ачиналась словами: "Мой конь буланый, скачи скорей поляной -- Казачка молодая ждет..." Эта была первая песня Василия Павловича Соловьева-Седого, спетая мною, и, если не ошибаюсь, вообще его первая песня. Потом в продолжение долгих лет я попеременно влюблялся в разные его песни: "О чем ты тоскуешь, товарищ моряк", "Я вернулся к друзьям после боя" и, конечно, в "Васю Крючкина" -- они стали и моими и слушателей любимыми произведениями этого талантливого композитора. Другой моей любовью всегда был и остается Марк Фрадкин. "Вернулся я на родину", "Дорога на Берлин", "Здравствуй, здравствуй" -- эти песни мне особенно дороги, потому что они писались и пелись в радостные дни окончания войны, и воспоминания о тех днях всегда связываются у меня с ними. Так получилось, что из песен Бориса Мокроусова я пел только одну, но это был "Заветный камень" -- одна из самых сильных наших песен по глубине своего чувства и содержания. Она хороша именно своей цельностью -- музыка и стихи удивительно соответствуют друг другу. Стихи написаны поэтом, с которым меня связывала многолетняя дружба, Александром Жаровым. Вот уж о каких стихах не скажешь, что это "слова" песни! Меня это определение всегда коробит. Сказать о стихах "слова" -- это все равно, что сказать о музыке "мотивчик". И всегда бывает обидно за хороших поэтов, когда об их стихах с эстрады говорят "слова". Произведения Лебедева-Кумача, Исаковского, Матусовского, Жарова, Долматовского, Ошанина и многих других наших поэтов, пишущих песни, заслуживают того, чтобы их творения называли стихами. -- Не может быть хорошей песни, если в ней оба элемента не равноценны. ...Модест Табачников родился в Одессе, в городе, где из каждого окна раздавались звуки скрипки, рояля или виолончели, в городе, где музыкальность считалась одним из важных достоинств мальчика. И именно мальчиком, в детстве, Табачников начал увлекаться музыкой. То он играл в духовом оркестре, то в оркестре народных инструментов при фабричном клубе. Это продолжалось до девятнадцати лет, пока он не поступил в Одесскую консерваторию, в дирижерский класс, и тогда основным его инструментом стал рояль. Композитором же Табачникова сделала Великая Отечественная война. Именно во время войны написал он свою первую песню "Давай, закурим" -- прекрасная лирическая запевка всего его песенного творчества. Она стала одной из самых популярных, она сразу легла на душу и легко выдержала испытание временем. Успех всегда великолепный стимул к творчеству. И за годы своей композиторской деятельности Табачников написал большое количество разнообразных музыкальных произведений: оперетт. обозрений, музыки к драматическим спектаклям, к кинофильмам и песни, песни, песни. Песни Табачникова всегда привлекали своей мелодичностью и гармонической структурой. В каждой из них есть особый, свойственный Табачникову стиль и, главное, широкая доступность. Они так и ложатся в память. Кто из вас не напевал про себя или в компании "Маму", "У Черного моря", "Нет, не забудет солдат"? Трудолюбие Табачникова поразительно -- он написал музыку к пятидесяти одному драматическому спектаклю, к семи кинофильмам, семь оперетт, он написал более двухсот тридцати песен? Дай бог ему сил и здоровья на дальнейшее такое же активное творчество! Читатель подумает, что я потому так хвалю Табачникова, что он одессит. Возможно. Матвей Исаакович Блантер был первым композитором, с которым я познакомился в жизни. Тогда не было еще джаза, не было массовых песен, а были в Москве два человека -- Блантер и Покрасс. Мне кажется, что и до сих пор недостаточно оценено то, что сделали два эти композитора -- основоположника, я говорю это смело и со всей ответственностью, советской песни. О существовании на свете Блантера я узнал после того, как услышал необыкновенную по своему музыкальному построению и оригинальности изложения музыкальной мысли песню "Возле самой Фудзиямы". А потом, когда мы познакомились и сдружились и когда я начал "промышлять" этим сложным трудом, песнопением, Матвей Исаакович щедро снабжал меня своей звонкой продукцией. Тут были "Утро и вечер", "Штурвальный с "Марата" и действительно всесветная "Катюша". А уж кому мы по-настоящему все обязаны -- и композиторы, и поэты, и исполнители -- так это Дмитрию Яковлевичу Покрассу, заложившему первый камень, то-бишь первую ноту; в основание песенной страны. И как этот человек всегда понимал, что и когда надо написать? -- "Марш Буденного", комсомольская песня "Дан приказ ему на запад", "Если завтра война", "Москва моя" -- Покрасс всегда попадал в десятку, пуля в пулю. Когда моя дочь была еще совсем маленькой девочкой, к ней на елку всегда приходило много сверстников. Среди других участников этого веселого праздничного действа был мальчик лет десяти, по имени Никита. Это был очень красивый мальчик, я бы даже сказал, необыкновенно красивый -- светловолосый, лучезарно голубоглазый. Он уже недурно играл на рояле, умел всех смешить и даже сочинял музыку. Как-то он принес нам вальс, который назывался "Дита". Я играл им на гитаре, пел песни, превращался в общем веселии почти в ребенка, но Никита относился ко мне почтительно и называл "дядя Ледя". Прошло несколько лет, они стали девушками и юношами и называли меня уже по имени и отчеству. Потом они стали молодыми людьми, Никита был уже музыкантом, композитором и называл меня просто "Ледя", правда, "на вы". Потом я начал исполнять песни этого талантливого композитора, а у него поседели виски и он обрел право говорить мне "ты". Вот что значит возраст, как он сглаживает разницу восприятии и отношений. И если бы сегодня Никита Богословский обратился ко мне "на вы" и по имени-отчеству, я бы подумал, что он на меня за что-то обиделся. Этому композитору я обязан многими творческими радостями, потому что петь его песни "Темная ночь", или "Последний извозчик", или "Любимый город" -- большое удовольствие. Равно как и слушать их. Одно время меня даже упрекали в особом пристрастии к музыке Евгения Жарковского. Я никогда не отрицал этого пристрастия, потому что действительно пел много его песен: "Партизан Морозко", "Ласточка-касаточка", "Десять дочерей". Жарковский умел, да и сейчас умеет, писать хорошие песни, жаль, что я их с эстрады теперь уже петь не могу. Я не могу теперь воспользоваться творчеством многих композиторов, которые были так добры, что, написав песню, сразу приносили ее мне. Теперь они приносят свои песни другим певцам, а я, слушая эти хорошие песни, честно вам скажу, завидую. Человек может прожить долго и не познать самого себя, не догадаться, на что он способен, какие огромные богатства таятся в нем. Делая изо дня в день одно и то же, он перестает верить в себя, ему начинает казаться, что на большее он не способен, и спокойно идет по узенькой дорожке. А услышав предложение свернуть на большую дорогу, он скромно отвечает: "Ну что вы, нет, она слишком широка для меня". Но иногда достаточно небольшого усилия, чтобы толкнуть его на эту дорогу. И тогда он сам и люди будут восторгаться его победным шагом. Мне горько вспоминать замечательного композитора, создавшего множество чудесных песенных произведений, горько потому, что его уже нет, что он оставил нас слишком рано, когда огромный запас его творческих возможностей еще не был даже тронут. Я говорю об Аркадии Островском. Совсем юным он пришел в наш оркестр пианистом и аккордеонистом. С первых же дней меня восхищали его необыкновенная музыкальность, гармоническая изобретательность и неистощимая фантазия в аккомпанементном сопровождении как моего исполнения, так и других певцов нашего оркестра. В этом чувствовалась способность быть самостоятельным в творчестве. И мне было непонятно, почему этот человек, с такой чуткостью сопровождающий чужую музыку, не пишет своей. -- Ну почему ты не пишешь песни? -- говорил я ему. А он отвечал: -- Не умею. -- Не верю. Либо боишься, либо не хочешь. Он все улыбался, отнекивался, и никакие мои усилия не могли заставить его попробовать себя в композиторском деле. Однажды, разозлясь, я сказал: -- Хочешь не хочешь, а я научу тебя писать музыку. -- Он иронически засмеялся, но я не понял, к чему относилась его ирония -- к моей самоуверенности или к его стойкости. -- Ну что ж, попробуйте. -- Ты умеешь быстро записывать мелодию? -- О, это я умею! -- Вот смотри, я кладу на рояль часы. Десять минут -- и я сочиняю вальс и фокстрот. А ты только записывай. Каждый из нас сделал то, что должен был по уговору: я сочинил, а он записал. -- Вот, -- сказал я, -- так сочиняется музыка. Раз -- и все. Сочиненные мною танцы отнюдь нельзя было причислить к большому искусству, но сейчас дело было не в этом. Мне надо было его расшевелить. -- Вот тебе стихи Илюши Фрадкина. Сделай на них музыку. Он опять отнекивался, но я настаивал. И через два дня он принес мне свою первую песню -- "Я демобилизованный". Я спел ее в нашем концерте, а потом она была записана на пластинку. Вскоре он написал следующую песню -- на стихи С. Михалкова "Сторонка родная". А там, как говорится, пошло и пошло. Через некоторое время он пришел ко мне и сказал: -- Батя, мне очень нравится писать музыку. В том, что я это делаю, виноваты вы. А раз виноваты, то и пострадайте. Я ухожу из оркестра, чтобы ничто не мешало мне заниматься любимым делом. И он стал профессиональным композитором. А мы лишились отличного пианиста. Вот так всегда, укажешь человеку путь и на этом пострадаешь. Но в данном случае -- мне не жалко, я подарил его всем. "Пусть всегда будет небо, Пусть всегда будет солнце, Пусть всегда будет мама, Пусть всегда буду я!" -- поется в одной из лучших его песен. Но вот его-то как раз и нет. Но его песни будут жить всегда, пока люди не разучатся петь. Певец, рассказывая о своей жизни, не может не говорить о композиторах. Об одних я писал подробно, о других сжато, о ком-то сказал несколько эскизных слов. Почему так? Бывает же, что перепоешь все песни композитора, а по-человечески жизнь с ним тебя так и не сведет. Встречаешься только на "производственной площадке", и он вспоминается тебе лишь своими мелодиями. Я, например, очень много пел песен Л. Бакалова, О. Фельцмана, Т. Марковой и многих других, а дружба нас почему-то обошла. Это всегда жалко, но что поделаешь, над многим человек еще не властен. Арам Ильич Хачатурян! Я безмерно рад, что прикоснулся, хоть и не надолго, к его творчеству. Наш оркестр все почему-то считают только песенным. Это не совсем так. Мы исполняли и оркестровую музыку. Были у нас в репертуаре Глинка, Чайковский, Прокофьев, Дебюсси, Равель, Тихон Хренников, Дмитрий Шостакович, Арам Хачатурян. И вот тут я могу похвастаться -- впервые "Танец с саблями" в эстрадной транскрипции прозвучал в нашем оркестре. Музыка к балету "Спартак" задолго до того, как он вошел в репертуар театров, впервые прозвучала тоже в исполнении нашего оркестра. Как я был горд, когда к нам на репетицию пришел сам Арам Ильич и одобрил нашу работу. Спасибо этому чудо-человеку и чудо-музыканту за дружбу, за творческую поддержку. Как видите, моя картинная галерея не отличается обилием: здесь есть портреты, рисунки, зарисовки, наброски... ...Вот так поешь-поешь, да и задумаешься: а не странно ли, что взрослые, солидные люди занимаются песней, и не просто поют ее для собственного удовольствия, а сделали своей профессией, делом жизни, смыслом жизни. Ну действительно, не странно ли? Что же это за явление такое -- песня? Зачем она нужна? Кому и чему она служит? Формула "песня -- спутник человека" употребляется так часто, что давно уже стала банальной. И если искать образные слова о песне, то вряд ли скажешь лучше, чем это сделал Гоголь: "Что в ней, в этой песне? Что зовет и рыдает, и хватает за сердце? Какие звуки болезненно лобзаются и стремятся в душу, и вьются около моего сердца?" Вот как писал Гоголь о песне, сопровождающей русского человека от рождения до самой смерти. И слова его сами похожи на песню: "По Волге, от верховья до моря, на всей веренице влекущихся барок, заливаются бурлацкие песни. Под песни рубятся из сосновых бревен избы по всей Руси. Под песни баб пеленается, женится и хоронится русский человек. Все дорожное дворянство и недворянство летит под песни ямщиков. У Черного моря, безбородый, смуглый, со смолистыми усами казак, заряжая пищаль свою, поет старинную песню; а там, на другом конце, верхом на плывущей льдине, русский промышленник бьет острогой кита, затягивая песню". Вот что такое песня, вот кому она нужна, вот кому служит. Наше стремительное время требует лаконизма, и поэт Лебедев-Кумач выразил те же мысли одной фразой: "Нам песня строить и жить помогает". Вся страна не случайно подхватила эти слова, эту песню и сделала ее своим символом, призывом, знаменем. Оказывая могучее воздействие на человеческую душу, песня может повести на подвиг, да не может, а именно ведет. Поэтому какая же ответственность лежит на человеке, поющем песню. Какая ответственность лежит на тех, кто ее создает. Всегда ли мы это понимаем, всегда ли помним, всегда ли находимся на высоте нашего положения? Давайте же честно сознаемся -- нет. К сожалению, нет. Почему так? Некрасов сказал одну фразу на века: "Поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан". Расшифровав для себя эту мысль, мы скажем: артистом можешь ты не быть, певцом можешь не быть, но обязан быть гражданином. А если ты к тому же еще и пропагандист-артист, певец, поэт, то обязан быть гражданином вдвойне, втройне. Замечательная французская певица Эдит Пиаф примерно ту же мысль выразила так: "Вы думаете, у нас мало молодых людей, умеющих петь песни? Их тысячи. Но дайте мне личность". Ах, как здорово сказано! И у нас много молодых людей, умеющих петь, но о многих ли можно сказать: "Он -- личность"? Тоже, к сожалению, нет. Популярность, даже самая широкая и шумная, еще не гарантирует появления личности. Тем более, что популярность нынче приобретается легко и быстро: одно выступление на телевидении -- и вас знают сто миллионов человек. До изобретения телевизора ни сразу, ни постепенно такую аудиторию собрать было невозможно. Для этого, даже если считать, что певец выступает триста шестьдесят пять дней в году и каждый раз его слушают две тысячи человек, нужно было бы прожить сто двадцать жизней. Если бы он начал петь, будучи неандертальцем, то как раз к сегодняшнему дню число его слушателей достигло бы ста миллионов. А сейчас молодой человек, овладевший элементарным мелодическим и поэтическим материалом, а главное, микрофоном и камерой телевидения, вмиг приобретает известность в огромной нашей стране, а то и в мире. Да, получить популярность легко. Удержать ее трудно. И настоящие певцы по-прежнему редки. Эта легкость вхождения в искусство песни коварна. Первый успех, возникающий, скорее, от благосклонного отношения к молодости, может создать впечатление возможности беззаботного существования на эстраде, необязательности поисков и труда. А без труда и поисков искусство чахнет, даже если человек обладает незаурядным дарованием. Сейчас, как никогда, прекрасны условия для развития и даже расцвета исполнительского мастерства эстрадных певцов: фестивали в нашей стране и за рубежом, специальные телепередачи, посвященные молодым исполнителям, передачи, где ищут таланты, возникновение множества различных ансамблей песни рождают огромную потребность в певцах и требуют от них своеобразия. Но чаще всего появляются певцы одной песни, одного сезона. Удача на каком-нибудь фестивале, два-три концерта, а потом он себя исчерпал и уходит в творческое небытие. Как ни странно, для того чтобы петь -- надо думать, а для того чтобы думать -- надо видеть и жизнь вокруг себя во всей ее глубине и разнообразии, и то, о чем ты поешь. И не только видеть, а чувствовать, понимать, насколько одно соответствует другому. Это самый верный путь к уму и сердцу слушателей. А разве так редки на эстраде отсутствующие глаза, разве мы не видим порой только иллюстрацию, изображение мысли и чувства или, что еще хуже, только заботу о том, как продемонстрировать красоты своего голоса или просто куда деть руки? А ведь голос -- это еще не пение и положение рук -- не выражение чувств. "Страдивариус" -- чудесная скрипка, но на ней нужно уметь играть. Хороший скрипач, играющий даже на среднего качества инструменте, будет всегда желанней плохого скрипача, играющего на "Страдивариусе". Я думаю, что голосом (отличными голосовыми связками) обладают очень многие. Помните продавцов мороженого в Одессе, о которых я рассказывал? Один кричал "Сахарно мороженое" на верхнем до, если у него тенор, другой брал соль, если у него был баритон. Но когда они начинали петь, то их пение замораживало ваше сердце не хуже, чем их мороженое -- горло. Не случайно Герберт фон Караян отметил, что "в Италии много людей с прекрасными голосами, но в знаменитый оперный театр "Ла Скала" принимают певцов не столько по качеству их голоса, сколько по умению и манере хорошо петь. Бездарность остается бездарностью, даже хорошо озвученная". Вы спросите: кто же настоящий эстрадный певец? Я скажу, не тот, кто выходит на эстраду исполнить песню. Такой певец -- вроде инструмента. А тот, кто хочет людей своей песней чему-то научить, чем-то своим, сокровенным поделиться, помочь им в душевных невзгодах, разделить их радость, научить жить красиво, счастливо, гордо. Далеко не все певцы ставят перед собой такую задачу. И многие ищут не там. Некоторые -- их следует назвать эпигонами -- охотятся за шлягерами, да еще такими, которые уже кто-то проверил на себе, нашел для них стиль исполнения, и пытаются на этом создать свое творческое благополучие. Для таких неважно, что петь, как петь. Шумные аплодисменты, похлопывание по плечу, похвала: "Молодец, Вася!" -- предел их мечтаний. С некоторых пор у наших молодых певцов появилась этакая развязная манера сценического поведения, "веселенькие ножки", двигающиеся непрерывно -- надо и не надо -- в приблизительном песенном ритме. Страстные пропагандисты и защитники такой манеры еще недавно утверждали ее гениальным открытием на века. Но теперь уже, слава богу, это поветрие начинает понемногу затухать. Натанцевались и успокоились. Ненавижу слово "мода" в применении к искусству. Искусство ведь не брюки -- сегодня узкие, завтра широкие, не юбки -- сегодня мини, завтра макси. Искусство слишком великое слово, чтобы опошлять его понятием "мода". Ненавижу слово "мода" в применении к искусству. Искусство не должно быть модным, оно должно быть современным. Мода -- мгновение. Современность -- эпоха. Может быть, многие беды эстрады происходят оттого, что она до какой-то степени жанр беспризорный. О ней вроде бы немало пишут, но чаще всего так же поверхностно и легкомысленно, какой нередко бывает она сама. Эстрада не может похвалиться большим количеством серьезной -- методологической, систематической, научно-аналитической литературы о себе. Вот и хочется со всей сердечностью поблагодарить Юрия Арсентьевича Дмитриева, доктора искусствоведения, за то, что он так много внимания и творческих сил уделяет эстраде, любимому моему жанру. Любая манера может быть принята в искусстве, если она к месту, если она глубже вскрывает то, о чем хочет рассказать художник. Танцуйте, если этого требует смысл и стиль песни, стойте строго и неподвижно, если песня говорит о значительных темах. Но не пускайтесь в присядку только потому, что все вокруг вас заходило ходуном. Мне передавали, что, когда один известный певец исполнил "Сердце, тебе не хочется покоя", вихляясь и дергаясь, рабочий сцены сказал ему: "Вы это не трогайте, это для нас святое". Многие ищут спасения в микрофоне. Вначале просто стояли рядом с ним, вцепившись в него руками. А теперь расхаживают с ним по сцене и тянут за собой кабель, часто с таким старанием, словно они бурлаки. Одни приноровились даже выражать при помощи кабеля свои эмоции, другие изобрели целую систему управления этим кабелем и борются с ним подчас, как со змеей. Впрочем, карикатуристы и фельетонисты уже подметили эти манипуляции. А ведь до сорок первого года мы не знали, что это такое -- микрофон. Он был нам не нужен. Я пел на любых площадках, от самого маленького театрика до длинного, словно уходящего в бесконечность зала летнего театра "Эрмитаж", и на эстрадах в парках, где многотысячный зритель сидел прямо под открытым небом, и никто никогда не жаловался, что меня не слышно. Даже на фоне оркестра. Что случилось? Почему теперь в самом небольшом помещении, стоит человеку выйти на сцену, заговорить или запеть своим голосом, как сейчас же начинаются выкрики: "Громче!", "В микрофон давай!" Кто виноват в этом? Наши голоса или уши зрителей? Думаю, одна из причин -- громкие репродукторы. Они приучили нас к невниманию -- все равно слышно! Когда не было микрофонов, люди собирали свое внимание и направляли его на сцену, оно у них было более острым что ли. А теперь оно кажется каким-то рассеянным, размагниченным. Ныне даже не верится, что во время стачек или в период революции ораторы, призывавшие людей к восстанию, к борьбе, выступая на площадях, говорили без всякого микрофона. Но все слышали их призывы и поднимались на борьбу. Можем ли мы представить себе оратора без микрофона во Дворце съездов или тем более на Красной площади? Но Ленин в Большом театре, на Красной площади, на площади Финляндского вокзала или с балкона дома Кшесинской выступал же без микрофона. Ах, что случилось с нашими ушами! Мы стали плохо слышать. Немудрено, если три-четыре электрогитары способны заглушить целый оркестр. Отсутствие чувства меры творит свое черное дело и портит наши барабанные перепонки. Смотрите, как бы не оглохнуть совсем... Эстетически тоже. Как это ни печально, микрофон обесценивает такое важное качество голоса, как его сила. Она становится ненужной, ибо естественная сила не может спорить с радиоусилением. Мне пришлось быть однажды свидетелем странного и печального поединка. Шел концерт в двух отделениях. В первом отделении выступала эстрадная певица с небольшим голоском. Конечно, она пела в микрофон, и казалось, что ее голос велик и силен. А во втором отделении вышел на эстраду оперный певец, обладатель не только красивого, но и сильного баритона. Первое, что он сделал, презрительно взял микрофон и унес его за кулисы. Потом встал в торжественную, даже, лучше сказать, торжествующую позу, кивком головы дал знак аккомпаниатору, тот сыграл вступление, певец широко открыл рот и... по сравнению с певицей из первого отделения он был почти не слышен. Хорошо это или плохо -- хотя что ж тут хорошего?! -- но наши уши уже привыкли к усиленному звучанию. Но если уж микрофон стал непременным атрибутом концерта, то сколько бы мы его ни ругали, он не исчезнет с эстрады. Певцам ничего не остается, как только помнить, что микрофон -- партнер коварный. Оттого, что человек говорит в микрофон, его речь не делается ни красивее, ни умнее, она делается просто громче, но микрофон усиливает не только наш голос, но и достоинство и недостатки нашего исполнения, и даже... отсутствие выразительности. Я бы сказал, что микрофон -- для талантливых, для тех, кто способен находить бесчисленные тонкости в произведении и кому важно донести эти тонкости до слушателей. Но в микрофон или без микрофона -- дело все-таки не в нем -- важно, как и что ты поешь. Выбор -- в любом деле -- определяет человека. Когда я думаю о самом сильном средстве воздействия эстрадного артиста -- в каком бы жанре он ни выступал, -- я вспоминаю двух наших своеобразнейших мастеров эстрады, в чем-то очень близких и совершенно противоположных, уникальных, -- об Аркадии Райкине и об Ираклии Андроникове. Вот уж о ком даже смешно было бы сказать фразу, которую мы часто говорим в похвалу тому или иному артисту или певцу: их ни с кем не спутаешь. За шестьдесят лет работы на эстраде я видел немало талантливых артистов, со многими из них судьба сталкивала меня, со многими бок о бок приходилось работать. Они приходили, уходили, оставляя о себе прекрасную память. Творчество многих из них сослужило хорошую службу развитию театрального и эстрадного искусства. Но вдруг среди людей оказывается человек, наделенный природой всем, что только может быть отпущено счастливцу -- могуч, красив, умен, талантлив. Такие люди появляются время от времени, как говорится, раз в столетие. Ведь вот был же Федор Иванович Шаляпин. Красавец-человек. Гениальный актер, великий певец, великолепный рассказчик, художник и скульптор -- все было ему дано. Может быть, у эстрады не было своего Шаляпина, но она тоже знала удивительно даровитых людей. Я несказанно рад, что на моих глазах появился, развивался и рос замечательный актер нашего времени -- Аркадий Райкин. Впервые я услышал о нем в конце тридцатых годов. Не помню, кто сказал мне: -- Знаешь, в Ленинграде появился мальчик, замечательный конферансье. Я тогда не был этим особенно заинтригован -- мало ли даровитых людей появляется у нас на эстраде. Но в тридцать девятом году я был членом жюри Всесоюзного конкурса артистов эстрады. Ежедневно мы просматривали множество более или менее талантливых артистов. Обычно мы сидели рядом с Исааком Осиповичем Дунаевским, так как председательствовали по очереди. И, конечно, обменивались мнениями. Через несколько дней после начала просмотров я сказал Дунаевскому: -- Дуня, ты знаешь, у меня уже выработалась интуиция, я могу сказать, какой срок уготован на эстраде тому или иному артисту. Не знаю, поверил ли Дунаевский моей прозорливости, но только после каждого выступления он спрашивал: -- Старик, это на сколько? И я говорил: на два, на три, на четыре года -- в зависимости от того, что подсказывала мне моя интуиция. И вот на сцену вышел молодой человек с изящными движениями и какой-то осторожной улыбкой. Он показывал разных людей: маленького мальчика, старого профессора, Чарли Чаплина, и каждый образ был сделан ярко, тонко и с удивительным своеобразием. Дунаевский снова наклонился ко мне: -- Ну а этот на сколько? Не задумываясь, я ответил: -- Этот навсегда. -- Почему? -- Потому что все то, что он нам сегодня здесь показывает, -- это только самое незначительное, на что он способен. И посмотри, как он ни на кого не похож, хотя и показывает Чарли Чаплина. Вот увидишь, это будет большой артист. Как видите, я не ошибся. В чем же сила райкинского искусства? В таланте прежде всего и в неповторимом своеобразии -- без этого вообще нет артиста. Конечно, и труд, труд упорный, бескомпромиссный, неутомимый. Райкин никогда не выносит на суд публики полуфабрикат -- каждый его номер потому так и потрясает, что детали его до мельчайших мелочей отделаны. Одно из самых неотразимых качеств его дарования -- это необычное сочетание особого, райкинского юмора с человеческой скорбью. Глядя на Райкина, я всегда вспоминаю сцену Гамлета с могильщиками. В любом смешном образе Райкина есть что-то грустное. Он заставит пожалеть и дурака, потому что глупость это тоже несчастье. Мы весело смеемся над его нравственными уродами, но как часто наш смех заканчивается грустной улыбкой. Наверное, все видели сцену, в которой врач ходит по квартирам, видели, смеялись и взгрустнули. Я плакал, ибо видел за этим якобы юмористическим образом трагедию хорошего, доброго, любящего людей человека. Удивительно человечный актер Аркадий Райкин! Неистощима его фантазия. Всегда неожиданно по форме воплощены его образы. И вместе с тем он постоянно не удовлетворен, в вечном поиске и творческих муках. В каждом жанре есть свой знаменосец. Сегодня знамя эстрады несет Райкин. И это знамя в хороших, надежных руках, они его достойно передадут следующему поколению. Нескольких артистов считает он своими учителями, хотя ни у кого из них непосредственно не учился, -- Москвина, Тарханова, Щукина и, как ни странно, Утесова. Безмерно этим горжусь. А Ираклий Андроников? Я был уже немолод, когда впервые встретился с этим удивительным человеком, прямо-таки синтетического содержания. Писатель, рассказчик, литературовед, ученый, исследователь -- ведь дал же бог столько одному! И нет, наверно, человека, который, повстречавшись с ним, не попал бы под его обаяние, не влюбился бы в него. Ираклий Луарсабович Андроников -- своеобразный ходячий музей словесных портретов, ходячая библиотека увлекательнейших рассказов о людях, с которыми сводила его судьба. Будет ли он вам рассказывать об Остужеве или Соллертинском, о Маршаке или Антоне Шварце -- вы представите себе этих людей конкретно и ярко, может быть, даже ярче, чем если бы сами увидели их, потому что Андроников наверняка увидел в них больше нас с вами. Его рассказы-показы не имитация, не пародия -- это особые, лирико-юмористические, литературно-живописные портреты, изображения на которых никогда не застывают, не каменеют и одинаковы бывают только тогда, когда их воспроизводят техническими средствами -- заснятыми или записанными на пленку. Искусство Ираклия Андроникова столь соблазнительно просто, что, глядя на него, мне самому хочется выйти на сцену и делать то же самое, но, понимая, что это будет далеко от его совершенства, я глушу в себе коварный порыв. Наверно, потому его искусство кажется таким естественным и доступным, что Ираклий Андроников изобрел для себя новый жанр -- жанр собеседника. Одному человеку или сотням людей он рассказывает о своих встречах, о своих впечатлениях, как единомышленникам. И даже если вы не были его единомышленником за минуту до рассказа, вы тотчас же становитесь им, едва этот рассказ начинается. Думаю, что двух этих примеров достаточно, чтобы убедиться, что настоящую победу на эстраде, впрочем, как и везде одерживает именно личность. Вопрос о том, что такое хорошая песня, всегда вызывает споры. Это естественно. На него нельзя ответить однозначно. Некоторые считают, что хорошая песня -- та, которую, все запели. Бывает и так. Но бывает и по-другому. И чаще -- по-другому. Да, пели "Катюшу", пели "Подмосковные вечера", но пели и "Кирпичики", и "Маруся отравилась", и "Ландыши", и "Мишку", и сколько еще им подобных. Почему так бывает? Причины разные. Но чаще всего -- незамысловатые музыкальные обороты и текстовой материал быстро ложатся на нетребовательное ухо, проникают подчас в сентиментальное сердце -- и зазвучало на всех перекрестках. Гвоздем засядет в мозгу, не отвяжешься. А в то же время другая песня, отличная, тонкая и по музыкальным и по литературным достоинствам, проходит не то что незамеченной, но ее исполняют только профессиональные певцы и музыкально подготовленные любители. Например, мы все много раз слышали "Блоху" и восхищались ею, а "Застольные песни" Бетховена вроде бы самим названием предназначаются для компании. Но, однако, ни та ни другая массовыми песнями из-за сложности не стали. Или взять хотя бы цыганский романс. Одно время он процветал на нашей эстраде. Потом забылся. А теперь опять входит в моду. В мое время чем более он был популярен, тем горячее его ругали. Музыковеды вообще требовали убрать его с эстрады. Я вам скажу, что настоящий цыганский романс исполнить очень трудно. И на высоком уровне его держали таланты Тамары Церетели, Изабеллы Юрьевой, Кэто Джапаридзе. Но это были отдельные яркие единицы. Больше было певцов средних и даже ниже средних. И вот тут мы уже встречались с тем, что называют "цыганщиной". Это явление много проще и примитивнее. Не случайно в это же самое время пользовалась популярностью пародия на цыганский романс. Был и у меня такой трюк. Я выходил на сцену и говорил, что сочинить цыганский романс несложно, для этого достаточно обладать слухом и некоторой способностью к импровизации. Что же касается текстов, то тут требования невелики. Романс можно написать на любую фразу. Я брался это доказать и предлагал публике дать мне фразу по своему вкусу. Действительно, разные предложения неслись со всех концов зала. Я делал знак аккомпаниатору, тот давал мне в минорном тоне вступление, и я, без всяких усилий выбирая из огромного количества существовавших музыкальных оборотов что-либо подходящее, сочинял музыку. Если, конечно, это можно было назвать музыкой. Однажды в "Эрмитаже" кто-то громким голосом крикнул мне: -- Утесов, не валяйте дурака. Я сделал знак аккомпаниатору, и пока он да вал мне отыгрыш, у меня был готов текст: "Утесов, не валяйте дурака! Ну, как же я могу его валять -- Ведь крикнули вы мне издалека, И мне до вас руками не достать". Публика просто загрохотала. Особенно смешно это прозвучало потому, что я пропел столь неожиданный куплет с густым цыганским надр-р-рывом. Много песен спел я за свою жизнь и понял, что по-настоящему хорошей песня может быть по разным признакам, но одно правило обязательно: музыка и поэзия в ней должны быть равноценными. Поэтов и композиторов часто упрекают в том, что они мало создают популярных песен. Но, во-первых, даже задачи такой ставить нельзя -- кто скажет заранее, что завтра будет популярным, какие созвучия? Популярность -- это лотерейный билет. Но даже на сверхбыстрой электронной машине нельзя заранее рассчитать выигрыш "Волги". А во-вторых, песен у нас создается много, но я думаю, что широко популярными могут сделаться одна-две песни в год. Тут есть какая-то скрытая закономерность. Почему так, честно говорю, не знаю, уж поверьте на слово мне, моему опыту. Попробуйте когда-нибудь составить такую диаграмму: сколько новых песен за десятилетний период становится действительно массовыми, то есть поются и дома, и на улице, и в трамвае, и в гостях, на днях рождения и на свадьбах. Вы увидите, от десяти до пятнадцати, хотя существует в это время много больше. А потом попробуйте проверить, какие из этих десяти были достойны широкой популярности, а какие нет. И обнаружите, что высокое качество не всегда совпадает с популярностью. Я сам не раз убеждался в этом на личном опыте. Наряду со многими хорошими песнями я пел "С одесского кичмана". Популярность ее забивала все остальные, ее пели во всех дворах, подворотнях и подъездах, не было человека, который не знал бы ее, не пел бы ее и для друзей и себе под нос. Некоторые утверждают, что в понятие хорошей песни должно входить и такое качество, как международная популярность. Категорически отрицать это вряд ли возможно, потому что этому есть примеры: "Эту песню запевает молодежь" А. Новикова, "Бухенвальдский набат" В. Мурадели. Да, эти песни звучат повсюду. Но это именно советские песни. В свое время нами был найден новый, особый стиль песни -- советский. Он был принят народом, а теперь выходит и за рубежи нашей Родины. Упустить это своеобразие было бы непростительно. У каждого народа есть своя музыкальная линия, какие-то свои словесные и музыкальные обороты. Надо уметь сохранять это своеобразие, не поддаваться модным течениям, не пытаться кому-то подражать. Почему я глубоко уважаю французских певцов? Потому что, начиная от странствующих менестрелей и до сегодняшних шансонье, они утверждают в песне свой незыблемый французский стиль, свой вкус, свое поистине галльское очарование. Это может быть гражданская песня вроде "Слава семнадцатому", которую пел Монтегюс, или песня-новелла, может быть просто забавная шуточная, даже фривольная -- французы здесь чужды ханжеского лицемерия, -- но французскую песню вы сразу узнаете среди десятков других. Полвека тому назад я слышал в Париже молодого Мориса Шевалье. В его репертуаре было немало подобных песенок. Но никто стыдливо не опускал глаза, ни у кого не возникала мысль "обвинить Шевалье в развязности. Да это было бы просто невозможно. Все делалось им с таким изяществом, что попади на этот концерт воспитанница института благородных девиц, пожалуй, и она не была бы шокирована. Я бы рассказал вам сюжеты этих песен или даже лучше спел бы их, но в книге песня не слышна, да и боюсь, что у меня не получится так, как у Шевалье, и моралисты, которые блюдут нашу нравственность, останутся недовольны. Я только назову три песни. Одна -- "Женский бюст" -- песня рассказывала о воздействии возраста на его формы; другая --о послушном сыне, который всегда жил по маминым советам и даже в первую брачную ночь спрашивал у нее по телефону, что ему делать, а третья песня называлась "Что было бы, если бы я был девушкой?" -- на что Шевалье сам отвечал: "Я не долго бы ею оставался". Казалось, что тут можно сделать, с этими сюжетами, особенно примитивно выглядящими в таком упрощенном пересказе. Но был ритм, была музыка, был Шевалье, и они превращались у него в житейские истории, несущие даже какую-то свою философию. За любым, самым "легкомысленным" сюжетом его песни проглядывала личность художника, да не проглядывала, она царила над тем миром, который творился в его песнях. Не случайно, когда Шевалье умер, президент Франции Жорж Помпиду сказал: "Его смерть для всех большое горе. Он был не просто талантливым певцом и актером. Для многих французов и нефранцузов Шевалье воплощал в себе Францию, пылкую и веселую". Этими словами президента республики смерть эстрадного певца приравнивалась к событиям государственного масштаба. Вот что значит личность художника! Пропевшему на своем веку сотни песен, мне, может быть, как никому другому, видно, насколько умнее, интеллектуальнее, даже мудрее, чем, допустим, в тридцатые годы, стала современная песня, насколько внимательнее стала она к душевной жизни человека. Многие современные песни -- это не песенки с запевом и рефреном, они приближаются к оперным ариям и философским монологам. И каждый певец, который выходит на эстраду, должен быть сегодня хоть немного философом -- без этого он будет выглядеть старомодным, архаичным, примитивным. Но сложное содержание требует и более тонких средств выразительности. И по своему музыкальному языку, по форме, по образному строю песня тоже усложнилась. Примеров можно привести много. Это такие песни, как "Люди уходят в море" А. Петрова на стихи Полистратова, "Нежность" А. Пахмутовой на стихи Н. Добронравова и С. Гребенникова, "Вьюга смешала землю с небом" А. Островского на стихи Л. Ошанина, "Журавли" Я. Френкеля на стихи Р. Гамзатова и многие другие. Они очень непросты в своем музыкальном языке, можно сказать, подчас изысканны, и без достаточной подготовки, без труда, без размышления не передать всей тонкости их музыкальной речи. Это не всегда под силу и профессионалам. А что же говорить о людях, вообще не имеющих музыкального образования, музыкальной культуры, да еще воспитанных на мелодиях простых, которые сами "вязнут в ушах". Хотя не надо думать, что песни эти появились вдруг. Их появление подготавливалось давно. Разве в песне композитора В. Сорокина "Когда проходит молодость" на стихи А. Фатьянова мы не слышим современной серьезности размышлений? Вот отсюда, я думаю, и идет тревога по поводу того, что у нас в последнее время исчезает массовая песня. Но, может быть, не только сложность тому причиной. Тот, кто внимательно следит за развитием различных сторон нашей жизни, не может не заметить, что из нашего быта ушли, к сожалению, традиции массового пения. Я понимаю печаль людей, теоретиков и практиков, которые именно эту черту -- массовость бытовой, лирической песни -- считали важнейшей особенностью нового жанра, рожденного советским стилем жизни. Я сам был одним из яростных его пропагандистов. Но на процесс развития надо смотреть трезвыми глазами, смиряя свои личные эмоции и пристрастия. Для тридцатых годов массовая песня была открытием, откровением даже -- называйте, как угодно. Она была нужна, чтобы утвердить наш общий порыв, нашу монолитность. Но ведь жизнь-то на месте не стоит! Сегодня мы подходим к явлениям с другими мерками и с другими критериями. То, что когда-то казалось открытием, сегодня уже никого не удивляет. Совсем недавно слово "космос" было таким романтическим понятием, что просто дух захватывало, а теперь при его произнесении все чаще слышатся интонации деловые. оно становится рабочим словом. Так и песня. Дунаевский! Блантер! Покрасс! -- это была музыка нашей жизни, музыка энтузиастов, с ней учились, работали, боролись. Теперь у нашего труда иной, я бы сказал, более сосредоточенный ритм. И музыка нужна другая. И вот уж нам кажется, что те песни не столь богаты выразительными средствами, что это марши-бодрячки. Усложнилась наша духовная жизнь, и если старые песни все еще подкупают своей непосредственностью, то уже не могут выразить нас самих с достаточной полнотой. Искать истоки нашей сегодняшней глубокой лирики надо в песнях Великой Отечественной войны. Именно в то время, перед великими испытаниями, начали мы себя по-настоящему продумывать, анализировать, понимать. По этому пути осмысливания человеком себя самого и развивается наша песня, и я думаю, это верный путь развития. А то, что ушла массовая песня, что ж, недаром же говорится: новые времена, новые песни. Наоборот, было бы странно, противоестественно, если бы мы всё пели и пели то, что было сочинено сорок -- пятьдесят лет назад. То, что идут поиски новых форм, новых выразительных средств, все это закономерно, все это естественно. Песня -- это ведь самое живое, самое подвижное в искусстве, это, я бы сказал, журналистика музыки -- она и должна быстро схватывать новые интонации духовной жизни человека. Были одно время очень популярны так называемые "барды" и "менестрели", особенно у студенчества. Среди них было много сорняков, но были и интересные, по-настоящему творческие открытия. Мода на них схлынула, но я уверен, что какую-то свою интонацию они в общую нашу Песню внесли. Ничто не проходит бесследно. И чем больше будет разных песенных жанров, тем лучше. Тем больше тонкостей нашей жизни будет отражено. Да, песня может быть всякая -- героическая, шуточная, романтическая, песня-анекдот. Важно, чтобы она помогала нам строить и жить, любить и преодолевать горести, шутить и смеяться, развлекаться и отдыхать, бороться с недостатками, высмеивать слабости, воспевать достоинства, мобилизовать себя на труд и на подвиг... А что, такую песню, пожалуй, иначе и не назовешь, как спутником жизни. Выражение банальное, но ведь оно не виновато, что точно и всеобъемлюще. Конечно, у читателя возникает вопрос, а кто же из современных наших певцов нравится мне, человеку, отдавшему песне почти всю свою жизнь. Я могу сказать, что мне очень нравились и нравятся Георг Отс, Юрий Гуляев, Муслим Магомаев, Иосиф Кобзон, Лев Лещенко, Вадим Мулерман. Эдуард Хиль, Лидия Русланова, Клавдия Шульженко, Людмила Зыкина, и о каждом из этих певцов, достойно представляющих советское эстрадное пение, я мог бы сказать много хороших слов. Но мастерство движется вместе со временем, его нельзя приобрести раз и навсегда, приемы и манеры устаревают. Некоторые из названных мною начинали великолепно, но порой не всегда могли удержаться на достигнутых высотах, теряли над собой власть; есть и такие, которые до сих пор доставляют мне радость -- не буду расшифровывать, что к кому относится, -- подумайте и сами поймете. Иногда успех кружит голову, а это опасно для актера -- по себе знаю. Дорогие друзья мои певцы, не забывайте время от времени посмотреть на себя со стороны, посмотреть строгим, критическим оком. И не придавайте излишнего значения преувеличенным восторгам ваших поклонников. Я не раз и не два убеждался, что об одном и том же актере мнения могут быть настолько противоположные, что остается только руками развести. И часто, чем ярче актер, тем противоречивей о нем говорят. Встречались мне люди, отрицавшие даже Шаляпина. Они говорили: "Ну, ведь есть и лучше голоса в Мариинском театре! Меня Шаляпин не волнует". Кажется, в журнале "Жизнь искусства" был рассказан такой эпизод. Шаляпин проходил по улице, а навстречу ему шел какой-то господин с дамой. Поровнявшись, он громко сказал своей даме, кивая на Шаляпина: "Дутая знаменитость". Он получил пощечину, и был даже судебный процесс. Господин оказался ювелиром, он не потребовал сатисфакции, а подал в суд на Шаляпина и удовлетворился двадцатью пятью рублями штрафа, взысканными с певца. Другого спора я сам был участником. В поезде, среди прочих дорожных разговоров, зашел разговор о великих артистах кино. Я сказал, что ничего талантливее, великолепнее, артистичнее Чарли Чаплина нет. Мои соседки по купе, две пожилые учительницы, посмотрели на меня, как на чудовище. -- Боже мой, в своем ли вы уме? -- сказала одна из них. -- Как вам может нравиться этот отвратительный клоун? С этими дурацкими башмаками и походкой кретина? Я был вне себя от возмущения, каюсь, наговорил им кучу дерзостей. Когда на одной из остановок они выходили, я все-таки сказал им: "До свидания". Они же, не повернув головы, с каменными лицами прошли мимо, не ответив. И еще один спор, когда все более популярным становился Райкин. О нем в то время много говорили, им восхищались. Я обедал в ресторане гостиницы в Сочи. За соседним столом сидели два весьма пожилых человека, как я потом узнал, академики, с такими же пожилыми дамами, наверное, с женами. Они тоже говорили о Райкине. С каким презрением! Может быть, это было и бестактно с моей стороны, но я не выдержал и сказал: -- Как можно так говорить о Райкине! Это не просто артист -- это явление в искусстве. -- Неужели он вам нравится? -- удивился один из ученых. Недавно в компании добрых знакомых снова возник извечный и нескончаемый спор о достоинствах и недостатках актеров, о том, кто лучше. И я рассказал все эти эпизоды, чтобы доказать бесплодность таких споров. Одна моя знакомая, очень культурная дама, посмотрела на меня и совершенно серьезно сказала: -- Все это так, но нет такого человека, которому мог бы не понравиться Михаил Водяной. -- А вдруг найдется? -- не удержался я. Много песен спел я на своем веку. Были среди них хорошие, были и плохие. Вы спросите, зачем я пел плохие -- по самой простой причине: когда человеку нужны ботинки, а хороших нет, он надевает, что есть, -- не ходить же босиком. Но какими бы они ни были, мои песни, -- их было так много, что по их сюжетам мог бы составиться целый роман о разных периодах жизни человека, о разных человеческих судьбах. В этом "романе" много страниц отведено лирике, не только любовной, но и гражданской, там есть страницы, посвященные ратной славе народа, целые главы сатиры и юмора, пародии и шутки, они воспевают труд, романтику труда -- без романтики и лирики я не мыслю своей жизни. И как же радостно мне было узнать, что "с песней Утесова" поднимался в космос Гагарин. Павел Попович на страницах "Комсомольской правды" рассказывал: "Потом я сказал ему, что объявлена часовая готовность. Он подтвердил, что понял, что все у него хорошо. Это был один из самых длинных часов моей жизни. Ход времени относителен не только по законам Эйнштейна, но и по законам человеческого сердца. Мне вдруг показалось, что другу там, в корабле, одиноко и грустно, и я спросил: -- Юра, ну ты не скучаешь там? -- Если есть музыка, можно немножко пустить. Пошла команда: -- Станция... Дайте ему музыку, дайте ему музыку... Я через минуту спрашиваю: -- Ну как, есть музыка? -- Пока нет, -- с веселым сарказмом отвечает Гагарин, -- но надеюсь, скоро будет... -- ...Дали про любовь. Слушаю Леонида Утесова..." А вот запись в дневнике Владислава Николаевича Волкова, бортинженера первой в мире пилотируемой орбитальной станции "Салют", который велся во время космического полета, закончившегося так трагически: "20 июня. ...В 9 ч. 15 мин. все сели на связь слушать "С добрым утром", где должны были прозвучать по заявкам наши песни. Для меня исполнили "Нежность", для Виктора -- "Как хорошо быть генералом". И кто только ее заказывал? Для Жоры, конечно, Утесов, об Одессе". Песня для меня -- это, как я уж говорил, мой интимный разговор со зрителем. Но не только. Это и какой-то ориентир в распознавании людей. На сцене я всегда стараюсь определить по тому, как принимают песни, что за публика сегодня в зале. С меркой песни я и в жизни подхожу к отдельному человеку. Городской транспорт, да еще в часы пик -- не большое удовольствие, но мне в нем ездить интересно: городской транспорт -- это и привычные и провоцирующие условия. Достоинства и недостатки людей -- грубость, чванливость, хамство, как и благородство, широта души, доброжелательность проявляются там мгновенно. В трамвае или автобусе, чтобы скоротать время, я играю в игру "угадайку", которая мне самому очень нравится. Я смотрю на человека и стараюсь определить, какую музыку он должен любить. Я понимаю, что этот анализ никогда не подтвердится прямыми доказательствами. Но когда неожиданность выводит человека из состояния транспортной отрешенности, тогда я могу ручаться за точность своих выводов. Вы помните ту трамвайную историю с девушкой и украденным кошельком? Помните? Какую музыку может любить такая девушка? Тогда я еще не изобрел себе этой игры и на месте не проанализировал ее склонности. Но теперь я думаю, несомненно сентиментальную, мещански-трогательную, слезливую. Наверно, она приходила в восторг от песни "Маруся отравилась". А вот наблюдения последних лет. В вагон трамвая я вошел вместе с пожилой женщиной. Все места были заняты, и мы, чтобы сохранить равновесие, притулились у спинок сидений. На скамейке, у которой стояла женщина. сидел парень лет семнадцати-восемнадцати. Рядом стоял молодой лейтенант. Я видел, парень заметил женщину, но делал вид, что задумчиво смотрит в окно. Я взглянул на лейтенанта. Его добродушное курносое лицо блондина стало суровым. Проехали одну остановку -- мизансцена не изменилась: женщина стояла, парень сидел, лейтенант... Взглянув на него еще раз, я почувствовал, что внутренний драматизм сцены нарастает. Проехали вторую остановку. Я заметил, как у лейтенанта заходили на скулах желваки от крепко стиснутых зубов. Вдруг глаза его вспыхнули и, обращаясь к парню, он крикнул: -- Встать! Тот хоть и не смотрел на лейтенанта, но сразу понял, к кому относится эта неожиданная в трамвае военная команда. -- А что, что такое? -- забормотал он. -- Встать! Уступи место женщине! Она мать! Парень бормотал: -- Что? В чем дело?.. -- и продолжал сидеть. Лейтенант не сдержался и крикнул: -- Встань, блоха! И, схватив его за воротник, приподнял с места. Парень возмущенно вскочил. Обратившись к женщине, лейтенант приветливо и даже как-то ласково сказал: -- Садитесь, мамаша. Я удивился гибкости его голоса. Не так просто подавить в себе такое сильное возмущение и гнев и сразу после крика заговорить тихо и ласково. Сзади кто-то одобрительно сказал: -- Вот это да! Многие засмеялись. Парень, расталкивая всех локтями, быстро пробирался к выходу. Наверное, этот лейтенант, думал я, любит песни романтические и о героях, веселые и в энергичном ритме. Ну, а что может нравиться парню? Крутит, конечно, записанные на рентгеновских снимках танцульки, музыку бездумную и пошлую, ничего не дающую ни уму, ни сердцу. А уж старушке по душе песни тихие, ласковые. В другой раз я вошел с задней площадки в автобус. Было тесновато. Впереди меня стоял дородный высокий мужчина в шубе с дорогим меховым воротником и шапке бобрового меха. Шуба и шапка ни о чем не говорили, но чванливое выражение его лица всех осведомляло, что в автобусе он случайный пассажир, что у него персональная машина... в ремонте. Впереди него стоял невысокий человек в потрепанном полутулупчике и видавшей виды ушанке. Он стоял спиной ко мне, и лица его я не видел. Шофер включил скорость и неосторожно дал газ -- автобус рванулся, все дружно качнулись назад. Человек в тулупчике тоже не удержал равновесие и налетел на соседа. А тот грубым, брезгливым тоном сказал: -- Ездят всякие пьяные. Человек в тулупчике пояснил: -- Я, мил-человек, не пьяный, я старый. Извинения не последовало. В автобусе никто ничего не сказал, но осуждение повисло в воздухе. Почувствовав это, мужчина в бобровой шапке начал пробираться к выходу. Я вдруг увидел его в компании, услышал, как он фальшиво и важно затягивает "Ревела буря, гром гремел", а потом с каким-то тупым оживлением быстро переключается на песню "Зять на теще капусту возил". Но этому оживлению не хватает, я бы сказал, высокого простодушия. И я легко представил себе старика поющим на завалинке протяжную задушевную песню или какую-нибудь шуточную с подковыркой на деревенском застолье. Нет, не случайно, не для показного глубокомыслия я говорю, что певец, особенно современный, должен быть философом, не случайно мы протестуем против "текста" и боремся за стихи для песен, не случайно считается, что певец поет сердцем столько же, сколько и голосом, если не больше; песня -- жанр гибкий, быстрый, крылатый, чуткий, она выражает и сиюминутное настроение человека и всю глубину его натуры. Даже в том, что он любит петь, сказывается человек. Песня -- душа времени. Она сохраняет нам самое тонкое, хрупкое, непрочное в истории -- интонацию времени, его целеустремленность. Песня стоит того, чтобы отдавать ей себя сполна. Я ЗНАЛ, КОМУ ПОЮ Ты нужен всем В этом счастье человека. Артиста Моя жизнь отдана зрителю, и мой зрительный зал -- это вся наша страна. Я могу так сказать не только потому, что изъездил ее вдоль и поперек, -- это право дали мне и письма, которые приходили ко мне со всех концов необъятной нашей Родины. Их накопилось у меня несколько больших ящиков. Я получал их всю жизнь. Они начали приходить с тех пор, как я стал опереточным артистом в Ленинграде, и приходят до сих пор. После очередной премьеры или концерта по радио их количество значительно увеличивалось. "Письма, -- как сказал поэт, -- пишут разные: слезные, болезные, иногда прекрасные, чаще бесполезные". Я думаю, что для артиста бесполезных писем не бывает. Даже если в них избитые слова поклонников -- "кумир", "мечта", "идеал", "бог", -- они подтверждение того, что твоим искусством взволновано еще одно человеческое сердце. Правда, в молодости, когда столько планов и замыслов требует осуществления, когда времени не хватает и ты разрываешься на части, их количество приводило меня порой в отчаяние, даже раздражало: ведь на них надо было отвечать, больше того, надо было что-то делать -- ибо они содержали в себе самые разнообразные просьбы, заставляющие куда-то звонить, что-то доставать, кому-то посылать. Одному с этим справиться было невозможно, и мне помогала моя семья. А письма действительно были разные, написанные почерком старательно ученическим или небрежным, убористо или размашисто, каллиграфически или коряво, тщательно или наскоро, письменными или печатными буквами, порой просто с типографской ровностью. Это были письма коллективные и индивидуальные, написанные литературно и безграмотно, вдохновенно и сухо, деловито и лирично, в стихах и в прозе. Это были письма озабоченные, ободряющие, забавные, смешные, нелепые, серьезные, шутливые, бесцеремонные, нахальные, злобные, оскорбительные, обидные, трогательные, нежные, негодующие -- и нет для меня на свете ничего дороже этих писем, писем моих зрителей. Со временем я понял, какое это богатство. Для меня это документы эпохи. И думаю, не только для меня. Не надо специально смотреть на дату -- по их стилю, настроению, точке зрения тотчас же почувствуешь, к какому периоду нашей жизни то или иное письмо относится. Вот, например, записка, переданная мне во время концерта: "Мы, группа рабочих завода Кр. Треугольник, Кр. Заря, Кр. Путиловец, шлем Вам, подлинному пролетарскому артисту, наш пролетарский привет! Мы далеки от мысли посылать вам живые цветы, т. к. это буржуазная манера, а мы выражаем Вам свою благодарность простым пролетарским спасибо". В каждом письме -- характер автора. Уж одним этим они могут быть ценны: сотни характеров, стремлений, состояний, желаний, просьб -- стихийный автопортрет народа. Этот портрет всегда был передо мной -- я знал, кому пою. Эти письма мне симпатичны еще и потому, что в них встречается немало забавного, хотя авторы об этом вовсе не заботились. Забавность начиналась чаще всего уже с адреса. Адреса на конвертах бывали самые неожиданные, и в них тоже выражалось отношение автора к адресату. Большинство конвертов было, конечно, оформлено по всем правилам: город, улица, дом, квартира, имя, фамилия. Но одесситы писали на конвертах "Одесскому консулу в столице Леониду Утесову"; те, кто не знал адреса, полагались на почту и прямо обращались к ней: "Почтальоны города Москвы, прошу передать письмо Утесову Леониду"; некоторые писали просто "Москва, Леониду Утесову", а то и вовсе без города "Леониду Утесову", иногда уточняли: "Большой театр. Утесову", "Союз писателей", "Справочное бюро", "Театр Утесова", "Композитору Утесову", "Комитет искусств", или "Самому веселому артисту", "Самому популярному певцу", один раз даже "Профессору". Иногда стояла пометка "Заказное и важное". Некоторые письма из Москвы были посланы в Одессу, откуда они снова возвращались в Москву и тогда уже попадали ко мне. Любопытно, после того как телевидение показало фильм "С песней по жизни", а в нем кадр с двухэтажным домом в Трехугольном переулке Одессы и номер дома, по этому адресу, но только в город Москву, стали приходить пачки писем. Но так как такого адреса в Москве нет, то письма приходили все-таки ко мне. Но и в одесский Трехугольный переулок, дом 11, пришло около сотни писем из Москвы и других городов. Я приношу искреннюю благодарность почте за то, что эти письма всегда меня находили, даже если я на них назывался "Леонид Сергеевич" или "Леонид Николаевич". Потому и были разными эти письма, что писали их разные люди: рабочие и школьники, военные и учителя, бухгалтеры и колхозники, инженеры и строители, полярники и геологи, люди без определенных занятий и даже заключенные. Много писем приходило от самодеятельных коллективов и участников самодеятельности, которые сообщали, что "на смотре будут петь песни только из "Веселых ребят", просили совета, как лучше поставить концерт, составить оркестр, исполнить ту или иную песню, подобрать репертуар, просили выслать ноты, слова песен, пластинки, помочь обзавестись музыкальными инструментами. На эти письма я всегда отвечал, как мог, помогал, радуясь тому, что столько повсюду любителей стремятся овладеть искусством исполнения как можно профессиональнее. Многие просили прослушать их, дать совет, как развивать свой талант, помочь поступить учиться в музыкальную школу, взять в свой джаз. "Здравствуй, дядя Леня! Мне шестнадцать лет, я играю на саксофоне в уфимском кинотеатре "Яналиф" в составе джаз-оркестра из тринадцати человек. Хочу я поступить в музыкальный техникум, но не принимают, потому что нет класса саксофона. Вообще все старые музыканты в техникуме считают джаз вредом человечества в нашей стране. Я этому не верю, дядя Леня, не может этого быть. Жалко, что нет у меня учителя, я сам узнал пальцовку и научился играть. Дядя Леня, я сам из Куйбышевского детдома, потому что у меня нет родителей. Саксофона я своего не имею. С горем пополам купил кларнет. Возьмите меня к себе. Прошу вас своей детской душой, чтобы вы сделали из меня мирового саксофониста". Писем с просьбами выслать слова, ноты, пластинки -- сотни. Многие жалуются, что ничего этого в их городе или селе до сих пор достать невозможно. "Пришлите, отец так любит "Раскинулось море широко". Военный врач с Сахалина писал мне до войны, что у них там нет даже радио -- "Прошу прислать парочку пластинок, хотя бы с трещинкой". "Чаще исполняйте песни, -- пишут моряки, -- а то мы ходим и насвистываем "Часы пока идут", а дальше, чем "маятник качается", не запомнили". "Возродите "Бороду", не слышал ее с сорок восьмого года". Просьб исполнить по радио ту или иную песню всегда было очень много. 19 ноября 1937 года мне принесли домой радиограмму: "В редакцию Последних известий радио. 21 ноября отмечаем полгода дрейфа. Очень просим через радиостанцию имени Коминтерна вечером организовать концерт замечательного джаза Утесова с его новейшим репертуаром. Перед концертом желательно услышать выступления наших жен. Сердечный привет. Папанин, Кренкель, Ширшов, Федоров". На другой день после нашего выступления с Северного полюса пришла еще одна радиограмма: "С волнением и радостью слушали вас, наши закопченные физиономии улыбались поистине очаровательно. Большое спасибо, горячий привет искрящемуся ансамблю. Папанин, Кренкель, Федоров, Ширшов". И в мирное время, а особенно во время войны много писем приходило от военных. Они сообщали мне впечатления от концертов, просили исполнить ту или иную песню, прислать слова, написать заметку во фронтовую газету. Особенно дороги для меня такие, например, сообщения: "Одессит Мишка", -- написал один майор, -- заставляет разить врага наповал оружием, нет оружия -- руками, перебиты руки -- зубами". Бойцы другой части сообщали, что "Одессита Мишку" и "Барона фон дер Пшик" солдаты называют "утесовскими минометами". Третьи пишут: "Мы приравниваем ваши пластинки к статьям Эренбурга, которые никогда не позволяем себе раскуривать". А разве не драгоценно такое письмо: "Когда я был на фронте, -- писал солдат уже после войны, -- у меня на груди был ваш портрет, он был мне так же дорог, как фотографии возлюбленной и родных". Во множестве писем мои слушатели сообщали мне самые разные сведения: свое мнение о моем исполнении и репертуаре, события своей и моей жизни. Например: "Весь Ленинград поет те песни, которые поете вы"; или: "Александр Павлов из Ленинграда устраивает вечера звукозаписи эстрадной музыки, у него есть такие ваши пластинки, о которых вы и сами не помните". Рассказывают о своих семейных радостях и горестях, удачах и неудачах, заботах и болезнях. Один парнишка жалуется, что у него никого нет и ему некому писать, поэтому он будет писать мне. "Дочь степей Мария Прохорова" делится своей тоской и сообщает, что "в пустыне нет никакой природы" и она "жаждет приехать в Москву". Передают, что Ботвинник назвал фильм "Веселые ребята" "лучезарным фильмом". Жалуются, что я "очень дорого беру за билеты". Негодуют и воспитывают: "Я простой рабочий и удивился, узнав, что есть люди с капиталистическими замашками -- гонятся за деньгами, жадны до без конца на деньги"; и уточняет -- "это вы". Прислав мне доплатное письмо, он, наверно, хотел перевоспитать меня или заставить разориться. Юноша, только что окончивший школу, предлагает дружить, хотя и понимает разницу в возрасте: "Еще когда учился в школе, хотел с вами познакомиться, но не решался". Рассказывают историю Дерибаса, в честь которого названа улица в Одессе. Один лихой парень признается, что в своей компании он "много и красиво хвастал, врал, как был вашим шофером -- но все только хорошее, складно заливал, приобретая у ребят авторитет. Извините за баловство". Поздравляют: "Народного артиста поздравляем званием заслуженного деятеля искусств". Профессор Тарле -- это письмо 1933 года -- рекомендует мне использовать произведения Беранже и выражает уверенность, что у меня это хорошо получится. Открывают все новых и новых авторов песни "Раскинулось море широко", и мне уже начинает казаться, что авторов у этой песни больше, чем "детей лейтенанта Шмидта". Одесситы уведомляют: "Одессу не покоришь "Кичманом", она все это знает". Рабочий Кольчугинского завода спрашивает: "Почему вы все играете в Москве, Ленинграде и других крупных городах. Вы по духу близки рабочему классу, и клубы у нас теперь хорошие". Немало писем приходило с различными предложениями, просьбами, а то и требованиями. "Я шесть раз смотрел фильм "Веселые ребята". Потрудись написать песню, когда сидишь на сукЕ". "Товарищ Утесов! Почему вы никогда сколько бы вас ни просили, не исполняете свои песни на бис. Это немного высокомерно... Почему-то стахановцы на производстве выполняют в несколько раз свои нормы..." Утверждают, что "ария Синодала из "Демона" сама напрашивается на джазовую аранжировку, и вряд ли даже Рубинштейн был бы шокирован Вашей интерпретацией". Большинство просит, как я уже говорил, пластинки, некоторые сразу оптом: "Пришлите патефон и двадцать пластинок". Один мальчик, которому родители не купили инструмента, попросил подарить ему аккордеон, который, он видел, подарили мне в передаче "В гостях у Утесова". Ученику 4 "А" класса хочется увидеть Москву, метро, Музей Революции, Музей Ленина, цирк и зоопарк. "Все это я видел только на картинках. Люблю песни, которые ты поешь с твоей дочкой Эдит. Помоги посмотреть Москву, пришли рублишек 80..." И еще: "Для приезда в Москву, не требуем, а если есть, пришлите 1000..." (потом один нолик зачеркнули). "Дайте в долг пять-десять тысяч рублей. Каждый год буду отдавать по тысяче -- сколько тысяч, столько лет". Попадаются и вовсе бесцеремонные субъекты: "В часы досуга я и мой кореш пришли к мысли обратиться к Вам за советом... куда поехать в отпуск... мы решили приехать к Вам... в нашем обществе истинных пролетариев вы вспомните свою молодость". "Мне нужно решить вопросы личного характера. Приеду к вам в гости -- без приглашения. Чтобы быстрее приехать -- пришлите денег". Один просит "пару копеек тряпчонки купить и за квартиру заплатить за полгода", а другой -- "на постройку печки и краски, покрасить двери". Но вообще просьбы были самые неожиданные. Приглашают быть постоянным членом совета музея искусства и литературы в Никополе; просят адрес и фотографию Людмилы Зыкиной; старушка умоляет объявить по радио, что банка малинового варенья, которую она обещала попутчику, -- "уж вас-то он всегда услышит", -- ждет его; учащиеся горьковского профессионально-технического училища приглашают в гости, солдаты просят исполнить песню Клима из фильма "Трактористы"; специальной телеграммой просят: "Из вашего личного фонда дайте двадцать билетов на ваш концерт, на который мы уже два года не можем попасть", зовут в крестные отцы. Многие присылают стихи для песен и исполнения с эстрады, сопровождая их иногда советами. Например, песню о борьбе за мир "попробуйте с джазом на мотив танго. Перед первой строчкой желательно два искусственных выстрела, а после второй один". Поэт спрашивает, брать ли ему "псевдониум А. Есенин", старый рижский музыкант пишет: "Убедительно прошу вашего распоряжения... ищу комплект струн для знаменитого рояля... а здесь не знают откуда навита и докуда навита"; убеждают: "живу абсолютно на синкопах и не могу на дальше переносить то, что я имею на сегодняшний день... и прошусь к вам в джаз"; "Мне стало известно, что у вас в каждом курортном городе по курорту -- прошу взять меня хозяйственником". "Просил бы вас не искушать свое величие симфониею, не то положите на свою память неблагодарность". Иногда просьбы поддерживают угро зами: "Извиняюсь за ваше беспокойство. Ваше молчание затрагивает мое самолюбие. Я такая гордая со всеми, а вам пишу третье письмо... Будь тяжелое под рукой, я бы в вас запустила... Если не получу ответа, кину камнем прямо в Мюзик-холле". Слушатели поддерживали меня душевным словом. "Дорогой Леонид Осипович! На днях я слушал вас по радио, передавали песни военного времени, и я никак не могу освободиться от мысли, что вы, видимо, и не представляете себе, какой подвиг вы совершили в те грозные годы. Так чтоб вы знали об этом -- я вам пишу. И может быть, оттого, что песен было много и все сразу, я, слушая, ощутил их, как что-то огромное материальное, на что можно надежно опереться. Ваши песни в тот день заполнили и душу и все вокруг, отчего мне было и радостно, и грустно. Хорошо, что вы были, есть и всегда будете с народом". Постепенно письма сделались моей насущной потребностью. Мне казалось, что у меня есть постоянный многоликий собеседник, который постоянно помогает мне в работе. Например, вначале, когда я выступал по радио, мне казалось, что мой голос, уходя в эфир, бесследно рассеивается, не достигая людских сердец. Я, актер эстрады, привыкший видеть глаза людей, не ощущал своих слушателей. Но когда я читал о тишине в кубрике, в землянке, в комнате общежития, о том, как шикают на шумно входящих во время моего пения, я словно бы сам начинал проникаться этой обстановкой, чувствовать ее, под нее подстраиваться. Благодаря этим письмам я всегда и постоянно чувствовал особое единение с людьми моей страны, мне казалось, что их мысли, желания, заботы, надежды пронизывают меня, пропитывают мою жизнь. Это ощущение внимательных глаз никогда меня не оставляло, ни на сцене, ни в жизни, и помогало чувствовать себя частицей огромного целого. Мне даже не надо было ждать рецензий с оценкой каждой новой работы, я сразу же узнавал мнение зрителей непосредственно от них самих. И понятие "артист принадлежит народу" постепенно становилось для меня благодаря этим письмам самым что ни на есть конкретным, практическим, буквальным, а не какой-то риторической фигурой. Нередко можно слышать жалобы: уходит, дескать, человек от своего дела -- и его забывают. Это обидно, это поистине горько. Но меня миновала чаша сия -- и этим я счастлив. Уже много лет не выхожу я на сцену, а письма продолжают приходить, их по-прежнему много. И часто пишут люди, душевные контакты с которыми у меня установились десятки лет назад, пишут те, кто писал мне еще детьми, а теперь у них у самих дети. "Дорогой Леонид Осипович! Пишу письмо вам второй раз в жизни, через 35 лет. В 1931 году меня, одиннадцатилетнего мальчишку, отец впервые взял на концерт теаджаза под вашим управлением (насколько я помню, он был именно под вашим управлением, а не руководством). С тех пор я заболел Утесовым навсегда, и это, наверно, наследственное, ибо мои дети так же горячо любят вас и ваше сердечно-душевное мастерство и искусство. Я тогда же стал заниматься музыкой с приятелем, мы учились и через пять лет стали неплохо играть на струнных инструментах, устраивая концерты во дворе. Конечно, большинство номеров в программе занимали номера вашего репертуара. И вот в 1937 году мы возомнили себя уже достаточными мастерами, для того чтобы поступить к Утесову в оркестр, о чем прямо и написали вам в письме, изъявив готовность немедленно приступить к работе с вами. Когда мы получили от вас ответ (ваше письмо я хранил, как реликвию, и оно было со мной на фронте и во время одного из моих ранений оно пропало), мы были огорчены содержанием -- вы советовали нам еще упорнее учиться, поступить в музыкальное училище и что, только став всесторонними мастерами, мы сможем играть в оркестре -- нам было обидно, и мы оба забросили музыку совсем. Но потом рассудили, что вы были правы, и взялись за учебу по музыке, и приятель мой так и пошел по "музыкальной части", играл в духовом оркестре, затем много лет в джазе при кинотеатре в Ленинграде. И хотя моя жизнь пошла по другому пути, сугубо немузыкальному, любовь к музыке осталась навеки". Или вот еще подобное письмо (оно пришло из деревни Телятенки Тульской области): "Здравствуйте, Леонид Осипыч! Здравствуйте многие годы! Мне много лет, но я, грешник, всю свою жизнь люблю джазовую музыку, получив любовь к ней из ваших рук. Люблю ваши простые песенки, простые, но такие понятные и очень нужные людям, ну вот, например: "И тот, кто с песней по жизни шагает, тот никогда и нигде не пропадет!" Я часто думаю о вас: вот так вы с песней и прошли по жизни, с песней, которая нужна была людям, и как только я услышу что-нибудь утесовское по радио, так бросаю лопату или грабли и внимательно прослушаю ваше исполнение. А в общем, спасибо вам за то, что вы пели для нас, украшая нашу жизнь, помогая бороться с трудностями, коих немало выпало на нашу долю, причем всяких". Автор интересной книги по физике "Смотри в корень!", Петр Васильевич Маковецкий, однажды подаривший мне эту книгу, пишет: "...с тех пор вышло еще два русских издания и одно украинское, и каждое из них я с радостью послал бы вам. Но меня удерживает то, что это все-таки физика, а не музыка. И хотя украинское издание написано на очень музыкальном языке, но украинскому языку до одесского все-таки далеко. В этом году выйдет болгарское издание, и тогда я, наверно, не удержусь и вышлю вам, чтобы похвастаться перед вами своим первым выходом на мировую арену... Извините, что я все о себе да о себе. Это я отчитываюсь за пятьдесят лет жизни". Некоторых все еще "мучают" практические вопросы, и они хотят уточнить факты многолетней давности, видимо, это до сих пор имеет для них какое-то значение: "Много лет тому назад, в 1926-м как будто году, я дважды был в театре, который, помнится, назывался "Свободным", -- в Ленинграде. (Был я тогда еще студентом.) Посмотрел театрализованного "Менделя Маранца" и старую-старую чудесную комедию "Поташ и Перламутр". В первой вы, Леонид Осипович, играли, разумеется, самого Менделя. Во второй одну из двух забавных ролей. Я хорошо помню финал "Менделя", в котором вы говорите дочери и зятю: "Вы, молодые, станцуйте фокстрот, а мы, старики, конечно, вальс". Так вот, дорогой Леонид Осипович, вы это были или не вы? Ошибаюсь я или в самом деле рад был вашей игре еще 46 лет тому назад?" И конечно, по-прежнему приходят письма, утверждающие непреходящую власть песни над человеческим сердцем, над памятью: "Примите мой горячий, дружеский привет... Поздравляю вас, черноморского запевалу, человека от "до" и до "до", морского, сильного и всеми нами любимого. Если мы вспоминаем юность огненных лет, то вспоминаем вас... вспоминаем те минуты между боями, когда вы пели по заявкам. С праздником вас, дорогой моряк. С днем рождения Советской Армии и Флота". "...Все и так помнят вас, любят и никогда не забудут ни песен, ни их исполнителя. Мы ровесники вашего джаза. Ваши песни сопровождают нас с детских лет..." ...Чувствовать, что ты нужен людям, -- разве не в этом счастье артиста и человека? СВИДАНИЕ С ОДЕССОЙ ПОСЛЕ ДОЛГОЙ РАЗЛУКИ Я вижу Одессу глазами воспоминаний. Я вижу ее снова. И снова влюблен Я долго не был в Одессе. Честно говоря, с некоторых пор я боюсь туда ездить: идешь по улице, а к тебе подходят молодые люди, которых, пожалуй, еще не было на свете, когда ты уже уехал из Одессы. Ничтоже сумняшеся, они обращаются с тобой за панибрата, не считая нужным заметить, что некоторым из них ты годишься не только в отцы, но и в деды. И вот, после войны я все-таки снова на одесских бульварах, набережных, улицах. С волнением узнаю заветные места -- вот здесь, по этой улице, бегал в училище Файга, на этом углу ожидал гимназистку Адочку и, почтительно шагая рядом, боялся прикоснуться к ее руке, вот здесь я нырял и даже два раза тонул. А вот она, колыбель моего актерства -- Большой Ришельевский театр! В Одессе шутили, что этот малюсенький театр назван большим, чтобы его не спутали с "малым" одесским оперным театром. Итак, вот она, моя Одесса, город моего детства, моей юности, я вижу тебя и глазами воспоминаний и глазами чужестранца, и снова убеждаюсь, что ты не можешь не нравиться, ни детям твоим, ни гостям. Сегодня вечером в Городском театре у меня концерт. Я выхожу на сцену, и у меня застревает комок в горле. Земляки, со свойственным им темпераментом, встречают меня, и я готов расплакаться от счастья. Мне приходится приложить немало усилий, чтобы начать концерт. И весь вечер у меня полное взаимопонимание с публикой. Я выхожу из театра и уже мечтаю, как доберусь до гостиницы, поужинаю и лягу в постель, но спать не буду, а еще раз, теперь уже мысленно, переживу свое свидание с городом. А потом усну и буду спать так крепко, как спится только в родном городе. А утром -- снова на бульвар, под голубое небо, к синему морю, которое почему-то зовется Черным. Нет, черт возьми, жизнь прекрасна и удивительна! Я сажусь в машину, но едва шофер трогается с места, как вдруг из темноты прямо на фары бежит женщина. -- Стойте, стойте! -- кричит она. Шофер притормаживает, она подбегает к дверце, открывает ее, тычет в меня пальцем и спрашивает: -- Вы Утесов? -- Да, -- удивленно говорю я, -- а что? Она поворачивается в темноту и кричит: -- Яша! Яша! Иди сюда! И сейчас же из темноты выныривает мальчик лет восьми. Она хватает его, толкает к машине и, снова тыча в меня пальцем, говорит: -- Яша, смотри, -- это Утесов. Пока ты вырастешь, он уже умрет. Смотри сейчас! У меня срывается с языка не очень вежливое слово, и я захлопываю дверцу. Здравствуй, моя наивная Одесса! Я добираюсь до гостиницы, есть мне не хочется, я с трудом выпиваю чашку чая. Ложусь в постель и долго не могу уснуть. А потом сплю тревожно и без всякого удовольствия. Утром выхожу на бульвар... На небе серые облака, море действительно почернело, и настроение какое-то кислое. А все эта ночная тетка со своим Яшей! Испортила мне всю музыку. Но долго грустить Одесса не даст, я уверен. Уж обязательно она меня чем-нибудь развлечет. В надежде уже веселей гляжу по сторонам. Сегодня десятое сентября. Скоро двадцать лет со дня освобождения Одессы. Я рад, что в эти дни я здесь. Одесса! Моя Одесса! Как блудный сын я возвращаюсь к тебе каждый раз, мама. Я иду по платановому туннелю Пушкинской улицы. Я вижу тебя, я слышу тебя, мой чудесный город, -- город-герой, город-весельчак, город-красавец. У меня всегда растроганное настроение, когда я встречаюсь с тобой. Гляжу, слушаю, восхищаюсь и смеюсь. Вот она, Дерибасовская. На углу Преображенской огромный плакат: "Гастроли Государственного эстрадного оркестра РСФСР под руководством и с участием народного артиста РСФСР Леонида Утесова". Под плакатом на тротуаре сидит человек. Испитое лицо, хитрые глаза, улыбка. Перед ним на земле шапка. Хриплым голосом он кричит: -- Граждане, подайте, кто сколько может, на выпить за нашего дорогого Леонида. -- Большой палец энергично указывает на стоящий за его спиной плакат. Своеобразный бизнес -- в Одессе ничего не пропадает. Иду дальше. Гляжу налево, гляжу направо. Меня и радуют и печалят изменения. Печалят, потому что они уносят с собой воспоминания, радуют, потому что изменения означают жизнь. Вот здесь был магазин, где продавались ноты, несколько ступенек, по которым -- помните? -- сбежав, я сбил генерала и от страха промчался сквозь Одессу со скоростью взбесившегося оленя -- ведь это могло стоить каторги. Сейчас здесь магазин минеральных вод. Как не зайти. Кстати, мне хочется пить. -- Бутылку боржома можно? Продавщица. Что-о? -- Одну бутылку боржома. Продавщица (презрительно). Сейчас я вам нарисую. -- А где можно достать? Продавщица (зло). Не ломайте ноги. По-московски это означает: не ищите, не найдете. Мне больше нравится по-одесски. Я снова разглядываю тебя, Одесса. Ты и такая, ты и другая. Вот Соборная площадь. Здесь когда-то стоял собор, окруженный чахлыми деревцами. Сейчас здесь чудесный парк. Густой, зеленый. И когда он успел вырасти? -- Ах, как быстро летит время! А вот и городской сад. Здесь мы играли в модную игру "казаки-разбойники". Сад был чахлый и "разбойникам" было трудно скрываться. Сейчас здесь зелень так густа, что в ней может спрятаться целый полк. За городом новые районы. Они так же не похожи на старую Одессу, как новые районы Mосквы на старую Москву. Деловито, удобно, широко. И достаточно однообразно. Люди тоже изменились. Жизнерадостность, юмор, музыкальность, общительность -- все эти типичные признаки одесситов остались. Но появилось и нечто новое: новая гордость за свой город. Чувствуется эдакое: да, мы умеем смеяться и петь, но мы умеем и воевать, если надо. Я восторгаюсь тобой, дорогая Одесса-мама, перо хочет без конца рисовать твой сегодняшний облик. Ты вовсе не стара, мама! Наоборот, ты помолодела. Постарел только я. ПРОДОЛЖЕНИЕ СЛЕДУЕТ Юбилей -- не самый приятный день в жизни. Особенно семидесятилетний. Но жизнь хороша, несмотря на невзгоды. Когда мне было семь лет, я спросил у матери, сколько лет дяде Ильюше -- был у нас такой знакомый. -- Сорок, -- сказала она. У меня даже голова закружилась. Неужели можно столько жить? Оказалось, что можно даже больше. Как ни трудно в это поверить, мне самому уже больше восьмидесяти. А все-таки, много это или мало? Ах, ей-богу, как смотреть. Ведь в различные периоды жизни время воспринимается по-разному. От рождения до совершеннолетия я жил долго-долго. А от совершеннолетия к возмужалости время заметно набирало темп. От возмужалости до солидности, мне кажется, что оно бежало, а от солидности и по сегодняшний день мчится -- не удержать. И чем быстрей оно мчится, тем, кажется, короче жизнь. Так что и в космос не надо улетать, чтобы почувствовать на себе эйнштейновскую теорию относительности. Может быть, он и открыл ее, вот так же почувствовав однажды несоразмерность бега времени и жажды жизни? "Проходит год, как день, То длится день, как год, И, оглянувшись, можно убедиться, Что время то ползет, То медленно идет, То будто слишком быстро мчится. С рождения до двадцати Года ползут, несмелые, А с двадцати до тридцати Они идут умелые, Вот с тридцати до сорока Бегут, как ночи белые, А с сорока и далее Летят, как угорелые. Когда года твои ползут, Ты прыгаешь и бегаешь, Зато, когда они идут, Шаг в ногу с ними делаешь. Когда ж они начнут бежать, Тебе ходьба -- забота. А начинают пролетать, Тебе сидеть охота. И как бы способ нам найти, Чтоб в ногу с временем идти?" Но в восемьдесят лет человек может заставить время повернуть назад -- в своих воспоминаниях. В прошлую жизнь возвращаешься, как в какую-то фантастическую страну, и порой невольно начинаешь удивляться: господи, неужели все это было! И со мной! Но однажды время для меня как бы остановилось -- это было, когда я в семидесятый раз отмечал день своего рождения. Обычно думают, что юбилей -- это самый приятный момент жизни. То есть, конечно, момент приятный: тебе расточают щедрые похвалы, тебя превозносят, у тебя отмечают массу достоинств, все клянутся тебе в любви и уважении и вообще открывают в тебе так много хорошего, что если у тебя есть совесть, то ты непрерывно краснеешь, что, впрочем, принимается за признак благодарного волнения. Юбилеи могут безоговорочно нравиться только тем, кто самую восторженную похвалу себе воспринимает как истину. Это счастливые люди! Но для тех, кто всю жизнь прожил в сомнениях относительно своих возможностей, -- юбилеи мучительно трудны. Однако хочешь ты или не хочешь, но однажды, вдруг тебе исполняется семьдесят лет и на тебя обрушивается юбилей. И тогда друзья, собрав твои истинные и сомнительные достижения, в этот вечер всё без исключения возводят в превосходную степень. Говорят и доказывают, какой ты распрекрасный, а ты сидишь и думаешь: братцы, дорогие, почему же вы мне все это раньше не говорили, когда мне это было так нужно в трудную минуту, а выдаете все сразу, в один день. Ах, если бы вы все это равномерно, на протяжении всей моей жизни выдавали маленькими порциями, честное слово, я бы по сей день был и бодрее и моложе, а главное, здоровее. Все это я перечувствовал и пережил, когда мне вот уже поистине стукнуло семьдесят, пятьдесят пять из которых я "вертелся в различных плоскостях сцены" (так много лет назад выразился один мой критик), вызывая то восторг, то неудовольствие, а то и сатирическое осмеяние. Но в этот торжественный, многолюдный и многословный вечер ни о каком неудовольствии, а тем паче сатирическом осмеянии и речи не было -- я получил огромную порцию хвалебных слов. И чувствовал себя ублаженным, смущенным, а иногда и недоумевающим. Но была на этом вечере одна счастливая и незабываемая, поистине прекрасная минута -- с нее он и начался, -- когда министр культуры Екатерина Алексеевна Фурцева огласила указ о присвоении мне звания народного артиста Советского Союза. -- Это был первый случай в нашем многострадальном жанре. Неожиданность этой награды так меня поразила, что я незаметно для всех глотнул таблетку валидола. Профессор Павел Александрович Марков, Илья Набатов, Зиновий Гердт, Аркадий Райкин... Хотя в их речах мои заслуги и достоинства были сильно преувеличены -- остроумие и выдумка скрашивали этот недостаток. Порадовали меня и дорогие одесситы. Их посланцы Михаил Водяной и Аркадий Астахов -- ведь надо же додуматься! -- привезли мне четверть... стеклянную четверть Черного моря, привезли мне баллон одесского воздуха и, наконец, привезли мне, что бы вы думали? -- фаршированную рыбу. Я слушал, старался запомнить все шутки и острые словечки и думал, какое счастье, что у меня столько друзей, что все они у меня такие добрые, щедрые, талантливые, а главное, остроумные -- с ними и семидесятилетний юбилей можно пережить весело. Конечно, волнение помешало мне запомнить все их остроты и розыгрыши, но и тут нашлись догадливые люди, они записали этот вечер на пленку и подарили ее мне. По ней-то я и могу восстановить теперь тот фонтан, тот поток остроумия, который изливался тогда на меня из переполненного зрительного зала Театра эстрады. Я слушал моих серьезно-шутливых ораторов и почему-то думал о том, как годы уносили с собой беспечное и легкое отношение к искусству только как к источнику радости, как постепенно появилось и нарастало самое тревожное из чувств -- чувство ответственности. Вспоминал, как удивляли меня, мальчишку, старые мастера, которые перед выступлением производили впечатление мучеников -- не отвечали на вопросы, злились, если к ним кто-нибудь заходил в уборную. Чуть позже я их жалел, а с годами стал все больше понимать, ибо и сам испытывал то же. Что это -- трусость? неуверенность в себе? боязнь посмотреть в глаза зрителю? Да все вместе взятое, но главное -- чувство ответственности, то есть обязанность не опуститься ниже того уровня, которого ты уже достиг, наоборот, хоть немного, но подняться выше, дать чуть больше того, чего от тебя ждут, к чему привыкли. Обязанность перед кем? -- Прежде всего перед самим собой. Перед каждым выступлением во мне с некоторых пор гвоздем сидела мысль: а справлюсь ли я со зрительным залом, поведу ли его за собой? А вдруг я не сумею заставить зрителя вступить со мной в сотрудничество? Воображаемые тревоги всегда страшнее подлинных. В те дни, когда я выступал, я не жил: не ел, не мог ни с кем разговаривать, все меня раздражало, мне хотелось лечь в постель, свернуться калачиком и уснуть, чтобы избавиться от этих мук. С каждым годом все труднее становилось совладать с этим волнением. Я с завистью смотрел на тех, кто перед выходом вел спокойные беседы, смеялся, а по знаку помощника режиссера, как ни в чем не бывало, выпархивал на сцену. Ах, научиться бы и мне смотреть на свои выступления, как на нечто совершенно обыденное. Может быть, потому и охватывает такая лихорадка, что до сих пор каждое выступление для меня -- событие. В тот миг, когда я стою за кулисами и готовлюсь переступить заветную черту, отделяющую меня от зрителя, -- волнение подкатывает к самому горлу. Мучительное мгновение! Но вот шаг сделан -- я вижу глаза людей, я ощущаю их доброжелательство, их ожидание -- и, боже, как мне сразу делается хорошо, я словно выздоравливаю после тяжелой болезни, силы удесятеряются, хочется жить, петь, отдавать себя людям. И если бы не эти часы счастья перед зрителем, единения с ним -- я бы не смог выдерживать мучительное ожидание нашей встречи. Может быть, вначале я потому не знал этих страданий, что был актером театра и выходил на сцену в роли, в образе кого-то, а не сам по себе. У актера есть много помощников -- он укрыт от зрителя "четвертой стеной", у него есть партнеры, пьеса, сюжет, у него есть грим и костюм. Все это как бы оберегает, защищает его на сцене. У артиста эстрады есть только один партнер, но у этого партнера тысячи глаз и сердец. И если артист эстрады не разрушит четвертую стену -- это будет означать его провал. Потому и наступало для меня облегчение с первым шагом на сцену, что мне всегда удавалось ее разрушить. Счастливые минуты жизни! От этих минут трудно отказаться. Но однажды наступает время... Возможно, ты еще имеешь право делать свое любимое дело, никто тебе еще не напоминает про годы, еще говорят о твоих силах и душевном огне... Такие слова приятно слушать -- ты их слушай, наслаждайся, даже упивайся ими, если хочешь, но помни главный завет артиста: со сцены лучше уйти на пять лет раньше, чем на пять дней позже. Постарайся, чтобы тебе хватило на это сил. Эти юбилейные мысли не прошли даром. Вскоре я перестал выступать с оркестром, оставшись его художественным руководителем. Многие зрители до сих пор никак не хотят с этим смириться, не могут согласиться с тем, что моя фамилия стоит на афише, а сам я на сцену не выхожу. Но ведь никто не протестует, когда в Государственном ансамбле танца, художественным руководителем которого является Игорь Моисеев, сам он на сцене не появляется, и никто не требует, чтобы Надеждина выходила в хороводе "березок". Но мне пишут и пишут письма с выражением неудовольствия. Неужели я не имею на это права? И как это все-таки печально -- иметь такое право! Я понимаю моих зрителей, пусть и меня они поймут. Я бы и сам хотел выходить на сцену всегда. Но об этом тоже трудно, неловко говорить прозой... "Проходит все, я это твердо знаю. И радости, и горести, как мимолетный сон. Я в зеркало гляжу и наблюдаю Неумолимый времени закон. Он бороздит лицо, меняя очертанья. Он серебрит виски порошей седины, Сурово брови соединены, Глаза уже не те, но те еще желанья". "Знаю, юность прошла, Но зачем эти думы В мою голову лезут и сердце волнуют? То они веселы, то печально угрюмы, Налетают, как шквал, или тихо волну льют. Словно солнечный диск закрывается тучей, Словно друга улыбка тоскою покрылась, Словно гладкий мой путь вдруг взметается кручей, И спокойная жизнь стала жизнью кипучей. Может быть, оттого, что промчалися годы? Чья-то юность чужая стоит у порога? Ну, а жизнь хороша, несмотря на невзгоды, -- Было много невзгод, но и радости много". * * "Машина подана, водитель -- баба. Злится. В руках ее коса -- судьбы не изменить. Нет, я не вызывал, но знал, она примчится И скажет: "Я за вами, хватит жить". А счетчик щелкает, уже за семь десятков Нащелкал он. А я все не иду. Ищи меня, шофер. Давай сыграем в прятки: Найдешь -- возьмешь. А не найдешь -- поймешь, Что мне здесь хорошо, что для меня отрада Петь песни для людей. Живу я неспроста. Ну, погоди, шофер, не торопи, не надо, Пусть счетчик щелкает, еще хотя б до ста". * * "Взрастают новой жизни семена, Я вижу светлую судьбу моей отчизны. Мне нужно, чтоб со мной была она, Ведь без отчизны нету смысла жизни. Мне старости не нужен ореол, Мне нужно молодеть, не быть на иждивении, И если смело до восьмидесяти дошел, Хочу идти в обратном направлении. А с жизнью договор такой я заключу: До коммунизма смерть пускай меня забудет, А там уж проживу я сколько захочу, Поскольку по потребностям в_с_е будет". "Прекрасно детство, юность хороша, А зрелость -- мыслей созреванье. Все эти стадии пройди ты не спеша И знай, что старость хороша, Когда сильно твое сознанье И силу юности сменяет сила знанья". СЕРДЦЕ, ТЕБЕ НЕ ХОЧЕТСЯ ПОКОЯ? СПАСИБО, СЕРДЦЕ! Л. Утесов