нктом, центром, в котором люди оборонялись от врага. Теперь же, оставшись в стороне от железных и шоссейных дорог, оно стало обыкновенным полесским селом. Разве только улицы были поровнее и расходились они лучеобразно от центральной площади, да на самой площади вросло в землю несколько древних каменных домов, торговых помещений; да поближе к центру деревянные ветхие дома со стеклянными верандами или мезонинами, с замысловатыми чердаками, похожими на галочьи гнезда, своей архитектурой указывали на далекое прошлое села и на не совсем крестьянское его происхождение. Оторвавшись от своего хвоста, мы решили здесь дать людям и лошадям передышку. Вначале думали постоять сутки, а затем начальство с Большой земли, вероятно обрадованное тем, что мы все же повернули на юг, предложило еще подбросить груз. Стоянка была продлена на несколько дней. Морозы упали, погода стояла ясная, снег не таял, но был мягкий, пористый и сам просился в снежки и бабы, а укатанные за зиму санные дороги желтели конским пометом, соломой и листвой срубленных осенью на топку берез. Где-то в утренних морозах, ярких солнечных днях и светлых лунных ночах угадывалась пришвинская весна света. Кто бы мог подумать, что в эти светлые ночи гитлеровцы и их верные слуги, бессильные против захлестывавшего Украину и Белоруссию народного гнева, осуществят самое жестокое и провокационное дело? Гнусный замысел врага не был понят нами вначале во всей его черной глубине, и, лишь постепенно сталкиваясь с ним, мы все более познавали новую опасность, которая вставала на нашем пути. Пусть же приоткроется завеса этой подлой истории, так как мне и моим товарищам пришлось быть свидетелями начала ее и присутствовать у истоков провокации украинско-немецких националистов, принесшей нашему народу еще больше страданий и жертв. Вот как было дело. На второй день стоянки в Степан-Городке меня разбудили задолго до рассвета разведчики. Спросонья я не сразу понял, о чем они докладывали. Быстрый разговор Лапина, перебиваемый фразами и руганью Володи Зеболова, их торопливые жесты и взволнованный вид этих видавших виды хлопцев навели меня на мысль, что где-то, обойдя наши заставы, к нам прорвались немцы. Не дожидаясь конца доклада, я крикнул часовому: - Найди дежурного, и пусть разбудит Базыму! Есть важные данные. - А командира и комиссара тоже будить? - Не надо, - сказал Зеболов. - Вы лучше послушайте нас до конца, товарищ подполковник. И они, немного успокоившись, стали рассказывать. Население окрестных районов смешанное. С давних времен живут тут поляки, украинцы и евреи. Изредка встречаются чисто польские села, чаще украинские, а больше народ живет вперемешку. Сегодня ночью в одну из небольших польских деревушек, лесной хуторок в тридцать хат, ворвалась группа в полсотни вооруженных людей. Неизвестные окружили село, выставили посты, а затем стали подряд ходить из хаты в хату и уничтожать жителей. Не расстрел, не казнь, а зверское уничтожение. Не выстрелами, а дубовыми кольями по голове, топорами. Всех мужчин, стариков, женщин, детей. Затем, видимо опьянев от крови и бессмысленного убийства, стали пытать свои жертвы. Резали, кололи, душили. Имея порядочный стаж войны и зная хорошо стиль немецких карателей, я все же не верил до конца рассказу разведчиков. Такого я еще не встречал. - Да вы, хлопцы, постойте! Может, вам набрехал кто со страху? - Какое набрехал! - торопился досказать Лапин. - Мы сами в этом селе были. Когда подъезжали на санках, их постовой выстрелил два раза из винтовки. Мы резанули из автоматов. Сразу в селе шум поднялся, несколько выстрелов было, но не по нас, а затем собака залаяла, и все затихло. Лишь слышно: какая-то баба голосит и причитает. Мы тихонько, огородами, пробрались и своими глазами все видели. Все как есть. - Рассказывайте все по порядку. Все, что вы там увидели. В хату вошел Базыма. Он на ходу надевал ватный пиджак, а войдя, вынул из кармана гимнастерки и надел на нос очки. Я молча показал ему на разведчиков. Они снова сбивчиво, торопясь и волнуясь, стали рассказывать. Понять я снова толком ничего не мог. - А что за люди там в санках у ворот штаба? Детишки какие-то?.. - спросил Григорий Яковлевич. - Так они же. Те, что остались из польской деревушки. Всех остальных вырезали. И старых и малых. - Да кто же? Говорите вы толком, ребята... - А если мы и сами толком не знаем?.. - удивился Лапин, привыкший меня видеть более спокойным, чем сегодня. - Ну, что рассказывают эти ваши пассажиры? Говорили вы о чем-нибудь по дороге? Давай их сюда, - скомандовал Базыма. Пока Лапин ходил по улице, Володя Зеболов объяснял нам: - У них тоже мало толку добьешься. Только зубами цокают, да все: "Проше пана, да проше пана". Чудно даже. Единственно, что я от них слыхал, что главного этой банды резунов зовут Сашкой. Как сказал "Сашко", так дети ревмя ревуть... Вот сами увидите. - Всех давать или по одному? - кричал в сенях Лапин. - Потише ты, потише, - зашикал на него Базыма. Хозяева дома сгрудились у дверей горенки, и я заметил, что при имени "Сашко" у них тоже расширились глаза, а детишки стали испуганно жаться к коленям матери. Наконец, подталкиваемые Лапиным, вошли неизвестные жители лесной деревушки. Их было четверо: старик лет шестидесяти, молодая женщина и двое детей. Действительно, они дрожали. Может, от страха или холода. Одежда на них была легкая, наспех наброшенная на полуголое тело. Видимо, они были захвачены врасплох, среди сна, как захватывает людей пожар, внезапно вспыхнувший в их доме после полуночи. - Папаша, заходите. Садитесь, папаша, - пододвинул старику табуретку Базыма. - Проше пана, - отвечал старик. - Проше пана, я тутай, тутай постою, - и он прислонился к косяку двери. К другому прислонилась женщина, положив руки на плечи мальчику и девочке. Она молчала. Дети были одного роста, лет восьми-девяти, очень похожие друг на друга, может быть близнецы. - Папаша, расскажите, что было у вас в деревне? - попросил Базыма. - Проше пана, те паночки все видзели, паны про все може пану оповядать, - указывал он на разведчиков. - А может, пан сам нам расскажет? - попросил я его. - Проше паночка, нех паночек выбача... Старик долго бормотал что-то невразумительное. Половина слов была "проше пана", а остальные слова были непонятны. Тогда мы обратились к женщине. Но она молчала. Лишь когда я внимательно посмотрел на нее, на ее остановившиеся глаза, на бледное лицо с крупными каплями пота, - я увидел: это была сумасшедшая или во всяком случае человек с парализованными волей и чувствами. Она механически судорожной хваткой держалась за плечи детей и, вперив безжизненный взгляд куда-то поверх нас, молчала. Мы еще раз попытались что-то спросить у нее. - Проше панов, то есть цурка моя. Цурка, а то - то ее дзятки. Дочь молчала. Мальчик, до сих пор смотревший на нас широко раскрытыми глазами, вдруг заговорил: - Воны вошли в хату и сразу стали ойцу нашему руки крутить... "Говори, мазурска морда, где золото?.." - И у татка косточки трещат, а мы плачем... - сказала девочка. - Потом один взял секиру и голову ему порубал. - Ага, а потом стали всех бить, и мучить, и рубать. - А остатней душили бабуню на печи... Дети наперебой стали рассказывать нам подробности этой страшной картины. Говорили по-детски, просто, может до конца не понимая ужасного смысла своего рассказа. Они с детской бесстрастностью, какой не может быть и у самого справедливого суда, говорили только о фактах. - А как же вы сами живы остались? - вырвалось у Базымы. - А на дворе стрел начался, и они быстро выбежали на улицу. Последним бег Сашко, он нашу Броню из пистоля забил... - А мы живы зостались, з мамкою. Мы под лужко сховались... - А потом ваши, он они, в хату зайшли и нас найшли... - Так, так, проше пана, так было. Дзятки правду мувили, - прошамкал старик. Женщина все молчала. Казалось, она слыхала лишь голоса своих детей, но смысл их страшного рассказа не возбудил в ней никаких чувств. Я разослал дополнительные разведгруппы, а Базыма забрал поляков в штаб и занялся устройством их быта. Когда утром я доложил о ночном происшествии Ковпаку и Рудневу, они потребовали от меня разведать эту странную и не совсем понятную своей бессмысленной жестокостью резню. Я вместе с разведчиками выехал в село на место ночного происшествия. Картина ночного налета была еще ужаснее при ярком солнечном свете. В первой избе, в которую мы вошли, лежало семь трупов. Входная дверь была открыта. В сенях, перегнувшись гибким девичьим станом через высокий порог, лежала лицом кверху девушка лет пятнадцати в одной ночной сорочке. Туловище было в горнице, а голова свисала на пол сеней. Солнечный луч позолотил распустившиеся светло-каштановые волосы, а голубые глаза были открыты и смотрели на улицу, на мир, над которым веселилось яркое солнце. Из раскрытых губ по щеке стекала, уже затвердевшая на утреннем заморозке, струйка крови. В хате вповалку лежали взрослые и дети. У некоторых были раздроблены черепа, и лиц нельзя было рассмотреть, у других перерезаны шеи. На печи - совершенно черная и без следов крови древняя старуха со следами веревки на шее. Веревка, обмотанная вокруг качалки, валялась тут же. Когда я поспешно уходил из дома, представлявшего семейный гроб, увидел на щеколде наружной двери пучок длинных волос. Они запутались в ручке и трепетали под дуновением предвесеннего ветра навстречу солнцу. В других домах повторялась та же картина. Все это было слишком ужасно, чтобы я мог что-либо понять. Одно очевидно: движимые какой-то страстью к уничтожению и убийству, люди потеряли облик человеческий и бесцельно, как волк, ворвавшийся в овчарню, влекомые одним бешенством, одной жаждой крови, смерти и крови, устроили эту резню. Лишь собрав все сведения, которые можно было добыть от перепуганных до полусмерти ночным происшествием жителей окрестных польских и украинских деревень, и специально разослав разведчиков под Сарны, удалось немного распутать это страшное и гнусное дело. До того, как мы подошли к Сарнам из-за Днепра, и после, когда мы устроили "Сарнский крест", в гестапо работал сын владимирецкого попа по имени Сашко. Был он молод, красив и жесток. Вначале работал переводчиком, а затем, выдвинувшись своим жестоким и придирчивым отношением к населению, расстрелами евреев, - сделался чем-то вроде следователя и палача. Но... вскоре после "Сарнского креста" Сашко из гестапо уволили. Не выгнали, не арестовали, а уволили. Очевидно, этот факт был событием немаловажным, так как сарнское гестапо поспешило уведомить об этом население городка и окрестных сел. Был издан, отпечатан и расклеен на заборах специальный приказ об увольнении сотрудника Сашко, тогда как обычно не угодивших им холуев гестаповцы имели привычку выбрасывать просто пинком ноги. Что дальше показалось странным, это то, что, увольняя Сашко, гестаповцы "забыли" отнять у него оружие: кортик, парабеллум, автомат. А когда через месяц Сашко появился во главе банды человек в пятьдесят - шестьдесят, из которых половина тоже была "уволена" из полиции, а другая половина набрана из уголовников, - банды, объявившей борьбу за "самостийну Украину", якобы против немцев, а на самом деле начавшей резню польского населения, дело начало проясняться. Как узнали мы позже, эта провокация была не единственной. В те же дни из Ровно, Луцка, Владимир-Волынска, Дубно и других центров Западной Украины по сигналу своего руководства ушли многие националисты, дотоле верой и правдой служившие немцам в гестапо, полиции, жандармерии. Ушли в леса, на весь мир разгласив свое желание бить немцев. Немцев они били на словах и в декларациях, в листовках, на одной из них оказалась даже виза немецкой типографии в Луцке. А на деле занимались резней мирных поляков. Естественно, что мирное население обратилось к немецким властям, умоляя защитить их от этого произвола. И немецкие власти в разных городах, областях отвечали слово в слово одно и то же: "Войска у нас все заняты на фронте. Единственно, чем мы можем помочь вам, - это дать оружие. Защищайтесь сами. Но дадим оружие при условии, если поляки поступят в полицию и наденут форму шуцманов". Немцы не смогли разбить нас в отместку за "Сарнский крест", но они сделали выводы. Как и подобало гестаповцам, они стали бороться против грозно нараставшего партизанского движения методом провокации, разжиганием национальных конфликтов. Трагедия лесной польской деревушки потрясла нас всех - и командиров и рядовых партизан. За весну и лето сорок третьего года мы встречались с явлением резни мирного населения фашистско-националистическими бандитами. Идет ночью колонна, разведчики впереди, и вдруг автоматные выстрелы вспыхивают на несколько секунд, а затем жители выбегают к нам и встречают, как своих избавителей. А иногда мы приходим поздно... Один раз мы спасаем польскую деревушку от украинских националистов, другой - украинцев от польских полицаев... Не все ли равно? Одно только типично для тех и других: ни разу ни те, ни другие не оказали нам вооруженного сопротивления. Как шакалы по следам крупного зверя, так и эта мразь ходила по кровавым тропам немецкого фашизма и делала свое шакалье дело. И, подобно шакалам, бежала при первом чувствительном ударе палкой по хребту. А затем снова нападала из-за угла. 17 Весна пришла ветрами. Она шумела в столетних парках польских магнатов, а на несколько десятков метров выше верхушек деревьев гудели самолеты с черными крестами. Они шли на восток, юго-восток, груженные боеприпасами, а обратно везли раненых, штабных офицеров и несостоявшихся владельцев совхозов и колхозов Украины, Дона и Кубани. Весна пришла буйными ветрами. Далеко на востоке наступала Красная Армия. Далеко ли? Уже далеко от Сталинграда шли бои. Уже перемахнули полки, дивизии, армии Дон, Донец, взяли Харьков, Курск. Весна шла буйными, порывистыми ветрами, гнала с востока изорванные в клочья облака, а под ними сновали обезумевшие самолеты с черными крестами на крыльях. Шоссейными дорогами, асфальтом из Житомира на Ровно, старыми украинскими шляхами Подолии и Волыни ехали, шли толпы, колонны, обозы. Вот оно: докатилось и до нас эхо Сталинградской битвы. Ошметки разбитых под Воронежем итальянских дивизий, венгерские бригады, румынские полки, понюхавшие под Краснодаром русского пороха, шли они, позабыв о Кавказе и Волге. Шли оборванные, усталые, с тупой пугливой мыслью, с растерянным, бегающим взглядом попавшегося воришки. Куда? До матки! До матки, домница, до матки, сеньора, до матки. И выменивали оружие на хлеб. Винтовку за краюху, пистолет за буханку, пулемет за миску вареников. Вот как оно звучало, эхо Сталинградской битвы, докатившись до Житомира, Ровно и Шепетовки. Весна шла ветрами и с юга и с востока. Они гнули непокорные кроны старых лип, тополей и берестов; они прижимали к земле самолеты, меченные черными крестами; они гнали в спину, надувая паруса желтых, зеленых и коричневых шинелей. Ветры свистели в проводах, завывали в трубах хат, смертельным воем напоминая вассалам о близком дне возмездия. Весна донесла к нам буйными ветрами эхо Сталинградской битвы. Разведчики, ходившие в дальние поиски и достигавшие Ровно, Дубно и Ковеля, приносили радостные вести. По дорогам Правобережья шло отступление. Пока отступали только разбитые мадьярские, итальянские и румынские части, шли обозы с каким-то скарбом; уходили с награбленным имуществом полицаи Курской и Харьковской областей, да на машинах проносились коменданты, ландвирты, сельхозкомиссары, гебитскомиссары, забежавшие дальше всех на восток, а сейчас вдруг горячо желавшие забежать как можно дальше на запад. В ночь на 19 февраля мы заняли село Большой Стыдень. Разведчики и конный взвод под предводительством Саши Ленкина ворвались в него первыми. Центральная улица оказалась хорошо вымощенной, с каменными плитами тротуаров по бокам. Когда в село въехали мы с Коробовым и копыта наших лошадей зацокали по камням, перестрелка уже затихла. Иногда она вспыхивала по бокам и сзади нас - это разведчики гоняли по огородам жандармерию и полицаев. Улицы чернели, снег уже стаял по дорогам, но поля и огороды были сплошь белыми. Это и заставляло полицаев Большого Стыдня бегать по огородам, хотя снег и резал их босые ноги, но зато он был хорошим маскирующим фоном, так как большинство их выбежало из помещений в одном белье. Все же очистка села с таким деликатным названием заняла у нас около часа. Колонна подтянулась, и голова обоза начала втягиваться в село. До утра было недалеко, и мы, посоветовавшись с Войцеховичем, решили становиться на дневку. Уже когда по селу рыскали квартирьеры, мы узнали новость: оказывается, мы задумали стоянку в районном центре. Так вот почему здесь столько жандармерии и полиции! И тротуары... и бургомистр. Бургомистра прислал мне в подарок в начале перепалки Ленкин. Толстого господина, замотанного в несколько шарфов, провели мимо меня, и я приказал поместить его в самый крепкий сарай. Комиссар, узнав о нашем безрассудном решении, отменять его не стал, но все же поругал порядком. - Придется принимать бой. Не может быть, чтобы немцы оставили нас в покое в райцентре. Сами заварили кашу, сами и поезжайте по круговой обороне. Проверьте всю и утром доложите мне. Так мы и сделали. Но, к нашему удивлению, за весь день немцы никаких попыток трогать нас не обнаружили. Более того, разведчики нигде соприкосновения с противником не имели. По этой причине решили мы остаться в этом "стыдливом" городишке еще на один день. Как ртуть в чутком термометре, так рахитичный фашистский тыл реагировал на события на фронте. Жизненная логика подсказывает, что чем хуже у немцев дела на фронте, тем, казалось бы, внимательнее они должны присматриваться к тылу своей армии. Практика показывает обратное. Немецкие власти слабее всего реагировали на то, что происходило вокруг именно в те дни, когда на фронте шли бои, не особенно успешные для немцев. Вывод из этого напрашивается сам собой. Нужно удары с тыла приурочивать к наступательным действиям на фронте. Тогда эффективность их значительно вырастает. Второй день стоянки в Большом Стыдне был для нас знаменательным. Через село, видимо, проходила трасса немецких самолетов. Они все чаще стали пролетать над нами. Весенний ветер прижимал их к земле. Сначала по самолетам палили из винтовок, так, из спортивного интереса. Но к середине дня мы установили специальные точки, и часам к четырнадцати немецкая трехмоторная машина, вспыхнув над селом и протянув на несколько километров черный хвост дыма, рухнула в лес. Я успел доскакать к месту ее "приземления", когда среди расщепленных деревьев дымилась лишь куча дюралюминиевого лома да на земле валялось несколько изуродованных трупов. У одного из них была забинтована нога, и, видимо, еще при жизни он ранен, у другого на полуобгоревшем мундире я смог разобрать погон оберста. Вокруг валялось много бумаги, в воздухе летали лепестки бумажного пепла. Я поднял несколько листиков, и они подсказали моему нюху разведчика, как гончей собаке след лисицы: ищи!.. И я стал искать. Где-то под листами гофрированной жести, скрученной ударами и взрывами, удалось найти небольшой фибровый чемодан с обгоревшим углом. В чемодане, запертом и перевязанном прочным шпагатом с пятью сургучными печатями по углам, один из которых был срезан бритвой огня, я увидел плотные, спрессованные бумаги. Бумаги, военные бумаги! Кто работал в разведке, должен знать эту дрожь, когда в твои руки попадает важный документ врага. "Наверное, здесь весь план войны, и, узнав его, я сразу поставлю врага на колени", - честолюбиво думает разведчик, вчера только взявшийся за это дело. "Может быть, я добыл план важной операции фронтового масштаба?" - с надеждой раздумывает разведчик этак с полугодичным стажем. "Возможно, я достану документы, и они, подкрепленные еще другими данными, помогут моему командованию распутать сложную сеть замыслов противника?" - мучается сомнениями опытный разведчик, знающий толк в своем деле. Но волнуются и дрожат они одинаково при виде бумажки, хоть чем-нибудь говорящей им, что здесь военная тайна врага. А ведь в моих руках был целый чемодан. С печатями, с документами, с сетками координат. Юноши, впервые идущие на свидание с любимой! Вы не знаете, что значит волнение! Вы понятия не имеете, что такое страсть! Вы и не узнаете ее, если у вас никогда в жизни в руках не окажется чемодана с военными документами противника. Но тут я вспомнил второе правило разведчика. Спокойствие, благоразумие, рассудительность! "Не торопись! - сказал я себе. - Внимание и спокойствие! И еще раз внимание!" И я стал лазить по дымящемуся лому самолета. Самолеты сбивали мы и раньше: "стрекозы", "рамы", парочку "юнкерсов", но это был особенный. Простая транспортная машина ь 0136, мотылек, всего за три недели до своей смерти родившийся из кокона завода "Герман Геринг". Недолго прожил ты на свете, фашистский трехмоторный мотылек! Но вез он интересных пассажиров. Среди трупов, выброшенных ударом в сторону и поэтому не так обгоревших, были: оберст артиллерии, майор-танкист (тот, что с перевязанной ногой) и майор полевой жандармерии или кавалерийских частей (и у тех и у других цвет окантовки одинаков - желтый). Все остальные или сгорели совсем, или настолько были обезображены, что никаких суждений о них я составить себе не мог. По остаткам документов, одежды, дневников я мог судить, что это были офицеры, имевшие какое-то отношение к группировке войск Клейста. "Может, офицеры связи генштаба?" - думал я, спотыкаясь о железо, торчавшее из земли, и набивая себе шишки на лбу. Уже вечерело. Каждый кустик был мною и моим переводчиком и помощником Мишей Тартаковским осмотрен, каждая обгоревшая бумажка поднята, отпороты погоны с трупов, осмотрены "зольдатенбухи"... Все! Остается только чемодан. - Поехали, Миша! - с печальным вздохом сказал я своему чичероне. - Поехали, а то как бы на заставах не подстрелили. - А ты знаешь сегодняшний пароль? - Нет! - И я не знаю! - Придется ехать и все время громко разговаривать. - И еще громче ругаться? - Ну, да. Единственный способ, когда не знаешь пароля, чтобы не быть подстреленным часовым. - А интересно, что все-таки в чемодане? - Конечно, интересно. Но меня интересует еще больше: почему, когда подъезжает человек и тихо говорит, что он не знает пароля, в него стреляют, а если он едет и за километр ругается, его пропускают? - Не знаю. Психологически это, вероятно, объясняется просто: мы даем часовому время подготовиться к встрече с нами. Он уже все обдумал и спокойно ждет нас. А если сразу - надо либо пропускать, либо стрелять. А подумать человеку и некогда. - Верно. А может, потому не стреляет, что считает: мы его боимся. Знаете, когда дети остаются в темной комнате, они всегда разговаривают и ни на минуту не умолкают. - Доезжаем. Давай начинай свой детский разговор. - Товарищ подполковник! - заорал Миша. - Не гоните так коня, моя кобыла спотыкается. Не успеваю. - А какого лешего? Видишь, вечереет! Так с тобой еще на заставу напорешься. Черт дернул меня с тобой ехать на твоей кляче! Ну куда ей за моей угнаться! - кричал я все громче. Ехали мы отнюдь не рысью, а просто тихим шагом. - Стой! Восемь! - раздался из темноты требовательным вопрос. - Какой восемь? Какой восемь? - сразу ответил Миша. - Не видишь, помощник командира части едет. Восемь, восемь... - Да слышу, слышу, я так, для порядка... Восемь, - продолжал он уже более миролюбиво. - Не знаем мы пароля, - ответил ему я. - Так бы и сказали. Вона карнач, он вам скажет. Пароль был "тринадцать". Это значит, что на оклик восемь нужно было добавить число, дававшее при сложении тринадцать, то есть пять. Когда карнач сообщил мне пароль, я подумал честолюбиво: "Черт возьми, ведь пароль тринадцать, а число это для меня явно везучее. Чем черт не шутит, а?" И я стал любовно поглаживать немецкий чемоданчик с сургучными печатями. Дав удила коню и волю фантазии, я принялся строить всякие радужные планы. Конечно, я не был разведчиком, только вчера взявшимся за это дело, и уже хорошо знал, что все на свете профессии - это труд, труд кропотливый и дающий результаты по капле, по песчинке, труд многих людей, но... была темная ночь, пароль был тринадцать. Возле меня не ругался придирчивый Ковпак, не "воспитывал" меня Руднев, и мог же я хоть в это неслужебное время фантазировать, о чем мне угодно. "Тем более, - думал я, - ведь это же все реально. Чемодан с документами немецкого генштаба... - стратегия!!! ...или по крайней мере пресловутого Клейста... - оперативное искусство!!! ...дневники летчиков, оберста и других важных персон... - ну хотя бы что-нибудь из немецкой тактики!!! ...в моих руках". Нет, юноши и девицы, идущие на первое свидание, ничего вы не понимаете! Вы не знаете, что значит дрожать от волнения темной ночью ранней весны. Три дня и три ночи мы сидели с переводчиком Мишей над содержимым чемодана. Серной кислотой догадки мы пытались проникнуть в смысл документов. Там была и книга шифровок штаба Клейста за сорок второй год и много, много карт: отчетных, оперативных, карт с приказами... И среди них одна большая километровка, еле помещающаяся на полу комнаты, а на ней наверху надпись: "Von russischer Karte abgelegt". И на карте - вся Изюм-Барвенковская операция. Ее начало и развитие. Поползав по остальным картам, я увидел ее конец. В эти дни я впервые ощупью бродил по большим штабным дорогам, по глухим тропам, перекресткам и тупикам войны. "Да, - думалось мне. - Недаром пароль был "тринадцать" в этот ясный весенний день - весенний и ветреный день 2 февраля, прижимавший немецкие самолеты к земле, к верхушкам тополей и ясеней, столетиями росших в парках польских магнатов на украинской земле". 18 Мы простояли в Большом Стыдне дня четыре. Кроме работы над документами группировки фон Клейста у меня было много других забот. Не обошлось и без неприятностей. Захваченный Ленкиным бургомистр сбежал в третью ночь. Часовой дал по нему несколько выстрелов и слышал, как он вскрикнул, но найти его так и не могли. В ночной темноте-неразберихе толстопузый бургомистр скрылся, как иголка в пуховой подушке. После памятного случая под Владимирцем мы стали все больше интересоваться националистами. Я провел с разведчиками несколько инструктивных бесед, потребовав от них сведений об этом новом, нами еще не изученном противнике. К моменту нашего прихода в район Большого Стыдня мы уже располагали большим количеством фактов, но еще полностью не разобрались в них. Данные указывали на прямую связь националистов с немцами, с гестапо, с жандармерией. Особенно там, где верховодили галичане, сразу появлялась связь с немцами, иногда очень скрытная, тщательно законспирированная, а иногда и открытая. Еще во время стоянки в Глушкевичах в декабре 1942 года до нас доходили смутные слухи о каком-то Тарасе Бульбе. В Большом Стыдне мы все чаще слышали новое имя - "Муха". Мы уже знали, что большинство националистических атаманов тщательно скрывает свои настоящие имена и действует под кличками или, как они называли свои вымышленные имена, - "псевдо". Муха - это было явное псевдо. Разведка и охранение второго батальона Кульбаки, выдвинутого нами заслоном от Ровно километров на восемь южнее Большого Стыдня, столкнулись с вооруженной группой националистов. Боя с Кульбакой они не завязывали, но в то же время на переправе через реку Горынь заняли оборону фронтом к нам и задержали несколько разведчиков. Одного из них, подержав некоторое время, отпустили к нашему командованию с предложением начать переговоры. Кульбака согласился и пригласил к себе парламентеров, потребовав, чтобы это были обязательно ответственные лица. Когда они к нему явились, он задержал их, потому что продвигавшаяся вторая группа разведчиков его батальона была обстреляна цепями противника. Пришлось вмешаться в это дело Ковпаку. А так как парламентеры все равно были уже задержаны, то мы и решили вызвать их к себе и самим выяснить, что же это за люди. Парламентеры были доставлены в штаб. К нашему удивлению, оба оказались молодыми хлопцами лет двадцати - двадцати пяти. Один из задержанных был командиром националистического формирования, носившего название "курень". Высокий прыщавый блондин в штатском пальто, с шелковым кашне на шее и в очках на угреватом носу, быстрый, подвижной, с уверенными глазами. Руки у него были потные, с длинными пальцами, нервно перебиравшими борта модного пальто. Второй - высокий, черноволосый. Хрящеватый нос с горбинкой, упорный взгляд карих глаз и широкая ладонь мужицких рук. Одет в крестьянский кожух с расшитым воротником, из-под которого выглядывал бархатный лацкан немецкого мундира. Это и был Муха. Молодой человек лет двадцати пяти, но когда разговор пошел в открытую, выяснилось, что ему и того меньше. Вначале с помощью довольно нехитрых уловок он пытался выяснить цель нашего прихода и направление дальнейшего маршрута. Руднев легко избегал прямого ответа на его вопросы, которые были наивны, но не на все мы могли отвечать, а Ковпак только улыбался, пощипывая бородку. Парень был, видимо, не из терпеливых дипломатов, так как уже через десять минут он откровенно заявил: - Скажить, куда и для чого идете, и я дам наказ пропустыть вас... Ковпак не выдержал и ответил ему своей любимой поговоркой: - Здоровый ты вырос, хлопче, а у твого батька був сын недотепа. Я полагал, что это означает конец дипломатических переговоров, но, к нашему удивлению, чернявый хлопец сначала приподнялся, оскорбленный, а затем снова сел и, овладев собой, сказал: - Не знаю, як вас звать и кто вы будете, а на вашу мову я скажу одно: батька мого нимець застрелыв, а я вырвав у нимця автомат и троих жандармив до земли прышыв... И с того времени я с германом веду свий счет... Но тут он встретил взгляд своего напарника и осекся. Мы хотели продолжать этот разговор, но Муха молчал. Стал говорить прыщеватый блондин. Он обнаружил неожиданную покладистость и резво пошел на уступки. Просил только, чтобы мы дали им день сроку, и они пропустят нас в любом направлении. На этом и договорились. Парламентеры поднялись. Ковпак, хитро прищуриваясь и потягивая цигарку, вдруг спросил: - Ну, а за що вы боретесь, хлопчики? - Як за що? - отвечал Муха. - За самостийну Украину. - Ага, понятно. А против кого? - в упор спросил он прыщавого. - Против нимакив, - отвечал Муха. - Ты подожди, хлопче, - отмахнулся от него Ковпак, - не тебе пытаю, ты ж мужик необразованный, а от пускай воны скажуть. Глаза прыщавого забегали, он встал и быстро стал бормотать заученные слова: - Або загынешь в боротьби за волю, або добьешься своего. Мы боремось за Украину, без московского империализма, мы за то, щоб каждый украинец в своей хате був сам соби пан... - Вот сукин сын, - тихо сказал мне Руднев. Ковпак кинул в нашу сторону сердитый взгляд и быстро обернулся к Мухе. - Ну, а ты, хлопче, тоже так думаешь? Муха молчал. Ковпак не отступал: - Скоро Красная Армия придет, так вы що, против нее тоже воевать будете? - Будем! - не задумываясь, ответил прыщавый. - А ты, хлопче? - настаивал Ковпак. Муха молчал. - А теперь еще один вопрос к вам, господин. Вот вы сами, своими руками, сколько немцев убили? - Ну, это уж лишнее, - отвечал тот, - и значения это не мае ниякого. - Так чьими же руками вы будете с нами воевать? - не унимался Ковпак. - Его руками? - указал он на Муху. Оба молчали. - Да, хлопчики, - затягиваясь цигаркой, говорил Ковпак, - неважное ваше дело, бес-пер-спе-ктив-но-о-е... Поняв? Погибель вас ждет. Криво улыбаясь, прыщавый выдавил из себя, видимо, где-то вычитанную фразу: - Ну, и что же из того? Хоть погибнем, но зато попадем в историю. - А! Разве что так, - засмеялся Руднев. Они ушли. 19 Простояв дня четыре в Большом Стыдне, отряд двинулся дальше. От Припяти более двухсот километров мы шли все время на юг, в обход Сарнского узла с запада, а сейчас круто повернули на восток, в обход Ровно и Новоград-Волынска. Мы торопились, так как начиналась уже весенняя распутица, и хотя грунт был еще мерзлый и твердый, но сверху уже лежала жидкая кашица таявших снегов. По дорогам текли ручьи. Впереди наш путь преграждали реки Случь и Горынь, южные притоки Припяти, речушки небольшие, но быстрые и глубокие. При весеннем разливе они могли стать серьезной преградой, в особенности если учесть, что никаких саперных или понтонных частей у нас пока что и в помине не было. До сих пор реки и побольше - Днепр и Припять - мы форсировали на чем бог послал. Время года, климат и перемена погоды для рейдового отряда имеют важное значение. Волка ноги кормят! А ключом нашей неуязвимости было движение. Противник мог это движение затормозить на одном из направлений, поэтому Руднев всегда старался иметь как можно больше выгодных вариантов в выборе маршрута. Он не любил рек, встречавшихся на нашем пути, и старался поскорее перемахнуть через них. Терпеть не мог он железных и шоссейных дорог. Дороги эти довольно сильно охранялись, может быть потому, что находились в районах, близких к партизанским гнездам. Они были досягаемы для мелких диверсионных отрядов, а такие партизанские отряды уже успели организоваться в Полесье. Дороги тоже были преградами на нашем пути. Разведчики и третья рота называли их полупрезрительно, полуласково "железки", мощеное шоссе звали "шоссейка", а единственную в этих краях асфальтированную магистраль Киев - Житомир - Ровно - Львов с некоторой долей уважения называли "асфальт". Когда разведчики двигались на поиски в южном направлении и проходили заставы Кульбаки, бойцы заставы обычно спрашивали: - Куда двигаетесь, хлопцы? - На асфальт! - важно отвечали Черемушкин или Володя Лапин, и застава с уважением пропускала их. И не удивительно: ведь эти хлопцы через несколько часов должны были очутиться на важной коммуникации врага. "Это вам не какой-нибудь паршивый полицай или трусливый жандарм", - слышалось в ответе разведчиков. По асфальту шло большое движение. Здесь пульсировала живая артерия армии врага, армии еще сильной и до зубов вооруженной. Мы не часто ставили перед разведчиками диверсионные задачи, и особенно редко в тех случаях, когда они шли на асфальт. Роль их сводилась к тщательному наблюдению, умению разобраться в движении врага, умению найти вблизи дороги своих людей и вовлечь их в разведку. Но удержать хлопцев было трудно. Выполнив задачу, разведчики зачастую в перерыве между движением колонн выскакивали на шоссейку, резали связь, а то подбивали одинокую машину или обстреливали небольшие колонны немцев, шедших на восток, румын и мадьяр, двигавшихся на запад. Частенько возвращались с трофеями, к зависти остальных партизан. Вот вдоль этого асфальта, держась от него на почтительном расстоянии - в 25-40 километрах, навстречу потоку частей венгров, румын, итальянцев, двигавшихся из Киева на запад, шли мы с запада на восток, от Ровно на Житомир. Здесь впервые за полгода дружбы и совместной работы с Ковпаком и Рудневым я почувствовал неудовлетворение. Разведка приносила хорошие сведения. По дороге шли разгромленные части врага, деморализованные, иногда слабо вооруженные, хотя и многочисленные. Близость асфальта раздражала меня, и казалось, что мы делаем очень мало. Как-то ночью, во время марша, трясясь на тачанке, я сказал Коробову: - Черт знает что такое! Бродим мы по тылам, гоняем разную сволочь. Коробов удивленно повернулся ко мне: - А что же тебе еще надо? Должность у нас такая. - Да не в этом дело: вот южнее нас крупный зверь бежит, а мы все из пушек по воробьям стреляем. Коробов молчал. За последние дни по весеннему, пористому, крупному, покрытому водой насту мы отмахали километров сто на восток. Форсировали Случь и Горынь и вышли в район севернее Новоград-Волынска. Разведка велась непрерывно, и данные об асфальте все больше и больше раздражали меня. Я все чаще стал докладывать Ковпаку и Рудневу эти данные и свои выводы: "Нужно ударить по асфальту". Но у командования, видимо, были свои планы. 20 Дороги развезло весенней распутицей. Несколько ночных маршей потребовали от нас небольшой передышки. Люди и лошади устали. Водная преграда осталась позади, и Руднев решил сделать остановку. Противника вблизи не было, с асфальта на машине до нас не дотянуть, хотя мы находились всего в двадцати пяти километрах от него. Единственный немецкий гарнизон в Городнице сидел, окопавшись и опутав свои казармы проволокой. Две бронемашины, имевшиеся в Городнице, тоже не страшили нас, так как в отряде уже было немало бронебоек. По Случи когда-то проходила граница, и, перейдя ее, мы вышли из пределов Западной Украины. Украинские националисты здесь не показывались, не потому что тыловые порядки у немцев здесь были иными, а просто потому, что корень их - кулачество - давно уже был уничтожен в этих местах. Не так легко советского колхозника обмануть баснями про "самостийну Украину". Разведка, посланная мною, как обычно, в звездном порядке, принесла забавные вести. Немецкий гарнизон в Городнице сидел тихо и мирно. Узкая лента асфальта кишмя кишела войсками и беженцами, катившимися с востока на запад. Постоянных войск было мало: где-то далеко на северо-востоке одиноко и безрезультатно взывал о помощи небольшой гарнизон Эмильчино, на севере - Сарны, лишь недавно оправившиеся от "Сарнского креста", да Ровно на юго-востоке. Но до Ровно сто пятьдесят километров, помноженные на грязь весенней распутицы, лесные дебри и пески Полесья. Вдруг действительность немецкого тыла повернулась к нам обратной стороной медали. На берегу Случи есть такая деревушка - Старая Гута. Название этого села очень много говорило сердцу старых ковпаковцев. Села, как и люди, бывают разные. Они редко похожи друг на друга. Но кто много путешествовал по глухим местам, тот знает, что у них есть сходство если не по виду, то хотя бы по имени. Странное дело, но по всем необъятным просторам, от Орловщины до Вислы, по болотистым и глухим местам, разбросаны Старые Гуты. Мы их встречали десятками. Почти так же часто, как Ивана на Орловщине, Яна в Польше и Микиту на Украине... Старые Гуты есть в Брянских лесах, есть они на Черниговщине, их бесчисленное множество в Полесье, оттуда перекочевали они на Львовщину, на Тернопольщину, забрели и в Карпаты. Старые Гуты севера чернеют древними избами. Гуты юга кокетничают белыми глиняными хатами, важничают красными черепичными крышами Гуты запада, - а рядом с ними обязательно прилепились Новые Гуты, а то и просто Гутки, - тулятся и живут, как села-детеныши возле древних, поседевших родителей. Мы уже перестали удивляться обилию их, и Базыма, склонившись над картой и выбирая маршрут, обычно говорил: - Ну, вот старые знакомые. Придется стоянку здесь устроить. Опять Старая Гута. Но на этот раз Старая Гута оказалась в стороне от нашего маршрута, и разведка, посланная мною в этом направлении скорее из любопытства, чем по нужде, не вернулась в срок. Я уже жалел, что послал туда разведчиков, и решил про себя, что хлопцы, смекнув, на какое пустяшное дело их послали, просто загуляли где-то. Но не вернулись они и к следующему утру, и к вечеру. Это уже стало меня беспокоить. Посоветовавшись с Ковпаком, я послал по тому же маршруту усиленный взвод, приказывая вести разведку как можно тщательнее и осторожнее. Во главе стоял Черемушкин - лучший разведчик. Он вернулся в срок и доложил, что в Гуте живут исключительно поляки и что население приняло разведчиков хорошо, даже чересчур хорошо. Паненки наперебой предлагали ребятам водку, но разведчики были настороже и прибыли почти трезвыми. Но все же Черемушкин не принес нам никаких утешительных известий. Отделение разведки Гомозова, первым посланное мною в Старую Гуту, действительно было там накануне. Гомозов побыл в селе лишь несколько часов и уехал. Что случилось с ним дальше, никто не мог сказать. Так мы и не узнали подробностей исчезновения разведчиков. Хлопцы как в воду канули. Лишь через полгода, вернувшись с Карпат, мне удалось кое-что выяснить. Недалеко возле Старой Гуты расположился лагерь польского отряда. Это не был партизанский отряд, он не восставал с оружием в руках против немцев, он не был связан с жителями польских деревень, он просто держал их в узде, карал и расстреливал, заставляя скрывать свое присутствие и темные дела. Верхушка этого отряда прибыла из Лондона в конце 1942 года; панов сбросили с самолета где-то под Люблином. Теперь уже всем известно, что нужно было этим людям, пришедшим в леса Житомирщины в хромовых и шевровых сапогах, щеголеватых бриджах, с кокетливыми белыми птичками на четырехугольных фуражках! Гестапо провоцировало через своих слуг, немецко-украинских националистов, резню польского населения! Может быть, защищать своих соотечественников пришли они? Но первое, что они сделали, - это расстреляли всех поляков-коммунистов из советско-польских сел, а потом пригрозили населению: всех, кто будет делать что-либо не по их указке, ждет такая же судьба. Второй шаг, сделанный ими, - переговоры с "Тарасом Бульбой" - атаманом украинских националистов. Они заключили с ним соглашение, что по ту сторону Случи территория останется под влиянием Бульбы, а по эту - за ними. Кто же командовал этим войском? В Лондоне - Соснковский, в Люблине - майор Зомб, в Старой Гуте - капитан Вуйко. Соснковскому не было нужды скрывать свое имя. У майора Зомба, разумеется, имелась другая фамилия. Зомб - это был только его псевдоним. У Вуйко тоже. Интересно, что враждовавшие друг с другом группки националистов, устраивавшие по указке гестапо и Соснковского резню между поляками и украинцами, были удивительно похожи друг на друга. Атаманы и паны тех и других формирований обязательно скрывали свои настоящие имена. Действовали они на чужой земле, следовательно, у тех и у других семьи были в безопасности. Зачем же так тщательно скрывали они свои имена? Не потому ли, что дело, которое делали они, было грязное и, запачканные предательством, изменой и кровью невинных людей, они хотели скрыть свои имена? Второе, что объединяло их: и прыщавый малец - полуграмотный интеллигентик, приходивший к нам с Мухой, и капитан Вуйко, с которым мне довелось встретиться через полгода, почти одними и теми же словами выразили это. "Чего вы хотите? Чего добиваетесь?" - спрашивали мы. Они отвечали: "Хоть погибнем, но попадем в историю". А Вуйко сказал еще яснее: "Хотим управлять". В каждом виден был прежде всего кандидат или в гетманы, или в атаманы, или в министры, или в воеводы. Не служить народу, а сесть ему на шею страстно хотели и те и другие, и всей своей подлой жизнью добивались этого. 21 Мы двигались на восток, и, казалось, весна шла навстречу нам. С каждым днем дорога становилась все хуже. На полях и перелесках снега уже не было, и только узкими полосками серел он в оврагах. Зато ручьи стали бурными потоками, которые, разлившись в долинах, превращались в реки и озера. Пришвинская весна воды рейдировала по Украине вместе с Ковпаком. Мы вышли на территорию Житомирской области с запада и двигались параллельно асфальту, огибая Новоград-Волынск и приближаясь к Житомиру. Руднев упорно не соглашался с моим стремлением нанести серьезный удар по этой важной коммуникации врага. По асфальту в эти дни двигались отступающие колонны тыловых немцев. Они бежали на запад, увозя с собой награбленное имущество. Часто машины были доверху нагружены не только узлами и чемоданами, но и мебелью: пианино, шкафами, кроватями, диванами. Уже прошли колонны эвакуировавшихся из Харькова, занятого в первый раз нашими войсками. Теперь эвакуировались немцы из Киева и других городов. До войны я жил в Киеве. Там осталось у меня в квартире несколько шкафов с любимыми книгами и рукописями. Докладывая о движении немцев на асфальте, я каждый раз заканчивал свой доклад шуткой: - Семен Васильевич, наверное, где-то недалеко возле нас путешествует из Киева мой книжный шкаф или диван. Нельзя ли попробовать? Комиссар, видимо, понимал меня, но никогда не смеялся в ответ на эту печальную шутку. А когда я все чаще и настойчивее стал повторять ее, однажды, вспылив, он оборвал меня: - Послушайте, товарищ подполковник, я бы просил вас в дальнейшем избавить меня от этих ваших домашних воспоминаний. - Слушаюсь! И дальше до меридиана Житомира мы двигались, расчищая впереди себя мешавшие нам мелкие гарнизончики. Только Коробову теперь я рассказывал с мельчайшими подробностями, как вот уже второй месяц везут из Киева "нах Дейчлянд, нах фатерлянд" мой книжный шкаф и рукопись пьесы "Дуб Котовского" о Хотинском восстании бессарабских партизан в январе 1919 года, написанной мною перед самой войной. В первых числах марта мы остановились на стоянку между Городницей и Эмильчино, городишками севернее Новоград-Волынска. Стоянка была нарушена тем, что немцы бросили на нас сотни две пехоты и две двухмоторные двенадцатитонные бронемашины, вооруженные пулеметами и скорострельной мелкокалиберной пушкой. Удар принял второй батальон Кульбаки, а вскоре одна из шикарных машин с моторами Даймлера, удивлявшая наших бойцов в начале войны тем, что она могла ходить, не разворачиваясь, взад и вперед с одинаковой скоростью, зачихала в луже. Один из моторов заглох, а после нескольких выстрелов бронебойщика Медведя из-под брони показался синий дымок. Он становился все чернее, клубы его вились все выше. Из люка выскочили три гитлеровца. Они пытались бежать, но тут же были сражены нашими автоматчиками. Вторая бронемашина, пользуясь своим удивительным задним ходом, укатила от нас. Пехота также отошла без особых потерь. Мы с Коробовым, прискакав из штаба на выстрелы, успели лишь запечатлеть на пленке догоравшую машину. На память о ней я оторвал от кабины водителя медную табличку, на которой значилось: "Даймлер-Бенц - 12 тонн". Зная по опыту, что немцы, нащупав нас в этом месте, на следующий день обязательно подтянут сюда превосходящие силы, мы двинулись дальше. Когда уже совсем стемнело, меня догнал командир отделения Володя Осипчук и доложил мне добытые сведения о гарнизонах Эмильчино, Коростень, Ушомир, в направлении которых мы держали путь, Он проводил разведку на Эмильчино. Разведчики в одном селе встретили девушку, которая шла из Эмильчино, разыскивая нас. В этом городишке, оказывается, существовала подпольная организация. Часть руководителей ее была недавно арестована немцами, а оставшиеся товарищи со дня на день ждали арестов. Я посадил девушку к себе на тачанку. Лица ее не было видно. Голос, очень мелодичный и нежный, звенел в ночном воздухе странно и решительно. Володя успел рассказать мне, что на обратном пути они приняли бой с немцами и что девица уже успела показать себя в бою неплохо. Соня, так звали ее, рассказала мне все подробности житомирского оккупационного бытия. Рассказала о том, что во всех районах Житомира существуют подпольные группы, усиливается антигитлеровская агитация. В эту мартовскую ночь я впервые услышал фамилию "Калашников". - А кто такой этот Калашников? - спросил я, по ассоциации сразу вспомнив лермонтовскую "Песню о купце Калашникове". - Калашников? О, это знаменитый партизан, - видимо удивляясь моей неосведомленности, отвечала она. - Чем же знаменитый? - Как же вы не знаете? Это он приехал в Житомир на немецкой машине к складу эсэсовцев в форме немецкого обер-лейтенанта, выписал все, что ему необходимо, погрузил на машину, расписался и уехал. И только когда машина скрылась из глаз, удивленные эсэсовцы увидели его расписку, где было сказано: "Все необходимое для себя получил с немецких складов". И подпись: "Калашников". В другой раз он сидел в театре рядом с немецким генерал-комиссаром, и, придя домой из театра, герр Магиня нашел в кармане записку на немецком языке: "Сидел рядом с вами и с удовольствием смотрел спектакль". Подпись: "Калашников". И еще долго и восторженно рассказывала мне Соня о похождениях этого знаменитого житомирского партизана. Я сидел молча. Тачанка потряхивала нас на кочках. Я слушал, думал, вспоминал, что обо всех этих похождениях я где-то читал или слышал много раз. И вспомнил. Да ведь это же юношеские похождения Котовского в 1905-1908 годах! Биографию своего земляка я знал превосходно и даже пытался писать о нем повесть и пьесу. - А в тюрьме сидел этот ваш Калашников? - спросил я Соню. - Конечно, сидел. В гестапо. В Житомире. - И удрал? - спросил я. - Удрал... - раздался тихий голос Сони. - Через окошко? - Откуда вы знаете? - Да вот, знаю... "Разорвав тюремный халат на длинные ленты, он свил из них веревку и, привязав ее к решеткам окна, спустился по тюремной стене, прыгнул на плечи часового и, задушив его, бросился бежать. Второй часовой стрелял, но не попал в него в ночной темноте", - на память цитировал я. Соня молчала. Так впервые я услыхал о Калашникове. Мы двигались очень быстрым темпом на восток и вскоре прошли Житомирскую область. За это время я так и не успел узнать поподробнее о "знаменитом партизане". И только через полгода, пройдя еще несколько тысяч километров, возвращаясь из карпатского рейда, я еще раз побывал в этих краях. Тогда я узнал все подробности о Калашникове. Это была провокационная фигура житомирского гестапо. Калашников был вызван к жизни гестаповцем, который наделил провокатора всеми чертами героя книги, очевидно, терпеливо изучив нашу романтическую литературу, и выманивал на этого "живца" неопытных подпольщиков. Кое-где это удалось. Являясь в небольшой городок с ореолом непобедимого, хитрого подпольщика и неуловимого партизана, разъезжающего на немецких машинах и обманывающего глупых немцев, Калашников мог постепенно войти в доверие подпольных организаций и нащупать их нити. Организация доверяла провокатору свои тайны, а затем наступал неизбежный провал, которого избегал только один романтический герой, для того чтобы затем появиться в другом месте. Из "Сарнского креста" и "лельчицких Канн" гестаповцы сделали для себя выводы, и контрмеры их не лишены были хитрости. В Западной Украине - украинские и польские националисты, а на Житомирщине - нечто вроде Зубатова образца 1943 года, носившего имя "Калашников". [Уже после опубликования и распространения книги, а вместе с ней и истории о "Калашникове", я узнал конец - вернее, начало этой запутанной истории. Оказывается, жил и сражался на Киевщине против немцев настоящий патриот, бригадир колхоза, командир партизанского отряда по фамилии Калашник. Уже в первую зиму войны своими смелыми действиями он нагонял жару и холоду немецким оккупантам. Они бесились, угрожали, окружали, но ничего не могли поделать с доблестным и неуловимым партизаном. Тогда они нашли презренного предателя - однофамильца Калашника, служившего у них в полиции. Заманив бесстрашного командира отряда в ловушку, предатель убил его. Документы были взяты с убитого, и немцы, обнаружив по фотографии грозного для них партизана удивительное внешнее сходство с его убийцей, решили использовать последнего так, как уже было рассказано. Сведения эти я дополнительно получил от партизан отряда Калашника товарищей Колесниченко, Карпенко и других.] Я для себя тоже сделал вывод: не слишком верить в ореол партизана-одиночки, особенно во второй период войны, когда уже развилось массовое народное партизанское движение, грозное для немцев. Но Житомирщина поразила нас не только Калашниковым. Были там вещи и похлеще. Если взглянуть на равнобедренный треугольник карты, основанием которого является линия Житомир - Новоград-Волынск, а вершиной Коростень, вас поразит необычайное очертание местности и нанесенных на карте знаков. Со всех сторон этого треугольника зеленеют леса. Сам же он чист, и в белизне его люди, привычные к карте, угадывают равнину и степь. По краям он ограничен линиями железных дорог, параллельно им, как бы дублируя их, протянулись жирные красные жилы шоссеек... Сюда по развитой сети дорог ворвались гитлеровские войска в июле 1941 года. Этот треугольник был плацдармом и для наших войск. Но вглядимся внутрь треугольника. Он весь усеян черными точками, крестиками и жилками. Это хутора, церкви и проселочные дороги. Треугольник весь усыпан маком хуторов. Когда мы пришли в этот треугольник, то обнаружили, к своему удивлению, что весь хуторской мак не только жив, но, что самое главное, хутора заселены немецкими колонистами. Немцы, еще по гостеприимству Екатерины, поселились на Украине. Они выбрали себе самые плодородные земли и оставались на них до нашествия Гитлера. Ни земельные реформы, ни революция, ни война 1941 года - ничто не тронуло их. Конечно, они перед войной называли себя колхозниками, но, вероятно, добрая половина их обслуживала немецкую разведку. Колонна наша проходила через хутора, и почти из каждого окна стреляли. По крайней мере в первую ночь. Процентов двадцать - тридцать украинского русского населения, оставшегося там, были превращены немецкими колонистами, или, как они называли себя, фольксдейчами, в рабов. Рабы эти с утра до ночи работали в хозяйствах немцев. Все мужское население фольксдейчей было вооружено винтовками, сведено во взводы, роты, батальоны. Оно служило надежным заслоном центральных коммуникаций, идущих через Украину от Полесья. Явление это было для нас настолько неожиданным, что мы, врезавшись в самую гущу этого хуторского "рая", трещавшего со всех сторон ружейными выстрелами, не знали сразу, что и предпринять. И только когда упали первые раненые и было убито несколько разведчиков, Ковпак махнул плеткой и сказал: - Чтобы ни один хутор, из которого раздастся хотя бы один выстрел, не остался целым. Тогда я впервые увидел, а понадобилось еще полтора-два года, чтобы я до конца осознал, что немецкий колонизатор любит и понимает только один аргумент - палку. Палка в философии, палка в быту, палка автоматной очереди, но только этот убедительный аргумент был ясен и понятен колонизаторам до конца. Дальнейшее наше продвижение через столыпинско-гитлеровский край шло быстро и без приключении, мы объяснили немецким колонистам, почему на партизанском марше 1943 года их хутора горели, и дальнейшее наше путешествие проходило без эксцессов. Правда, все мужчины еще задолго до появления нашей колонны, как мыши, разбегались по оврагам и рощам. В домах стояла приготовленная пища, немки, толстые и дородные, худые и костлявые, все одинаково угодливо улыбались и кланялись, и на протяжении остальных семидесяти километров нашего быстрого марша ни одного выстрела не раздалось ни из одной хаты. Аргумент был понят фольксдейчами до конца. Вскоре мы вышли под Коростень, где земля была хуже, леса мешались с песками. Там уже не было немецких колонистов, а жили украинцы и русские. Мы забыли о гостеприимных немцах и только весной 1944 года в Польше, под Замостьем, мы вторично встретили целое клопиное гнездо гитлеровских колонизаторов и тут уж окончательно убедились в том, что этакому фольксдейчу понятен только один аргумент - палка. 22 Невдалеке от Коростеня, на выходе из немецко-столыпинского треугольника, разведка, рыскавшая на шоссейках, подбила "пикап", который вез почту. На машине лежало несколько кожаных мешков с письмами и посылками немецких жандармов. Посылки были преимущественно со съестным и жирами. Разведка по праву все это разделила между своими людьми, а кое-что из деликатесов и вин ребята принесли в подарок Ковпаку и Рудневу. Письма свезли в штаб. Была на "пикапе" еще одна вещь, никому не нужная, с которой разведчики не знали, что делать, поэтому и притащили ее ко мне. Это был кубической формы железный ящик, в котором, как тарелки в буфете домохозяйки, лежали круглые жестяные коробки с кинолентой. Увидев киноленту, которая вызвала во мне самые противоречивые чувства, я сказал Сашке Коженкову, моему ездовому: "Побереги-ка этот ящик!" - и, освободившись от дел, пришел на квартиру, вынул коробку с надписью "эрстетейль" и стал рассматривать пленку на свет. Фильм был звуковой, надписей на нем не было, и хотя я мог улавливать движения актеров, но смысл кинодействия понять было трудно. Привычное шуршание пленки, мягкими спиралями ложившейся на пол, вызвало у меня воспоминания о прошлой мирной жизни. За этим делом и застал меня Коробов. Но не пленка была самой интересной находкой в почтовом немецком автодилижансе. Просмотрев несколько частей, я свернул пленку и, сказав Коженкову: "Погрузишь этот ящик на тачанку", - пошел обратно в штаб. В штабе Тутученко, Войцехович и ротные писаря разбирали письма, На большинстве конвертов было выведено женским почерком, полуграмотно: "Украина, Житомиргебит, Дорф..." Письма, как две капли воды, походили одно на другое. Горькие письма невольниц - домой из немецкой каторги. С поклонами родным и знакомым, с горючей слезой погибшей молодости. Но некоторые были необычны и трогали своей безыскусственностью. Одно письмо начиналось так: З неба звездочка упала И разбилась на льоду. Я в Германию попала В сорок третьему году В другом письме девушка писала, что она пока жива и здорова и что "...по ночам над заводом, где мы робымо, летают швидки голубки, и наша сусидка Маруся, которая поихала вместе со мною, сшила себе платье с одним рукавом", и в конце письма: "Не плачьте, мамо и тато, я все равно не вернусь". Третье письмо было написано на открытке. Она была ярко раскрашена и живо напомнила мне детство. Розовощекий ангелочек лет четырех, с голубыми глазами, с синеватыми крылышками, в белоснежной одежде, усыпанной золотыми и серебряными блестками, а на обороте письма тот же адрес латинскими буквами. Корявым почерком написано: "Посылаю вам, мамо, о це боженя. Таких боженят у меня есть ще штук з десять. Про мене не беспокойтесь, живу хорошо, потому що не маю времени проклясть ту годыну, колы вы мене на свит народылы. Прощайте и не ждить до дому". Я перелистывал желтые, синие, розовые конверты. Бумага писем шелестела, как осенние листья. С открытки улыбался наглыми голубыми глазами розовощекий немецкий ангел. В штабе вертелся Коробов, все время рассказывая Базыме о том, как я рассматривал немецкий фильм. Мысленно он уже сочинял очерк, в котором бывший кинорежиссер поджигает мосты фашистским трофейным фильмом. Базыма отмахивался от него, как от надоедливой мухи. Я сидел и задумчиво перебирал письма девушек-невольниц, читал их приветы, поклоны, мольбы и песни, сложенные в неволе, и вспоминал вековую долю украинской женщины, воспетую поэтом: Де не лилися ви в нашiй бувальщинi, Де, в якi днi, в якi ночi - Чи в половеччинi, чи то в князiвськiй удальщинi, Чи то в казаччинi, ляччинi, ханщинi, панщинi, Руськii сльози жiночi! Слухаю, сестри, тих ваших пiсень сумовитих, Слухаю и скорбно мiркую: Скiльки сердець тих розбитых, могил тих розритих, Жалошiв скiльки неситих, слшз вийшло пролитих На одну пiсню такую! Мысль о безвестной украинской Марусе сверлила мне мозг. Ритм частушки-коломыйки звучал в ушах: Белая хустыночка - В море полоскалася, Бедная дивчыночка - Що сюда попалася. Шелестели, жгли руки и мозг эти корявым почерком и кровью сердца написанные слова... Я думал печальную думу. Просмотренный немецкий фильм оставил на руках еле уловимый запах пленки, со стола улыбался пухлыми щечками немецкий ангелочек. Через несколько дней мы действительно использовали немецкий кинофильм для поджога иванковского моста. Письма я отдал Коробову, который раньше меня мог быть на Большой земле и обещал построить на их материале "потрясающий" очерк. Я же в этот день твердо решил, что до тех пор, пока не оборвем мы вместе с Красной Армией крылышек фашистскому ангелочку, не выпускать автомата из рук и забыть о том, что люди создали услаждающие их слух музыку и поэзию, радующие глаз полотна великих мастеров кисти и пластику кинолент, сделанных из вещества, которым поджигают города и заряжают пушки. 23 Мы обходили Житомир, прижимаясь ближе к дороге Житомир - Киев, всего в десяти - пятнадцати километрах от Коростеня. Для того чтобы обезопасить себя от крупного гарнизона, состоявшего из отведенных для переформирования двух немецких дивизий, мы выслали крепкий заслон, поставив ему задачу взорвать железнодорожные и шоссейные мосты. Так близко от Коростеня мы проходили еще и для того, чтобы дать разведке нащупать движение на железной дороге и высмотреть места, где можно ударить почувствительнее. С первым заслоном, который должен был взорвать мост на шоссейке, получился конфуз. Девятая рота, выполнявшая эти обязанности, задержалась на марше. В одном селе, где хлопцы обнаружили склад водки, командир роты Петя К., парень не особенно подверженный алкоголю, вдруг загулял. По расчетам времени, которые мы сделали вместе с ним по карте, роте нужно было простоять в этом селе полчаса, чтобы дать передышку людям и лошадям, и дальше двигаться к мостам и взорвать их. Но подрывники задержались там около двух часов. Дальше уже поехали навеселе. Рота шла и ехала на повозках без строя - ватагой. Никто не интересовался, куда она движется. Всем было море по колено. Впереди ехал выпивший проводник. Вскоре они заблудились. Когда командиры опомнились, было уже поздно. Светало, а до моста все еще далеко. Словом, девятая рота задания не выполнила, и именно через этот мост прошли автомашины, пехота и танки, которые вот-вот могли обрушиться на нас. Ковпак все же сумел вывести соединение из-под удара, бросив в дело своих кавалеристов, которые зажгли на ложном направлении несколько скирд соломы. Немцы кинулись на пожар и потеряли время. В эти считанные часы мы, уже на рассвете, форсировали железную дорогу Коростень - Житомир. Затем пришли в болотистые Потиевские леса, куда не могли проникнуть немцы со своей техникой. А без техники они не посмели бы наступать на нас. Авиации у немцев, видимо, не было, и мы смело двигались лесом почти до полудня. Затем, дав четыре-пять часов отдыха людям и лошадям, хорошенько запутали свой след. В следующую ночь опять марш. Отдохнув немного, мы собрали командиров для того, чтобы решить судьбу девятой роты. Дело было ясное. Но Петя К. или просто Петро, был хорошим парнем, он пришел к Ковпаку еще в 1942 году, пришел с партбилетом и орденом Красного Знамени, которые он сумел уберечь, проходя через немецкие полицейские заставы. И надо сказать, что Ковпак, обычно суровый в таких случаях, сильно колебался. Один только Руднев был непоколебим. Он сам продиктовал приказ о расстреле. Колонна уже выстроилась для движения. В сумерках пофыркивали кони; когда командир вышел к построенной у штаба девятой роте, комиссар зачитал приказ. Тут же, у помещения штаба, была выкопана яма. Комиссар подошел к Петру, стоявшему молча, и сказал: - Расстегнись. Тот расстегнул шинель, под которой блеснул кругленький орден Красного Знамени. - Снимай, - сказал ему Руднев. Петро снял орден и молча передал его комиссару. Через несколько секунд его расстреляли. Колонна двинулась дальше. Я ехал верхом. Колонна шла из села в степь, по которой в эту ночь нам предстояло совершить шестидесятикилометровый марш к Киеву, в радомышльские леса. Проезжая мимо повозки комиссара, я мельком взглянул на него и увидел в свете всходившей луны, что Семен Васильевич плакал. Утром следующего дня мы подходили к реке Тетерев в десяти километрах западнее города Радомышль. 24 Из Потиевской Рудни мы должны были за ночь совершить шестидесятикилометровый марш через степную полосу. Оставаться днем в степи было бы рискованно, так как немцы уже пытались нащупать нас с воздуха. Колонна шла на рысях. Мы торопились до рассвета проскочить этот степной пятачок. После полуночи я с конной разведкой въехал в село, где днем взвод Гапоненко, состоявший из отделений Лапина и Землянко, вел бой. На окраине догорали сарай и скирды сена, дорога черной змеей уходила в село. Днем падал весенний мокрый снег. По краям дороги, среди улицы, черными подсолнухами цвели разрывы ручных гранат, брызгами земли была расчерчена девственная белизна снега, а вокруг в мрачном беспорядке лежали тяжелые клубни человеческих и лошадиных тел. Это военная осень собирала свои плоды на Правобережной Украине. Она была урожайной, и хотя в календаре числился март - апрель, но бравые косари, жнецы и молотильщики ехали рядом и удовлетворение от хорошо выполненной работы было на их молодых лицах. Лапин, Остроухое, Землянко и Гапоненко... Они ехали рядом, здоровые и жизнерадостные, а на улице села лежало двадцать два трупа гитлеровцев. Один безрукий Зеболов уложил четверых. Я ехал с ними и думал: "Во Франции, Голландии, Дании и Норвегии было я есть немало здоровых мужчин... Почему же там не собирали такой обильный урожай?" Может быть, у нас этой весной все удачнее шли боевые дела потому, что осень второй мировой войны была так обильно полита кровавыми дождями Сталинграда?.. Ночной марш по степи прошел спокойно. Треск автоматных очередей, как всегда, раздавался по бокам колонны, двигавшейся ускоренным маршем. Ее подгоняли связные, которых все время рассылал комиссар то в голову, чтобы прибавить темп, то в хвост - подогнать отстающих. Но все же за ночь пройти всю степную полосу мы не успели и последние десять километров прошли на рассвете. Справа в туманном ореоле трепетным, сказочным видением мерцал древний город Радомышль; впереди синели радомышльские и кедринские леса, и дорога шла под уклон, указывая, что где-то впереди, еще скрытая волнами степи, протекает река. Слева, сквозь туман, пробивалось немощное, неумытое, тусклое солнце. Комиссар с тревогой посматривал на него и благословлял туман. И хотя всем было ясно, что до реки и лесов идти нужно не менее двух часов и что каждую минуту на колонну могли налететь самолеты, против которых мы были почти беспомощны в открытой степи, все же люди шли медленно, вразвалку, усталые от ночного марша и от сладкой истомы весеннего утра. Колонна шла без строя и с интервалами, каких мы не позволяли себе ночью. Весело переругивались бойцы, аукали девчата-партизанки, лихо закинувшие за плечи легкие карабины. Девушки эти, в черных брюках, напущенных по-казачьи на добротные немецкие сапоги с высокими голенищами в бутылку, поверх которых пестрели цветные и полосатые городские и деревенские юбки, шли вместе с нами - лихие девушки-солдаты. Командиры тревожно поглядывали в небо и прислушивались, не подкрадывается ли к гомону колонны шмелиное жужжание немецких самолетов. Туман ли выручил нас, или проспали немецкие летчики, не ожидавшие такого нахальства с нашей стороны, но самолеты появились лишь тогда, когда большая часть колонны разместилась в селах по реке Тетерев. Штаб стал в селе Межирички. Не успели мы начать свою будничную работу, как были отвлечены шумом у входных дверей. Кто-то спорил и толкался в сенях, и когда дверь наконец отворилась, в нее втолкнули безоружного партизана. Базыма понял, что произошло ЧП - чрезвычайное происшествие, отложил в сторону свои бумаги и сдвинул на лоб очки. Позади за партизаном шел Володя Шишов, карабин его, как всегда, был за плечами, а "на руку" он держал автомат, видимо отнятый у арестованного. - Разрешите доложить, товарищ начальник штаба. Привел нарушителя приказа двести. Базыма встал из-за стола, кашлянул в руку и снова надвинул на нос очки. - Докладывай, Володя, все по порядку. Володя Шишов, шестнадцатилетний связной восьмой роты, взволнованно начал: - Товарищ начштаба, всего три дня, как мы снова приказ двести прорабатывали. Я сам его в роту возил. А они что делают?.. Я раньше всех в село въехал, думал квартиры для роты высмотреть, а там уже разведка четвертого батальона орудует. Помните, где развилка улиц: по одну сторону магазин с хлебом и овсом, который мы потом разобрали, а напротив, в садочке, домик под черепицей. Это и есть молочарня. В эту молочарню бабы со всего села молоко сносят. По немецкому приказу, каждое утро. У ник там сепаратор есть и все оборудование. Так они, вот эти, не то чтобы по приказу двести действовать - взять себе самое необходимое, а остальное народу раздать, - мало того, что сами нажрались, всю остальную продукцию испортили, масло по полу растоптали, сметану поразливали... - Понятно, Володя, ближе к делу. В это время в штаб вошел комиссар. Шишов остановился и, приставив автомат к ноге, вытянулся по команде "смирно". - По приказу двести? - быстро окинув взглядом, спросил комиссар. - Так точно, Семен Васильевич! Опять четвертый батальон, - ответил Базыма. - Понятно, продолжайте, - и комиссар сел за стол. Приказ двести - это был основной закон ковпаковцев. Старому бойцу, воевавшему с 1941 года, достаточно было сказать: "Что, хочешь, чтобы под приказ двести тебя подвели?" - и человек, если он хоть в чем-нибудь чувствовал себя виноватым, смирялся и каялся в грехах. Каждому новичку, недавно поступившему в отряд, приказ двести, вместе с партизанской присягой, зачитывался под расписку. Вокруг этого же приказа строили свою работу политруки и парторги рот. Он имел всего несколько пунктов, с предельной ясностью гласивших, что только связь с народом, с массой дает силу партизанам. Мародерство каралось по приказу двести, как измена и преступление против присяги. Особо злостных преступников по приказу двести командиры имели право расстреливать на месте. Помню, еще во времена рейда, был такой случай. На хуторе, где стояла разведрота, украли мед, ограбили пасеку и перевернули ульи. Виновника обнаружили по искусанному пчелами лицу. Бойца поставили под расстрел. Пришел дед-пасечник. - Лучше по морде надавайте, - упрашивал он. - У нас нельзя. - Ну, посадите на гауптвахту, на хлеб и на воду! Так и отпросил. А хлопец, рыжий веснушчатый украинец из-под Путивля, так и остался в отряде с прозвищем Мед. Сейчас перед нами стоял нарушитель приказа двести, которого привел связной восьмой роты Володя Шишов. Что привело этого мальчишку сейчас к нам, в штаб, что заставило его вести здорового детину, добродушно озиравшегося по сторонам и отрыгивавшего сливки и масло, которыми час назад он так сладко наелся? Володя как бы отвечал на эти вопросы: - Бабы вокруг собрались. Когда замок сбили и сепаратор ломали, они смеялись. - Ну да, - угрюмо сказал арестованный. - Немец по восемьсот литров молока на корову наложение сделал... Они нам одобрение говорили. - А потом, когда вы стали продукты переводить, какое они вам одобрение говорили? Детина молчал. - Вот молчишь. А я скажу. Бабы кричали: "Грабители! Бесстыдники и грабители!" Это про наш отряд, товарищ комиссар! Володя сердито толкнул автоматом в спину арестованного. Тот незлобно отодвинулся в сторону. - Через таких вот шкурников и мародеров на весь отряд пятно. Глаза Володи вдруг наполнились слезами, и, попытавшись еще сказать несколько слов, он вдруг заплакал. Базыма и Руднев посмотрели с понимающей улыбкой Друг на друга и отвернулись. Арестованный, до сих пор добродушно слушавший укоризненные речи мальчугана, сейчас топтался и перебирал ногами в стоптанных сапогах, как будто глиняный пол был раскаленной огромной сковородой. Володя изо всех сил старался сдержать слезы, и от этого они лились все обильнее. Руднев, Базыма сделали вид, что обсуждают что-то, и низко склонились к карте, а я отошел к окну. Когда я повернулся от окна, Шишов стоял возле стенки, беспомощно опустив руки с автоматом, и сухими глазами смотрел в угол хаты. Я даже вздрогнул, - такой скорбной показалась мне эта тщедушная фигурка мальчика. ...Я видел патриотизм, чистый, как слеза, патриотизм шестнадцатилетнего Володи Шишова. 25 Данные разведки последних трех дней говорили: гитлеровцы вокруг нас что-то готовят. От Коростеня по нашим следам неотступно шло несколько батальонов пехоты. Со стороны Житомира тоже выдвинуты были войска. Подтянувшись на тридцать - пятьдесят километров северо-восточнее города, они разместились по селам в ожидании чего-то. Видимо, вражеское командование, сбитое с толку нашими крутыми поворотами под Коростенем, совершало предварительную перегруппировку, отложив решительные действия до получения более точных данных о наших намерениях. Нужно было быть начеку. Мы форсировали по мелководью, по льду и по жердяным мосткам реку Тетерев и, совершив небольшой марш, стали в двенадцати километрах от Радомышля. Ковпак и Руднев скрытничали и не говорили о своих замыслах, но мне показалось, что, может, хоть сейчас они согласятся на южный вариант - удар по асфальту Житомир - Киев. Во всяком случае ясно было, что мы готовимся к прыжку и удару, иначе незачем было так рисковать. Вот уже два дня, как мы устраивали стоянки перед самым носом у врага. Радомышль сам по себе городишко небольшой и малозначительный, но от него до Житомира километров шестьдесят пять, до Киева не больше ста, кругом довольно густая сеть железных и шоссейных дорог. А тут еще стала донимать авиация. Пока что это были разведчики: "костыли" и "рамы". Первые все время висели над нашим районом, выслеживая направление движения колонны, вторые пробовали даже раз-другой бомбить. Загадочно пока вел себя Киев. До него было далековато, и разведка моя туда не доставала. Вот в таком тревожном настроении я прибыл в Крымок - большое село на южном берегу реки Тетерев. После предыдущих напряженных переходов и марша через степь мы в эту ночь сделали всего десять-двенадцать километров и к полуночи уже расквартировались. Люди спали, для коней в пойме Тетерева набрали сена, и они, удивленные тем, что марш прервался среди ночи, весело жевали, фыркали и перекликались низким, ласковым ворчаньем, словно благодарили спавших хозяев за отдых. Они заслуживали его - наши лошади-солдаты, за последнюю неделю отмахавшие до трехсот километров, ночами без устали тянувшие по грязной, неустоявшейся, кочковатой весенней дороге тяжелый обоз с боеприпасами, продовольствием и ранеными. Но не из жалости, видимо, давал нам Ковпак эту передышку. Мне казалось, что и кони понимали это. В ласковом перефыркивании слышен был добрый солдатский призыв: "Готовьсь, братцы, готовьсь. Отдыхай, пока можно, а завтра марш-марш!.." Я бродил ночью улицей незнакомого села и думал: "Хорошо людям... они знают лишь то, что отдых дается им перед новым тяжелым переходом. Да и то знают ли?.. Хорошо солдату. Он знает, что воевать надо, а если надо, то уж лучше воевать под началом командиров, которым веришь, таких, которые никогда не подводили тебя под пулю без нужды". И я вспомнил слова Кольки Мудрого, сказанные еще во время рейда к Днепру, в первые дни моего пребывания в отрядах Ковпака: "Вот сидят дед Ковпак и комиссар Семен Васильевич и маракуют насчет моей жизни и дел моих солдатских. И еще ни разу не было, чтобы они в своих мыслях маху дали. Вот оно и понятно, откуда у меня, у Кольки Мудрого, смелость берется". Да, вот откуда смелость... Вера в своего командира на войне значит многое, а в войне партизанской еще больше. И как трудно должно быть человеку, на чьи плечи люди складывают эту почетную, но тяжелую ношу... Давай спать, хлопцы, ведь сами Ковпак и Руднев насчет нашей жизни маракуют, и еще не было ни разу, чтобы они в этом деле маху дали... Лошади пофыркивали, часовые и патрули негромко позвякивали оружием. Заставы, вероятно, подошли к своим местам. Откуда-то, из чащи леса, изредка доносились еле слышные одиночные выстрелы. Намечая заставы, мы с Базымой наиболее сильную выставили под самый Радомышль. От преследовавших нас по пятам коростеньских частей, с севера, отряд прикрылся рекой, а в Радомышль легко могли быть подброшены войска из Житомира. Киев все еще был для меня загадкой. Под Радомышль в село Березницы вышла заставой четвертая рота Пятышкина - директора средней школы города Путивля. Базыма не без основания звал его "коллега". Я так и не уснул этой ночью, в неясной тревоге болтаясь по улицам Крымка. На рассвете зашел в хату и только стал умащиваться на отдых рядом с Коробовым, как часовые подняли шум. Прямо по улице катила машина. Пулеметчики комендантского взвода, Гаврилов и Кириллов, уже поставили в воротах ручник, но с машины крикнули пароль и затормозили у штаба. Машина - обыкновенная полуторка "газ" - была захвачена четвертой ротой в Березнице еще ночью. Но, выполняя мое требование - обязательно достать "языка", который сейчас необходим был до зарезу, - Пятышкин задержал ее до утра. Он надеялся, что "язык" сам придет к нему в руки и его машиной доставят в штаб молниеносно и вполне комфортабельно. Расчет его оказался верным. Действительно, только рассвело, как прямо на секреты, выставленные ротой, напоролся человек в штатском, но с оружием. Когда хлопцы заговорили с ним, он отрицательно замотал головой и забормотал: "Их бин бухгальтер... - А затем задал вопрос: - Зинд зи руссише полицай?" - чем помог часовым выйти из затруднительного положения, бить ли его сразу прикладом по черепку, или немного подождать. Хлопцы радостно загорланили: "Йяа, йяа, руссише полицай, пойдем, пойдем, пан" - и привели его к Пятышкину, который, задав немцу несколько вопросов и выяснив, что он всего полчаса как вышел из Радомышля и шел в Березницу к "девушка Маруся", сразу отправил немца на машине ко мне. Читатель, вероятно, уже знает из книг, очерков, фильмов о войне, что такое "язык". Это то, чем блистают разведчики, очеркисты и драматурги. Разведчикам "язык" дает право на лишние сто граммов, и по величине, значению, а также характеру начальника - на медаль или орден; драматургу он нужен, как воздух, так как только при помощи "языка" можно выпутаться из самых замысловатых перипетий и коллизий военного сюжета, который уже стопудовой гирей висит на капризном пере автора; для очеркиста... Ну, словом, читатель знает, что вслед за "языком" загремят пушки, мы пойдем в атаку или контратаку, и все будет в порядке... Но читатель не знает, что только редкий "язык" бывает таким, каким его изображают драматурги и какого хотелось бы заполучить начальникам. Я взглянул на тщедушную фигурку пятидесятилетнего немца, выволоченного хлопцами за шиворот через борт полуторки, "язык" оказался как раз одним из многих, никуда не годных для военных целей немцев. Бухгалтер какой-то фирмы, имевшей в Радомышле свое отделение как филиал, он понятия не имел о войне, "языках" и немецких группировках. Шел он действительно к "русская Маруся" и набрел прямо на Пятышкина, тихо занявшего Березницу ночью. Вот и все. Военных сведений от бухгалтера мы не получили. Во второй половине дня к Тетереву с севера подошли немецкие батальоны, двигавшиеся по нашим следам из Коростеня; в это же время и в Радомышль стали прибывать автоколонны. Немцы охватывали нас с севера, юга и запада. Но Киев, Киев... Вот что было непонятно! Может быть, путь туда оставался открытым? Может, немцы не ждали от нас такой смелости, а может, и хотели прижать нас поближе к Киеву, к Днепру? На расстояние одного марша на восток путь пока был свободен. Эти данные разведка успела собрать, и они были достоверны... Во всяком случае на девятнадцать ноль ноль... Что же случится за ночь, за завтрашний день - никакой разведчик предсказать не может. Заставы уже ввязались в бой и, судя по приближающимся выстрелам, отходили. Мы подбросили им еще по одной роте, стараясь оттянуть время до вечера. Завязывать бон всерьез нам не хотелось. Может, поэтому, когда я доложил свои соображения по разведданным, Ковпак, переглянувшись с Рудневым, недолго думал. - Давай чеши на восток. Базыма, стоянку пошукайте, щоб для обороны була пидходяща. - Всегда выбираем такую, - говорил Базыма, водя карандашом по карте. - Не такую, як всегда. А такую, щоб большой бой можно було держать. Базыма поднял глаза на комиссара. Тот утвердительно кивнул головой. Ковпак продолжал: - Все равно от цих батальонов не одчепимось. А з Киева пока еще ничего нема. Так треба зараз коростеньским и житомирским по шиям накласты, тоди киивским страшнище буде. Поняв? - А, тогда другое дело... Мы склонились над картой. Не выдержав, к нам подошел Руднев и тоже облокотился на стол. - Будем бить по частям. Нельзя дать им подтянуться из Киева, тогда у противника будет очень большой перевес... Очень трудно будет выполнить... - Что выполнить? - спросил я. - Еще с сорок первого года в нашей части заведен обычай: никогда не спрашивать, куда идем и зачем идем! - Знаю... - А все же не выдержал, спросил? - Не выдержал, - смутился я. - Ну, ладно. Теперь уже можно. Очень трудно будет выполнить этот приказ. Вот поэтому надо бить выделенные против нас войска по частям. Понятно? - Не совсем... - Завтра необходимо во что бы то ни стало дать им бой. А так как мы более слабая сторона и нам надо беречь силы для будущего дела, то надо сделать так, чтобы на нашей стороне было преимущество обороны. В общем, если заставить немцев наступать, выиграем не только завтрашний бой, а всю операцию. - А как их заставить? - Вот в этом-то весь секрет. Но если завтра немцы поведут на нас наступление, значит половина дела сделана... Ну как, выбрал позицию? - спросил он начштаба. - Я думаю, Кодра. Местность лесистая. Наступать заставим по лесу... - Вот именно заставим... - уже про себя говорил Руднев, впившись в карту, где было черным квадратиком обозначено селение и стояла подпись: "Кодра". - Наступать заставим только по лесу. По грязи, по болотам. Хорошо! Высоты наши... - Затем, Семен Васильевич, переход небольшой. Успеем до утра изготовиться, занять оборону, разработать огонь... - Хорошо... - А как же заставить немцев наступать именно завтра? - Что скажешь, разведчик? Я задумался. За окном урчал мотор немецкого самолета. Иногда в небе раздавались глухие очереди, опереженные резкими разрывами пуль "дум-дум" по крышам, заборам, улицам. Один сарай загорелся. - А что, если нам двинуться засветло? Так, чтобы разведчик засек?.. - Обстреляют. Потери будут. А то еще вызовет бомбардировщиков... - задумчиво говорил Базыма, размечая на карте местность вокруг Кедры. - Надо точно рассчитать! Руднев тряхнул головой и сдвинул шапку набекрень. Это было признаком того, что он принял решение. - Когда солнце заходит? - Часов в восемь. - Точнее - часов, минут? - А дьявол его знает... - Эх вы, вояки. Штатская команда, - вздохнул Руднев. - Надо отвечать точно: двадцать часов шестнадцать с половиной минут. Пиши приказ, начштаба: выступать рассредоточенно авангарду и ГПЗ без обоза двадцать часов пятнадцать минут. Успеют заметить, а повредить не успеют. - Для большего впечатления в голове пустить скот. - Правильно! Павловскому выгнать "пятый батальон" ровно в двадцать. Все-таки четыреста голов. Если не разглядеть, что такое, примут за батальон или крупный обоз. Действуйте! Руднев вышел из штаба. Скот, отбитый нами еще в Ровенской области, более полутора тысяч голов, в насмешку назывался "пятым батальоном". Обычно он шествовал в хвосте колонны, подгоняемый штрафниками. Гонять стадо было тоже одной из форм наказания. В зависимости от провинности в скотогоны назначали на время от пяти дней до месяца. Иногда даже командиров. Это было самое тяжелое моральное наказание, и "пятого батальона" боялись, как огня. Гонявший скот долгое время считался опозоренным человеком, и нужно было совершить что-то уж очень лихое, чтобы избавиться от презрительной клички "скотогон" или "комбат пять", или какого-нибудь другого "лестного" прозвища. Сегодня же "пятому батальону" суждено было играть важную военную, можно сказать, оперативно-тактическую роль в замыслах нашего командования. Конечно, мы подвергали бедных коров и быков опасности обстрела, а может, и бомбежки. Две ночи подряд мы делали небольшие переходы. В Кодру я прибыл с разведкой часа в два ночи, а к пяти утра весь отряд разместился по квартирам. Обозы замаскированы, боевые роты и батальоны заняли заставы, посты и основную линию обороны. Мы полагали, что использовать артиллерию противнику не удастся; лес подходил к самому селу, лежавшему в глубокой лощине, и рельеф был такой, что достать нас немец мог только минометами, но у минометов не хватило бы дальности. Правда, противник мог еще бомбить село, но только наобум, без уверенности, что именно в этом селе находятся наши главные силы. Вообще же, с точки зрения обычной армейской тактики, наша позиция была явно невыгодной, больше того, мы сами залезали в ловушку. Из Кодры шли всего три дороги, да и то лесные. В этом-то и заключалось наше главное преимущество. На эти три дороги мы выдвигали на четыре-пять километров сильные заставы, а в километре от села располагались главные силы обороны. Таким образом, Руднев заставлял немцев давать бой, когда он хотел, то есть завтра, и где он хотел, то есть в лесу, да еще потопать по снегу четыре километра до встречи с главной обороной. - Пусть даже сомнут они наши заставы. Пусть! Но это значит, что они развернутся в цепи перед нами, затем либо увлекутся преследованием, либо измотаются, продираясь сквозь лес, где за каждым деревом им будет чудиться партизан. - Словом, к главной обороне доползут не все сразу и уставшие, потерявшие связь... - А может, и управление. - Но вообще позиция рискованная... - Чего больше - выгоды или риска? Мы с Базымой задумались. - А что скажет Кутузов? - кивая в сторону Войцеховича, сказал комиссар. - Я думаю, что выгоды больше, если немец глупее. А если... - он закашлялся. - Немец не глупее. Но зато русский смекалистей. - Э, что говорить! Оборону заняли - все равно бой принимать. - Ой, не кажи, Григорий Яковлевич, - впервые вмешался Ковпак, - бой можно по-всякому повернуть. От подкинуть на заставы силы, або зробыть заставы двойными, отут одну и отут - це буде бой на затяжку, а так, як зараз, - це буде бой на разгром... Можно те по лесу автоматчиков порозкидать, це буде... - Бой кукушкой. Вроде финской тактики... - Ну да... А ище можно на ложное направление затягнуть... А самым балочками та просеками... - А авиация? Дед задумался. - Ця авиация мени зараз в печинках сидит... Ех, було в гражданку. Оторвался от противника и пишов, и пишов... - Так чего же все-таки больше - выгоды или риска? - А це писля боя побачымо, - усмехнулся Ковпак. - Это нужно сейчас решить, - настаивал Руднев. Ковпак насторожился. - Сейчас? - Для того чтобы знать, сколько и какие роты оставить в резерве. - Ну в резерве третью, восьмую. - Как всегда? А я думаю, что третью надо а обход послать, чтобы ударила немецкие главные силы по шее. А в резерве оставим вторую и шестую. - Тогда, пожалуй, риска меньше, - сказал начштаба. - Вот видите... На том и порешили... Часам к двенадцати вернулись разведки, отметившие колонны немцев по всем дорогам, а часа в два дня на заставах начался бои. Через полчаса он затих, а еще через час снова вспыхнул и, уже больше не затихая, все приближался. По звукам боя мы узнавали путь отходящих застав. Оборона пока молчала. Самое сейчас важное для Ковпака было разгадать, на каком из трех направлений немцы наносят главный удар. Для меня же, как всегда, главным было достать "языка". Пусть он не даст полезных сведений, которые могли бы помочь нам в сегодняшнем бою, но, решая эти сегодняшние задачи, я не мог забыть о Киеве, моем родном городе. Кроме того, что он очень интересовал фронтовое командование, в его расположении находилась четвертая и самая главная группа противника, предназначенная действовать против Ковпака. Где она? В Киеве? Или на пути? Или же включилась и ведет бой? Или ее берегут для окончательного разгрома наших сил? На мое требование "языка" Ковпак разразился потоком ругани. Бой уже шел на всей линии обороны, и это было, конечно, полное окружение. Ковпак до сих пор не решил, куда бросить автоматчиков в обход. - Пора, Сидор Артемович! Пора! - сказал Руднев. - Сам бачу. Я думаю, на Кульбаку они напирают?! - Правильно... Через две минуты рота Карпенко скрылась в лесу. Слева в обход пошла восьмая. - Клещи, одним словом, - невесело засмеялся Руднев. - От, раскокают нам Карпенка, будут тогда клещи. Ты знаешь, что тоди буде в отряде? - Не раскокают. Пошел! Хорошо пошел! Лесное эхо доносило сплошной рев автоматов. В третьем роте было восемьдесят шесть автоматчиков плюс четырнадцать ручных пулеметов. Даже обозники третьей роты считали для себя позором ездить с винтовками. Обязательно автомат, как символ быстроты, натиска и ближнего боя. - Только бы подошли незаметно. Не потратили бы первый диск впустую. - Не чуешь? Ручными гранатами действуют. Значит... - Значит, накоротке... - Метров тридцать - сорок... - Нет, ближе. В лесу на тридцать метров не бросишь... За углом в переулке стояла моя тачанка. Не вытерпев более неизвестности, мы с Коробовым вскочили в нее и понеслись на участок Кульбаки. Улица уже простреливалась из леса пулеметным огнем. Мы свернули в кривые переулки и, колеся по ним, доскакали до крайней хаты, где был штаб Кульбаки. Кульбаки там не оказалось. Он был в бою. Оставив у хаты Коженкова с лошадьми, мы через огород махнули прямо в лес на выстрелы. Батальон Кульбаки отличался от других тем, что очень хорошо был оснащен станковыми пулеметами. Еще в Сумской области Кульбака добыл более десятка "максимов", натренировал расчеты, приспособил их к партизанским боям. Поэтому-то его и поставили в обороне там, где ожидали наибольшего нажима противника. Все вышло по расчету Ковпака. Преследуя нашу отходящую заставу, передовой батальон немцев дошел к главной обороне Кульбаки с потерями, цепи шли неровно, солдаты сбивались в кучи вокруг офицеров, тяжелое орудие отстало. Кульбака подпустил их вплотную к станкачам, выставленным в ряд на склоне бугра, и сразу положил свыше полусотни вражеских солдат. Наступление немцев затормозилось. Они стали вытаскивать раненых офицеров, станкачи били по ним и увеличивали потери. Но сзади спешил на помощь свежий резервный батальон. Немцы, видимо, решили эшелонировать свои силы, и вслед за первым батальоном шел второй. До сих пор в борьбе с партизанами они такого боевого порядка не применяли, и Кульбаке, пожалуй, пришлось бы туго. Батальон первого эшелона понес большие потери, но он нащупал силы, порядки и огонь Кульбаки, стоявшего крепко. А батальон второго эшелона мог просто обойти Кульбаку по опушке и ударить по селу, штабу и обозу в месте, где почти не было никакой обороны. Вот тут-то и выручил Карпенко. Он успел зайти в тыл залегшим немцам первой цепи и встретил резервный батальон на марше. Гитлеровцы шли густой колонной, шли быстрым маршем, почти рысью, торопясь на выручку своим передовым силам. Шли по дороге, где час перед этим наступали свои, поэтому двигались без разведки и наблюдения. Эта марширующая сто тридцать шагов в минуту колонна с размаху напоролась на восемьдесят шесть автоматов и четырнадцать пулеметов Карпенко. Стычка произошла лицом к лицу. В первые же несколько секунд передовая рота немцев была уложена вся, во второй остались в живых лишь те, кого заслонили от потока пуль тела их товарищей, третья рота обратилась в бегство. Это был, пожалуй, единственный случай, когда Карпенко не ругал своих хлопцев за длинные очереди, потому что даже из половины диска, выпущенного в толпу фрицев, почти каждая пуля находила свою цель. Мы прибежали к обороне Кульбаки, когда бой еще продолжался, но это было уже не наступление врага, не наша оборона, а просто ловля немцев по лесу и их избиение. После боя в селе Выползово, под Курском, зимой 1941 года, где танки Алеева уничтожили огромное количество немцев, я нигде не видел столько вражеских трупов. Перед одними лишь станкачами Кульбаки их было семьдесят три, уложенных рядами, в касках, шубах и валенках. Охваченные общим порывом, мы с Коробовым тоже стали гоняться за немцами, которые группами по три-пять человек метались по лесу, как угорелые, повсюду натыкаясь на партизан. Так прошло еще около часа. До вечера оставалось немного. На двух других направлениях бой утихал и отдалялся. Мы дошли до участка, где рота Карпенко подстерегла немецкий батальон второго эшелона. Узкая лесная дорога была забита трупами, валялись они и в лесу. Может быть, людям, не воевавшим, но слышавшим много сводок с подсчетами потерь противника, это и покажется обыденным. Но тот, кто знает цену не только своей крови, но и крови противника, поймет меня. Легко оперировать сотнями и тысячами на бумаге. Люди, не убившие ни одного немца, очень гнушались цифрами меньше чем с двумя нолями. Нам же понятна была эта точность настоящих солдат, подсчитывающих каждого убитого врага. Коробов носился с аппаратом, торопясь до сумерек заснять это лесное побоище, я торопился собрать зольдатенбухи, медальоны и другие документы. "Языков" пока не было. В пылу боя автоматчики Кульбаки и Карпенко не брали пленных. Мы переворачивали гитлеровцев, потрошили их карманы, когда мимо проходил взвод третьей роты, возвращавшийся из боя. Несмотря на то, что победа была полная и небывалая, люди шли медленно и молчали. - Прямо в голову, - услыхал я слова Шпингалета, шедшего навстречу Намалеванному. "Неужели Карпенко?" - мелькнула у меня мысль. За поворотом дороги шла группа автоматчиков. Они поддерживали человека, который нес на руках чье-то безжизненное тело. - Карпенко! Недаром Ковпак так тревожился, - сказал мне Коробов. Я бросился навстречу идущей роте. В это время, чуть не сбив меня с ног, пронеслась тачанка. Ездовой хлестал лошадей и, не доехав несколько шагов до идущих, круто сдержал коней. Мы подошли к автоматчикам. В центре группы стоял Карпенко и держал на руках Кольку Мудрого. Черные волосы его слиплись от крови и снега, скрывая маленькую ранку. Лишь на затылке, замерзая на вечернем морозе и блестя снежинками, выступала кровь. - Жив?! - спросил запыхавшийся ездовой. - Конец. Пропал Колька. Эх... - положив безжизненное тело на подушки тачанки, сказал Карпенко. Автоматчики молчали. - Шагом марш! - скомандовал Карпенко. Подвода тронулась. В двух шагах от нее своим привычным шагом, положив обе руки на автомат, висевший на груди, шел Карпенко. Сзади пристраивались автоматчики. Из леса вышла вся третья рота, в полном строю, молча шествовавшая за повозкой. На подушках, взятых заботливым ездовым для раненого, качалось бездыханное тело Николая, Кольки Шопенгауэра, философа и балагура. Так вот какой ценой досталась наша победа... Но этого было мало. Когда третья рота вошла в село, в переулке, где я оставил Коженкова, я услышал голос Базымы: - Володя Шишов ранен... - Тяжело? - Смертельно... До завтра не доживет. Володя лежал на моей тачанке и своими чудесными голубыми глазами смотрел на небо. Оно озолотилось заходящим солнцем, скрывавшимся за вершины леса, где только что шел бой. Я подошел к Володе. Он узнал меня и хотел улыбнуться. - Видите, не уберегся я... товарищ подполковник... - Больно, Володя? - Нет... Жалко только умирать... Базыма не выдержал и отошел к лошадям. - А может, и не умру?.. Вот мы тогда прокатимся, товарищ подполковник... Вы после войны командовать кавалерией будете... И я к вам служить пойду. - Хорошо, хорошо... Потерпи, друг. Поедем в санчасть. Перевязку сделаем... - А-а-а... - зевнув, сказал он. - Хорошо, раз перевязку, значит, хорошо. Тачанка двинулась. Базыма и я шли сбоку и поддерживали ему голову. До штаба он ни разу не вскрикнул, не застонал, не скривился. Только из уголков детских глаз бежали одна за другой слезы вниз по огрубевшим, обветренным щекам, на которых пробивался еле заметный золотистый пушок. Когда моя тачанка стала в ряд с тачанкой Мудрого и Базыма склонился над лицом Володи, он уже был мертв. Мы положили их обоих рядом; безмолвным караулом стали вокруг бойцы третьей и восьмой. Нам нельзя было оставаться здесь. Мы с Базымой пошли в штаб, чтобы разработать ночной маршрут на восток. Через час колонна двинулась дальше. 26 Ночью, на марше, дьявольски хотелось спать. Меня переутомили бессонные ночи и напряжение последних двух дней. Засыпая на тачанке, я успел подумать: "Все же Ковпак - мудрый старик... Теперь по крайней мере хвост коростеньских батальонов отстанет от нас... Да и не многие из наших преследователей унесли ноги. А как же Киев? Киев... Киев..." И вот наша тачанка с Сашей Коженковым на облучке и корреспондентом "Правды", дремавшим на моем плече, почему-то свернула в сторону от колонны и мчится уже по полям через долины и буераки. Под нами уже замелькали верхушки деревьев. Что это? Вероятно, я уснул и не слыхал, как пришли самолеты из Москвы... Это я лечу через фронт. Но почему лечу? Ведь не было вызова? А-а-а... Это я был ранен в кодринском бою, и меня везут на Большую землю вместе с Володей Шишовым. Да, но почему же нас не сняли с тачанки, а погрузили в "дуглас" вместе с лошадьми? И теперь тачанку покачивает на воздушных ухабах... Наверное, мы летим выше трех тысяч метров, холод пощипывает щеки, пальцы на ногах окоченели, а лошади пофыркивают на морозе. Вот машина круто переходит в пике, и внизу я вижу город. Москва? Нет, это же Киев. Видно изогнутое колено Крещатика и дальше Красноармейская, Сталинка, Соломенка... Машина, взвыв моторами, уходит ввысь. Под крылом мелькнула фигура, высоко держащая крест над головой. Владимирская горка и Днепр. Да, но ведь посадка запрещена. Надо прыгать, прыгать... Первым будет прыгать Коробов, за ним я, а вот Коженков, ведь он никогда в жизни не прыгал с самолета. Ничего. Парашют автоматический. Но тогда мне надо прыгать последним; я вытолкну Сашку пинком ноги, как меня когда-то толкал майор Юсупов. Но как же с лошадьми? Они стоят, весело помахивая хвостами, а на спинах, как громадные вьючные седла, привязаны парашютные мешки. Наконец прыжок! Мы приземляемся где-то в районе Аскольдовой могилы, и вот я уже иду по улицам Киева. Крещатик. Посреди улицы маршируют немецкие войска, шныряют тупорылые машины, на тротуарах группами и в одиночку разгуливают эсэс