та - крепко сколоченный, плотный, с обветренным красным лицом "рубаки-кавалериста". Он пошел добровольцем на войну 1914-1918 гг. (служил в "гусарах"), а затем добровольцем в Красную армию во время гражданской войны. Тем, кто не знал его, трудно было угадать в нем поэта. Он производил впечатление смелого и энергичного "конника-буденовца". В 1922 году Н.С.Тихонов выпустил 2 небольших книжки своих стихов: "Брага" и "Орда", которые прогремели на всю страну. Если Всеволод Рождественский был поэтом, восхищавшим прежде всего молодых девиц, то Н.С.Тихонов был поэтом, восхищавшим мужскую молодежь. На вечерах в Союзе поэтов от Н.С.Тихонова неизменно требовали прочесть "Балладу о синем пакете" и "Балладу о гвоздях". В последних строках этой баллады Тихонов прославлял героев -большевиков в Красной армии: "Гвозди бы делать из этих людей". В сознании комсомольской студенческой молодежи эта строчка звучала, как молот, вбивавший "гвозди" (т.е. людей) в жизнь и быт советского государства. Для Н.С.Тихонова не было никаких сомнений и колебаний, он принял советский строй безоговорочно и сохранил веру в него и в страшные довоенные тридцатые годы, и в послевоенные сороковые. В Союзе поэтов стихами Тихонова восхищались, но его самого считали твердокаменным большевиком, способным в борьбе "за коммунизм" на все. Меня познакомил с Тихоновым Юрий, и я несколько раз встречался с ним в Союзе поэтов и в редакции журнала "Ленинград", когда он был еще молод и не был сановником от литературы и поэзии. Наше знакомство прервалось в конце двадцатых годов, когда началась чистка и реорганизация Союза писателей и Союза поэтов. Я сохранил теплое впечатление от знакомства с Елизаветой Полонской. Юрий писал рецензию о ее книжке стихов, и она несколько раз заходила к нам на квартиру, где познакомилась с Шурой. Они нашли какой-то общий "женский" язык и весело болтали. Елизавета Полонская мало походила на поэта. По про- | фессии она была врач и, кажется, позже отошла от литературы. Вениамин Александрович Каверин пользовался особой симпатией ленинградской интеллигенции. Он был Вениамином, то есть самым младшим по возрасту среди "Серапионовых братьев". Филолог и литературовед по образованию, он начал свою литературную деятельность с научного исследования о Сенковском ("Бароне Брамбеусе"), современнике Пушкина. Сенковский был писателем и критиком, редактором-издателем "Библиотеки для чтения". Исследование В.А. Каверина было опубликовано в 1929 году и переиздано в 1950 году. Роман В.А.Каверина "Скандалист, или Вечера на Васильевском Острове" (1929), посвященный школе "формалистов" в советской литературе, вызвал сенсацию в литературных и литературоведческих кругах Ленинграда. Они быстро нашли живых прототипов в героях романа: Виктора Шкловского ("Драгоманов"), профессора Б.М.Эйхенбаума и "младших богов" формалистической школы. Другой роман В.А.Каверина "Исполнение желаний" (1934-1936) рисовал жизнь и нравы студенчества и профессуры Ленинградского Университета в 20-е годы. Я познакомился с- этой жизнью в 1923-1924 гг. как студент университета и во второй половине 30-х годов уже как преподаватель. Насколько я знаю, прототипов у героев этого романа, кроме одной фигуры, не было. Роман был особенно любим филологами, литературоведами, историками и прочими представителями гуманитарных наук. Они быстро узнали в юрком "молодом окололитературном человеке" Зильберштейна, составившего огромную коллекцию рукописей писателей XIX-XX в. рисунков и эскизов художников того же периода. Зильберштейн скупал за бесценок все, что мог скупить у обнищавшей и голодной старой интеллигенции дореволюционных лет. Особенно ценной и полной была собранная Зильберштейном коллекция рисунков и эскизов молодого И.Е.Репина. Эта коллекция, по рассказам видевших ее "друзей" Зильберштейна, имела такую ценность, что в конце концов в "Правде" или в "Известиях" появилась короткая заметка, сообщавшая, что Зильберштейн завещал свою коллекцию рукописей, рисунков и нот в дар Советскому государству. А у Зильберштейна были рисунки художников итальянского Возрождения, фламандских мастеров XVI-XVII веков, французских импрессионистов XIX века. Чего только там не было! Приносить в "дар" советскому государству собранные коллекций было уделом особенно рьяных и удачливых коллекционеров советской эпохи. Благодаря "дару", Зильберштейн уцелел. Он даже получил степень доктора филологических или искусствоведческих наук и почетное звание Заслуженного деятеля науки РСФСР. В.А.Каверин принадлежал к той прослойке трудовой интеллигенции, которая "приняла" октябрьскую революцию и пошла на работу к советской власти, не обращая внимания на кровь и зверства гражданской войны, считая "отдельными" и "случайными" ошибками произвол властей и ЧК после гражданской войны. Первый том романа В.А.Каверина "Два капитана" (1940 г.), одного из лучших романов советской литературы тридцатых годов, является наглядной иллюстрацией настроений этой прослойки интеллигенции в 20-х годах. Но Вениамин Александрович был не просто изобразителем жизни и настроений советской трудовой интеллигенции этих лет, но и был "писателем совести". На примере героя "Двух капитанов" Сани Григорьева Каверин учил своих читателей справедливости, добру, мужеству, исполнению долга, труду. Таких, как Саня Григорьев, было немало среди комсомольцев 20-х годов. Саня Григорьев стал любимцем, героем молодежи, соперничая в этом отношении с Павкой Корчагиным из романа Островского "Как закалялась сталь". Роман Каверина был переведен почти на все европейские и несколько восточных языков. Читатели страстно хотели знать, что сталось с Саней Григорьевым во время войны, как он служил родине, и под давлением читательских кругов Каверин выпустил в 1946 году второй том романа "Два капитана". Но времена были уже не те. Молодость Сани Григорьева в двадцатых годах была полна надежд и ожиданий, во втором же томе эти надежды и ожидания потускнели. Между первым и вторым томами этого романа прошли "чистки" и террор тридцатых годов и военных лет. Не обо всем можно было писать и, в особенности, об обманутых надеждах и ожиданиях. В последний раз я видел В.А.Каверина в Ленинграде, когда он читал на литературном вечере отрывок из "Открытой книги". Михаил Леонидович Слонимский, с которым я работал несколько лет (1924-1926) в журнале "Ленинград", издававшемся "Ленинградской правдой", был наиболее "дальнозорким" среди "Серапионовых братьев", уступая в этом отношении лишь Е.И.Замятину. Выходец из очень интеллигентной семьи (его отец был политическим обозревателем международных событий в одном из "толстых" журналов до войны, а после октябрьской революции "осел" в Париже, М.Л.Слонимский очень рано лишился романтических иллюзий и писал то, что в действительности было. Если крестными отцами В.А.Каверина в литературе были Диккенс и Достоевский, то крестным отцом М.Л.Слонимского можно считать Бальзака: та же манера письма и "обыгрывание" мелочей для раскрытия душевного мира героев, реализм изображения героев, отсутствие какой-либо идеализации их. В этом отношении Михаил Леонидович был близок к Зощенко. Основной темой романов Слонимского 20-х годов - "Лавровы" (1926), "Средний проспект" (1927), "Фома Клешнев" (1930) - было, как и у Зощенко, изображение советского мещанства. Но если Зощенко разоблачает советское мещанство, иногда пародируя его, то Слонимский просто разоблачает мещанство во всей его тупости и безидейности желаний и расчетов. Поэтому скоро Слонимскому пришлось вынужденно замолчать. Его почти не печатали. Мой брат Юрий в середине тридцатых годов готовил большую статью о творчестве Слонимского, совещаясь с ним, о чем можно и о чем нельзя говорить из-за цензуры, но статья не увидела света. Печатать Слонимского начали снова лишь в 50-х годах, когда появилась его трилогия "Инженеры" (1950), "Друзья" (1954), "Ровесники века" (1959), изображающая молодую техническую интеллигенцию в начале века и в годы революции. Осенью 1924г. выпускающий "Ленинградской правдой" А.Г.Лебеденко, назначенный вместе со Слонимским редактором еженедельного журнала "Ленинград" привел меня в редакцию журнала к Слонимскому и сказал: "Вот вам, Михаил Леонидович, помощник по иностранной части. Все иностранные журналы и газеты в его руках". Так формировалась редакция "Ленинграда". Редактором по "литературной части" стал М.Л.Слонимский, по политической - А.Г.Лебеденко, ответственным секретарем редакции, с которым меня тут же познакомили, - Е.Л.Шварц, оформителем журнала - молодой художник Н.И.Дормидонтов. Несколько позже к нам присоединился писатель Л.О.Раковский, ставший техническим секретарем редакции - "поддужным" у Шварца. Леонтий Осипович был моим приятелем и другом по юридическому факультету Киевского Университета. Он переехал из Киева в Ленинград в 1922 году, а осенью 1923 года столкнулся со мной в "беспредельных коридорах петровских Двенадцати Коллегий". ("Нева" 1969, ? 9, стр. 183) Л.Раковский, "Воспоминания и дела". Я помог ему устроиться внештатным сотрудником хроники - репортером в "Ленинградской правде". В редакции "Ленинграда" мне была поручена вся "иностранная часть". Я подбирал в иностранных газетах и журналах наиболее интересные фотографии и карикатуры и вместе с Н.И.Дормидонтовым делал фотоподборки для очередного номера журнала, писал и переводил очерки и заметки легкого характера, которые могли быть интересным чтивом для читателей. "Работали мы в "Ленинграде" дружно и весело, вспоминает Л.О.Раковский. - Евгений Шварц был обаятельным, неистощимо-остроумным человеком. Однажды Н.Полетика переводил "с листа" какой-то английский текст, нужный журналу, и через каждые два-три слова повторял "так сказать", "так сказать"... (от этой гнусной привычки я отделался лишь в конце 30-х годов после нескольких лет чтения лекций в университете и затем в институтах Ленинграда - Н.П.). Шварц внимательно слушал, но скоро на губах у него мелькнула улыбка, и он, потирая руки, сказал: - Однако какой своеобразный этот английский язык: все "так сказать" да "так сказать". Н.Полетика не оставался в долгу - старался отшутиться. Между Слонимским и Шварцем установились легкие, лишенные всякой официальности отношения. Н.Полетика шутя называл Слонимского сенатор (произнося это слово, как чистокровный украинец: сэнатор), а Шварца - полусенатор". Я часто вбегал в редакционную комнату с вопросом: "А сенатор сегодня будет?" Или: "А где же полусенатор?" С моей легкой руки эти "титулы" стали бытовать не только среди посетителей "Ленинграда", но и среди сотрудников "Ленинградской правды", среди ленинградских журналистов и писателей. Да, на язык Жене Шварцу (его никто в редакции "Ленинграда" Евгением Львовичем не называл) было лучше не попадаться. "Обдирал" он всех и вся. Но его любили, несмотря на эти насмешки, издевки и розыгрыши, потому что злобности в его шутках не было совершенно. Помню, как Геннадий Фиш, который был тогда начинающим и при том очень увлекающимся писателем, предложил какую-то несообразность, Женя Шварц немедленно выдал: "Думал Фишка, Что он шишка, А оказался Фиш Просто шиш!" Хохотали все присутствующие и прежде всего сам Фиш, - таким веселым, беззлобным и ласковым тоном была сказана эта эпиграмма. Вообще говоря, в двадцатые годы редакции журналов ("Ленинград", "Чиж" и "Еж", "Новый Робинзон") были клубами, где встречались молодые писатели и поэты, ходившие по литературным мукам, где сообщались литературные (не политические.) новости, обсуждались новые стихи и проза, где обменивались шутками и "разыгрывали" друг друга, давали друг другу "творческие" советы. Один из таких "творческих" советов дали Жене Шварцу и мы с Раковским, ибо мы оба были, "между прочим", по образованию юристами. Шварц написал рецензию на один американский фильм, где главную роль играла шестилетняя девочка Беби Пегги. Женя не знал, чем закончить свою весьма лирическую рецензию. Мы посоветовали, следуя рецептам формалистической школы, "остранить" рецензию, т.е. дать ей неожиданную концовку. В результате получилось: "Вы хотите видеть женщину? Настоящую великолепную женщину? Единственную, в которую можно влюбиться? Тогда идите в "Колосс" и смотрите "Любимицу Нью-Йорка". И запомните. Ее зовут Беби Пегги. Бе-би Пег-ги. Ей шесть лет. Только! Но ни одна взрослая женщина не сравнится с ней. И я знаю: вы влюбитесь. Непременно влюбитесь. Влюбитесь насмерть! Бе-би Пег-ги... О, Беби Пегги! А по 166 статье хочешь? Говори, хочешь по 166? В Губсуде шел процесс о развращении малолетних... я молчал- Эдгар Пепо." Пожалуй, ни об одном месте своей работы я не вспоминаю с такой радостью и удовольствием, как о работе в редакции "Ленинграда". Но это были "либеральные" двадцатые годы. Затем "уж музыка была не та". Замолк смех, прекратились шутки и споры. Каждый ушел в свою нору, и все боялись друг друга. Боялись сказать лишнее. Кто ушел в могилу, кто - на Колыму, кто стал классиком советской литературы... С закрытием "Ленинграда" Женя Шварц, бывший в 1917-21 годах, до приезда в Ленинград, актером в Ростове-на-Дону, снова ушел в театр. Он стал писать пьесы для детского театра. В тридцатые годы он написал для Театра юного зрителя (ТЮЗа) пьесы "Ундервуд" и "Клад". Но особую известность Е.Л.Шварц получил благодаря своим "пьесам-сказкам" по темам великого датского сказочника Ганса Христиана Андерсена - "Голый король" (написана в 1934 году, но издана только в 1960, так как советская цензура усматривала в пьесе "намеки на Сталина"), "Снежная королева" (1938), "Тень" и пр. Эти пьесы - "сказки и не сказки", как будто Андерсен, и в то же время не Андерсен, - были поставлены в Ленинградском Театре комедии руководителем и художником театра Н.П.Акимовым, и они принесли Е.Шварцу мировую славу. Во время войны им были написаны пьесы "Под липами Берлина" (в 1941, вместе с М.М.Зощенко), "Одна ночь" (1942, о блокаде Ленинграда), "Дракон" (1944). Самые тяжелые и голодные месяцы блокады Ленинграда Женя Шварц провел в Ленинграде, но мне не пришлось в то время видеться с ним. В 1945 году, когда и он, и я вернулись в Ленинград, Л.О.Раковский передал мне приглашение Жени "пожаловать к нему не украинские вареники" по случаю капитуляции Германии. Не помню, что помешало мне принять это приглашение. Больше мне с Женей Шварцем не удалось встретиться. В 1966 или 1967 гг. дочь одного английского историка, с которым я был знаком "письменно", стажировавшаяся в Шекспировском театре в Стрэтфордена-Эвоне, передала мне просьбу театра порекомендовать для постановки несколько пьес современных советских писателей. Я рекомендовал прежде всего "пьесы-сказки" Е.Л.Шварца. Мне ответили, что в Англии их отлично знают, но театр заинтересован в пьесах о современной советской жизни. Однако тут я ничего рекомендовать не мог. Работа в "Ленинградской правде" и в "Ленинграде" подарила мне знакомство с одним из интереснейших писателей и поэтов советской страны - Самуилом Яковлевичем Маршаком, чьи стихотворения "Почта", "Пожар", "Мистер-Твистер" и др. заучивались тогда наизусть не только детьми, но и взрослыми. Отдельные слова и фразы из них стали "крылатыми". Сколько раз, например, я слышал по своему адресу "профессор рассеянный с улицы Бассейной!", - тем более потому, что 10-я Советская улица, на которой я жил, считалась продолжением Бассейной улицы. В 1924 году С.Я.Маршак стал главой отдела детской литературы в Ленгизе. Он и его друзья Б. Житнов и М.Ильин, его ученики и последователи Е.Шварц и В.Бианки стали создателями высокохудожественной детской литературы в Советской России. В двадцатые годы Самуил Яковлевич уговаривал писателей и журналистов писать рассказы, стихи, очерки для детей. Е.Л.Шварца он соблазнил, как только тот приехал в Ленинград в 1921-1922 гг. Он же соблазнил Л.О.Раковского (детский рассказ "Мотоциклет"), Н.С.Тихонова ("Сами"), Колю Чуковского и многих других, в том числе и меня. В 1924-1925 годах Маршак организовал что-то вроде неофициального конкурса начинающих детских авторов на лучший детский рассказ, стихи, очерк. Я в отношении детской литературы проявил полную бездарность. Если газета имеет свой язык и стиль, то и детская литература имеет свою манеру письма, свой стиль создания образов. Газетная фраза настолько въелась в меня, что мой пробный опыт с очерком для детей 10-12 лет оказался полной неудачей. Самуил Яковлевич, с которым я был знаком тогда уже больше года, грустно качал головой, показывая мне мой "опус". Я откровенно признался ему в своей неспособности писать для детей: "Газетную или журналистскую статью, научную работу я написать могу, но не детский очерк. Это вы уговорили меня, как уговорили и других. Вы, я вижу, "коварный человек", "соблазнитель невиннейших девушек, чистых как мак". Самуил Яковлевич, любивший Сашу Черного, хохотал и больше не уговаривал меня стать детским писателем. Однако мне пришлось еще раз иметь касательство к детской литературе. В эти дни один из сотрудников городской хроники, взяв с меня обещание хранить тайну, передал мне просьбу... Л.Чарской - известной детской писательницы, писавшей для молодых девиц от 10 до 16 вет а дореволюционные годы. Сейчас она бедствовала и голодала: она пробовала писать в новую эпоху под псевдонимами, - ее печатали! - но гонорар приходилось получать "на паспорт", то есть на свое удостоверение личности. Деньги выплачивали, но ее литературное имя было столь одиозным в партийных кругах, что в конце концов ее печатать перестали. Она хотела узнать, что я могу посоветовать ей в данной ситуации. Не умирать же ей с голоду! Мне было искренне жаль Чарскую. В молодые годы я был начитан в детективе, а в 20-е годы - в "детективах дипломатических документов". Я передал Чарской следующий совет: "Пусть имя Чарской номинально умрет. Ей следует найти родственника или друга, который будет печатать ее рассказы под своим именем и, может быть, станет известным детским и юношеским писателем. Он будет иметь "славу" и, конечно, часть гонорара, а настоящий автор - Л. Чарская, не будет нуждаться. Иного выхода я не вижу". Последовала ли Чарская моему .совету, не знаю. Вспоминаю еще одного поэта-писателя с одиозным именем. Это был Александр Тиняков, принадлежавший до революции 1917 года к группе символистов, издавший в свое время книгу стихов. Он печатал свои стихи в "Новом времени" Суворина, и в новом социалистическом мире ему не было места. Весь серый - серая оборванная шляпа, серое лицо, серо-седые лохмы волос, серое оборванное пальто, серые от грязи старые рваные ботинки - таким он стоял в солнечные дни у коней Клодта на мосту через Фонтанку и продавал книжечки своих стихов прохожим. Те, кто знали его, покупали его стихи всякий раз, когда видели его на Аничковом мосту. У многих собралось по 10-15 таких книжечек. В конце 20-х или начале 30-х годов он исчез, как исчезли многие в эти дни. Своеобразное место в наших с Юрием литературных знакомствах занимает Василий Андреев. Это был честный реалист, писатель большого таланта, видевший и знавший изнанку советской жизни и тех лет. Он принадлежал к числу писателей, о которых Юрий Тынянов говорил: "Если ты ушиблен эпохой, не охай". Вася Андреев не охал, но пил, как вкушали "от зеленого змия" и многие другие - писатели и не писатели, которые, разочаровавшись в революции, не застрелились, не повесились или не отравились. Он любил приходить к нам домой. У нас он читал свою пьесу "Волки" о нравах советских низов. "Волки" были поставлены театральным кружком в клубе Профсоюза работников просвещения в бывшем Юсуповском дворце на Мойке 94, где в 1916 году "порешили" Распутина, - но пьеса была снята с репертуара по "идеологическим" причинам после первого же представления. У нас же он читал повесть "Серый пиджак", о чем я уже упоминал. Запомнилось, как, возвращаясь однажды с Шурой и с Юрием из кино, мы наткнулись на Васю Андреева. Он был в растерзанном виде, "еле можаху". Мы не могли бросить нашего друга на произвол судьбы и подхватив Васю под руки, довели его до трамвая. Было около 11 часов вечера. Трамвай шел пустым. Кондукторша, молодая девушка с книжкой в руке, встретила нас у входа. "Пьяных не беру", - решительно заявила она. Но Вася успел прочесть обложку книги: "Серый пиджак". "М-м-моя книга! - промычал он. - Я писал ее!" Кондукторша ахнула и пропустила нас в трамвай. "Так это тот самый Василий Андреев? Это он написал "Серый пиджак"? " - растерянно спрашивала она. Мы дружно подтвердили, что это "тот самый", и она в конце концов поверила нам, в особенности Шуре. Она раза два подходила к Васе, лежавшему бесформенной массой на сиденье, и всматривалась в его лицо. По молодости лет она не могла поверить, что известный писатель может так пить. На остановке она задержала трамвай, чтобы мы могли не спеша вытащить Васю из вагона. Васе Андрееву я обязан знакомством с Александром Грином. Он только что выпустил "Алые паруса" и "Сердце пустыни", и романтическая молодежь сходила с ума от них. О Грине знали, что он был эсером в 1905 году, дезертировал из армии, был "смертником", но приговор был смягчен, и он отделался ссылкой. Он стал писателем еще до революции, но только "Алые паруса" дали Грину всероссийскую и даже мировую известность. В фантастической, "очарованной", "воображаемой" стране, которую описывал Грин в своих романах, люди были честными, добрыми, великодушными. Они уважали друг друга, не боялись говорить свободно, и это было как раз то, чего не знали в Советской стране. Читатели Грина, в особенности молодежь, отдыхали душой в фантастической стране Грина. Отсюда огромная популярность Грина и любовь к нему. Он стал кумиром молодежи, получал от издательств огромные гонорары, но они не задерживались в его руках. В один прекрасный день Вася явился ко мне и попросил взаймы денег. Зная его повадки, я или Юрий давали обычно в таких случаях 10 рублей (пол-литра и закуска). Но Вася сказал, что он пришел с Александром Грином, который ждет в садике напротив дома. Я бросился с Васей на улицу к Грину, захватив все деньги, какие были у нас дома. Вася познакомил меня с Грином, и я так искренне и с таким увлечением хвалил "Алые паруса", что угрюмый и сумрачный Грин оттаял. Он сказал, что не получил гонорара в издательстве в назначенный день (это бывало сплошь и рядом со всеми авторами), и у него недостаток в деньгах. Я дал 100 рублей, и мы дружески распростились. Но на следующий день Вася явился снова и опять просил "дать взаймы". Денег у меня не было, и я с трудом наскреб десятку. В тридцатые годы Вася Андреев "исчез". О судьбе его в Союзе писателей ничего не было известно. С Осипом Эмильевичем Мандельштамом, чье имя мне стало известно в годы Первой мировой войны, когда его первый сборник стихов "Камень" (1914) дошел до Киева, я познакомился в Союзе поэтов в 1923 году. Знакомство это продолжилось. Я помню, что при встречах и беседах с ним мы говорили много о Петербурге и о поэзии Петербурга, так как первый сборник стихов Мандельштама "Камень" неотделим от этого города. Осип Эмильевич радовался каждому поклоннику своих стихов, и так как я был усердным и восприимчивым слушателем, то он, изредка бывая в "Ленинградской правде", всегда заходил ко мне. Он вполголоса читал стихи - как вошедшие, так и не вошедшие во второй его сборник "ТпхНа". Я слушал с великим удовольствием, хотя мне было сначала неясно, почему Осип Эмильевич так часто ищет вдохновения в античности, в Древней Греции в особенности. Но потом я понял, что он вспоминал разлом и гибель старого мира, крушение его под напором варваров, пророчески видел будущее - гибель цивилизации и гуманизма. Гражданская война, система военного коммунизма, НЭП - все эти разломы хода истории тревожили его. У Осипа Эмильевича в эти годы сложилось ощущение мировой катастрофы. Разговоры со мной, повидимому, были интересны для Мандельштама, ибо ничем иным я не могу объяснить его подарок, сделанный им в одно из последних посещений "Ленинградской правды": он принес мне только что вышедшую книгу воспоминаний о своей молодости "Шум времени", изданную частным издательством. Я был искренне тронут и горячо поблагодарил его. Вскоре он уехал с женой из Ленинграда, и больше мне не пришлось с ним встречаться. Во второй половине тридцатых годов в Союзе писателей разнеслись слухи, что Мандельштам репрессирован, что он голодает в каком-то концлагере на Дальнем Востоке, так как не выполняет трудовую норму, необходимую для получения ежедневного пайка. О смерти О.Э.Мандельштама я узнал в 1943 году, когда Ленинградский Университет находился в Саратове. Летом 1943 года саратовские власти решили отправить "в порядке показательного примера" профессуру и преподавателей Ленинградского университета на сельскохозяйственные работы в колхоз под Саратовом на два-три дня. "Точные науки" было решено оставить в Саратове, но "бездельников" - филологов, историков, философов, - посадили на автобусы и сплавили в колхоз. Мы работали целый день - кто как мог и как умел. Пользы от нашей работы для колхоза было немного, но "агитпример" был показан, и о нем было сообщено в саратовских газетах. Вечером мы вернулись с поля в наш шалаш на берегу пруда. Один из наших коллег-профессоров сообщил (не помню, от кого пришло известие), что Мандельштам умер в 1940 или в 1941 году. После ужина в шалаше начался вечер-концерт стихов Мандельштама. Все знали, в особенности филологи и литературоведы, что Мандельштам репрессирован, что его имя и произведения под запретом, и все же стихи его читались до рассвета. В шалаше на земле лежали десять или пятнадцать профессоров и докторов наук, многие из которых были известны не только в России, но и за границей. Двое из них знали сборники "Камень" и "Тшйа" наизусть, и они читали стихи Осипа Эмильевича с упоением. Никто не спал. Распорядителем этого вечера-концерта был доктор филологических наук, профессор кафедры русской литературы Григорий Александрович Гуковский, блестящий лектор и ученый, по-новому осветивший в литературоведческой науке русскую литературу XVIII века. Г.А.Гуковский погиб в концлагере в конце сороковых годов. Г.А. Гуковский давал очередному чтецу-профессору заказ на то или другое стихотворение Мандельштама и те послушно читали. Вечер стихов Мандельштама продолжался до рассвета. Университетские власти могли "раздуть историю", но, повидимому, не решились на это.  * ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ *  ТРИДЦАТЫЕ ГОДЫ. ГОДЫ ТЕРРОРА Вокруг "Сараевского убийства" В грустном умонастроении я бродил в один из осенних дней 1928 г. по коридорам редакции "Ленинградской правды", терзаясь вопросом, куда идти и что делать в будущем, когда случайная и неожиданная встреча в редакции с доцентом П.П.Щеголевым перевернула еще раз мою судьбу. П.П.Щеголев был сыном известного историка Павла Елисеевича Щеголева. Щеголев-отец был историком общественных движений в России. Он был редактором журнала "Былое" и многотомной публикации "Падение царского режима". Он был автором исследования "Дуэль и смерть Пушкина", изданного в 1923 г., и, вместе с писателем А.Н.Толстым, одним из авторов знаменитой пьесы о Распутине "Заговор императрицы", несколько лет не сходившей со сцены театров в советской стране. П.П.Щеголев-сын был аспирантом, а затем доцентом у академика Е.В.Тарле в университете. В "Ленинградскую правду" П.П.Щеголев был приглашен (конечно, в пику мне) писать еженедельные обзоры о международном положении. Рабинович хотел иметь в качестве автора таких обзоров "научное имя". Обзоры П.П.Щеголева были солидны, академичны и своей добротностью не вызывали никаких сомнений у редакции. Я был знаком с П.П.Щеголевым еще раньше, как потомок семьи, члены которой были друзьями Пушкина, (а Идалия Полетика, жена А.М.Полетики, была его врагом и немало способствовала гибели поэта). П.П.Щеголев знал, что я окончил два факультета и изучаю историю подготовки мировойвойны 1914-1918 гг. Естественно, что наш разговор начался с вопроса П.П.Щеголева, как идет моя работа. Я ответил, что занимаюсь сейчас Сараевским убийством. - Вот как? А каковы ваши выводы о нем? - спросил Щеголев. - Конечно, сербское правительство знало заранее о подготовке Сараевского покушения и дало ему возможность совершиться. Сербия виновна в этом. - Что вы говорите! А вам известно, что академик Тарле категорически отрицает осведомленность и тем более соучастие сербского правительства в подготовке Сараевского убийства? - Не понимаю, как Тарле мог придти к такому выводу. На основании каких источников он отрицает то, в чем признаются сами сербы? - Но ведь в журнале "Историк-марксист" сейчас идет полемика по вопросу о том, знало ли сербское правительство заранее о подготовке Сараевского покушения. Вы знакомы с журналом? - Что вы, Павел Павлович! Таких идеологически высоких изданий я не читаю, - ответил я. - В последних номерах "Историка-марксиста" напечатаны возражения Покровского, ответ Тарле и другие материалы." Через неделю мы снова встретились в "Ленинградской правде" и П.П.Щеголев прежде всего спросил меня: "Прочли ли вы "Историк-марксист"? Кто прав - Покровский или Тарле?" Я ответил, что более прав Покровский и совершенно не прав Тарле. Но вся полемика производит странное впечатление: обеим сторонам неизвестны самые важные и решающие материалы об осведомленности сербского правительства о подготовке покушения. И тут по просьбе П. П. Щеголева, для которого мои слова были совершенной новостью, я рассказывал ему почти целый час о тайнах подготовки Сараевского убийства. Наконец, он спросил: - Вы могли бы сделать доклад об этом? Я поговорю с Г.Зайделем и узнаю его мнение. На следующий день П.П.Щеголев сказал мне, что Зайдель, директор Ленинградского отделения Института марксизма-ленинизма (будущая Коммунистическая Академия) хочет поговорить со мной. Я отправился к Зайделю, захватив с собой часть перепечатанной на машинке главы "Сараевское убийство как повод к мировой войне". Зайдель слушал меня с полчаса, а затем попросил меня дать ему мою рукопись, чтобы он мог внимательно ознакомиться с моими материалами. Когда через два дня я снова зашел в Институт марксизма-ленинизма, Зайдель вернул мне рукопись и сказал: "Мы решили поставить ваш доклад о Сараевском убийстве, ввиду его значимости, на открытом пленарном заседании Института. На заседание будут приглашены все наиболее видные историки Ленинграда, в том числе и академик Е.В.Тарле. Возможно, что кое-кто приедет и из Москвы. Будет человек двести. Вы уверены в себе? Не боитесь возражений Тарле? В противном случае не стоит делать доклад". Но я был научный пролетарий, и мне нечего было терять, кроме своих цепей... Мой доклад состоялся в назначенный срок. О нем были напечатаны объявления в газетах. Большой зал Института (он находился на Невском между Набережной Мойки и улицей Герцена - бывшей Большой Морской) был переполнен. Тарле сидел в первом ряду сбоку, так что я мог видеть его все время и судить по его лицу о его впечатлении о докладе. Г. Зайдель представил меня ему как докладчика. Мой доклад продолжался два часа. Я ни с кем не полемизировал, ни разу не назвал имен М.Н.Покровского и Е.В.Тарле, а просто излагал факты - фактический ход событий и мои оценки их. Публика смотрела не столько на меня, сколько на Тарле, хотя его имени я ни разу не упомянул. Тарле краснел и бледнел, но старался сохранить величавую осанку. Председатель собрания Г.Зайдель поблагодарил меня. Аплодисментов не было: публика, ошарашенная моими "сенсациями", угрюмо разошлась, толкуя о "сербских зверствах". С этого дня началась новая, вторая по счету фантастически неправдоподобная сказка моей жизни. Через неделю после доклада .я получил письмо со штампом редакции "Историк-марксист". Секретарь редакции журнала любезно просил меня прислать копию доклада, сделанного мной в Институте марксизмаленинизма. В Москве слышали о моем докладе, и редакция "Историка-марксиста" хотела бы ознакомиться с ним. Тем временем с началом 1929 года издательство "Красной газеты" добилось крупного финансового успеха. В 1928 году оно стало издавать для любителей истории и исторических сенсаций популярный исторический журнал "Минувшие дни". В этом журнале в нескольких номерах его прошла публикация "Дневника" Анны Вырубовой, подруги императрицы Александры Феодоровны и "святого старца" Григория Ефимовича Распутина, убитого великим князем Дмитрием Павловичем, князем Феликсом Юсуповым и В.М.Пуришкевичем в декабре 1916 г. По рассказам "братьев-писателей" из Всероссийского союза писателей, "Дневник" А.Вырубовой появился следующим образом. У одной светской дамы, приятельницы Вырубовой, сохранилось несколько писем последней. Из этих писем П.Е.Щеголев-отец как историк этих дней и А.Н.Толстой как писатель - соавторы пьесы "Заговор императрицы" - состряпали "Дневник", широко использовав разного рода исторические материалы кануна войны и военных лет. Получилось очень интересное и занимательное, но полностью сфабрикованное "чтиво" (кроме нескольких подлинных строчек из писем Вырубовой), которое привело любителей исторических сенсаций в исступление. Апокрифический "Дневник" Вырубовой имел огромный успех. На исторический журнал "Красной газеты" появился большой спрос. Любители исторического чтения за отдельные номера "из-под полы" платили десятки рублей. В кассе издательства в изобилии звенели деньги, и директор издательства "Красной газеты" эстонец Класс, с трудом говоривший по-русски, ходил с победоносным видом. Успех "Дневника"Вырубовой, несмотря на резкую критику М.Н.Покровского, объявившего в "Историке-марксисте" "Дневник" фальшивкой, вдохновил издательство "Красной газеты" на новую научно -литературную аферу: издательство решило дать в 1930 г. в качестве приложения к 12 номерам своего исторического журнала 12 монографий советских и иностранных историков, мемуаров (переводных) деятелей Первой мировой войны и т.п. Так появился перевод "Военных дневников" германского генерала Макса Гофмана, продиктовавшего в 1918 г. Брестский мир Советской России (самые ядовитые выпады Гофмана против советской власти были изъяты при издании); ленинградскому историку Семеннинову была заказана монография "Германские влияния в России во время мировой войны 1914-1918 гг.", изданная в 1930 г. Наконец, в поисках авторов монографий в издательстве вспомнили о том, что какой-то журналист "Ленинградской правды" сделал недавно сенсационный доклад о Сараевском убийстве. В один прекрасный день Класс пригласил меня в издательство. Последовал примерно такой разговор: Класс: Ты знала, что мы хотим печатать приложения до нашего исторического журнала? Я: Я не знала, но ты мне сказала. Класс: Я слушала, что ты говорила доклад о Сараевском убийстве? Я: Да, я говорила. Класс: А ты могла бы написать большой книга о Сараевском убийстве для нас? Листов на 20 печатных. Я: Я могла бы. Класс: И там все будет - и выстрелы из револьвера и бомбы? Я: Будут и выстрелы, и бомбы. И я подписал с Классом договор на книгу о Сараевском убийстве размером в 20 печатных листов. Не успел я написать первые главы "Сараевского убийства", как от заведующего Госполитиздатом пришло письмо. Он писал мне, что слышал о моем докладе в Ленинграде о Сараевском убийстве и предлагает заключить договор на издание книги на эту тему. Я ответил, что его предложение запоздало, но что у меня наполовину написана другая книга - "Возникновение мировой войны", охватывающая проблему происхождения мировой войны 1914-1918 гг. в целом. Если его интересует эта книга, я готов заключить договор об ее издании. Как-то утром моя жена Шура принесла пакет со штампом "Историка-марксиста". В пакете оказалась корректура моей статьи "Сараевское убийство". Редакция просила не задерживать гранки и не слишком черкать их своими исправлениями и дополнениями. Это было большой и радостной неожиданностью для меня. Но последние строчки письма секретаря редакции привела меня в ужас. Редакция просит в конце моей статьи сделать выводы: кто прав в полемике о Сараевском убийстве - Покровский или Тарле? Чье мнение я считаю более правильным? "Помилуйте, что вы требуете от меня? - писал я секретарю редакции "Историка-марксиста", отсылая просмотренные мной корректуры. - Чтобы я, журналист, мелкий газетный сотрудник, не имеющий ни научного имени, ни научных трудов, выступал в качестве судьи-арбитра между двумя академиками? Я не возьму на себя смелость решать такие вопросы. Пусть его решают сами читатели "Историка-марксиста". Но через неделю я получил из редакции "Историкамарксиста" новое письмо: от меня снова требовали дать выводы, кто прав: Е.В.Тарле, утверждающий, что сербское правительство ничего не знало о подготовке Сараевского покушения, или же прав М.Н.Покровский, считающий, что сербское правительство не могло не знать о подготовке покушения. Делать было нечего, и я добавил в конце статьи: "Изложенные в моей статье факты и материалы показывают, что мнение М.Н.Покровского об осведомленности сербского правительства о подготовке Сараевского покушения более соответствует действительности, чем мнение академика Е.В.Тарле". Пока шла эта переписка с "Историком-марксистом", директор Госполитиздата сообщил, что берет для издания мою вторую книгу "Возникновение мировой войны" и просит приехать в Москву для заключения договора. Я уехал в Москву, где заключил договор на книгу в 30-35 печатных листов с обязательством сдать рукопись в издательство к 1 сентября 1931 г. Мои акции в научном мире шли неуклонно вверх. В Москве я подал заявление о приеме в секцию научных работников. Ученый секретарь секции был одновременно и ученым секретарем М.Н.Покровского по Государственному Ученому совету. Прочитав мое заявление, он воскликнул: "Это вы сделали в Ленинграде доклад о Сараевском убийстве? Давайте ваше заявление и приходите сюда вечером. У нас сегодня заседание секции, и мы его рассмотрим". Когда я явился вечером, он вручил мне карточку члена секции научных работников и сказал: "Поздравляю, вы прошли единогласно". Карточка члена секции научных работников в 1929- 1930 гг., когда ученые степени и звания не существовали, была равноценна, можно сказать, ученой степени кандидата наук и ученому званию доцента в 1936- 1937 гг. Она давала немало привилегий и льгот, и в первую очередь - право на дополнительную комнату в квартире с оплатой ее в одинарном размере (вместо двойного). На следующий день я в победоносном настроении вернулся в Ленинград. Из событий 1929 г. на научном фронте можно отметить лишь ежегодное собрание Академии Наук, на котором происходили выборы на освободившиеся вакансии новых членов Академии и членов-корреспондентов. В этом году выборы были интересными - баллотировался в Академию Наук СССР проф. М.С.Грушевский, бывший председатель Украинской Центральной Рады в 1917-1918 г., которому правительство Советского Союза разрешило в 1923 г. вернуться на Украину "для научной работы". Иначе говоря, политическая деятельность Грушевскому не разрешалась. Он очень потускнел и постарел, покрылся пылью истории за прошедшее десятилетие. В эмиграции - в Швейцарии, а затем в Вене - он с семьей сильно бедствовал и голодал, продавал украинцам за границей - в Канаде, США и других странах, свои труды и брошюры, издаваемые им в Вене на украинском языке. Он злобствовал, считая, что Петлюра и Винниченко оттерли его в период Директории от руководства украинским национальным движением. Он все время хотел быть первым и в науке и в политике. М.С.Грушевский был избран в академики СССР и вернулся с триумфом в Киев. Но триумф его был непродолжителен. Когда в 1931-1932 гг. развернулась в форсированном темпе коллективизация, на Украине создалось напряженное и обостренное положение. Сталин организовал кампанию репрессий против украинского национального движения. Многие видные украинские деятели, в том числе и деятели компартии, были арестованы и репрессированы, некоторые покончили с собой. М.С.Грушевскому предложили покинуть Украину и переселиться на постоянное жительство в Москву, где ему дали квартиру в доме Академии Наук СССР. Жизнь его была материально обеспечена. Он умер в Москве в 1934 г. Вскоре мне пришлось убедиться, что писание и публикация книг отнюдь не такое идиллическое и безмятежное занятие, как кажется на первый взгляд неопытным научным младенцам. Договор на книгу "Сараевское убийство" я выполнил в срок. Но в середине апреля мне сообщили из издательства "Красной газеты", что главный редактор "Красной газеты" Б.А.Чагин хочет поговорить со мной. Я пошел, зная, что речь пойдет о моей книге "Сараевское убийство", и явился к Чагину в указанный срок, имея в портфеле авторский экземпляр "Историкамарксиста" ? 11 с моей статьей. Б.А.Чагин, увидев меня, холодно и внушительно заявил: - Мы вашу книгу о сараевском убийстве печатать не будем. Она бульварная и желтая! - Позвольте, Борис Александрович, - возразил я, - какие у вас основания называть мою книгу бульварной и желтой? - Ваш рассказ и свидетельства, приводимые вами, что сербское правительство заранее знало о подготовке сараевского убийства, совершенно неправдоподобны. Поэтому печатать вашу книгу мы не можем. - Почему же тогда вот эта самая неправдоподобная и желтая глава моей книги уже напечатана в таком серьезном и идеологически важном журнале как "Историк-марксист"? Я вынул экземпляр журнала и передал его Чагину. Взглянув на него, он сказал: - Можете оставить это у меня на два-три дня? Через три дня я снова был у Чагина. Он вернул мне журнал, коротко сказав: "Вашу книгу мы уже сдали в набор". Почему Чагин в последнюю минуту решил зарезать мою книгу как "желтую" и "бульварную", я не мог узнать. Кто "вдунул" ему в ухо эту мысль? Скорей всего, какой-нибудь собрат по истории, недовольный моим успехом, хотя бы какой-нибудь историк из Института марксизма-ленинизма или из университета. Но я понял, что могу ожидать какой-нибудь неожиданной неприятности в любую минуту. Наконец, настал день, когда моя книга была выпущена в продажу. Я с трепетом держал ее в руках. Ведь это был мой паспорт в историческую науку, книга, которая была апробирована в полемике Покровского с Тарле. Я получил 25 авторских экземпляров и послал одну книгу родителям в Конотоп и по книге братьям; я преподнес книги С.Б.Крылову, П.П.Щеголеву, А. Гофману и И. Эйхвальду. Мать уже очень плохо видела - у нее была "черная вода" в глазах. Книгу читал ей отец. Каждый вечер наши старики усаживались в кухне под электрической лампочкой и отец громко читал очередную порцию в 8-10 страниц. Родители писали, что гордятся мной (я был первый сын, выпустивший "толстую" книгу) и настаивали, чтобы я возможно скорее бросил журналистику и переходил на работу в вуз. В "Красной газете" я стал героем дня и, вероятно, изданию моей книги я был обязан приглашением редакции стать "радиособкором" из заграницы. Класс был очень доволен и каждый раз, встречая меня в редакции, восклицал: "Ты хорошо писала". В "Ленинградской правде" иностранный отдел делал вид, что не произошло ничего особенного: "Подумаешь! Мы и сами с усами!" Но сотрудники других отделов редакции "Ленинградской правды" и сотрудники ленинградских контор московских газет "Правда" и "Известия ВЦИК" горячо поздравляли меня. Им было просто приятно, что их "брат-репортер" написал и издал большой научный труд. Один из экземпляров книги с любезной дарственной надписью я решил занести академику Е.В.Тарле. Лекции в вузах уже начались, и он был в Ленинграде. Но когда я позвонил в его квартиру на Дворцовой набережной и сказал экономке, открывшей дверь, что хочу видеть Евгения Викторовича, она испуганно шепнула: "Ночью его взяли". В изумлении я вернулся домой. Вскоре кто-то из газетчиков шепнул мне, что Тарле арестован по какомуто "большому делу" политического характера. Как выяснилось немного позже, это был процесс "Промпартии". Судьба моей книги "Сараевское убийство" была сложной, многострадальной и фантастической. Книга то умирала, то воскресала для рядового читателя, кочуя с книжных полок общего фонда в закрытый для читателя "спецфонд" и обратно, в зависимости от хода политических событий 30-60 годов. Первой реакцией на выход книги и первой неофициальной рецензией на нее был телефонный звонок. Я подошел к телефону. "Это квартира товарища Полетики?" - спросил по-русски чей-то нерусский голос. - Ах, это вы сами! Я хотел бы встретиться и поговорить с вами о Сараевском убийстве". На мой вопрос, с кем я имею честь говорить, голос ответил: "С вами говорит один из участников Сараевского убийства. Мое здешнее имя вам ничего не скажет, но я живу здесь по советскому паспорту. Я - югославский коммунист, эмигрировавший в вашу страну. Я увидел свое имя в вашей книге, но кто я, - сказать вам сейчас не могу". Я растерянно слушал эти слова, слова человека, бывшего одним из героев моей книги. Словно она была заклинанием, вызвавшим из могилы злого духа. Я пригласил "голос" придти ко мне на следующий день. Шура, узнав о звонке, решительно заявила: "Я хочу быть при вашем разговоре!" "Голос", явившийся ко мне, оказался пылким брюнетом моих лет, человеком невысокого роста, с густой копной черных курчавых волос. Я привел его в свою комнату и познакомил с Шурой. Он категорически отказался назвать имя, под которым он фигурирует в моей книге, и добавил: "А мое советское имя вам ничего не даст". По-русски он говорил свободно, но с ярко выраженным сербским произношением. Мы уселись у письменного стола. Шура осталась у дверей. Незнакомец заявил, что он сам и его сербские друзья, которые живут и работают ("под фальшивыми именами" - добавил он) в Москве, послали его в Ленинград сказать мне, что сербские эмигранты-революционеры недовольны моей книгой: "Вы слишком сурово и критично писали о нас". Я ответил, что писал книгу по опубликованным сербским материалам и иностранным источникам, и показал ему источники своих характеристик и утверждений. Он очень заинтересовался только что вышедшей 9-томной публикацией австрийских дипломатических документов, в которых была опубликована масса протоколов австрийской полиции и расследований австрийских властей о борьбе южнославянской молодежи ("омладины") против Австрии за создание "Великой Сербии". Незнакомец был взволнован и нервно оспаривал мое утверждение, что Гаврило Принцип и его друзья были членами организации "Черная рука" ("Уедненье или смрт"), созданной полковником Димитриевичем. У меня создалось впечатление, что незнакомец чегото боится и смотрит на меня с тревогой и беспокойством. Наш разговор продолжался почти два часа, и Шура, сидя здесь же около дверей, все время прислушивалась к нему. Наконец незнакомец собрался уходить и просил меня дать ему на несколько дней 8-й том австрийских документов и книжку деятеля хорватской революционной "омладины" Герцигоньи о хорватской "омладине", обязуясь честным словом вернуть их. Для меня это был нож в сердце. Я вообще не люблю давать свои книги, а разрознять восьмитомное издание уж совсем не хотелось. Но все же я в конце концов согласился и, скрепя сердце, дал ему эти книги. Незнакомец встал, и я, согласно правилам вежливости, проводил его в переднюю. В передней, надевая пальто, он вынул из кармана пиджака маленький черный браунинг и переложил его в карман пальто. Дверь квартиры за ним захлопнулась, и я вернулся к Шуре. - Знаешь что, - воскликнула Шура, как только я вошел в комнату, - мне кажется, что у него в кармане был револьвер! - Совершенно верно. Ты права, - ответил я, - в передней он переложил браунинг из кармана пиджака в карман пальто. Шура впала в истерику. Рыдая, она требовала, чтобы я пошел в милицию и к прокурору, подал заявление в ГПУ и пр. Я стал ее успокаивать: "Ведь он мне не угрожал. Пойми, он югославский коммунист, живет и работает в нашей стране под фальшивым именем и даже получил советский паспорт на это имя. Правительство и ГПУ это отлично знают, ибо именно они выдали ему фальшивый советский паспорт. Ведь это не какой-нибудь шпион, засланный в нашу страну, а "свой" для Советского Союза человек. Кому же жаловаться и на что?" В конце концов Шура утихла. "Но я непременно буду присутствовать при вашем разговоре, когда он вторично придет к тебе" - сказала она таким тоном, что я не посмел возражать. Через несколько дней незнакомец снова позвонил ко мне, и мы условились о новой встрече. Шура, как и в первый раз, слушала наш разговор, сидя у двери. Незнакомец на этот раз был воплощенный "Сахар Медович". Он вернул взятые у меня книги и рассыпался в уверениях, что после первого разговора со мной и после прочтения этих книг он убедился в том, что события сараевского убийства изложены в моей книге совершенно правильно, о чем он сообщит своим сербским друзьям в Москве. Он выражал радость по поводу знакомства со мной и благодарил за книги, которые я дал ему. Я проводил его, как и первый раз, в переднюю, но теперь револьвера из пиджака в пальто он не перекладывал. Больше мне с ним не приходилось встречаться. Однако угроза револьвера за "Сараевское убийство" еще встретится на дальнейших страницах моих "Воспоминаний". Кто же был этот таинственный незнакомец, встревоживший нас? Обсуждая его визит с Шурой, мы пришли к выводу, что он несомненно был участником заговора об убийстве эрцгерцога Франца-Фердинанда, возможно членом омладинского кружка "Млада Босна", которым руководил Гачинович и членами которого были Гаврило Принцип, Трифко Грабеч и другие исполнители Сараевского убийства. Как историк Сараевского убийства, я могу удостоверить, что незнакомец знал, и при том очень хорошо, в мельчайших подробностях и оттенках, о которых я не упоминал в своей книге, подготовку Сараевского убийства и его исполнителей. Повидимому, он боялся каких-то разоблачений. Он мог думать, что я имею какие-то компрометирующие организаторов Сараевского убийства, в том числе и его самого, материалы, и поэтому при первом разговоре со мной ухватился за книги, где могли быть, как ему казалось, напечатаны компрометирующие его материалы. Но разговор со мной и просмотр документов показали ему, что никаких разоблачений, касающихся его лично, он может не бояться. Этим и объясняется его любезность при второй встрече, когда браунинг уже не демонстрировался. Незнакомец, несомненно, был видным деятелем югославского национального движения и, возможно, Сараевского убийства, но одновременно и австрийским шпионом. Тридцать лет спустя, в шестидесятые годы, во время одной из моих поездок в Москву кто-то познакомил меня с профессором Л.М.Туроком, научным сотрудником Института Славяноведения Академии Наук СССР. Л.М.Турок пригласил меня к себе в гости. За столом мы разговорились. Вспоминая прошлые годы, Л.М.Турок сказал, что в двадцатых годах он жил в Вене и встречался там с Виктором (Сержем) Кибальчичем, статьи которого во французском журнале Анри Барбюса "Кларте" я цитировал в своей книге "Сараевское убийство". Я сказал, что моя книга вызвала из небытия одного участника Сараевского покушения. Я рассказал о своих встречах с незнакомцем и о браунинге, который он демонстрировал мне в передней. Мой рассказ страшно заинтересовал проф. Л.М.Турока. Он долго допрашивал меня, кто, по-моему мнению, был этот незнакомец, как он выглядел, что говорил и т.д. Узнав, что я до сих пор ничего не знаю о нем, Турок советовал мне написать секретарю ЦК КПСС Пономареву письмо с просьбой выяснить имя незнакомца: "Пономарев может сделать это. Списки югославов-эмигрантов в ЦК имеются". Но что значило написать секретарю ЦК? Ближайшим результатом было бы в лучшем случае приглашение в иностранный отдел ЦК, в худшем - к следователю КГБ, где какой-нибудь изысканно вежливый молодой человек, расспрашивал бы меня о незнакомце и в конце концов спросил бы: "Скажите, шпионом какой страны, по вашему мнению, он мог бы быть?" И если бы я назвал какую-нибудь страну и объяснил, почему именно, то следующим вопросом было бы: "А с каких пор вы стали шпионом-разведчиком этой страны в СССР?" - со всеми вытекающими последствиями. На этом мой визит к проф. Л.М.Туроку кончился. Меня удивило только одно: все время, что я провел у Турока, звонки требовали Турока к телефону, и он не столько говорил с вызывавшими его людьми, сколько слушал их рапорты. На следующий год я снова приехал в Москву и, как обычно, зашел почитать новые иностранные книги в Фундаментальную библиотеку Общественных наук Академии Наук СССР. Вдруг я услышал за спиной голос: "А вот позвольте вам представить профессора Полетику, автора книги "Сараевское убийство". Я оглянулся. Передо мной был проф. Турок с кучкой молодых людей аспирантского вида. Мы поздоровались и, коротко поговорив, распрощались. А еще через год один мой ученик (сейчас он доктор наук и профессор) спросил меня: "А вы читали, что Турок написал о вас и Сараевском убийстве?" И показал мне том "Трудов Института Славяноведения Академии Наук СССР". Оказалось, что Турок без моего ведома и согласия опубликовал мой рассказ о незнакомце с револьвером в кармане. Статья Турока была напечатана как отрывок воспоминаний о его жизни в Вене и знакомствах с сербской революционной молодежью довоенных (до 1914 г.) лет, а затем следовали две страницы, на которых излагался мой рассказ. Я был возмущен: какое право имел Турок печатать то, что я рассказал ему в частном порядке, не для опубликования? Ведь это такое же самоуправство, как печатать чье-либо письмо без разрешения! И потом, ведь этот рассказ ставил меня под удар: почему я в свое время, в 1930 г., не донес о незнакомце соответствующим "органам"? Я прервал знакомство с Туроком, так как его поведение показалось мне подозрительным. Единственным утешением для меня было то, что на двух страницах своей статьи, посвященных моему рассказу. Турок, спеша поскорей использовать сенсационный материал, ухитрился сделать пять неточностей и ошибок. Не слишком ли много для ученого доктора исторических наук и профессора кафедры "Новой и новейшей истории"? Не менее любопытна еще одна реакция на "Сараевское убийство". В 1936 году, после выхода в свет моей книги "Возникновение мировой войны", я был по издательским делам в Москве. У Красных ворот я встретился с московским историком А.С.Ерусалимским, который шел читать лекцию в Дипломатической школе Наркоминдела. Он увлек меня с собой, обещая показать школу. В преподавательской он познакомил меня с высоким шатеном английской складки: "Вот товарищ Полетика, чьи книги о Сараевском убийстве и возникновении мировой войны 1914-1918 гг. вы читали!" Передо мной был один из крупнейших советских дипломатов двадцатых-тридцатых годов. Фамилию его я сейчас назвать не могу, так как, возможно, что он еще жив, хотя имя его давно не встречалось в газетах. После короткого разговора А.С.Ерусалимский ушел читать лекцию, а я с новым знакомым вышел из здания школы. - А знаете, в 1930 году мне случилось прочесть интересную рецензию о вашей книге "Сараевское убийство", - сказал мой собеседник. - Если не секрет, скажите, где? - спросил я. - В газете Ватикана "Osservatore Romano". Рецензент - имени его я не помню - писал так: "Конечно, профессор Полетика знает очень много о Сараевском убийстве, но знает далеко не все. И это его счастье! Ибо если бы он знал все, он не только не ходил бы по Ленинграду, но, возможно, и не существовал бы". В Советском Союзе я не мог добраться до этой газеты и выяснить, есть ли такая рецензия или нет. Иногда это сообщение дипломата кажется мне фантастическим сном. Но с какой стати одному из виднейших советских дипломатов ни с того ни с сего сообщать мне подобное известие? С "Сараевским убийством" дело, повидимому, обстоит не так просто! В одной из своих статей периода 1932-1933 гг. Карл Радек выступил против моей постановки вопроса, из которого следует, что в России кое-кто из царских сановников мог знать заранее о подготовке сербскими националистами убийства Франца-Фердинанда. Но в 1937 г. на своем процессе, куда были допущены иностранные корреспонденты, Радек признал, что В.И.Ленин придавал особо важное значение Сараевскому убийству для понимания возникновения Первой мировой войны. Мне говорили об этом признании Радека на суде лица, читавшие отчет о процессе в Лондонском "Таймсе". Я лично не мог это проверить. Не менее любопытна "игра в прятки" с моей книгой. "Сараевское убийство" благополучно стояло на книжных полках общего фонда в библиотеках. Студенты читали и изучали ее. Она была рекомендована проф. Е.А.Адамовым слушателям Дипломатической школы Наркоминдела. Так было в 1930-1940 гг. Но после убийства Троцкого в Мексико-Сити в 1940 г. она была переведена в спецфонд. Я пробовал узнать, почему. В библиотеках Москвы и Ленинграда библиотекари мне говорили, что в "Сараевском убийстве" цитируются отрывки из статьи Троцкого "Мальчики, которые вызвали войну" и что югославские коммунисты недовольны моим освещением событий. Но после Второй мировой войны в жизни книги снова настала перемена. Когда Сталин рассорился с Тито, "Сараевское убийство", несмотря на цитаты "из Троцкого", снова появилось на книжных полках общего фонда, и я несколько лет показывал и рекомендовал ее студентам-историкам Белорусского Университета. К тому же в начале 50-х гг. Тито дал мощную рекламу моей книге. Под давлением югославских националистов Тито опубликовал рапорт полковника Димитриевича принцу-регенту Сербии (а впоследствии королю Югославии) Александру, убитому хорватскими террористами в Марселе в 1934 г. В этом рапорте полковник Димитриевич признавался, что он организовал в 1914 г. убийство Франца-Фердинанда в Сараево и что русский военный агент в Белграде полковник Артаманов дал деньги на покупку револьверов для Принципа, Грабеча и других участников заговора и на поход их в Сараево, не зная (о, чудо!), на что он дает деньги. Димитриевич в 1917 г. был арестован, судим военным судом в Салониках и расстрелян по ложному обвинению в подготовке убийства принца-регента Александра Сербского (по-моему мнению, он слишком много знал о тайнах Сараевского убийства, а много знать иногда бывает опасно). Димитриевич в начале 50-х годов был "реабилитирован", а опубликование с разрешения Тито рапорта-признания Димитриевича об организации им Сараевского убийства вызвало восторженные звонки моих бывших студентов и поздравления: "Николай Павлович! Ваша взяла! Вы оказались правы!" Но после примирения правительств СССР с Тито моя книга "Сараевское убийство" снова была арестована и засажена в спецфонд. Я узнал об этом совершенно случайно. Как-то, когда я читал книги в библиотеке Ленина в Минске, мне понадобилась справка об одном факте, о котором я писал в "Сараевском убийстве". Я выписал свою книгу из общего фонда. Библиотекарь ответил, что она находится в спецфонде. Я двинулся в спецфонд. Начальник спецфонда, бодрый полковник с сединой, посмотрев на меня, ответил: "Эта книга не выдается. А вы кто такой?" Я ответил: "Моя фамилия - Полетика, я автор этой книги". "Ну, вам можно", - благодушно сказал полковник и приказал выдать мне мою книгу. Еще один любопытный штрих. После Второй мировой войны я получил письмо от одного видного восточногерманского историка. Он писал мне, что узнал мой адрес от профессора А.С.Ерусалимского и выражал свою радость по поводу того, что я уцелел в войне. Он сообщил, что в его жизни моя книга "Сараевское убийство" ("Я считаю ее лучшей в исторической литературе по данному вопросу и до сих пор") сыграла роковую роль. Будучи сам автором книги по истории австро-сербско-русских отношений накануне войны 1914-1918, он опубликовал о моей книге "Сараевское убийство" очень положительную рецензию. За восхваление советского историка он после прихода Гитлера к власти был посажен в концлагерь, откуда вышел лишь после разгрома гитлеровской Германии. Невольно приходят в голову слова бельгийского историка академика Пиренна, что дипломатические документы бывают иногда опаснее, чем динамит. В Германии в годы гитлеровской диктатуры мои книги о мировой войне 1914-1918 годов - "Сараевское убийство" (1930) и "Возникновение мировой войны" (1935) были сожжены вместе с книгами других "опасных авторов". Сужу об этом по тому, что Институт истории Академии Наук в Берлине (ГДР), приступая к изданию трехтомной монографии о Первой мировой войне, обратился ко мне в шестидесятых годах с просьбой прислать мои книги ввиду "отсутствия их в библиотеках ГДР". Из рецензий о "Сараевском убийстве" до меня дошло немного. Они были разноречивы и противоречивы. Вот самая выразительная из них: когда моя дочь Рена в 1970 году с советской туристской экскурсией посетила Сараево, один из гидов, услышав ее фамилию и узнав, что она является дочерью Полетики, вразумительно сказал: "Если ваш отец приедет сюда к нам, то, учитывая его преклонные годы, бить его не будем, но дожмем его другим способом". Моя преподавательская работа Примерно тогда же, в начале 30-х годов, благодаря своим опубликованным трудам и известности в преподавательских кругах я стал ассистентом в университете и доцентом-заведующим кафедрой экономической географии в Институте гражданского воздушного флота. Это был и успех и, конечно, давало материальную обеспеченность - при условии, что я буду хорошо и добросовестно работать, не выступать против директив партии и правительства и не заниматься "критикой". Последнее условие было предусмотрено даже в анкетах, которые я всюду заполнял. Сколько их я написал за сорок лет преподавания в вузах (1930-1971), тошно вспомнить. Но везде и всюду были вопросы о папе и маме, иногда о дедушке и бабушке, о национальности, о том, какой собственностью родители владели до октябрьской революции, был ли в комсомоле, был ли членом ВКП(б) или других партий, исключался ли из комсомола и ВКП(б) и за что, поддерживал ли оппозицию (троцкисткую, зиновьевскую, правый уклон), поддерживал ли генеральную линию партии и т.д. На все эти вопросы я спокойно отвечал: беспартийный, в комсомоле и ВКП(б) и других партиях не был, к оппозиции не примыкал, генеральную линию партии разделяю и никаких сомнений в отношении ее у меня нет. На преподавательскую работу в вузы шли тогда сотни и тысячи молодых инженеров, экономистов, юристов; преподавателями вузов в разной квалификации становились ассистенты, доценты и даже профессора. На "партийные" кафедры - политической экономии, диалектического и исторического материализма, истории философии и др. новые преподаватели либо прямо направлялись горкомами и обкомами ВКП (б), либо утверждались ими после проверки. Ученых степеней и званий не существовало. Они были отменены декретом еще в 1918 году. Были должности ассистента, доцента, профессора, весьма непрочные и неверные. Сегодня - профессор, доцент, а завтра по воле директора вуза - никто. Например, в 1932 или в 1933 г. заведующий кафедрой авиационных моторов профессор (по должности), заместитель директора Ленинградского института гражданского воздушного флота "разошелся во взглядах" (отнюдь не идеологического характера) с директором института, и был немедленно уволен, потеряв должность профессора и свою кафедру. Он с трудом получил место начальника гаража и мастерской по ремонту автомашин. Нужда в преподавателях была такова, что вузы набирали новичков-преподавателей с бору по сосенке. Одни новички справлялись со своей работой, другие отсеялись в первые же годы своей преподавательской деятельности, а переквалификация преподавателей всех вузов страны Всесоюзной аттестационной комиссией (ВАК) и присвоение им ученых степеней и званий, организованные в 1934 г., привели к тому, что многие профессора и доценты по должности стали по званию ассистентами и лишь немногие остались профессорами и доцентами. Все это на фоне происходивших непрерывно "идеологических чисток" в партии приводило к тому, что педагогический персонал вузов был раздираем непрерывными склоками. Многие преподаватели, члены партии или комсомольцы в борьбе за свои места и ставки прибегали к открытым (обычно статья в вузовской газете с обвинением соперника в "уклонах", чаще всего в троцкизме, и. т.д.) или к тайным доносам в партком вуза. За время моей преподавательской деятельности мне пришлось отбиваться от тех и от других с большими или меньшими потерями. Моим главным преимуществом являлся тот факт, что я оставался беспартийным. Я не был участником борьбы за власть, а только зрителем этой борьбы, переходившей зачастую из "классовой" в "кассовую борьбу", в счеты преподавателей друг с другом. Остаток лета 1930 года я провел в подготовке к чтению курса экономической географии в университете и в институте ГВФ. Программа курса - очень подробная, чуть ли не 24-30 страниц на машинке, была составлена и утверждена в ЦК ВКП (б) и прислана из Москвы. Московская программа курса экономической географии была обязательной для преподавателей всех вузов, читавших этот курс. Общий тон программы оставался неизменным в течение 10 лет (1930- 1941). Менялись лишь уровни производства, установленные властью для последнего года второй и третьей пятилеток. Голод и недостаток продуктов объяснялись в программах сопротивлением кулачества и засухой; "ничтожное недовыполнение" планов по строительству, производству, перевозкам объяснялось в газетах делом рук вредителей. В программе о нем не было ни слова. Мы жили, как сказал в "Кандиде" Вольтер, "в лучшем из миров", и когда Молотов, докладывая о выполнении первой пятилетки, сообщил, что пятилетка "в основном" выполнена, мой друг Артур Гофман иронически сказал мне: "А кто посмеет потребовать проверки этого?" Эта программа курса экономической географии легко решала одну теоретическую проблему, бывшую предметом спора экономгеографов еще накануне Первой мировой войны, - спора между "деновцами" и "когановцами" о влиянии физико-географической среды на размещение производства по территории. "Деновцы" - это ученики известного экономиста профессора Дена, заведующего первой в России кафедрой экономической географии, созданной в Политехническом институте в Петербурге. Будучи чистой воды экономистами, "деновцы" почти не связывали физико-географическую среду с развитием производства. В опубликованных ими книгах и статьях они давали короткий очерк физико-географической среды, а дальше, оперируя статистическими данными, давали картину развития отдельных отраслей хозяйства в определенном районе. "Когановцы" были учениками профессора экономической географии Бернштейн-Когана. Он по аналогии с учением о "физико-географических ландшафтах" ввел в науку экономической географии понятие "экономического ландшафта": каждый кусок земной поверхности (район) представляет собой единственную неповторимую комбинацию - сочетание климата, рельефа, наличия полезных ископаемых и т.д., которые должны стать базой и определить экономическое развитие и лицо этого района. Грубо говоря, спор между "деновцами" и "когановцами" сводился к следующему: "Деновцы": "Картофель, лук и капусту, а также розы и ананасы, если потребуется, можно и нужно разводить в тундре и в приарктических районах. "Когановцы": "А возможно ли это сделать, и в какую копеечку это влетит? Гораздо лучше и дешевле разводить капусту, лук и картофель в средней, умеренной полосе России, а розы и ананасы - на юге, где климат и почва гораздо более пригодны для этих культур". "Деновцы": "А во сколько обойдутся транспортные издержки, если придется привозить в тундру и в Арктику из средней полосы России хлеб, картофель, капусту и лук, необходимые для живущего в Арктике и северной Сибири населения? Там будут важные оборонные стройки, а для работающего на них населения издержки производства продуктов питания в этих районах не важны. Последний довод доконал "когановцев". Они были объявлены вредителями, старающимися разрушить и подорвать оборонную мощь Советского Союза. Бернштейн-Коган был репрессирован, и его учение было объявлено "вредительской ересью", близкой к "троцкизму". Официальная программа курса экономической географии, обязательная для всех преподавателей, как в вузах, так и в средней школе, излагала точку зрения "деновцев". Задачи "обороны" были выше "копеечных", а на самом деле многомиллионных расходов. Деньги жалели лишь на оплату рабочих и мелких служащих. Моя самостоятельность в преподавании была достаточно полной. Но общий надзор за преподавателями и профессорами в отношении "единомыслия" в оценке генеральной линии партии, был строгим и бдительным. Ведь борьба против троцкизма, зиновьевщины (каменевшины) и "бухарчиков" не окончилась и после XVI съезда партии в 1930 г. Участники этих течений оппозиции оставались еще членами партии. Только этим можно было объяснить приказ, по которому каждый работник "идеологического фронта" в особой "рапортичке" за вчерашний день указывал, что он делал в течение этого дня, чем занимался и что думал о политике и генеральной линии партии. Когда начальство института раздавало бланки "рапортичек" с этими вопросами, я воскликнул: "Как повторяется история!" На вопрос моего учителя и коллеги проф. С.Б.Крылова, что я имею в виду, я рассказал столетней давности историю Катенина. Катенин был полковником гвардии, а в лицейские годы А.С.Пушкина - его другом и учителем. После восстания декабристов напуганный Николай I приказал, чтобы все офицеры и гражданские чины представляли по начальству рапорты о том, что они делали за истекший день, чем они занимались и что они думали о "возлюбленном монархе". Катенин, человек желчный и насмешливый, в своих рапортах за нечетные дни писал, что размышлял о том, "сколь благостна рука монарха (Николая I), пекущегося о своих подданных", а в рапортичках за четные дни сообщал, что он "отдыхал от сих высоких размышлений". Катенину было предписано покинуть Петербург и уединиться в своей деревне, без права выезда оттуда. Я добавил, что история Катенина, конечно, под другими именами, изложена в романе А.Ф.Писемского "Люди сороковых годов". С.Б.Крылов хохотал, слушая мой рассказ, и предостерег меня, чтоб я не вздумал следовать примеру Катенина. И мне пришлось писать подобные "рапортички", но, к счастью, недолго, ибо кому-то "наверху" пришло все-таки в голову, что подобные "рапортички" попросту фальшивки и не сообщают правды об истинных мыслях и намерениях авторов. Другое мероприятие властей оказалось более серьезным и потребовало от нас компромисса, то есть сделки со своей совестью. Большие плакаты пригласили всех преподавателей, служащих, рабочих и студентов института на общеинститутское собрание с целью осудить "злодеев из Промпартии", процесс которой подходил к концу. Должен признаться, что это был первый случай в моей жизни, когда мне пришлось принять участие в подобном мероприятии. В мае 1923 г. я видел, как в Киеве по Крещатику шли процессии демонстрантов с оркестрами, с красными знаменами и плакатами с надписью "Лорду в морду". Это шли демонстрации против ультиматума Керзона. О таких демонстрациях сообщали газеты всех больших городов Советского Союза. Но средние школы на эти демонстрации не ходили, и я был избавлен от необходимости "демонстрировать". В июле 1923 г. я переехал в Ленинград и все годы работы в "Ленинградской правде" и "Красной газете" был избавлен от мероприятий подобного рода. Мы, журналисты, считались стоявшими "по ту сторону добра и зла". Сейчас в тревоге я выразил свои сомнения С.Б.Крылову. "Бога ради, - прошептал мне он, - не голосуйте против предложенной резолюции и не воздерживайтесь! Вы этим ничего не достигнете и никого не переубедите. Но вы немедленно вылетите из преподавателей института и не найдете преподавательской работы ни в одном вузе или средней школе. Ваша семья будет голодать и... - тут С. Б., выразительно посмотрел на меня, - ведь вы и меня поставите под удар! Ведь это я рекомендовал вас в преподаватели института!" Я все понял и голосовал за резолюцию, осуждавшую "злодеев из Промпартии". На собрании работников института ни один голос не прозвучал против предложенной резолюции, ни одна рука не поднялась, когда раздались вопросы "кто против? кто воздержался?" Это был последний удар по моим "бессмысленным мечтаниям" о либерализации режима. И в последующие годы, особенно в 1936-1939 гг., когда шли процессы троцкистов, Зиновьев цев, бухаринцев, я голосовал все время "за", ибо по моему глубокому убеждению никаких существенных различий между Троцким, Зиновьевым, Бухариным с одной стороны и Лениным, Сталиным с другой - не было. Если бы оппозиционеры одолели Сталина, то режим, который они бы установили в Союзе, ничем бы принципиально не отличался от режима Сталина, разве только количество пролитой оппозиционерами "кровушки" народных масс и интеллигенции было бы, может быть, на 10-25% меньше. Тюрьмы, концлагеря, пытки и казни, почти даровой принудительный труд, намордник молчанья на устах были и во времена террора 1918-1920 гг., и Троцкий, Зиновьев, Каменев, Бухарин одобряли этот террор и сами принимали в нем непосредственное участие. В 1930 г. весь преподавательский состав Института гражданского воздушного флота был ошеломлен: запретили... лекции. За чтение лекций молодых преподавателей увольняли из института. "Старикам" с большой научной репутацией лекции еще кое-как сходили с рук. Они не могли сразу "перестроиться", а без них институт не мог обойтись. Преподавателям института, созданного летом 1930 года, был принудительно навязан бригадно-лабораторный метод преподавания: состав студентов каждого курса делился на бригады по 6-8 студентов, преподаватель давал им тему очередного занятия, они самостоятельно изучали материал по учебникам и пособиям. Преподаватель был консультантом. Он мог консультировать студентов, но читать лекции ему было запрещено. Кто-то "наверху" слышал, что бригадно-лабораторный метод был принят в самых старых английских университетах - Оксфорде и Кембридже, где студенты изучали учебники под руководством тьютора и только после проверки их знаний тьютором могли идти на сдачу экзамена к "лектору" - доценту или профессору. Лекции студентам читались очень редко и, главным образом, научно-исследовательского или парадно-торжественного, юбилейного характера. Увлечение бригадно-лабораторным методом в высших административно-педагогических сферах Советского Союза доходило до помешательства. И так как по многим курсам не было учебников, преподавателям рекомендовалось составлять в спешном порядке методразработки по отдельным темам своего курса. Участие в этом деле принял и я, составив методразработку о борьбе школ Дена и Бернштейн-Когана в экономической географии. Я никак не думал, что в 1934 г. разгромная статья в многотиражке института обвинит меня за это в троцкизме. Лихорадка бригадно-лабораторного метода свирепствовала по всем вузам Союза в течение двух лет. Но оказалось, что при бригадно-лабораторном методе учебный материал знали лишь руководители бригад и один-два лучших студента, остальные же студенты, игравшие роль немого хора, обычно ничего не знали. И в "верхах" в конце концов сообразили, что социалистическому хозяйству СССР, которому история судила "догнать и перегнать" страны капитализма, инженер или техник, который не может сделать самостоятельный чертеж или простой технический расчет, врач, который не может прописать рецепт и лечить, учитель, который не может написать грамотно заявление начальству или показать школьнику Донбасс на географической карте, - такие специалисты не нужны. Поэтому помешательство на бригадно-лабораторном методе стало постепенно спадать. В 1934 г. он был осужден "верхами" в особом декрете, и лекции в вузах снова были разрешены. В конце апреля 1931 года я простудился и схватил тяжелую болезнь, положившую начало моей глухоте, - воспаление среднего уха (мастоидит). Спасти слух, как сказал профессор-ларинголог, можно было лишь тяжелой и очень болезненной операцией - просверлив ушную кость, чтобы избавиться от внутреннего нагноения. Однако один старенький доктор, бывший земский врач, решил обойтись без операции, на которой настаивал специалист-профессор. Он поставил мне у левого уха такой горячий компресс-припарку из льняного семени, что следы ожога в виде сожженной и омертвевшей кожи под левым глазом сохранились у меня на всю жизнь. Припарка помогла, нарыв рассосался, и операции удалось избежать. Через несколько дней я выздоровел, но вести занятия со студентами был не в состоянии. Так как лекции читать было не нужно и студенты в течение года уже привыкли изучать материал и бродить по карте самостоятельно, то учебная часть института освободила меня временно от ведения дальнейших занятий до 1 октября 1931г. Эти месяцы я использовал для окончания моей книги "Возникновение мировой войны". Лето прошло в работе над книгой, которая была закончена в середине августа 1931 г. В конце августа я уехал в Москву и сдал рукопись в историческую редакцию Государственного социальноэкономического издательства. В 1931 г. я впервые познакомился со Средней Азией. По заданию института я побывал в Ташкенте, где десять дней отдыхал от работы над книгой и мучительного, хотя и интересного перелета Москва - Средняя Азия. Задача, ради которой я был послан в Ташкент, имела целью создать еще один бюрократический очаг - комитет экономики и права воздушных сообщений при Осоавиахиме Средней Азии. Свою задачу я выполнил. Но в следующем году пришлось посылать в Ташкент нового человека, чтобы возродить почти умерший комитет, основанный мною. Так бывало сплошь и рядом. В Ташкенте, разгуливая по базару, я наткнулся на молодого человека, который удивленно воскликнул: - Николай Павлович, откуда вы здесь, в Ташкенте?" Это был художник Нестор Сурин, делавший в двадцатых годах рисунки для "Ленинградской правды" и ее изданий, в том числе и для журнала "Ленинград". Я рассказал ему о своей командировке, и Сурин воскликнул: - То-то я вижу издали, идет какой-то дурак из Ленинграда или Москвы, потому что кто другой напялит на себя в такую дикую жару черный суконный костюм? Я рассмеялся и спросил: - А вы, мил-человек, что вы здесь делаете? - Я работаю художником в труппе Леонида Утесова, приехавшей сюда на гастроли, - ответил Сурин. - Идемте, я познакомлю вас с Леонидом Осиповичем и его артистами. Приходите каждый вечер к нам в театр, по крайней мере вам не будет так скучно в Ташкенте. Леонид Утесов оказался на редкость обаятельным человеком. Он представил меня своей дочери Эдит и другим артистам своей труппы и дал распоряжение, чтобы кассир давал мне каждый вечер бесплатный билет на спектакль труппы. Так несколько вечеров я провел в окружении Утесова и его артистов, просмотрел весь репертуар, привезенный ими в Ташкент, наслушался шуток и анекдотов. Утесов был поражен, когда Сурин ему рассказал, что я, сидя в редакции "Ленинградской правды", был иностранным корреспондентом из столиц Европы и крупнейших городов США. Утесов читал и литературные рецензии моего брата в журнале "Русский современник" и в вечерней "Красной газете". Нашлись и общие знакомые среди писателей, художников и артистов Ленинграда. Словом, мои ташкентские вечера оказались гораздо интереснее и содержательнее, чем ташкентские дни. Имя Леонида Утесова в те годы гремело по всему Советскому Союзу, но тогда дальше "заслуженного артиста" он не пошел и ордена ему не дали, хотя трижды представляли к ордену. Сам он мрачно шутил: "Трижды орденопросец, но все же не орденоносец". Впоследствии Сурин рассказал мне, что Утесов в двадцатых годах пытался бежать в Финляндию. Он перешел ложную границу, которую пограничная охрана установила специально для поимки беглецов. Думая, что он уже на финской территории, Утесов радостно воскликнул: "Слава Богу, наконец-то вырвался из этого советского ада!" Спрятанные в зарослях пограничники немедленно арестовали его, и Утесов с ужасом узнал, что настоящая граница между СССР и Финляндией проходила на несколько километров дальше. Его судили "закрытым" судом, но ввиду огромной популярности Утесова и больших доходов от гастролей труппы его выпу стили. Однако "зуб" на него сохранили навсегда. Моя преподавательская работа продолжалась. Но приехав как-то в институт, я заметил, что студенты и преподаватели сторонятся меня, отходят или обходят бочком. С.В.Крылов подошел ко мне с огорченным лицом и, протянув институтскую газету-многотиражку, сказал: "Я сам до сегодняшнего дня (он был членом профкома) не знал, что против вас готовится такая статья!" Я развернул газету и обомлел: целая полоса была занята статьей "Против троцкистской контрабанды на лекциях по экономгеографии". С.Б.Крылов сказал, что статья была изготовлена профессорами Подкаминером и Ростиковым с участием доцента каф. политэкономии Сысоева. Сысоев знал цитаты из классиков марксизма гораздо лучше этих профессоров, но статья была подписана Сысоевым и двумя малоизвестными личностями, чтобы оставить профессоров в стороне от этого доноса. Заголовок статьи в многотиражке повторял в известной мере заголовок письма Сталина в журнале "Пролетарская революция" - "Против троцкистских двурушников и контрабандистов". Письмо Сталина не было понято в 1931 г. во всей его глубине. Только старые партийцы и умудренные жизнью дельцы оценили письмо Сталина как его манифест о самодержавии. "Нам остается лишь умиляться и благодарить, благодарить и умиляться перед образом Сталина", - так оценил письмо Сталина один из моих газетных друзей. Имя Троцкого было изъято из истории партии, из истории октябрьской революции и гражданской войны, как будто бы Троцкого никогда на свете не существовало. Историю этих событий приходилось писать, упоминая лишь имя Ленина и "продолжателя его дела" - Сталина. Они сделали все. На изложении этих событий "погорели", то есть подверглись разгрому, такие историки, как М.Н.Покровский, Е.А.Ярославский, Д.Н.Рязанов. Ряд видных партийцев из оппозиции был смещен со своих должностей и отправлен в ссылку. Понятно, что погромная статья против меня была воспринята преподавателями и студентами как начало конца моей работы в институте. Когда Сысоев в 1930 г. увидел мою методразработку о школах Дена и Бернштейн-Когана, он знал, что эта методразработка имеете хрестоматийный характер и не является изложением моих мыслей. Поэтому статья обвиняла меня не в троцкизме, а в контрабанде троцкизма. Она была построена по ставшему впоследствии классическим образцу: автор утверждает то-то и то-то, из его утверждений можно сделать такие-то выводы, а из этих выводов можно понять, что автор близок к позициям троцкистов. Иначе говоря, критики вкладывают в уста автора то, что он не говорил и не думал, и на основании выдумки они обвиняют автора в троцкизме, в зиновьевщине, в каутскианстве и прочих смертных грехах. По совету С.Б.Крылова я написал в редакцию институтской многотиражки письмо, в котором выразил сожаление, что отрывки из Монтескье и Л.И.Мечникова, приведенные в моей хрестоматийной методразработке, были написаны задолго до рождения Троцкого. Поэтому обвинять этих авторов в троцкизме невозможно, и я очень сожалею, что эти отрывки дали повод для обвинения меня в контрабанде троцкизма. Мое письмо, конечно, редакция не напечатала, но на коекого в парткоме института и в райкоме партии оно подействовало, и меня оставили в покое. История с этой статьей напомнила мне слова Сысоева, которые я слышал от него в 1930 г.: "Вам-то хорошо, Николай Павлович, вы беспартийный. Вы можете писать и ошибаться, вас выругают и забудут. А у нас, партийцев, дело другое. Вы думаете, я не хотел бы иметь больше научных трудов? Но официальные установки быстро меняются, и я могу сделать ошибку. А какая мне тогда цена как члену партии? Обо мне в парткоме или горкоме скажут: "Он сделал тогда-то такую-то ошибку. Как можно продвигать его вверх на более высокие должности и посты, когда он делает ошибки?" Но больше всего мне помогло то, что я начал чтение специального курса "География воздушного транспорта". И сразу положение изменилось. Студенты бросали намеченные по расписанию занятия и бегали на мои лекции. Они впервые слышали от меня то, что еще ни от кого не слышали. К концу осеннего семестра 1931 года институт издал на стеклографе в количестве 100 экземпляров мою методразработку - "Воздушный транспорт Англии". В осеннем семестре последовали две других методразработки - "Воздушный транспорт Франции" и "Воздушный транспорт США". Успех моих лекций и моих методразработок был неожиданным для меня самого. Я читал лекции, показывая на географической карте трассы воздушных магистралей и рассказывая по данным аэролоций и иностранных журналов об условиях полетов по этим трассам. Реакция студентов была удивительной: "Слушая вас, мы точно читаем авантюрный роман Райдера Хаггарда или Клода Фаррера", - говорили начитанные в этих авторах студенты. Они забыли и разгромную статью, и то, что у меня был слабый голос. Я стал модным лектором, как бывают модными врачи, адвокаты или проповедники. Несколько экземпляров моих методразработок, несмотря на мое противодействие, попали в Москву и вызвали сенсацию среди ведущих экономистов главного управления Аэрофлота. Словом, интерес в институте к моим лекциям достиг таких размеров, что заместитель декана факультета воздушных сообщений, бывший летчик, командир Красной армии, малоинтеллигентный, но весьма начальственный, вызвал меня к себе и... запретил мне чтение лекций о размещении воздушных магистралей: "Я буду сам читать об этом в моем курсе". В институте царила почти военная дисциплина. Заявление заместителя декана было фактически приказом. Я ответил, что материал моих лекций, собранный мной, - это моя научная собственность, и я не допущу плагиата. Я немедленно подал заявление в администрацию института. Заместителю декана дали нагоняй и вынесли выговор по административной и партийной линии. 1933-1934 учебный год прошел относительно спокойно, хотя из Москвы приехала высокая партийная комиссия, имевшая задачу чистки преподавателей. Комиссию возглавлял ответственный работник ЦК ВКП(б) Доценко. Комиссия решала судьбы преподавателей закулисно, лишь нескольких вызвали для объяснений. Партком, комсомол, дирекция, профком, отдел кадров, спецотдел давали преподавателям оценки. Когда "переоценка" преподавателей была закончена, председатель комиссии Доценко назначил общее собрание преподавателей института для информации об итогах работы комиссии. Собрание было назначено в актовом зале, у дверей которого были поставлены в качестве стражей два студента со списком преподавателей в руках. Они не пропускали в зал вычищенных комиссией преподавателей. Те немедленно бежали в соседнюю аудиторию, где восседал со своей комиссией Доценко, и подавали жалобу, которая оставалась без последствий. "Одобренных" преподавателей архангелы у дверей пропускали в зал. С.Б.Крылов и я стояли, разговаривая, на площадке перед актовым залом. Каждый из нас боялся за свою судьбу, боялся, подойдя к дверям, услышать: "В зал вам нельзя". Но один из архангелов, студент нашего факультета, заметив наши колебания, подошел и сказал мне: "Вам можно, Николай Павлович". И обратившись к Крылову, добавил: "Вам тоже". Мы с облегчением вошли в зал. Но сама ситуация, когда два профессора института узнают от своего же студента, что они благополучно прошли чистку и могут войти в зал, была для нас - мы оба чувствовали это - очень унизительной. "Исполнив свой партийный долг", комиссия Доценко уехала в Москву. А буквально через два-три дня из Москвы пришло сообщение, что Доценко вычищен из партии и арестован как троцкист. Какой пассаж! Весь институт был ошеломлен. Но спрашивать, почему Доценко позволили провести чистку преподавателей, никто и не думал. "Вычищенные", несмотря на свои жалобы в партийные и административные инстанции Ленинграда и Москвы, так и остались "вычищенными". 1934 г. принес преподавателям вузов две сенсации: Во-первых, постановление, осуждавшее бригаднолабораторный метод и "загибщиков" педагогической науки. Декрет восстанавливал лекционный метод преподавания в вузах. Во-вторых, еще более важное постановление о введении ученых степеней кандидата и доктора наук по широким специальностям, как история, экономика, философия, медицина, физика, химия, математика и т.д. и ученых званий ассистента, доцента, профессора по более узким специальностям, как, например, история нового времени, экономика воздушного транспорта и т.д. Переквалификации подлежали все преподаватели высшей школы и научные работники научно-исследовательских институтов, музеев и пр. Тогда же был создан Всесоюзный комитет по делам высшей школы, который сосредоточил в своих руках учет и контроль над научными работниками вузов и институтов. Была создана также Высшая аттестационная комиссия (знаменитый ВАК), от которой зависели работа и жизнь каждого научного работника. В ВАКе были организованы высшие квалификационные комиссии по всем специальностям. Эти комиссии возглавляли наиболее крупные ученые - члены партии, академики СССР. Комиссии направлялись в вузы разных городов, где и проводили свою работу. В общем поездки на места таких полномочных комиссий можно охарактеризовать песенкой послевоенного времени: Приезжала выездная сессия Верховного Суда... Этому дала, этому дала и этому дала, Кому вышку, кому срок... Крупный бой в квалификационной комиссии ВАКа разгорелся по моему поводу. Подкаминери Ростиков, получившие без всяких научных заслуг звание доцентов, заняли по отношению ко мне жесткую формальную позицию: да, товарищ Н.П.Полетика - знающий географ, но у него пока еще нет кандидатской диссертации в области экономгеографии. Напрасно С.Б.Крылов указывал, что я разработал совершенно новый нигде еще не читавшийся курс "география воздушного транспорта", что институт издал на стеклографе три моих методразработки по воздушному транспорту Англии, Франции, США, что мой теоретический доклад на 1-м Всесоюзном географическом съезде об общих чертах развития воздушного транспорта в странах капитализма только что опубликован в "Трудах" съезда и т.д. На это неизменно возражалось: "Мы ведь не отказываем товарищу Полетике в ученом звании доцента, но пока у него еще нет работы, которую можно было бы представить на защиту в качестве кандидатской диссертации". Приговор комиссии ВАКа был таков: допустить Н.П.Полетику к исполнению обязанностей (и.о.) доцента по кафедре "экономика воздушного транспорта" с обязательством защитить кандидатскую диссертацию по этой специальности. Таким образом я потерпел тяжелое поражение. Двум очковтирателям и болтологам удалось убедить комиссию ВАКа, повидимому закулисно шепнув, что одна моя "методразработка" (о научных школах Дена и Бернштейн-Когана) встретила резкую критику со стороны ряда работников кафедры политэкономии, считавших ее "контрабандой троцкизма". А после отъезда комиссии ВАК из Ленинграда С.Н.Подкаминер, как зам. директора по учебной части "использовал ситуацию" и "сделал оргвыводы": он перевел меня с должности профессора на должность исполняющего обязанности доцента с почасовой оплатой. В институте считали, что я "погорел" окончательно и бесповоротно. Но я верил в свои силы и не считал свое поражение катастрофой, а только временной неудачей. Так оно и вышло. Через два года я стал первым в СССР кандидатом экономических наук по специальности "Экономика воздушного транспорта". Должен сказать, что долгая травля со стороны Подкаминера и его единомышленников произвела на меня отвратительное впечатление. Я часто в эти годы вспоминал слова С.Б.Крылова: "Помните, Николай Павлович, они (члены партии) имеют билеты, а у нас - лишь контрамарки". И действительно, достаточно было сговора двух или трех бездарных и неспособных к научной работе болтологов, вооруженных партийными билетами и занимающих в институте ответственные посты, чтобы сломать жизнь способного научного работника. Другим итогом этих лет для меня была потеря веры и уважения к абсолютной ценности ученых степеней и званий. Конечно, я уважал их, так как они достались мне с большим трудом, на основании моей научной работы. Я стал уважать хорошие, добросовестные научные работы больше ученых степеней и званий. Ученые степени и звания высоко ценились и уважались во времена царизма, теперь уважение к ним стало исчезать, а после войны степени и звания резко упали в мнении широких масс населения СССР. Моя книга о гражданской авиации имела свою судьбу и своих читателей. Она была издана тиражом в 3 тыс. экземпляров, семьсот из них были куплены за границей. Сдержанные рецензии появились лишь в журнале "Гражданская авиация" и в "Авиационной газете". Больше повезло ей в некоторых иностранных изданиях. О книге был напечатан короткий, но хороший отзыв в "Транспортном бюллетене Лиги Наций" (League of Nations Transport Bulletin). Другую короткую, но одобрительную рецензию я читал в "Международном журнале воздухоплавания", и журнал отметил богатство материала и его яркий анализ. Третий одобрительный отзыв я прочел в итальянском авиационном журнале "Крылья Италии", и он привел меня в ужас. Меня хвалил авиационный журнал итальянского фашизма! Подкаминер и Ростиков могли сделать вывод: "Полетика занимается не только контрабандой троцкизма, но и пишет книги, которые вызывают похвалу у агентов Муссолини!" Не следует думать, что этот плод болезненного воображения. Мой друг-историк после войны защитил успешно докторскую диссертацию по археологии древнего Рима. Она была напечатана издательством АН СССР. Итальянские и европейские исторические журналы немедленно обвинили его в научной краже. Они указывали, что мой друг списал у итальянских историков данные о раскопках в Риме в последние годы, не назвав имен авторов, производивших и описаввших раскопки. Мой друг не отрицал этого: "Пусть дураки на Западе обвиняют меня в плагиате. Ведь если бы я назвал авторов, писавших об этих недавних раскопках, то, значит, Италия не погибающая под пятой Муссолини страна, где искусство и наука пришли в упадок, а страна, где Муссолини тратит большие средства на развитие науки. Меня немедленно упрекнут в нашей советской печати в том, что я поклонник и апологет Муссолини. Сами понимаете, чем могло бы это кончиться для меня. Пусть лучше меня ругают за границей, а не хвалят. Ругань из-за границы - лучшая похвала советским ученым в глазах наших властей". Итальянский журнал хвалил мою книгу за правдивый анализ работы воздушного транспорта Англии, Франции, Германии, США только потому, что я ни слова не сказал о гражданской авиации фашистской Италии. Экономические основы гражданской авиации в Италии были в еще худшем состоянии, чем экономика авиации указанных четырех держав. Но по той же причине самые крупные и влиятельные авиационные журналы Англии, Франции, Германии, США замолчали мою книгу о гражданской авиации, точно этой книги не существовало. Они применили старый обычный прием - "метод Тэна", состоявший в том, что замалчивается все невыгодное для интересов своей страны или партии. Кстати сказать, этот прием умолчания - самый распространенный прием в современной науке в почти всех без исключения странах. Несколько слов о последних годах моей работы в институте ГВФ. Весной 1937 года вызвал меня в Москву Иоффе - заместитель начальника Аэрофлота. В кругах Аэрофлота говорили, что Иоффе был родственником покойного соратника Троцкого А.А.Иоффе - сначала советского полпреда в Берлине, а затем в Вене, покончившего с собой в 1929 году. Аэрофлотский Иоффе обвинялся в связях с троцкистами, и сам одно время примыкал к троцкистам, но затем "покаялся". Иоффе предложил мне написать в форме учебника исследование о роли и работе гражданской авиации и, в частности, воздушного транспорта в СССР. Он предложил, чтобы этот учебник стал для меня и диссертацией на степень доктора экономических наук, что позволило бы окончательно утвердить меня в ученом звании профессора. Между нами состоялся такой разговор: Я: "Но вы понимаете, что для этого меня нужно допустить в архив Аэрофлота"? Иоффе: "Это более сложное дело, и я поговорю кое с кем. Я не могу сам решить этот вопрос. Учтите мое положение: меня считают участником троцкистской оппозиции, и я им был одно время. Но затем отошел от нее. Какие данные вам нужны?" Я: "Мне не нужны данные о количестве самолетомоторного парка, о техническом оборудовании воздушных линий (световые маяки, радиомаяки) или данные о частоте и регулярности рейсов по воздушным линиям, так как по этим данным можно подсчитать количество самолетомоторного парка в Аэрофлоте. Секретные данные мне не нужны. Мне нужны материалы об экономичности работы каждой воздушной линии, каждого управления ГВФ и всего Аэрофлота в целом по годам: иначе говоря, данные о перевозках пассажиров, почты и грузов, коммерческие доходы от воздушных перевозок и размеры дотаций Аэрофлоту от казны. У меня создалось впечатление, что на многих линиях Аэрофлота коммерческие доходы от перевозок гораздо выше, чем на воздушных линиях зарубежных стран, что ряд линий Аэрофлота менее убыточен и получает меньше дотаций от казны, чем воздушные линии Англии, Франции, Германии и США. Надо показать и стоимость тонно-километра и пассажире-километра. Вот эти данные, а они у вас в Аэрофлоте, конечно, должны быть, мне действительно нужны". Иоффе: "Мы посоветуемся, что можно будет дать вам". Далее Иоффе обещал, что перепечатка необходимых для меня материалов - архивных и не архивных - будет производиться за счет Аэрофлота, мои командировки и жизнь в Москве - суточные и квартирные - для розыска материалов будут оплачиваться Аэрофлотом. Через два дня Иоффе дал согласие предоставить мне просимые материалы и обещал содействовать в получении аналогичных данных и по воздушным линиям Полярной авиации Северного морского пути. Приказ о поручении мне этой работы был составлен начальником управления учебных заведений Аэрофлота, человеком моего возраста, то есть человеком 35-40 лет, и подписан Иоффе. Во время беседы Иоффе не стеснялся в выражениях по адресу Подкаминера - "очковтирательство", "болтолог", "пенкосниматель", "враль и хвастун" и т.д. - Почему же вы не сн