ю Арину тоже забрали от нас... Мы услышали... Нам сказали -- Победа. Я пришла к людям, у которых была сестра Рая: -- Мамы нет... Пойдем заберем нашу Тому. И надо искать тетю Арину. Поговорили мы так и пошли искать тетю Арину. И то, что мы ее нашли, -- это чудо. А нашли благодаря тому, что она очень хорошо шила. Мы зашли в один дом попить воды. У нас спрашивают: куда мы идем? Отвечаем, что идем искать тетю Арину. Девочка хозяйки тут же отозвалась: "Идемте, я вам покажу, где она живет". Тетя Арина ахнула, когда увидела нас. Худенькие, как досочки. Стоял конец июня, самое тяжелое время: старый урожай съели, новый еще не созрел. Мы ели колосья, еще зеленые: натеребим жменьку и глотаем, даже погрызть не успевали, так хотелось есть. Недалеко от тех мест, где мы жили, был город Краслав. Тетя Арина сказала, что нам надо в этот город, ехать в детдом. Она уже была совсем больная и попросила, чтобы нас отвезли. Нас привезли рано утром, ворота еще были закрыты, посадили под окошко детдома и уехали. Утром встало солнышко... Из дома выбежали дети, все в красненьких туфельках, трусиках, без маечек, с полотенцами в руках. Бегут к речке, смеются. А мы смотрели... Не верили, что может быть такая жизнь. Дети заметили нас, а мы сидим оборванные, грязные, они закричали: "Новенькие приехали!". Позвали воспитательниц. У нас никто не спрашивал никаких документов. Тут же принесли кусок хлеба и консервы. Мы не едим, боимся - сейчас это счастье кончится. Это невозможное счастье... Нас успокоили: "Девочки, вы пока посидите, а мы пойдем баню топить. Помоем вас и покажем, где вы будете жить". Вечером приехала директор, увидела нас и говорит, что нас надо отвезти в минский детприемник, а там распределят в какой-нибудь детдом, а у них переполнено. А мы как услышали, что нам опять надо куда-то ехать, стали плакать и умолять оставить нас. Директор попросила: "Дети, не плачьте. Не могу больше видеть ваших слез", -- куда-то позвонила, и нас оставили в этом детдоме. Там был прекрасный, чудный детдом, там были такие воспитательницы, таких, наверное, сейчас нет. С таким сердцем! Как оно у них такое осталось после войны? Нас очень любили. Учили, как надо обращаться друг с другом. Был такой случай. Нам рассказывают, если ты кого-нибудь угощаешь, то не доставай из кулечка конфеты, а поднеси весь кулечек. А тот, кто берет, должен взят одну конфету, а не весь кулечек. И вот, когда этот разговор был, один мальчик отсутствовал. Приходит сестра одной девочки и приносит коробку конфет. Девочка -- воспитанница детдома -- подносит коробку конфет этому мальчику, и он берет у нее всю коробку. Мы смеемся. Он растерялся и спрашивает: "А что надо делать?" Ему отвечают, что надо было взять одну конфету. Тогда он догадался: "Теперь я понимаю - надо всегда делиться. А то мне хорошо, а вам всем плохо". Да, нас учили поступать так, чтобы было хорошо всем, а не одному. И нас было легко учить, мы все много пережили. Тут мы были взрослые. Старшие девочки шили всем портфели, шили их даже из старых юбок. В праздник директор детдома обязательно раскатывала из сырого теста огромный, как простыня, блин. И каждый себе по кусочку отрезал и делал вареники, кто какие хочет: маленький, большой, круглый, треугольник... Когда нас было много, мы были вместе, то редко вспоминали о папах и мамах. А в изоляторе, когда болели, лежим, ничего не делаем, только и говорили о них, о том, кто и как попал в детдом. Мне один мальчик рассказал, как у него всех сожгли, а он в это время уехал на лошади в соседнюю деревню. Он говорил, что маму очень жалко, папу очень жалко, но больше всего жалко маленькую Наденьку. Маленькая Наденька лежала в белых пеленочках, а ее сожгли. Или еще, когда на полянке собираемся в тесный кружок, рассказываем друг дружке о доме. О том, как мы жили до войны. Привезли в детдом маленькую девочку. Ее спрашивают: -- Как твоя фамилия? -- Мария Ивановна. -- Как тебя зовут? -- Мария Ивановна. -- Как твою маму звали? -- Мария Ивановна. Отзывалась она только на "Марию Ивановну". Учительница у нас была Мария Ивановна, и эта девочка Мария Ивановна. На Новый год она рассказывала стихотворение Маршака: "Курица-красавица у меня жила". И ее прозвали дети -- курица. Дети есть дети, надоело всем звать ее Марией Ивановной. И вот один наш мальчик пошел к своему другу в ремесленное училище, которое шефствовало над нами, и что-то они поспорили, и он назвал другого мальчика Курицей. Тот обиделся: "Почему ты меня Курицей назвал? Разве я на курицу похож?" А наш мальчик говорит, что в детдоме есть девочка, и она очень тебя напоминает. У нее такой же нос, такие глаза, а зовем мы все ее Курицей, и рассказал почему. И оказалось, что это родная сестра того мальчика. Когда они встретились, то вспомнили, как ехали на телеге... Как бабушка им что-то разогревала в консервной банке, как бабушку убило при бомбежке... Как старая соседка, бабушкина подруга, звала ее уже мертвую: "Мария Ивановна, поднимитесь, у вас двое внуков осталось... Как вы могли умереть, Мария Ивановна? Зачем вы умерли, Мария Ивановна?" Девочка, оказывается, все это помнила, но не была уверена, что это она помнит, и это с ней было. У нее в ушах только осталось два слова: Мария Ивановна. Мы все очень обрадовались, что она нашла брата, потому что у всех у нас кто-то был, а у нее никого. У меня, например, было две сестры, у кого-то брат или двоюродные братья и сестры. А у кого не было, те сами роднились: давай ты будешь мой брат или давай ты будешь моя сестра. И тогда уже оберегали друг друга, заботились. В нашем детдоме собралось одиннадцать Тамар... Фамилии у них были: Тамара Неизвестная, Тамара Незнакомая, Тамара Безымянная, Тамара Большая и Тамара Маленькая... Что еще помню? Помню, что нас мало ругали в детдоме, нас совсем не ругали. Мы катались зимой на санках с домашними детьми, и я видела, как мать поругает и даже отшлепает своего ребенка, если он наденет валенки на босую ногу. Когда мы выбегали на босую ногу, нас никто не ругал. Я специально надевала так валенки, чтобы меня поругали. Мне так хотелось, чтобы меня поругали. Я хорошо училась, и мне сказали, что я должна подтянуть с учебой одного мальчика. Из деревни. А учились мы вместе - детдомовские и деревенские, местные. Надо было пойти к нему в семью. В дом. И мне было страшно. Я думала: а какие там вещи, как и где они стоят, как там надо себя вести? Дом -- это было что-то недоступное для нас, самое желанное. Постучала к ним в дверь, и у меня замерло сердце... "...и не женихи, и не солдаты" Вера Новикова -- 13 лет. Сейчас -- диспетчер в трамвайном депо. Сколько лет прошло... А все равно страшно... Помню солнечный день такой, ветер гонит паутину. Горит наша деревня, горит наш дом. Мы вышли из лесу. Маленькие дети кричат: "Костер! Костер! Красиво!" А все остальные плачут, мама плачет. Крестится. Дом сгорел... Мы копались в золе, но там ничего не нашли. Одни вилки обгорелые. Печь как была, так и осталась, там стояла еда - блины драные. Картофельные драники. Мама вынула сковороду руками: "Ешьте, дети". А есть блины нельзя, дымом пахнут, но ели, потому что ничего, кроме травы, у нас больше не было. Осталась трава и земля. Сколько лет прошло... А все равно страшно... Двоюродную сестру повесили... Муж ее был командиром партизанского отряда, а она беременная. Кто-то немцам донес, они приехали. Выгнали всех на площадь. Скомандовали, чтобы никто не плакал. Возле сельсовета росло высокое дерево, они подогнали коня. Сестра стоит на санях... У нее - коса длинная... Накинули петлю, она вынула из нее косу. Сани с конем дернули, и она завертелась... Бабы закричали... Кричали без слез, кричали одним голосом. Плакать не разрешали... Кричать - кричи, но не плачь - не жалей. Подходят и убивают того, кто плачет. Подростки шестнадцать-семнадцать лет, их постреляли... Они плакали. Такие молодые... Еще и не женихи, и не солдаты... Зачем я вам рассказала? Сейчас мне еще страшнее, чем тогда. Я потому и не вспоминаю... "Хотя бы один сыночек остался..." Саша Каврус -- 10 лет. Сейчас -- кандидат филологических наук. Я учился в школе... Вышли на улицу, начали играть, как обычно, в этот момент налетели фашистские самолеты и сбросили бомбы на нашу деревню. А нам уже рассказывали о боях в Испании, о судьбе испанских детей. Теперь бомбы летели на нас. Старые женщины падали на землю и молились.. Так... На всю жизнь я запомнил голос Левитана, объявившего о начале войны. Речи Сталина не помню. Люди стояли днями возле колхозного репродуктора и чего-то ждали, я стоял рядом с отцом... Так-так... Первым в нашу деревню Брусы Мядельского района ворвался отряд карателей. Открыли огонь, постреляли всех собак и кошек, потом стали выпытывать, где живут активисты. В нашей хате до войны был сельсовет, но никто из людей на отца не показал. Так... Не выдал... Ночью мне снился сон. Меня расстреляли, я лежу и думаю, но почему я не умираю... Запомнился эпизод, как немцы за курами гонялись. Словит, поднимет вверх и крутит до тех пор, пока в руке голова не останется. Хохочут. А мне казалось, что наши куры кричат... Как люди... Человеческими голосами... И коты, и собаки, когда их стреляли... Я до этого не видел никакой смерти. Ни человеческой, никакой. В лесу один раз мертвых птенцов, и все. Больше смерти не видел... Так-так... Деревню нашу подожгли в сорок третьем... Мы в этот день копали картошку. Сосед Василий, он был на первой мировой войне и знал немного немецкий язык, сказал: "Я пойду и попрошу немцев, чтобы не жгли деревню. Тут - дети". Пошел, и его самого сожгли. Сожгли школу. Все книжки. Сгорели наши огороды. Сады. Так-так... Куда нам идти? Отец повел к партизанам в Козинские леса. Идем, встречаем людей из другой деревни, их тоже сожгли, они говорят, что впереди немцы и идут сюда. Залезли мы в какую-то яму: я, брат Володя, мама с маленькой сестричкой и отец. Отец взял гранату, и договорились, что если немцы заметят нас, то он вырвет чеку. Попрощались уже. Мы с братом сняли ремни, сделали себе петли, чтобы повеситься, надели на шею. Мама поцеловала всех нас. Я слышал, как она сказала отцу: "Хотя бы один сыночек остался..." Тогда отец говорит: "Пусть бегут. Молодые, может, спасутся". А мне так было жалко маму, что я не пошел. Так... Не пошел... Слышим -- собаки лают, слышим -- команды чужие, слышим -- стреляют. А лес у нас -- это такой бурелом, елки перевернутые, за десять метров ничего не видно. То рядом все было, а то слышим -- голоса дальше и дальше. Когда стихло, мама встать не могла, у нее отнялись ноги. Папа нес ее на себе. Так-так... Через несколько дней встретили партизан, они отца знали. Мы уже чуть шли, голодные. Ноги сбиты. Идем, и один партизан спрашивает у меня: "Что б ты хотел найти под сосной: конфеты, печенье? Хлеба кусочек?" Я отвечаю: "Пригоршню патронов". Партизаны потом долго это вспоминали. Так я ненавидел немцев за все... И за маму... Шли мимо сожженных деревень. Жито не сжато, картошка растет. Яблоки лежат на земле. Груши... А людей нет. Кошки и собаки бегают. Одинокие. Так... Людей нет. Ни одного человека. Голодные кошки... Помню, что после войны у нас в деревне был один букварь, а первая книга, которую я нашел и прочитал, был сборник задач по арифметике. Я читал ее, как стихи... Так-так... "Слезы рукавом вытирает..." Олег Болдырев -- 8 лет. Сейчас -- мастер. Это вопрос... Что лучше - вспоминать или забыть? Может, лучше молчать? Я много лет забывал... ...До Ташкента добирались месяц. Месяц! Это был глубокий тыл. Отца направили туда, как специалиста. Туда перевозили заводы. Фабрики. Вся страна перемещалась в тыл. В глубину. Хорошо, что страна большая. Там я узнал, что старший брат погиб под Сталинградом. Рвался на фронт, а меня не хотели даже на завод брать, потому что малый. "Тебе до десяти еще полгода расти", -- качала головой мать. - Выбрось эти детские мысли из головы". Хмурился и отец: завод -- не детский сад, работать надо, как все, по двенадцать часов. Да как работать! Завод выпускал мины, снаряды, авиабомбы. Подростков допускали на шлифовку... Отлитые из металла заготовки шлифовались вручную... Способ простой -- из шланга, под высоким давлением направлялась струя песка, раскаленного до ста пятидесяти градусов, отскакивая от металла, песок обжигал легкие, бил в лицо, в глаза. Редко кто выдерживал больше недели. Нужен был характер. Но в сорок третьем году... Мне исполнилось десять лет, и отец все-таки взял меня к себе. Привел в свой третий цех. На участок, где сваривали взрыватели для бомб. Работали мы втроем: я, Олег и Ванюшка, они всего-то на два года постарше меня. Собирали взрыватель, а Яков Миронович Сапожников (фамилия врезалась в память), отличный мастер своего дела, его сваривал. Потом надо было подняться на ящик, чтобы дотянуться до тисков, зажать муфту взрывателя и воротом с метчиком откалибровать внутреннюю резьбу муфты. Делать это мы наловчились... Быстро... А дальше и того проще: вставить пробку и -- в ящик. Как полный наберется -- на место его. Под погрузку. Тяжеловатый, правда, до пятидесяти килограммов весом, но вдвоем управлялись. Якова Мироновича не отвлекали: у него самая тонкая работа. Самая ответственная -- сварка! Самое неприятное -- огонь электросварки. Вроде и стараешься не глядеть на синие сполохи, а за двенадцать часов наловишь "зайчиков". Глаза от этого будто песком засыпанные. Трешь, а все без толку. От этого ли, от монотонного ли гудения динамо-машины, которая давала ток для сварки, просто ли от усталости, только иногда по-страшному хотелось спать. Особенно в ночные часы. Спать! Спать! Если Яков Миронович видел, что есть хоть малая возможность дать нам передышку, командовал: -- Марш в электродный! Уговаривать не приходилось: не было на всем заводе уголка уютнее и теплее, чем тот, где сушили горячим воздухом электроды. Забравшись на теплую деревянную полку, мгновенно засыпали. А минут через пятнадцать приходил в электродный Яков Миронович, будил. Однажды я проснулся раньше, чем он начал побудку. Вижу: дядя Яша смотрит на нас... Тянет минуты... И слезы рукавом вытирает... "Он висел на веревочке, как ребенок..." Люба Александрович -- 11 лет. Сейчас -- рабочая. Не хочу... Я не хочу даже повторять это слово "война"... Война докатилась до нас быстро. Девятого июля, через несколько недель, я помню, уже шел бой за наш районный центр Сенно. Появилось много беженцев, так много, что людям некуда было деваться, не хватало домов. У нас, например, разместилось семей шесть с детьми. И так у каждого. Сначала шли люди, а потом началась эвакуация скота. Это мне очень хорошо запомнилось, потому что было страшно. Страшные картины. Ближайшая станция от нас -- станция Богдань, она и сейчас есть, это между Оршей и Лепелем. Сюда, в этом направлении, эвакуировали скот не только из нашего сельсовета, а со всей Витебской области. Лето было жаркое, скот гнали большими табунами: коровы, овечки, свиньи, телята. Лошадей гнали отдельно. Гонщики, которые их гнали, настолько устали, что им было все равно, сколько есть скота, куда он идет. Коровы шли недоенные, они заходили во двор и стояли до тех пор возле крыльца, пока их не выдоят. Их доили на дорогу, на землю... Особенно страдали свиньи, они не выносят жары и длительной дороги. Они шли и падали. От жары все эти трупы увеличивались, и это было так страшно, что вечером я боялась выходить из дому. Везде лежали мертвые лошади... овцы... коровы... Их не успевали закапывать, и они каждый день от жары росли... Увеличивались, надувались... Я кричала от этого страха по ночам... Крестьяне, они знают, что такое вырастить одну корову, какой это труд. Терпение. Сколько надо времени. Они плакали, видя, как гибнет живое. Это же не дерево, что упало и молчит, это все кричало, ржало, блеяло... Стонало... Запомнились слова дедушки: "Ну, а эти, безвинные, за что гибнут? Они и сказать-то ничего не могут". Дедушка у нас был книжник, он всегда по вечерам читал. Моя старшая сестра до войны работала в райкоме партии, и ее оставили в подполье. Она принесла домой много книг из райкомовской библиотеки, портреты, красные знамена. Мы их закапывали в саду под яблонями. И ее партийный билет. Закапывали ночью, а у меня было такое чувство, что красное... красный цвет... и из-под земли будет виден. Что земля у нас в саду красная... Как пришли немцы, почему-то не помню... Помню, что они уже были, давно были, и вот согнали всех нас, всю деревню. Поставили впереди пулеметы и приказали отвечать, где партизаны, к кому они заходили. Все молчали. Тогда они отсчитали каждого третьего и вывели на расстрел. Расстреляли шесть человек: двух мужчин, двух женщин и двух подростков. И уехали. За ночь выпал свежий снег... Это Новый год... А под этим свежим снегом лежат убитые. Хоронить было некому, гробы делать некому. Мужчины прятались в лесу. Старые женщины жгли бревна, чтобы хоть немного разогреть землю и вырыть могилы. Они долго стучали лопатами по зимней земле... Скоро немцы вернулись... Через несколько дней... Собрали всех детей, нас было тринадцать человек, поставили впереди своей колонны - боялись партизанских мин. Мы шли впереди, а они за нами ехали. Если надо было, например, остановиться и взять воду из колодца, они сначала запускали к колодцу нас. Так мы шли километров пятнадцать. Мальчишки не так боялись, а девочки шли и плакали. А они за нами на машинах... Не убежишь... Помню, что мы шли босиком, а еще только начиналась весна. Первые дни... Хочу забыть... Немцы ходили по хатам... Собирали матерей тех, у кого дети ушли в партизаны... И отрубили им головы посреди деревни... Нам приказали: "Смотрите". В одной хате никого не нашли, поймали и повесили их кота. Он висел на веревочке, как ребенок... Хочу все забыть... "Теперь будете мои дети..." Нина Шунто -- 6 лет. Сейчас -- повар. Ай-ай-ай! Сердце сразу заболело... До войны мы жили с одним папой... Мама умерла. Когда папа ушел на фронт, остались с тетей. Тетя наша жила в деревне Задоры Лепельского района. Через месяц, как папа нас привез к ней, она наткнулась глазом на сук, выколола глаз. У нее получилось заражение крови, и она умерла. Наша единственная тетя. И мы остались одни с братом, а брат был маленький. Мы с ним пошли искать партизан, почему-то мы решили, что там наш папа. Ночевали, где придется. Помню, когда была гроза, мы ночевали в стоге сена, вытянули сено, сделали ямку и прятались там. Таких детей, как мы, было много. И все искали своих родителей, даже если они знали, что родители убиты, все равно говорили нам, что тоже ищут папу с мамой. Или кого-нибудь из родственников. Шли... Шли... В какой-то деревне... В одной хате было открыто окно. И там, видно, недавно пекли картофельные пироги. И когда мы приблизились, брат услышал запах этих пирогов, он потерял сознание. Я зашла в эту хату, хотела попросить кусочек для брата, потому что он бы не поднялся. А я бы его не понесла, сил мало. В хате никого не нашла, но не удержалась и отломила кусочек пирога. Сидим и ждем хозяев, чтобы не подумали, что мы воруем. Пришла хозяйка, она жила одна. Она нас не отпустила, она сказала: "Теперь будете мои дети..." Как она это сказала, мы тут же с братом за столом заснули. Так нам стало хорошо. У нас появился дом... Скоро деревню сожгли. Людей всех тоже. И нашу новую тетю. А мы остались жить, потому что рано утром ушли за ягодами... Сидели на горке и смотрели на огонь... Уже все понимали... Не знали: куда нам идти? Как найти еще одну тетю? Только эту полюбили. Мы даже говорили между собой, что будем называть нашу новую тетю мамой. Такая она хорошая, она всегда целовала нас на ночь. Нас подобрали партизаны. Из партизанского отряда на самолете отправили за линию фронта... Что у меня осталось с войны? Я не понимаю, что такое чужие люди, потому что мы выросли с братом среди чужих людей. Нас спасли чужие люди. Но какие же они мне чужие? Все люди свои. Я живу с этим чувством... "Мы целовали им руки..." Давид Гольдберг -- 14 лет. Сейчас -- музыкант. Мы готовились к празднику... В этот день намечалось торжественное открытие нашего пионерского лагеря "Талька". Ждали в гости пограничников и утром отправились в лес. За цветами. Выпустили праздничную стенгазету, красиво украсили входную арку. Место было чудесное, погода прекрасная. У нас каникулы! Нас даже не насторожил гул самолетов, который слышали все утро, такие ходили мы счастливые. Вдруг нас строят на линейку и объявляют, что утром, когда мы спали, Гитлер напал на нашу страну. В моем сознании война связывалась с событиями на Халхин-Голе, это было что-то далекое и кратковременное. Без сомнения, что наша армия непобедимая и несокрушимая, у нас лучшие танки и самолеты. Все это нам говорили в школе. И дома. Мальчики вели себя уверенно, а многие девочки очень плакали, испугались. Тем, кто постарше, поручили ходить по отрядам и успокаивать их, особенно маленьких. Вечером мальчикам, которым уже было четырнадцать-пятнадцать лет, выдали мелкокалиберные винтовки. Здорово! Мы в общем-то загордились. Подтянулись. В лагере было четыре винтовки, по три человека мы стояли и охраняли лагерь. Мне это даже нравилось. Я заходил с этой винтовкой в лес, проверял себя - боюсь или не боюсь? Не хотел оказаться трусом. Несколько дней ждали, что за нами приедут. Не дождались никого и сами пошли на станцию Пуховичи. На станции сидели долго. Дежурный сказал, что из Минска ничего больше не прибудет, связь прервана. Вдруг бежит кто-то из детей и кричит, что идет тяжелый, тяжелый состав. Мы стали на рельсы... Сначала махали руками, а потом сняли галстуки... И махали красными галстуками, чтобы остановить поезд. Машинист увидел нас и стал показывать руками в отчаянии, что остановить поезд он не может, если станет, потом не сдвинется. "Если можете, бросайте детей на платформы!" -- кричал он. На платформах сидели люди, и они нам тоже кричали: "Спасайте детей! Спасайте детей!" Мы стали бросать к ним маленьких. Поезд только чуть медленнее поехал. Открылись вагоны, оттуда тянули руки раненые, подхватывали малышей. И всех до единого погрузили в этот поезд. Это был последний состав из Минска... Ехали долго... Поезд шел медленно. Хорошо было видно... На насыпи лежали убитые, сложенные аккуратно, как шпалы. В памяти осталось... Как нас бомбили, как визжали мы и визжали осколки. Как на станциях нас кормили женщины, они откуда-то уже знали, что едет поезд с детьми, и мы целовали им руки. Как оказался с нами грудной ребенок, мать его убило при обстреле. И как женщина на станции увидела его и сняла с головы платочек, отдала на пеленочки... Все! Баста! Сильно волнуюсь... Мне нельзя волноваться. Сердце больное. Скажу вам, если не знаете: те, кто был в войну ребенком, часто умирают раньше своих отцов, которые воевали на фронте. Раньше, чем бывшие солдаты. Раньше... Я уже столько своих друзей похоронил... "Я смотрела на них глазами маленькой девочки..." Зина Гурская -- 7 лет. Сейчас -- шлифовальщица. Я смотрела на них глазами маленькой девочки... Маленькой деревенской девочки. Широко раскрытыми глазами... Близко увидела первого немца... Высокий, голубые глаза. Я так удивилась: "Такой красивый, а убивает". Они были красивые... Наверное, это мое самое сильное впечатление. Мое первое впечатление от войны... Жили мы: мама, две сестрички, братик и курица. У нас одна курица осталась, она с нами в хате жила, с нами спала. С нами от бомб пряталась. Она привыкла и ходила за нами, как собачка. Как мы ни голодали, а курицу спасли. А голодали так, что мать за зиму сварила старый кожух и все кнуты, а нам они пахли мясом. Братик грудной... Заваривали кипятком яйцо, и эту водичку давали ему вместо молока. Он переставал тогда плакать и умирать... А вокруг убивали. Убивали. Убивали... Людей, коней, собак... За войну у нас всех коней убили. Всех собак. Правда, коты уцелели. Днем немцы приходят: "Матка, дай яйца. Матка, дай сало". Стреляют. А ночью партизаны... Партизанам надо было выжить в лесу, особенно зимой. Они ночью стучали в окно. Когда добром заберут, когда силой... У нас вывели коровку... Мама плачет. И партизаны плачут... Не рассказать. Не рассказать, милая. Нет! И нет! Мама с бабушкой пахали так: сначала мама надевала на шею хомут, а бабушка шла за плугом. Потом они менялись, другая становилась конем. Я мечтала скорее вырасти... Жалко было маму и бабушку... После войны на всю деревню была одна собака (чужая прибилась) и одна наша курица. Яйца мы не ели. Собирали, чтобы вывести цыплят. Я пошла в школу... Оторвала со стены кусок старых обоев - это была моя тетрадка. Вместо резинки - пробка из бутылки. Выросли осенью бураки, так мы радовались, что сейчас натрем бураков и у нас будут чернила. День-два эта каша постоит и становится черная. Уже было чем писать. Еще помню, что мама и я любили вышивать гладью, обязательно чтобы веселенькие цветочки были. Черных ниток я не любила. И сейчас не люблю черный цвет... "Мама наша не улыбалась..." Кима Мурзич -- 12 лет. Сейчас -- регулировщица радиоаппаратуры. Наша семья... Нас было три сестры -- Рема, Майя и Кима. Рема -- это Электрификация и Мир, Майя -- это Первое мая, Кима -- это Коммунистический интернационал молодежи. Такие имена дал нам отец. Он был коммунист, рано вступил в партию. И нас так воспитывал. В доме у нас было много книг, были портреты Ленина и Сталина. В первые день войны мы закопали их в сарае, я оставила себе только "Дети капитана Гранта" Жюля Верна. Одну любимую книгу. Всю войну я ее читала и перечитывала. Мама ходила в деревни под Минском, меняла платки на продукты. Была у нее пара хороших туфель. Она отнесла даже свое единственное крепдешиновое платье. Мы с Майей сидели и ждали маму: вернется или не вернется? Старались друг друга отвлечь от этих мыслей, вспоминали, как до войны бегали на озеро, купались, загорали, как танцевали в школьной самодеятельности. Какая у нас была длинная-длинная аллея по дороге в школу. Запах вишневого варенья, которое мама варила во дворе на камешках... Такое все было далекое, такое все хорошее. Говорили о Реме, старшей сестре. Всю войну мы думали, что она погибла. Как ушла двадцать третьего июня на работу на завод, так и не вернулась домой... Кончилась война, мама кругом посылала запросы, искала Рему. Был такой адресный стол, там всегда толпилось много людей, все друг друга искали. Я носила и носила туда мамины письма. А нам письма не было. Наступит выходной день, мама сядет у окна и ждет, когда будет идти почтальонша. А она всегда проходила мимо... Однажды вернулась с работы мама, и заходит к нам соседка. Она говорит маме: "Танцуйте", -- и что-то держит в руке за спиной. Мама догадалась, что это письмо. Она не танцевала, она села на скамейку и не могла встать. И не говорила. Так сестра нашлась. Она была в эвакуации. Мама стала улыбаться. Всю войну, пока мы не нашли сестру, наша мама не улыбалась... "Не могла привыкнуть к своему имени..." Лена Кравченко -- 7 лет. Сейчас -- бухгалтер. Я, конечно, ничего не знала о смерти... Никто не успел объяснить, я ее сразу увидела... Когда пулеметы строчат из самолета, то кажется, что все пули летят в тебя. В твою сторону. Я просила: "Мамочка, ложись на меня..." Она ляжет, тогда я ничего не вижу и не слышу. Страшнее всего было потерять маму... Я видела убитую молодую женщину, а ребенок сосал у нее грудь. Видно, ее минуту назад убило. Ребенок даже не плакал. А я сидела рядом... Не потерять только мне маму... Мама все время держит меня за руку и гладит по голове: "Все будет хорошо. Все будет хорошо". Ехали мы на какой-то машине, и всем детям надевали на головки ведра. Я не слушала маму... Потом помню - гонят нас в колонне... И там у меня маму забирают... Я хватаю ее за руки, цепляюсь за ее маркизетовое платье, она оделась не для войны. Ее нарядное платье. Самое нарядное. Не отпускаю... Плачу... А фашист меня отшвыривает сначала автоматом, а с земли, когда я упала, -- сапогом. Подбирает меня какая-то женщина. И вот мы с ней уже почему-то в вагоне, едем. Куда? Она зовет меня "Анечка"... Но я думаю, что у меня другое имя... Как будто помню, что оно у меня другое, но какое - забыла. От страха... От страха, что у меня забрали маму... Куда мы едем? Мне так кажется, из разговоров взрослых я поняла, везут нас в Германию. Помню свои мысли: зачем я немцам такая маленькая? Что я буду у них там делать? Когда стало темнеть, женщины позвали меня к двери и прямо вытолкнули из вагона: "Беги! Может, спасешься". Свалилась в какую-то канаву, там и уснула. Было холодно, и снился мне сон, что мама укутывает меня во что-то теплое и говорит ласковые слова. Этот сон мне снится всю жизнь... Через двадцать пять лет после войны я нашла одну только нашу тетю. Она мне назвала мое настоящее имя, и я долго не могла к нему привыкнуть... Не откликалась... "Гимнастерка у него была мокрая..." Валя Матюшкова -- 5 лет. Сейчас -- инженер. Вы удивитесь! А я хотела бы вспомнить что-нибудь смешное. Веселое. Я люблю смеяться, я не хочу плакать. О-о-о... Уже плачу... Папа ведет меня в роддом к маме и говорит, что мы скоро купим мальчика. Я хочу представить, какой у меня будет братик. Спрашиваю у папы: "Какой?" Он отвечает: "Маленький". Вдруг мы с папой где-то высоко, и в окно ползет дым. Папа несет меня на руках, а я прошу, чтобы мы вернулись за моей детской сумочкой. Капризничаю. Папа молчит и крепко прижимает меня к себе, прижимает так крепко, что мне трудно дышать. Скоро папы не стало, я иду по улице с какой-то женщиной. Мы идем вдоль проволоки, за которой военнопленные. Жарко, они просят пить. У меня только две конфеты в кармане. Я бросаю за проволоку эти конфеты. Но откуда они у меня, эти конфеты? Я уже не помню. Кто-то бросает хлеб... Огурцы... Охранник стреляет, мы бежим... Удивительно, но я все это помню... В подробностях... Потом помню себя в детприемнике, он был окружен проволокой. Охраняли нас немецкие солдаты и немецкие овчарки. Там были и такие дети, что не умели еще ходить, а ползали. Когда они хотели есть, они лизали пол... Ели грязь... Они быстро умирали. Кормили плохо, давали какой-то хлеб, от него так распухал язык, что мы не могли даже говорить. Думали только о еде. Позавтракаешь и думаешь - а что будет на обед? Пообедаешь - а что будет на ужин? Пролезали под проволокой и удирали в город. Цель одна -- помойки. Немыслимая радость, если найдешь шкурку от селедки или картофельные очистки. Очистки ели сырыми. Помню, как меня словил на помойке какой-то дяденька. Я испугалась: -- Дяденька, я больше не буду. Он спросил: -- Ты чья? -- Я -- ничья. Я -- из детприемника. Он повел меня домой и накормил. В доме у них была только картошка. Сварили, и я съела целую кастрюлю картошки. Из детприемника перевезли в детдом, детдом находился напротив мединститута, а там был немецкий госпиталь. Помню низкие окна, тяжелые ставни, которые закрывали на ночь. Тут кормили хорошо, я поправилась. Меня очень любила женщина, которая там убирала. Она жалела всех, а меня особенно. Когда приходили к нам брать кровь, все прятались: "Врачи идут...", -- она засовывала меня в какой-нибудь угол. И все время повторяла, что я похожа на ее дочь. Другие лезли под кровати, их оттуда вытаскивали. Выманивали. То кусочек хлеба дадут, то покажут детскую игрушку. Я запомнила красный мячик... "Врачи" уходили, я возвращалась в комнату... Помню: лежит маленький мальчик, у него ручка с кровати свисает, а по ней кровь течет. А другие дети плачут... Через две-три недели дети менялись. Одних куда-то увозили, они уже все были бледные, слабые, а других привозили. Откармливали. Немецкие врачи считали, что кровь детей до пяти лет помогает скорейшему выздоровлению раненых. Обладает омолаживающим эффектом. Я теперь это знаю... А тогда... Мне хотелось получить красивую игрушку. Красный мячик... Когда немцы стали удирать из Минска... Отступали... Женщина эта, что меня спасала, вывела нас за ворота: "У кого есть кто-нибудь, ищите. У кого нет, идите в любую деревню, там вас люди спасут". И я пошла. Жила у одной бабушки... Ни фамилии ее, ни деревни не помню. Помню, что у нее дочку арестовали, и мы остались вдвоем -- старенькая и маленькая. На неделю у нас был кусочек хлеба. О том, что в деревне наши, я узнала последняя. Я болела. Как услышала, поднялась и прибежала к школе. Увидела первого солдата, как прилипла к нему. И помню, что гимнастерка у него была мокрая. Так его обнимали, целовали и плакали... "Как будто она ему дочь спасла..." Геня Завойнер -- 7 лет. Сейчас -- регулировщица радиоаппаратуры. Что я больше всего храню в памяти? Из тех черных дней... Как забирали отца... Он был в телогрейке, а лица его не помню, оно совершенно исчезло из моей памяти. Помню его руки... Они закрутили их веревками. Папины руки... Но как я ни напрягаюсь... Тех, кто пришел за ним, тоже не помню... Мама не плакала. Она весь день простояла у окна. Отца забрали, а нас переселили в гетто, стали мы жить за проволокой. Наш дом стоял у дороги, каждый день к нам во двор летели палки. Я видела фашиста у нашей калитки, когда группу вели на расстрел, он бил людей этими палками. Палки ломались, и он бросал их за спину. К нам во двор. Я хотела разглядеть его лучше, а не только спину, и однажды увидела: он был маленький, с лысиной. Кряхтел и отдувался. Мое детское воображение потрясло то, что он такой обыкновенный... Бабушку нашу мы нашли убитой в квартире... Сами схоронили... Нашу веселую и мудрую бабушку, которая любила немецкую музыку. Немецкую литературу... Мама ушла менять вещи на продукты, а в гетто начался погром. Обычно мы прятались в погребе, а тут полезли на чердак. Он был с одной стороны полностью разбитый, и это нас спасло. Немцы вошли в наш дом и штыками били в потолок. И не полезли на чердак только потому, что он был разбитый. А в погреб они бросили гранаты. Три дня продолжался погром, и три дня мы сидели на чердаке. А мамы с нами не было. Думали только о ней. Кончился погром, стали у ворот и ждем: жива она или нет? Вдруг показался из-за поворота наш бывший сосед, он прошел, не останавливаясь, но мы услышали: "Ваша мама жива". Когда мама вернулась, мы втроем стояли и смотрели на нее, никто не плакал, слез не было, наступило какое-то умиротворение. Даже не чувствовали голода. Стоим с мамой у проволоки, мимо идет красивая женщина. Она остановилась возле нас по ту сторону и говорит маме: "Как мне вас жалко". Мама ей отвечает: "Если вам жалко, возьмите мою дочь к себе". "Хорошо", -- задумывается женщина. Остальное они договаривают шепотом. На следующий день мама привела меня к воротам гетто: -- Генечка, ты возьмешь коляску с куклой и пойдешь к тете Марусе (это наша соседка). Я помню, в чем я тогда была одета: голубая кофта, свитерок с белыми помпончиками. Все лучшее, праздничное. Мама меня толкает за ворота гетто, а я жмусь к ней. Она толкает, а сама слезами обливается. И помню, как я пошла... Помню, где ворота были, где пост охраны... Так и прикатила колясочку, куда мама велела, там меня одели в кожушок и посадили на повозку. Сколько мы ехали, столько я плакала и говорила: "Там, где ты, мама, там и я. Там, где ты..." Привезли на хутор, посадили на длинную лавку. В этой семье, куда я попала, было четверо детей. И они взяли еще и меня. Я хочу, чтобы все знали фамилию женщины, которая меня спасла, -- Олимпия Пожарицкая из деревни Геневичи Воложинского района. Страх в этой семье жил столько времени, сколько я там жила. Их могли расстрелять в любую минуту... Всю семью. И четверо детей... За то, что они укрывают еврейского ребенка. Из гетто. Я была их смертью... Это какое надо иметь великое сердце! Нечеловеческое человеческое сердце... Появлялись немцы, меня сразу куда-нибудь отправляли. Лес был рядом, лес спасал. Женщина эта меня очень жалела, она жалела одинаково своих детей и меня. Если она что-то давала, то давала всем, если она целовала, то целовала всех. И гладила всех одинаково. Я называла ее "мамуся". Где-то у меня была мама, а здесь мамуся... Когда к хутору подошли танки, я пасла коров, увидела танки и спряталась. Мне не верилось, что танки наши, но когда различила на них красные звезды, вышла на дорогу. С первого танка соскочил военный, подхватил меня на руки и высоко-высоко поднял. Тут прибежала хозяйка хутора, она была такая счастливая, такая красивая, ей так хотелось чем-то хорошим поделиться, сказать, что они тоже что-то сделали для этой победы. И она рассказала, как они меня спасли. Еврейскую девочку... Этот военный прижал меня к себе, а я была тоненькая-тоненькая, и спряталась у него под рукой, и он обнял эту женщину, он обнял ее с таким лицом, как будто она ему дочь спасла. Он говорил, что у него все погибли, вот кончится война, он вернется и заберет меня в Москву. А я ни за что не соглашалась, хотя не знала -- жива моя мама или нет? Прибежали другие люди, они тоже обнимали меня. И все признавались, что догадывались, кого прячут на хуторе. Потом приехала за мной мама... Она вошла во двор и стала перед этой женщиной и ее детьми на колени... "В отряд меня несли на руках... Все во мне было отбито от пяток до макушки..." Володя Ампилогов -- 10 лет. Сейчас -- слесарь. Десять лет мне, ровненько десять лет... И война... Эта сволочь - война... Играли мы во дворе с мальчишками в "палочки-стукалочки". Въехала большая машина, из нее выскочили немецкие солдаты, стали нас ловить и бросать в кузов под брезент. Привезли на вокзал, машина задом подошла к вагону, и нас, как мешки, побросали туда. На солому. Вагон набили так, что первое время мы могли только стоять. Взрослых не было, одни дети и подростки. Два дня и две ночи нас везли с закрытыми дверьми, ничего не видели, слышали только, как колеса стучат по рельсам. Днем еще как-то свет пробивался через щели, а ночью становилось так страшно, что все плакали: нас куда-то далеко везут, а наши родители не знают, где мы. На третий день открылась дверь, и солдат бросил в вагон несколько буханок хлеба. Кто был ближе, успел схватить, и в одну секунду этот хлеб проглотили. Я был в противоположной стороне от двери и хлеба не видел, только мне показалось, что на минуту почувствовал его запах, когда услышал крик: "Хлеб!" Один его запах. Уже не помню, какие это шли сутки в дороге... Но дышать уже не было чем, потому что мы в этом вагоне и в туалет ходили. И по большой, и по маленькой нужде... Состав начали бомбить... В моем вагоне сорвало крышу. Я был не один, а с дружком Гришкой, ему, как и мне, десять лет, до войны мы учились в одном классе. С первых минут, как нас стали бомбить, мы держались друг за дружку, чтобы не потеряться. Когда сорвало крышу, решили вылезть из вагона через верх и бежать. Бежать! Нам уже было ясно - везут на запад. В Германию... В лесу было темно, и мы оглядывались - горел наш состав, он горел одним костром. Высоким пламенем. Всю ночь шли, под утро прибились к какой-то деревне, но деревни не было, вместо домов... Это первый раз я видел... Стояли одни черные печи. Черные памятники. Стелился туман... Мы шли, как по кладбищу... Мы искали что-нибудь поесть, печи стояли пустые и холодные. Пошли дальше. К вечеру опять наткнулись на потухшее пожарище и пустые печи... Шли и шли... Гриша вдруг упал и умер, у него остановилось сердце. Всю ночь я просидел над ним, ждал утра. Утром вырыл руками ямочку в песке и похоронил Гришу. Хотел запомнить это место, но как ты запомнишь, если все кругом незнакомое. Иду, и от голода кружится голова. Вдруг слышу: "Стой! Мальчик, куда идешь?" Я спросил: "Кто вы такие?" Они говорят: "Мы - свои. Партизаны". От них я узнал, что нахожусь в Витебской области, попал в Алексеевскую партизанскую бригаду... Когда окреп немного, стал проситься воевать. Надо мной в ответ подшучивали и отправляли подсобить на кухне. Но случилось такое... Такой случай... Три раза отправляли к станции разведчиков, и они не возвращались. После третьего раза командир отряда построил всех и сказал: -- В четвертый раз посылать сам не могу. Пойдут добровольцы... Я стоял во второй шеренге, услышал: -- Кто -- добровольцы? -- Тяну, как в школе, руку вверх. А фуфайка у меня была длинная, рукава болтались по земле. Поднимаю руку, а ее не видно, рукава висят, я из них вылезти не могу. Командир командует: -- Добровольцы, шаг вперед. Сделал я шаг вперед. -- Сынок... -- сказал мне командир. -- Сынок... Дали мне торбочку, старую ушанку, одно ухо у нее было оторвано. Как только вышел на большую дорогу... Появилось ощущение, что за мной следят. Оглядываюсь - никого нет. Тут я обратил внимание на три густых кудрявых сосны. Осторожно присмотрелся и заметил, что там сидят немецкие снайперы. Любого, кто выходил из леса, они "снимали". От снайпера не уйдешь, ну, а появился на опушке мальчик, да еще с торбочкой, трогать не стали. Вернулся я в отряд и доложил командиру, что в соснах сидят немецкие снайперы. Ночью мы их взяли без единого выстрела и живьем привели в отряд. Это была моя первая разведка... В конце сорок третьего... В деревне Старые Челнышки Бешенковичского района меня эсэсовцы словили... Били шомполами. Били ногами в кованых сапогах. Сапоги каменные... После пыток вытащили на улицу и облили водой. Это было зимой, я покрылся ледяной кровавой коркой. До меня не доходило, что за стук я слышу над собой. Сооружали виселицу. Я увидел ее, когда меня подняли и поставили на колодку. Последнее, что запомнил? Запах свежего дерева... Живой запах... Петля затянулась, но ее успели сорвать... В засаде сидели партизаны. Когда ко мне вернулось сознание, я узнал нашего врача. "Еще две секунды -- и все, я бы тебя не спас, -- сказал он. -- А так ты счастливый, сынок, потому что живой". В отряд меня несли на руках, все во мне было отбито от пяток до макушки. Было так больно, что я думал: буду ли я расти? "А почему я такой маленький?.." Саша Стрельцов -- 4 года. Сейчас -- летчик. Отец меня даже не видел... Я родился без него. У него было две войны: вернулся с финской, началась Отечественная. Второй раз ушел из дома. От мамы в памяти осталось, как идем мы по лесу, и она меня учит: "Ты не спеши... Ты послушай, как падают листья. Как лес шумит..." И мы сидим с ней на дороге, и она рисует мне птичек на песке прутиком. Еще помню, что хотел быть высоким и спрашивал у мамы: -- Папа высокий? Мама отвечала: -- Очень высокий и красивый. Но никогда этим не щеголяет. -- А почему я такой маленький? Я еще только рос... У нас не осталось ни одной отцовской фотографии, а мне нужно было подтверждение, что я на него похож. -- Похож. Очень похож, -- успокаивала мама. В сорок пятом... Мы узнали, что отец погиб. Мама его так любила, что сошла с ума... Она никого не узнавала, даже меня. И сколько я потом себя помню, то всегда со мной была только бабушка. Бабушку звали Шура, чтобы нас не путали, мы с ней договорились: я -- Шурик, она -- баба Саша. Сказок бабушка Саша не рассказывала, с утра до поздней ночи она стирала, пахала, варила, белила. Пасла корову. А в праздники любила вспоминать, как я родился. И вот рассказываю вам, а у меня в ушах бабушкин голос: "Был теплый день. У деда Игната отелилась корова, а к старому Якимщуку залезли в сад. И ты появился на свет..." Над хатой все время пролетали самолеты... Наши самолеты. Во втором классе я твердо решил стать летчиком. Бабушка пошла в военкомат. У нее попросили мои документы, документов моих у нее не было, но она взяла с собой похоронку на отца. Домой вернулась со словами: "Выкопаем картошку, и поедешь в Минск в суворовское училище". Перед дорогой она одолжила у кого-то муки и напекла пирожков. Военком посадил меня на машину и сказал: "Это тебе почет за твоего отца". Я ехал на машине первый раз в жизни. Через несколько месяцев приехала в училище бабушка и привезла мне гостинец -- яблоко. Просила: "Ешь". А я не хотел сразу расстаться с ее подарком... "Их тянуло на человеческий запах..." Надя Савицкая -- 12 лет. Сейчас -- рабочая. Ждали из армии брата... Он написал письмо, что приедет в июне... Думали: брат вернется и будем строить ему дом. Отец уже возил на конях бревна, вечером мы все сидели на этих бревнах, и я помню, как мама говорила отцу, что дом поставят большой. У них будет много внуков. Началась война, брат, конечно, не пришел из армии. У нас так -- пять сестер и один брат, и этот брат был самый старший из детей. Всю войну мама плакала, и всю войну мы ждали брата. Я так помню, что ждали его каждый день. Услышим, что куда-то пригнали наших военнопленных, -- скорее туда. Испечет мама десять бульбин, в узелок -- и пошли. Один раз взять с собой было нечего, а в поле стояло спелое жито. Мы наломали колосьев, натерли в руках зерна. И попали на немцев, на патруль, который сторожил поля. Высыпали они наше зерно и показывают: становитесь, расстреливать будем. Мы в плач, а мама им сапоги целует. Они на конях сидят, высоко, она хватает их за ноги, целует и просит: "Паночки! Пожалейте... Паночки, это все мои дети. Вы видите, одни девочки". Не стали они нас стрелять и поехали. Как они поехали, я стала смеяться. Смеюсь и смеюсь, десять минут прошло, а я смеюсь. Двадцать минут... Падаю от смеха. Мама меня ругает -- не помогло, мама меня просит -- не помогло. Сколько мы шли, столько я смеялась. Пришла домой -- смеюсь. В подушки зароюсь, успокоиться не могу -- смеюсь. И весь день я так смеялась. Думали, что я... Ну, понимаете... У всех страх... Боялись, что я умом тронулась. Сбожеволила. У меня до сих пор осталось: если испугаюсь, начинаю громко смеяться. Громко-громко. Сорок четвертый год... Освободили нас, и тогда мы получили письмо, что брат погиб. Мама плакала, плакала и ослепла. Жили мы за деревней в немецких блиндажах, потому что деревня вся сгорела, сгорела наша старая хата и бревна для нового дома. Ничего у нас не уцелело, нашли в лесу солдатские каски и в них варили. Немецкие каски были большие, как чугуны. Кормились мы в лесу. За ягодами и грибами ходить было страшно. Пооставалось много немецких овчарок, они бросались на людей, загрызали детей маленьких. Они же были приучены к человеческому мясу, к человеческой крови. К ее свежему запаху... Если мы шли в лес, то собирались большими группами. Человек двадцать... Матери нас учили, что надо ходить по лесу и кричать, тогда собаки пугаются. Пока корзину ягод насобираешь, так накричишься, что голос потеряешь. Охрипнешь. У нас раздувалось горло. А собаки большие, как волки. Их тянуло на человеческий запах... "Зачем они стреляли в лицо? Моя мама была такая красивая..." Володя Коршук -- 7 лет. Сейчас -- профессор, доктор исторических наук. Жили мы в Бресте... На самой границе... Вечером были в кино все втроем: мама, папа и я. А так случалось редко, чтобы мы все втроем куда-нибудь пошли, потому что отец был постоянно занят. Он работал заведующим облоно, всегда в командировках. Последний вечер без войны... Последняя ночь... Когда утром мама меня растормошила, все вокруг громыхало, стучало, гудело. Это было очень рано, я запомнил, что за окнами еще было темно. Родители суетились, складывали чемодан, ничего почему-то не находилось. У нас был свой дом, большой сад. Отец куда-то ушел, мы с мамой посмотрели в окно: в саду стояли какие-то военные и разговаривали на ломаном русском языке, одеты они были в нашу форму. И мама сказала, что это -- диверсанты. У меня никак не укладывалось в сознании, что в нашем саду, где на столике еще остался со вчерашнего вечера самовар, вдруг -- диверсанты! А где наши пограничники? Уходили из города пешком. На глазах у меня рассыпался каменный дом впереди, и из окна вылетел телефон. Посреди улицы стояла кровать, на ней лежала убитая девочка под одеялом. Как будто кровать откуда-то вынесли и поставили, такое все было целое, только одеяло чуть обгоревшее. Сразу за городом начиналось ржаное поле, самолеты обстреливали нас из пулеметов, и все двигались не по дороге, а по этому полю. Вошли в лес, стало не так страшно. Из леса я увидел большие машины. Это ехали немцы, они были веселые, громко смеялись. Слышалась незнакомая речь. В ней было много р-р-р... Родители все время спрашивали друг друга: где наши? Где наша армия? Я представлял себе, что сейчас прискачет Буденный на боевом коне... И немцы побегут обратно... Нашей коннице равных нет - так недавно убеждал меня отец. Мы шли долго. Ночью заходили на хутора, нас кормили, обогревали. Многие знали отца, и отец тоже знал многих. Зашли на один хутор, помню до сих пор фамилию учителя, который жил на этом хуторе, -- Паук. У них было два дома -- новый и старый рядом. И они предлагали нам остаться, отдавали один дом. Но отец отказался. Хозяин довез нас до большой дороги, мама попыталась дать ему деньги, но он покачал головой и сказал, что за дружбу в тяжелую минуту денег не платят. Вот это я запомнил. Так дошли мы до города Узды, с этих мест был родом мой отец. Поселились у дедушки в деревне Мрочки... Первый раз партизан в нашем доме я увидел зимой, и с тех пор они мне представлялись людьми в белых маскхалатах. Скоро отец ушел с ними в лес, мы остались у дедушки с мамой. Мама что-то шила... Нет... Она сидела за большим столом и что-то вышивала на пяльцах, а я был на печке. Немцы вошли в хату со старостой, и староста показал на маму: "Вот -- она". Маме приказали собираться. Тут я напугался очень. Маму вывели во двор, она звала меня попрощаться, а я забился под лавку, и меня не могли оттуда вытащить... Маму присоединили к двум другим женщинам, у которых тоже мужья были в партизанах, и повезли. Никто не знал - куда? В какую сторону? Назавтра их всех нашли недалеко за деревней, они лежали в снегу... Всю ночь шел снег... Что мне запомнилось, когда маму привезли, так это то, что стреляли почему-то в лицо, у мамы на щеке было несколько черных дырочек от пуль. Я у дедушки все спрашивал: "Зачем они стреляли в лицо? Моя мама была такая красивая..." Маму похоронили... За гробом шли дедушка с бабушкой и я. Люди боялись. Они приходили прощаться ночью... Всю ночь у нас не закрывалась дверь, а днем мы были одни. Я не мог понять, за что убили мою маму, если она ничего плохого не делала... Она сидела и вышивала... Однажды ночью пришел отец и сказал, что забирает меня с собой. Я был счастлив. Первое время жизнь моя в партизанах мало чем отличалась от жизни у дедушки. Отец уходил на задание, а меня оставлял у кого-нибудь в деревне. И вот я помню, как хозяйке, у которой он меня один раз оставил, привезли на санях убитого мужа. Она билась головой об стол, на котором стоял гроб, и повторяла одно слово "ироды". Отца долго, долго не было, я ждал его и думал: "У меня нет мамы, где-то далеко бабушка с дедушкой, что же я буду один, маленький, делать, если привезут отца на санях убитого?" Когда отец вернулся, мне показалось, прошла вечность. А пока я ждал, дал себе слово, что буду называть его теперь только на "вы". Этим мне хотелось подчеркнуть, как я его люблю, как скучаю, и то, что он у меня один. Видно, отец вначале не заметил, как я к нему обращаюсь, а потом он меня спросил: "Почему ты говоришь мне "вы"?" Я ему признался, какое дал себе слово и почему. А он мне объяснил: "Ты тоже у меня один, поэтому мы должны говорить друг другу "ты". Мы самые близкие на свете люди". Еще я попросил его, чтобы мы с ним никогда не расставались. "Ты уже взрослый, ты -- мужчина", - убеждал он меня. Запомнилась отцовская ласка. Как нас обстреливали... Лежали на холодной апрельской земле, травы еще не было... Отец нашел ямку поглубже и сказал мне: "Ложись вниз, а я наверх, если меня убьют, ты жить останешься". В отряде меня жалели все. Помню, подошел пожилой партизан, снял мне шапку и долго гладил по голове, и говорил отцу, что у него тоже где-то такой же бегает. А когда мы шли через болото, по пояс в воде, отец попробовал меня нести на себе, но быстро устал. Тогда партизаны стали нести меня по очереди. Этого я никогда не забуду. Не забуду, как нашли они немного щавеля и весь отдали мне. А сами уснули голодные. ...В Гомельском детском доме, куда меня и еще несколько партизанских детей переправили на самолете, как только город освободили, кто-то передал мне от отца деньги, большую красную бумажку. Мы пошли с мальчиками на базар и на все эти деньги купили конфет. Получилось очень много. Хватило всем. Воспитательница спросила: "Как ты поступил с деньгами, которые передал отец?" Я признался, что купил конфет... "И все?" -- удивилась она. Освободили Минск... За мной пришел какой-то мужчина и сказал, что отвезет меня к отцу. Сесть в поезд было трудно. Мужчина сел, а меня передали ему в окно. Встретились мы с отцом, и я снова просил его, чтобы мы никогда, никогда с ним не расставались, потому что одному быть плохо. Помню, что встречал он меня не один, а с новой мамой. Она прижала мою голову к себе, а я так соскучился по материнской ласке и мне так было приятно от ее прикосновения, что сразу уснул в машине. У нее на плече. В десять лет пошел в первый класс. Но я был большой и умел читать, через полгода меня перевели во второй класс. Читать я умел, а писать нет. Вызвали к доске, надо было написать слово с буквой "у". Я стоял и с ужасом думал, что не знаю, как пишется буква "у". А стрелять уже умел... Хорошо стрелял... В один из дней я не нашел в шкафу отцовский пистолет, перевернул весь шкаф -- пистолета не было. -- Как же так, что ты теперь будешь делать, -- спросил я отца, когда он вернулся с работы. -- Я буду учить детей, - отвечал он. Я растерялся... Я думал, что работа - это только война... "Ты просишь, чтобы я тебя пристрелил..." Вася Байкачев -- 12 лет. Сейчас -- мастер производственного обучения. Зимой сорок первого... Я это долго вспоминал... Это были последние дни детства... Во время зимних каникул вся наша школа принимала участие в военной игре. Перед этим мы изучали строевую подготовку, мастерили деревянные винтовки, пошили маскхалаты, одежду для санитаров. Шефы из военной части прилетели на самолетах "кукурузник". Был полный восторг! А в июне над нами уже летали немецкие самолеты и сбрасывали лазутчиков. Это были люди двадцати двух - двадцати шести дет в серых клетчатых пиджаках и кепках. Вместе со взрослыми мы поймали несколько человек и сдали в сельсовет. И очень гордились, что участвовали в военной операции, она нам напомнила зимнюю игру. Но скоро появились другие... Эти были не в клетчатых пиджаках и кепках, а в зеленой форме с засученными рукавами, в сапогах с широкими голенищами, коваными каблуками, на спине -- телячьи ранцы, на боку -- длинные банки противогазов, и автоматы наперевес. Сытые, тяжелые. Они пели и кричали: "Цвай монат -- Москва капут". Отец мне объяснил: "Цвай монат" -- это два месяца"... Всего два месяца? Всего?? Эта война совсем не была похожа на ту, в какую мы недавно играли и которая мне нравилась. В нашей деревне Малевичи немцы первые дни не останавливались, катили на станцию Жлобин. Там работал мой отец. Но он уже не ходил на станцию, он ждал, что вот-вот вернутся наши войска и погонят немцев назад к границе. Мы верили отцу и тоже ждали наших. Ждали их со дня на день. А они... Наши солдаты... Они лежали вокруг: на дорогах, в лесу, в канавах, в поле... На огородах... В торфяных ямах... Лежали убитые. Лежали вместе со своими винтовками. Со своими гранатами. Было тепло, и они росли от тепла, их как будто больше и больше становилось с каждым днем. Целая армия. Никто их не хоронил... Отец запряг коня, и мы поехали в поле. Стали собирать убитых... Копали ямы... Клали рядами по десять-двенадцать человек... Мой школьный портфель заполнялся документами. Помню по адресам, что это были уроженцы Куйбышевской области, города Ульяновска. Через несколько дней я нашел за деревней убитого отца и своего верного друга, четырнадцатилетнего Васю Шевцова. Вася три раза был пробит штыком. В тот день они поехали собирать убитых без меня... С дедушкой приехали на это место... Началась бомбежка... Отца похоронить не смогли. После бомбежки мы ничего от него не нашли. Никакого следа. Поставили на кладбище крест - и все. Один крест. Под ним закопали праздничный отцовский костюм... Через неделю солдат уже нельзя было собирать... Их нельзя было поднять... Под гимнастерками хлюпала вода... Мы собирали их винтовки. Солдатские книжки. Дедушку убило при бомбежке... Как жить дальше? Как жить без отца? Без дедушки? Мама плакала и плакала. Что делать с оружием, которое мы собрали и закопали в надежном месте? Кому его отдать? Посоветоваться не с кем. Мама плачет. Зимой вышел на связь с подпольщиками. Они обрадовались моему подарку. Оружие переправили к партизанам... Прошло время, сколько - не помню... Может быть, месяца четыре. Помню, что в тот день на прошлогоднем картофельном поле собирал мерзлый картофель. Вернулся домой мокрый, голодный, но принес полное ведро. Только разулся, снял промокшие лапти, как раздался стук в крышку погреба, в котором мы жили. Кто-то спрашивал: "Бойкачев здесь?" Когда я показался в люке погреба, команда была вылезти. В спешке вместо ушанки надел буденовку, за что тут же огрели кнутом. Около погреба стояли три лошади, на которых сидели немцы и полицаи. Один полицай слез с лошади, набросил ремень мне на шею и привязал к седлу. Мать стала просить: "Дайте я его покормлю". Она полезла в погреб за лепешкой из мерзлой картошки, а они стеганули лошадей и пошли сразу рысью. И волокли меня так километров пять до поселка Веселый. На первом допросе фашистский офицер задавал простые вопросы: твоя фамилия, твое имя, год рождения... Кто отец и мать? Переводчиком был молодой полицай. В конце допроса он сказал: "Сейчас ты пойдешь и уберешь комнату для пыток. Посмотри хорошенько там на скамейку..." Дали мне ведро с водой, веник, тряпку и повели... Там я увидел страшную картину: посреди комнаты стояла широкая скамейка с прибитыми к ней ремнями. Три ремня - привязать человека за шею, за поясницу и за ноги. В углу стояли толстые березовые палки и ведро с водой, вода была красная. На полу лужи крови... Мочи... И кала... Я носил и носил воду. Тряпка, которой мыл, все равно была красная. Утром офицер позвал меня: -- Где оружие? С кем из подпольщиков держишь связь? Какие получал задания? -- вопросы сыпались один за другим. Я отговаривался, что ничего не знаю, еще малый, а на поле собирал не оружие, а мерзлую картошку. -- В погреб его, -- приказал офицер солдату. Меня спустили в погреб с холодной водой. Перед этим показали партизана, которого только что вытащили оттуда. Он не выдержал пытку и... утонул... А сейчас лежал на улице... Воды было по горло... Я чувствовал, как бьется мое сердце и кровь в венах, как кровь согревает воду вокруг моего тела. Мысль была такая: не потерять бы сознание. Не захлебнуться. Не утонуть. Следующий допрос: ствол пистолета наставлен в мое ухо, выстрел -- треснула сухая половица. Выстрелили в пол! Удар палкой по шейному позвонку, падаю... Надо мной кто-то стоит большой и тяжелый, от него пахнет колбасой и самогонкой. Меня тошнит, а рвать нечем. Слышу: "Сейчас вылижешь языком то, что от тебя на полу... Языком, понял... Понял, красный детеныш?! " В камере не засыпал, а терял сознание от боли. То мне казалось, что я стою на школьной линейке и учительница Любовь Ивановна Лашкевич говорит: "Осенью придете в пятый класс, а сейчас до свидания, ребята. За лето подрастете все. Вася Бойкачев сейчас самый маленький, а станет самым большим". Любовь Ивановна улыбается... То вдруг мы с отцом в поле, ищем наших убитых солдат. Отец где-то впереди, а я нахожу под сосной человека... Был такой случай... Я нашел не человека, а то, что от него еще осталось... Было это в самые первые дни. Он просил: "У меня нет ног, у меня нет рук, пристрели, сынок..." Его кто-то успел перевязать, а забрать не успели... В ужасе я убежал... звал отца... Старик, который лежит рядом в камере, будит меня: -- Не кричи, сынок. -- А что я кричу? -- Ты просишь, чтобы я тебя пристрелил... Прошли десятки лет, а я все удивляюсь: живой?! Меня не оставляет это чувство... "А на мне даже косыночки нет..." Надя Горбачева -- 7 лет. Сейчас -- работник телевидения. В войне меня интересует необъяснимое... Я до сих пор о ней много думаю... Как уходил отец на фронт, не запомнила... Нам не сказали. Пощадили. Он отвел утром нас с сестрой в детский сад. Все было, как всегда. Вечером мы, конечно, спросили, почему нет отца, но мама успокоила: "Он скоро вернется. Через несколько дней". Помню дорогу... Ехали машины, в кузовах мычали коровы, пищали свиньи, в одной машине -- мальчик держал в руках кактус и от толчков бегал с ним от одного борта к другому... Нам с сестрой было смешно, как он бегает. Дети, мы видели поля, мы видели бабочек. Нам нравилось ехать. Мама оберегала нас, мы сидели под мамиными "крыльями". Где-то в сознании было, что случилась беда, но с нами мама, и там, куда мы едем, все будет хорошо. Она заслонила нас от бомб, от взрослых напуганных разговоров, от всего плохого. Если бы мы могли прочесть мамино лицо, то прочли бы на нем все. Но я его не помню, я помню большую стрекозу, которая села на плечо сестренке, и я закричал: "Самолет!" -- а взрослые почему-то соскочили с повозок и стали задирать головы вверх. Приехали к дедушке в деревню Городец Сенненского района. Семья у него была большая, мы поселились в летней кухне. Нас стали звать "дачниками", так это за нами до конца войны и осталось. Я не помню, чтобы мы играли, во всяком случае, летних игр так у нас точно не было. Подрастал маленький брат, он был на наших руках, потому что мама копала, сажала, шила. Оставит нас одних: надо вымыть ложки, тарелки, полы, дотопить печку, насобирать веток на завтра. запастись водой, полное ведро мы не могли поднять, носили по полведра. С вечера мама назначала: ты -- старшая по кухне, а ты -- старшая по брату. И каждая уже за свое дело отвечала. Как бы ни было голодно, но у нас появилась кошка, за ней -- собака. Это были члены семьи, мы все делили с ними поровну. В другой раз не хватает на кошку и собаку, так тайком каждая из нас старалась припрятать им кусочек. И когда кошка погибла от осколка, это была такая потеря, что, казалось, перенести ее невозможно. Плакали два дня. Хоронили с выносом, со слезами. Поставили крестик, посадили цветы, поливали. Я и сейчас, как вспомню наши слезы, как мы переплакали, не могу завести кошку. Дочь, когда была маленькая, просила купить собачку, а я не смогла. А потом что-то с нами случилось... Мы перестали бояться смерти... Наехали большие немецкие машины, выгнали всех из хат. Выстроили и считают: "Айн, цвай, драй..." Мама девятая, а десятого на расстрел. Нашего соседа... Мама держала на руках братика, так он у нее из рук и упал. Я запоминала запахи... Когда вижу сейчас в кино фашистов, слышу солдатский запах... Кожи, хорошего сукна, пота... О смерти не говорили... В нашей семье старались как можно меньше говорить о смерти. Был такой уговор. Она была всюду... Сестра в тот день дежурила по брату, а я полола на огороде. В картошке нагнусь, меня не видно, знаете, в детстве все кажется большим и высоким. Когда заметила самолет, он уже кружился надо мной, я увидела совершенно отчетливо летчика. Его молодое лицо. Коротенькая автоматная очередь -- бах-бах! Самолет второй раз разворачивается... Он не стремился меня убить, он развлекался. Уже тогда, детским умом я это поняла. А на мне даже косыночки нет, нечем прикрыться... Ну, что это? Как объяснить? Интересно: жив ли этот летчик? И что он вспоминает и как рассказывает? Какими словами? Я говорю... В войне меня интересует необъяснимое... Я не перестаю о ней думать... Проходила та минута, когда решалось: погибнешь от пули или умрешь от страха, и наступала нейтральная полоса -- одну беду пронесло, а о другой пока люди не знают -- и было много смеха. Начинали поддевать, подшучивать друг над другом: кто и где прятался, как бежали, как пуля летела, да не попала. Я это хорошо помню. Даже мы, дети, соберемся и посмеиваемся друг над другом - кто испугался, а кто нет. Смеялись и плакали одновременно. Я вспоминаю о войне, чтобы понять... А иначе - зачем? У нас было две курицы. Когда им говорили: "Немцы -- тихо!", -- они молчали. Они сидели тихо-тихо вместе с нами под кроватью, ни одна не кокнет. Сколько я потом ни видела в цирке ручных кур, они меня не удивляли. А наши ко всему исправно неслись под кроватью в ящике -- два яйца в день. Мы чувствовали себя такими богатыми! Все-таки какую-то елку на Новый год мы ставили. Конечно, это мама помнила, что у нас детство. Из книжек вырезали яркие картинки, делали шарики из бумаги: один бочок белый, другой -- черный, гирлянды из старых ниток. И в этот день особенно все улыбались друг другу, вместо подарков (их не было) мы оставляли под елкой записочки. В своих записочках я писала маме: "Мамулечка, я тебя очень люблю. Очень! Очень!" Дарили друг другу слова. Годы прошли... Я столько книг прочитала... А поняла о войне не намного больше, чем тогда, когда была ребенком. Об этом хотела рассказать... "Играть на улице не с кем..." Валя Никитенко -- 4 года. Сейчас -- инженер. В детской памяти запечатлевается все, как в альбоме. Отдельными снимками... Мама просит: -- Бежим-бежим... Топаем-топаем... -- У нее руки заняты. А я капризничаю: -- У меня ножки болят. Трехлетний братик толкает меня: -- Безым (буквы "ж" он не выговаривал), а то немцы догонят. -- И "безым" рядом молча. От бомб я прячу голову и куклу, а кукла уже без руки и без ног. Плачу, чтобы мама ее перевязала... Кто-то принес маме листовку... Я уже знаю, что это такое... Это такое большое письмо из Москвы, хорошее письмо. Они с бабушкой говорят, и я понимаю, что дядя наш в партизанах. По соседству у нас жила семья полицая. И, знаете, как дети: выйдут, и каждый хвастается своим папой. Их мальчик говорит: -- У моего папы автомат... Я тоже хочу похвастаться: -- А нам дядя принес листовку... Это услышала мать полицая, она пришла к маме предупредить: смертельная беда нашей семье, если ее сын услышит мои слова, или кто-нибудь из детей передаст. Мама позвала меня с улицы и просит: -- Доченька, не будешь больше рассказывать? -- Буду! -- Нельзя рассказывать. -- Ему можно, а мне нет? Тогда она достала прутик из веника, а стегать меня ей жалко. Поставила в угол: -- Не будешь? А то маму убьют. -- Прилетит на самолете наш дядя из леса и спасет тебя. Так и уснула в углу... Горит наш дом, меня выносят на руках сонную. Пальто и ботиночки сгорели. Я хожу в мамином пиджаке, он до самой земли. Живем в земляночке. Вылезаю из землянки и слышу запах пшенной каши, заправленной салом. До сих пор для меня вкуснее еды нет, чем пшенная каша, заправленная салом. Кто-то кричит: "Наши пришли". На огороде у тети Василисы - так говорит мама, а дети тетю Василису зовут "бабой Васей", - стоит походная солдатская кухня. В котелках нам раздают кашу, помню точно, что в котелках. Как мы ели, не знаю, ложек не было... Мне дают кружку молока, а я уже забыла о нем за войну. Молоко налили в чашку, она у меня упала и разбилась. И я плачу, все думают, что я плачу из-за разбитой чашки, а я плакала, что разлила молоко. Оно такое вкусное, и я боюсь, что мне его больше не дадут. После войны начались болезни. Болели все, все дети. Болели больше, чем в войну. Непонятно, правда? Эпидемия дифтерита... Дети умирают. Я убежала из-под замка хоронить соседских мальчиков-близнецов, с которыми дружила. Стою у гробиков в мамином пиджаке и с босыми ногами. Мама вытаскивает меня оттуда за руку. Ждет с бабушкой, что и я заразилась дифтеритом. Нет, я только кашляю. В деревне совсем не осталось детей. Играть на улице не с кем... "Она открыла окно... И отдала листочки ветру..." Зоя Мажарова - 12 лет. Сейчас -- почтовый работник. Всю войну я видела ангела... Он появился не сразу... Первый раз он появился... Пришел ко мне во сне, когда нас везли в Германию. В вагоне... А там ни звездочки не было видно, ни кусочка неба. А он пришел. Мой ангел... А вы меня не боитесь? Моих слов... Я то голоса слышу... То ангела вижу... Начну рассказывать, не каждый хочет долго слушать. Боятся меня. На праздники в гости редко зовут. За праздничный стол. Даже свои соседи. Я рассказываю и рассказываю... Может, что старая стала? Начну и не могу остановиться... В войну... Я начну с самого начала... Первый год я жила с мамой и папой. Жала и пахала. Косила и молотила. Все сдавали немцам: зерно, картошку, горох. Они приезжали осенью на лошадях. Ходили по дворам и собирали - как это? Забыла уже это слово - оброк. Наши полицаи тоже с ними ходили, они все были нам знакомые. Из соседней деревни. Так мы жили. Можно сказать, привыкли. Гитлер, говорили нам, уже под Москвой. Под Сталинградом. Ночью приходили партизаны... А они рассказывали все по-другому: Сталин ни за что не отдаст Москву. И Сталинград не отдаст... А мы жили... Жали и пахали... Вечером в выходной день и на праздники были у нас танцы. Танцевали на улице. Была гармонь. Я помню, что случилось это в Вербное воскресенье... Наломали мы вербы, в церковь сходили. Собрались на улице. Ждем гармониста. Тут понаехали немцы. На больших крытых машинах, с овчарками. Собаки все черные, злые. Окружили нас и командуют: залезайте в машины. Толкают прикладами. Кто-то плачет, кто-то кричит... Пока наши родители прибежали, мы уже - в машинах. Под брезентом. От нас недалеко была железнодорожная станция, привезли нас туда. Там уже стояли пустые вагоны наготове. Ждали нас. Полицай меня тянет в вагон, а я вырываюсь. Он накрутил себе на руку мою косу: - Не кричи, дура. Фюрер освобождает вас от Сталина. - А что нам на той чужбине? - До этого нас уже агитировали, чтобы мы ехали в Германию. Обещали красивую жизнь. - Поможете немецкому народу победить большевизм. - Я к маме хочу. - Будешь жить в доме под черепичной крышей и есть шоколадные конфеты. - Я к маме... О-о-о-о! Если бы человек знал свою судьбу, то он был до утра не дожил. Погрузили и повезли. Ехали мы долго, но сколько, не знаю. В моем вагоне все были с нашей Витебской области. С разных деревень. Все молодые и такие, как я, малолетки. Меня спрашивали: - А ты как попалась? - С танцев. От голода и страха я теряла сознание. Лежу. Закрою глаза. И вот первый раз тогда... Там... Увидела ангела... Ангел маленький, и крылышки у него маленькие. Как у птицы. А я вижу, что он хочет меня спасти. "Как он спасет меня, - думаю я, - если он такой маленький?" Это я первый раз его увидела... Жажда... Нас всех мучила жажда, все время хотелось пить. Все внутри пересыхало, да так, что язык вываливался наверх, я не могла его назад затолкать. Днем ехали с вываленными языками. С открытым ртом. А ночью было немного легче. Я буду век помнить... Я за жизнь не забуду... В углу у нас стояли ведра, куда мы ходили по малой нужде, пока ехали. И одна девочка... Она доползла до этих ведер, обхватила одно ведро руками, припала к нему и начала пить. Пила большими глотками... А потом ее начало выворачивать... Она вырвет и опять ползет к ведру... Ее снова выворачивает... О-о-о-о! Если бы человек знал свою судьбу наперед... Я запомнила город Магдебург... Там нас постригли наголо и обмазали тело белым раствором. Для профилактики. Тело огнем от этого раствора, от этой жидкости горело. Кожа слазила. Не дай Бог! Я не хотела жить... Мне уже никого не было жалко: ни себя, ни маму с папой. А поднимешь глаза - кругом они стоят. С овчарками. У овчарок глаза страшные. Собака никогда человеку прямо в глаза не смотрит, отводит глаза, а эти смотрели. Смотрели нам прямо в глаза... Я не хотела жить... Со мной ехала знакомая девочка, я не знаю - как, но взяли ее вместе с мамой. Может, мама за ней в машину вскочила... Я не знаю... Я буду век помнить... Я за жизнь не забуду... Девочка эта стоит и плачет, потому что она, когда нас гнали на профилактику, потеряла маму. Мама у нее была молодая... Красивая мама... А мы ехали всегда в темноте: никто нам двери не открывал, вагоны товарные, без окон. Всю дорогу она не видела свою маму. Целый месяц. Стоит она, плачет, а какая-то старая женщина, тоже постриженная наголо, тянет к ней руки, хочет ее погладить. А она убегает от этой женщины, пока та не позвала: "Доченька..." И только по голосу она догадалась, что это ее мама. О-о-о-о! Если бы... Если бы знать... Все время ходили голодные. Я не запоминала, где была? Куда везли? Названия, имена... От голода жили, как во сне... Помню, что тягала какие-то ящики на патронно-пороховой фабрике. Там все пахло спичками. Запах дыма... Дыма нет, а дымом пахнет... Помню, что доила коров у какого-то бауэра. Колола дрова... По двенадцать часов в сутки... Кормили нас каторфельными очистками, турнепсом и давали чай с сахарином. Чай у меня отбирала моя напарница. Украинская девушка. Она была старше и сильная, она говорила: "Я должна выжить. У меня мама осталась дома одна". Она пела в поле красивые украинские песни. Очень красивые. Я... Я за один раз... За один вечер все не расскажу. Не успею. Сама не выдержу... Где это? Я не помню... Но это уже было в лагере... Я, видимо, уже попала в Бухенвальд... Там мы разгружали машины с мертвыми и укладывали их в штабеля, укладывали слоями - слой мертвых, слой просмоленных шпал. Один слой, второй слой... И так с утра до ночи, мы готовили костры. Костры из... Ну, ясное дело... Из трупов... А среди мертвых попадались живые, и они хотели что-то нам сказать. Какие-то слова. А нам нельзя было возле них останавливаться, ну, хотя бы послушать... О-о-о-о! Жизнь человеческая... Я не знаю, легко ли жить дереву, всему живому, кого человек приручил. Скотине, птице... Но о человеке я знаю... Я хотела умереть, мне уже никого не было жалко... Когда собиралась: вот-вот, и нож искала... Ночью ко мне прилетал мой ангел... Я не помню, какими словами он меня утешал, но слова были ласковые. Он меня долго уговаривал... Когда я рассказывала другим о своем ангеле, все думали, что я сошла с ума. Знакомых людей уже давно рядом не замечала, вокруг были одни чужие люди. Одни незнакомцы. Никто не хотел ни с кем знакомиться, потому что завтра или тот, или этот умрет. Зачем знакомиться? Но один раз я полюбила маленькую девочку... Машеньку... Она была беленькая и тихая. Мы дружили с ней месяц. В лагере месяц - это целая жизнь, это - вечность. Она первая подошла ко мне: - У тебя нет карандаша? - Нет. - А листочка бумаги? - Тоже нет. А зачем тебе? - Я знаю, что скоро умру, и хочу маме письмо написать. В лагере это было не положено - ни карандаш, ни бумага. Но ей мы нашли. Она всем нравилась - такая беленькая и тихая. И голос тихий. - Как ты пошлешь письмо? - спросила я. - Я открою ночью окно... И отдам листочки ветру... Я не знаю... Может, ей было восемь лет, а может, и десять. Как угадаешь по косточкам? Там не люди ходили, а их скелеты... Скоро она заболела, не могла вставать и ходить на работу. Я ее просила... В первый день я даже дотянула ее до дверей, она повисла на дверях, а идти не может. Два дня лежала, а на третий день за ней пришли и унесли на носилках. Выход из лагеря был один - через трубу... Мы это все знали. Сразу на небо... Я буду век помнить... Я за жизнь не забуду... Когда она заболела... Мы ночью разговаривали: - К тебе прилетает ангел? - Я хотела рассказать ей о своем ангеле. - Нет. Ко мне мама приходит. Она всегда в белой блузке. Я помню эту ее блузку с вышитыми синими васильками. Осенью... Я дожила до осени... Каким чудом? Я не знаю... Нас утром погнали на работу в поле. Собирали морковку, срезали капусту - я любила эту работу. Я уже давно не выходила в поле, не видела ничего зеленого. В лагере не видно неба, не видно земли из-за дыма. Труба высокая, черная. День и ночь из нее валил дым... В поле я увидела желтый цветочек, а я уже забыла, как цветы растут. Я погладила цветочек... И другие женщины его погладили. Мы знали, что сюда привозят пепел из нашего крематория, а у каждого кто-то погиб. У кого сестра погибла, у кого мама... А у меня Машенька... Если бы я знала, что выживу, я спросила бы адрес ее мамы... Но я не думала... Как я выжила, когда умирала сто раз? Не знаю... Это мой ангел меня спас. Уговорил. Он и сейчас появляется, он любит такую ночь, чтобы луна сильно в окно светила. Белым светом... А вам не страшно со мной? Не страшно меня слушать... О-о-о-о... "Ройте здесь..." Володя Барсук -- 12 лет. Сейчас -- председатель Белорусского республиканского совета спортивного общества "Спартак". Сразу ушли в партизаны... Всей семьей: папа, мама и мы с братом. Брат был старше. Ему выдали винтовку. Я завидовал, и он учил меня стрелять. Однажды брат не вернулся с задания... Мама долго не хотела верить, что он погиб. В отряд передали, что группа партизан, которую окружили немцы, подорвала себя противотанковой миной, чтобы не попасть живыми в плен. У мамы было подозрение, что там оказался и наш Александр. Его с этой группой не посылали, но он мог ее встретить. Она пришла к командиру отряда и говорит: -- Я чувствую, что там и мой сын лежит. Разрешите мне туда съездить. Ей дали несколько бойцов, и мы поехали. И вот что такое материнское сердце! Местные жители уже похоронили погибших. Бойцы начинают рыть в одном углу, а мама показывает в другое место: "Ройте здесь..." Начинают рыть там и находят брата, его уже было не узнать, он весь почернел. Мама признала его по шву от аппендицита и по расческе в кармане. Я всегда вспоминаю свою маму... Помню, как закурил первый раз. Она увидела, позвала отца: -- Ты посмотри, что Вовка наш делает! -- А что делает? -- Курит. Отец подошел ко мне, посмотрел: -- Пусть курит. После войны разберемся. В войну все время вспоминалось, как мы жили до войны. Жили все вместе, несколько семей родственников в одном большом доме. Жили весело и дружно. Тетя Лена в день зарплаты покупала очень много пирожных и сыров, собирала всех детей и всех угощала. Погибла она, ее муж и сын. Погибли все мои дядья... Кончилась война... Запомнил, как мы с мамой шли по улице, она несла картошку, ей дали немного на заводе, где она работала. Из строительных развалин подходит к нам пленный немец: -- Муттэр, битте, картофель... Мама говорит: -- Я тебе не дам. Может, ты убил моего сына? Немец опешил и молчит. Мама отошла... Потом вернулась, достала несколько картофелин и дает ему: -- На, ешь... Теперь опешил я... Как? Зимой мы несколько раз катались на замерзших немецких трупах, их еще долго находили за городом. Катались, как на саночках... Могли пнуть мертвых ногой... Прыгали по ним... Мы продолжали их ненавидеть. А мама учила меня любви. Это был мой первый послевоенный урок любви... "Дедушку похоронили под окном... Варя Вырко - 6 лет. Сейчас - ткачиха. Я запомнила зиму, холодную зиму... Зимой убили нашего дедушку... Его убили во дворе нашего дома. Возле ворот. Мы похоронили его у себя под окном... На кладбище не дали хоронить, потому что он ударил немца. Полицаи стояли возле калитки и никого к нам не пускали. Ни родственников, ни соседей. Мама и бабушка сами сбили гроб из каких-то ящиков. Они сами дедушку обмыли, хотя близким мыть не положено. Должны чужие люди. Такие наши обычаи. Я помню разговоры об этом в доме... Сами гроб несли... Донесли до ворот... На них крикнули: "Поворачивайте назад! А то постреляем всех! Похороните, как собаку, на своем огороде". И так три дня... Они дойдут до ворот, а их назад. Назад гонят... На третий день бабушка начала долбить яму под окном... На улице сорок градусов, бабушка всю жизнь вспоминала, что на улице было сорок градусов. Похоронить человека в такой мороз очень трудно. Мне, наверное, тогда было семь, нет, наверное, уже восемь лет, я ей помогала. А мама достала меня из ямы с плачем. С криком. Там... На том месте, где лежит дедушка, выросла яблоня. Стоит вместо креста. Уже старая яблоня... "...еще лопатками похлопали, чтобы было красиво" Леонид Шакинко -- 12 лет. Сейчас -- художник. Как нас расстреливали... Согнали к бригадирской хате... Всю деревню... Теплый день, трава теплая. Кто стоял, а кто сидел. Женщины в белых платках, дети босиком. На этом месте, куда нас согнали, всегда собирались в праздники. Пели песни. На зажинки, дожинки. И тоже -- кто сидел, а кто стоял. Митинги там проводили. Теперь... Никто не плакал... Не говорил... Даже тогда это меня поразило. Читал, что обычно люди плачут, кричат, предчувствуя смерть - ни одной слезинки не помню. Даже слезиночки... Сейчас, когда я об этом вспоминаю, начинаю думать: может, я оглох в те минуты и ничего не слышал? Почему не было слез? Дети сбились в отдельную стайку, хотя никто нас не отделял от взрослых. Почему-то матери наши не держали нас возле себя. Почему? До сих пор не знаю. Обычно мы, мальчишки, мало с девчонками дружбу водили, принято было: девчонка -- значит, надо отлупить, за косички потаскать. Тут все прижались друг к другу. Понимаете, даже собаки дворовые не лаяли. В нескольких шагах от нас поставили пулемет, возле него сели два эсэсовских солдата, о чем-то они стали спокойно разговаривать, шутили и даже рассмеялись. Мне запомнились именно такие детали... Подошел офицер молодой. И переводчик перевел: -- Господин офицер приказывает назвать имена тех, кто держит связь с партизанами. Будете молчать, расстреляем всех. Люди как стояли или сидели, так и продолжали стоять и сидеть. -- Три минуты - и вас расстреляют, -- переводчик сказал и выбросил вверх три пальца. Теперь я смотрел все время на его руку. -- Две минуты - и вас расстреляют... Жались теснее друг к другу, кто-то что-то кому-то говорил, но не словами, а движением руки, глазами. Я, например, ясно себе представлял, что нас расстреляют и нас больше не будет. -- Последняя минута - и вам капут... Я видел, как солдат снял затвор, зарядил ленту и взял пулемет в руки. До кого было два метра, до кого -- десять... Из тех, что стояли впереди, отсчитали четырнадцать человек. Дали им лопаты и приказали копать яму. А нас подогнали ближе, смотреть, как они копают... Копали они быстро-быстро... Летела пыль... Я помню, что яма была большая, глубокая, на полный человеческий рост. Такие ямы копают под дом, под фундамент. Расстреливали по три человека. Поставят у края ямы -- и в упор. Остальные смотрят... Не помню, чтобы с детьми родители прощались или дети с родителями. Одна мать подняла подол платья и закрыла дочке глаза. Но даже маленькие дети не плакали... Расстреляли четырнадцать человек и стали закапывать яму А мы опять стояли и смотрели, как забрасывают землей, как утаптывают сапогами. А сверху еще лопатками похлопали, чтобы было красиво. Аккуратно. Понимаете, даже углы срезали, почистили. Один пожилой немец вытирал платком пот со лба, как будто он в поле работал. К нему подбежала маленькая собачка... Никто не мог понять - откуда? Чья она? Он ее погладил... Через двадцать дней разрешили убитых раскопать. Взять в семьи и похоронить. Вот тогда закричали бабы, заголосила вся деревня. Запричитала. Я много раз натягивал холст... Хотел это нарисовать... А получалось другое: деревья, трава... "Куплю себе платье с бантиком..." Поля Пашкевич -- 4 года. Сейчас -- портниха. В четыре года... Я никогда не думала о войне... Но война мне представлялась так: большой черный лес, и там какая-то война. Что-то такое страшное. Почему в лесу? Потому что в сказках самое страшное всегда происходило в лесу. Через наши Белыничи шли и шли войска, тогда я не понимала, что это отступление. Нас бросают. Помню, что в доме было много военных людей, они брали меня на руки. Жалели. Хотели угостить, а угостить у них было нечем. Утром, когда они уходили, в доме на подоконниках и везде оставалось много патронов. И сорванные красные лычки. Знаки отличия. И мы с ними играли... Мы не понимали, что это... Какие это игрушки... А это уже тетя мне рассказывала... Когда немцы вошли в наш город, у них был список коммунистов. И в этом списке были наш отец и учитель, который жил напротив. У них был сын, я с ним дружила, мы называли его Игрушка. А его, наверное, звали Игорь, так я сейчас думаю. Потому что в памяти у меня осталось то ли имя, то ли дразнилка -- Игрушка. Наших пап увели вместе... На моих глазах... Маму расстреляли на улице. Когда она упала, раскрылось пальто, оно стало красным, и снег вокруг мамы стал красным... А потом нас долго держали в каком-то сарае. Было очень страшно, мы плакали, кричали. У меня еще были сестра и брат -- два с половиной годика и год, а мне четыре года, я -- самая старшая. Маленькие, мы уже знали, когда стреляют снаряды, что это не самолет бомбит, а именно артиллерия бьет. По звуку узнавали -- наш или не наш самолет летит, далеко или близко от нас упадет бомба. Было страшно, очень страшно, а голову спрячешь, и уже не страшно, главное -- не видеть. Дальше ехали куда-то на санях, все трое, в какой-то деревне нас разобрали женщины по хатам -- кто кого. Братика долго никто не хотел брать, а он плакал: "А меня?" Мы с сестрой испугались, что нас разделяют и теперь не будем вместе. Всегда жили вместе. Однажды меня чуть не съела немецкая овчарка. Я сидела на окошке, по улице ехали немцы, с ними две большие овчарки. Одна из них бросилась в окно и разбила стекло. Меня успели схватить с подоконника, но я так испугалась, что с того дня стала заикаться. И даже сейчас боюсь больших собак. ...После войны отдали нас в детский дом, а он находился недалеко от шоссе. Немецких пленных было много, они шли по этому шоссе сутками. Мы бросали в них землей, камнями. Конвойные гоняли нас и ругали. Это приводило нас в недоумение... В детдоме все ждали родителей, что они придут и заберут домой. Появлялся незнакомый мужчина или незнакомая женщина, все бежали к ним и кричали: -- Мой папа.... Моя мама... -- Нет, это мой папа! -- За мной пришли! -- Нет, это за мной пришли!! Очень завидовали тем, кого родители находили. А они не давали подойти к своим мамам и папам: "Не трогай, это моя мама" или: "Не трогай, это мой папа". Они не отпускали их от себя ни на минуту, боялись, чтобы кто-нибудь не отнял. Или от страха: вдруг опять куда-нибудь уйдут. Учились мы в школе вместе -- детдомовцы и обыкновенные дети. Тогда все плохо жили, но ребенок придет из дома, у него в холщовой сумке или кусочек хлеба, или картошина, а у нас ничего. Все мы были одинаково одеты, пока маленькие, то ничего, а когда подросли, переживали. В двенадцать, тринадцать лет хотелось красивое платьице, туфельки, а мы все носили ботинки. И мальчики, и девочки. Хотелось яркую ленточку в косы, цветные карандаши хотелось. И портфель хотелось. Хотелось конфет, а конфеты у нас были только на Новый год - леденцы. Дали нам вдоволь черного хлеба, мы сосали его, как конфеты, таким он нам казался вкусным. Была у нас одна молодая учительница, а остальные пожилые женщины, так все ее очень любили. Боготворили. Уроки не начинались, пока она не приходила в школу. Сидим у окна и ждем: "И-идет!! И...и...и..." Она входила в класс, и каждый хотел ее потрогать, каждый думал: "Вот такая моя мама..." Мечтала: вырасту, стану работать и куплю себе много платьев -- красное, зеленое, в горошек, с бантиком. А с бантиком -- обязательно! В седьмом классе спросили: на кого хочешь учиться, а я давно решила -- на портниху. Шью платья... "Как умер, если сегодня не стреляли?.." Эдуард Ворошилов -- 11 лет. Сейчас -- работник телевидения. Я рассказывал о войне только маме... Своей маме... Только близкому человеку... В деревне, где стоял наш партизанский отряд, умер старик, как раз в его хате я жил. Когда мы его хоронили, зашел мальчишка лет семи и спрашивает: -- Почему дедушка лежит на столе? Ему ответили: -- Дедушка умер... Мальчишка страшно удивился: -- Как умер, если сегодня не стреляли? Мальчику было семь лет, но уже два года он слышал. что умирают только тогда, когда стреляют. Я это запомнил... Я начал свой рассказ с партизанского отряда, куда попал не сразу. К концу второго года войны. Я пропустил, как мы с мамой за неделю до войны приехали в Минск, как она отвезла меня в пионерский лагерь под Минском... В лагере мы пели песни: "Если завтра война", "Три танкиста", "По долинам и по взгорьям". Последнюю очень любил мой отец... Часто напевал... Тогда только появился фильм "Дети капитана Гранта", и мне понравилась песенка из этого фильма: "А ну-ка песню нам пропой, веселый ветер..." С этой песенкой я всегда выскакивал на зарядку. В тот день зарядки не было, над нами ревели самолеты... Я поднял глаза и увидел, как от самолета отделяются черные точки, мы еще ничего не знали о бомбах. Рядом с пионерским лагерем была железная дорога и я пошел по ней в Минск. Расчет был прост: недалеко от мединститута, где сейчас работает мама, железнодорожный вокзал, если я пойду по рельсам, то приду к маме. Позвал с собой мальчишку, который жил недалеко от вокзала, тот был намного младше меня и очень плакал, шел медленно, а я ходить любил, с отцом мы обходили все окрестности родного Ленинграда. Но до Минского вокзала мы все-таки добрались, дошли до Западного моста, была очередная бомбежка, и я его потерял. В мединституте мамы не было, недалеко жил профессор Голуб, с которым мама теперь работала, я нашел его квартиру... Но она была пустая... Через много лет я узнал, что произошло: как только стали бомбить город, мама села на попутную машину и поехала за мной по шоссе в Ратомку. Она приехала туда и увидела разбитый лагерь... Из города все куда-то уходили. Я решил, что до Ленинграда дальше, чем до Москвы, в Ленинграде у меня папа, но он на фронте, а в Москве у меня тетушки, они-то никуда не уедут. Не уедут, потому что живут в Москве... В нашей столице... В дороге прибился к одной женщине с девочкой. Женщина незнакомая, но она поняла, что я один и у меня ничего нет, я голоден. Она меня позвала: "Идем к нам, вместе поедим". Я помню, что тогда впервые в жизни ел лук с салом. Сначала я морщился, потом все-таки съел. Если начиналась бомбежка, я всегда следил: где эта женщина со своей девочкой? Вечером выбрали канаву и расположились отдохнуть. Бомбили нас беспрерывно. Женщина оглянулась и вскрикнула... Я тоже приподнялся и посмотрел в ту сторону, в которую только что смотрела она, увидел, как летит на бреющем полете самолет и рядом с мотором у него на плоскостях поблескивают огоньки. И по направлению этих огоньков вдоль дороги поднимаются фонтанчики пыли. Совершенно инстинктивно я рухнул на дно канавы. Пулеметная очередь простучала над головой, и самолет ушел дальше. Я поднимаюсь и вижу: лежит эта женщина на скате канавы, а вместо лица у нее кровавое пятно. Вот здесь я испугался, выскочил из канавы и бросился бежать. С тех пор, и даже сейчас, меня мучает вопрос: а что с той девочкой? Больше я ее не встретил... Дошел до какой-то деревни... На улице под деревьями там лежали немецкие раненые. Так я впервые увидел немцев... Жителей деревни выгоняли из домов, заставляли носить воду, немецкие санитары грели ее на костре в больших ведрах. Утром они положили раненых на машины и в каждую машину посадили одного-двух мальчиков. Нам дали фляги с водой и показали, как мы должны помогать: кому смочить платок и положить на голову, кому смочить губы. Раненый просит: "Вассер... Вассер..." Прикладываешь флягу к его губам, и тебя бьет дрожь. Не определю и сейчас чувство, которое испытывал тогда. Брезгливость? Нет. Ненависть? Тоже нет. Тут было все вместе. И жалость тоже... Ненависть в человеке тоже формируется, она не изначальна. В школе ведь нас учили добру, учили любить. Опять забегу вперед... Когда первый немец ударил меня, я не боль почувствовал, испытал другое. Как это он меня ударил, по какому праву он меня ударил? Это было потрясение. Опять я вернулся в Минск... И подружился с Кимом. Познакомились мы с ним на улице. На мой вопрос: -- С кем ты живешь? Он ответил: -- Ни с кем. Узнал, что он тоже потерялся, и предложил: -- Давай жить вместе. -- Давай, -- обрадовался он, потому что жить ему было негде. А я жил в брошенной квартире профессора Голуба. Как-то мы с Кимом увидели, что по улице шел парень постарше нас и нес подставку для чистки обуви. Прослушали его консультацию: какой нужен ящик, как делать гуталин. Для гуталина нужно было достать сажи, а ее в городе было полно, хоть отбавляй, и смешать с каким-нибудь маслом. Одним словом, сделали какую-то вонючую смесь, но она была черного цвета. И если ее аккуратно размазать, то она даже блестела. Однажды подошел ко мне немец, поставил ногу на ящик, сапоги были грязные, причем грязь старая, засохшая. Поскольку мы уже сталкивались с такой обувью, то у меня был специальный скребок, чтобы сначала соскрести грязь, а потом уже нанести крем. Я взял скребок, провел им только два раза, и ему это не понравилось. Он ударил ногой по ящику, а меня по лицу... Меня вообще никогда в жизни не били, мальчишеские драки не в счет, это выяснение других качеств, и этого в ленинградских школах было сколько хотите. Но никто из взрослых меня до этого ни разу не ударил. Ким увидел мое лицо и закричал: -- Не смей так на него смотреть! Не смей... Он убьет тебя... Тогда же мы впервые столкнулись с тем, что на улицах появились люди с желтыми нашивками на пальто, на пиджаках. Услышали про гетто... Слово это все произносили шепотом... Ким был еврейский мальчик, но он постригся наголо, и мы решили выдавать его за татарина. Когда волосы стали отрастать, вьющиеся черные волосы, кто мог поверить, что он татарин. Я переживал за друга, ночью проснусь, увижу его кудрявую голову и не могу заснуть: надо что-то придумать, чтобы Кима не забрали в гетто. Мы нашли машинку, и я еще раз постриг Кима. Уже начались заморозки, чистить обувь зимой бессмысленно. У нас новый план. Немецкое командование организовало в городе гостиницу для прибывавших офицеров. Приезжали они с большими рюкзаками, чемоданами, а до гостиницы было не близко. Каким-то чудом мы раздобыли большие сани и караулили на вокзале поезда. Поезд придет, нагрузим вещи двух-трех человек на эти сани и везем на себе через весь город. За это нам давали или хлеб, или сигареты, а за сигареты на базаре можно было выменять все, любую еду. А тогда, когда забрали Кима, поезд пришел поздно ночью, с большим опозданием. Мы очень промерзли, но с вокзала уйти не могли, уже действовал комендантский час. Из самого здания нас выгнали, ждали на улице. Наконец поезд прибыл, мы загрузили сани и отправились в путь. Тянем, ремни режут, а они нас подгоняют: "Шнель! Шнель!" Быстро идти мы не могли, они стали нас бить. Внесли вещи в гостиницу, ждем, когда с нами рассчитаются. Один приказал: "Убирайтесь!" -- и толкнул Кима, у Кима слетела с головы шапка. Тогда они заорали: "Юда!" Схватили его... Через несколько дней я узнал, что Ким в гетто. Пошел туда... Целыми днями кружил вокруг... Несколько раз видел его через проволоку. Приносил хлеб, картошку, морковку. Постовой повернется спиной, идет до угла, тогда я бросаю картофелину. Ким пройдет, поднимет... Жил я в нескольких километрах от гетто, но по ночам оттуда неслись такие крики, что их слышали во всем городе, я просыпался: жив ли Ким? Как мне его спасти? После очередного погрома пришел на условленное место, мне показали знаком: Кима нет!! Я был несчастен... Но я еще надеялся... Однажды утром кто-то постучался ко мне. Я вскочил... И первая мысль: Ким! Нет, это был не он. Меня разбудил мальчишка с нижнего этажа, он сказал: "Пойдем со мной на улицу, там лежат убитые. Поищем моего отца". Мы с ним вышли, комендантский час уже кончился, но прохожих почти не было. Улицу замело легким сгеном, припорошенные этим снегом, через пятнадцать--двадцать метров лежали расстрелянные наши военнопленные. Их гнали через город ночью и тех, кто отставал, расстреливали в затылок. Все они лежали лицом вниз. Мальчишка не мог дотронуться до убитых, он боялся, что где-то здесь его отец. И вот тогда я себя поймал на мысли, что у меня почему-то нет страха перед смертью. Мысленно с ней уже сжился. Я их переворачивал, а он смотрел каждому в лицо. Так мы прошли всю улицу... У меня с тех пор... Никогда нет слез... Нет их даже тогда, когда, может быть, и надо. Я не умею плакать. За всю войну я плакал один раз. Когда погибла наша партизанская медсестра Наташа... Она любила стихи, и я любил стихи. Она любила розы, и я любил розы, таскал ей летом букеты шиповника. Как-то она спросила меня: -- Сколько классов ты окончил до войны? -- Четыре... -- Кончится война, пойдешь в суворовское училище? А до войны мне нравилась отцовская военная форма, мне тоже хотелось носить оружие. Но я ей ответил, что нет, военным не буду. Мертвая, она лежала на сосновых ветках возле палатки, а я сидел над ней и плакал. Первый раз плакал, видя убитого человека. ...Я встретился с мамой... Когда мы встретились, она только смотрела на меня, даже не гладила и повторяла: -- Ты? Неужели ты? Прошло много дней прежде, чем мы стали с ней рассказывать друг другу о войне... "Потому что мы -- девочки, а он -- мальчик..." Римма Познякова (Каминская) -- 6 лет. Сейчас -- рабочая. Я была в детском саду... Играла в куклы... Меня зовут: "За тобой приехал папа. Война!" А я не хочу никуда уходить. Хочу играть. Плачу. Что это такое -- война? Как это меня убьют? Как это папу убьют? Было еще одно незнакомое слово -- "беженцы". Мама повесила нам на шею мешочки с нашими метриками и записочки с адресом. Если ее убьют, то чтобы знали, кто мы. Долго-долго шли. Потеряли папу.Испугались. Мама сказала, что папу забрали в концлагерь, но мы поедем к папе. А что такое конц