вынул из почтового ящика, прежде чем сесть со мной в машину скорой помощи. Почему-то я был очень спокоен. В газете сразу же бросилось в глаза траурное объявление: Союз писателей и прочие учреждения и организации с глубоким прискорбием извещали о кончине Всеволода Кочетова. Совершенно неожиданно я стал громко хохотать. Все присутствующие с испугом уставились на меня, а я продолжал смеяться. Мысль о том, что я могу умереть практически одновременно с этим типом, показалась мне почему-то невыразимо смешной. Как я уже говорил, в последующие часы моя жизнь висела на волоске, а та положительная эмоция, которую я получил от траурного объявления по-видимому склонила чашу весов в сторону моего выживания... Этот пример показывает, как сложна и вместе с тем ничтожна цепь событий, обеспечивающая существование вашего "я". Еще три недели я чувствовал себя очень скверно. Особенностью инфаркта является утрата ощущения надежности систем, функционирование которых есть синоним жизни. Очень ясно сознаешь, что в любую секунду, "без предупреждения", машина может остановиться. Сознание того, что эта машина - ты сам, придает этому ощущению непередаваемую окраску. Лежа в своей отдельной палате, я стал постепенно устанавливать контакты с внешним миром через посредство моего маленького приемника "Сони". Я по нескольку часов в день слушал разного рода вражьи голоса. Как-то, прослушав очередную порцию подобного рода новостей, я забылся в полудремоте. Когда я очнулся по причине какого-то шума, то понял, что я уже не на этом свете. Судите сами, что же я мог подумать другое: в пустой палате, рядом с моей койкой стояли собственной персоной академик Сахаров и его супруга! Когда до меня наконец дошло что это не наваждение, я, естественно, обрадовался, увидев давно мне знакомую чету. Тут же выяснилась и причина их появления в академической больнице. Это была неплохая идея - спастись от тов. Малярова в означенной больнице. И вот вчера, в пятницу вечером, они, как снег на голову, свалились на дежурного в приемном покое. Этого дежурного можно было, конечно, пожалеть. Ему надо было решать непростую задачу. В конце концов после консультации с больничным начальством было принято соломоново решение: академика - в отдельную палату-люкс (никуда не денешься - закон есть закон!), а его жену определить в общую палату. Возмущенные этим произволом, супруги пришли ко мне (они каким-то образом знали, что я в больнице) как к "старожилу этих мест", дабы посоветоваться, как с этим безобразием бороться. "Только не надо устраивать пресс-конференцию, - сказал я, - В выходные дни тут никакого начальства нет. Потерпите еще два дня - и в понедельник вас воссоединят". Так оно и вышло. Начался новый, очень яркий этап моей больничной жизни. В спешке бегства от тов. Малярова супруги, подобно древним иудеям, бежавшим из плена египетского, забыли одну важную вещь. Если упомянутые евреи забыли дрожжи, то академическая чета забыла транзисторный приемник. По этой причине каждый вечер, после ужина Андрей Дмитриевич либо один, либо вместе с женой приходил ко мне в палату слушать всякого рода голоса. Трогательно было смотреть на них, когда они, сидя у моей постели и слушая радио, все время держали друг друга за руки. Даже молодожены так не сидят. Забавно, конечно, было слушать с ними вместе по "Би-би-си", что, мол, академика Сахарова насильно доставили в больницу, и московская прогрессивная общественность этим обстоятельством серьезно обеспокоена... Моя больничная жизнь по причине регулярных визитов Андрея и Люси значительно осложнилась. Сразу вдруг резко увеличилось количество посещений палаты разного рода гостями. Многих из них я до этого не видел долгие годы. Визиты были преимущественно вечерние - каким-то образом они пронюхали время посещения моей палаты знаменитой супружеской парой. Частенько, когда мы вечерами слушали радио, неожиданно приоткрывалась дверь и оттуда высовывалась какая-нибудь совершенно незнакомая и весьма несимпатичная физиономия. Гости рассказывали мне, что в ожидании прихода ко мне Сахаровых по всему коридору сидели ходячие больные - основной контингент академической больницы. Задолго до того, как академик и его супруга проследуют по коридору ко мне в палату, этот контингент занимал места получше (приходили со своими стульями) и терпеливо ждал "явления", благо времени у них было достаточно. Несмотря на все эти сложности, ежевечерние беседы с одним из самых замечательных людей нашего времени доставляли мне огромное наслаждение. Они дали мне очень много и позволили лучше понять моего удивительного собеседника. Мы много говорили о науке, об этике ученого, о "климате" научных исследований. Запомнил его замечательную сентенцию: "Вы, астрономы, счастливые люди: у вас еще сохранилась поэзия фактов!" Как это верно сказано! И как глубоко надо понимать дух, в сущности, далекой от его собственных интересов области знания, чтобы дать такую оценку ситуации! Я был поражен щепетильной объективностью и беспредельной доброжелательностью Андрея Дмитриевича в его высказываниях о своих коллегах - крупных физиках. Иногда меня это даже раздражало, как, например, в случае с Н. Н. Боголюбовым, которого он ставил в один ряд с Ландау, невзирая, в частности, на мерзкие стороны характера непомерно властолюбивого нынешнего директора Дубны. Доброта, доброжелательность и строгая объективность Сахарова особенно ярко выступали во время этих бесед. Мы разговаривали, конечно, не только о науке. Как-то я спросил у Андрея: "Веришь ли ты, что можешь чего-нибудь добиться своей общественной деятельностью в этой стране?" Не раздумывая, он ответил: "Нет". Так почему же ты так ведешь себя?" "Иначе не могу!" - отрезал он. Вообще сочетание несгибаемой твердости и какой-то детской непосредственности, доброты и даже наивности - отличительные черты его характера. Как-то я спросил у него: читал ли он когда-нибудь программу российской партии конституционных демократов (к которым давно уже прилипла унизительная кличка "кадеты"). Он ответил, что не читал. "По-моему, эта программа очень похожа на твою, а кое в чем даже ее перекрывает. Однако в условиях русской действительности ничего у этих кадетов не вышло. Вместо многочисленных обещанных ими свобод Ленин пообещал мужику землицы - результаты известны". "Теперь другие времена", - кратко ответил Андрей. Изредка он делился со мной воспоминаниями об ушедших людях и о свершенных делах. Из всех его рассказов наиболее сильное впечатление на меня произвела одна, известная некоторым физикам старшего поколения, история, которую до этого я слышал из вторых рук. Это случилось летом 1953 года. На далеком от Москвы полигоне было взорвано первое термоядерное устройство - за несколько месяцев до аналогичного американского "эксперимента". Можно себе представить восторг, гордость и энтузиазм участников грандиозного свершения. До старой традиции срочно был организован роскошный банкет на уровне ученых и военных, обеспечивавших организацию работ. Государственная комиссия еще официально не приняла будущую водородную бомбу. За большим банкетным столом всеобщее внимание привлекали два героя торжества - Митрофан Иванович Неделин - генерал, главный начальник на объекте, признанный тамада, и молодой физик, внесший решающий вклад в осуществление эксперимента, Андрей Дмитриевич Сахаров. Он тогда еще не был даже доктором наук (по причине недосуга), но к концу того далекого от нас 1953 года будет академиком. В тот летний вечер Андрей был на положении именинника. Банкет начался, и тамада предоставил первое слово имениннику. Тот поднялся и сказал: "Я подымаю свой бокал за то, чтобы это грозное явление природы, которое мы наблюдали несколько дней тому назад, никогда не было применено во вред человечеству!" Его тут же перебил тамада (имеет право!) и в балаганно-ернической манере стал рассказывать сидящим за столом старую русскую солдатскую байку о том, как некий священник (проще говоря, поп), отходя ко сну, стоит перед находящейся в опочивальне иконой Божьей Матери, между тем как уже легшая в постель попадья в нетерпеливом ожидании блаженного мгновенья томится под одеялом. "Пресвятая Богородица, царица небесная - молится поп, - укрепи и наставь..." Его молитву нетерпеливо перебивает попадья: "Батюшка, проси только, чтоб укрепила, а уж наставлю я сама!.." Какой же умный человек этот Митрофан Иванович! Простой, грубый солдат, а как четко он объяснил мне взаимоотношение науки и государства! По молодости и глупости я даже не сразу его понял..." Эти слова Андрей Дмитриевич говорил мне почти ровно 20 лет спустя после описываемых событий в больнице Академии наук. А Главный маршал артиллерии и Главнокомандующий ракетными войсками стратегического назначения Митрофан Иванович Неделин в 1960 г. трагически погиб при испытании новой ракетной системы. ЛЕША ГВАМИЧАВА И РАББИ ЛЕВИ Это случилось во время пражского конгресса Международной астронавтической федерации (МАФ) в конце сентября 1977 года. На этот раз советская делегация была весьма многочисленной - включая туристов, что-то около 100 человек. Поселили нас на окраине Праги в большом отеле "Интернациональ". Мы еще не успели разместиться по номерам, как на меня накинулся глава нашей делегации председатель интеркосмоса Борис Николаевич Петров (в прошлом году его угробила-таки наша печально знаменитая в этом смысле Кремлевка), а также вновь испеченный академик Авдуевский и кто-то еще. Они пылали благородной яростью по поводу моей только что опубликованной в "Природе" статьи "20 лет космической эры", где я обосновывал несколько парадоксальный тезис, что величайшим достижением этой самой эры явилось то, что ничего принципиально нового в Космосе не было открыто. Указанное обстоятельство блистательно подтверждает правильность тех представлений о Вселенной, которые были накоплены трудом нескольких поколений астрономов. Гнев наших космических деятелей был мне, конечно, понятен, но настроение они мне испортили изрядно. Желая как-то рассеяться, я предложил проехаться в центр Праги небольшой группе членов нашей делегации, впервые оказавшихся в этом прекрасном городе. Мы были совершенно свободны, так как конгресс начинал работать только на следующий день. Отправились трамваем, которого довольно долго ждали на конечной остановке напротив нашего отеля. Другого транспорта здесь не было. Перед этим я был в Праге два раза - в 1965-м и в 1967-м. Мне особенно памятен был первый визит, когда я после 18-летнего перерыва достиг "1-й космической скорости"*. Между 1947 годом, когда я впервые в жизни поехал за рубеж (да еще какой - в Бразилию!), и 1965-м я много десятков раз оформлялся на разные научные конференции, конгрессы - и все безуспешно. По- видимому, где-то в тайных канцеляриях "Министерства Любви" лежала некая "телега", которая делала мои жалкие, хотя и настойчивые, попытки принять участие в международной научной жизни совершенно несостоятельными. За эти годы я сделал немало работ, получивших международную известность, поэтому меня почти все время приглашали, причем на самых выгодных для нас условиях. Боже, что может сравниться с унизительным состоянием человека, десятки раз понапрасну заполняющего оскорбляющие человеческое достоинство выездные анкеты! С трудом преодолевая естественное чувство тошноты и гадливости, я упрямо писал эту мерзость опять и опять - и каждый раз с нулевым результатом. В конце концов - ведь есть же всему предел - я уже был готов плюнуть на эту странную затею - пытаться общаться с зарубежными коллегами. Как вдруг в столовой МГУ со мной заговорил почти незнакомый мне человек, который весьма вежливо спросил, над чем я работаю. Только что без малейших перспектив заполнив очередную выездную анкету, я мрачно буркнул: "Занимаюсь своим хобби - безнадежно оформляю очередное выездное дело". "Зайдите ко мне завтра - я работаю в иностранном отделе МГУ". Я зашел, и уже через три дня ехал поездом Москва - Прага. Мой благодетель подключил меня к какому-то мероприятию, позвонил кому-то - и все было решено. Много раз меня уже приглашали чешские коллеги прочитать на Онджеевской обсерватории несколько лекций - и я наконец их прочитал. ________________________ * Это выражение принадлежит Я.Б.Зельдовичу. "2-я космическая скорость" сообщается телу, в данном случае человеческому, - при поездке в капстрану. После этого в течение шести лет я довольно часто ездил за рубеж, чему способствовало избрание моей персоны в Академию наук. Три раза был в Штатах, столько же - во Франции. Но поездка в Прагу в 1965 году навсегда останется в памяти как один из волнующих эпизодов в моей жизни. Совершенно неожиданно для меня поезд на Прагу имел четырехчасовую остановку в Варшаве. Все пассажиры высыпали из вагонов, и я в том числе. Что меня могло интересовать в польской столице? Ведь даже одного злотого в моих карманах не было. Было, однако, одно место, единственное место, где я обязан был побывать. Но как его найти? И случилось чудо: поезд остановился на Гданьском вокзале, близко от центра Варшавы. Я прошел под каким-то виадуком и в далекой перспективе проспекта увидел нелепо большое здание Дворца культуры и науки, почти полностью копирующее московское творение Л.В.Руднева - Университет на Ленинских горах. "Значит, этот проспект - Маршалковская", - догадался я. Самое удивительное - я ни у кого из сновавших взад и вперед варшавян не спросил ни слова. Молча шел я по правой стороне проспекта, даже не имея представления, где может находиться цель моей прогулки. Спрашивать поляков я просто не мог - как будто разучился разговаривать. Я шел по проспекту не дольше пяти минут и вдруг прочитал название пересекающей его узкой улочки. Она носила имя Мордухая Анилевича - этого имени, к стыду моему, я тогда не знал, но стало ясно, что я иду верной дорогой. Круто повернув на эту улочку, я быстро уперся в небольшую площадь, посреди которой темнело сооружение, издали смахивающее на куб. Это поразительно, что, ни у кого не спрашивая, я шел к этой площади кратчайшим путем. Я подошел ближе - с четырех сторон на мраморном кубе выделялись горельефы, изображающие моих уничтоженных на этом месте соплеменников. Надпись на кубе была на двух языках. Я разобрал польскую: "Народ жидовский - своим героям и мученикам". По-видимому, на иврите надпись звучала более патетически. Польская надпись мне понравилась, она с предельной краткостью выражала суть дела. Я сел на каменную скамью и просидел так три с половиной часа - куда мне еще было идти в этом чужом городе с такой страшной судьбой? Поражало безлюдье площади - лишь изредка сюда прибегали стайки детишек, играть во что-то похожее на наши "классы". Жизнь Варшавы шумела где-то за этой площадью, около 20 лет назад расчищенной от руин гетто. Раньше это место называлось "Налевки". Кстати, узнать бы, что это слово означает по-польски? До отправления моего поезда оставалось 15 минут, и я вынужден был уйти от этого куба и от этой пустынной площади, где не осталось даже запаха гари от страшного своей безнадежностью восстания варшавского гетто, вспыхнувшего на пасху 1943 года. Эти четыре часа, равно как и последующие, я не произнес ни одного слова. А Прага в ту весну 1965 года была просто чудесной. Я долго бродил по этому удивительному городу, впитывая в себя непередаваемый аромат старины. Полной неожиданностью для меня были еврейские древности в самом центре чешской столицы, в пяти минутах ходьбы от Староместской площади. На старом кладбище в невероятной тесноте лежат надгробия ХIV - ХVI веков, они никак не ориентированы - древние камни торчат вкривь и вкось, и кажется, что лежащие там мертвецы о чем-то спорят исступленно и фанатически, о чем-то для них очень важном. При жизни, видать, не доспорили... Я не могу понять почему, но это кладбище, на котором я бываю каждый раз, когда посещаю Прагу, представляется мне символом моего народа и его нелегкой судьбы. Рядом с кладбищем - музей, где собрана редчайшая утварь старых синагог, не только чешских, но и всей Европы. Я никак не мог понять, почему это не было уничтожено немцами - ведь все, что имело отношение к евреям, начиная с самих евреев, безжалостно уничтожалось. Все киевские, минские и вообще все синагоги в оккупированной Европе были сровнены с землей. Еврейские кладбища были перекопаны. А тут, в самом центре Европы, - извольте видеть - все неприкосновенно! Разгадка простая и страшная: во время наисекретнейшей конференции в Ваннзее в начале 1942 года, где с немецкой скрупулезностью были запротоколированы все технические детали "окончательного решения еврейского вопроса - Еndlosung'a (дислокация лагерей уничтожения, производство газа "Циклон-В", подготовка кадров палачей, транспортные проблемы, связанные с депортацией, и многое, многое другое)", был принят параграф, гласивший: "после Endlosung'a учредить в Праге музей, куда свезти со всей Европы раритеты этого народа, чтобы будущие поколения ученых-этнографов с благодарностью вспоминали предусмотрительность германского командования". Что и говорить, немцы - культурная нация, не какие-нибудь дикари! И специальное ведомство, находящееся в подчинении у самого Розенберга, тщательно обирало синагоги по всей оккупированной Европе. Потрясенный причиной сохранности этих древностей и сам чувствуя себя музейным экспонатом, я долго смотрел на золотые семисвечники и алтарные, шитые золотом покрывала. В музее никого, кроме меня, не было, и пожилая, высохшая немка давала мне соответствующие пояснения. Я спросил у нее, каково происхождение слова "голем", означающее гигантского робота, по преданию, изготовленного в ХVI веке великим мудрецом, современником Тихо Браге, рабби Леви (см. неплохой чешский фильм "Пекарь императора", шедший у нас лет 20 тому назад). Немка стала что-то бормотать, мол, есть несколько версий, объясняющих происхождение этого слова, но точного объяснения нет. И в этот самый момент меня осенило - я понял происхождение этого загадочного слова! Из глубины памяти выплыла картинка из далекого детства. Когда я по неловкости совершал мелкую "шкоду", например, разбивал чашку, мама, с досадой всплеснув руками, привычно обзывала меня: "Лэйменер гейлом". Гейлом - вот оно в чем дело! Гейлом - это и есть таинственный, "голем". На древнееврейском это слово обозначает: "идол". "Лэйменер гейлом" - буквально "глиняный идол" - часто применявшаяся в еврейских семьях резкая дефиниция для растяп и неуклюжих, все портящих и ломающих. Конечно, для средневековых евреев творение рабби Леви смотрелось как предмет религиозного поклонения, как идол С немкой я своими историко-филологическими изысканиями не поделился. Вот какие мысли проносились у меня в голове, пока трамвай вез нас, участников конгресса МАФ 1977 года, через всю Прагу. "Пожалуй, она стала заметно хуже, - думал я. - Впечатление, как от заброшенной стройки". Особенно портил городской пейзаж пражский аналог наших строительных лесов - ржавые тонкие трубы, оплетающие ремонтирующиеся здания. Было на этих стройках безлюдно и как-то очень неуютно. Любимая Староместская площадь тоже была вся опутана каркасами ржавых труб. Как старый "пржак", я показал своим спутникам знаменитые часы на ратуше с выходящими из оконца апостолами, за которыми чинно двигалась смерть с косой. Потом в соборе мы долго стояли у могильной плиты, под которой лежит Тихо Браге. Однако знаменитой автоэпитафии: "Жил как мудрец, а умер как глупец" мы почему-то не углядели. Я объяснил происхождение этого грустного изречения (великий астроном смертельно заболел на придворном балу, постеснявшись своевременно сходить в туалет - сомневался, позволяют ли это придворные правила...). А потом мы пошли на старое еврейское кладбище. И тут только я обратил внимание на невыразимо- страдальческий вид одного из членов нашей группы - молодого, очень симпатичного Леши Гвамичавы, ближайшего помощника Коли Кардашева по изготовлению космического радиотелескопа КРТ-10. "Что с вами, Леша?" - спросил я. "Зуб", - только и мог прошептать бедный парень. Это надо же! Впервые выехал за границу - и такое невезение! Как же быть, неужели пропадать? И вдруг меня осенила идея, которую я могу смело назвать великолепной! Мы как раз подходили к центральной части кладбища, где находился большой склеп рабби Леви. Я объяснил соотечественникам, чем был знаменит этот служитель древнейшего монотеистического культа. Есть поверье, связанное с могилой рабби Леви. Если изложить в письменном виде какую-нибудь просьбу, а записку сунуть в эту щель, - говорят, просьба исполняется. Не обратиться ли вам, Леша, к рабби насчет своих зубов. Раздался смех. А Леша только спросил: "На каком языке лучше писать - на русском или на грузинском?" - "Пишите на грузинском. Полагаю, что это будет единственная записка на столь необычном для средней Европы языке, поэтому она сразу привлечет к себе внимание тени великого каббалиста". Леша вырвал из блокнота листок и стал что-то писать, после чего присоединил свою писульку к сотням бумажек, буквально выпиравших из щели склепа. Мы же все пошли дальше, к синагоге, стены которой покрыты каллиграфически выполненными фамилиями 147000 чешских евреев, уничтоженных немецкими фашистами. Эту титаническую работу проделал один сошедший с ума художник, у которого в газовых камерах лагеря Терезин погибла вся семья. Увы, значительную часть надписей смыла непогода; дало себя знать и естественное разрушение - особенно в нижней части стен... Вдруг я почувствовал, что в моей чуткой аудитории что-то изменилось. Я не сразу понял, в чем дело. До меня смысл случившегося дошел только тогда, когда я увидел сияющие глаза Леши, смотревшие в сторону от того невеселого места, где мы были. "Что, Леша, перестал болеть зуб?" - уверенно спросил я. - "Как рукой сняло. Это случилось внезапно, пять минут назад". Вот какое чудо сотворил почтеннейший рабби! Десять дней шел конгресс, мы с Лешей вместе сделали доклад по КРТ, выступали в многочисленных дискуссиях. Леша все это время был как огурчик. Конгресс кончился, и мы все на пражском аэродроме ожидаем посадки на наш ИЛ-62. И тут ко мне подходит Леша - и такой жалкий, что смотреть на него было невыносимо. "Зуб", - простонал бедняга. "Ничего не попишешь, Леша. Чары рабби Леви на территорию международного аэропорта не распространяются. Единственное, что я могу вам посоветовать, - прямо из Шереметьева поехать в поликлинику". Так он и сделал. Это подлинная история, случившаяся в славном городе Праге 28 сентября 1977 года в присутствии дюжины свидетелей. Полагаю, что ее можно объяснить в рамках современной медицинской науки (самовнушение и пр.). А впрочем, бог его знает... НАШ СОВЕТСКИЙ РАВВИН Я познакомился с ним в сентябре 1938 г. в очереди на прием к инспектору Наркомпроса тов. Кожушко. Очередь была сидячая - с полдюжины молодых людей. Сидели рядком на казенных стульях, выстроенных вдоль стенки у двери означенного Кожушко. Очередь продвигалась очень медленно - впрочем, торопиться нам было некуда. За дверью кабинета решалась судьба каждого из сидящих на стульях. Проблемы у нас, в общих чертах, были сходные: как обойти решение государственной комиссии по распределению окончивших вузы студентов. Я, например, окончив физический факультет МГУ, получил распределение буквально в тайгу - в Березовский район Красноярского края. Будучи фаталистом и лентяем, я бы, конечно, безропотно поехал, но у меня уже была жена и самое главное - новорожденная дочь (сейчас она старший научный сотрудник в Дубне и в любой момент может стать бабушкой). Надо было думать не только о себе, но и о семье, и летом делались отчаянные попытки зацепиться за какую-нибудь аспирантуру в Москве - ведь на физфаке меня не оставили, хотя я был, ей-богу, неплохой студент. Сейчас это может показаться фантастически неправдоподобным, но, рыская по Москве, я набрел на два подходящих места. Прежде всего, это был Институт физической химии имени Карпова, что на улице Обуха. Я взял анкету, но обстановка в этом весьма, солидном институте мне не понравилась*. И я, руководствуясь объявлением в "Вечерке", направил свои стопы в Государственный астрономический институт им. Штернберга при МГУ. Я вошел в старый московский, заросший травой дворик, где, сидя на скамеечке, грелся на солнышке маленький беленький старичок (как я скоро узнал, это был патриарх московских астрономов - Сергей Николаевич Блажко), и переступил порог деревянного домика, где ютились жалкие комнатки астрономического института. Меня в канцелярии необыкновенно любезно встретила миловидная женщина средних лет. Это была ныне здравствующая и занимающая тот же самый пост Елена Андреевна, с которой в течение последующих 43 лет я поддерживаю самые лучшие дружеские отношения. Любезность этой славной женщины определила мой выбор, и я решил стать астрономом - думал, временно, а вышло навсегда. ____________________ *Это тот самый институт, где двумя годами позже висел исторический приказ с таким пунктом: "...4. За употребление по отношению к институту им. Карпова слова, на языке малообразованных людей означающего публичный дом, сотруднику лаборатории электрохимии тов. Морохову объявляется выговор". И подпись под приказом: Директор института академик Бах. Через месяц появился новый приказ, отменяющий пункт 4 цитированного приказа и тем самым подтверждающий дефиницию тов. Морохова. За два месяца я изучил общую астрономию, освежил свой плохой немецкий язык и сдал экзамены в аспирантуру. Это был год, когда решили усилить астрономию физиками, и поэтому я был здесь не единственным питомцем своего факультета. И тут между мною и астрономией стал Наркомпрос, который, блюдя закон, толкал меня а Сибирь, куда я был распределен. В конце концов, как это почти всегда бывает в жизни, все обошлось, и все мы в аспирантуру попали, но крови нам было испорчено немало. Визит к тов. Кожушко был только одним из этапов многотрудного пути в науку. Я сидел уже в очереди хороших два часа, и, естественно, мне захотелось перекусить. Поднявшись со своего стула, я сказал сидящему впереди меня пареньку, что, мол, пошел в буфет и скоро вернусь. "Купите, пожалуйста, и мне что-нибудь - я боюсь сам туда идти, ведь я уже у самой двери!" Хорошо", - сказал я и вдруг вспомнил этого молодого человека. Он держал со мной вместе экзамены в аспирантуру ГАИШ, только по другой кафедре. Я шел по кафедре астрофизики, а он - по кафедре небесной механики. Был он ленинградец, поэтому в МГУ я его раньше не встречал. Вернувшись из буфета, я протянул коллеге вполне приличный бутерброд с копченой колбасой. Велико же было мое изумление, когда паренек, что-то мямля, бутерброд не взял. "Но ведь отличнейшая же колбаса", - растерянно произнес я. От еще большей неловкости нас спасла раскрывшаяся дверь кабинета тов. Кожушко, поглотившая стремительно ретировавшегося от меня странного человечка. "Вегетарианец какой-то", - тупо подумал я, дожевывая его колбасу. Когда он вышел из кабинета, я, естественно, туда вошел, и времени для объяснений у нас не было. Долго меня мурыжил наркомпросовский чиновник Кожушко, ничего хорошего от него я так и не добился, а когда вышел из кабинета, увидел странного ленинградца, который все это время ждал меня. Это, конечно, было с его стороны вполне естественно, так как мы поступали в аспирантуру одного института и обмен опытом был для нас обоих полезен. Мы вышли с ним вместе на Чистые Пруды, и, когда "деловая" часть нашей беседы быстро закончилась, я спросил у него: "А почему, собственно говоря, вы не взяли бутерброд? - ведь я принес его по вашей просьбе!" Ответ поверг меня в крайнее изумление: "Я не ем колбасу по религиозным убеждениям". Вот это да! Я дико на него посмотрел, но парень и не собирался шутить. На меня нахлынули воспоминания моего еврейского детства. Я рос в традиционной еврейской среде в маленьком украинском городке, учился древнему языку предков, ходил с мамой в синагогу. А какие были праздники, хоть кругом была полная нищета! Почему-то вспомнил запахи праздников. А потом была школа-семилетка, раздвоение сознания между еврейским домом и советской школой. В 1930 году моя семья уехала с родной Украины; я жил в Казахстане, на Амуре - в Приморье, наконец - в Москве. И мое еврейское детство уже осталось в невозвратимо далеком прошлом. Я превратился в современного советского молодого человека. Этот ленинградский реликт всколыхнул воспоминания, которые ранили мою душу. Я стал его жадно расспрашивать - как это могло случиться, что он остался настоящим евреем в эпоху, которую слишком мягко называли "реконструктивным периодом"? Паренька звали Матес. Матес Менделевич Агрест. Он был всего на год старше меня, но до чего же по-разному сложились наши судьбы! Так же, как и я, он родился в маленьком городке, только не на Украине, а в Белоруссии, на Могилевщине. Но далее у него все пошло по-другому. С пяти лет он был определен в хедер - еврейскую религиозную школу, где учился за счет общины. После хедера он стал учиться в ешиве - аналог православной духовной семинарии. Для него и его сверстников время как бы остановилось. На дворе бушевали грозы гражданской войны, бандитизма, НЭПа, начинались пятилетки ломался тысячелетний уклад жизни. Но заучившиеся, бледные, как тени, мальчики упрямо изучали средневековую талмудическую (в буквальном смысле слова) премудрость. И как изучали! У них был 10-12-часовой распорядок дня. Относительный отдых - суббота, да и то надо в этот день молиться. В 15 лет он окончил ешиву и стал дипломированным раввином! Но..."...какое, милые, у нас тысячелетье на дворе?". А на дворе был грозовой 1930 год - Год Великого Перелома. И маленький новоиспеченный раввин оказался не у дел. Буря времени разметала родной дом, и Матес оказался в Ленинграде фактически без всяких средств к существованию, даже без знания русского языка. Можно было себе представить, как ему было трудно. Голод, бездомное существование - это были еще не главные беды. Беда была в отсутствии перспективы. Что делать? Как найти себя в этой новой страшной жизни, оставаясь в то же время самим собой? И он нашел себя. И он остался собой, то есть ортодоксальным евреем высокого духовного ранга. В немыслимых условиях он стал готовиться к поступлению в Ленинградский университет на его знаменитый матмех факультет. Прошу учесть, что никаких "светских" предметов, кроме начал арифметики, в хедере, а тем более в ешиве, не проходили, так что он овладевал знаниями, что называется, с нуля. Не забудем, что заниматься приходилось урывками, так как надо было работать разнорабочим, чтобы прокормить себя и хоть крохи посылать родителям. Для подготовки в университет ему потребовалось немногим более года. Как объяснить такой феномен? Прежде всего, вероятно, гипертрофированно развитой традиционным еврейским образованием способностью к абстрактному мышлению. Кроме того, я полагаю, что после Талмуда и комментариев к нему всякие там физики и истории выглядят не так уж трудно. Он блистательно сдал все экзамены и... провалил русский язык. Тем не менее - прошу внимания, товарищи, - Матес Менделевич был принят в Ленинградский университет как... еврей, для которого русский язык не является родным. В наше озверелое время читающий эти строки рассмеется. Чему смеетесь? Над кем смеетесь? Учась в Ленинградском университете, он нашел для себя идеальную работу: в публичной библиотеке разбирал средневековые еврейские рукописи эпохи кордовского халифата. Он досконально изучил удивительную еврейско-арабскую культуру, процветавшую на юге Испании 10 веков назад. Таким образом, я шел по Чистым Прудам не просто с раввином, а с ученейшим раввином - моим ровесником. Мне тогда было 22 года... Очень быстро после того, как нас приняли в аспирантуру ГАИШ, мы стали друзьями. В этом году нашей дружбе исполнится 43 года - и каких! Все эти десятилетия Матес скрупулезно исполнял предписания еврейского закона, что было (и есть) - ой как непросто! Перед войной он женился на еврейской девушке из традиционной, ставшей уже редкостью семьи. Они жили под Москвой, в Удельной, в "подмосковном Бердичеве", вместе с тестем - правовернейшим старым евреем - и столь же традиционной тещей. Это был удивительный в советское время осколок шолом-алейхемовской "Касриловки", Я часто у них бывал и радовался их счастью, отдаваясь воспоминаниям детства. Они действительно создали в Удельной некий специфический микроклимат. Мираж еврейского местечка быстро рассеивался в электричке, а в Москве меня уже окружал весьма суровый климат бедной неустроенной аспирантской жизни. А потом началась война. И наши судьбы разошлись. Меня, здорового, цветущего, краснощекого парня, на войну не взяли (близорукость -10), а его - маленького, сугубо штатского, мобилизовали в первые дни войны. Поначалу он превосходно устроился - его определили в систему противовоздушной обороны города Горького. Он там командовал взводом аэростатов заграждения. Но однажды, когда он выпустил свои аэростаты, ударила гроза, и две "колбасы" были сожжены. Согласно положению, накануне грозы он должен был получить от местного гидромета штормовое предупреждение, но, благодаря халатности метеоначальства, он его не получил. Драматизм положения был в том, что этим начальником был капитан Павел Петрович Паренаго - наш гаишевский профессор, отлично знавший аспиранта Агреста. Матеса судил трибунал. К ужасу религиозного лейтенанта, профессор - он же капитан Паренаго - нахально утверждал, что он посылал штормовое предупреждение! Как говорится, своя рубашка ближе к телу... Агрест был разжалован и послан на передовую, в штрафбат. Это чудо, что он вернулся живым и в основном целым. Я его увидел после почти пятилетней разлуки. Он хромал (ранение) и ходил с палочкой. Очень ему было трудно втягиваться в сложную мирную обстановку. Я старался, как мог, морально поддержать друга. Собрав все силы, он защитил диссертацию - что-то о системе Сатурна. Как-то я спросил у него - исполнял ли он на передовой предписания еврейского закона (например субботний отдых!)? Он вполне серьезно ответил, что Талмуд в таких ситуациях предусматривает ряд облегченных вариантов поведения... Всю его семью - родителей, братьев, сестер - зверски убили немцы в Белоруссии. Наступил "веселый" 1947 год. Его после защиты диссертации никуда не брали на работу - даром, что фронтовик. Сколько раз он обивал пороги различных учреждений! Его уделом стали стыдливо-блудливые улыбки, сопровождающие разные формы отказов. Положение становилось критическим. И вот однажды он пришел ко мне за советом (почему-то он считал меня умным...). Ему предложили странное место - уехать на край света, неизвестно куда, лишиться на ряд лет даже права переписки, но зато иметь возможность принимать участие в интересной, важной работе. Это все так странно и неожиданно... "Соглашайся, - решительно сказал я, - здесь жизни тебе не будет". И он опять исчез из моего поля зрения почти на четыре года. В 1951 году неожиданно раздался звонок по телефону - Матес объявился. Он назвал свой московский адрес - где-то в районе Октябрьского поля. Я с трудом нашел его и обомлел: он с семейством расположился в роскошном коттедже. Его Рита заметно округлилась и раздобрела, сам Матес, в пижаме, источал благополучие. А самое главное - в богатой спальне рядком спали... три мальчика! Вот это да! Радость встречи была большая. По отдельным полунамекам (он никогда - ни тогда, ни после - не говорил даже, в каком месте он был, да я и не спрашивал - мне и так было ясно) я понял, что он был в самом эпицентре нашего ядерного проекта, исполняя там важнейшую роль математика-расчетчика. Не забудем, что в ту пору никаких ЭВМ не было - все нелегкие математические проблемы надо было решать на арифмометрах, и быстро. Непосредственно с ним работали все наши знаменитые физики, обеспечившие в конце концов ядерный потенциал советской страны. Он был там на отличнейшем счету. И вдруг, по каким-то неясным для меня и сейчас причинам, его с семьей буквально в 24 часа выставляют с "объекта" (могло быть много хуже - на дворе был 1951 год, а атомное дело курировал "сам" Берия) и направляют в роскошный новый институт на окраине Сухуми - в Синопе. Московский коттедж, где мы встретились, был перевалочным пунктом на пути в Сухуми. За минувшие 30 лет я много раз бывал в Сухуми, иногда останавливался н роскошной квартире моего друга на краю субтропического парка. Росли его дети - были крохотули, стали кандидатами наук. Умерли тесть и теща; но общий традиционный дух в этой семье остался неизменным. По утрам Матес ежедневно, надев ермолку, накинув талес и намотав на обнаженные руки тфилы, совершает молитву, а в пятницу вечером зажигает в доме субботние свечи. Как-то я спросил его: "Наверное, так же, как и на войне, нелегко было соблюдать на объекте еврейские обычаи и законы? Ведь смягчающих обстоятельств военного времени уже не было, и Талмуд вряд ли предусматривал подобную ситуацию?" "Да, нелегко", - сказал мой старый друг и поведал мне одну необыкновенно драматическую историю. Конечно, все годы, проведенные на "объекте", по субботам Агрест не работал. Но что значит "работать"? На этот счет Талмуд дает совершенно точные определения. Например, писать - это работать, а читать, беседовать, обсуждать - это уже не работа... И вот в очередную субботу начальник вычислительной лаборатории объекта Матес Менделевич Агрест с утра - как видят и чувствуют все сотрудники - активно работает: он отдает распоряжения, изучает отчеты, просматривает расчеты, дает руководящие указания - дело кипит! Но на самом деле, в смысле Талмуда, - он не работает. Ни одной цифры не выводит его карандаш, ни одной помарки он не делает в расчетах сотрудников, и, казалось бы, никто этой особенности его деятельности не замечает. И все же нашелся человек, который эту неуловимую особенность в остальном безупречной деятельности Матеса обнаружил. Человек этот - Яков Борисович Зельдович, весьма значительная персона на "объекте". Как-то в субботу он вызвал к себе нашего раввина и небрежно заметил ему, что отдельные детали расчета, выполненные накануне вычислительной лабораторией, ему неясны. Матес стал популярно объяснять будущему академику и трижды герою, что все расчеты - это так очевидно - правильны. "А вот в этом месте я не понимаю. Напишите, пожалуйста, эту формулу..." Пытка продолжалась хороших два часа. Я. Б. проявил садистскую изобретательность и крайнюю настойчивость. Бедный Матес был весь "в мыле". Он пускался на самые невероятные ухищрения, чтобы объяснить своему мучителю "на пальцах", что никакой ошибки нет, все правильно... Все было тщетно! И бедный Матес впервые в жизни нарушил закон*. _______________ * Об этом эпизоде я рассказал И С. Шкловскому в феврале 1951 г. Но я никогда не считал, что в то время Я. Б. Зельдовичу было известно, что по религиозным причинам я не пишу по субботам, и что он тогда умышленно заставлял меня нарушить эту традицию. Я. В. Зельдович требовал от меня изложить математические выкладки на доске, надеясь быстро обнаружить предполагаемую им ошибку. Во время долго длившейся беседы я все искал пути, чтобы устно убедить его в правильности моих результатов. Уступив его требованиям, я до сих пор корю себя, почему не открыл ему причину моего нежелания пользоваться доской, в результате чего не выдержал выпавшее на мою долю испытание. - М. М. Агрест, 13 января 1992 Наступление космической эры, означающее, что люди буквально стали штурмовать небо, поразило моего старого друга. Реакция его на это событие была вполне естественной для просвещенного раввина. Он стал искать указания на явления космических пришельцев... в книгах Ветхого завета. С огромным энтузиазмом Матес комментировал темные места книги Еноха. Его внимание привлекла ужасная судьба Содома и Гоморры. Как он был фанатически увлечен своими изысканиями! Да и сейчас он исступленно верит в свою интерпретацию древних мифов. Блажен, кто верует! Матес Менделевич Агрест - счастливый человек, а это такая редкость в нашем страшном веке.