о. Его надо почувствовать, но у меня нет подходящих выразительных средств для описания этих чувств. В Липнице Велькой, где штаб располагался три недели, пока полк занимал оборону, вынужденно прекратив наступление, мы жили в доме метрах в ста от дома ксендза, который всегда строился рядом с костелом. Разумеется, в доме ксендза размещался штаб полка. Жили - это означало, что отсюда мы уходили на задание, а придя с задания, могли здесь обогреться, обсушиться, почистить оружие, подкрепиться и вздремнуть. По сравнению с траншеей переднего края, где пехотинцу стрелковой роты приходилось находиться круглые сутки, иногда получая возможность погреться в блиндаже, наши "квартирные" условия означали пятизвездочную гостиницу. Употребляя слово "быт", следует отдавать себе отчет, что оно имеет смысл только в обороне (или на отдыхе). В наступлении быта нет. Во всяком случае, я не знаю, что это такое. В наступлении фронтовик живет, греется, спасается и ест как, чем и что придется. Так вот, в Липнице, в том доме, где мы расположились, жила семья словаков: мать, отец, грудной ребенок и его шестнадцатилетняя сестра, обворожительная Иринка. Мать, даже кормя грудью мальчика, косила глаза в сторону дочери в готовности пресечь всякие поползновения на ее внимание. Сама дочь предвосхитила эти поползновения куплетом: "Не любите офицера, студента и ксендза". Большую часть времени семья находилась в подполе. Снаряды и мины, не переставая, лениво ложились вокруг дома, кстати ни разу не попав в него. Хотя однажды случился такой лихой артналет, который бывает только перед контратакой. Контратаки не последовало, так как площадь артналета находилась не на переднем крае. Мы, если артналет заставал нас в "нашем" доме, в подпол не спускались, у нас для этого не было времени, да и стыдно было бы спасаться там, где сосал грудь ребенок. А вообще, немцы контратаковали почти каждый день и не по одному разу. Обычно это бывало на рассвете. Тогда они отбивали какую-нибудь сопку, а в полку начиналась лихорадочная подготовка к выполнению приказа "восстановить положение". Весь штаб, и мы, разведчики, участвовали в этих "мероприятиях". Вечером положение отчаянным боем восстанавливалось. На следующий день все повторялось снова. Это была такая рутина с кровью и бессмыслицей... Про любую "восстановительную" ночь можно написать книгу, хотя сценарий был всегда один и тот же: пятнадцатиминутный артналет, автоматно-пулеметный треск, сопровождающий получасовое карабкание по склону. К полуночи высота наша. Все "подсобники", и мы в том числе, взяв клятвенное обещание, что батальон больше высоту не сдаст, уходят. Однако утром батальон оказывается опять внизу. Восстановление положения, как неоплачиваемая общественная работа, не было нашей прямой обязанностью. Как не было оно обязанностью и любого офицера штаба. По-моему, если мне не изменяет память, не покидал штаба только шифровальщик, ПНШ-6, капитан Самойленко. Да комендантский взвод, обеспечивавший житье-бытье и охрану штаба. Тылы полка, в том числе и хозяйство моего взвода, состоявшее из пароконной повозки (и саней), всякого табельного имущества, необходимых кухонных принадлежностей и пр., находились в Липнице Малой не более чем в двух километрах от нас. Старшина Барышевский и Пуздра, заботились о нас безупречно. На них, как уже отмечалось, я полагался всецело, не вникая ни в какие детали хозяйства. Обмундирование, снаряжение и боеприпасы были в достатке и не вызывали никакой озабоченности. Каждое утро и перед вечером (зимой темнеет рано) Барышевский и Пуздра привозили нам пищу. Я бы хотел видеть, какому еще взводу на фронте подавали на общий стол сковороду, наполненную жареным мясом и картошкой. А сковорода - почти такого же размера, как и сам стол. Где Пуздра раздобыл такую!? Или откуда-то появлялся огромный чугун с холодцом! Еды было с избытком, и нам хватало на целые сутки. Барышевский и Пуздра были намного старше меня. Им наверняка было за тридцать. Готовность (и зачастую подчеркнутая) подчиниться моему приказу сочеталась у них с покровительственной готовностью сообщать мне о своем, куда более богатом, чем у меня, жизненном опыте. Так формулирую я только теперь. Тогда же я этого даже и не осознавал. Просто пользовался этим, как чем-то само собой разумеющимся. Кроме фронтовых ста грамм, никакого алкоголя тогда у нас не водилось. Разведка и алкоголь несовместимы. Запрет нарушился только после Победы, хотя высшие (и просто более высокие) командиры позволяли себе напиваться и до нее. Хлеба и зрелищ! Разрази меня гром, если я посмел бы утверждать, что кто-нибудь на фронте предъявлял такие требования. Хлеб был всякий раз, когда была возможность доставить его. А со зрелищами - как придется. Один-единственный раз я был на концерте. Это было в полку офицерского резерва. Там я впервые услышал песню: Иди, любимый мой, родной Суровый враг принес разлуку. Кроме того, певичка с акцентом пела песенку американского летчика: Есть в Москов веселый летчик Ваню. Самолет его, как мой Дуглас. Вызвал он меня к соревнованю Рифма на "ню" именно, без мягкого знака. Бить фашистов прямо между глаз. В часы затишья, подобие развлечений мы устраивали себе сами. Это была перекличка чечеткой с помощью коротких очередей из автоматов. В ночной тишине раздается: трр- трр, тр-тр-тр. Ответ вражеской стороны такой же. Так несколько раз, и все довольны. Разведчики, особенно опытные, знали себе цену. Рассказать про их характеры - получится повесть. В разведке больше возможностей глубоко познакомиться с каждым поближе. В стрелковом взводе людей выбивает быстро. Бывает, один бой и человек, если не убит, то ранен. "Текучесть кадров" у разведчиков отнюдь не такая катастрофическая. На войне довольно быстро было понято, что внешняя бравада не является пропуском в разведчики. Я не берусь объяснить, какими интуитивными признаками мы пользовались, периодически выбирая нужных нам ребят из добровольно вызвавшихся. Но ошибались мы редко. Выбирали и все. В самом общем виде можно утверждать, что каждый разведчик был индивидуальностью, но никто не был, да и не смог бы быть, индивидуалистом. Редкие свободные от заданий минуты мы проводили по-разному. Мне вспоминается такой случай. Среди разведчиков нового пополнения из батальона в начале февраля 1945 года был юноша Волков. В батальоне он воевал вторым номером ручного пулемета. Моложе меня на два года (ему шел девятнадцатый год), ловкий, смелый, молчаливый и исполнительный. Он был в полном смысле этого слова возмужавшим и мужественным ребенком. Впоследствии он был ранен и таким образом уцелел. Однажды после неудачного поиска, измученные и в неважном настроении, мы сидели и чистили свои ППШ. Короткие реплики: "дай ершик (или протирку), где щелочь (или масло)". Однообразные возвратно-поступательные движения шомполов в ствол и обратно. В метре от меня сидит Волков. Лицо сосредоточено, и совершенно детский аккуратный влажный рот, как будто только от материнской груди. Старательно чистит автомат, молчит. Вдруг: "Комвзвод, а комвзвод, почему, когда первому номеру попадает в голову, он даже "а" не скажет?" Скольких же первых номеров ручного пулемета, с которыми ему пришлось лежать в бою плечом к плечу (но чуть-чуть пониже, и потому все пули доставались не ему, а первому!), он проводил на тот свет, если была установлена такая закономерность, и если его занимал ее механизм?! Вот уж опыт познания жизни... А между тем, сам-то "комвзвод" за два года до этого тоже был вторым номером, только не ручного, а станкового, пулемета, и его первый номер тоже погиб, не успев сказать "а". Почти еженощные бои по восстановлению положения вперемежку с ночными поисками в охоте за языками были фронтовой рутиной. Это извиняет нас за наше урчание над жратвой, тем более, что оно внезапно прерывалось из-за отсутствия утвержденного распорядка дня, а пуще всего потому, что противник иногда открывал бешеный огонь, не выяснив, закончили ли мы трапезу. Приведу один случай. Вечер, только-только появился Пуздра. Еще не начали есть, как примчался запыхавшийся связной: срочно к командиру полка. Картина такая. Командир полка Багян сидит за столом, а зам. командира дивизии, тот самый Гоняев, с округленными глазами набрасывается на меня и приказывает выдвинуться на полкилометра по селу и занять оборону с задачей не подпустить противника к штабу полка. Оказывается, кто-то доложил, что немцы прорвались в село и приближаются к штабу. Командир полка не согласен отпускать от себя всех разведчиков и приказывает мне проверить, в самом ли деле немцы прорвались. Гоняев орет и настаивает на своем. Багян говорит: "Ну если зам. командира дивизии решил командовать полком, то он, Багян, идет спать". Расстегивает китель. Гоняев нехотя идет на мировую, а Багян кивком головы в мою сторону молча подтверждает свой приказ. Всемером бежим вдоль нашей Липницы, никого не встречая. Наконец видим людей. Это наши соседи слева, другая дивизия. Номера не помню. Никто ничего о прорыве немцев не знает. Прошел почти час, когда мы вернулись. Гоняева уже не было, а Багян бросил: "отдохни". Самое трудное -это брать языка, или по уставу - контрольного пленного. Но и без него редкий час проходил спокойно. Как видно, непрерывного быта вовсе и не было. Пожалуй, к быту можно отнести и следующее происшествие. Кому-то пришло в голову проверить личный состав по форме 20. Так называлась процедура поиска вшей. Попробуй проверь белье зимой на переднем крае. Не получится. И проверяющему неохота идти на передний край, и раздевать людей на морозе - глупо. А вот в спецподразделениях, т.е. у связистов, разведчиков и саперов - пожалуйста. Хоть какая-то их доля возле штаба найдется. И вот в моем взводе у одного разведчика обнаружили вошь. Какой шухер был поднят! И кем? Боевыми офицерами? Отнюдь. Офицером СМЕРШа в полку. Он орал, что эти "молодые взводные подорвут всю боеспособность" полка. А поди уберегись от этих паразитов, когда ночевать приходится где попало и чаще всего на полу, когда баня - в палатке вокруг бочки из-под бензина с пылающими в ней дровами (брюху жарко - спина мерзнет, и наоборот), бывает раз в полгода, когда поменять белье - серое, застиранное, но в данный момент выстиранное - счастье. Об одной бане я еще расскажу. Но пока стоит вспомнить полевой госпиталь на ст. Тарасовка в Ростовской области... Никто не орал, что подорвана боеспособность. Между прочим здесь самое время сказать, что элементарная чистоплотность нам была отнюдь не чужда. Водой или снегом, но физиономию всегда мыли. Остальное - по обстоятельствам: и выкупаться с мылом или обтереться снегом до пояса... А уж если было время и поблизости не оказывалось противника, то выстирать портянки, обмундирование, даже если после стирки не удавалось его высушить и приходилось напяливать мокрым, святое (и приятное) дело. Не рассказать про быт нельзя. Но как рассказать о нем, если отделить его от боя невозможно. То ли быт вперемежку с боем, то ли - наоборот, бой вперемежку с бытом. Короче говоря, быт постоянно прерывался такими досадными происшествиями, которые именовались боями, отодвигавшими все, что мы привыкли относить к быту, далеко и надолго. Теперь читателю должно быть понятно, почему огромная сковорода вспоминается как замечательное светлое пятно. Кстати, в том блиндаже с фауст-патроном сковорода не появлялась. Термосы на вьюках, а то и за спиной на лямках. Словом, как у всех. Подчеркнутая непривлекательность некоторых эпизодов фронтового быта очевидна. Не сказать о них, замазать тяготы воина, сверх предела напрягавшего все свои жилы - значит, намеренно приукрасить фронтовую жизнь, полную невзгод. Однако, нельзя не сказать о главном. Если нет возможности уберечь каждого бойца от смерти в бою, то максимально уберечь его, живого, от изъянов жизнеобеспечения было одной из важнейших забот начальников всех степеней. Боец безошибочно чувствовал неподдельное радение о нем отца-командира. И чем ближе к бойцу офицер, тем его забота теплей и конкретней. Всегда ли удавалось вовремя накормить и обогреть бойцов? Отнюдь нет. Бой мог задержать доставку пищи и надолго. Кому бы мог придти в голову бред отложить бой на время кормежки!? Но взводный или ротный заведомо не могли позволить себе открыто или тайком услаждаться жратвой, если их подчиненные еще не накормлены. Невозможно представить себе, что ты спокойно взираешь на судорожно движущийся кадык глотающего слюну голодного бойца, стоящего перед тобой, жрущим. И что он в это время про тебя думает? И каким твоим сподвижником в бою он будет после этого! Может быть, и случались такие вывихи, но они были вне войсковой этики. Во время перегруппировки войск перед зимним наступлением дивизию в полном составе на "студебекерах" под тентами перебрасывали с севера Венгрии на север Словакии. Мой взвод занимал одну машину. Колонна двигалась планомерно весь световой день, своевременно проходя рубежи выравнивания. Единственная и неизбежная пауза в движении длилась точно пять минут. После утренней каши с тушенкой каждый военнослужащий получил на время марша паек: килограмм вареной говядины и буханку хлеба (эх, всегда бы так!). Мне достался такой кусок подбедерка, что я помню его до сих пор, и именно с того дня я полюбил сваренное без всяких приправ и ухищрений мясо. К месту вспоминается, как мы готовились к зимнему наступлению (хотя мы тогда и не знали, что оно будет так называться). После автомобильного марша полк расквартировался в деревне, что на шоссе между Гуменне и Медзилаборце. Каждое утро после завтрака я уводил взвод на тактические занятия. Мы тренировались в захвате языка. Захватим языка (раза три от завтрака до обеда) - и перекур. А вокруг заросли терновника. Ягоды тронуты морозцем. Зимой на войне, хотя и вне боя - кисло-сладкие ягоды. Вот уж отводили душу! Как дети... Когда вспоминаю редкую тихую ночь, прорезываемую автоматной чечеткой, почему-то приходит в голову, что от того февраля 1945 г. до конца войны оставалось менее трех месяцев. Этого никто не знал, и никто не считал дней. Это не имело никакого смысла. Я думаю, что это от того, что погибнуть ты мог в любой момент, а этих моментов был континуум. От февраля до мая была еще такая даль! Не слишком ли часто я вспоминаю про возможность гибели, не есть ли это признак преувеличенной заботы о своей собственной плоти? Забегаю вперед. За три дня до конца войны мы завязали бой за г. Оломоуц в Чехословакии. К вечеру 8 мая мы овладели им. Наутро объявлена Победа, о чем в начале боя мы и помыслить не могли. Три дня ожесточенного боя с потерями и еще черт знает чем были забыты мгновенно. Личное переполнявшее душу восторженное резюме всех, с кем я воевал или впоследствии беседовал, было: "Война кончилась, и мы живы". И еще. Порой мною овладевает невыразимое изумление, граничащее с физическим ощущением неправдоподобия моего существования. Я столько раз мог быть убитым прямо с точным указанием именно того момента неизбежной гибели, что невозможно объяснить, почему я жив. Патриот ли ты, если ставишь на одну доску и Великую Победу и свою трепещущую плоть. А я и не ставлю. Не продал же я Родину, чтобы сохранить свою жизнь. Но радоваться, что выполнив свой долг, ты еще и остался жить, никому не заказано. Быть может, у маршала не было особенной радости за его сохранившуюся жизнь. Но для солдата переднего края - это естественно и не стыдно! Кстати, тогда не было солдат, а были бойцы или красноармейцы. Солдаты появились лишь после войны, когда вышел новый Устав внутренней службы. В общем, никому ничего не навязываю. Кто как считает нужным, так пусть и думает. А павшим - вечная память! Раз уж упомянул слово "патриот", то как раз время сказать о патриотизме. Однажды, осенью 1943 г., в Моршанском училище вечером незадолго до отбоя к нам во взвод пришел зам. командира батальона по политчасти , ст. лейтенант Журавлев и завел беседу о том о сем, как умели профессиональные политработники, и незаметно , плавно подошел к теме патриотизма. "Вы - курсанты, в чем состоит ваш патриотизм?" На наших курсантских лицах - замешательство. Разумеется, мы все считали себя патриотами, но ответить на конкретный вопрос, в чем состоит именно наш патриотизм, не могли. В самом деле, на фронте воюют, не щадят своей крови, в тылу строят танки и самолеты, куют победу. А мы? Дармоеды! Нас кормят по девятой, курсантской, норме; это значит, что на завтрак нам полагается 20 граммов сливочного масла и белый (!) хлеб, в то время как гражданские люди по своим продовольственным карточкам отнюдь не сыты. А мы только и делаем, что наступаем на воображаемого противника, "ведем огонь" по мнимым целям, только подавая команды и не производя реальных выстрелов, и уж если стреляем на стрельбищах боевыми патронами и минами, то считаем каждый боеприпас на вес золота. Кроме того, ходим строевым шагом, чистим наши минометы и карабины и т.д. Нами одолело смущение. Мы не почувствовали за собой значимых дел! Мы инстинктивно понимали, что на одних только словах патриотизма быть не может. Либо ты воюешь, либо ты льешь сталь или выращиваешь хлеб. А если ты ни того ни другого не делаешь, то ты нуль. Конечно, замполит разъяснил нам, что наш патриотизм - в качественной учебе. От нас ждут умелого командования своими подразделениями на фронте, куда мы скоро отправимся, и именно учебе мы обязаны отдавать все свои силы. Мы, наконец, заняли свою нишу в общей системе патриотизма, и нам больше не должно быть стыдно нашего "дармоедства". Свой долг мы отдадим, и очень скоро. Таким образом, главное, что стало подчеркнуто точным: патриотизм - в деле. Либо ты действительно патриот, и тогда ты по-настоящему делаешь свое дело, не нуждаясь в словесном аккомпанементе к своему патриотизму, либо ты работаешь тяп-ляп, но тогда не рассчитывай, что тебя признают патриотом, как бы ты ни распинался в любви к родине. Всякий, кто делал и делает патриотизм своей профессией, тот гроша ломанного не стоит. Разве что, выкрикнув раньше всех "я патриот", будет размахивать своим патриотизмом как дубиной, возомнит, что обрел власть над другими (которых он норовит обвинить уже в том, что опоздали). Трескучий патриотизм - не котируется. Как поется в известной песне: "О любви не говори, о ней все сказано". До какого абсурда может довести спекуляция на патриотизме, свидетельствует эпизод, свидетелем которого я был в начале восьмидесятых годов прошлого века. Несколько крепких мужчин со следами похмелья, расположившись на задней площадке автобуса, провозгласили свое кредо: "Ничего, что мы пьем! Лишь бы патриотизм был". Есть однако у проблемы патриотизма и другой куда более серьезный аспект. У любви к родине две стороны: субъект (это ты) и объект (это твоя родина). Вторая сторона может быть матерью, а может быть мачехой. После войны я не раз призывался на кратковременную военную переподготовку. Помню как в самом начале сбора в академии им. Фрунзе всех призванных на сбор офицеров запаса усадили на идеологическую лекцию, и лектор говорил, что когда солдатам армий капиталистических стран внушают любовь к родине, то это "большая ложь". Им, солдатам, родина не принадлежит, а принадлежит она правящему классу, богатым. Это утверждение абсолютно отвечало тезису К.Маркса: "у пролетариата нет родины." Когда читалась эта лекция, наша страна не была капиталистической, наш солдат и офицер мог и даже был обязан любить свою родину. Но вот теперь и Россия стала капиталистической. А я остался прежним. И что же мне делать? И какой же цепочкой силлогизмов вывести мне теперь способ и правила моего патриотического или, может быть, наоборот, тьфу ты, антипатриотического поведения?! Могут ли здесь помочь формально-логические рассуждения? Можно предположить, что упомянутый лектор в академии им. Фрунзе или его единомышленники, как раз из того слоя людей, которые сейчас принадлежат к народно-патриотическому движению. Любовь к какой родине они проповедуют? А мне, который отнюдь не жалует капитализм, какую Россию любить? Что, другой России нет? Не писать же мне, в самом деле, трактат на эту запутанную тему. Хотя, кое что сказать все-таки можно. А именно, моя ссылка на Маркса у иного читателя может вызвать приступ идиосинкразии (и к Марксу, а за одно, само собою разумеется, и ко мне). Тогда, извольте, не угодно ли обратиться к В.Г.Короленко? А он, характеризуя систему отношений между различными слоями предреволюционного российского общества, писал: "Нет общего отечества". И хватит... Думайте сами... " Ходить бывает склизко \\ по камешкам иным..." Но ведь мы, когда было время и условия, еще и читали! Письма, что шли из дому, и газеты, которые печатали и в дивизии, и в Москве. И то и другое приносил нам полковой почтальон. Я забыл его фамилию, но помню его всегда улыбавшееся лицо, сумку и ППШ. Ему приходилось пользоваться и тем и другим, хотя, конечно, вторым реже. Письма были драгоценной собственностью получателя, хотя отправляясь на задание, их сдавали. О них не расспрашивали. Их не пересказывали, а, скорее, делились... Никакого многословия, иногда - только междометие. Все знали, однако, кто получает от родителей, таких было большинство, кто от жены - лицо серьезнело от заботы, кто от "девахи" (был такой термин). Описать подробно, какими были лица, глаза, мимика при чтении писем, можно только обладая большим талантом. Могу только поручиться, что выражение лица было таким, какого при других обстоятельствах не бывало никогда. Зато газеты читали все вместе, наперебой комментируя, кто во что горазд. Самыми читаемыми были сводки с фронтов, "Теркин" А.Твардовского и статьи И.Эренбурга. Я с недоумением видел недавно и вижу сейчас, как разные люди наслаждаются, созерцая в фильмах "Особенности национальной охоты (рыбалки)" характеры и поведение вечно пьяных персонажей, вроде генерала с сигарой, с его "блин, даете". Вот уж низость, восхищаться якобы "национальным характером", а на деле - потешаться над легко манипулируемыми забулдыгами. Для меня с тех самых военных лет образцом русского характера остается Василий Теркин. Когда именно я услышал или прочитал стихотворение "Жди меня" К.Симонова, не помню. Пожалуй, это было в мой первый госпитальный период, когда нам показывали фильм "Парень из нашего города". Там Лидия Смирнова, тоже в госпитале, исполняла это стихотворение, но я воспринял фильм в целом, со всей его героикой и интригой, не выделив стихотворение отдельно. Во всяком случае, тогда я был слишком молод, чтобы оно задело меня так же, как и людей, оставивших дома жен. Зато почти сразу после войны мне попался толстенький карманного формата симоновский сборник в серой бумажной обложке. Я читал стихи, и они сразу ложились на мою память, я их запоминал наизусть немедленно. Мне были близки этические нормы в стихотворениях "Дом в Вязьме", "Убей его", "Транссибирский экспресс", "Если бог нас своим могуществом...", "Ты помнишь, Алеша, дороги смоленщины...", "Открытое письмо" и др. Я чувствовал их моими. Для меня Симонов, безусловно, был певцом военной (а другой тогда и не могло быть) романтики и чести моего времени. Такое мое отношение к нему много лет спустя укрепилось благодаря его известной фразе "Это не должно повториться" о Сталинщине. Слова "жди меня" имеют во мне свое наполнение. Они появились не в начале стихотворения, как у Симонова, а в конце другого, сочиненного мамой в самом начале 1941 года, т.е. на год раньше, чем у Симонова. Правда, доступным для меня это стихотворение стало много лет спустя.. Вот оно: Я за проволокой, в мастерской сапожной, В грязном фартуке за верстаком сижу. То, к чему привыкнуть невозможно, Я в сознание никак не уложу. Пусть рука усильем методичным Колет шилом, дратвою ведет, Сердце в прошлое свершает путь обычный, В дорогое мысль стремит полет. Вижу, ты из "Капитанской дочки"' Вслух готовишь заданный урок, И горжусь я, что почти до строчки Раз прочитанное ты запомнить мог. И во власти мастерского слова Долго, долго были я и ты, Мы потом в натуре Пугачева Находили разные черты. Ты в то утро не шалун, не дерзкий; Был задумчив, молчалив и мил, Сам утюжил галстук пионерский, Аккуратно книжки уложил. Худенькая, хрупкая фигурка, Детских глаз сияющий агат, Это имя озорное, Юрка, Что ребята со двора кричат... Пусть ты взрослый, пусть я постарела, Разметала нас с тобой гроза. Все же счастью не было б предела Заглянуть в любимые глаза. Тормошили б мы кота Мартына, Разгадали б в "Огоньке" кроссворд, Прежней дружбы матери и сына Зазвучал бы связанный аккорд. Я когда-нибудь закончу эти строфы Радостно, близ милого лица?.. Или вихрь странной катастрофы Все сметет до самого конца?... Часто, часто, лежа в ночь бессонную, Ледяную сдерживаю дрожь: Я боюсь, чтоб веточку зеленую Не подрезал ошалелый нож. Я сама порою на Титанике Реквиема слушаю волну, Обреченные, покорные, без паники Мы уходим медленно ко дну. Все ж, покуда жизнь вся не измерена, До последнего не завершилась дня, Я ни в чем, родной мой, не уверена... Будь здоров, живи и жди меня. Я вовсе не собираюсь противопоставлять мамино и симоновское. У Симонова эти слова адресованы миллионам жен, т.е. общезначимы, у мамы - индивидуальны. Правда, если нет жены, призыв "жди меня" должен идти от сына к матери. Симонов не мог не знать, что мать никогда не устанет ждать. И потому его допущение, что "поверят сын и мать в то, что нет меня" призвано лишь усилить значимость заклинания "жди меня", обращенного к жене. Воин-фронтовик сам знает, что преданность, если не сына, то матери неизбывна, надежна, и потому беспокойство может вызвать только поведение жены: предана ли и верна она. Симонову известно также, что это беспокойство небезосновательно, оно подтверждено в "Открытом письме" женщине из города Вичуга. "Материнский" тыл прочен и обеспечен всегда. Иное фронтовику и в голову не могло прийти. Чего нельзя сказать с такой же определенностью об остальных составляющих тыла. И поведение жены было одним из самых чувствительных элементов прочности тыла. Семья цементирует общество во все времена, а на войне - тем более. И вот именно к жене обращена мольба "жди меня". Потому и вызвало это стихотворение Симонова такой резонанс. Что же говорить о призыве матери к сыну. Призыве таком робком и неуверенном и почти несбыточном... "Жди меня", потому что "я ни в чем, родной мой не уверена" (читай, не уверена, что погибну, хотя все идет к тому). И призыв откуда?!... Не с фронта, а из концлагеря. Сын воюет, а безвинная мать в тюрьме. Подобных семей были сотни тысяч. Такое могли придумать только нелюди. Но вот ведь дождался. И она дождалась тоже! А это было самое главное, потому что ей надо было не только ждать, но и выжить восемь лет в сталинском лагере. После освобождения мама прожила еще 48 лет. Все дело в том, что такое ожидание - не менее свято, чем любое другое. Во все последующие годы у меня не было лучшего всепонимающего собеседника, чем она, и не было ни с кем такой духовной близости, как с ней. Как она, потерпевшая такое крушение, могла прожить после него еще почти полвека?! Конечно, сыграли роль ее природные задатки, но дело еще и в образе жизни: абсолютная непритязательность к условиям существования и умение довольствоваться малым. Табуретка и крохотный уголок стола - это все, в чем она нуждалась для размышлений, сочинений и приема простейшей пищи. Каждому свое. VI. Большая передислокация, новый участок фронта, второе ранение Итак, к началу третьей декады февраля 1945 г. дивизия была заменена УРом, полк покинул Липницу Вельку и отправился в трехсуточный переход на новый участок фронта. Минуем уже знакомое нам Спытковице, где разместился полевой госпиталь. Вижу, как к дороге бежит Савицкий с культей вместо левой руки, улыбка во весь рот, обнимаемся и прощаемся с ним. Меньше суток прошло после его ранения, когда он стал обезвреживать мину. Проходим и Хабувку, которую брали около месяца тому назад. Затем путь идет на север. Иорданув (ночлег, глушение рыбы в быстрой речке и роскошная пуздрина уха, угощались и штабные), Макув, Суха-Бескидска, Кальвария, Вадовице. Отсюда на запад: Ендрыхув, Кенты, Козы (а может быть, наоборот, сначала Козы, а потом Кенты; ночлег), и наконец, к вечеру, третьего дня, преодолев полторы сотни км., достигли Бельско-Бяла. Наутро 23 февраля полк сменил 127-ю (?) стрелковую дивизию. Где в этот момент был Еременко, я не знаю, но принимать разведывательную характеристику полосы дивизии, которая теперь превращалась в участок полка, приказано было мне. И вот я, младший лейтенант, стервец такой, во-первых, потребовал у начальника разведки сменяемой дивизии, майора, чтобы он на местности рассказал и показал, где и что у противника, а во-вторых, напоследок спросил, где сегодняшние разведсводка и разведсхема. У него ничего такого не было. Я же посмел изображать непреклонность. Что больше руководило мною при этом, то ли формальные требования устава, то ли ощущение собственной значимости: мне, младшему лейтенанту, Ваньке-взводному доверено быть с майором на равных, - не знаю. Так или иначе после его выпученных глаз и фразы: "Младшой, ты что , о...л,... твою мать?!" моя непреклонность исчезла. (В обиходе младшего лейтенанта окликали "младшой", а старшего - "старшой".) Передний край полка проходил через деревню Рудзица, что в 14 километрах от Бельско-Бяла. Штаб полка находился на восточной окраине деревни, а тылы - в Мендзыжече (по-русски - Междуречье). Моему взводу пришлось тяжело. Наши действия всегда существенно зависели от природных условий. Еще три дня тому назад мы находились в горно-лесистой местности, да еще покрытой глубоким снегом. Здесь же местность была открытой и слабо пересеченной, а частично и равнинной. Снег сошел. Там и сям разбросаны отдельные каменные строения. Мы их называли хуторами, а на топографических картах они обозначались "г.дв.", что означало - господский двор. Все они превращены в опорные пункты. Почти каждую ночь мы проводили поиски с целью захвата пленных, но все они были неудачными. Несли потери, устали. Была все же и польза от этих неудачных поисков. Мы хорошо изучили структуру обороны противника, и это в конце концов пригодилось в дальнейшем. Фронт готовился к весеннему наступлению. А пока что полк находился в обороне, и покою нам не давали. Когда полк в обороне - разведчикам не сладко. Однажды это проявилось весьма жестко. 3-го марта в полку была баня. Выше именно о ней я и обещал рассказать. Было часа три дня. Я построил взвод, и, предвкушая удовольствие (не хватало только строевой песни), мы двинулись в баню. На нашем пути возле неприглядного деревенского домика стояла фигура в черном кожаном комбинезоне, в форменной фуражке, но без знаков различия. Рядом - мотоцикл. Властным жестом фигура молча подозвала меня. Лицо злое и сановное. Представился: зам. начальника разведки армии. Я представился тоже. Он, конечно, по нашему виду понял, кто мы. Разведчиков узнавали: уверенность в себе, достоинство. Диалог: - Куда ведешь взвод? - В баню. - Х... тебе, а не баня! Вызывай ПНШ по разведке. Взвод развернулся и ушел. Чем ребята виноваты, что их лишили удовольствия помыться?.. Пришел Еременко. Нам с ним приказано войти в дом. Сам садится за стол, мы перед ним навытяжку. Орет: - Командующему фронтом язык нужен! Командующему армией язык нужен! Командиру дивизии язык нужен! Командиру полка язык нужен! А вам, трах- та-ра-рах, не нужен? Мы молчим. Затем ко мне громко и угрожающе: - Ты сколько человек потерял за последнее время? Он не мог не знать, что здесь мы только десять дней. Струсив и пытаясь приуменьшить потери, вместо троих, я сказал, что двоих. - Лодырь ты!!! Мать-перемать! Какие ему нужны потери, чтобы было в самый раз? И водя под нашими носами пистолетом: - Если сегодня ночью не будет языка, тебя (т.е. меня, - Ю.С.) расстреляю, а тебя (т.е. Еременко) - под трибунал! Видно, всюду в войсках армии припекло с языками, раз зам. начальника разведки армии мотается по полкам и грозится расстрелами да трибуналом. На беду, как это бывает ранней весной, вдруг повалил снег, и за полчаса все стало белым-бело, а я за несколько дней до этого распорядился сдать белые маскировочные костюмы в обмен на летние (сейчас они называются комуфляжные, как будто белые зимние не комуфляжные). Но ведь это глупо, выдвигать снегопад причиной отмены поиска. Заикнись - такого покажут!.. Приказ есть приказ, никто его не отменит из-за снегопада, и мы пошли - черным по белому. Хоть и ночь, но все равно, а может быть, и тем более заметно. У нас на примете было одно местечко. На нейтральной полосе лощинка. Из нее наверху на фоне ночного, но светловатого неба видны силуэты. Вот и мы видим: фриц в рост копает лопатой. Укрепляет оборону, стало быть. Нам нужно всего несколько минут, чтобы условиться, кому что делать. Есть ли мины, проверить не успели. Лежим. Всем взводом. Рядом со мной, головой возле моего правого бедра - Бузько, один из моих разведчиков. Шепчемся. Вдруг разрыв. То ли заметили, то ли наугад. Мне по бедру крепко щелкнуло, как оттянутой и потом отпущенной веткой. Это был сигнал, который дал нам противник как последний шанс взять "языка". Мы ринулись, как в атаку. Пан или пропал. "Землекопа" схватили и уволокли. Только тогда я понял, что ранен. Будь другие обстоятельства, после разрыва мы бы, может быть, и ушли. В русском фольклоре встречаются рассказы, в которых все слова начинаются на одну и ту же букву. Например, на "о". Отец Онуфрий отправился обозревать окрестности.... На эту же букву начиналась и насмешливая характеристика поведения разведчиков, всего четыре слова: обнаружили, обстреляли, обо.....сь, отошли. В данном случае, сбылось только начало тетрады. Бузько остался лежать. Его шапку пронизало осколками, череп был исцарапан, но не пробит. Сильнейшая контузия. Мне же из всего комплекта достался лишь один осколок. Других потерь не было. Подхватили Бузько, скрутили фрица, кляп в рот, удрали к своим. Два наших ручных пулемета, что я расставил на флангах, прикрыли нас вполне успешно. Фамилию одного из пулеметчиков я хорошо помню: Сухорученко. Ввалились в блиндаж к ротному. Он матерится: нарушили его зыбкий короткий покой, теперь по его роте лупят минометы. Но ничего, спирт и консервы нашлись. Индивидуальные пакеты были. Перевязка несложная. Когда все успокоилось, отправились "домой". Бузько несли. Я шел сам. Осколок застрял в мягких тканях, кость цела. Меня слегка поддерживали под руки. Дорога шла между раскидистых и подстриженных ветел. Редкие разрывы немецких мин, которые сопровождали нас почетным конвоем, были очень похожи на эти ветлы. Дома я выспался. Снарядили повозку и повезли нас с Бузько в Мендзыжече, где была полковая санрота. Пуздра успел напечь нам на дорогу пирогов с мясом. Командир санроты капитан медслужбы Зуфар Мирсалимов вкатил мне противостолбнячную сыворотку. В полевом госпитале на ст. Тарасовка у одного из нашей палаты начался столбняк. Я видел, как с каждым часом он все труднее разжимал челюсти, и даже горошина не могла пройти в рот. Его эвакуировали самолетом (кукурузником). Новая перевязка - и отправляют дальше, т.е. назад в Бельско-Бяла. Высокого армейского разведчика я больше не видел и не горел желанием с добычей встать перед его очи. Пленного увел Еременко, который сам был ранен вскоре после меня. В Бельско-Бяла утром 4 марта 1945 г. меня привезли в Х.П.Г 588. Х.П.Г - это Хирургический Полевой Госпиталь. Если кто-то заподозрит меня в выдающейся памяти, ошибется. Дело было так. Вскоре после войны, когда я еще служил, в отделение кадров дивизии собрали наши справки о ранениях, но так и не вернули. Никто по этому поводу не горевал, так как все мы были молодыми и не заботились о будущем, которое, вопреки нашей уверенности в непререаемости закрепившихся в нашем сознании действительных фактов, будет относиться к нам с недоверием и выставит нам не одну бюрократическую рогатку. Через 45 лет после Победы мне понадобились мои справки о ранениях, и в один морозный день я отправился в Черемушкинский военкомат, будучи уверенным, что справки хранятся в моем личном деле. Офицер третьей части, листая мое дело, говорит: "Вот Ваши справки, листы 23 и 24". Выдирает их из личного дела сует мне и предлагает расписаться в получении. Не веря в столь быстрый и простой успех, я не глядя расписываюсь, кланяясь и благодаря, благодаря и кланяясь, ухожу. Прочитать две драгоценные бумаги мне не терпится. Захожу в ближайший магазин и в тепле возле окна начинаю читать. Первая бумага - действительно справка о ранении, но не моя, а... лейтенанта Давыденко. Вторая - про меня, но не справка о ранении. Возвращаюсь в военкомат, но справку лейтенанта Давыденко у меня принять отказываются, так как "вы за нее расписались - будьте здоровы". Я потом честно предпринимал усилия, чтобы неизвестный мне лейтенант Давыденко обрел свою справку, которую нерадивый писарюга втиснул в мое личное дело. Все было тщетно. Теперь о второй бумаге. Она - ответ на запрос обо мне. Ответ из архива Министерства обороны СССР. Более основательных и надежных сведений о военнослужащих и прохождении ими службы в армии не существует. По-видимому, благодаря социальным и прочим не зависящим от меня обстоятельствам, я оказался "под колпаком", и меня проверяли довольно тщательно, чем сослужили мне неоценимую службу. А содержание бумаги следующее: "На No 54040. Сообщаю, что в книге учета офицерского состава 71 стр. полка за 1945 г. значится. "К-р взвода пеш. разв. л-нт (пр. 1 ГАРМ No 045 от 22.01.45 г.) Сагалович Юрий Львович назначен 1.03.45 г. пр. No 033 71 сп с должности к-ра стр. взв. 4 стр. роты., ранен 4.03.45 г. и эвакуир. в Х.П.Г. 588 4.3.45 г. пр. No 040 от 14.3.1945 г. 71 сп. " ОСНОВАНИЕ: оп. 60973 д.1 л.16.". Далее следуют подписи высоких должностных лиц архива. Из этой бумаги следуют два обстоятельства: 1. Назначенный по прибытии в полк командиром стрелкового взвода 4-й роты, я по приказу долгое время так им и оставался, хотя командиром взвода пешей разведки меня назначил командир полка (но устно). Строевая часть в лице капитана Холмского это устное назначение приказом не оформила или, как это звучит на канцелярском языке, не "провела" (о чем я не подозревал, да и не интересовался этими делами совершенно). Оформление приказом состоялось только 1 марта, т.е. за три дня до моего ранения (об этом я тоже не знал). 2. Звание "лейтенант" мне было присвоено еще в январе, но несмотря на это, я фактически оставался младшим лейтенантом еще три месяца, и только при возвращении из госпиталя в апреле 1945 г. в отделе кадров 4-го Украинского фронта мне было объявлено о присвоении очередного воинского звания. Откровенно говоря, и на это я не обращал особого внимания. Какая разница, в каком звании и в какой должности ты идешь за "языком"! Да и вообще, до канцелярских ли приказов тем, кто в непрерывных боях был в огне между жизнью и смертью? Тем большая ответственность ложится на военных чиновников, по чьей небрежности может коренным образом измениться судьба человека, о котором будут судить не по истинным фактам его жизни, а по сухим, скудным, иногда неверным, записям в документах, да еще и при произвольной и даже недоброжелательной их трактовке. Хотя я и упомянул, что капитан Холмской не отдал меня вовремя приказом, отвечавшим моему истинному положению, претензий я к нему не имею. В те времена мне от этого было ни тепло ни холодно. В книгу учета офицеров 71-го полка он меня поместил, результатом чего является имеющаяся у меня на руках цитированная выше бумага, усыпанная подписями, резолюциями, и с грифом "секретно". Не преувеличивая, скажу, что такая бумага равносильна для меня охранной грамоте. Ну а если кто-то упрекнет меня и скажет, что я , судя по этой бумаге, до начала марта 1945 г. был командиром стрелкового, а не разведывательного взвода, то я попрошу его поставить мне бронзовый памятник, так как провоевать командиром стрелкового взвода несколько месяцев вряд ли кому удавалось. Вот к каким мыслям и словам привело упоминание аббревиатуры и номера госпиталя, в который я благополучно прибыл утром 4 марта 1945 г. с запасом Пуздриных пирогов и осколком в бедре. Прежде чем обратиться к некоторым подробностям моего полуторамесячного пребывания в госпитале, все-таки закончу тему справок о ранениях. Бумага из архива Министерства Обороны СССР только упоминает о моем ранении 4 марта, но официальной форменной справкой о ранении не является. Для обретения именно официальных справок я обратился в Военно-Морской медицинский музей в Ленинграде, где размещается медицинский архив. Проходит некоторое время, и однажды я нахожу в своем почтовом ящике невзрачный конверт, вид которого никак не соответствует значимости его вложения. Там лежат две справки! Две мои истории болезни из разных госпиталей (один - в Пензенской области, а другой - в Польше) оказались в одном месте, сохранились и пребывали в таком порядке, что были доступны для быстрого поиска. Воинское звание, должность, номер истории болезни, диагноз. Я всем сердцем был благодарен сотрудникам медицинского архива, о чем и написал им в письме, назвав сам факт поиска и нахождения нужных мне справок фантастикой. Посмотрите на эти бумажные эпизоды со стороны. Человек радуется с трудом обретенным бумагам, которые свидетельствуют лишь, что он - это он. И тому, что некоторые важнейшие события его жизни, хотя бы и в ничтожной мере, нашли отражение в бумажках. Сама эта мера никого не интересует. Но без бумажки тебя могут растоптать, оскорбить недоверием к тому, что составляет твое существо. В моем личном архиве хранится еще одно свидетельство четкого и ответственного ведения дел в санитарной службе. В шестидесятых годах прошлого века я мотался с рюкзаком по главному Кавказу и однажды в конце лета с турбазы "Чегем", что у подножья горы Тихтинген в Кабардино-Балкарии, отправился через Твиберский перевал в Верхнюю Сванетию. А в конце сентября уже в Москве получил письмо в фирменном конверте с надписью: ВЦСПС, КАБАРДИНО-БАЛКАРСКОЕ ОБЛАСТНОЕ ТУРИСТСКО-ЭКСКУРСИОННОЕ УПРАВЛЕНИЕ Я подумал, что, быть может, за мной числится какое-нибудь казенное полотенце, но нет. Вот содержание письма: "Уважаемый товарищ такой-то. Ставим Вас в известность, что на турбазе "Чегем" взбесилась кошка. Если в период с 8 по 26 августа с.г. Вы имели контакт с кошкой или котятами, просим Вас немедленно обратиться в ближайший пастеровский пункт для профилактических прививок. Директор турбазы "Чегем" Крицкий." Контакта с кошкой я не имел, но директору Крицкому низко кланяюсь. Думаю, что такое письмо было отправлено в несколько сотен адресов. Могу ли я надеяться, что отсутствие знакомства с взбесившейся кошкой как-нибудь поможет мне в жизни. Жаль, что бумага не из Архива Министерства обороны. VII. Госпиталь, весна 45-го В Х.П.Г. 588 после санобработки без промедления - операция. Врачи - две молодые женщины - проворно, ловко, точно, быстро, обращаясь со мной, как с мячиком, сделали все, что полагалось, рана стала 14 на 4 см., хотя осколок извлечен не был Через пять лет он дал флегмону, и тогда его удалили.; и два санитара перенесли меня на медвежьей шкуре в палату. На следующие сутки в том же Бельско-Бяла меня перевезли в другой госпиталь (а Бузько - в глубокий тыл). В большой палате нас было только двое. Младший лейтенант, танкист стонал и был плохим собеседником. На тумбочке возле кровати росла горка пайковых сигарет (20 шт. в день), на каждой без аббревиатуры было написано: "Сигареты интендантского управления 4-го Украинского фронта". От скуки я закурил, впервые в жизни. Палата поплыла, закружилась, но именно в тот момент я лишился девственности некурящего на целых 27 лет Прошу не проводить аналогии с анекдотом: " Маша, ты слышала, сейчас снова модно быть девушкой". - "Ну, знаешь, за модой не угонишься". . 10 марта рано утром палата проснулась от сильнейшего артиллерийского гула. До переднего края было всего 14 км. Началась артиллерийская подготовка, а за ней и наступление, которое оказалось крайне неудачным. Подробно о нем написано у маршала Москаленко, и не мне, лежавшему на госпитальной кровати, комментировать его. К полудню наша палата наполнилась ранеными, в том числе и из моего полка. Так началась Моравско-Остравская операция. В середине марта, когда я уже стал сидеть и передвигаться, меня усадили рядом с шофером в "Студебекер" и повезли в Новы Сонч. Предстояло проехать 150 км. Стары Сонч я проходил во время зимнего наступления, а в Новы Сонч, который находился неподалеку, быть еще не приходилось. Три часа пути в полускрюченном состоянии - чтобы вытянуть правую ногу, надо повернуться на левый бок - меня довольно-таки утомили. Куда приятней было рядовым и сержантам путешествовавшим в кузове на тюфяках. Всю дорогу травили анекдоты и хохотали (под конец, правда, заснули). Но мне, единственному офицеру, решили предоставить привилегию и втиснули в кабину, а я сразу и не сообразил, в чем дело. Ходить мне тоже было еще трудно, но через час после прибытия во фронтовой госпиталь легко раненых (ГЛР) стало и ходить легко. Положили меня на стол. Женщина-хирург осмотрела рану, приказала сестре ее обработать, а затем схватила мое мясо обеими руками, сблизила края раны, и сестра заклеила рану пластырем. Так она быстрей затянется, и я снова буду возвращен в строй. Я пошел сам, правда, еще с палкой, в палату. Десять двадцатилетних младших лейтенантов в одной палате. У всех ранения легкие (не полостные и без повреждения костей). Обмундирование не отобрано. Дырки в заборе, огораживающем территорию госпиталя, имеются. Весна. Солнце. Тепло. В военторге литр спирта - 560 рублей, то бишь злотых, которыми нам платили на территории Польши. Госпитальный двор большущий, тепло все зеленеет, а из репродуктора, что на столбе посреди двора, несется: "Парнишка на тальяночке играет про любовь..." Госпитальный финал наступил скоро и не только из-за того, что легкое ранение легко и вылечивается, но и из-за упомянутой выше цены на военторговский спирт. Однако сначала я вернусь к январской атаке на гарнизон г.Рабки. Захваченных пленных надлежало обыскать. Главная цель - документы с обозначением номера части. Отъем наручных часов и зажигалок был не в счет: обычно это были дешевые и некачественные изделия. Но вот у одного пленного я обнаружил незнакомые мне денежные знаки. При ближайшем изучении они оказались американскими долларами. Было пять бумажек по пятьдесят и еще мелких бумажек на двадцать долларов. Особого значения я этому не придал, тем более что никакого вкуса к валюте у нас от роду не было. Это в последние годы при виде долларов то ли глаза вылезали из орбит, то ли раздувались ноздри. Тогда же эти несколько мелких купюр не могли произвести впечатления. Немец сказал, что он отобрал деньги у поляка в Закопане, а я положил их в карман гимнастерки. Как-никак - а трофей. Потом они перекочевали в мою полевую сумку, которая валялась в "обозе". Бои продолжались, деньги, не имевшие никакого смысла, были забыты. Однажды, когда после большой передислокации мы, как помнит читатель, оказались в районе дер. Рудзица, нам повстречалось замечательное стадо гагастых гусей. Они паслись на небольшом хуторке, который, находясь вблизи переднего края, закрытый рощей, чудом не подвергался обстрелам, чем мы и пользовались при своих передвижениях. В конце февраля в тех краях основательно пахло весной, и гусям, как и их хозяевам, это было на руку. Гуси производили удивительное впечатление. Все в этом месте целиком зависело от войны. Но только не гуси! Им на нее было решительно наплевать. Эта независимость каким-то образом возбуждала гастрономическое влечение к ним. Однако поступить с гусями, как герои Ремарка на западном фронте, когда там было без перемен, мы не могли. Мои разведчики знали, что этого я им не позволю. Кроме того, даже ничего не зная или не помня про три раздела Польши, мы неосознанно ощущали их последствия, равно как и последствия бурных и разнообразных соседских отношений более поздних времен, поддерживавших определенную дистанцию между местным населением и его освободителями, даже в атмосфере необычайной взаимной любви двух народов. Поэтому мы не могли рассчитывать на ликование хозяев гусей в случае их безвозмездного отчуждения. Но есть и еще одно обстоятельство, не позволявшее нам подражать рассказчику романа Э.Ремарка "На западном фронте без перемен" и его приятелю Кату. С трудом и невероятным шумом украсть одного из двух гусей, предварительно промахнувшись из револьвера в дога... Не профессионально! Как-никак, а мы могли и без огня, втихую украсть, что там гуся - человека. Правда, если Дьяченко (без бороды) не наставит на нашей тропе мин. Ни польских, ни советских денег у нас в тот момент не было, и мы купили три крупных гуся за доллары: по трешке за штуку. Пуздра приготовил их отменно, и таким образом, из реквизированных в январе в Закопане долларов девять уже в феврале вернулись польскому народу. Между прочим, должен признаться, что не все в нашем поведении было абсолютно корректно. Часть домов Рудзицы находилась на нейтральной полосе. Жители покинули их. Однажды в предутренней темноте мы выдвинулись за наш передний край и пробрались в один такой дом, чтобы днем было поближе наблюдать за противником и выбрать объект для нападения. Получилось так, что нам пришлось просидеть в укрытии не только день, но и всю следующую ночь, а значит, и еще целый день. Вопрос о пище возник вечером, на Пуздру надежды нет. Однако часа через два после наступления темноты я почувствовал запах вареной курятины. Все было просто: знакомые нам Вася Косяк и Волков незаметно не только для немцев, но и для меня, еще засветло поймали за домом нескольких кур, которые там бродили во множестве. Как правильно рассудили мои ребята, всплеск кудахтанья ночью, когда курам надлежало спать, смог бы привлечь внимание противника. А днем куры и так кудахчут. Поэтому откладывать охоту на кур было нельзя. Предусмотрительность, и не в последнюю очередь относительно еды, была нашей безусловной добродетелью. А что в первую очередь? Оружие и снаряжение. Ничто не могло заставить разведчика забыть о них. Он лучше всех знал, что малейшее пренебрежение ими стоит жизни. Поймав кур, оставалось только разжечь огонь. Дым скрыла темнота. Что же нам оставалось делать с вкусной и здоровой пищей? Съели с удовольствием. Дотошный читатель может спросить, а что, если бы охота за курами нас демаскировала? Ну, конечно, о последствиях легко догадаться. Спроси Волков с Васей у меня разрешения на проведение задуманной операции - ни за что не разрешил бы. Они это знали и потому, нарушив дисциплину, самоотверженно взяли инициативу на себя. Что же должен был сделать я, когда затея обнаружилась? Проявить волю командира и наказать! Но обнаружилась затея только тогда, когда завершилась удачей. Может быть, мне надлежало устроить лицемерный воспитательный сеанс, или принципиально вылить варево на помойку? Не окончательным же идиотом я был, чтобы в каждом штопаном носке держать по принципу, а потому ограничился мимикой. Платить же за кур было некому. О, на какие только компромиссы ни приходилось решаться... И этот не самый трудный. Остальные деньги были возвращены Польше в апреле, и вот как это было. Потратив за пару часов на доступные нам традиционные удовольствия полученные у госпитального начфина свои гвардейские и полевые деньги, мы, молодые офицеры, начали изыскивать дополнительные резервы. Вот когда в дело пошли залежавшиеся в моей сумке доллары, про которые я, честно говоря, забыл! Вечером перед отбоем все было решено. У нас не было ни малейшего представления о каком-нибудь обменном курсе доллара. Всем руководила интуиция и жажда поскорее реализовать многообещающий замысел. Утром, сразу после обхода, мы гурьбой тайком смылись в город, а к обеду вернулись с очень солидным количеством спирта и разнообразными закусками, купленными на рынке: салом, домашними колбасами и даже хорошо сохранившимися прошлогодними яблоками. И пошла писать губерния... Все остальное доступно человеческому воображению. И потому, надеюсь, без особого изумления читатель воспримет факт досрочной выписки за хулиганство восьмерых из десяти, в том числе и меня. Госпитальные проделки не были подсудны военному трибуналу. Поэтому суждение "дальше фронта не пошлют, меньше взвода не дадут" было трезвым и вполне реалистичным Это суждение потом в литературе варьировалось по-разному. У Л.Лазарева (в "Знамени" No 7, 2003, стр. 129) оно выглядит так: "Дальше фронта не пошлют, больше роты не дадут". На мой взгляд такое суждение лишено логики, так как наряду с готовностью и покорностью оказаться в самом опасном месте одновременно носит оттенок претензий: хочется, дескать, больше роты, да не дадут. У А.Т.Твардовскго Теркин говорит: "Дальше фронта не пошлют и с земли не сгонят". Это сильнее, оба исхода - по минимуму преимуществ. Правда, Теркин был сержантом, и ему о взводе вообще не полагалось мечтать, хотя командиров взводов-сержантов было сколько угодно.. Все-таки следует отдать должное гуманности госпитального начальства, которое учло недостаточную для выписки затянутость ран у двоих, и оставило их долечиваться. Это даже великодушно, если принять во внимание непосредственный повод к такой экстраординарной дисциплинарной "медицинской" мере. Представьте себе начальника госпиталя, майора медицинской службы, который с небольшой свитой совершает после отбоя обход заснувших палат. Дверь очередной палаты он открывает сам, так как идет впереди всех. И вот, после продвижения в палату всего на полступни, продвижения вполне деликатного и осторожного (будить ран-больных жаль) - майор медицинской службы оказывается под градом падающих на него банок из-под американской свиной тушенки, грязных вилок и ложек. Банки были осторожно поставлены на верхнее ребро слегка приоткрытой двери. Как только дверь, открывающаяся внутрь, начинает двигаться, все летит вниз. Даже если бы банки были наполнены той самой американской тушенкой, все равно ощущение не из приятных. Но ведь в банках находились разбавленные водой остатки супа и каши. И все это в один момент оказалось на голове, погонах и кителе начальника госпиталя. Да вдобавок еще какая-то сестричка из свиты позади всех неосторожно хихикнула... Никакие наши уверения, что этот фокус был направлен не против него, а против одного из нашей десятки, повадившегося в самоволки к паненкам, начальника госпиталя не смягчили. Не помогло даже такое, казалось бы, неопровержимое, доказательство: "Товарищ майор, Вы только вчера проверяли нас. Мы и предположить не могли, что сегодня Вы опять захотите нас навестить". Хорошо известно, что не только "летом лучше, чем зимой", но и что в госпитале лучше, чем на передовой. И нашим единственным слабеньким утешением было то, что настоящий виновник происшествия, самовольщик, был выписан вместе с нами. Эпизод с долларами, конечно, малозначительный. Мой трофей не шел в сравнение с вагонами и, даже железнодорожными составами, напичканными трофеями больших начальников. Я не видел в этой "валютной" истории ничего предосудительного и даже в те времена, когда за валюту могли упечь в тюрьму, рассказывал про наши госпитальные развлечения в кругу своих коллег-сослуживцев. У кого поднимется рука порицать залечивающих раны парней, которые, дорвавшись до воли, перед отбытием из госпиталя снова на передовую, где каждый из них может завтра сложить голову, вдесятером пропивают добытые в бою две с половиной сотни долларов. Прежде чем оставить воспоминания о городе Новы Сонч, не могу отказать себе в удовольствии рассказать о посещении концерта в доме (или клубе) двух партий: PPR и PPS (Польская партия работнича и Польская партия соцалистична, потом они слились в PORP - Польскую объединенную рабочую партию). В первом ряду сидел начальник гарнизона, полковник. Его свита и остальные тыловики резко отличались от нашего брата как обмундированием, так и некоторой холеностью. Половину зала занимала местная публика. Не буду обижать художественную ценность концерта, тем более что устроители концерта на нее, по-видимому, не претендовали. Зато два номера мне запомнились, и несмотря на всю их скабрезность, воспроизведу их, как смогу. На сцену выносится стол, на котором стоит застывшая в неподвижности, как манекен, молоденькая паненка в короткой юбчонке. Выходят ведущие концерта, он и она. Он: - Цо то есть? Она: - То есть лялька (т.е. кукла). Он обходит стол со всех сторон, разглядывая, что под юбкой. Запускает туда руку и делает слегка резкое движение, имитирующее вырывание волоса. Затем, якобы растягивая волос двумя руками на значительное расстояние, убедительно заявляет: - Уадна лялька! Звук "л" произносится твердо, по-польски: "Ладна лялька". Зал гогочет. Второй номер - загадка. По-русски она звучит так: "Два конца, два кольца, а посредине гвоздик". Это ножницы. Он загадывает ей загадку и предлагает отгадать. Она не может и торопит его: - Цо то есть, пан? Он: - То я. Она: - ?? Он, проводя левой рукой от подошвы правой ноги вверх мимо живота, заканчивает движение тем, что сгибает левую руку в локте и упирает ее в бедро: - Една паука (т.е., палка) - едно колечко. Затем делает то же самое, поменяв местами право на лево, и произносит: - Длуга паука - длуго колечко. Она (удивленно): -А где же гвуздь? Публика хохочет, уверенная в своих детективных способностях, а он, погрузив руку в карман, тянет ее вдоль ноги к самому полу, накаляя ожидания. Наконец он извлекает из кармана здоровенный ржавый гвоздь. Зал неистовствует! (Точно так же, как сейчас море зрителей с лоснящимися физиономиями лабазников хохочет в зале, откуда по телевидению транслируется выступление очередного эстрадного пошляка.) Имея к тому времени некоторое знакомство с Шопеном и Мицкевичем, я недоумевал, почему в Польше, сразу после ее освобождения, преподносят прямо противоположное традиционным представлениям о ее культуре. Другое событие оставило у меня совершенно иной след. В один из дней я был свидетелем продолжительного торжественного католического шествия, которое, по-видимому, было посвящено памяти жертв фашистской оккупации. Течение церемонии, содержание ритуала, одеяния разных монашеских орденов, отношение жителей города и их лица - все это произвело на меня неизгладимое впечатление, тем более что никогда раньше ничего подобного я не видел. Итак, наступало прощание с госпиталем. В моей военной биографии оно было вторым. И я отдавал себе отчет в том, что оно было несколько печальным. Так или иначе предстоял переход от мира с чистыми простынями, регулярной едой и спокойным сном к бою со свистом пуль, разрывами мин и снарядов и тяготами, тяготами, тяготами. Дня через два после того занятного ночного происшествия были готовы все документы, и в компании моих товарищей я отправился в отдел кадров 4 -го Украинского фронта. Он находился в г. Рыбник. Срок прибытия - через три дня. Утром, это было в середине апреля, мы сели в типичный для тех времен дребезжащий поезд, характерный для недавно освобожденных территорий. Удобства и комфорт нас нисколько не интересовали. Вдоль пути все зеленело, было тепло, и через окна без стекол дул приятный ветерок. Фактически, я повторял свой зимний боевой путь: Рабка, Хабувка, Иорданув, Макув и снова Кальвария, и снова Вадовице. Кальвария представляет собой целую местность. Поезд идет несколько километров мимо холмов, буквально усеянных часовенками и распятиями. Когда прошедшей зимой по этому же пути мы шли маршем, я не обратил внимания на подробности пейзажа. Может быть, из-за усталости, может быть, помешала заснеженность. Но в апреле, когда холмы покрылись зеленью, и на ее фоне яркими красками сверкали, как игрушечные, разнообразные и непривычные глазу строения, - эта картина поразила меня, хотя я и понятия не имел о значении и истории этой местности. А совсем на днях я узнал, что примыкающий к Кальварии городок Вадовице, оказывается, родина Папы Иоанна Павла второго. Еще до наступления темноты поезд прибыл на свой конечный пункт, в Бельско-Бяла. Здесь я был месяц тому назад в полевом хирургическом госпитале. Линия фронта за это время отодвинулась на запад не слишком далеко. Моравска Острава, которая была целью наступления, начавшегося 10 марта, все еще оставалась в руках немцев. Несмотря на это, признаков прифронтового города в Бельско-Бяла стало значительно меньше. Зато только подумав о ночлеге, мы обнаружили, что находимся возле... 4-го ОПРОСа. Все мы в разное время побывали в нем. С осени, когда он был в Западной Украине, его продвинули вслед за действующей армией в Бельско-Бяла. Впрочем, он и не уходил из действующей армии. В этом была его замечательная особенность. Все его офицеры постоянного состава (непостоянный состав - это все те, кто задерживается в полку по пути на фронт не более двух недель) дорожили своим местом: и до боев далеко, и в действующей армии числишься. Так вот, офицеры постоянного состава нас помнили. Помнили, что полгода тому назад мы отправились на передовую. Теперь они с уважением оценили, что провоевав и оправившись от ран, мы снова возвращаемся в бой. (А они все еще околачиваются здесь.) Нас приняли хорошо, накормили и уложили спать. Так или иначе, миновав два городка - Тыхы и Пшину, мы прибыли в отдел кадров фронта. Я был совершенно покорен вниманием, которое мне там оказали. Немедленно проверили, присвоено ли мне очередное звание. Да, присвоено, и я лейтенант. Я хочу вернуться в свой полк. Немедленно выясняется, где он. Оказывается, 30-я дивизия, вместе со всем 11-м Прикарпатским стрелковым корпусом, перешла из 1-й гвард. армии в 38-ю армию (которая сама перешла в 4-й Украинский фронт из 1-го Украинского). Мне вручают предписание в штаб 38-й армии, кормят, снабжают провиантом на дорогу, и я отбываю. Разглядывая предписание, я вижу, что на покрытие расстояния не более чем в 20 км., мне отвели трое суток. Такой щедрый отдых получили и мои спутники. Мы отправляемся обратно в тыл, живем двое суток в польской деревне, пьем пиво и прекрасно себя чувствуем. И вот, никто из нас не запротестовал против того, что нас не заставили вступить в бой тотчас по прибытии в штаб фронта. Потом я понял весь "тайный" смысл происшедшего. Об этом чуть ниже. Между прочим, можно сделать более или менее точную временную привязку тех событий. У меня в руках оказалась "Правда" с передовой статьей "Товарищ Эренбург упрощает". Автор - Александров. Не думаю, что этот номер "Правды" был слишком давнишним. Мне встретился первый на моем пути немецкий город Ратибор. Впоследствии он стал польским и получил имя Рацыбуж. Город был разбит. Некоторые дома еще дымились, а из многих окон торчали белые флаги. Прохожих не было, ветер по улицам гнал песок и мусор. VIII. Я снова в своем полку. Заключительные бои. Победа Так ступенька за ступенькой я очутился в штабе своей дивизии. По-моему, это было в Краварже, и через полчаса я доложил командиру полка подполковнику Багяну о прибытии. Это состоялось 21-го апреля в сумерках в кювете у шоссе. Буркнув, где это я так долго пропадал (будто ему не было известно о моем ранении), командир полка потребовал, чтобы я выяснил точно, откуда бьет немецкий пулемет. Только-только была форсирована р. Опава, полк вел бой значительно юго-западнее г. Опава (у немцев он назывался Тропау) за невысокий хребет, вдоль которого шло упомянутое выше шоссе. Мы обходили Моравску Остраву с севера. Моя война продолжалась. Незаметно, сходу и без проволочек я вступил в бой. Так случилось, или как часто приходится слышать, так совпало, что взводный, который заменил меня 4-го марта после моего ранения, был ранен накануне моего возвращения в полк. А дали бы мне в отделе кадров фронта предписание прибыть в 38-ю армию на день раньше (вот он, "тайный" смысл!), он еще не был бы ранен, и я не мог бы снова командовать своим взводом. А это великое дело - снова стать командиром своего же взвода, снова оказаться среди своих В журнале "Знамя", No 5, 2003, Ольга Грабарь на стр. 108 с некоторой, как мне кажется, отстраненностью пишет: "Стремление непременно вернуться в свою часть проявляли многие, хотя объяснить его толком не могли". Как будто такое стремление обязательно требует объяснения. А если не можешь (да и надо ли) объяснить это стремление, то что тогда, оно и не обоснованно? Уверен, что именно потому, что я вернулся в свой полк, даже в самый первый момент выполнения самого первого после возвращения из госпиталя приказа командира полка, т.е.с места в карьер, я чувствовал себя совершенно в своей тарелке. И это состояние заведомо преобладало над опасностью. . Утром мы встретились с моим разведчиком Никулиным (о нем я уже писал). Надо было видеть его мимику! Хитрющей одобрительной гримасой он реагировал на мою вторую звездочку на погонах и тут же тоже беззвучно выразил недоумение и недовольство, увидев у меня в руке сигарету. Дело в том, что все мое курево, которое мне выдавали в офицерском дополнительном пайке, как и все остальное, до ранения я, разумеется, отдавал в общий котел, как же иначе. Теперь же я сам был курящим, и доля каждого уменьшалась. Ну ничего, и крепких наших интендантских сигарет, и слабенькой чешской "Татры", и просто табаку - хватало. Полку надлежало овладеть деревней Мокре Лазце. От шоссе к нему по лощине шла лесная проселочная дорога. Противник сопротивлялся яростно. До конца войны, как потом выяснилось, оставалось две недели, но они были временем ежедневного тяжелейшего прогрызания обороны, прикрывавшей южное подбрюшье Рейха. Мне было приказано выдвинуться как можно ближе к фрицам и докладывать об всех замеченных изменениях их поведения. Нам это удалось. В довольно узкой нейтральной полоске нашлось очень удобное место, в котором мы были невидимы для противника и защищены от его огня, он же был у нас как на ладони. Так прошли сутки, а в полдень меня вызвали в штаб полка. По правде сказать, очень не хотелось оставлять "тепленькое" укрытие. Тем более, что путь почти в полкилометра лежал по дороге, которую противник держал под минометным огнем на запрещение. И для чего меня вызвали? Оказывается, пришли еще февральские или даже январские ордена. Надлежало их вручить, и ради получения очередного я должен был совершить небезопасный путь. Дождавшись темноты, я со связным отправился в обратный путь. А ночью слева от нас, после короткого артналета противнику удалось отбить у 256-го полка нашей дивизии большую деревню Грабине. Возвращать Грабине пришлось нам, и мы это с успехом сделали. Не то чтобы Грабине находилась на ярко выраженной высоте, но над окружающими полями эта деревня господствовала. В километре впереди начинался снова лес. Оба батальона прошли туда, а деревня время от времени испытывала на себе минометный огонь довольно крупного калибра. Между прочим, задача овладеть Мокре Лазце осталась за нами. Только теперь надо было войти в нее с двух направлений. Штаб полка разместился на западной окраине Грабине, в подвале приземистого дома. Разведчики прикорнули внизу, а я поднялся наверх и в угловой комнате с окном (без стекол) в виде фонаря увидел пианино. Уселся и стал бренчать что в голову придет. Минуты через две в дверях возник ПНШ-1 капитан Шулин: "Ты что,.. твою мать, хочешь штаб демаскировать!" И тут же из-за спины Шулина слышу голос начальника штаба: "Играй, играй; ты что, Шулин, думаешь фрицы поверят, что это в штабе нашелся м...к, который додумался в бою наяривать на пианино?!" Мне тоже захотелось вздремнуть, ночь была совсем без отдыха. Спустился к своим ребятам, прилег и забылся. А сквозь сон слышу жалобное и уже надоевшее, занудливое: "Слива, слива, я африкос, ответь, прием". И так, раз за разом довольно длительное время. Это командир радиовзвода роты связи. Ищет батальон майора Воронова. И телефонная, и радиосвязь потеряны. Батальон пропал. "Африкос" означало абрикос, но командир радиовзвода не выговаривал "б". Так штаб полка и стал африкосом. Зато в лексиконе радиста отсутствовало ругательство на букву "б", потому что с буквой "ф" оно не звучит. Меня дергают за плечо: "К командиру полка". - "Найди батальон, не найдешь - пеняй на себя". Как будто потерял батальон я лично. "Уточни, в 23.00 артналет, и - в атаку. Взять Мокре Лазце". Темнеет. Два разведчика, телефонист и я идем пока по проводу. Доходим до обрыва и второго конца найти не можем. Рыскали-рыскали. Наконец наткнулись. Но не на второй конец провода, а на батальон! И где! Батальон занял без боя Мокре Лазце. "Но скоро артналет", - буквально обжигает меня то, что сказал командир полка. Уже на ходу пролепетав две фразы по этому поводу майору Воронову, бегу с ребятами (кроме телефониста) в обратный путь. Хлюпающая, набухшая от дождя пашня, шуршание очередной мины и следующее за этим падение ничком, близкий разрыв и шлепание падающих крупных осколков. Скатившись в подвал к командиру полка, не могу произнести ни слова: сердце - в горле. Все-таки отменить артналет успели вовремя. Этот эпизод всплыл в памяти только лет через тридцать пять после того апреля. Тогда одна из газет рассказала о похожем случае, отметив его значимость. Для нашего брата это было обычным, не заслуживающим внимания делом. Противника не встретили, не стреляли. Стреляли по тебе? Так ведь жив. Черновая работа. Подумаешь, побегали лишку! Начинало светать, когда и командир полка, и весь штаб, и мы уже были в Мокре Лазце. Километрах в полутора на железнодорожном тупике - лесопилка. "Выбей их оттуда". Я все чаще получаю такие приказания, если в подходящий момент оказываюсь под рукой у начальства (дело в том, что динамика боя ошеломительная, и легче обойтись "подручными средствами", а не связываться с батальонами и терять на этом время). Выбили. Немцы на той стороне каньона, за железнодорожным полотном. Сюда им не вернуться из-за нашего заградительного огня, но и они устраивают бешеный артиллерийский огонь, который заставляет нас воспользоваться помещением со стрелкой вниз и надписью "LSR" возле двери: Luftschutzraum - бомбоубежище. Там несколько женщин и детей. На их лицах ни капли испуга. Улыбки и приветливость. Говорят, что эту аббревиатуру "LSR" они, чехи, расшифровывают иначе. Я забыл (и не могу вспомнить до сих пор), как точно это звучит, но смыл такой: скоро придут русские. Вот и пришли. Эта встреча с мирным населением Чехословакии не первая. Ведь была вся Словакия поздней осенью 1944-го и потом зимой. Но эта, так у меня запечатлелось, стала особенной и положила начало каким-то особенным представлениям о чехах. Надо было видеть эти глаза в полумраке убежища. Они говорили нам, что пришли долгожданные освободители, что только они и заслуживают интереса и внимания, это и есть главное и замечательное событие, а эти фрицы с их артиллерийским огнем - ведут себя, как назойливые мухи. Море любви, доброжелательства, доброты, участия, готовности помочь. Искренность необычайная. Какие улыбки! И это было всюду. И на всем пути до Праги и обратно в июне и июле 1945 г. Забегая вперед, я вспоминаю трехдневный заключительный бой за Оломоуц. Особенно ожесточенным был день 8-го мая. Но чехи, несмотря на огонь, улучали любую возможность помочь, угостить, подкормить, когда мы, продвигаясь от дома к дому, брали город. Радушие неподдельное. А потом, начиная с 9 мая и все дни от Оломоуца до Праги, звучало непрерывное "наздар". Это были лучшие воспоминания всей моей жизни. Я долго называл Чехословакию страной моей юности. Когда все это в августе 1968 г. было оборвано, меня обуревали горечь и сожаление. Я думал, как же нужно было нам вести себя потом в Чехословакии, чтобы за двадцать лет так испохабить отношения между двумя народами и вызвать к себе такую ненависть. В те дни августа я снимал комнату в поселке Неменчине к востоку от Вильнюса и каждое утро уходил на лесное озеро Геля. В лесу удобно было слушать западное радио, рассказывавшее о событиях в Чехословакии. В первых же передачах сообщалось, что при пересечении границы с ГДР под одним из танков войск вторжения провалился мост через неширокую речку. Чехи немедленно окрестили его мостом советско-чехословацкой дружбы. Мне так понравилось это остроумное язвительное определение, что через неделю при возвращении домой я не удержался и рассказал про "мост дружбы" двум случайным попутчицам в купе поезда Вильнюс-Москва. Вот уж надо было видеть высокомерное презрение на их лицах: "кто же ты такой и чем восхищаешься?" Справедливости ради я обязан подчеркнуть, что годами складывавшиеся отношения между учеными нашего института и чешскими коллегами в моей области исследований остались неприкосновенными, т.е. по-прежнему теплыми и доверительными. Взаимные встречи и семинары продолжались, статьи в журналах публиковались. Я помню, как однажды сотрудница института математики в Братиславе рассказывала мне в Москве, что ее младший брат, оканчивавший среднюю школу, заявил об отказе заниматься русским языком. "Я сказала ему, что русский язык - это язык Пушкина и Толстого, а не только Брежнева и Косыгина". Это было сказано, хоть и с надрывом (а как же иначе!), но с убежденностью, достоинством и превосходством над теми, кто устроил чертовщину с вводом войск. Говоря так, она (не без оснований) доверяла мне, и я ей благодарен... Итак, шли последние дни апреля 1945 г. На каждом фронте были свои заботы. Если у маршала Жукова шло грандиозное сражение, втянувшее в свою воронку массу живой силы и техники, то у нас шло методичное преодоление отчаянного сопротивления противника, прогрызание каждого оборонительного рубежа, создаваемого перед любым удобно расположенным населенным пунктом, на любом выгодном элементе рельефа. Рывок вперед, затем залегаем под бешеным огнем, затем быстрая и эффективная организация артиллерийского подавления очага сопротивления. Снова рывок до следующего рубежа, где противнику удается зацепиться, и т.д. Продвигаемся не более 3-х - 5-ти км. в день, в основном - без танков. Таков ритм заключительного наступления нашего полка (думаю, что всех войск 4-го фронта). Вот населенные пункты, через которые мы шли: Будейовице, Лубояты, Альбрехтице, Юловец, Хохкирхен, Билов, Биловец, Штернберк, Шмейль. Они у меня перед глазами в двух видах: на местности (т.е. прямо передо мной, и я в них) и на топографической карте, все листы которой я вижу до сих пор со всеми подробностями. Последние десять дней боев отложились в памяти час за часом. Остановлюсь только на трех эпизодах. 29-е апреля. Вторая половина дня. Все управление полка залегло на опушке леса. Никакого пространственного разделения на НП, КП и штаб полка нет. Впереди на пологом холме - Лубояты, которые мы никак не можем взять, а вдоль опушки передается дивизионная газета, на первой полосе которой, внизу сообщается о том, что Гиммлер затеял сепаратные переговоры с нашими союзниками о перемирии. Это производит впечатление. Забрезжил конец войны, к которому ой как хочется остаться живым. "Воронов! Что же ты не атакуешь?!" - негодует и настаивает Багян. "Мешает пулемет, дайте-ка вот туда и туда!" - Воронов бережет людей, просит и огнем помочь и атаку оттянуть. А между тем приближается время, когда в полк явится начальник оперативного отделения штаба дивизии майор Галканов и будет кочку за кочкой, куст за кустом, сверяя карту с местностью, проверять, выполнил полк, или нет, задачу дня. И так бывает к концу каждого дня. И выполнить задачу дня - закон. И взять Лубояты - кровь из носа. И согласно дивизионной газете затеваются сепаратные переговоры, а значит близко, очень близко... А что близко? Даже подумать боязно, хотя очень хочется... И так не хочется быть убитым!.. И скоро явится майор Галканов, а Воронов не атакует и все тут. Начальник штаба майор Гуторов мне: "Разведчик, бери ребят, пошли поднимать пехоту". Что было дальше, пусть каждый досказывает себе сам, но Лубояты были взяты до появления майора Галканова. Только, находясь позади пехоты хотя бы на метр, ты ее не поднимешь и Лубояты не возьмешь. Он, бедняга рядовой, лежит и ему страшно подняться: ведь немцы запросили мира. И ты это понимаешь, и в данный момент он живой, а поднимешь - может быть, убьют. И тебе тоже не хочется быть убитым. Но ты мечешься по цепи. И видишь, что тот, которого ты заставил подняться, снова залег. И будь проклято это занятие. На следующий день фронт взял Моравску Остраву. Мы в двадцати километрах к северо-западу. "Всем взводом вперед, пока не встретишь противника!" И мы идем вперед от одного строения к другому, на карте они, как водится, помечены "г.дв". Мы не встречаем никого - ни противника, ни местных жителей. Не проходит и часа, как вдруг откуда ни возьмись на нас мчится немецкая легковушка. Инстинктивно, не раздумывая, без команды - пара гранат, автоматы в упор, и у нас в руках штабной майор 4-й горнострелковой дивизии СС. С портфелем. А в нем карты и документы. Срочно отправляю добычу в полк. Говорили, добыча пригодилась. Вскоре нас догоняет один из бойцов комендантского взвода. Полку изменили задачу. Во второй половине дня мне приказывают измерить глубину Одры. Это Одер, в тех местах его верхнее течение. Западнее Остравы в него впадает Опава, а мы намного южнее. Были севернее Остравы, а теперь - юго-западнее. Только полезли в воду, как задача снова меняется. Выбили немцев из Альбрехтице, но оставшийся здесь и засевший где-то снайпер выбивает наших по одному. "Найти!" Нашли, захватили, привели. Получил свое. Не оставайся в нашем тылу, не вреди! Снова сместились вправо. Билов и Биловец. Опять вправо. Юловец. Из него на Хохкирхен. Дальше не пробиваемся. Снова вправо, в обход. Притом ощущение такое: "Сопротивляешься - черт с тобой. Обойдем". Идем всю ночь. Дождь и слякоть. К утру взяли Штернберк, и день прошел спокойно. А на утро началось... Про действия 1-й и 38-й армий в целом я могу прочитать в книге маршала Москаленко "На юго-западном направлении". Про действия 11-го Прикарпатского стрелкового корпуса и 30-й Киевско-Житомирской стрелковой дивизии там же рассказывается лишь местами и очень скудно. Что уж говорить про наш полк! Когда я пишу о моих боях, я на ощупь накладываю их на общий фон упомянутой книги и радуюсь, находя для себя точное место в общей системе армейского дневника Моравско-Остравской и Пражской операций. Так вот, что я имею в виду, говоря "началось". 4-го мая на самой окраине Штернберка, на чердаке дома лесничего расположился НП полка. Там командир полка подполковник Багян, командир дивизии генерал-майор Янковский и командир корпуса генерал-лейтенант Запорожченко. Именно в таком порядке, если считать от переднего края, они стоят в затылок друг другу и общаются только с непосредственным соседом. Это что-то да значит, когда на НП полка столько и таких генералов. Начальник штаба пока держит меня при себе, я у него на подхвате. "Слышишь, артиллерию? Это 2-й Украинский. Пробиваемся на соединение с ним", - заговорщически говорит он мне. Вот почему здесь комкор. Мы должны пройти через Моравские ворота. Ближайший населенный пункт, в котором ощерился противник - деревня Шмейль. В это время я вижу, как метрах в ста впереди один за другим вылетают "доджи три четверти" Это юркие и сильные автомобили грузоподъемностью в 3/4 тонны. В данном случае они выполняли функции скоростных тягачей для противотанковых пушек. стремительно разворачиваются, оставляя на позиции десятка два пушек, и так же быстро прячутся в своих укрытиях за окраинными домами, которые, как легко сообразить, расположены позади командира корпуса. Удивительная картина. Раньше пехотинец старался быть подальше от пушек и пулеметов, которые для противника были предпочтительными целями, и таким образом спасал себя от огня, предназначенного именно им - пушкам и пулеметам. Да порой и сами пушки, вернее их расчеты, чувствовали свою обреченность. Недаром противотанковую пушчонку, так называемую "сорокапятку", ее расчет называл "прощай Родина". Что уж говорить о пехотинце, избегавшем соседства с нею. В данном же случае, как только пушка занимала огневую позицию, он, бедняга, подползал к ней поближе. Стал видеть в ней защитницу. Приданной и поддерживавшей артиллерии у полка было четыре истребительных противотанковых артиллерийских полка (ИПТАП). Займитесь подсчетом, сколько это пушек, даже если полки половинного состава. Начался бой. В эти часы мы были как в мыле. Нас гоняли на разные фланги. Носились по открытой местности, все время увертываясь от разрывов. В одно из очередных возвращений на НП я оказался невольным свидетелем сцены, которая была естественным следствием безуспешного прогрызания немецкой обороны на окраине Шмейль. Генерал Запорожченко раздраженно и резко бросает стоявшему перед ним командиру дивизии генералу Янковскому: "Так дело не пойдет, товарищ генерал. Выдвиньте командира полка на шестьсот метров вперед. Пусть чувствует бой". Командир полка стоит в полуметре от комкора, но последний говорит о нем только в третьем лице. Поворачивается и, покидая НП, вдруг видит меня. По его лицу нетрудно понять, что недоволен присутствием тут какого-то лейтенанта при неприятном разговоре. Генерал-лейтенант в сердцах неверно оценил расстояние. Шестьсот метров - это далеко за боевыми порядками немцев. Командир дивизии молча последовал за своим начальником, а командир полка тоже молчит, обводит глазами присутствующих, уверенный в сочувствии, а мне бросает: "Найди хорошее место". Тогда я не анализировал драматизма той сцены. Сейчас я пытаюсь представить себе, что чувствовал командир полка подполковник Багян, находясь на самом острие удара и слыша себе в затылок дыхание двух генералов, своих грозных начальников. Думаю, он был бы рад выдвинуться и на шесть километров вперед, лишь бы избавиться от психологического давления в то время, когда ему надлежало свободно управлять боем. Дальше - неинтересно. Командир полка с нами "перекантовался", как тогда говорили, из дома лесничего в сыроватую лощинку, а через десять минут был приказ оставить попытки пробиться через Моравские ворота, плюнуть на Шмейль, и снова - в обход справа. В ночь на 5 мая взвод идет вместе с полком. Утром на привале начальник штаба: - Добирайся, как знаешь. Деревушка Веска (на самом деле, это тавтология: Веска и деревушка - синонимы) в нескольких километрах к северу от г. Оломоуц. - Все осмотри, встретишь нас. Нам сопутствовала удача. На шоссе пусто. Вдруг показывается "Студебекер" с ДШК в кузове (так назывался пулемет Дегтярева-Шпагина, крупнокалиберный). Голосуем, нас всех подбирают, и мы узнаем, что наши хозяева держат путь на...Прагу. Даже срок указан, 6-е мая. Ничего не понимаю. - До Праги 200 км. занятого немцами пространства!.... - Нам приказано. -Ну, раз приказано, тогда дуй! Но вот и Веска. Распрощались со "студером" и ДШК. Что с ними стало, напоролись или нет, нам неизвестно. Полк придет не скоро. Выбираем дом с хорошим обзором. Оставляю двоих. Отправляемся к Оломоуцу. Входим в пригород, больница. Возле нее люди, и все смотрят в одну сторону. Довольно пологая высотка, вспахана, окаймлена лесом, открыта со стороны больницы. По опушке кольцом залегли местные жители с оружием разных типов. В центре пашни - закопанный немецкий танк. Подумать только! Ничем не защищенные фигурки - против, хотя и обездвиженного, но все еще огрызающегося чудовища, которое вертит башней и изредка бьет. По одному к больнице прибывают редкие раненные, но все уверены в своем превосходстве и окончательной близкой победе. Рассказывать про бой в городе нет смысла. Когда употребляют штамп "земля гудела", то думают, что предлагают исчерпывающую характеристику происходившего. Ничего подобного! Гудело, содрогалось, трещало, стонало и дребезжало все, что могло выполнять эти функции. Это длилось весь день 8 мая. Мысль о том, что таким может быть последний день войны, не могла даже возникнуть! От дома к дому... Падают убитые, раненых оттаскивают в подворотни и подъезды домов, а там перевязывают. С выходом на противоположную окраину города часам к семи вечера бой внезапно затихает. Штаб полка занимает дом с внутренним двором. Тут и моя взводная повозка. Пуздра кормит разведчиков. Едят нехотя. Кто как устраиваются передохнуть и подремать. "Комвзвод, поешь", чего-то протягивает мне Пуздра. Усталый жую, не очень вникая в доносящиеся до меня слова о том, что командующий фронтом генерал Еременко кому-то предъявил ультиматум и пригрозил генеральным штурмом. В конце концов, штурм - так штурм, не впервой. И вдруг: "- К командиру полка!" "На рассвете проверь, ушли немцы или нет". - "Есть", - хотя мелькнуло, почему бы им оставлять выгодные позиции за городом. Тем временем знакомый нам Барышевский подобрал взводу просторную квартиру, вежливо переместив в ее отдаленную часть человек пять женщин и детей. Засыпаем мгновенно, а в три часа утра, продрав глаза, еще заспанные выходим на свое почти формальное задание. Внезапно из внутренних комнат выбегает одна из женщин. Растрепанная, радостная и возбужденная она сбивчиво скороговоркой сообщает, что по радио объявлено о безоговорочной капитуляции Германии. Тут же выражение ее лица меняется, она недоумевает, почему я не отвечаю ей восторженными возгласами. А я под впечатлением еще не ушедшей из памяти вчерашней мясорубки, которая никак не походила на последний бой, не воспринимаю, что она говорит, тем более что в таких важных случаях единственным заслуживающим доверия источником сведений является только мой прямой начальник. Полазив в еще не ушедшем предрассветье по нейтральной полосе и отметив у противника некоторое шевеление на фоне светлеющего неба (а больше ничего от нас и не требовалось), возвращаемся в штаб полка. Командир полка спит, а начальник штаба, как от назойливой мухи, отмахивается от моего доклада и с очень серьезным видом приказывает мне подшить чистый подворотничок и побриться (чего я еще никогда не делал). На мой молчаливый недоуменный вопрос, с удовольствием расстается с серьезностью и, расплывшись в счастливейшей улыбке, отвечает: - "Война кончилась". Мы обнялись. Но забот много. Показывает приказ, из которого я помню, что огонь прекращается в 8.00 9 мая, на каждый выстрел надлежит отвечать тройным, при появлении танков быть в готовности отражать атаку, к пленным относиться гуманно, офицерам оставлять холодное оружие. "Сейчас приедет наш парламентер, начальник разведки корпуса, будешь сопровождать его на передний край". Вот для чего чистый подворотничек и побриться... Подкатывает "виллис". Рядом с водителем молодой подполковник. Такими в моем представлении должны были быть офицеры Генерального штаба. Высокого роста, строен, подтянут, умное лицо, решителен. Он парламентер. Я сажусь сзади рядом с переводчиком. Справа у ветрового стекла - высокий шест с намотанным на него белым полотнищем. При подъезде к переднему краю парламентер раскрывает полотнище. Останавливаемся. Никакого движения со стороны противника. На расспросы парламентера пулеметчик, с которым мы несколько часов тому назад договаривались, что в случае чего он прикроет нас огнем, отвечает: "Когда лейтенант утром приходил, немцы копошились, а сейчас не видно". Сам он только что сидел на бруствере окопа спиной к противнику и покуривал. Теперь он прячет сигарету в опущенной руке и отвечает стоя, почти по форме, зная, что война окончена, и ему нечего опасаться пули. Попробуйте ощутить этот момент, когда четыре года непрерывно подстерегавшей тебя смерти почти мгновенно сменились победой над ней. Для меня этот эпизод до сих пор служит символом окончания войны. Утро теплое, небо синее, тишина, и мы - живы. Подполковник озабочен, мы медленно движемся вперед по шоссе. Оно слегка поворачивает влево, и мне становится видной та его часть, по которой мы ехали из города. Километрах в полутора позади нас с такой же скоростью движется сверкающая на солнце кавалькада трофейных лимузинов с армейским и прочим начальством. Как только стало известно от нескольких плененных нами немцев, что основные их силы под командованием фельдмаршала Шернера отказались от капитуляции и ушли еще вчера, кавалькада превратилась в экстренно действующий штаб. Организуется преследование. В основном этот образ действия предвиделся еще вчера. Вот почему с таким остервенением нам не отдавали Оломоуц, вот откуда обрывки фраз о "генеральном штурме", вот откуда предположение командира полка, что немцы могут и уйти. К тому же в душе мне было стыдновато перед той женщиной, которой я не поверил, что война кончилась. Само собой вышло, что мои "представительские" функции прекратились, и, оказавшись на двух самоходках СУ-76, мой взвод превратился в подвижную группу, вместе с другими бросившуюся к Праге. По пути города Литовель, Свитави, Хрудим, Колин. В пригороде Праги мы остановились 12 мая. Это было неподалеку от местечка и железнодорожной станции Чешский Брод. Между прочим, через двадцать пять лет в составе небольшой группы я ехал поездом в Мюнхен. Наш путь лежал через Прагу. Мимо Оломоуца по расписанию мы должны были проследовать ночью. Около семи утра я вышел из купе в коридор. Поезд стоял у перрона с навесом, и прямо передо мной висело название станции "Olomouc". Я не успел выйти на перрон. Поезд тронулся. Даже нечаянное свидание с городом моей юности не состоялось. Было обидно. К тому же стало ясно, что поезд намного опаздывает. Прибудем ли мы вовремя в Прагу, где нам предстоит пересесть на поезд "Прага - Париж"? Забегая вперед, скажу, что в Праге мы только-только успели перейти с одной стороны перрона на другую и, таким образом, поездка не была сорвана. Однако опасаясь окончательного опоздания, мы основательно поволновались, следили за каждым километром пути. И вот скоро Прага, но дорога каждая минута. Медленно проплывает перрон с названием "Чешский Брод". "Юрий Львович, сколько осталось?" - спрашивают мои спутники, зная, что с Чехословакией я знаком довольно близко (как-никак, а с востока на запад прополз и прошел всю - до Праги). "Одиннадцать километров", - отвечаю я. Топографическая карта у меня была всегда "сотка" (масштаб 1:100000), т.е. минимальный отрезок километровой сетки на местности равнялся одному километру, и потому измерить расстояние не представляло труда. Через полминуты проплывает километровый столб с отметкой "11". Вот какие подробности удерживает память. Итак, война кончилась. В Праге спрашивали друг друга не "из какой дивизии", а "какого фронта", так как там сошлись 1-й, 4-й и 2-й Украинские фронты. Оглядываясь назад, я вижу, а читатель, надеюсь, со мной согласится, что моя жизнь соткана из случайностей, что я тысячу раз мог погибнуть и тогда не смог бы удивляться, как это я остался живым. Но тогда кто-то другой писал и рассуждал бы точно так же. Сказал же Окуджава: "Мы все - войны шальные дети..." Но есть и другое чувство. Сознавать, что ты был непосредственным участником триумфального финала, и более того, приближал его своей предшествовавшей крохотной личной военной историей - большое счастье. IX. Сразу после войны. Дальше, после 9 мая - калейдоскоп событий. Почти месяц лагерем в лесу под г. Колин к востоку от Праги. Приезд в дивизию командующего 38-й армией генерала Москаленко, который перед строем каре прокричал: "Кто ранен и не награжден?". Медали были розданы тотчас. Командиры полков устраивают приемы для своих офицеров с приглашением командиров и штабов соседей. (Помню, как в дверях зала с накрытыми столами появилась фигура самолюбивого Банюка, командира 256-го полка, того самого, который драпанул из Грабине. Все в дивизии знали, что Банюк однажды избил палкой своего полкового инженера. Гордыня так и перла из него. Остановившись в дверях, он и шага не сделал, Пока Багян не пошел ему навстречу.) Затем длительный марш до середины июля через Пардубице, Градец Кралевский и Наход в Силезию, дальше через Варшаву к Цеханову, к Млаве в Польше. После нее начиналась Восточная Пруссия. Это было уже далеко от моей прекрасной Чехословакии, и мне хочется снова оказаться там, особенно на пути от Колина до Градец Кралевский. Надо сказать, что пехота уже не шла пешком. Трофейных лошадей и повозок было так много, что весь личный состав стрелковых полков со всем комфортом следовал на повозках. В пешем строю с нерасчехленным знаменем мы проходили только через крупные населенные пункты, дабы показать, какие мы бравые, дисциплинированные и как мы уважаем местное население. Главным элементом комфорта был многокилометровый зеленый тоннель, образованный смыкающимися кронами деревьев, растущих по обе стороны шоссе. Вообще, все дороги в Чехословакии обсажены плодово-ягодными деревьями. Но деревья "нашего" тоннеля были черешнями. Поэтому тоннель можно назвать красно-зеленым. Совсем недавно мы гибли в стрельбе и гари. Теперь мы легко катили на пароконных повозках по асфальту, иногда даже рысцой; наши котелки были наполнены спелой черешней, и мы, кто полулежа, а кто свесив ноги в сапогах или ботинках с обмотками, выплевывали косточки и блаженствовали! Однажды, более чем через тридцать лет после Победы, моя пятилетняя внучка забралась утром ко мне в постель, мы ели черешню и стреляли косточками в потолок. Она заливалась хохотом, а я вспоминал черешню на чешских дорогах. Так или иначе, но путь от тех черешен до городишка и железнодорожной станции Лик (теперь - Эльк), что находится на севере польской части Восточной Пруссии, длился почти полгода. На станции Лик мы погрузились в эшелон, который повез нас из Европы домой. Хотя в каждом дне этого полугодичного пути можно было найти сюжет для небольшого рассказа, я не буду злоупотреблять. В середине лета, переправившись на понтонах на правый берег Вислы, мы стали на дневку в правобережной части Варшавы, которая называется Прагой. По сравнению с ликовавшей в мае златой Прагой, эту можно было бы назвать одним словом: несчастье. Мой взвод расположился на дневку возле застарелого пожарища и вырытой рядом с ним землянкой с единственным жильцом - одиноким пожилым хозяином сгоревшего дома. Он был молчалив и не отвергал наши приглашения к столу. Однажды мы спросили у него, кто сжег его дом, немцы или русские. Он ответил дипломатично: "Немецкие снаряды летели с той стороны, русские - с той (противоположной). А тот снаряд, который сжег мой дом - с той стороны". Он указал направление, которое было перпендикулярно направлению, проходившему через его дом от русских к немцам. В Цехануве дивизию расформировали, командир дивизии попрощался с нами из окошка трофейного лимузина. Личный состав нашего полка передали 113-му полку 38-й гвард. дивизии, которая воевала на 2-м Белорусском фронте. Моих разведчиков объединили с разведчиками нового полка, а я стал командиром тех и других. По асфальтовым шоссе почти безлюдной Восточной Пруссии мы дошли до хорошо оборудованного военного городка Шлагакруг в окрестностях городишка Арис (теперь Ожиш). Полк разместился в бывших немецких казармах. По пути мы раза три пересекли оборонительные полосы поверженного противника. В каждой по нескольку линий траншей, проволочные заграждения в несколько рядов металлических кольев, целехонькие бетонные доты. Оборона немцев мастерски взломана, а полосы попросту брошены. Колонну полка на протяжении всего марша по Пруссии замыкало подразделение численностью от роты до батальона. Оно отличалось отсутствием оружия и рыжим цветом обмундирования. Однажды, не помню точно этого момента, я его не увидел. Оно исчезло незаметно. Это были наши, освобожденные из плена. Нас, командиров спецподразделений, т.е. командиров взвода разведки, саперного взвода, роты связи, роты автоматчиков и музвзвода, в городке Шлагакруг поселили на втором этаже над офицерской столовой. Коридор и несколько комнат. Поговаривали, что у немцев там был бордель. Впервые после окончания войны младшие офицеры, командиры взводов, были отделены от своих бойцов. И квартировать, и питаться стали порознь. Из своей комнатенки я стал ходить к разведчикам в казарму с двухэтажными деревянными кроватями, почти как в гости. Жили мы, несколько офицеров, дружно. Два офицера - командир музвзвода (фамилии не помню) и командир саперного взвода лейтенант Павлов, жили вместе с женами. Акт бракосочетания официально производился командиром части. Обе жены были репатриантками из угнанных в Германию советских девушек. Павлов и я были самыми молодыми лейтенантами, и в нашем офицерском окружении нас так и звали: молодой сапер и молодой разведчик. У меня до сих пор сохранилась фотография, на обратной стороне которой Павлов написал: "Молодому разведчику от молодого сапера". Когда в декабре последнего военного года, покидая Восточную Пруссию, мы пересекали государственную границу (по-моему, это было в г. Гумбинен, теперь г. Гусев, или в Гольдапе), обе жены были сняты с воинского эшелона и разлучены с законными мужьями. Надо было видеть, как метался и горевал молодой сапер. Абсолютно хладнокровный при обращении с минами, с каким трудом он сохранял самообладание и как мучительно он подавлял в себе прорывавшийся протест против учредителей и исполнителей этого акта. Войдя первый раз в отведенную мне довольно неопрятную, запущенную комнатушку, я обнаружил вполне исправный патефон, а в груде разбитых пластинок - единственную уцелевшую. На одной стороне была мелодия из "Лебединого озера", именно та, которая сопровождает первый пролет стаи лебедей и немного далее. Как вдруг защемило сердце: Пруссия, Шлагакруг и ...Чайковский! Вот уж чего не ожидал... Хотя, что же удивительного?... И Зигфрид и Ротбарт... "Жизнь армейского офицера известна. Утром ученье, манеж; обед у полкового командира или в жидовском трактире; вечером пунш и карты". Так у Пушкина в "Выстреле". Ученья по утрам были и у нас, хотя какие это ученья... Фронтовики относились к ним, мягко сказать, без энтузиазма. Старшие возрасты вот-вот демобилизуются. Про манеж никто и не вспоминал: мы