не сообразил - ведь Эйнштейн был тогда еще жив!" Затем я сделал второй ход: "Конечно, перестраивать уже существующую галерею невозможно - это было бы опасным прецедентом. Но ведь можно же установить бюст Эйнштейна на физическом факультете. Право же, Эйнштейну это не прибавит славы, к которой он был так равнодушен. А вот для факультета это было бы небесполезно". "Ах, Иосиф Самуилович, - заметно поскучнев, ответил Иван Георгиевич, - Вы даже не представляете какие деньги заламывают художники и скульпторы за выполнение таких заказов! Это тогда, на рубеже 1950 года, на нас сыпался золотой дождь. Даже представить себе сейчас трудно, сколько мы выплатили мастерам кисти и резца за оформление университета, в частности, этой самой галереи. Увы, теперь другие времена! Нет денег, чтобы заказать то, что вы просите". И тогда я сделал третий, как мне казалось, "матовый" ход. "Я знаю, - ведь у меня брат скульптор, - что у Коненкова в мастерской хранится бюст Эйнштейна, вылепленный им с натуры еще во время его жизни в Америке. Я думаю, что если ректор Московского университета попросит престарелого скульптора подарить этот бюст, Коненков, человек высокой порядочности, с радостью согласится". Петровский поднялся со своего кресла, явно давая тем самым понять, что аудиенция окончена. Было ясно, что он скорее предпочитает принять сидящую в предбаннике малоприятную группу склочников, чем продолжать разговор со мной. Молча проводил он меня до двери своего кабинета и только тогда, в характерной своей манере, пожимая мне на прощанье руку, хмуро скачал: "Ничего не выйдет. Слишком много на физфаке сволочей..." Сойдя на троллейбусной остановке "Улица академика Петровского", я подымаюсь на второй этаж бедного старого дома (Ленинский проспект, 15), где ютится в жалкой комнатушке астрономическая редакция издательства "Наука". На лестничной клетке старые часы вот уже тридцать лет показывают четверть пятого. Всю эту короткую дорогу я продолжаю думать о судьбе замечательного человека моего ректора. Книгу "Звезды, их рождение, жизнь и смерть", которая вышла в этом издательстве, я посвятил светлой памяти Ивана Георгиевича Петровского. Что я могу еще для него сделать? НА ДАЛЕКОЙ ЗВЕЗДЕ ВЕНЕРЕ Позвонила Женя Манучарова: "Мне срочно нужно Вас видеть. Не могли бы вы меня принять?" Манучарова - жена известного журналиста Болховитинова - работала в отделе науки "Известий". Только что по радио передали о запуске первой советской ракеты на Венеру - дело было в январе 1961 года. Совершенно очевидно, что Манучаровой немедленно был нужен материал о Венере - ведь "Известия" выходят вечером, а "Правда" - утром, и органу Верховного Совета СССР представилась довольно редкая возможность опередить центральный орган... "Известия" тогда занимали в нашей прессе несколько обособленное положение: ведь главредом там был "зять Никиты - Аджубей" (цитирую популярную тогда эпиграмму - начинались звонкие шестидесятые годы - расцвет советского вольномыслия). Когда я усадил гостью за мой рабочий стол, она только сказала: "Умоляю Вас, не откажите - вы же сами понимаете, как это важно!" Не так-то просто найти в Москве человека, способного "с ходу", меньше чем за час, накатать статью в официальную газету. Осознав свое монопольное положение, я сказал Манучаровой: "Согласен, но при одном условии: ни одного слова из моей статьи вы не выбросите. Я достаточно знаком с журналистской братией и понимаю, что в вашем положении вы можете наобещать все что угодно. Но только прошу запомнить, что "Венера" - не последнее наше достижение в Космосе. Если вы, Женя, свое обещание не выполните - больше сюда не приходите. Кроме того, я постараюсь так сделать, что ни один мой коллега в будущем не даст в вашу газету даже самого маленького материала". "Ваши условия ужасны, но мне ничего не остается, как принять их", - без особой тревоги ответствовала журналистка. И совершенно напрасно! Я стал быстро писать, и через 15 минут, не отрывая пера, закончил первую страницу, передал ее Жене и с любопытством стал ожидать ее реакции. А написал я буквально следующее: "Много лет тому назад замечательный русский поэт Николай Гумилев писал: "На делекой звезде Венере солнце пламенней и золотистей; на Венере, ах на Венере у деревьев синие листья..." Дальше я уже писал на привычной основе аналогичных трескучих статей такого рода. Правда, вначале пришлось перебросиь мостик от Гумилева к современной космической эре. В качестве такового я использовал Гавриила Андриановича Тихова с его дурацкой "астроботаникой". Что, мол, согласно идеям выдающегося отечественного планетоведа, листья на Венере должны быть отнюдь не синие, а скорее красные - все это, конечно, в ироническом стиле. После такого вступления написание дежурной статьи никаких трудов уже не представляло. Прочтя первые строчки, Манучарова схватилась за сердце. "Что вы со мной делаете!" - простонала она. "Надеюсь, вы не забыли условия договора?" - жестко сказал я. Отдышавшись, она сказала: "Как хотите, но единственное, что я вам действительно реально могу обещать, - это донести статью до главного, ведь иначе ее забодают на самом низком уровне!" - "Это меня не касается - наш договор остается в силе!" Еще с военных времен я полюбил замечательного поэта, так страшно погибшего в застенках Петроградского Большого Дома, главу российского акмеизма Николая Степановича Гумилева. Как только мне позвонила Манучарова, я сразу сообразил, что совершенно неожиданно открылась уникальная возможность через посредство Космоса почтить память поэта, да еще в юбилейном для него году (75-летие со дня рождения и 40-летие трагической гибели). Все эти десятилетия вокруг имени поэта царило гробовое молчание. Ни одной его книги, ни одной монографии о творчестве, даже ни одной статьи напечатано не было! Конечно, Гумилев в этом отношении не был одинок. По-видимому, Россия слишком богата замечательными поэтами... Все же случай Гумилева - из ряда вон выходящий. "Известия" тогда я не выписывал. Вечером я звонил нескольким знакомым, пока не нашел того, кто эту газету выписывает. "Посмотри, пожалуйста, нет ли там моей статьи?" - "Да, вот она, и какая большая - на четвертой полосе!" - "Прочти, пожалуйста, начало". Он прочел. Все было в полном ажуре. Более того, над статьей "сверх программы" - огромными буквами шапка: "На далекой планете Венере..." Они только гумилевское слово "звезда" заменили на "планету". Ведь для чего-то существует в такой солидной газете отдел "проверки" посмотрели в справочнике - нехорошо, Венера на звезда, а планета. Поэт ошибался - решили глухие к поэзии люди. Ну и черт с ними - это, в сущности, пустяки. Главное - впервые за десятилетия полного молчания имя поэта, и притом в самом благоприятном контексте, появилось в официальном органе! Забавно, что я потом действительно получил несколько негодующих писем чистоплюев - любителей акмеизма - с выражением возмущения по поводу замены звезды на планету. А через несколько дней разразился грандиозный скандал. Известнейший американский журналист, аккредитованный в Москве, пресловутый Гарри Шапиро (частенько, подобно слепню, досаждавший Никите Сергеичу), опубликовал в "Нью-Йорк таймс" статью под хлестким заголовком "Аджубей реабилитирует Гумилева". В Москве поднялась буча. Аджубей, как мне потом рассказывали очевидцы, рвал и метал. Манучарову спасло высокое положение ее супруга. Все же каких-то "стрелочников" они там нашли. А меня в течение многих месяцев журналисты всех рангов обходили за километр. Забавно, например, вспоминать, как мы в феврале 1961 года успешно отнаблюдали с борта самолета-лаборатории полное солнечное затмение. Стая журналистов набросилась на моих помощников, окружив их плотной толпой, как бы совершенно не замечая меня, стоявшего тут же... Я был чрезвычайно горд своим поступком и, распираемый высокими чувствами, послал Анне Андреевне Ахматовой вырезку из "Известий", сопроводив ее небольшим почтительным письмом. Специально для этого я узнал адрес ее московских друзей Ардовых, у которых она всегда останавливалась, когда бывала в столице. Долго ждал ответа - ведь должна же была обрадоваться старуха такому из ряда вон выходящему событию! Прошли недели, месяцы. Я точно установил, что Ахматова была в Москве. Увы, ответа я так от нее и не дождался, хотя с достоверностью узнал, что письмо мое она получила. Кстати, как мне передавали знающие люди, она читала мою книгу "Вселенная, жизнь, разум" и почему-то сделала вывод, что "этот Шкловский, кажется, верит в Бога!" Причину молчания Анны Андреевны я узнал через много лет. Оказывается, цикл стихов "К синей звезде" Гумилев посвятил "другой женщине". Это просто поразительно - до конца своих дней она оставалась женщиной и никогда не была старухой. С тех пор прошло очень много лет. Ни одна, даже самая тоненькая, книжка стихотворений Гумилева пока еще в нашей стране не напечатана. Между прочим, как я случайно узнал, Аджубей в 1964 году очень старался, чтобы книга стихов погибшего поэта вышла - видать, история с Венерой пошла ему впрок, тем более что отгремел XXII съезд партии. Увы, даже запоздалое заступничество зятя не помогло, ибо в том же году тесть прекратил свое политическое существование. По-видимому, для того чтобы стихи этого поэта стали доступны нашему читателю, нужна значительно более энергичная встряска нашей застоявшейся жизни, чем удачный запуск первой Венерианской ракеты. АНТИМАТЕРИЯ Зазвонил телефон. Незнакомый женский голос сказал: "С Вами будет говорить Мстислав Всеволодович". Дело было в 1962 году - кажется, в декабре - помню, дни были короткие. Никогда до этого президент Академии и Главный теоретик космонавтики не баловал меня своим вниманием - отношения были сугубо "односторонние". Что-то, значит, случилось экстраординарное. "Так вот, Иосиф Самуилович, - раздался тихий, брюзгливый, хорошо мне знакомый голос, - чем говорить в кулуарах всякие гадости о Борисе Павловиче, поехали бы к нему в Ленинград и изучили бы его работы на месте, т. е. на Физтехе. Вы поедете "Стрелой" сегодня. С Борисом Павловичем я уже договорился. Вас встретят. И, пожалуйста, разговаривайте там вежливо - представьте себе, что вы беседуете со своим иностранным коллегой. Ясно?" Я только ошалело задал Келдышу идиотский вопрос: "А кто же будет платить за командировку?" Я тогда не работал в системе Академии наук. "Что?" - с омерзением, смешанным с удивлением, произнес Президент. "Простите, глупость сказал. Сегодня же еду". Раздались короткие телефонные гудки. Это он неплохо поддел меня с "иностранным коллегой" - что называется, ударил меня "между рогашвили", как выражался когда-то студент-фронтовик Сима Миттельман. Звонку Президента предшествовало поразившее меня событие. Я получил неожиданное предписание явиться в определенный час в Президиум Академии наук, в кабинет Президента, дабы присутствовать на некоем совещании, о характере которого не было сказано ни одного слова. Значит, особо секретное дело должно обсуждаться. Я тогда с большим азартом занимался космическими делами и частенько заседал в Межведомственном совете, где председателем был Мстислав Всеволодович. Заседания проходили у него в кабинете на Миуссах. "Но почему на этот раз заседание будет в Президиуме?" - недоумевал я. Весьма заинтригованный, я прибыл туда минут за 10 до начала. Первое, что меня поразило - это совершенно незнакомые мне люди, которых я до этого никогда не видел. Попадались, конечно, и знакомые лица - помню, в углу сидел Амбарцумян, за время заседания не проронивший ни слова. Кажется, был еще и Капица. Из незнакомых персон меня поразил грузный пожилой человек с абсолютно голым черепом, необыкновенно похожий на Фантомаса, - будущий Президент Академии Александров. Однако центральное место в этом небольшом, сугубо "элитарном" сборище занимал энергичный, тоже совершенно лысый мужчина средних лет, отдававший своим помощникам какие-то приказания. Сразу было видно, что этот незнакомый мне человек привык к власти. Кроме того, бросалось в глаза, что он был на самой короткой ноге с высшим начальством. На стенах кабинета Келдыша сотрудники незнакомца развешивали большие листы ватмана, на которых тушью были изображены какие-то непонятные мне графики. Президент открыл собрание, и я сразу же почувствовал себя не в своей тарелке, ибо только я один абсолютно не понимал происходящего - остальные были в курсе дела. Слово было предоставлено Борису Павловичу, так звали важного незнакомца. Впрочем, незнакомцем он был только для меня, чужака и явно случайного человека в этой комнате. Все его знали настолько хорошо, что ни разу его фамилия не произносилась. Борис Павлович тотчас же приступил к делу, суть которого я понял далеко не сразу. Он напомнил присутствующим, что два года тому назад было Принято <...> постановление, обеспечивающее проведение ленинградским Физтехом особо секретных работ важнейшего государственного значения. За это время была проделана большая работа и получены весьма обнадеживающие результаты. Поэтому он просит высокое собрание одобрить проделанную работу, продлить срок постановления и, соответственно, выделить для этих работ еще несколько миллионов рублей. Когда докладчик очень кратко излагал полученные результаты, он довольно туманно пояснял висевшие на стенах графики. Это дало мне возможность постепенно понять смысл проводимых на Физтехе работ. Когда этот смысл, наконец, дошел до меня, я едва не упал со стула. Первое желание было дико расхохотаться. С немалым трудом подавив смех, я стал накаляться. Оглянувшись кругом, я увидел очень важные лица пожилых, обремененных высокими чинами, людей. Единственный, не считая меня, астроном - Амбарцумян сидел и, подобно китайскому болванчику, ритмично качал головой. На миг мне показалось, что это какой-то дурной сон, или я сошел с ума. И действительно, было от чего астроному сойти с ума. Борис Павлович, как нечто само собой разумеющееся, утверждал, что астрономы уже давно и окончательно запутались в вопросе о происхождении комет и метеоров. Они (астрономы), будучи невежественными в современной ядерной физике, не понимают, что на самом деле кометы и продукты их распада (т.е. метеорные потоки) состоят из антивещества. Попадая в земную атмосферу, крупицы антивещества там аннигилируют и тем самым порождают гамма-кванты. Вот эти атмосферные вспышки гамма-излучения, якобы совпадающие с попаданиями в атмосферу отдельных метеоров, и наблюдали (совершенно секретно!) во исполнение <...> постановления сотрудники Физтеха! Что и говорить, работа была поставлена с огромным размахом. Пришлось заводить свою радарную службу наблюдения метеоров, организовывать полеты специально оснащенных самолетов-лабораторий и многое, многое другое. Одновременно по этой тематике работало до сотни человек. Корни моего возмущения можно понять, если я скажу, что на всю метеорную астрономию в нашей стране тратилось в несколько сот раз меньше материальных средств, чем на эту более чем странную затею! И потом - какой тон позволил себе этот чиновник, дремучий невежда, но отношению к астрономам! Хорош гусь и этот Амбарцумян - уж он-то знает, что на Физтехе занимаются бредом, и молчит! Не хочет, видать портить отношения с важными персонами и молчит! Господи, куда же я попал? Собрание длилось недолго - не больше 30 минут. Деятельность Физтеха одобрили, деньги выделили, докладчика весьма хвалили, Мне подымать шум на таком фоне было просто немыслимо. Когда стали расходиться, и спросил знакомого работника Президиума, молодого Володю Минина: "А кто он, собственно говоря, такой, этот Борис Павлович?" "Как кто? Это директор Физтеха академик Константинов!" Эта фамилия была для меня, что звук пустой и такого физика просто не знал. Тут я дал волю своим долго сдерживаемым чувствам и в самой популярной форме, усвоенной мною и юности, когда я работал десятником на строительстве БАМа, объяснил Минину, что я думаю об этой "особо важной" теме, о товарище Константинове, об идиотах, которые участвовали и этом балагане, и кое-что еще. Объяснения давались довольно громко, в "предбаннике" кабинета Президента и, несомненно, были услышаны не одним Володей. А через несколько дней мне позвонил Президент. Получив приказ Келдыша, я понял, что влип в малоприятную историю. Ехать в Ленинград, в чужой, враждебный институт, естественно, не хотелось. Тем более, что метеорами и кометами никогда в жизни я не занимался. "А там, у Константинова, - думал я, - в лучшем в стране физическом институте, как-нибудь уж есть люди, в метеорном деле разбирающиеся получше, чем я, - полный дилетант. Но ведь истина - то, что называется "истина в последней инстанции" - на моей стороне! Ведь то, что там делается - полный горячечный бред! И неужто я не выведу их на чистую воду? Грош мне цена тогда. Значит - в бой!" Оставшиеся несколько часов до отъезда в Ленинград я потратил на штудирование популярной брошюры о метеорах, написанной канадским специалистом этого дела Милманом. Вся брошюра - 35 страниц, как раз то, что надо для понимания сути дела. Было еще темно, когда на Московском вокзале меня встретили два незнакомых сотрудника Физтеха, усадили в машину и повезли на Лесной. В своем кабинете, увешанном теми же самыми графиками, что висели за несколько дней до этого в Президиуме Академии, меня уже ожидал Борис Павлович. На стульях вдоль стен сидела дюжина незнакомых мне людей - его ближайших сотрудников, искателей антиматерии земной атмосфере. Встретили меня с холодной вежливостью. С места в карьер я перешел в решительное наступление, взял инициативу в свои руки и больше ее не выпускал. Даже теперь, спустя более чем двадцать лет, я с удивлением вспоминаю об этой баталии. Сражался так, как крейсер "Варяг" у Чемульпо, и должен сказать, со значительным успехом. Во всяком случае, не следовал печальной традиции русского флота - доблестно открывать кингстоны. Сражение развивалось приблизительно по следующему сценарию. Вначале, демонстрируя эрудицию, почерпнутую у Милмана, я очень доходчиво объяснил им, что астрономы - отнюдь не такие лопухи, как их пытается изобразить Борис Павлович, и в метеорно-кометном деле кое-что понимают. Кстати, тут выяснилось, что я зря боялся их эрудиции в этом самом деле - как и у подавляющего большинства физиков, их знания в астрономии были вполне примитивными. Милмановская компиляция была для них просто откровением. Само собой разумеется, что из тактических соображений источника своей эрудиции в кометно-метеорном деле я не открывал... После этой вводной части я нанес удар, который мне представлялся сокрушительным. Я назвал количество ежесуточно выпадающего на Землю метеорного вещества(500 тонн), умножил его на квадрат скорости света и четко показал, что если считать это вещество антивеществом, то мощность облучения нашего бедного шарика аннигиляционным гамма-излучением была бы эквивалентна ежесуточным взрывам многих сотен миллионов мегатонных водородных бомб. "Я не буду вам объяснять, что это значит - это ведь, кажется, по вашей части?" - нахально закончил я. Казалось бы - все. Но не тут-то было! Изловчившись, Борис Павлович парировал: "Ваша оценка массы основана на производимом метеорами оптическом эффекте и предположении, что они состоят из вещества. Но я считаю, что они состоят из антивещества, а в этом случае для производства такого же количества вспышек нужно неизмеримо меньше материала!" "Соображает начальничек", - подумал я. Мне сразу стало легче я ведь колебался в оценке директора Физтеха - одержимый или мошенник? Я всегда предпочитал одержимых, к числу которых, как мне стало совершенно ясно, принадлежал Константинов. Поняв это, я долбанул его второй раз: "Но, Борис Павлович, имеются многие тысячи метеорных спектров. По ним можно буквально сосчитать количество падающих на Землю метеорных атомов (я, конечно, преувеличивал, но в принципе был абсолютно прав). Эти расчеты дают примерно то же самое количество массы для падающего на Землю метеорного материала, что и по световым вспышкам. Вам не надо доказывать, что спектр антиатомов абсолютно такой же, как у обычных атомов?" О да, это они понимали! Удар был слишком силен, и в рядах противника наступило замешательство. По лицам сотрудничков Б. П. я понял, что для них уже все стало ясно - все-таки это были первоклассные физики. Больше они уже ни слова не вякнули. Но не таков был Борис Павлович! Немного оправившись от нокдауна, он стал ловчить: "Видите ли, я вовсе не считаю, что все метеоры состоят из антивещества. Например, спорадические метеоры вполне могут состоять из обычного вещества. Я полагаю, что только метеоры - продукты распада комет состоят из антивещества. Вы же не можете по спектру сказать, какой это был метеор - спорадический или кометный?" Вот тут-то мне пригодился Милман! "Именно могу! - сказал я, торжествуя полную победу, - Метеорный спектр определяется относительной скоростью, с которой происходит столкновение соответствующего потока с атмосферой. Спектры "догоняющих" метеорных потоков имеют несравненно менее высокое возбуждение, чем "встречные", так как их относительные скорости весьма отличаются. Специалист сразу же отличит спектр метеора, принадлежащий какому-нибудь потоку Драконид, от метеора из потока, скажем, Леонид. Излишне напоминать вам, что метеорные потоки имеют кометное происхождение!" Победа была полная. Время было уже далеко за полдень. Б. П. отпустил сотрудников. Меня тошнило от голода - во рту со вчерашнего вечера маковой росинки не было, о чем я прямо и сказал хозяину. "Сейчас организуем". (Секретарша принесла чай и какие-то приторно-сладкие пирожные. За чаем Б. П., продолжал почти бессвязно долдонить свою бредятину ведь он был фанатик. Я же, смертельно усталый, мечтал о хорошем куске мяса и молчал. Расстались очень мило. Поехал на Московский вокзал (вернее, меня отвез туда шофер директора), где в полудремоте долю ждал поезда. В Москве никто не просил у меня отчета о поездке. Конечно, за командировку тоже никто не заплатил. Эта история впервые заставила меня серьезно задуматься о путях развития и о судьбах нашей науки. Мне стало очень грустно. То есть умом я, конечно, понимал, какие безобразия у нас зачастую происходит. В случае с "антиматерией" судьба бросила меня, что называется, в самую гущу наших "великих проектов". В этом случае, как и в ряде других, все решала власть дико некомпетентных чиновников. А Борис Павлович Константинов вскоре стал первым вице-президентом нашей Академии, не оставляя директорства в Ленинградском физтехе. Он был, ей-богу, совсем неплохим человеком и вполне квалифицированным физиком-акустиком. В свое время он защитил докторскую диссертацию на тему: "Теория деревянных духовых инструментов". Однако главная его заслуга - весомый вклад в создание ядерной мощи нашей страны. Науку Борис Павлович любил - конечно, в меру своего понимания. А что касается антиматерии - может быть, по-человечески его даже можно было понять - очень хотел прославить свое имя в науке, ведь ничего же настоящего так и не сделал. И не случайно, что он часто повторял: "Настоящий физик - это тот, чье имя можно прочесть в школьных учебниках". Большинство его коллег находились и находятся примерно в таком же положении. Легализацию своих "антиматерийных" исследований Константинов пробил прямо через Хрущева, которого охмурил военно-прикладным аспектом этой чудовищной идеи. <...> И опять-таки не случайно Б. II. часто рекомендовал своим коллегам никогда не отказываться от договорной тематики прикладного характера, ссылаясь на известную историю с Ходжой Насреддином. Человек кипучей энергии, Б. П. сжигал себя на малопродуктивной организационной работе и преждевременно скончался в 1969 г., когда ему было 59 лет. А на развалинах группы, искавшей антиматерию, возник на Физтехе сильный астрофизический отдел, где есть несколько толковых молодых людей, и выполнен ряд важных исследований, в том числе экспериментальных. Так что нет худа без добра... Перед зданием Физтеха, внутри уютного дворика на довольно высоком постаменте установлен бюст Бориса Павловича. Рядом доска, на которой надпись: "Здесь с 1927 по 1969 г. работал выдающийся русский физик Борис Павлович Константинов". Когда я бываю на физтехе, я всегда останавливаюсь перед этим бюстом и вспоминаю тот далекий зимний день 1962 года. Неподалеку стоит бюст основателя Физтеха Абрама Федоровича Иоффе. Никакой мемориальной доски там нет. А вот около третьего бюста - Курчатова такая доска есть. На ней много лет красовалась надпись, что-де здесь работал выдающийся советский физик. В прошлом году слово "советский" переделали на "русский" Полагаю, что это случилось после моих язвительных комментариев по поводу столь странной иерархии эпитафий... О ЛЮДОЕДАХ В январе 1967 г. я первый раз приехал в Соединенные Штаты. В Нью-Йорке собирался второй Техасский симпозиум по релятивистской астрофизике - пожалуй, наиболее бурно развивающейся области астрономии. За 4 года до этого были открыты квазары, и границы наблюдаемой Метагалактики невероятно расширились. Всего только немногим более года прошло после открытия фантастического реликтового радиоизлучения Вселенной, сразу же перенесшего нас в ту отдаленную эпоху, когда ни звезды, ни галактики в мире еще не возникли, а была только огненно-горячая водородно-гелиевая плазма. Тогда расширяющаяся Вселенная имела размеры в тысячу раз меньшие, чем сейчас. Кроме того, она была в десятки тысяч раз моложе. Я очень гордился тем, что сразу же получивший повсеместное признание термин "реликтовое излучение" был придуман мною. Трудно передать ту атмосферу подъема и даже энтузиазма, в которой проходил Техасский симпозиум. Погода в Нью-Йорке стояла для этого времени года небывало солнечная и теплая. Впечатление от гигантского города было совершенно неожиданное. Почему-то заранее у меня (как и у всех, никогда не видевших этого удивительного города) было подсознательное убеждение, что Нью-Йорк должен быть серого цвета. Полагаю, что это впечатление происходило от чтения американской и отечественной литературы ("Город желтого дьявола", "Каменные джунгли" и пр.). На самом деле, первое сильнейшее впечатление от Нью-Йорка - это красочность и пестрота. Перефразируя Архангельского, пародировавшего Маяковского, я бы сказал, что это наша Алупка, "только в тысячу раз шире и выше". Итак, Нью-Йорк - это тысячекратно увеличенная Алупка, или, может быть, десятикратно увеличенный Неаполь, которого я, правда, никогда не видел. Завершает сходство Нью-Йорка с южными городами и даже городками поразительная узость его улиц. Я сам, "собственноножно" измерил ширину Бродвея и знаменитой блистательной 5-й авеню; ширина проезжей части этой улицы 19 шагов, а у Бродвея (тоже мне - "широкий путь"!) - даже 17. Как известно, Нью-Йорк - один из немногих городов Америки, где на улицах царствует пешеход. До чего же колоритна эта толпа! Удивительно интересны своим неожиданным разнообразием негритянские лица. В этой толпе я себя чувствовал как дома - может быть, потому, что в гигантском городе живет 3 миллиона моих соплеменников? И уже совершенно ошеломляющее впечатление на меня произвели нью-йоркские небоскребы и, прежде всего, - сравнительно новые. Как они красивы и красочны! Временами было ощущение, что они выложены такими же плитками, как знаменитые мечети Самарканда! Все участники симпозиума жили и заседали в 40-этажном отеле "Нью-Йоркер", что на углу 8-й авеню и 32-й стрит. На той же стрит, в 4-х коротких "блоках" от нашего отеля взлетал в небо ледяной брус Эмпайр Стэйт Билдинга. В первый же вечер после нашего приезда в огромном конференц-зале отеля состоялся, как это обычно бывает, прием, где в невероятной тесноте, держа в руках стаканы с виски, участники ученого сборища, диффундируя друг через друга, взаимно "обнюхивались". Нас собралось свыше тысячи человек - цвет мировой астрономической науки. "Хэллоу, профессор, Шкловский, как идут дела?" - передо мною стоял немолодой, плотный, с коротко подстриженными усами Гринстейн - директор крупнейшей и о знаменитейшей в мире калифорнийской обсерватории Маунт Паломар.- Что бы вы хотели посмотреть в этой стране, куда, как я знаю, вы приехали впервые? " У меня, как и у других советских делегатов, разрешение на командировку имело длительность месяц, хотя симпозиум (а вместе с ним и наши мизерные валютные ресурсы) кончался через 5 дней. Не растерявшись, я сказал Джесси, что хотел бы, если это, конечно, возможно, посетить его знаменитую обсерваторию, а также Национальную радиоастрономическую обсерваторию Грин Бэнк и Калифорнийский технологический институт в Беркли, Атмосфера приема была такая, что я даже не ужаснулся собственной дерзости. "0'кей"! - сказал Гринстейн и растворился в толпе. Каждые несколько секунд меня в этой "селедочной бочке" приветствовал кто-либо из американских коллег, чьи фамилии мне были хорошо известны. Просто голова кружилась от громких имен! Через каких-нибудь 15 минут из толпы вынырнул Гринстейн, на этот раз очень серьезный и деловитый. Он передал мне довольно большой конверт, попросив ознакомиться с его содержимым. В конверте была книжечка авиабилетов с уже указанными рейсами (Нью-Йорк - Лос-Анджелес, Лос-Анджелес - Сан-Франциско, Сан-Франциско - Вашингтон, Вашингтон - Нью-Йорк) и напечатанное на великолепной машинке расписание моего вояжа ("тайм-тэйбл"), где четко указывались дата, рейс, кто провожает и кто встречает в каждом из пунктов моего маршрута. "Деньги на жизнь вам будут выдаваться на местах. Может быть, вы хотите еще куда-нибудь?" Совершенно обалдевший, я только бормотал слова благодарности. Мой благодетель опять растворился в толпе. Ко мне подошел наблюдавший эту сцену член нашей делегации Игорь Новиков. "И. С., а нельзя ли и мне?" Окончательно обнаглев, я нашел в толпе Гринстейна и стал просить его оказать такую же услугу моему молодому коллеге. Не смущаясь присутствием Игоря, Джесси спросил: "А он настоящий ученый?" Я его в этом заверил, и очень скоро у Игоря был такой же, как у меня, конверт. Кроме нас с Игорем, американцы облагодетельствовали еще Гинзбурга, который действовал независимо. Остальные участники нашей делегации (например, Терлецкий), имеющие к релятивистской астрофизике, да и к астрономии весьма далекое отношение, несмотря на некоторые попытки, получили "от ворот поворот" и через несколько дней уехали обратно восвояси. Между тем прием продолжался. Я изрядно устал от обилия впечатлений (как-никак, это был только первый мой день на американской земле) и присел на какой-то диванчик. И тут ко мне в третий раз подошел Гринстейн в сопровождении грузного пожилого мужчины, протянувшего мне свою мясистую руку и отрекомендовавшегося: "Эдвард Теллер. Я знаю ваше расписание - вы будете в Сан-Франциско б февраля (т. е. через 17 дней - И.Ш.). Я жду вас в этот день в своем доме в 18 часов тихоокеанского времени". Я что-то хрюкнул в ответ, и Теллер исчез. События развивались настолько быстро и бурно, что я даже не удивился столь необычному приглашению. Быстро промелькнули страшно напряженные 5 дней симпозиума. У меня остались от них какие-то отрывочные воспоминания. Хорошо помню странный разговор с Джорджем (то бишь Георгием Антоновичем) Гамовым, выдающимся физиком-невозвращенцем, впервые, еще в 1948 году, предсказавшим реликтовое излучение*. На этом симпозиуме он был именинником. Увы, он уже доживал свои последние месяцы, хотя годами был далеко не стар. Мне оказали честь, предложив быть "черменом" заседания, посвященного реликтовому излучению - это с моим-то знанием английского языка! Во время дискуссии Гамов с места что-то быстро стал мне говорить по-английски. "Георгий Антонович, говорите по-русски, веселее будет!" Под хохот всего собрания Гамов немедленно перешел на родной язык... И много было других эпизодов - забавных и не очень веселых. __________________ * Я считаю Г. А. Гамова одним из крупнейших русских физиков XX века. В конце концов, от ученого остаются только конкретные результаты его труда. Применяя футбольную аналогию, имеют реальное значение не изящные финты и дриблинг, а забитые голы. В этом сказывается жестокость науки. Гамов обессмертил свое имя тремя выдающимися "голами": 1) Теория альфа-распада, более обще - "подбарьерных" процессов (1928 г.). 2) Теория "горячей Вселенной" и как следствие ее - предсказание реликтового излучения (1948 г.), обнаружение которого в 1965 г. ознаменовало собой новый этап в космологии. 3) Открытие феномена генетического кода (1953 г.) - фундамента современной биологии. Оно, конечно, Гамов - невозвращенец, и это нехорошо. Но можем ли мы представить музыкальную культуру России XX века без имен Шаляпина и Рахманинова? Почему в искусстве это понимают, а в науке - нет? А потом, фигурально выражаясь, я был поставлен на рельсы непревзойденного американского делового гостеприимства, и покатился по великой заокеанской сверхдержаве. Меня захлестнуло невиданное доселе обилие впечатлений, встреч, дискуссий, экскурсий. Голливуд. Диснейлэнд. Ночная поездка по шестиполосной "Хай-Вэй" от Сан-Диего (вблизи которого находится Маунт Паломар) до Пасадены, где назад по соседним путям автострады убегала сплошная рубиновая полоса от задних фар потока машин. А водителем был Мартен Шмидт - человек, открывший квазары. И вот я в Сан-Франциско, городе моей детской мечты, когда я зачитывался Джеком Лондоном, полное собрание сочинений которого шло как приложение к выписываемому мною чудесному журналу "Всемирный следопыт". Город-сказку показывал мне Вивер, за год до этого вместе с Нэн Дитер открывший космические квазары, "работающие" на когда-то рассчитанной и предсказанной мной радиолинии межзвездного гидроксила с длиной волны 18 см. Я упивался видом мостов через залив, особенно красавцем Голден Гейт Бридж, удивлялся смешному трамваю "Кейбл Кар", восхищался рыбным базаром. И тут Вивер озабоченно сказал: "Не забудьте, пожалуйста, в 18 часов вы должны быть у профессора Теллера!" Бог ты мой, я об этом, конечно, намертво забыл - слишком много было всего. Видя мою растерянность, Винер успокоил меня, сказав, что еще есть время, и он подкинет меня к дому Теллера точно в срок. "А вы, конечно, пойдете со мной?" - неловко спросил я. "Что вы, Теллер слишком крупная для меня персона, я с ним совершенно не знаком". Было уже пять минут седьмого, когда я вошел в залитый светом роскошный коттедж знаменитого физика, "отца американской водородной бомбы". На приеме у Теллера присутствовала американская научная элита. Нобелевских лауреатов было по меньшей мере шесть. Двоих я знал лично - Чарлза Таунса и Мелвина Келвина. Остальные были незнакомы. К моему крайнему смущению, как только я вошел и дом, Теллер кинулся ко мне и стал выпытывать, что я думаю об этих непонятных квазарах. Тем самым он поставил меня в центр внимания, между тем как единственное мое желание было стушеваться. Хозяин дома явно плевал на этикет, требующий от него более или менее равномерного внимания ко всем гостям. Эта пытка продолжалась не меньше четверти часа. И тогда я решил каким-нибудь неожиданным образом отвязаться от него. Без всякой связи с проблемой квазаров я сказал: "А знаете, мистер Теллер, несколько лет тому назад ваше имя было чрезвычайно популярно в нашей стране!" Теллер весьма заинтересовался моим заявлением. А я имел в виду известный "подвал" в "Литературной газете", крикливо озаглавленный "Людоед Теллер". Пытаясь рассказать хозяину дома содержание этой статьи, я к своему ужасу забыл, как на английский язык перевести слово "людоед". На размышление у меня были считанные секунды, и я, вспомнив, что Теллер - венгерский еврей, а, следовательно, его родной язык - немецкий, сказал: Menschenfresser. "О! - радостно простонал Эдвард.- Каннибал!" Позор - как же я забыл это знакомое мне с детства английское слово, пожалуй, первое английское слово, которое я узнал. "Но как это звучит по-русски?" "Лю-до-ед", - раздельно произнес я. Теллер вынул свою записную книжку и занес туда легко произносимое русское слово. "Завтра у меня лекция студентам в Беркли, и я скажу им, что я есть - лью-до-лед!" Гости, мало что понимая в нашем разговоре, вежливо смеялись. Я рокировался в угол веранды. У меня было время обдумать реакцию Теллера на обвинение в каннибализме. Удивительным образом эта реакция напомнила мне мою первую встречу с советскими физиками-атомщиками лет за десять до этого. Бывшая сотрудница Отто Юльевича Шмидта Зося Козловская как-то затащила меня на день рождения к своему родственнику (кажется, мужу сестры) Кире Станюковичу ("Станюк" - фигура довольно известная в физико-математических кругах Москвы; человек эксцентричный и большой любитель выпить). Квартира была наполнена незнакомыми и малознакомыми мне людьми, преимущественно физиками. Довольно быстро все перепились. Виновник торжества, идя навстречу настойчивым просьбам своих гостей, исполнил свой коронный номер: лихо изобразил с помощью своего толстого зада какую-то немыслимую фугу на домашнем пианино. Потом стали петь. Пели хорошо и дружно, сперва преимущественно модные тогда среди интеллигенции блатные песни. Почему-то запала в память хватающая за душу песня, где были такие слова: "... но кто свободен духом, свободен и в тюрьме", и дальше подхваченный десятком голосов лихой припев: "... А кто там плачет, плачет, тот баба, не иначе, тот баба, не иначе - чего его жалеть!" И тут кто-то предложил: "Братцы, споем нашу атомную!" Все гости, уже сильно пьяные, сразу же стали петь этот удивительный продукт художественной самодеятельности закрытых почтовых ящиков. В этой шуточной песне речь шла о некоем Гавриле, который решил изготовить атомную бомбу, так сказать, домашними средствами. С этой целью он залил свою ванну "водой тяжелой", залез туда и взял в обе руки по куску урана. "... И надо вам теперь сказать, уран был двести тридцать пять", - запомнил я бесшабашные слова этой веселой песни. "Еще не поздно! В назиданье прочти стокгольмское воззванье!" - предупреждали хмельные голоса певцов. Тем не менее результат такой безответственной деятельности пренебрегшего техникой безопасности Гаврилы не заставил себя ждать: последовал ядерный взрыв, и злосчастный герой песни испарился. "Запомнить этот факт должны все поджигатели войны!" - с этими словами под всеобщий гогот песня заканчивалась. Среди веселящихся и певших физиков выделялся явно исполняющий обязанности "свадебного генерала" Яков Борисович Зельдович. С близкого расстояния я видал его а тот вечер впервые. Бесшабашный цинизм создателей атомной бомбы тогда глубоко меня поразил. Было очевидно, что никакие этические проблемы их дисциплинированные души не отягощали. Через шесть лет после разговора с Теллером, лежа в больнице Академии наук, я спросил у часто бывавшего в моей палате Андрея Дмитриевича Сахарова, страдает ли он комплексом Изерли?* "Конечно, нет", - спокойно ответил мне один из наиболее выдающихся гуманистов нашей планеты. ____________________ *Клод Изерли - полковник американской армии, сбросивший с бомбардировщика "В-29" первую атомную бомбу на Хиросиму. Через некоторое время после этого измученный раскаянием слабонервный полковник впал в тяжелую депрессию и окончил свои дни в психиатрической больнице. В моей стране я знаю только одного человека, который достойно держал себя с самым главным из атомных (и не только атомных) людоедов. Человек этот - Петр Леонидович Капица, нынешний патриарх советской физической науки, а обер-людоед - Лаврентий Павлович Берия, бывший тогда уполномоченным <...> по атомным делам. История эта давно уже стала легендарной. Увы, я не знаю подробностей из первоисточников**. Факт остается фактом: в мрачнейшую годину сталинского террора академик Капица проявил величайшее мужество и силу характера/ Его сняли со всех постов, превратив в "академика-надомника", но несгибаемый дух Петра Леонидовича не был сломлен. Полагаю, однако, что в немалой степени поведение Капицы определялось тем, что он - плоть от плоти Кавендишевской лаборатории славного Кембриджского университета. Он показал себя как достойный ученик своего великого учителя Резерфорда, который, как известно, будучи главой комитета помощи бежавшим из гитлеровской Германии ученым, не подавал руки эмигранту Фрицу Габеру по причине его решающего вклада в разработку химического оружия. Подчеркнем, однако, что положение Петра Леонидовича было неизмеримо труднее, чем у сэра Эрнеста. <...> _____________________ ** Один знающий человек рассказал мне такую версию этой удивительной истории. На ответственейшем заседании, которое проводил Берия, обсуждался советский проект по организации сложнейшего производства разделения изотопов урана. Работа была выполнена весьма успешно, но для организации производства в заводском масштабе необходимы были еще некоторые дополнительные эксперименты, на что требовалось полгода. Взбешенный Берия грубо прервал докладчиков и обрушил на них поток грязнейшей ругани - обычный для него "стиль" руководства. Тогда поднялся Капица и стал честить ошалевшего обер-палача совершенно в тех же выражениях, сказав в заключение: "Когда разговариваешь с физиками, мать твою перемать, ты должен стоять по стойке "смирно"!" Налившийся кровью Берия не мог сказать ни слова. На следующий день приказом Сталина Капица был отстранен от всех своих постов, после чего вплоть до 1953 года фактически находился под домашним арестом. Два месяца тому назад счастливый случай привел меня в знаменитый музей Лос Аламоса. Долго я смотрел на опаленную адским пламенем стальную колонну, перенесшую первый на земле ядерный взрыв в находящейся неподалеку пустыне Амало-гордо. Стоящая рядом копия хиросимской бомбы показалась мне маленькой. Но больше всего меня поразила вывешенная на стене фотокопия деловой переписки между дирекцией лаборатории и некоей очень высокой инстанцией, возможно, Пентагоном. В этой деловой переписке повторно напоминалось о необходимости отдать распоряжение вбить гвоздь в стену кабинета мистера Оппенгеймера, дабы последний мог на него вешать шляпу. Как видно, жизнь Лос-Аламосской лаборатории в ее "звездный" период протекала вполне нормально и "физики продолжали шутить"...* ____________________ * Раскаяние пришло к Роберту Оппенгеймеру значительно позже, и он имел большие неприятности. Все же я лично знаю американского ученого, который проявил настоящее мужество и гражданскую доблесть в своих отношениях с людоедами. Это Фил Моррисон, в настоящее время один из ведущих американских астрофизиков-теоретиков. Тяжело больной, фактически калека, он еще тогда, в далекие сороковые годы понял, что порядочность ученого и его честь несовместимы со служением Вельзевулу. Моррисон со скандалом ушел из Лос-Аламосской лаборатории, громко хлопнув дверью. Он имел серьезные неприятности, однако сломлен не был. Сидя с ним за одним столиком мексиканского ресторанчика в старой части Альбукерка, в какой-нибудь сотне миль от Лос-Аламоса, я смотрел в его синие, совершенно детские, ясные глаза - глаза человека с кристально чистой совестью. И на душе становилось лучше. ГЛЯДЯ НА ЛЫСЕНКО Столовая Академии наук находится на Ленинском проспекте, почти точно напротив универмага "Москва". Вывески на ней нет, только на массивной стеклянной двери приклеена небольшая бумажка с надписью. "Ателье - налево". И действительно, за углом, уже на улице Губкина находится какое-то ателье. Бумажка наклеена, по-видимому, для того, чтобы непосвященные посетители случайно туда не забредали - ведь потом таких посетителей надо не вполне деликатно выпроваживать. Кстати, у нас немало таких, на вид очень скромных учреждений, не рекламирующих себя вывесками. Никогда не забуду, например, гостиницу "Смоленская", находящуюся в Ленинграде на Суворовском проспекте, 2. Там проходила юбилейная сессия нашего отделения Академии наук в 1977 году. Отсутствие какой бы то ни было вывески с лихвой компенсировалось неправдоподобной дешевизной роскошных блюд гостиничного ресторана. Все мои попытки, предаваясь лукулловым пиршествам, выйти из рамок одного рубля были безуспешны. Увидев такое, один из участников юбилейной сессии - Виталий Лазаревич Гинзбург - удовлетворенно воскликнул: "Ого, я вижу, нас приравняли к штыку!" И только тогда мы поняли, что находимся в гостинице ленинградского обкома. <...> Столовая Академии наук имеет, конечно, не тот ранг. Цены на обед там вполне современные, но и, конечно, не ресторанные. Готовят вкусно, из вполне доброкачественных продуктов. Отсутствие очередей, вежливость официанток и вполне домашний уют особенно ценны в наших московских (и, конечно, не только московских) условиях. Я узнал о существовании этого очаровательного оазиса только спустя 2 года после своего избрания в Академию - вот что значит отсутствие рекламы! Однако столовая АН СССР имеет еще одну привлекательную особенность. Она является местом встреч, деловых и дружеских, научных работников высшего ранга. Здесь можно встретиться и поговорить с каким-нибудь абсолютно недоступным академиком, получить нужную информацию, прозондировать детали какой-нибудь академической комбинации. Короче говоря, столовая Академии наук является своеобразным клубом. Другого настоящего клуба ученых в Москве нет - пресловутый Дом ученых уже давно выродился в разновидность дома культуры, где задают тон разного рода ученые-пенсионеры и домашние хозяйки. Особенно повышается роль академической столовой в месяцы и недели, предшествующие выборным кампаниям - тогда жизнь здесь бьет ключом и даже иногда возникают очереди. Еще одной функцией нашей милой столовой является кормление некоторых, наиболее именитых и нужных, иностранных коллег. Ведь это же целая проблема - накормить (прилично) такого гостя в священное для них полуденное время "лэнч-тайм". Куда его повезти? В академической гостинице, что на Октябрьской площади, буфет отвратительный, в ресторанах теперь, сами понимаете, как кормят, да и очереди там. Каждый раз, проходя эти муки, сгораешь от стыда. Конечно, далеко не все советские ученые могут позволить себе пригласить иностранного гостя в нашу столовую, но я, слава богу, могу. И вот как-то раз я повел туда кормиться гостившего в Москве видного американского специалиста по космическим лучам Мориса Шапиро. Время от времени мы с ним встречались на разных международных конгрессах, он не раз потчевал меня у себя в Штатах, и я был обязан хотя бы в малой степени отблагодарить его тем же в столице нашей Родины. <...> Обед ему очень понравился, особенно борщ - сказалось южно-русское происхождение его дедушки и бабушки. Большое количество черной икры создавало у него несколько искаженное представление о размерах нашего благосостояния. Все же он благодушно заметил: "Мне представляется (It seems to me"), что советским академикам голодная смерть не угрожает". Я вынужден был с ним согласиться. Застольный разговор, однако, протекал вяло, тем более, что горячительных напитков в нашей столовой не подают. Постепенно беседа стала иссякать, уподобившись струйке воды в пустыне. <...> Как хозяин, я стал чувствовать себя весьма неудобно - ведь гостя надо развлекать, а развлечение явно не получалось. И вдруг - о счастье - в столовую вошел собственной персоной Трофим Денисович Лысенко. Это было спасение! Указывая на двигавшегося в проходе между двумя рядами столиков знаменитейшего мракобеса, я с деланной небрежностью заметил: "А вот идет академик Лысенко!" Боже мой, что сталось с Морисом! Он буквально запрыгал на своем стуле. "Неужели это мистер Лысенко? Собственной персоной! Как я счастлив, что его увидел! Но ведь никто в Америке не поверит, что я видел самого Лысенко и имел с ним лэнч". "Если хотите, я вам дам справку",- заметил я. Он жадно ухватился за эту идею. И с его помощью я ему такую справку написал, конечно, в хохмаческом стиле. Шапиро тщательно спрятал ценный документ и был счастлив. Этот эпизод, так наглядно продемонстрировавший огромную геростратову славу создателя пресловутого "учения", через несколько лет навел меня на одну интересную мысль. Я довольно часто сиживал за одним столом с Трофимом Денисовичем, нарушая тем самым неофициальный бойкот, которому подвергли его наши передовые академики, особенно физики. Они никогда ему не подавали руки и не садились с ним за один столик. Мне это наивное академическое чистоплюйство всегда было смешно. Лысенко - интереснейшая личность, если угодно - историческая, и его любопытно было наблюдать. Глядя на него в упор, я никогда, впрочем, с ним не здоровался и не обмолвился ни одним словом. У него было выразительное лицо - лицо старого изувера-сектанта. Ел он истово, по-крестьянски, не оставляя ни крошки. Предпочитал пищу жирную и весьма обильную. Официантки всегда относились к нему с особой почтительностью. И вот как-то раз, вспомнив Мориса Шапиро, я вдруг сообразил, что могу неслыханно разбогатеть на этом знаменитом старике. Дело в том, что обеду в академической столовой всегда предшествует заказ, обычно за 2 дня до обеда. Из обширнейшего меню заказывающий на специальном бланке пишет, что именно он желает получить, после чего подписывается. А что если я попрошу нашу милую официантку Валю оставлять мне бланки заказов Трофима Денисовича, разумеется, за скромное вознаграждение? Ведь таким образом я довольно быстро смогу собрать оригинальнейшую коллекцию автографов знаменитого агробиолога! За каждый такой автограф в Америке, где я бывал и собирался быть, дадут минимум 200 долларов, это уж как пить дать! Тому порукой - реакция Шапиро на явление Трофима. Да и без всякого Шапиро я знал о размахе скандальной славы Лысенко. Увы, неожиданная смерть этого академика подрубила мою блистательную финансовую комбинацию под корень. А при жизни он совершал иногда поступки совершенно неожиданные. Как-то раз я зашел в нашу столовую, когда она была почти полна. Единственное свободное место было как раз за столиком, где сидел Трофим Денисович, Недолго думая, я туда сел и стал оглядываться. По другую сторону прохода был столик, за которым расположилась знакомая мне чета Левичей. Судя по всему, они пришли только что - на столе перед ними не было убрано. Уже ряд лет член-корреспондент Веньямин Григорьевич Левич и его жена Татьяна Самойловна были в "отказе"* т. е.они подали заявление на эмиграцию о Израиль (где уже находились оба их сына) и получили отказ. Так же, как и в случае Лысенко, но по совершенно другим причинам, посетители академической столовой, по возможности, избегали сидеть за одним столиком с супругами Левич. Вот и сейчас я увидел, как какие-то два деятеля с излишней поспешностью рассчитывались с официанткой, оставляя моих знакомых одних. Я пересел за их столик и только тут заметил, что Левичи чем-то взволнованы. Не дожидаясь моих вопросов, Веньямин Григорьевич нервно сказал: "Ах, как жалко, что вы не пришли сюда минуту назад! Вы бы увидели незабываемое зрелище! Только мы сели за этот столик, как вдруг со своего места поднялся Лысенко, подошел к нам и на глазах у всех протянул мне руку. Я никогда раньше с ним не здоровался, мы абсолютно незнакомы, но представьте мое нелепое положение: пожилой человек, стоя, мне, сидящему, протягивает руку! Я, конечно, будучи воспитанным человеком, поднялся и пожал протянутую руку. И тут он наклонился ко мне и сочувственно-доверительно спросил: "Очень на вас давят? Но вы держитесь - все будет хорошо!" - и отошел на свое место. ______________________ * Несколько лет назад супруги Левичи наконец-то получили разрешение на эмиграцию в Израиль. Сидя напротив еще не пришедших в себя после удивительного происшествия Левичей, я обдумывал поступок Лысенко. Он, конечно, до конца своих дней считал себя, так много сделавшего для Родины, незаслуженно обиженным. Отсюда вполне естественна его оппозиция режиму. И так же естественно, что он усмотрел в евреях-отказниках как бы товарищей по несчастью, так же несправедливо притесняемых, как и он сам. Я подумал еще, что среди немногих достоинств знаменитого агробиолога, пожалуй, стоит отметить полное отсутствие антисемитизма. Все-таки его сознание формировалось в другое время! Среди его оруженосцев было много, даже слишком много евреев с неоконченным марксистским образованием. Назовем хотя бы Презента, юриста по образованию, я одно время поставленного Трофимом деканом сразу двух (!) биологических факультетов - МГУ и ЛГУ. Вот тогда на стене нашего доброго старого здания на Моховой я увидел написанную мелом фразу: "Презент, Презент! Когда ты будешь плюсквамперфектумом?" Бардами Лысенко выступали литераторы Халифман и Фиш - последнего я довольно хорошо знал. Он был милейший человек, хотя и веривший в лысенковскую галиматью. Впрочем, такое было время. Неважное время для науки. Дай-то Бог, чтобы оно не вернулось! АМАДО МИО, ИЛИ О ТОМ, КАК "СБЫЛАСЬ МЕЧТА ИДИОТА" Откуда же мне было тогда знать, что весна и первая половина лета далекого 1947 года будут самыми яркими и, пожалуй, самыми счастливыми в моей сложной, теперь уже приближающейся к финишу жизни? В ту, третью послевоенную весну, до края наполненный здоровьем, молодостью и непоколебимой верой в бесконечное и радостное будущее, я считал само собою разумеющимся, что предстоящая экспедиция к тропику Козерога - в далекую сказочно прекрасную Бразилию - это только начало. Что будет еще очень, очень много хорошего, волнующего душу, пока неведомого. После убогой довоенной юности, после тяжких мучений военных лет передо мной вдруг наконец-то открылся мир - таким, каким он казался в детстве, когда я в своем маленьком родном Глухове замирал в ожидании очередного номера выписанного мне волшебного журнала "Всемирный следопыт" с его многочисленными приложениями. То были журналы "Вокруг света", "Всемирный турист" и книги полного собрания сочинений Джека Лондона в полосато-коричневых бумажных обложках. Читая запоем "Маракотову Бездну" Конан Дойля или, скажем, "Путешествие на Снарке" Лондона я переносился за тысячи миль от родной Черниговщины. Соленые брызги моря, свист ветра в корабельным снастях, прокаленные тропическим солнцем отважные люди - вот чем я тогда грезил. Вообще у меня осталось ощущение от детства как от парада удивительно ярких и сочных красок. На всю жизнь врезалось воспоминание об одном летнем утре. Проснувшись, я долго смотрел в окно, где на ярчайшее синее небо проецировались сочные зеленые листья старой груши. Меня пронзила мысль о радикальном отличии синего и зеленого цвета. А ведь я в своих тогдашних художнических занятиях по причине отсутствия хорошей зеленой краски (нищета) смешивал синюю и желтую. Что же я делаю? Ведь синий и зеленый цвета - это цвета моря и равнины! В пору моего детства я бредил географическими картами. Мои школьные тетрадки всегда были испещрены начерченными от руки всевозможными картами, которые я часто раскрашивал, не ведая про топологическую задачу о "трех красках"; я до нее дошел сугубо эмпирически. С тех пор страсть к географии дальних стран поглотила меня целиком. Я и сейчас не могу равнодушно пройти мимо географической карты. А потом пришла суровая и бедная юность. Муза дальних странствий ушла куда-то в область подсознания. Живя в далеком Владивостоке и случайно бросив взгляд на карту Родины, я неизменно ежился: "Куда же меня занесло!" А в войну карты фронтов уже вызывали совершенно другие эмоции - вначале страшную тревогу, а потом все крепнувшую надежду. Война закончилась. Спасаясь от убогой реальности, я целиком окунулся в науку. Мне очень повезло, что начало моей научной карьеры почти точно совпало с наступлением эпохи "бури и натиска" в науке о небе. Пришла вторая революция в астрономии, и я это понял всем своим существом. Вот где мне помогли детские мечты о дальних странах! Довольно часто я чувствовал себя этаким Пигафеттой или Орельяной, прокладывающим путь в неведомой, таинственно- прекрасной стране. Это было настоящим счастьем. Глубоко убежден, что без детских грез за чтением "Всемирного следопыта", Лондона и Стивенсона я никогда не сделал бы в науке того, что сделал. В этой самой науке я был странной смесью художника и конкистадора. Такое сочетание возможно, наверное, только в эпоху ломки привычных, устоявшихся представлений и замены их новыми. Сейчас такой стиль работы уже невозможен. Наполеоновское правило "Бог на стороне больших батальонов" в наши дни действует неукоснительно. Но вернемся к событиям тех давно прошедших дней. Итак, в конце 1946 года я был включен в состав Бразильской экспедиции. До этого я участвовал в экспедиции по наблюдению полного солнечного затмения в Рыбинске. Это было первое послевоенное лето. В этой экспедиции я, тогда лаборант, выполнял обязанности разнорабочего, в основном грузил и выгружал разного рода тяжести. Конечно, в день затмения было пасмурно - потом это стало традицией во всех экспедициях, в которых я принимал участие... Когда до меня дошло, что "сбылась мечта идиота" и я могу поехать в Южную Америку, я был буквально залит горячей волной радости. Много лет находившаяся в анабиозе муза дальних странствий очнулась и завладела мною целиком. Начались радостные экспедиционные хлопоты. Часто приходилось ездить в Ленинград. Останавливался обычно в холодной, полупустой "Астории" (попробуй остановись там сейчас...). Не всегда удавалось достать обратный билет - как-то возвращался в Москву "зайцем" на очень узкой третьей продольной полке, привязавшись, чтобы во сне не упасть, ремнем к невероятно горячей трубе отопления. Меня три раза штрафовали - всего удивительнее то, что наша бухгалтерша Зоя Степановна без звука оплатила штрафные квитанции - какие были времена!... Ночами вместе с моим шефом Николаем Николаевичем Парийским юстировал спектрограф, короче говоря - жизнь кипела! Потом приехали в Либаву и поселились на борту нашего "Грибоедова". О дальнейших событиях, вплоть до прибытия в маленький порт Ангра-дос- Рейс, вы, уважаемые читатели, уже знаете. В Ангра-дос-Рейс я занялся привычной погрузочно-разгрузочной деятельностью. Со мной вместе трудились на этом поприще рыжий многоопытный техник Гофман и еще один техник из ИЗМИРАНа* Дахновский. Это были веселые, жизнерадостные люди. Увы, оба уже умерли - все-таки прошло так много лет... Для контактов с местными властями незаменимым человеком был обосновавшийся в Бразилии армянин со странной фамилией Дукат. Он мечтал о возвращении в Армению и потому самоотверженно помогал нам. Вез него мы просто провалили бы все дело, ведь до 20 мая - дня затмения Солнца - оставалось лишь немногим больше недели. А трудностей с транспортировкой грузов до пункта наблюдений (это километров семьсот от Ангра-дос-Рейс) было немало. Ну хотя бы отсутствие, как я уже сказал, единой ширины колеи на бразильских железных дорогах, что весьма осложняло выбор маршрута. Кстати, я был немало удивлен, когда убедился, что шпалы на этих дорогах сделаны... из красного дерева! Наш великолепный Николай Иванович Дахновский, старый московский мастеровой, на такое неслыханное расточительство просто не мог смотреть. А что прикажешь делать, если сосна в тех краях не растет, а климат убийственно влажный? Добрый ангел- хранитель Дукат нежно заботился о нашей троице и всячески оберегал от неизбежных в чужой стране промашек. Как-то раз он обратился к нам с речью: "Помните, товарищи, что в этой стране язык - португальский, для вас совершенно чужой и незнакомый. Так, например, слова, совершенно пристойные на русском языке, могут звучать совершенно неприлично на португальском. При всех условиях, например, никогда, ни при каких обстоятельствах не произносите слов "куда" и "пирог"...", По причине спешки мы так и не попросили дать перевод этих вполне невинных русских слов. Однако рекомендацию Дуката я запомнил крепко. ___________________________ *Институт земного магнетизма, ионосферы и распространния радиоволн АН СССР.- Ред. Готовя экспедицию, московское руководство решило, что жить нам придется если не в сельве, то, по крайней мере, в саванне или пампасах. У нас были палатки и куча всякой всячины, необходимой для проживания в сложных тропических условиях. Но все вышло не так. В Араше оказались знаменитый на всю Латинскую Америку источник минеральных вод ("Агуа де Араша") и богатые водолечебницы. Незадолго до нашего приезда там был построен суперсовременный роскошнейший отель - один из лучших на этом экзотическом континенте. Достаточно сказать, что, как мы скоро узнали, в этом отеле жил и лечился экс-король Румынии Кароль (его сын Михай был тогда еще "действующим" королем этого вновь испеченного народно- демократического государства). Скромный номер в отеле стоил 20 долларов в сутки - цена по тем временам фантастическая. Конечно, платить таких денег мы не могли. Но тут наши гостеприимные хозяева сделали широкий жест: они объявили нас гостями штата Минас-Жерайс. А это означало, что проживание в отеле и роскошное трехразовое питание стало для нас бесплатным. Площадку для нас отвели на краю территории, в полукилометре от отеля и неподалеку от курятника. Рядом стеной стояла совершенно непроходимая сельва, из которой время от времени на нашу территорию вторгались представители здешней экзотической фауны. Над нами проносились ослепительно яркие комочки радуги. Это были колибри. Прямое отношение к нашей экспедиции имели, оказывается... броненосцы: корабельному врачу, как мы выяснили было поручено собирать каких-то паразитов, которые вгрызаются именно в них. Кто-то "наверху" решил, что столь необычные насекомые были совершенно необходимы для изготовления препарата "К.Р." ("препарат Клюевой - Роскина") - якобы вакцины против рака, бывшей тогда величайшей тайной советской науки. Потом, много позже, они разболтали об этом таинственном препарате англо-американским шпионам, принявшим личины ученых. За этот антипатриотический поступок Клюева и Роскин были судимы судом чести и лишены всех научных степеней, званий и постов. Это была едва ли не первая капля надвигавшейся черной тучей бури послевоенного мракобесия (Лысенко, Бошьян, Лепешинская и пр.). Конечно, пресловутый препарат "К.Р." оказался сущей липой. Был еще один запомнившийся мне случай контакта со здешней фауной. Как-то я в заброшенном сарае на краю площадки коптил магниевый экран. Рядом местный столяр что-то строгал на верстаке. Вдруг вижу, как по земляному полу ползет ослепительно красивая полутораметровая змея. Она была огненно-красная, с черными бархатистыми пятнами. "Жозе!" - окликнул я своею бразильского тезку. Тот оглянулся и молниеносно сделал совершенно фантастический прыжок в сторону, крича мне что-то непонятное. Затем схватил доску и с необыкновенной ловкостью зажал змее голову, сам находясь от извивающейся гадины на почтительном расстоянии. Только тут до меня дошло, что положение серьезное. Я схватил один из валявшихся на полу камней и несколькими ударами размозжил змее голову. Лицо Жозе было перекошено гримасой страха и отвращения, он весь был какой-то выжатый. Я же, беспечный и безжалостный невежда, сгреб змею на лопату и отправился к соседнему бараку, где трудились наши девушки Зоя и Алина. Идиотски ухмыляясь, я просунул лопату в окно и окликнул сидевшую спиной ко мне Алину. Боже, как она запрыгала! Прыжок у нее был даже эффектнее, чем у Жозе. После того как шум улегся, выяснилось, что я с помощью тезки убил коралловую змею - одну из наиболее ядовитых змей Южной Америки! Все это могло бы кончится совсем не весело. После трудового дня мы, усталые и перемазанные бразильским красноземом, шли к себе в отель, принимали душ, переодевались в специально пошитые для нас Академснабом белые шерстяные костюмы и шли в обеденный зал. Наши столы были точно посредине зала, и мы во все время обеда находились под любопытными взглядами обитателей отеля. Такое расположение столов было не случайно: хозяин отеля сделал огромную рекламу предстоящему затмению Солнца, гвоздем которого было присутствие большой команды "Руссо-Советико". Его можно было понять - мы оказались первыми русскими в этих краях. Недавно окончившаяся страшная война как бы освещала нас своим багровым светом, в глазах бразильцев мы выглядели если и не героями, то уж заведомо необычными людьми. Администрация отеля неплохо на этом нажилась: если до нас он почти пустовал, то накануне затмения был переполнен. И вполне естественно, что приехавшие сюда толстосумы за свои крузейро хотели видеть заморских диковинных гостей, так сказать, "без обмана". Находиться постоянно под перекрестными взглядами нагло глазеющих на тебя бездельников было не очень-то приятно. Особенно нам, молодежи, не имевшей ровно никакого светского опыта и не знавшей тонкостей поведения за столом. Какие уж тут тонкости, когда всю войну я воспитывал свой характер в направлении стоицизма: донести домой целым довесок пайкового хлеба... Я постоянно попадал впросак. Трудности начинались с заказа: меню было на французском языке. Дабы упростить ситуацию, я всегда садился рядом с Александром Александровичем Михайловым - начальником нашей экспедиции, что было, конечно, не так-то просто, и точь-в-точь повторял его заказ. Вскоре, однако, я убедился, что такая тактика недальновидна, так как лишает меня возможности отведать неслыханно вкусных мясных жареных блюд. Увы, наши с А.А. интересы оказались полярно различны - он был на строгой диете. И тогда я пустился в опасную самодеятельность, в критические минуты обращаясь к начальнику за консультацией. Помню, как-то я довольно безуспешно ковырял вилкой какую-то экзотическую рыбину. "Что вы делаете?" - прошипел А.А. "Пытаюсь вилкой, ведь нельзя же рыбу - ножом", - пролепетал я. "Вот именно ножом, специальным рыбным ножом, который лежит слева от вас!" Поди знай! В другой раз на мой какой-то дурацкий вопрос А.А. тихо, но отчетливо сказал: "И вообще, И.С., больше самостоятельности. Нужно руководствоваться основным принципом: человек за столом должен как можно меньше походить на собаку. Собака ест вот так", - А.А. низко нагнулся над тарелкой и стал, к удивлению окружающих, быстро елозить руками. - "А человек - вот так". - Он откинулся к спинке стула и держал нож и вилку в почти вытянутых руках. После такого объяснения я к А.А. больше за консультацией не обращался.* ___________________________ * Через несколько недель после этого, уже когда мы плыли в Аргентину, я взял у А.А. реванш. Как-то в кают-компании за послеобеденным трепом я решил продемонстрировать свою эрудицию, процитировав по памяти прелестный афоризм Анатоля Франса: "в некоторых отношениях наша цивилизация ушла далеко назад от палеолита: первобытные люди своих стариков съедали - мы же выбираем их в академики..." Присутствовавший при этом А.А. даже бровью не повел - все-таки старое воспитание - но навсегда сохранил ко мне настороженно- холодное отношение. Зато ленч мы пожирали в привычных и вполне естественных условиях. Еду нам привозили на машине два ливрейных официанта прямо на площадку. Грязные, как черти, сидя на экспедиционных ящиках, мы смаковали яства бразильской кухни и обучали славных ребят-официантов кое-каким русским словам. Удивительное и необычное было буквально на каждом шагу. У этих антиподов все было не по-нашему. Как-то мы с Зоей ожидали лифта. Рядом стояла кучка лощеных молодых "бразильеро" обоего пола. Молодые люди с совершенно одинаковыми черными усиками оживленно беседовали со своими девушками, непринужденно почесываясь глубоко засунутой в карман брюк рукой. Зоя не знала куда деваться, молодые же бразильянки совершенно на это не реагировали. Я пытался понять смысл их поведения, и, кажется, мне это удалось. Конечно, у них там ничего не зудело - они были стерильно чистенькие. Просто таким, по нашим понятиям совершенно непристойным, образом они демонстрировали свою - если угодно - раскованность. Вообще понятия о приличном и неприличном в этом мире перевернуты. К примеру, есть болезни благородные и болезни непристойные. У нас в Европе чахотка - болезнь грустно-романтическая, мы ее ассоциируем с Чеховым и Шопеном. У них же эта болезнь постыдная, ибо ассоциируется с трущобной нищетой. Зато в венерических болезнях бразильцы не видят ничего зазорного; более того, эти болезни отдают даже некоторым шиком, особенно когда больной лечится у известного врача. Вообще лечиться считается весьма престижным, ибо это наглядный показатель материального благополучия. Между тем работа на площадке кипела. Мы вкалывали днем и ночью, цейтнот был страшный. Особенно неистово трудился мой товарищ по номеру Александр Игнатович Лебединский - он почти не спал, изнемогая в единоборстве со своим слишком переусложненным спектрографом. Недаром в местной прессе была помещена его очень смешная фотография с подписью: "Это - профессор Саша (Sasha), изобретатель машины с девятью объективами". И, как всегда на всех затмениях, площадку украшали похожие на огромные мостовые фермы опоры установки А.А.Михайлова для наблюдения эффекта Эйнштейна - отклонение луча от звезды при прохождении его около края солнечного диска. К 20 мая все было в ажуре. Для поддержания порядка на сверкающую чистотой площадку пришел наряд полиции. Увы, за пару часов до затмения откуда- то пришли тучи, хотя целый месяц до и много недель после погода была идеально ясной! На душе было тоже пасмурно, но мы держались. Я храню снимок, где изображен играющим с Гинзбургом на расчерченной пыльной земле в какую-то местную игру, аналогичную "крестикам и ноликам". Снимок сделан кем-то точно в момент полной фазы - не так уж бывает тогда темно, как многие думают... К вечеру все мы немного "оклемались", успокаивая себя, что не единым затмением жив человек и что, как любил выражаться наш выдающийся астроном Григорий Абрамович Шайн, "не человек создан для субботы, а суббота для человека". И все же разбирать с огромным трудом собранные, да так и не сработавшие установки, опять заниматься осточертевшими упаковочными работами, находить куда-то запропастившиеся детали - дело невеселое. В разгар этой деятельности мы узнали, что администрация отеля устраивает бал для своих гостей и участников иностранных экспедиций (кроме нашей, были еще американская, финская, шведская, чешская). Бразильской экспедиции не было по причине отсутствия астрономической науки в этой огромной и богатой стране. Бал обещал быть роскошным, что по замыслу устроителей должно было в какой-то степени скомпенсировать подлость погоды. Жильцы отеля с истинно тропическим темпераментом готовили обширный концерт самодеятельности, участвовать в котором пригласили и иностранцев. И тут мне пришла в голову необыкновенно коварная идея. Дело в том, что в составе нашей экспедиции был некий "освобожденный товарищ", который должен был обеспечить - как бы это поделикатнее выразиться? - идейную выдержанность нашего поведения. Звали его Михаил Иванович, был он худой и длинный. Дело свое делал ненавязчиво, без энтузиазма, и на том, как говорят, спасибо. Правда, водилась за Михаилом Ивановичем одна маленькая слабость - обладая жиденьким тенорком, он до самозабвения любил петь. "Все-таки нехорошо, Михаил Иванович, - вкрадчиво сказал я ему, - что наши люди совсем не участвуют в предстоящем концерте самодеятельности. Здесь думают, что советские ученые - сухари и роботы. По этой причине возможны даже всякие антисоветские инсинуации!..". "Но у нас нет талантов. Кто из наших смог бы выступить?" - клюнул Михаил Иванович. "А вот вы, например. У вас же прекрасный тенор!" Собеседник мой был явно польщен. "Что же им спеть?" - робко спросил он. "Только классический репертуар! Всякие там самбы и румбы - не наш стиль. Почему бы вам не спеть арию Ленского?" В этом была вся идея - я хорошо помнил советы Дуката (см. выше). В общем, я его уговорил. И вот наступил вечер бала. С невероятным шумом прошли выборы "мисс эклипс". Хотя голосование было тайное, выбрали почему-то неуклюжую плосколицую девицу - дочь здешнего богатого плантатора. Как говорится, "их нравы". А сколько было красоток! Потом пошло пение. Я заранее предупредил своих верных друзей, что будет цирк. И вот на эстраде появилась нелепая долговязая фигура нашего "искусствоведа", который по этому поводу облачился в строгий черный костюм. Жиденьким козлетоном он заблеял: "Куда, куда, куда вы удалились..." Боже, что тут началось! Всех сеньорит как ветром сдуло. А сеньоры ржали, как жеребцы, бурно аплодируя и что-то крича. Даже я не ожидал такого. М.И. все это посчитал за бурное одобрение и усилил звучок. Остальные номера уже никто не смотрел и не слушал*. ______________________________ *Не исключено, что это озорство мне дорого обошлось. Во всяком случае следующие 18 лет за границу не выпускали, хотя никаких других "грехов" за мной не было. Странно, но вот уже почти 40 лет я собираюсь заглянуть в достаточно полный португальский словарь, дабы наконец-то достоверно узнать, что означают на языке Камоэнса слова "куда" и "пирог". Похоже на то, что до конца своих дней так и не соберусь это сделать... На следующий день мы отправились в очаровательный, совершенно гриновский городок со сказочно-красивым названием Белу- Оризонти - столицу штата, гостями которого мы были. Запомнился базар, где прямо на земле "бунтами" красовались огромные пирамиды спелых ананасов совсем так, как на моей родной Черниговщине укладывают бураки. А какие цветы, какие пряные запахи! А еще мы затеяли поездку на машинах, за сотни километров, посмотреть "минас" - самые глубокие в мире золотодобывающие шахты. По дороге я был свидетелем довольно забавной сценки. Но - по порядку. Дело в том, что мы были объектом внимания не только "изнутри", но и, так сказать, "снаружи". Откуда-то появились субъекты, хорошо говорившие по-русски и навязчиво пристававшие к нам с предложениями всякого рода сомнительных услуг. Среди них явно выделялся представившийся профессиональным певцом некий украинец, даже не скрывавший своей связи с местной полицией. Похоже было, что в его задачу входило оградить трудящихся Бразилии от тлетворного влияния "красных". В автобусе, по иронии судьбы, этот тип сел рядом с нашим Михаилом Ивановичем. Почувствовав пикантность ситуации, я сел точно позади них, посадив рядом с собой Славу Гневышева. По дороге они разговорились, касаясь преимущественно профессиональных (я имею в виду вокальных) тем - на чисто русском языке, конечно. "А у вас сейчас много новых песен?" - спросил бразилоукраинец. "Разумеется", - отвечал наш. "И какую же песню поют чаще всего?" - "Я думаю, что чаще всего поется "Широка страна моя родная". - "А я этой песни не знаю - научите, пожалуйста". И всю дорогу два представителя одной из наиболее древних профессий очень дружно пели песню Дунаевского. У "тутошнего" оказался совсем неплохой баритон. Весь автобус замер - дошло до всех. А они пели, пели увлеченно, совершенно не чувствуя полного идиотизма ситуации. В шахты нас не пустили - это была собственность какой-то английской компании, и она тоже боялась "красных". В Рио мы попали впервые уже после того, как добрые две недели прожили в бразильской "глубинке". Мы прилетели туда из Белу-Оризонти на "дугласе". Я первый раз в жизни летал на самолете! Незабываем вид Рио с высоты птичьего полета. Недаром сами бразильцы свою бывшую (а тогда настоящую) столицу зовут "Сиуаджи Миравельоза", что означает "удивительный город". Окруженная скалистыми, заросшими тропическим лесом берегами сверкала на солнце огромная бухта Гванабара. Для меня было неожиданностью, что восточный берег Южной Америки так скалист и изрезан - я по зеленому цвету карты представлял его низким и плоским. Довольно высокие скалистые кряжи есть и в самом центре города, рассекая его на несколько отдельных частей, связанных туннелями. Над красавцем Рио господствует 700-метровая скала, вершину которой венчает 40- метровое мраморное распятие. Это - знаменитая Корковадо, видимая с любой точки города в виде белого креста. Впрочем, иногда она скрыта облаками. Мы побывали у подножия распятия, и я никогда не забуду вида, который оттуда нам открылся. Кроме Корковадо, над Рио высятся и другие красавицы-горы. Запомнилась великолепная, 400-метровой высоты, "Сахарная Голова", куда мы поднимались на фуникулере. И, конечно, никогда не забыть невиданной красоты и огромности пляж Капокабана. На этом знаменитом пляже мы провели целый день. Нашим гидом был славный малый по фамилии Калугин - корреспондент ТАСС. Во время посещения Капокабаны мы еще раз столкнулись с удивительными местными обычаями. Оказывается, абсолютно недопустимо подойти к Атлантическому океану, раздеться и окунуться в воду - полиция за такое дело тут же оштрафует. По тамошним понятиям совершенно неприличен процесс раздевания. На пляж нужно прийти уже вполне готовым для купания. Между тем общественных раздевалок на всем гигантском пляже мы так и не заметили. Люди раздеваются у своих знакомых, которые живут в приморском районе, но, естественно, за много кварталов от пляжа. И вот по воскресеньям толпы людей разного возраста и пола в одних плавках и купальниках шагают по раскаленному городскому асфальту - это считается вполне приличным! Но боже мой, какой это пляж! На много десятков километров тянется полоса шириной не меньше сотни метров. Пляж песчаный. Впрочем, это даже не песок, а чистая золотая пыль. К пляжу за автострадой примыкает линия небоскребов (20 - 30 этажей), стоящих в окружении кокосовых пальм сравнимой высоты, что создает непередаваемой прелести гармонию. А впереди - Атлантический океан. Даже в самую штилевую погоду в десяти метрах от берега высится стена прибоя - ведь до африканского берега 4000 километров, а океан дышит... Я залюбовался купающейся, а больше играющей молодежью. Как они красивы! Весь спектр цветов кожи - от агатово-черного до розово-белого. Кстати, никаких признаков расовой нетерпимости никто из нас в Бразилии не заметил. А как здешние мальчишки играют в футбол, прямо на пляже! Вот откуда рекрутируются Пеле, Жоэрзиньо и прочие чародеи бразильского футбола, спустя 11 лет потрясшие спортивный мир на шведском чемпионате! Лежа на этом действительно золотом (не то что под Ялтой) пляже, мы, в частности, обсуждали вопрос, чем бы занялся Великий Комбинатор, если бы мечта его детства осуществилась и он оказался бы здесь, в Рио. Было высказано несколько соображений. Например: он непременно занялся бы упорядочением купания на Капокабане, организовав сеть раздевалок. Или взялся бы за создание ателье по развивке волос у здешнего населения. А вообще, братцы, не заложить ли нам основание памятника Остапу Бендеру именно здесь! Благо случай на редкость подходящий: присутствуют представители советской власти (первый секретарь нашего посольства), советской печати (упомянутый выше корреспондент ТАСС), советской общественности (мы, пассажиры "Грибоедова") и широкие слои местной общественности (пляжники Капокабаны с разным цветом кожи). Сказано - сделано! Мы соорудили пирамиду из песка, пригласили нескольких наиболее черных бразильеро, произнесли подходящие к случаю речи и сфотографировались. Я храню эту фотографию до сих пор и изредка любуюсь ею. Следует заметить, что в те времена Ильф и Петров были если и не под официальным запретом, то, во всяком случае, в подполье. А лучше всего было бродить по этому удивительному городу и любоваться красочной толпой "кариоки" (самоназвание жителей Рио). Круглые сутки здесь кипит жизнь. Ночами около нашего отеля "Амбассадор" играла зажигательная музыка последнего пасхального карнавала, и люди танцевали самбу - прямо на мостовой. Эту музыку я помню до сих пор: "Чику-Чику", "Амадо Мио", "О, Бразил!". Вот я пишу сейчас эти строки, а в ушах все время раздаются ритмичные удары и восхитительная скороговорка "Чику- Чику"... Наше посольство устроило, как водится, прием для советской экспедиции, который мне, новичку, показался роскошным. В разгар этого дипломатического мероприятия ко мне подошел человек средних лет и представился президентом шахматного клуба Рио. Сегодня вечером - продолжил он - у нас состоится традиционный четверговый блицтурнир мастеров столицы. И по сему поводу он имеет честь пригласить шахматистов из советской экспедиции на этот турнир. Я сообразил, что слава о шахматистах нашей экспедиции могла пойти только из одного источника. Накануне затмения и после него мы с Мишей Вашахидзе прошвырнулись в ближайший городок Араша и в тамошнем кафе лихо обыграли в шахматы местных пижонов-завсегдатаев, еле двигавших пешки. Здесь в посольстве, уже изрядно "набравшись", я с ходу согласился на лестное приглашение незнакомого сеньора. "Почему бы мне здесь, в городе золотой мечты Остапа, не повторить его бессмертный подвиг в Васюках?" Подсознательно я, конечно, глупо полагал, что эти ихние столичные мастера играют на уровне арашинских любителей. Тут же я сагитировал Мишу Вашакидзе (тот, ссылаясь на опьянение, сильно упирался) и Лебединского. К нам еще присоединился секретарь посольства. Не дожидаясь конца приема, под неодобрительные взгляды Михайлова, мы отправились в здешний "клуб четырех коней". По дороге моего нахальства сильно поубавилось, когда я узнал, что пригласивший нас президент клуба только что вернулся из Нью-Йорка, где выступал в арбитраже первого радиоматча СССР - США. "Похоже, что влипли..." - уныло подумал я. Здешний шахматный клуб был при знаменитом футбольном клубе "Ботафого", и гостеприимнные хозяева прежде всего показали идущий на стадионе матч между командами "Фламенго" и "Ботафого". Я впервые видел футбольный матч ночью (тогда у нас это не практиковалось). Какая это была игра! До этого такой ювелирной техники, такого артистического владения мячом я не видел. Очень жалко было уходить, не досмотрев красивого зрелища, но ничего не поделаешь - хозяева вежливо попросили. Я шел как на Голгофу - впрочем, настроение было неплохое, так как вполне чувствовал комизм ситуации. В прокуренной комнате шахматного клуба шеренгой выстроились здешние мастера - все почему-то с одинаковыми лысинами и одинаковыми черными усиками. И я увидел, что у них буквально дрожат коленки - еще бы: им предстояло играть с "шахматисто-советико". В те далекие годы, когда молодой Ботвинник только что стал чемпионом мира, слава советских шахматистов была оглушительной. От мысли, что мы вполне подобны персонажам легендарной "Антилопы", я даже как то успокоился. "Одноглазый любитель" (то бишь здешний шахматный президент) предложил кому-нибудь из нас перед жеребьевкой сгонять с ним неофициальную партию. Я усадил за стол Мишу. "Что ты, я совсем пьяный", - лопотал будущий автор открытия поляризации излучения Крабовидной туманности. "Играй и не дури. Будем подсказывать!" В блиц здесь, конечно, играли с часами, 10 минут на первые 40 ходов. Игра началась. От волнения у президента тряслись руки. Мы бесстыдно подсказывали Мише ходы - естественно, по-русски. В диком мандраже уже на шестом ходу бразильский маэстро потерял слона. Однако уже к десятому ходу, поняв, что играет с "сапогом", он собрался с духом и бодро выиграл у Мишы партию. Я думаю, что по нашим понятиям у бразильского мастера был крепкий второй разряд. И началась потеха! Я буду краток: наша четверка компактно заняла четыре последних места. Все же я три партии свел вничью. Вообще, если бы я не растратил свой шахматный пыл на безобразные останкинские блицы (см. новеллу "О везучести"), я бы показал этим субчикам кузькину мать...* __________________________ *Через несколько месяцев я случайно встретил в Москве на Моховой корреспондента ТАСС Калугина. Он поведал мне, что на следующий день после нашего шахматного дебюта местная пресса вышла с громадными шапками "Грандиозная победа наших шахматистов над советскими мастерами". Вот так-то... На следующее утро мы поехали поездом в Ангра-дос-Рейс, где нас уже ожидал родной "Грибоедов". чтобы плыть дальше, на юг, в Аргентину, за попутным грузом. Через несколько дней мы входили в горловину Лаплатского залива. Там меня поразили чуть видные из воды мачты затонувшего корабля. Это были останки знаменитого германского карманного линкора "Адмирал граф Шпеер", затопленного своей командой перед строем преследовавших его английских крейсеров... Вечер мы провели в Монтевидео, были в нашем посольстве и гуляли по этому чарующей красоты городу. После Рио он показался мне каким-то европейски-старомодным. Потом плыли по могучей мутно-шоколадного цвета Паране. На океанском корабле, 400 километров вверх по течению, до самого Розарио! Мы были вторым советским кораблем, посетившим этот далекий, экзотический порт. Первым, еще в 1927 году, был знаменитый парусник "Товарищ". На цинковых пакгаузах порта огромными буквами было намалевано "Viva partida Peronista!" - шла очередная избирательная кампания. Вдали виднелись корпуса знаменитых заводов Свифта; я вспомнил отраду военных лет - банки тушенки с маленьким ключиком. Совершенно неожиданно на борт "Грибоедова" поднялась местная полиция. Нас загнали в кают-компанию и раздали анкеты... на испанском языке. Там было всего-то около 10 вопросов - детский лепет по сравнению с нашими, родимыми. Вопросы были стандартные, и, несмотря на незнание языка, я понимал их смысл и кое-как ответил. Уперся я на шестом пункте (пятый у них не соответствует нашему). Не понимая смысла вопроса, я решил посмотреть, как отвечают старшие товарищи. Подошел к Яше Альперту, а тот как раз выводил ответ: "Грек-ортодокс". Мне стало почему-то очень смешно, и я вывел: "атеист". Пока "Грибоедов" грузился просом для Швейцарии транзитом через Голландию, мы экспрессом "Эль Рапидо" за четыре часа доехали до Буэнос- Айреса. Так же как и в Рио, мы попали в здешнюю столицу "с черного хода". В Аргентине была зима (что-то похожее на конец подмосковного сентября, когда идут дожди). Три дня мы прожили в "Байресе" - так аргентинцы называют свою столицу. Запомнилась поездка на Лаплатскую обсерваторию, когда на обратном пути, ориентируясь по плану города, наш шеф и картограф А.А.Михайлов не учел, что в полдень здесь солнце находится на севере. А вообще Аргентина своим явно "Северным" (конечно, отнюдь не в географическом смысле) духом составляла разительный контраст "Южной" Бразилии. В Байресе запомнился обелиск на "Пласо 25 мая", кафе "Эль-Гитано", где я часто отсиживался (почти все время лил дождь), и лежащая прямо на улице прижатая камнем стопка украинских газет явно петлюровского, жовто-блакитного направления. Пробовал читать - охватила гадливость ("Шанування свитлой пам'яти Симона Петлюри" - не правда ли, мило?) Вернувшись в Розарио, мы снова почувствовали себя дома на обжитом, таком уютном "Грибоедове", который в тот же день лег на обратный курс. Опять привычный океан. опять быстро надоедающий корабельный харч. К нашему удивлению, "Грибоедов" поздно вечером снова зашел в пустынную бухту Ангра-дос-Рейс. Мы пробыли так не более двух часов и приняли на борт двух пассажиров, очень странную пару - брата и сестру. Брат - немецкий коммунист, бывший депутат рейхстага, сидел в концлагере и, насколько я понял по его дальнейшему поведению, от пыток гестапо сошел с ума. Сестра была его сиделкой. Ночами он ходил по палубе, останавливался и, откинув назад голову, издавал звуки, похожие на собачий лай. Похоже было на то, что это нелегальные пассажиры. Как-то сложилась их советская жизнь? Ведь предстояло пережить нелегкий рубеж наших сороковых - пятидесятых... Чернильной тропической ночью мы шли на траверзе Рио. Если судить по огням, до берега было километров десять-пятнадцать. Время - около двух часов ночи. Кроме вахтенных и меня, на палубе не было никого. Медленно уходили назад уже знакомые огни незабываемого прекрасного города. Нехотя, но неуклонно отставал светившийся в кромешной темноте тропической ночи маленький бриллиантовый крест Корковадо. Уходила безвозвратно цепочка огней небоскребов Капокабаны. Уже не видно было даже намека на Сахарную Голову. И все мое существо острейшей болью пронзила до ужаса простая мысль: я этого больше никогда не увижу! Конечно, и у себя дома я часто бывал в местах, которые после этого никогда не видел, например, никогда больше не был в городе своей юности Владивостоке. Но ведь в этом виноват только сам. Стоит сильно захотеть - и я там буду! А вот здесь я, так сказать, принципиально никогда больше не буду. Это так же необратимо, как смерть. На душе стало очень одиноко и пусто. Наконец истаял последний береговой огонек - это был маяк. Не видно было уже ничего. Впереди - пустыня Атлантического океана. К ВОПРОСУ О ФЕДОРЕ КУЗЬМИЧЕ "У меня к вам очень большая просьба, - сказала мне заведующая терапевтическим отделением больницы Академии наук Людмила Романовна, закончив беглый осмотр моей персоны. - Больница переполнена. Не разрешили бы вы временно поместить в вашу палату одного симпатичного доктора наук?" Дело было в начале февраля 1968 года. Я болел своим первым инфарктом миокарда и находился на излечении в нашей славной "академичке". По положению, как член-корр., я занимал там отдельную палату полулюкс (в люксах положено болеть и умирать "полным генералам", то бишь академикам, - иерархия в этом лечебном заведении соблюдается неукоснительно). Кризис, когда я вполне реально мог умереть, уже миновал. Я три недели пролежал на спине - чего никому не желаю (говорят, сейчас от этой методы отказываются - и правильно делают). С постели меня еще не подымали, но, слава Богу, мое тело могло принимать любые положения на койке. Много читал. Принимал многочисленных гостей - родных и сослуживцев. Меня все так нежно любили, баловали - короче говоря, мне было хорошо. Мелкие больничные происшествия меня забавляли. Почему-то запомнился смешной эпизод. В одно из воскресений обход больных делала до этого незнакома мне дежурная врачиха. Я запомнил, что она была вызывающе шикарно одета для этой юдоли слез, что, впрочем, не удивительно. "Наверное, дочка или невестка какого-то академического бонзы", - подумал я. Таких блатных врачей, особенно врачих, в это заведении немало. Я чувствовал себя довольно прилично, поэтому частоту пульса измерил себе сам. "Семьдесят три", - сказал я этой милой даме. < (Такого не может быть, - назидательно заметила та, - пульс всегда величина четная". Потрясенный таким необыкновенным открытием, я даже не сразу расхохотался. Оказывается, к такому выводу дурища пришла, измеряя количество ударов за половину или четверть минуты... Просьба Людмилы Романовны не привела меня в восторг - я привык к свободно жизни в отдельной палате; но, с другой стороны, нельзя быть эгоистичной свиньей и я согласился. Таким образом, в моей палате появился новый жилец, оказавшийся чрезвычайно интересным человеком. Это был известнейший скульптор-антрополог Михаил Михайлович Герасимов. В отличие от меня, он был ходячий и притом, несмотря на солидный возраст, необыкновенно активный и бодрый. Часами рассказывал он мне про свое удивительное ремесло, пограничное между наукой и искусством, и совершенно немыслимое без интуиции с изрядной дозой шарлатанства. Страдал он довольно распространенным комплексом "меня не оценили". Действительно, мой родной брат, скульптор по профессии, решительно утверждал, что Герасимов никакой не скульптор, в лучшем случае "лепщик" (термин, считающийся у скульпторов обидным). Мнения антропологов о работе Герасимова я не знаю - просто у меня нет знакомых антропологов. Однако я почти уверен, что это мнение будет близко к мнению скульпторов. Уж такая сложилась судьба у Михаила Михайловича, так же, впрочем, как у многих других талантливых людей, деятельность которых в той или иной степени необычна. Работать "на стыке" - далеко! не всегда счастливый удел, хотя бывают и крупные удачи. Общаясь почти две недели с Михаилом Михайловичем, я уверовал в его метод. В частности, только такими я представляю себе исторических личностей, воскресших из праха благодаря уникальному таланту и прозорливой интуиции этого замечательного человек. Так, например, меня абсолютно убеждает реставрированное Герасимовым лицо старого казаха с огромными скулами - великого князя Ярослава Мудрого. Много позже, читая удивительную книгу Олжаса Сулейменова "Аз и Я", где доказывается кипчакское, то есть тюркское, влияние на национальный русский эпос "Слово о полку Игореве", я неизменно видел лицо Ярослава Мудрого, Ведь мать и бабушка князя Игоря были половчанки. Удивляла меня и работа Михаила Михайловича по линии уголовного розыска, когда ему удавалось по черепу, пролежавшему зиму под снегом, восстановить облик жертв преступления и тем самым способствовать торжеству правосудия. И уж совсем трудно было оторваться от пугающе достоверных физиономий неандертальцев и прочих наших пещерных предков. Все же к концу этих двух недель я порядком устал от своего необычного однопалаточника - слишком много было разговоров, а я еще был слаб. И как-то раз, решив взять инициативу в свои руки, я сказал ему: "Есть одна проблема, Михаил Михайлович, которую можете решить только Вы. Все-таки вопрос о реальности старца Федора Кузьмича, о котором так превосходно рассказал нам Толстой, совершенно неясен. Обстоятельства смерти императора Александра I покрыты тайной. С чего это вдруг здоровый молодой (47 лет!) мужчина, так странно державший себя в последние годы своего царствования, совершенно неожиданно умирает в забытом богом Таганроге? Тут, может быть, и не все ладно. И кому, как не вам, Михаил Михайлович, вскрыть гробницу императора, которая в соборе Петропавловской крепости, восстановить по черепу лицо покойного и сравнить его с богатейшей иконографией Александра I? Вопрос будет раз и навсегда снят!" Герасимов как-то необыкновенно ядовито засмеялся. "Ишь какой умник! Я всю жизнь об этом мечтал. Три раза обращался в правительство, прося разрешения вскрыть гробницу Александра. Последний раз я это сделал два года тому назад. И каждый раз мне отказывают. Причин не говорят. Словно какая-то стена!" Сообщение Михаила Михайловича меня взволновало. В моем изощренном в выдумывании всякого рода гипотез о природе космических объектов мозгу одна удивительная догадка о причине отрицательного ответа директивных органов на просьбу знаменитого ученого сменяла другую. "Уж не подтверждением ли правдивости легенды о старце Федоре Кузьмиче является столь странная позиция властей? Ведь не постеснялись же вскрыть гробницу Тамерлана за день до начала Отечественной войны, существенно осложнив мобилизацию в Средней Азии. Может быть, они усмотрели в поведении императора намек на то, что непристойно цепляться всеми силами за мирскую власть?" Через полтора месяца я выписался из больницы. Началась новая жизнь, появились новые заботы. И я постепенно стал забывать и Герасимова, и проблему Федора Кузьмича. Прошло еще 10 лет. Как обычно, рубеж февраля-марта я проводил в Малеевке, в Доме творчества писателей. Дни проходили однообразно: завтрак, лыжи, обед, сон, кино - чаще всего скверное. Вечером прогуливался по Большому кругу с компанией знакомых, полузнакомых и незнакомых людей. В числе прочих я изредка совершал такой круг неизвестным мне до этого человеком - кряжистым стариком Степаном Владимировичем. У него были необыкновенно густые сизые брови, из-под которых сверкали голубизной совершенно детские глаза. Он был старый моряк участник гражданской войны, потом - красный профессор; еще недавно читал в каком-то вузе курс политэкономии. На удивление хорошо знал русскую литературу. И вообще старик был занятный. Как-то морозным вечером мы совершали с необычный круг, и вдруг Степан Владимирович спрашивает меня: "А что бы вы, Иосиф Самойлович, сказали, если бы я сообщил вам, что вот гак же ясно, как вижу вас (" этот момент мы проходили под фонарем), я видел в полном параде графа Орлова-Чесменского. Я стал лениво соображать: граф Алексей Орлов, брат фаворита Екатерины Второй, умершей в 1796 году. Он, по-видимому, был моложе императрицы, но вряд ли он умер позже 1810 года... "Я сказал бы вам, что вы обознались", - вежливо ответил я. Засмеявшись, Степан Владимирович поведал ^ удивительную историю. Как хорошо известно, во время голода 1921 г. был издан знаменитый ленинский декрет об изъятии церковных драгоценностей. Значительно менее известно, что в этом декрете был секретный пункт, предписывавший вскрывать могилы царской знати и вельмож на предмет изъятия из захоронений ценностей в фонд помощи голодающим. Мои собеседник тогда молодой балтийский моряк был в одной из таких "гробокопательных" команд, вскрывавшей на Псковщине в родовом поместье графов Орловых их фамильный склеп. И вот когда вскрыли гробницу, перед изумленной занятой этим кощунственным делом командой предстал совершенно нетронутый тлением, облаченный в парадные одежды граф. Особенных сокровищ там не нашли, а графа выбросили в канаву. К вечеру он стал быстро чернеть", - вспоминал Степан Владимирович. Но я его уже больше не слушал: "Так вот в чем дело! - думал я. - Так вот почему Михаилу Михайловичу не разрешили вскрывать царскую гробницу в соборе Петропавловской крепости! Там просто сейчас ничего нет - совсем как в склепе графа Орлова!" И я по ассоциации вспомнил парижское аббатство Сен-Дени, где похоронены все короли Франции, от Каролингов до Бурбонов. И на их надгробиях у мраморных королев и королей были отбиты носы. Это следы работы санкюлотов, ворвавшихся в аббатство в августе 1792 года. Долго я тогда ходил среди покалеченных мраморных властелинов Франции Когда я из мрака аббатства вышел на освещенную ярким солнцем площадь, первое что я увидел, была дощечка с названием улицы, вливавшейся в площадь. На дощечке была надпись "Rue Vladimir Illitch". Сен-Дени - эта старая парижская окраина - издавна образует часть так называемого "Красного пояса Парижа", УКРЕПИ И НАСТАВЬ. Мне было совсем худо. Похоже на то, что я умирал. 5 ноября 1973 года мой сын Женя привез меня в хорошо знакомую академическую больницу, что на улице Ляпунова, с обширнейшим инфарктом миокарда. Это был второй инфаркт, и он вполне мог оказаться последним. Одетый в осеннее пальто, я лежал в холодном помещении приемного покоя больницы на каком-то устройстве, смахивающем на катафалк. Дежурная сестра не торопилась меня госпитализировать - она была занята оформлением какого-то немолодого пациента, у которого вся физиономия была покрыта синяками и ссадинами. В ожидании своей очереди я попросил у стоящего рядом очень мрачного Жени газету, которую он, как я помнил,