на них смотришь снизу, сквозь гущу деревьев, да еще глазами подростка, -- жуткое зрелище. Мне потом часто снились эти самолеты. Но сон был с "продолжением" -- все это железное небо медленно падало на меня и давило, давило, давило. Просыпалась я в холодном поту, и снова начинал бить озноб. Ужас! Кто-то сказал, что разбомбили мост. Мы испугались: а как же папа? Папа не переплывет, он не умеет плавать. Сейчас не могу сказать точно... Но помнится мне, что папа прибежал к нам: "Вас эвакуируют на машине". Передал маме толстый альбом с фотографиями и теплое ватное одеяло: "Укутай детей, продует". Взяли с собой только это. Так спешили. Ни документов, ни паспорта, ни копейки денег. У нас с собой была еще кастрюля котлет, которую мама приготовила на выходной день, и ботиночки брата. А сестра (о чудо!) схватила в последнюю минуту какой-то пакет, там оказалось мамино крепдешиновое платье и туфли. Каким-то образом. Случайно. Может быть, они с папой хотели на выходные поехать в гости? Вспомнить никто уже не мог. Мирная жизнь исчезла мгновенно, отступила на далекий план. Так мы эвакуировались... До станции доехали быстро, а на станции сидели долго. Все дрожало и гремело. Погас свет. Стали жечь бумагу, газеты. Нашелся фонарь. От его света громадные тени сидящих людей -- по стенам, по потолку. Они то застывали, то двигались. И вот тут мое воображение разыгралось: немцы в крепости, наши в плену. Я решила попробовать -- выдержу пытки или нет. Засунула пальцы между ящиков и придавила. Взвыла от боли. Мама испугалась: -- Что с тобой, доченька? -- Я боюсь, что не выдержку пыток на допросе. -- Что ты, дурочка, какой допрос? Наши немцев не пропустят... Она гладила меня по голове, целовала в макушку. Эшелон шел все время под бомбами. Только начинают бомбить, мама ложится на нас: "Если убьют, то вместе. Или меня одну..." Первый убитый, которого я увидела, был маленький мальчик. Он лежал и смотрел вверх, а я его будила.... Будила... Я не могла понять, что он неживой. У меня был кусочек сахара, я давала ему этот кусочек сахара, чтобы он только встал. А он не вставал... Бомбят, а сестра шепчет мне: "Перестанут бомбить, и я буду слушаться маму. Всегда буду ее слушаться". И действительно, после войны Тома была очень послушной. Мама нам вспоминала, что до войны звала ее сорванцом. А наш маленький Толик... Он до войны уже хорошо ходил, хорошо говорил. А тут он перестал говорить, он все время хватался за голову. Я видела, как поседела моя сестра. У нее длинные-длинные черные волосы, они побелели. За несколько дней... За одну ночь... Состав тронулся. А где Тамара? В вагоне ее нет. Смотрим, а Тамара бежит за вагоном с букетом васильков. Там было большое поле, пшеница выше нашего роста, а в ней васильки. Ее лицо... До сих пор то ее лицо у меня перед глазами. Черные глазенки раскрыты широко, бежит и молчит. Даже "мама" не кричит. Бежит и молчит. Мама обезумела... Она рвется выскочить из поезда на ходу... Я держу Толика, и обе кричим. И здесь появился солдат... Он оттолкнул маму от двери, выпрыгнул, догнал Томку и с размаху швырнул ее в вагон. Утром мы увидели, что она белая. Несколько дней ей ничего не говорили, прятали наше зеркало, пока она случайно не заглянула в чужое и заплакала: -- Мама, я уже бабушка? Мама ее успокаивала: -- Обстрижем, снова вырастут черные. После этого случая мама сказала: -- Все. Никуда из вагона. Убьют так убьют. Останемся живы, значит, судьба! Когда кричали: "Самолеты! Всем выходить из вагонов!" -- она запихивала нас под матрацы, а тем, кто выгонял ее из вагона, говорила: -- Дети убежали, а я идти не могу. Надо сказать, что мама часто употребляла это загадочное слово "судьба". Я все допытывалась у нее: -- Что такое судьба? Это -- Бог? -- Нет, не Бог. В Бога я не верю. Судьба -- это линия жизни, -- отвечала мама. -- Я всегда, дети, верила в вашу судьбу. Под бомбежкой мне было страшно... Жутко страшно. Потом уже, в Сибири, я себя ненавидела за трусость. Случайно, краешком глаза прочитала мамино письмо... Она писала папе. Мы тоже сочиняли первые в своей жизни письма, и я решила подсмотреть, что пишет мама. А мама как раз писала, что Тамара молчит, когда бомбят, а Валя плачет и боится. И для меня этого было достаточно. Когда весной сорок четвертого к нам приехал папа, я не могла на него глаз поднять -- мне было стыдно. Ужас! Но о встрече с папой потом. До нее еще далеко... Вспоминаю ночной налет... Обычно ночью налетов не было, и поезд шел быстро. А здесь налет. Сильный налет... Пули барабанят по крыше вагона. Рев самолетов. Светящиеся полосы от летящих пуль... От осколков... Рядом со мной убивает женщину. Это я потом понимаю, что она убита... Но она не падает. Упасть некуда, потому что вагон набит людьми. Женщина стоит между нами и хрипит, ее кровь заливает мне лицо, теплая, липкая. И вот уже моя майка и трусики мокрые от крови. Когда мама закричала, дотронувшись до меня рукой: -- Валя, тебя убили? -- я ничего не могла ответить. После этого у меня наступил какой-то перелом. Я знаю, что после этого... Да... Я перестала дрожать. Мне уже все равно было... Ни страшно, ни больно, ни жалко. Было какое-то отупение, безразличие. Помню, что до Урала мы сразу не доехали. На какое-то время остановились в селе Баланда Саратовской области. Привезли нас туда вечером, мы уснули. Утром, в шесть утра, пастух щелкнул кнутом, и все женщины вскочили, схватили своих детей и с воплем выбежали на улицу: "Бомбежка..." Кричали, пока не пришел председатель и не сказал, что это пастух гнал коров. Тогда все опомнились... Начинал гудеть элеватор, пугался и дрожал наш Толик. Он ни на секунду никого от себя не отпускал, только когда заснет, можно было выйти без него на улицу. Мама пошла с нами в военкомат, чтобы узнать об отце, попросить помощи. Военком у нее спрашивает: -- Покажите мне документы, что ваш муж командир Красной Армии. Документов у нас не было, была только папина фотокарточка, папа на ней в военной форме. Он взял ее и сомневается: -- А может, это не ваш муж. Как вы докажете? Толик увидел, что он держит карточку, не отдает: -- Отдай папу... Военком рассмеялся: -- Ну, этому "документу" я не могу не верить. Сестра ходила пегая, мама остригла ей волосы. Каждое утро все проверяли: какие будут новые: черные или седые? Брат успокаивал: "Не пачь, Тома... Не пачь, Тома..." Волосы все равно выросли белые. Мальчишки ее дразнили. Задразнивали. Она никогда не снимала платка, даже на уроках. Пришли из школы. Дома нет Толика. -- Где Толик? -- побежали на работу к маме. -- Толик в больнице. ...Несем с сестрой по улице голубой венок... Из подснежников... И матросский костюм брата. С нами идет мама, она сказала, что Толик умер. Возле морга мама стала и зайти туда не может. Не решается. Я зашла одна и сразу узнала Толика -- он лежал голенький. У меня ни одной слезинки, я - деревянная. Папино письмо догнало нас в Сибири. Мама всю ночь плакала, как написать папе, что сын умер. Утром мы все втроем отнесли на почту телеграмму: "Девочки живы. Тома поседела". И папа догадался, что Толика нет. У меня была подруга, отец ее погиб, и я всегда в конце своего письма приписывала, она просила: "Папа, привет тебе от меня и от подруги Леры". Всем хотелось иметь папу. Вскоре от папы пришло письмо. Он писал. что долго был с особым заданием в тылу и заболел. В госпитале ему сказали, что вылечить его может только семья: он увидит родных и ему станет легче. Папу ждали несколько недель. Мама достала из чемодана наше заветное... крепдешиновое платье и туфли. У нас был уговор -- не продавать это платье и туфли, как бы ни было трудно. Из суеверия. Боялись: если мы их продадим, то папа не вернется. Слышу через окно папин голос и не могу поверить: неужели это папа? Не верилось, что я могу увидеть папу, мы привыкли его ждать. Для нас давно папа был тем, кого надо ждать и только ждать. В школе в тот день сорвались занятия -- все пришли посмотреть на нашего папу. Это был первый папа, который приехал с войны. Еще два дня мы с сестрой не занимались, к нам без конца подходили, расспрашивали, писали записочки: "Какой папа?.." А папа у нас особенный -- кавалер ордена Ленина, Герой Советского Союза -- Антон Петрович Бринский... Папа, как когда-то наш Толик, не хотел быть один. Не мог. Ему было плохо одному. Он всюду таскал меня за собой. Однажды я услышала... Он рассказывал кому-то, как партизаны подошли к деревне и увидели много свежей, вскопанной земли... Остановились... Стоят на ней... А через поле бежит мальчик и кричит, что тут расстреляли их деревню и закопали... Всех людей... Папа оглянулся, видит -- я падаю. Больше он никогда при нас о войне не рассказывал... ...Мы говорили о войне мало. Папа с мамой были убеждены, что такой страшной войны больше никогда не будет. Они долго в это верили. У нас с сестрой единственное, что осталось от войны, -- покупали куклы. Я не знаю, почему. Оттого, наверное, что нам не хватило детства. Детской радости. Особенно страдала сестра, она была младше. Училась я в институте, сестра знала, лучший подарок для меня -- кукла. У сестры родилась дочь, я приехала к ним: -- Что тебе подарить? -- Куклу... -- Я спрашиваю, что тебе подарить, а не твоей девочке. -- Я отвечаю -- подари мне куклу. Росли наши дети -- мы дарили им куклы. Мы всем дарили куклы, всем нашим знакомым. Первой не стало нашей изумительной мамы, потом не стало нашего папы. Мы ощутили, сразу почувствовали, что мы - последние. У той черты... У того края... Мы - последние свидетели. Наше время кончается. Мы должны говорить... Мы думали, что наши слова будут последними... СОДЕРЖАНИЕ Послесловие вместо предисловия "Он оглянуться боялся..." "Моя первая и последняя сигарета..." "Бабушка молилась... Она просила, чтобы моя душа вернулась..." "Они лежали на углях розовые..." "А я все равно хочу маму..." "Такие красивые немецкие игрушки..." "Одна горсть соли... Все, что осталось от нашего дома..." "И поцеловала в учебнике все портреты..." "Я их руками собирала... Они белые-белые..." "Жить хочу! Жить хочу!.." "Через петельку для пуговицы..." "Только мамин крик слышала..." "Мы играли, а солдаты плакали..." "На кладбище покойники лежали наверху... Как будто еще раз убитые..." "И понял - это отец... У меня дрожали коленки.." "Закрой глаза, сынок... Не смотри..." "Братик плачет, потому что его не было, когда был папа..." "Первой пришла эта девочка..." "Я - твоя мама..." "Просим: можно облизать?.." "... еще пол-ложечки сахара" "Домик, не гори! Домик, не гори!.." "Она пришла в белом халате, как мама..." "Тетенька, возьмите меня на колени..." "... и стала качать, как куклу" "Мне уже букварь купили..." "... и не женихи, и не солдаты" "Хотя бы один сыночек остался..," "Слезы рукавом вытирает..." "Он висел на веревочке, как ребенок..." "Теперь будете мои дети..." "Мы целовали им руки..." "Я смотрела на них глазами маленькой девочки..." "Мама наша не улыбалась..." "Не могла привыкнуть к своему имени..." "Гимнастерка у него была мокрая... "Как будто она ему дочь спасла..." "В отряд меня несли на руках... Все во мне было отбито от пяток до макушки..." "А почему я такой маленький?.." "Их тянуло на человеческий запах..." "Зачем они стреляли в лицо? Моя мама была такая красивая..." "Ты просишь, чтобы я тебя пристрелил..." "А на мне даже косыночки нет..." "Играть на улице не с кем..." "Она открыла окно... И отдала листочки ветру..." "Ройте здесь..." "Дедушку похоронили под окном..." "... еще лопатками похлопали, чтобы было красиво..." "Куплю себе платье с бантиком..." "Как умер, если сегодня не стреляли?.." "Потому что мы - девочки, а он - мальчик..." "Ты мне не брат, если играешь с немецкими мальчишками..." "Мы даже забыли это слово..." "Вам надо ехать на фронт, а вы влюбились в мою маму..." "В последние минуты они выкрикивали свои имена..." "Все вчетвером впряглись мы в эти саночки..." "Эти два мальчика стали легонькие, как воробьи..." "Стеснялся, что ботиночки у меня девчоночьи..." "Я кричала и кричала... Не могла остановиться..." "Все взялись за руки..." "Мы даже не знали, как хоронят... А тут откуда-то вспомнили..." "Собрал в корзинку..." "Котят они вынесли из хаты..." "Запомни: Мариуполь, Парковая, 6..." "Я слышала, как у него остановилось сердце..." "Убежал на фронт за сестрой, старшим сержантом Верой Редькиной..," "В ту сторону, откуда восходит солнце..." "Белая рубашка в темноте далеко светится..." "На чистый пол, который я только вымыла..." "А смотрел ли на это Бог? И что он думал..." "А белый свет - ненаглядный..." "Приносили длинные узкие конфеты... Похожие на карандаши..." "Сундучок был как раз ему по росту..." "Боялась увидеть этот сон..." "Я хотела быть одна у мамы... И чтобы мама меня баловала..." "А они не тонули, как мячики..." "Запомнил синее-синее небо... И наши самолеты в этом небе..." "Как спелые тыквы..." "Мы ели... парк..." "Кто будет плакать, того будем стрелять..." "Мамочка и папочка - золотые слова..." "Принесли ее по кусочку..." "У нас как раз вывелись цыплята... Я боялся, что их убьют..." "Король крестовый... Король бубновый..." "Большая семейная фотография..." "Так я вам хоть бульбочки в карман насыплю..." "Ма-ма мы-ла ра-му..." "Он дал мне кубанку с красной ленточкой..." "И стреляю вверх..." "В первый класс мама носила меня на руках..." "Собака миленькая, прости... Собака миленькая, прости..." "А она убегала: "Это не моя дочь! Не моя-а-а-а!.." "Разве мы - дети? Мы были мужчинами и женщинами..." "Не отдавай чужому дяде папин костюм..." "Ночью я плакала: где моя веселая мама?" "Он не дает мне улететь..." "Всем хотелось поцеловать слово ''победа''... " "В рубашке из отцовской гимнастерки..." "Украсила я ее красными гвоздиками..," "Я долго ждал нашего папку... Всю мою жизнь..." "У той черты... У того края..."