яние в семьдесят километров, заблудившись на пустых шоссе с темными домами, где не светилось ни одного огонька. К счастью, часов в десять ему повстречался старик, вышедший поискать свою собаку, и направил его на верный путь. Все служащие завода, да и сам патрон, удрали на юг, забрав и нашу машину; так мы оказались все вместе. Утром, около 8 часов, нас разбудила артиллерия! Начался бой за переправу через реку Шэр. Снаряды падали все чаще; сперва всех детей, Надежду Владимировну и Юленьку Горбову усадили в траншею; сами же мы были в доме или, скрючившись, ползали по саду под деревьями. Мы знали, что вечером со стороны Шабри заняли позицию четыре небольших танка, ими командовал молодой сержант, человек решительный и спокойный, уверенный в том, что он обязан продолжать сражаться против немцев, сколько бы их на той стороне реки не было. По совету Александра Ивановича Угримова руководителем и командиром на время боя был выбран мой муж -- он один из всех был боевым офицером да и к тому же артиллеристом. Часам к одиннадцати утра обстрел Шабри стал усиливаться. Под большим деревом около дома был собран совет "мужей" -- решили, что, если только дело станет хуже, придется всем убегать в лес; до леса было около полутора километров, и дорога туда шла среди полей, но сперва вдоль железнодорожной линии, по которой ходил электропоезд в один вагон, знаменитая micheline. Игорь Александрович наметил, что группы должны бежать по очереди, каждые пять минут. Но вот снаряд, а потом и второй, попали прямо в соседний с нами дом, и Игорь Александрович крикнул: "Пора, первая группа -беги!" Первыми из дальнего угла сада выбежали Юленька Горбова с Мариною на руках, почти одновременно, Татьяна Алексеевна и Михаил Андреевич, через 2-3 минуты за ними, Эмилия Николаевна и Алексей Ильич (Бакунины) ; когда снаряд шлепнулся справа от узкой земляной дороги, трехлетняя Марина очень строго сказала: "Ужасно не люблю, когда стреляют!" Старики Угримовы отказались покинуть дом -- и минут через десять побежали мы. Впереди Шушу, Ирина Николаевна и Татка, а метров тридцать-сорок за ними -- мы трое. И Шушу, и И. А. тащили громадные тяжелые мешки; как только издали слышался свист снаряда, И. А. громко кричал : "Ложись!" -- мы шлепались на землю, я тащила Никиту, он падал, и я кидалась на него, чтобы его защитить; испуганные дети сдерживались, не плакали, а пока мы ждали новой команды: "Беги!", Никита, лежа, вслух читал "Отче наш". После третьего снаряда (а они рвались все ближе) мы совсем запыхались, остановились и даже посидели на обочине, где росли небольшие кусты... Меня вдруг охватил бешеный припадок смеха - нет, не то, чтобы какая-то истерика, мне было по-настоящему смешно, и я, захлебываясь, выкрикивала: "Вот и спаслись от немцев! Вот и платили столько времени за дом, а они нас догнали, и мы с тремя детьми как зайцы бегаем под обстрелом! Ну и удачный у меня был план!!" Вскоре мы все покатывались со смеху -- видимо, это нам было полезно и нужно, и дальше, до леса, мы бежали уже менее напряженно . А в лесу уже была вся деревня; жители убежали туда еще в восемь утра, и мы сразу почувствовали, что на нас смотрят косо : чего мы, мол, делали в Шабри, когда все давно здесь? Мы собрались вместе, царило напряжение; Никита подошел ко мне и спросил: "Мама, дайте нам с Таткой бутерброды и чаю -- мы голодные, ведь это пикник!" Да и правда, уж было около полудня, мы с Ириной Николаевной развязали мешок, достали бутерброды, булочки и термос с чаем, и дети с удовольствием, шутя и смеясь, стали завтракать -- не только они, но и Ирина Николаевна, и я тоже, и наши мужья последовали их примеру. Время шло, казалось, лесок нас на время скрыл -- а вдруг грянет авиация? Эта мысль была у всех... Рядом с нами начал надрывно плакать младенец месяцев двух-трех, он совсем зашелся, и я подошла к молодой женщине: почему он так, не болен ли? Она мне ответила довольно резко, даже со злобой, что с восьми утра уж здесь, сама не кормит, а бутылку с молоком забыла дома! "Давайте попробуем его покормить", -- продолжала и вытащила из мешка сгущенное молоко, кипяченую воду, чашку и кофейную ложечку. Развели молоко с водой в чашке и пытались влить в рот младенцу, но тщетно : он не знал, что ложка -- это тоже еда, отчаянно крутил головой, бил кулачками и неистово кричал. Вокруг нас начали собираться женщины - надо было что-то придумать. Тогда я взяла ненадорванный пакет ваты, сделала жгутик, обмакнула его в молоко и стала выжимать младенцу в раскрытый рот. Вот это он быстро понял и вскоре, наглотавшись молока, вздохнул и внезапно крепко заснул! И сразу завязался со всеми самый мирный разговор -- зачем мешок? Да как это вы додумались все это приготовить? А вот у нас ничего с собой нет... Мы ответили скромно, не кичась: вот у нас с собой и лопата, и кирка, бинты, теплые вещи, кто его знает, может и еще придется бежать -- ведь бой продолжается. Как мы потом узнали, немцы выпустили на Шабри более двухсот снарядов; четыре танка, защищавшие шабрийский мост, и их начальник, старший сержант Морис Тевенен (marйchal des logis Thйve-nin), отступили от Шабри к югу, по направлению к замку Валансэ, часов около двух дня Тевенен своих людей распустил, дал им время скрыться, а когда его настигли немецкие броневики, открыл по ним огонь из автомата -- и был убит. Немецкие войска дошли до Валансэ, но потом вернулись к Шабри и дальше не двигались..., а ведь в замке Валансэ были спрятаны все самые знаменитые шедевры из Лувра; видно секрет этот хорошо хранился ; никто в округе об этом не знал, да и мы тоже, конечно. Жители Шабри и, особенно, священник, считали, что битва "наша" протекла не без прямой помощи Жанны д'Арк, -- да и верно, каких-то двадцать солдат во главе с юным старшим сержантом, с восьми утра и до половины третьего успешно отстаивали переправу через Шэр, а было у них всего четыре небольших танка! Убитые и раненые были с обеих сторон -- немного, два, три человека. Когда демаркационная линия прошла вдоль по Шэру, и Шабри очутился в свободной зоне, тело убитого Тевенена было перенесено в Шабри н предано земле со всеми воинскими почестями. Мы на этой церемонии, конечно, присутствовали. Прошел июль, потом и август. Народ хлынул с юга назад к своим пенатам. Сперва все шло гладко, но в начале августа вдруг закрыли все мосты через Шэр -- и в нашем Шабри на три недели застряло больше десяти тысяч беженцев. Ночевали в машинах, на улицах, в амбарах. Мэр Шабри был не только человек приятный, но дельный и распорядительный: он немедленно наладил походные кухни, нормировал хлеб, устроил раздачу мешков и сена, чтобы людям было на чем спать, а три шабрийских жандарма следили за тишиной и приличием -- впрочем, никаких ссор или драк не было, все слишком пали духом. В начале сентября большинство беженцев понемногу уехало в ту зону; да и шла запоздалая уборка полей, картофеля, яблок; тут еще проживало много фермеров, а им сама природа диктует, что делать. С продуктами стало похуже, а главное - ни у кого из нас больше не было денег, пересылать деньги из Парижа стало невозможно; взять в долг в Шабри? Но кто в такое время даст? И вот опять грозно стал вопрос отъезда домой, в Париж, где уже давно были и Шушу Угримов, и мой муж; они покинули Шабри еще до разделения Франции на две зоны. Да и по ночам стало холодно; топлива у нас было мало, а купить удавалось только для кухни. В середине октября Ирина Николаевна надумала подать в местное управление жандармерии заявление о том, что дети, Татка и Никита, заболели, и их необходимо показать врачу, который живет на той стороне Шэра, в местечке Жьер (Giers)... Казалось, такой план не так уж убедителен, и всем будет понятно, и жандармам тоже: однако нам сразу выдали пропуск для посещения Жьера на одни сутки... Мы, не мешкая, наняли старинную коляску на громадных высоких колесах, сложили ночью вещи, наутро с двумя детьми и черным котенком переехали мост и, не без некоторых приключений, к вечеру оказались в Париже. Сейчас уже трудно себе представить, что это было -- увидеть немецкую военщину на улицах Парижа; я два дня не решалась выйти из дома, но, конечно, все же пришлось -- нет, привыкнуть к этому немыслимо! Через несколько дней я приняла твердое решение : выходя на улицу, немцев просто не видеть, сказать себе, что их нет. Это оказалось отличным приемом, и еще через две недели спокойно шла за покупками или стояла в очереди за картошкой и овощами, начисто игнорируя многочисленных офицеров, поселившихся в роскошных гостиницах нашего квартала. *** Чтобы совсем покончить с Шабри, еще несколько слов о всех тех, кто жил там с нами под одной крышей : София Ивановна Вяземская со своими собаками побыла недолго, и, когда французское правительство эвакуировалось из Парижа, ее муж, которого все друзья звали просто "Аджика", он же Владимир Леонидович, заехал за ней и дочкой Ниной (которая тоже на несколько дней приехала к матери в Шабри) и увез их на машине с собой в Тур и дальше в Бордо. Миша Горбов, Юленькин супруг, побыл недолго и спешно уехал на юг, боясь попасть немцам в плен. О нем у нас на всю жизнь сохранилось светлое воспоминание : он был приятный, с хорошими манерами москвич, ум имел тонкий и острый. Мы его все очень любили; Яков Николаевич, его старший брат, считался умнее и красивее младшего, был широко образован, но язык у него был не просто острый и веселый, а мрачно-ядовитый, а взгляд его очень красивых серых глаз какой-то тяжелый. Однажды на один день появились все дети В.Н. Лосского с Магдалиной Лосской, их матерью; отмылись, отоспались и уехали дальше к Бордо, где их ждали друзья. Тогда младшей девочке Кате было всего два года. Во время этого повального бегства на два дня прибежали друзья Миши Горбова: русский армянин, тоже с завода "Ситроен", с женой -- полячкой, очень красивой и видной женщиной, и сыном лет 14-ти. Мальчик выпил литра полтора воды, упал на мешок с сеном проспал чуть ли не двадцать часов сряду. А мать, чудом спасшаяся из Варшавы в 1939 году и перенесшая там страшную бомбежку, тут у нас в Шабри сошла с ума : с ней сделался внезапный буйный припадок, и она удрала из дома; за ней гнались и София Ивановна, и Юленька, и Ирина Николаевна... Она добежала до центра, где ее с трудом поймали и связали, -- у нее была та страшная физическая сила, которая приходит к людям, потерявшим рассудок. На следующий день, несмотря на лавину машин на дорогах, ее, стараниями мэра, отвезли за 50 км. в сумасшедший дом в городке Иссудэн; два дня спустя она выбросилась из окна с третьего этажа, но осталась жива. Ее муж с сыном уехали от нас на юг, больше мы их не видели. Знаю только, что вся эта семья потом воссоединилась, а молодая полячка стала понемногу почти нормальной. Александра Ивановича и Надежду Владимировну Угримовых я и раньше знала -- правда, не очень близко, но все же; из Шабри они вернулись в Париж в 1944г., когда ушли немцы. А вот Осоргины и родители Татьяны Алексеевны Бакуниной были близки Ирине Николавне, но для меня людьми новыми. Мать Татьяны Алексеевны была врачем, как и ее отец, Алексей Ильич; его я мало видела, а Эмилию Николаевну узнала ближе. После войны она была врачем в Русском доме в Sainte-Geneviиve-des Bois, купила себе там домик -- он и до сих пор остался во владении Татьяны Алексеевны. Татьяна Алексеевна -- великий специалист по библиотечному делу и по русской библиографии; она работала в Париже в Национальной библиотеке, где в течение десяти лет заведовала русским отделом, а сейчас заведует Тургеневской Библиотекой в Париже. Ее муж, Михаил Андреевич Осоргин (Ильин), писатель и когда-то эсэр, был лет на двадцать старше жены -- живописный, высокий, на все реагировал шумно и определенно, у него были четкие взгляды на все и на вся. Он был полный невер, чего и не скрывал; я в нем ценила приятный тембр голоса, отличную манеру русского говора -- не жеманную, сценическую, какую приходилось мне слышать у таких артистов как наши Качалов или Григорий Хмара (я их обоих встречала в Берлине в 1922 г.) -- нет, всегда и по всякому поводу он высказывался на отменном русском языке, без всякой фигурности или спеси... В нем еще привлекало то, как к нему льнули наши дети, и Татка, и Никита, и даже маленькая Марина. Я всегда чрезвычайно ценила в людях дар, именно дар, а не умение -- легко и без всякого труда заполучить доверие, маленьких людей. Михаил Андреевич рассказывал им и сказки, и какие-то истории, не то про животных, не то про свои путешествия, и они, всегда все отлично понимая, без конца ходили за ним по саду. Наша игра в belote по вечерам для меня была какой-то "общественной нагрузкой", но нельзя было всех лишать четвертого партнера, хотя бы и такого бесталанного, как я. Эта игра меня очень сблизила с Михаилом Андреевичем, он хватался за голову, говорил, что он в последний раз со мной садится за карты -- но никакой обиды мне от него не было, а, пожалуй, я не от всякого приняла бы так смиренно эти его "карточные нарекания", пусть и шутливые. Он до сих пор остался для меня вполне живым, хоть и скончался в 1942 г. в Шабри (там и похоронен), и знакома я с ним была всего лишь четыре летние месяца жизни. В ОККУПИРОВАННОЙ ФРАНЦИИ Про четыре года немецкой оккупации, про освобождение Парижа и про генерала Де Голля, про весь 1945 год, когда во Франции вновь началась война, про движение Сопротивления -- про это все написаны многие и многие тома, бесконечные воспоминания и мемуары, статьи, песни, поэмы. Поставлены и великолепные и скромные памятники, и прекрасные, и совсем банальные... Каждый год 18-го июня у монумента-памятника на Mont Saint-Valйrien происходит торжественная военная церемония памяти погибших и депортированных участников Сопротивления -- у этой стены в конце 1944 г. были расстреляны сорок юных "резистантов", еще почти мальчиков, преданных гестапо одним их крупнейших немецких провокаторов, сумевших затесаться в ряды Сопротивления. В это же время и Игорь Александрович был предан провокатором и лопал в лагерь смерти Бухенвальд, где пробыл целый год... В Париж он вернулся полуживым-полутрупом 1-го июня 1945 г. Как мне справиться с задачей описать и вспомнить это время? Разве что отдельными эпизодами, портретами, сценами... Возвращение в Париж в 1940 г. Едва мы вернулись из Шабри в Париж, Никита затеял игру, в которую с азартом и без устали играл два-три месяца : он достал у меня несколько мотков старых веревок, распустил их и, переставив в столовой нашей трехкомнатной квартиры на me Jean Goujon все стулья, как-то ловко их от прихожей до своей комнаты связал веревками, никого не пропускал и строго спрашивал: "Vous allez en zone libre ou en zone occupйe?", a затем делал вид, что подробно читает пропуск, и только тогда можно было выбраться из хитрых веревочных заслонов. Я сперва сердилась, в то время мне беспрестанно приходилось спешить, бежать из одной очереди в другую -а тут надо было серьезно отвечать, куда, мол, еду, в какую зону... Да, весь этот период бегства -- начиная уже с пребывания у Mme de В. -- необходимо было мальчику шести лет как-то из головы выкинуть; и потоки беженцев, и сражение в Шабри, и все волнения возвращения домой в октябре -- все это произвело на него глубокое впечатление; таким "театром для себя" он освобождался от всего этого, непонятного ему. Карточки на продукты появились, но не сразу; зима была холодная, немцы велели переставить часы на три часа назад, все школы были закрыты, детей на улицах Парижа в эту первую зиму оккупации почти не было видно. В феврале грянула эпидемия гриппа, в жару и диком бронхите валялись целые семьи. Мы жили в старом доме, где в каждой комнате был камин; уголь в эту зиму можно было легко достать, и я топила в столовой печку медленного сгорания, так называемую "Саламандру", и от холода мы не страдали. Но питались плохо, скудно, однообразно, сахара почти не было, да и соль было трудно достать. Но вот в январе на той стороне Парижа, за мостом, открылась частная школа, и я стала по утрам до 12-ти водить туда Никиту. Он был самый низкорослый и щуплый. Директор, весьма необычный человек и к тому же слепой, не очень-то хотел его принимать, но я его уговорила, сказав, что мальчик лишен всякого общения с другими детьми. И вот мы по утрам начали ходить в эту школу -- ходу было около четверти часа. Морозы стояли для Парижа небывалые : минус 15°, даже минус 18°, снегу было уйма, его никто не убирал, и он громадными сугробами лежал вдоль тротуаров. Как-то мы с Никитой в полдевятого утра вышли на улицу; луна светила вовсю (ведь по солнцу было всего полшестого), снег блестел и играл на морозе, на улице было пусто и тихо. Никита вдруг остановился и испуганно спросил: "Maman, oщ allons-nous?" И, действительно, куда же это я его тащила по этой зимней снежной пустыне из теплой, уютной кровати? Нет, поддаваться этому соблазну было нельзя; несмотря на немцев, жизнь продолжалась. К весне на улицах Парижа появились автобусы на газогенераторных установках, метро работало более или менее исправно, частных машин не было, такси тоже -- одни немцы гоняли на серых военных машинах -- они ездили с бешеной быстротой и не обращали внимания на пешеходов; постепенно появились и велосипедные "рикши": коляску везли двое, как в старой английской песне: "on a bicycle made for two". Я как-то тоже проехала на рикше - в больницу и назад домой. Еще один эпизод из нашей жизни первого года оккупации, и опять про Никиту. В эту зиму через моих друзей Игнатьевых -- в частности, через Ольгу Алексеевну, сестру генерала Алексея Алексеевича Игнатьева, вернувшегося в Россию в 1923 или 1925 г., - я познакомилась с милой русской женщиной, некогда прислуживавшей Екатерине Николаевне Рощиной-Инсаровой, великолепной актрисе Александрийского Театра, и в гражданскую войну на юге России вышедшей замуж за младшего брата Ольги, Сергея Алек-сеевича. Эта особа (фамилии ее не помню) жила на соседней с нами улице, снимала однокомнатную квартиру, тоже в старике-доме, вроде нашего, и звали ее Варвара Ильинична. Она боготворила свою бывшую хозяйку Рощину-Инсарову, ставшую графиней Игнатьевой, ее сына Алешу, которому в то время было уже за двадцать лет которого она в свое время воспитала. Варвара Ильинична и стала за небольшую мзду водить Никиту днем гулять, утром она же отводила его в школу. А в те дни по Парижу сновало, бесконечное количество брошенных во время бегства собак; они одичали, а некоторые из них бежали за людьми и страшными, отчаянными глазами умоляли их приютить... Около нас и по соседнему с нами мосту Альма, сновал белый фокстерьер -- мы с Никитой его несколько раз встречали и очень жалели. Этот фоксик снова попался навстречу Никите и Варваре, когда они шли из школы, а сразу за фоксиком шел, прогуливаясь, высокий немецкий офицер в шинели, в форменной фуражке, со стэком в руке и... с моноклем в глазу! Таких почти карикатурных фигур немецкой армии уж было мало -- редко попадались пруссаки с моноклем. Все подробности были рассказаны мне Варварой, с белым от страха лицом, когда они с Никитой вернулись домой... Внезапно Никита вырвал руку из Варвариной руки (а ей было строго наказано руку его ни в коем случае не выпускать из своей), подбежал вприпрыжку к офицеру, встал перед ним, загородив путь, топая на него ногами, стал громко кричать ему по-французски : Возьмите эту собаку, вы должны ее взять, это из-за вас она потеряла свой дом, вы обязаны, обязаны ее взять!!" Немец, который, видимо, хорошо знал французский, нагнулся к Никите и сказал емy: "Mais, mon garзon, je ne peux pas prendre ce chien, il n'est pas а moi". Тогда Никита в бешенстве стал с плачем и криком бить офицера по шинели и все громче повторял: "Но это вы виноваты! C'est vous qui кtes fautif!!" Кой-кто из прохожих остановился, немец, видно, вполне все понимал, и повторял: "Mais je regrette, je regrette" -- и бедная, оторопевшая от неожиданности и страха Варвара, наконец опомнилась, подбежала, схватила Никиту за руку и пролепетала немцу что-то вроде: "Li Nikita, li bon garзon, vous pardonnez" (ее французский язык почему-то сильно смахивал на манеру говорить алжирцев). Немец покачал головой, отдал Варваре честь и пошел дальше, а Варвара не помня себя дотащила заплаканного Никиту до дома и десять раз подряд мне все наново пересказывала -- а главное, как это она упустила Никитину руку, ведь держала крепко !.. Конечно, такой инцидент мог кончиться и плачевно, я знаю несколько случаев, когда из-за неосторожного слова ребенка, сказанного при немцах, бывали всякие неприятности. Зима эта тянулась долго, над Англией гремел блитцкриг. Каждое воскресенье в десять вечера я, накрывшись платками, слушала по Би-Би-Си передачу Пристли: он подробно повествовал о ночной жизни Лондона под бомбежкой немецких самолетов -- про мальчика, который в бомбоубежище учит уроки на завтра, про старую леди, которая в корзинке тайком приносит в подвал собачку, хоть это и строго запрещено, -- но ведь не оставлять же ее одну в квартире -- она так боится... 22-ое июня 1941 г. В этот год мы недорого купили у какого-то любителя-самоучки приемник. По звуку и чувствительности приема станций из всех стран света он оказался первоклассным -- он еще потом служил мне в Ульяновске, благодаря ему я и там не потеряла связи с остальным миром и слушала все ту же Англию... Почему-то слышно было только по-немецки, но и на том спасибо! Весной 1941 г. настроение у нас стало много тревожнее: мы ждали, что вот-вот снова разразится война. Мы понимали, что немцы не ограничатся тем, чтобы аккуратно занимать юго-восток Европы одну страну за другой. Ходили всякие слухи... Но вот наступило памятное воскресенье 22-го июня. Я кончала причесываться, когда Никита вбежал в ванную с криком : "Война, война, Гитлер напал сегодня в пять утра!" Я бросилась к приемнику, перевела на немецкую волну -- и сразу полилась речь Геббельса, которую без конца повторяли: "Сегодня в пять утра наши славные войска... Сопротивления пока нет, продвижение внутрь страны идет усиленным темпом..." Все стало на место, вот и случилось, и началось, чего ждали. Позвонил Henri de Fontenay, сказал, что бежит к нам, еще кто-то... И звонок в дверь. Слышу, солдатский голос спрашивает: "Sie sind Russe?" -- "Ja" -- отвечает Игорь Александрович. Голос: "Also sind sie verhaftet". В столовую входят два громадных фельд-жандарма с кольтами в руках и начинается то, что стало потом как бы немецким рефреном: "Also schnell, los, los! Sie gehen mit!" Мы все трое стоим оторопев, Никита начинает плакать. "Молчи, -- говорю ему по-русски, -- это враги, при них не плачут!" -- и, быстро тараторя по-немецки, прошу главного дать нам несколько минут, чтобы собрать хоть немного вещей. "Gut, aber schnell, bitte". Игорь Александрович и Никита идут в спальню собрать маленький чемодан, я им подаю носки, мыло. Спрашиваю опять: "Bitte, sagen Sie mir, wo kann ich jetzt Auskunft haben?" Старший долго смотрит на меня стеклянным взглядом: он, видимо, поражен, что я владею его родным языком не хуже, чем он сам. Наконец, все же отвечает: "Zwo und siebzig avenue Foch", т.е. авеню Маршала Фош. Спрашиваю: "Aber was ist es derm da, an dieser Adresse?" Он молчит долго, наконец внушительно говорит мне: "Es ist ein Haus". Ну и дальше: "Los, los". Хватают Игоря Александровича за руку, суют ему кольты под мышки и, пихая его кулаками, чуть не бегом уводят вниз по лестнице. Перед домом на панели жмутся с перепуганными лицами семь-восемь ближайших наших соседей... Смотрю в окно (а мы жили на первом этаже, невысоко), серая машина гестапо исчезает за углом. Звонит Henri de Fontenay, что опаздывает -- задержали; говорю: поздно, Игоря уж увели. Звоню туда, сюда, узнаю : Петра Андреевича Бобринского уж забрали, также Масленникова (этого только изредка встречала). И князя Красинского увезли -- милейшего "Vovo de Russie", добрая душа -- сын Вел. Кн. Андрея Владимировича и Кшесинской, позднее стал Князь Романовский, он всегда умел себя держать просто, любезно, я не помню за ним ни одного промаха. Я его встречала среди младороссов. Кого еще взяли? Генерала Николая Лаврентьевича Голеевского, когда-то, во время Первой Мировой войны, русского военного атташе в Вашингтоне; и бывшего адвоката Филоненко,. и отца Константина Замбрежицкого, настоятеля церкви в Клиши, и еще, и еще... Иду с утра на "авеню Фош" 72; это громадный роскошный особняк, когда-то подаренный немецким графом знаменитой кокотке времен Наполеона III. Там сижу до 12-ти часов, слушая сладкие штраусовские вальсы на патефоне и окрики сменяющегося караула, наблюдая несколько комические появления растерянных русских жен и дочерей арестованных, которые никак не поймут, почему это немцы начали хватать "нас, эмигрантов?!", и громко об этом высказываются, думая, что от этого станет лучше. Еще через три дня мне звонит незнакомый голос, некая мадам Канцель. Ее муж тоже там, она уж узнала, что все они в военных казармах в Компьене, возможно, что их вывезут в Германию... Ее муж еврей, она очень напугана. Потом она ко мне приходит и раз, и другой, да и вообще понемногу у меня сам по себе образуется некий центр, звонят незнакомые мне дамы; жены, чьи мужья тоже в Компьене, приходят, советуются -- оказывается, всего забрали около тысячи человек, некоторые из провинции, но больше парижане. Никита в шоковом состоянии, гулять мы не ходим, он все время дома, надо что-то предпринимать, как-то его отвлечь... В нашем доме под нашей квартирой - небольшая продуктовая лавка, я знала всех ее хозяев за эти годы - сейчас там милые люди и у них сын Марсель, чуть моложе .Никиты. На третий день зову Никиту и говорю ему: "Ну, Никита, как видишь сам, все изменилось и в твоей жизни тоже. Выходи на улицу, иди играй с Марселем, с егс другом Титу, дальше угла налево и дальше особняка Ротшильдов направо не уходить, улицу не переходить -- словом, чтобы я всегда могла тебя дозваться. Веди себя на улице вежливо и прилично". И Никита бежит вниз, и вскоре я вижу в окно, как он уж бегает с Марселем и с Титу, мальчиком из соседнего дома; мать Титу уборщица, а он сам удивительной красоты, да и очень мил. Все трое становятся неразлучными друзьями вплоть до нашего отъезда из Парижа в апреле 1948 г. Все это время у нас жил Кирилл, младший брат Игоря Александровича. В мае по договору, подписанному маршалом Петэном. он вернулся из плена, квартиры у него не было, и временно он жил у нас. В плен его взяли на линии Мажино, и с ним его денщика, вместе их и отпустили. Как раз в воскресенье 22-го июня он с раннего утра уехал за город в гости к этому денщику, вернулся поздно вечером и привез корзинку свежесорванной клубники, которую денщик слал мне в дар... Я открыла дверь (Никита уж спал), он мне подал корзинку, и вдруг я поняла, что он ничего не знает, -- за этот день судьба мира повернулась, а он пекся на солнце у денщика! Да и лицо у него было страшно обожжено солнцем... Он вдруг говорит : "Что с вами ? Что случилось?" -- "Да ведь война!" -- "Война?? Какая война?" И вдруг кричит: "А Игорь где?" -- "А Игоря еще утром увели..." Добавляю: "Немцы увели, гестапо". И, глядя на его растерянное лицо, вдруг разражаюсь хохотом : он все прозевал, это кажется немыслимым!! "Чего вы хохочете? -- со злобой в голосе кричит Кирилл -- разве время смеяться?" Я сразу успокаиваюсь, говорю: "Это просто нервное, однако, согласитесь, собирать клубнику именно сегодня -- все же смешно..." Числа 30-го июня еду вместе с мадам Канцель в Компьень - там принимают передачи. От вокзала Компьень до лагеря далеко, около четырех километров, жара непомерная; однако ловкая и быстрая моя спутница успевает прихватить единственного извозчика, старика со старой клячей, и мы добираемся до французских казарм, где находится лагерь Компьень, через который пройдет столько знакомых и незнакомых. Тогда это еще все было впереди. У лагеря собралось много народа, все русские дамы, юные, нарядные, или средних лет, а есть и постарше и много поскромней -- но таких, в общем, немного. Сносят баулы, пакеты и чемоданчики в сторожку против входа в этот громадный город-казарму -- он тянется в длину больше чем на километр. Появляется вахмистр Кунце, коренастый, бравый, подтянутый; несколько дам к нему бросаются, насильно суют ему бутылки красного вина "ординар" и лепечут по-немецки: "Bitte, nehmen Sie doch, bitte", - и еще кое-какие по-детски наивные фразы, что, мол, мой муж так любит и уважает вашего фюрера! Кунце отбивается, сперва мягко, а потом и пошибче и строго говорит одной особо красиво одетой и миленькой дамочке : "Aber meine Dame, ich kann nicht, es ist doch Krieg!!" Ухожу в сторожку, чтобы всего этого не видеть и не слышать, да что же это такое?! В сторожке полутемно и прохладно. Вбегает дежурный офицер Венцеле, немецкий язык и здесь играет свою роль. Он с ужасом смотрит на все эти дары (один громадный узел просто завязан в зеленую плюшевую занавеску с помпонами...), со мной говорит просто и вежливо -- ясно, что этот офицер -- армеец, а не гестаповец. Он обещает сейчас же все передать, а я его прошу, нельзя ли послать моему мужу записочку. Думает, потом, осклабившись : "Aber, ja, natьrlich!" У меня приготовлены и бумага, и карандаш - быстро пишу несколько слов, зову остальных дам, объясняю им, что вот офицер позволяет написать и передаст, а может быть даже и вынесет ответы. Кунце увозит тяжелую повозку в лагерь. Ждем, но надо уезжать, а то единственный поезд назад в Париж уйдет без нас. Но вот бежит Венцеле, сует мне в руку пачку записочек, говорит, смеясь : "Na, Wд-sche brauchen sie doch nicht so schlimm, haben alles gestern gewaschen, auch schцn fein sich drьber amusiert!" Бегу с мадам Канцель к извозчику : "Vite, Mesdames, dйpкchez-vous!"; кричу Венцеле : "Danke schцn, Herr Wenzele!" и -- домой, поезд уже стоит, но мы, к счастью, вовремя. Что за идиллия?! Да нет, все нормально, немцы, то есть Гестапо, быстро поняли, что сделали грубую ошибку, арестовав так сразу самых видных эмигрантов, и как бы погрозили всем русским парижанам пальцем: "Ведите себя хорошо, будьте пай, а то ведь мы вас всех вывезем в Германию, и дело с концом, а там уж лагерь будет похуже ! " Из тысячи человек, арестованных гестаповцами 22-го июня 1941 г., многие были освобождены через 2-3 месяца (как, например, мой муж, за которого хлопотал его патрон Jean Lemercier), очень многие месяцев через 7-8, и только один, генерал Николай Лаврентьевич Голеевский, просидел в русском лагере Компьене целых полтора года. В этот лагерь в декабре 1941 г. попали многие русские и французские евреи, а также там вскоре было открыто отделение специально для французских коммунистов... Тут было много хуже -- лишения, голод, издевка, расстрел заложников... по номерам. А бравый Кунце постепенно перестал быть столь демонстративно честным: он проделал в заборе, окружавшем лагерь, брешь, жены влезали в лагерь и видели своих мужей -- Кунце стал понемногу принимать не только бутылки "ординара", но и немалые денежки. Немыслимо обойти молчанием довольно-таки неожиданную фигуру начальника лагеря Компьеня (именно в этот период, то есть в течение приблизительно полутора лет) полковника Нахтигаля. Он был банковский служащий, потом его призвали в армию и, так как ему уж было за пятьдесят, его назначили начальником этого лагеря. Лагерь был в ведении Гестапо, но чисто бытовые вопросы разрешал начальник сам, особенно в отношении русского отделения; когда открыли лагеря еврейский и коммунистический, то его, видимо, мало спрашивали, а он, как постепенно выяснилось, ненавидел и Гестапо, и Гитлера лютой ненавистью... Мать Мария Муж через две-три недели после освобождения из Компьеня пришел в себя и решил, что надо что-то сделать для тех, кто остался в лагере (а среди них были очень скромные люди, их семьи оставались в настоящей нужде) ; он стал искать, как и где создать организацию под нейтральным наименованием и адресом. И тут он решил обратиться к Матери Марии, которая стояла во главе общежития и столовой для неимущих при русской церкви на улице Лурмель. Туда он и поехал на велосипеде, на котором проездил всю войну -- порой до комендантского часа, по улицам Парижа, где не горело ни одного фонаря. Учитывая бульвары с массой деревьев, круглые площади, где и днем-то трудно ориентироваться -- это был спорт не из легких. Мать Мария, хоть и не знала Игоря Александровича, однако, поразмыслив два дня, дала положительный ответ, и очень скоро при церкви Лурмель образовался "Комитет помощи заключенным лагеря Компьень", а позднее и всем русским жертвам нацизма во Франции. Этот комитет просуществовал вплоть до ареста Матери Марии гестаповцами в феврале 1943 г. Благословение и разрешение на посылку продуктовых пакетов от имени церкви на ул. Лурмель дал о. Дмитрий Клепинин, настоятель этой церкви -- он тоже позднее был арестован вместе с Матерью Марией, ее сыном Юрой и Ф. Пьяно-вым -- из них всех выжил только Пьянов, остальные погибли в лагерях смерти. После войны Игорь Александрович написал обширный отчет : своей деятельности в Сопротивлении и социальной помощи во время немецкой оккупации; он был напечатан в Вестнике русских добровольцев, партизан и участников Сопротивления во Франции, который мы издавали в Париже в 1946 г. Но и прежде, в 1942-43 гг., Игорь Александрович давал письменные отчеты тем, кто так или иначе помогал ему и Комитету собирать продуктовые посылки, -- среди них были и русские магазины, и еврейские рестораны; некоторые люди помогали просто деньгами; все эти посылки (а их бывало порой 80-90) возила в Компьень Ольга Алексеевна Игнатьева на машине французского Красного Креста, которую выхлопотала Мать Мария. Словом, это была уж целая организация, которая жила и работала под носом Жеребкова, назначенного в Париж для управления русской колонией; Жеребков был активным сотрудником Гестапо, издавал гнуснейшую газетку на русском языке, выдавал справки "о личности". Вот этот выжил и успел вовремя нырнуть в Испанию; как будто он и ныне благополучно там проживает. Ольга Игнатьева проделала в общем не меньше восьмидесяти поездок в Компьень. Кроме шофера с ней, конечно, всегда ездил еще кто-нибудь из мужчин -- иногда Лев Борисович Савинков, а чаще один из работников на кухне при церкви Лурмель. В Компьене ее встречал полковник Нахтигаль (которого мы заочно прозвали "Соловейчиком"), а брат ее, Сергей Алексеевич, просидевший в лагере около шести месяцев, был выбран старшиной русского отделения; Кунце привозил ему полную повозку передач, а он уж их распределял. В этой роли старшины он нашел себя, был строг, справедлив, и никогда не допустил в лагере ни одного скандала. Понемногу Ольга и Нахтигаль стали почти друзьями, ему нравилось, как и всякому немцу, что она графиня; он был с ней галантен и услужлив да и, наконец, просто доверился ей в своей ненависти к нацизму, к Гестапо -- он, действительно, не обидел никого, если же были недоразумения, умел все сглаживать. Я пишу о нем, так как на фоне острой ненависти, которую мы тогда ощущали к оккупантам, Соловейчик был светлым явлением. Так как передачи в еврейское отделение лагеря были очень долгое время запрещены, и люди там ужасно голодали и мерзли, русский лагерь наладил трос из одного отделения в другое и по ночам часть посылок передавалась туда. Многие из заключенных еврейского лагеря погибли позже в Освенциме -- кто от голода и побоев, а кто и в газовой камере. Правильно или нет было мое решение не принимать активного участия в Комитете рю Лурмель и не вступать ни в какую организацию Сопротивления? Я считала, что раз мой муж ведет эту опасную работу, то я, ради Никиты, должна формально стоять вне ее. И когда Игорь Александрович начал вести совсем уж секретную работу в боевой организации, я ни о чем его не расспрашивала, чтобы даже под пыткой никого и ничего не выдать. Ясно, что, насколько эк было возможно, я во всем помогала : принимала деньги для Комитета (иногда очень крупные), хранила их, передавала Игорю Александровичу пароли, которые кто-нибудь из его товарищей, зайдя ко мне днем на минутку, специально произносил при мне. Такую же позицию заняла и Ирина Николаевна, -- она тоже активно помогала Шушу во всем, что касалось участия в Сопротивлении (и даже скрывала у себя в доме на мельнице в городе Dourdan, где тогда работал инженером-мукомолом ее муж, канадских и американских летчиков, потерпевших аварию или сбитых над французской территорией, -- а это уж. в случае доноса, был расстрел для всей семьи), однако сама в Дурданской группе Сопротивления не состояла. За время существования Комитета помощи на рю Лурмель я иногда, хотя и очень редко, там бывала и познакомилась с Матерью Марией, с Пьяновым, немного с Мочульским, но почему-то совсем не знала о. Дмитрия Клепинина, о чем потом всегда жалела. Мать Мария с самого начала просто и хорошо меня встретила и несколько раз сама, по собственному почину, приглашала посидеть в свою каморку под лестницей. Говорила: "Пойдемте ко мне, посидим, уж очень я устала нынче". Да и верно, она чуть не каждый день вставала ни свет ни заря и ехала на Центральный Рынок (знаменитое "чрево Парижа" -- les Halles de Paris, которые сейчас уж не существуют) -- там ее знали и бесплатно давали ей непроданные овощи, картошку, иногда и мяса немного, и она это все сама тащила на рю Лурмель для столовой. Мы садились -- она на какое-то старое кресло, а я на табуретку; комната имела неправильную форму, в стене видна была лестница, висели иконы, с потолка на веревках свисали косы лука, сушеные травы, а на столике, на противне, лежали только что высушенные ягоды или овощи -- черника, вишни, морковка. Мать Мария считала, что несчастных людей, не нашедших себе Места в эмиграции, надо сперва напоить и накормить, дать им чистую одежду и т.д. Эти сушения входили в ее программу: когда уж ничего не было (а это в военное время часто случалось), то она пускала в ход свои сушения, и хоть чем-то, да можно было в столовой накормить когда двадцать, а когда и сорок человек. Она была всегда оптимисткой, считала, что все обязательно устроится, и что нельзя никому отказывать в помощи, кто бы ни пришел. Она отодвигала со лба косынку, так что были видны на пробор причесанные волосы, и закуривала. Курила она много, хотя на людях -- избегала; то, что она курила при мне, как бы сразу придавало моим визитам в ее комнату простой тон -- казалось, что мы знакомы давно и даже близко. О чем она со мной беседовала? О текущих делах, о войне -- все было так тревожно, мы все болели душой за Россию. Заметив, что я все рассматриваю ее сушения, она как-то спросила меня, сушу ли я тоже овощи и ягоды, как она. Я ответила, что не умею, да мне и в голову не приходило... Тогда она подробнейшим образом мне объяснила, как это делается, и прибавила : "Начинайте сразу, увидите, как приятно будет, если зимой сварите Никите кисель или компот". Вот так сидели мы, и вроде ничего особенного или поучительного не было, но она, конечно, знала, что я отношусь к ней с величайшим уважением. Я была у ней в ее каморке раза три-четыре - и вот как-то, пожалуй уж под конец, я сидела и слушала ее -- как раз про сушение -- и вдруг что-то вроде шока, и я во мгновение ощутила, что со мной говорит святая, удивительно, как это я до сих пор не поняла!.. А вот в памяти от этих минут осталось только ее лицо -- лицо немолодой женщины, несколько полное, но прекрасный овал, и сияющие сквозь дешевенькие металлические очки, незабываемые глаза. Летом 1942 г. Мать Мария устроила на рю Лурмель скромный праздник в честь годовщины образования Комитета Помощи; стоял небольшой стол с незамысловатой закуской военного времени, были все дамы, работавшие в Комитете, о. Клепинин и, кажется, Пьянов. Настроение у всех было хорошее, все ждали, что скажет Мать Мария; лицо у нее светилось весельем, на нем даже играла лукавая улыбка и, взяв рюмочку водки, она произнесла маленькую речь про Комитет и его работу, и в конце сделала шутливый комплимент Игорю Александровичу за то, что он сумел устроить это дело, которое уже целый год благополучно здравствует. Конец 1942 и начало 1943 г. я с Никитой прожила под Парижем, в местечке Villemoisson, снимала там домик - комнату с кухней -потом сильно заболела, и в почти бессознательном состоянии Игорь Александрович отвез меня в город. Это было нелегко -- пришлось пешком доползти до электрички, и с вокзала на рикше домой. В этот же день на другой рикше попала я в частную клинику, где провела три недели. Лекарств не было, кормили вареным горохом и помидорами, что могло тогда считаться и большим шиком, но ничего этого я есть не могла -- у меня был острый приступ колита. Сестра трижды в день делала мне уколы камфоры и, видно, эти уколы плюс полный голод меня спасли, и мне понемногу стало легче. Кстати, в этой клинике было не так уж много настоящих больных, а все больше скрывались евреи; уж не знаю, удалось ли им выжить до конца оккупации, -- ведь бесконечно жить в клинике запрещено, надо освобождать места для больных. Как шла жизнь в Париже под оккупацией? Все старались получше одеться, пошикарнее, подчас совсем броско и пестро; у большинства женщин были сапоги и туфли на деревянной подошве, и они, как кастаньетами, отбивали по улице шаг; театры, кино -- все было переполнено -- ведь это Париж, и парижский шик и темп не умрут из-за того, что по Парижу с жадными лицами шляются "les Fridolins". Это название из песенки, которую пела солдатня: "Der heitere Fridolin" -- веселый Фридолин. Как только началась война с Россией, все вдруг во французском образе жизни обострилось. Не надо забывать, что до этого французская коммунистическая партия сочувственно относилась к русско-германскому договору; рабочие открыто против оккупантов не высказывались и Де Голля не поддерживали. Но после 22-го июня 1941 г. все резко изменилось. Подпольные коммунистические ячейки, конечно, существовали; они круто повернули курс, и в стране, где не было настоящей власти, а только правительство, посаженное оккупантами, их голос имел громадное значение. Движение "Резистанса", которое уже существовало, получило вдруг поддержку рабочего люда, а ведь вся Франция была принуждена работать на немцев... Участие в этой акции железнодорожников было чрезвычайно важно; на некоторых заводах -сперва незаметно, а потом все больше -- начался саботаж. Если внешне беззаботное поведение парижской улицы под оккупацией было своего рода фрондой, то внутренний раскол французского общества становился все чувствительнее; конечно, как всегда, одни обвиняли во всех несчастьях левых, другие -- правых. Но вот из-за того, что правительство, подписавшее перемирие с Гитлером, возглавлял маршал Петэн, народный герой (сам он был крестьянский сын, что играло тоже немаловажную роль в его популярности, к тому же он был победителем Вердена) -- многие французы, не только "правые", а самые широкие круги, не смели осуждать правительство Виши и считали, что Петэн чуть ли не спас Францию... Его ответственность в процессе морального загнивания страны очень велика -- в этом сомневаться нельзя. Среди наших друзей и даже родных, большинство было настроено как мы; но среди французов и русских были поклонники Гитлера, верившие в его звезду, верившие в фашизм и к концу войны примкнувшие к акции генерала Краснова или генерала Власова... *** Первый процесс, о котором мы узнали (насколько это было тогда возможно) со многими подробностями, -- это "Дело Музея Человека" в марте 1942 г.; среди погибших там были Борис Вильде и его друг Анатолий Левицкий, оба -- молодые ученые. Мать Мария близко знала Вильде, "монпарнасца" из группы русских поэтов. в числе которых был, например, Борис Поплавский. Она и рассказала об этом процессе Игорю Александровичу. Приблизительно в январе 1944г. Би-Би-Си в своей французской передаче "Les Franзais parlent aux Franзais "начало предупреждать о том, что в этом году, в эту весну и лето, будет "высадка", тот самый пресловутый dйbarquement, о котором столько говорилось, и в который многие уже не верили. СССР все громче и резче требовал образования второго фронта, никогда, впрочем, даже не упоминая о сопротивлении и отчаянной борьбе Англии, когда она в течение целого года одна сражалась против немцев (1940-1941 гг.) ! Конечно, после того, как Гитлер дошел чуть ли не до Урала и половина европейской части России была чуть ли не сравнена с землей, это требование второго фронта стало справедливым; русские уже могли говорить, что по-настоящему никто кроме них не сражается! Би-Би-Си много раз подряд повторяло : высадка будет, ждите, - если находите нужным или целесообразным, уезжайте заблаговременно в деревню, в родные места, где вам будет легче пережить новый взрыв войны на французской территории... Запасайтесь всем, чем можно: топливом, керосином, свечами, водой -- вы можете быть надолго отрезаны от города, от поезда, от любой помощи. Остерегайтесь немцев -- они станут еще много злее и мстительнее... Я с детства твердо верила, что "англичане зря никогда не грозятся" и, если что говорят, то исполняют. В феврале я пошла в хозяйственный магазин и купила там печурку с длинной трубой; чем ее топить? -- да чем угодно, дровишками, даже мелким углем, мячиками из сперва намоченных, потом высушенных газет (оказалось, что такие мячики чудесно горят, медленно, не гаснут, и на них можно сготовить незамысловатую еду, например сварить картошку!). Там же я приобрела и две лампы типа "Пижон" -- такие лампы горели вроде свечи, если падали -- сами гасли, гореть могли много часов -- словом, это было для меня и открытие, и удачная покупка; никогда прежде у меня таких светильников не было; их употребляли в деревнях, где ночью надо пойти в коровник или в подвал за бутылкой красного. В эти месяцы настроение у нас дома становилось все напряженнее : я каждый день ждала какой-то катастрофы, с трудом могла себя заставить спокойно открыть дверь! Помню как-то, было уже около 10-ти вечера, раздался звонок -- а ведь в полночь на улице уж нельзя было оставаться. Открывать? -- Нет? Если немцы, все равно войдут. Наконец открываю -- стоит Петя Гучков, свойственник Игоря Александровича (его сестра Вера Николаевна была замужем за дядюшкой Игоря Александровича, Геннадием Генад. Карповым). Он входит, а мы оба без голоса от нервного напряжения. "Что это с вами, Нина Алексеевна? Что случилось?" Он и сам напуган. "Ох, -- говорю, -- да мы боялись немцев, ведь уже одиннадцатый час!" Наконец начинаем смеяться: как хорошо, что страхи не сбылись и что пришел милый и приятный человек. В феврале 1944 г. случилась беда с нашим другом Сергеем Федоровичем Штерном; до войны мы его не знали, но, едва Игорь Александрович начал свою социальную деятельность, на пути его попался С.Ф. Штерн. Он был еврей, женатый на русской -- его жену Марию Ивановну мне так и не пришлось встретить, но Игорь Александрович ее знал, и говорил, что она хорошая, скромная, приветливая и по-настоящему верующая женщина. Недолгое время Игорь Александрович занимался судьбой еврейских детей, родители которых уж были вывезены в лагеря в Германию. Сергей Федорович стал у нас бывать, позже уже с желтой звездой на левой стороне пальто... Положение евреев в это время было в Париже тяжелое : нельзя посещать кафе, нельзя покидать свою квартиру после 8-ми вечера, а, значит, нельзя даже спуститься в бомбоубежище -между тем, как налеты американской авиации становились все более грозными. Штерн работал в каком-то комитете "защиты евреев", и вот как-то к концу дня он сидел в бюро один; внезапно вошел офицер-гестаповец в форме, молодой, громадного роста, и начал требовать, чтобы Штерн встал и отдал ему нацистский привет. Штерн отказался, сказав, что он уже вежливо поздоровался. Тогда гестаповец набросился на него, повалил на пол и начал жестоко избивать -- бил по лицу и топтал сапогами... Штерн пролежал один в бюро до следующего утра, выходить вечером на улицу он не имел права. Это гнусное дело произвело на нас ужасное впечатление; вскоре после окончания войны Штерн начал болеть, у него начался рак губы, которая была поранена гестаповцем, он очень мучился, и вскоре скончался. Такова судьба одного из добрейших и светлых людей, попавшихся нам на пути в эти годы; он был благотворителем по призванию, причем без малейшего ханжества или особой позы, которую, увы, часто приходилось мне видеть у многих "благотворителей". "Покровка" В конце марта 1944 г. я в один день схватилась, собралась и уехала... нет, не уехала, а на крыльях неведомой силы унеслась куда-то вон из Парижа! Сколько же можно так бегать? Нет, я не была никогда "непоседой" -- даже наоборот, скорее домоседкой. Одна из двоюродных сестер Игоря Александровича указала мне русскую ферму в 50-ти километрах от Парижа, где можно найти комнату. Было еще холодно, серенький день, когда мы вошли во двор фермы около местечка Grosrouvre - эти места я и раньше хорошо знала, это недалеко от Rambouillet, где у наших близких друзей был дом. Но про этот русский дом, звавшийся "Покровка", я только слыхала; над воротами развевался Андреевский флаг -- хозяин был бывший морской офицер. Хозяева Покровки много лет подряд сдавали летом комнаты; во время войны некоторые пожилые дамы там стали жить постоянно, а на week-end 'ы приезжали толпы русской молодежи. Конечно, в это тревожное время их бывало немного, а когда я бывала там потом, уже после войны, на субботу-воскресенье на машинах и поездах приезжали в Покровку от 70 до 90 человек! Спали в саду в спальных мешках или на сеновале, купались в пруду, пели, плясали, жгли по вечерам костры... В Покровке жилось легко и весело, а гостеприимные и ласковые хозяева задавали тон -- тут не было ссор, не было политических бесконечных эмигрантских прений -- Павел Михайлович Калинин не допускал этого и не терпел. У входа во двор фермы стояла небольшая чудесная часовня Покрова Богородицы, фрески в алтаре были работы прекрасного художника Г.И. Круга.[*] Эта часовня сразу придавала "русской ферме" особый дух. Русские, проживавшие в Покровке, были разными; были среди них и те, кого тогда называли гадким словом "коллаборанты", служившие у немцев; бывало, конечно, что с голодухи -- податься-то ведь было некуда; но была там одна толстомордая сытая пара: они получали громадные продуктовые посылки из Швеции и, не стесняясь, при всех уплетали бутерброды с маслом, колбасой и шпротами, а мы с Никитой ели тушеную свеклу или картошку, и оба были голодные... Сам Калинин был чудесный, небольшого роста, с вихрастыми седыми волосами; он не ходил, а вроде прыгал; писал недурные стихи, крепко верил и, пожалуй, как и отец Круг, был мистик. Он, бывало, до поздней ночи, мыл на кухне всю посуду за день -- это был его хозяйственный вклад в ведении "пансиона"; кухней ведала его жена, а огородом -- Борис, его пасынок, простой, милый парень. Две его дочки, Геновефа и Елена, были -- одна старше, другая моложе Никиты. Я по ночам не спала, частенько заходила на кухню, ночью обычно не было тока, и при лампе "Пижон" мы с Калининым часами беседовали, читали друг другу стихи, он -- свои, а я -- свои, и стали отличными друзьями. Когда над Покровкой летели бесконечные американские истребители или тяжелые "летающие крепости", и казалось подчас, что от воздушных волн и воя вся ферма рухнет, Калинин открывал часовню, выносил аналой, клал на него требник и читал вслух пове черие. У меня был с собой небольшой медальон с частицей мощей Серафима Саровского -- подарок императрицы Александры Федоровны, который она сумела передать через верных людей Александр;. Васильевичу Кривошеину в благодарность за моральную и материальную помощь, которую тот оказал царской семье, бывшей в пленении еще в Тобольске. Покровка была расположена километрах в двух от главного шоссе от Парижа на Шербург, один из главных французских портов, занятых немецкими силами; также это был путь к знаменитом) Атлантическому валу -- громадному бетонному заграждению вдоль побережья Атлантического океана. Игорь Александрович приезжал к нам в Покровку раза два. поезда еще ходили; но вот в конце мая англичане на небольших истребителях, ловко и точно пикировав, перебили железнодорожный путь и подожгли большой состав с боеприпасами; он в течение двух суток взрывался -- это было близко и потому тревожно. 1-го июня Игорь Александрович приехал на велосипеде -- поезда из Парижа больше не ходили. Решили, что в следующее воскресенье он приведет с собой дамский велосипед, приедет рано с утра, и мы уедем : Никиту на раму, а я тоже поеду на велосипеде... Конечно, 50 километров ехать было нелегко, но понемногу и благословясь... Так и решили. Высадка. Арест Игоря Александровича Рано утром шестого июня, после бессонной ночи, я потихоньку встала и, надев халат, пробралась в столовую, где стоял радиоприемник, поставила его на волну Би-Би-Си и услыхала ставший с тех пор знаменитым призыв : "Le premier accroc coыte deux cents francs, le premier accroc coыte deux cents francs!" -- и так без конца, без конца "et je rйpиte: le premier accroc coыte deux cents francs!" Через минуту -две перешла на Париж -- там сообщалось, что в пять утра началась высадка -- "le dйbarquement", вот оно... Де Голль был прав, война возвращалась на французскую землю! Лихорадка этих дней неописуема : налеты на Францию тяжелых американских бомбовозов усиливались; бывали дни, когда этих "летающих крепостей" (64 метра от крыла до крыла!) пролетало над покровкой до 1200-1400 штук зараз; летели эскадрильями по 13 самолетов; грохот был такой, что говорить было немыслимо, и даже страшно не было, чего уж тут бояться: такой самолет, упав, целиком покрыл бы собой la ferme russel Все эти месяцы, вплоть до освобождения Парижа, бьши как бы единым действием написанного единым духом драматического произведения. Теперь на годы решалась судьба Европы, теперь начинался конец владычества Гитлера. Игорь Александрович за мной с велосипедами, как было условлено, не приехал и ничего не дал знать; я спрашивала кое-кого, кто в эти дни вернулся в Покровку, про него, не слыхали ли чего. Только 18-го июня во двор фермы на велосипеде вкатила кузина Игоря Александровича, и я сразу поняла, что он арестован Гестапо. Я сказала об этом только П.М. Калинину -- по ночам советовалась, что делать? Он говорил мне: "Оставайтесь в Покровке, ведь никто не знает, что вы здесь". Тот же совет передавал и Кирилл через кузину -- сидеть, пока фронт не уйдет на Восток. В это время мы с Никитой жили уже не в общем доме, а в "совином домике", это была одна комната, надстроенная над амбарчиком, там я была отдельно от всех, и это мне нравилось. Утром, когда пили чай с сухарями, на стол прибегали снизу полевые мышки, совсем малюточки, с громадными ушами, как у слона, и из рук ели крошки, ночью по крыше с адским топотом, вздохами и криками бегали совы, грузно шлепаясь куда-то вниз, и улетали -- видно за крысами, а крысы, конечно, на ферме были. Я не спала ночами, погода была теплая, райская, еще цвели сирень и жасмин, по ночам заливались соловьи. Одну ночь несколько часов подряд, почти над нами, шел воздушный бой -- бились очередными дуэлями, по два самолета, шли друг на дружку. В ясном ночном небе были видны светящиеся / дорожки от пуль, летчики преследовали друг друга, моторы завывали, потом - удар, все небо озарялось, и через несколько секунд в столбе пламени один из самолетов грохался оземь, и яркое зарево пылало несколько минут. И опять все стихало, соловьи начинали надрываться, свистели, щелкали, будто этот переполох в небе их совсем взбудоражил... Четверть часа, полчаса, и снова другие битвы. Я стояла на лесенке "совиного домика", кругом все спали (или просто боялись высунуть голову в окошко), курила папиросу за папиросой; так вокруг фермы упало пять самолетов, один из них в двух километрах от дома. А совы тоже работали, на рассвете они загнали на закрытые ворота во дворе толстую крысу, которая там сидела, вцепившись лапами, кружили, без конца на нее нападали и пытались сбить с ворот; однако крыса не сдалась и, когда совсем рассвело, проворно бросилась на землю и спряталась; я одна из всех жителей простояла всю ночь во дворе -- и о чем думала? Не знаю. Когда грохался очередной самолет, я с ужасом понимала, что вот совсем рядом, в адском костре сгорает мальчишка -- немец, американец, может быть англичанин ... -- не все ли равно ? ! Немецкая армия начала покидать Атлантическое побережье, по ночам с шоссе слышались немецкие окрики, скрежетали танки, при яркой луне английские истребители бомбили немецкие колонны, собаки в Grosrouvre лаяли и выли. Но вот Би-Би-Си передало, что через три дня должно прекратиться любое движение по большим дорогам ("Мы будем обстреливать все, что двигается по дорогам"), и я тут же решила, что вернусь в Париж; побежала в Grosrouvre, узнала, что через день на Париж из дальней деревни уйдет последний автобус, а потом всякое сообщение с городом приостановится. Весь следующий день я бегала по деревне из дома в дом и тщетно умоляла мрачных с виду фермеров довезти нас с Никитой и чемоданом за семь километров к последнему автобусу. Все как один отвечали одно и то же : не поедет ни за что, ни за какие деньги -- ведь вы слыхали, что сказали англичане? Я была в отчаянии: уже дала знать Кириллу, чтобы он встречал нас в Версале. Как быть? Ругала себя дьявольски, что зевала до сих пор и никого не слушала. Наконец, уж последний дом, дальше просто поле; и вот тут, после категорического отказа хозяина ехать, я собралась с силами и сказала ему, подчеркивая каждое слово : "Но мне ведь необходимо быть в Париже, мой муж болен, тяжело болен -- вы должны сами понять, что это значит!" Он долго молчал, что-то сам с собой медленно рассуждал и, наконец, ответил: "Вы бы так сразу и сказали. Раз так, значит, едем, ждите меня в восемь утра... Кто его знает, что будет". На следующее утро, по июльской жаре, мы с Никитой в высоком кабриолете опять пустились в путь -- вот уж таскать, не перетаскать!! Ехали только вдоль дорог по межам, по обочинам, обязательно только под деревьями -- так хорошо, что все дороги во Франции обсажены деревьями! В той деревне, куда доехали отлично, посреди площади стоял автобус и... несметная толпа пассажиров! Не я одна бежала назад в Париж... Подошел шофер, крикнул: "Montez, montez, faites vite!", и все ринулись, давя друг друга, кто первый вскарабкается, -- Никиту почти сразу от меня оторвали, я только успела схватить его за куртку -- но его душили, голова закинулась назад, он кричал : "Maman, maman, j'йtouffe!" Но все дальше ускользал от меня, -- вот сейчас раздавят... Тут раздался могучий окрик моего возницы, который, оказалось, решил удостовериться, что мы влезем в машину, -- он принялся кулаками направо и налево раздавать крепкие тумаки и кричал: " Позор, позор, мальчика чуть не раздавили!" Расчистив дорогу, он галантно посадил Никиту, а за ним и меня в тамбур... Толпа сомкнулась за мной, нас втолкнуло внутрь автобуса, чуть не до переднего сиденья, дверца хлопнула и... поехали! В Версале ждал Кирилл, и на другом, уже городском автобусе, мы поехали прямо на квартиру к Henri de Fontenay, где нас уже ждала жена его, и я почувствовала, что сделала правильно, вернувшись в Париж. Я прожила в громадной роскошной квартире около трех недель; хозяйки почти никогда не было дома, она уходила к сестре мужа, Женевьеве, которая была при смерти -- через две недели она скончалась. Сам Fontenay был в Нормандии, Де Голль еще "в подполье" назначил его губернатором Нормандии. Я узнала, что Игорь Александрович все еще в тюрьме Фрэн, куда его перевели из Sыretй Gйnйrale (тогда одно из отделений Гестапо) значит, пока жив. Моими советниками все это время были двое наших друзей : Арсений Федорович Ступницкий и Григорий Николаевич Товстолес. Обычно Ступницкий меня заранее предупреждал о совместном визите; мы втроем садились в громадном кабинете Henri. Часто у Ступницкого были какие-то сведения про Игоря Александровича". Он их получал от русского адвоката Стрельникова, допущенного в немецких трибуналах к защите арестованных, -- видно у него был знакомый в отеле "Мажестик", и от него он получал справки. Тут со мной проделали прегадкую штуку люди, которых я почти не знала, -- русские, много моложе нас; Товстолес был с ними знаком и даже любил их -- так вот, русский эмигрант Б. пришел к Григорию Николаевичу и предложил ему "выкупить" Игоря Александровича за... миллион франков! Говорил: "Торопитесь, а то вот-вот вывезут большую партию заключенных в Германию или просто здесь расстреляют". Это было числа 10-15-го июля; сидели мы втроем долго, я чувствовала себя беспомощной -- откуда взять такие деньги? И откуда он все так точно знает? Что-то до сих пор такого рода предложений никому не было. Советники мои ушли, сказав : "Вам решать, а не нам, есть доводы и за и против, ответ надо дать послезавтра". Я вызвала Кирилла, он тоже пришел в ужас, но из его сомнений трудно было прийти к какому-то решению. Через два дня и Ступницкий и Григорий Николаевич снова пришли : "Что же? Что решаете?" Я была в плохом виде, двое суток не спала; стала все же расспрашивать Товстолеса про его друга Б. Он снова уверял меня, что это прекрасный человек, а сведения у него от товарищей детства, которых он когда-то знал в Берлине... Они-то и служат в Париже, в центральном Гестапо, и случайно договорились и до Игоря Александровича. Время шло, Ступницкий нервничал : "Ну, скажите же, что же?.." Я наконец ответила -- нет, твердо и бесповоротно! Это просто гнусный шантаж. Да и глупо, ведь "они" отлично знают, что никак и ниоткуда я миллиона достать не могу. Они ушли и я осталась, как побитая... Да, все правильно, они хотят меня подвести, взять, если не миллион, то хоть сто тысяч, думают, сколько-то наскребу, а потом и меня продадут... Как раз в эти дни я с Никитой покинула Mme de Fontenay и переехала к Татьяне Валерьяновне Гревс, в маленькую двухкомнатную квартирку на бульваре Гренель в доме, где жило много русских эмигрантов, среди которых некоторые как раз служили у немцев. Но я никуда не выходила, и никто (кроме консьержки) не знал, что я тут живу. Вряд ли немцы стали бы меня искать в это время, им было не до меня, но так как они приходили за мной на рю Жан Гужон, то все же надо было соблюдать осторожность; страшнее всех в это время были французские "милиционеры", их возглавлял Дорнан : это было как бы французское отделение Гестапо (было и такое!), и они-то, чувствуя, что их дело худо, напоследок хватали людей и люто зверствовали, пытали и убивали. У Fontenay мне оставаться не следовало, я поняла, что это могло быть опасным и для них, и для меня. Прошла неделя, и вот спешно прибежали мои двое советчиков; оказалось, Б. опять пришел к Григорию Николаевичу и заявил : "Последний раз предлагаем выкрасть Игоря Александровича из тюрьмы. Но теперь уж будет не миллион, а два -- все стало много труднее". Григорий Николаевич возразил : "Откуда же взять такую сумму?" И Б. в ответ воскликнул: "Ну, за Кривошеина Резистанс и больше найдет". Мы все трое были подавлены: ведь отступление немецких войск с побережья шло уже полным ходом... Я тут же ответила резко и определенно отрицательно -- это было числа 21-22-го июня. А 24-го были именины Ольги Игнатьевой и, хотя я просто никуда не ходила, нигде не показывалась и на квартире у себя ни разу не была, тут я вдруг решила: пойду к Игнатьевым пешком, ведь не следят же за мной все время -- немцам не до меня, конечно! Это было легкомысленно, однако я это сделала -- пошла. Ольга Алексеевна жила с матерью, графиней Софьей Васильевной, недалеко от Champs-Elysйes, в стареньком доме... У них был народ, меня усадили пить чай -- вошла моя знакомая и, увидев меня, вскрикнула: 'Как, вы здесь?" -- "Ну да, почему бы и нет?" -- "Ну. значит, все благополучно". Но вот вошла и еще одна милая женщина, жена сторожа на заводе Lemercier -- ее муж был в России морским офицером и получил эту работу на заводе по моей рекомендации. Увидев меня, она остановилась в дверях как вкопанная и вскрикнула: "Нина Алексеевна! Вы здесь?! Значит это неправда, неправда?! Какое счастье!" Все замолчали, и я ей сказала: "Прошу вас, объясните, что это все значит? Что именно неправда?" Она ответила, всхлипывая: "А утром в Клиши говорили, что Игоря Александровича вчера расстреляли!" Я встала, извинилась перед хозяйками и побежала домой. к Татьяне. Там телефона не было, но у консьержа в подъезде был. Начала звонить Ступницкому. Нет, ничего не знает, сейчас будет звонить Стрельникову -- звоните мне завтра с утра. Утром Стрельников сообщил, что вчера Игоря Александровича из тюрьмы перевели в лагерь Компьень; туда, вероятно, можно будет послать передачу, но раньше надо узнать, под каким номером Игорь Александрович значится, иначе не примут (Нахтигаля давно уж в Компьене не было, он был переведен в Париж в какое-то военное бюро). Я вытащила свой чемодан, это был старик-чемодан, принадлежавший в России матери Игоря Александровича, и стала укладывать вещи для передачи. Уложила так, чтобы Игорь Александрович понял, что укладывала я, и даже был игрушечный слон, что означало, что и Никита со мной. 1-го августа, в день памяти Серафима Саровского, Кирилл поехал с этим чемоданом в Компьень, чемодан приняли и Игорь Александрович получил его. В первые августовские дни я по совету Сергея Алексеевича Игнатьева пошла к какому-то немецкому генералу. Игнатьев уверял : Т него добьетесь свидания, он, говорят, человек отзывчивый". Действительно, это был момент подходящий, может быть Гестапо под конец поведет себя человечнее... Я и пошла, попала в квартиру, на которой не было никакого объявления, и сразу же мне стало ясно, что попалась, что нахожусь в тайном отделе Гестапо -- в бюро стояли два гестаповца в шапках с черными околышами -- самые страшные, это я отлично знала. Тут меня опять вывез немецкий язык -- от нервного перенапряжения в голову сами являлись самые характерные, самые по-настоящему немецкие обороты! Я слышала, как звенел мой голос и резко требовал свидания с "добрым генералом". -- Он никого не принимает. -- "Моего мужа, русского гвардейского офицера, сына царского министра, почему-то держат без объяснения причин!" Я бушевала, написала прошение "доброму генералу" и, свысока кивнув головой служащей, смущенной моей дерзостью, торжественно выплыла из этого логова; до угла шла тихим шагом, но, завернув за угол, в переулочек с бульвара Haussmann -- не стесняясь, побежала изо всех сил, да так уж и бежала до станции метро. Однако был и некий результат от этого похода; через неделю я получила на свой домашний адрес ответ от генерала, и оказалось, это был генерал Хиллер, третий по чину и рангу гестаповский начальник во всем Рейхе; он на официальном бланке сообщал мне, что "в свидании с мужем отказано, так как он участвовал в заговоре против немецкого Рейха, является преступником и достоин наказания". Выходило, что генерал Хиллер сам выдал Игорю Александровичу нечто вроде официального диплома; я долго его хранила и даже в 1948 г. увезла с собой в СССР. Там, после ареста Игоря Александровича, сотрудники КГБ на Лубянке сожгли все резистанские бумаги, которые у нас нашли при обыске в Ульяновске, в том числе и копию ответа "доброго генерала", к которому мне посоветовал пойти Сергей Игнатьев. Освобождение Парижа Наступил август, мы с Никитой жили у Тани Грев с -- в этом доме был большой внутренний двор, квартира располагалась на первом этаже, так что Никита иногда просто в окно выскакивал во двор, где играл с внуком консьержа Даниэлем, мальчиком лет 12-ти. На них никто особого внимания не обращал, а я после похода на бульвар Hausssmann в тайное Гестапо сидела дома и просто не выходила. Как везде и всюду, когда жила у друзей, сразу начала готовить на всю компанию, продукты доставала Таня и ее муж Шушу (еще один Шушу!) Федоров. Их собака -- фоксик Топси оставался дома и целый день не ел и не пил, чтобы я поняла, что хоть почему-то готовлю я, но купить его не удастся; я предлагала ему ежедневно кусок сахара, но он делал вид, что даже и не видит его, а стоило Тане вечером войти в дверь -- кидался на этот кусочек и, громко хрумкая, его съедал. По улицам Парижа, особенно по набережной, все чаще двигались с побережья немецкие машины и танки -- пыльные, усталые люди, многие раненные -- немцы покидали Францию... Числа 15-го августа, в воскресенье, раздался резкий звонок в дверь; мы даже испугались, однако это был просто Шушу Угримов и с ним один из его друзей, оба нагруженные громадными мешками. Шушу громовым своим голосом крикнул: "Верблюд пришел! Принимайте товары!" Тут были и мука, и манная крупа, и картошка, и сухари, а, главное, дровишки, какие тогда употреблялись для запалки газогенераторных установок в автобусах. Вот это было замечательно, ведь мой мангалок и керосиновые горелки уж были принесены к Тане, но чем топить эту печурку? Шушу Угримов, как хороший хозяин, обо всем этом подумал и дней за десять до освобождения Парижа все это мне притащил; благодаря ему мы тогда две или три недели могли готовить себе во дворе горячую еду и пить горячий чай, или подобие чая. Весь двор нам молчаливо завидовал; по вечерам, когда не было тока, в нашей квартире светились тусклые лампы "Пижон", а по утрам, воткнув в печурку предлинную трубу, я готовила "настоящую" еду. Понемногу нормальная жизнь в Париже замерла -- ждали, вот-вот сбудется; говорили, что все в городе заминировано немцами -- и мосты, и водопровод, и даже Нотр-Дам; словом, положение такое, что если немцы этого захотят, от Парижа останутся одни развалины, а куда бежать? Но парижане, как-то внезапно и дружно, взяли и изменились -- переменили образ жизни, стали любезными, с открытыми лицами друг с другом разговаривали. Внезапно наступило иное царство: все друг друга любили, весело подмигивали -- на улицах Парижа вдруг стало весело! В эти последние дни оккупации я изредка выходила с Никитой погулять в сады Трокадеро и назад, через мост Гренель. Немецкие машины, набитые офицерами, неслись по набережной, не скрывая уже полного развала и бегства; было среди них и много раненых с забинтованными головами или руками. Как-то одна машина замедлила ход и близко совсем проехала около тротуара -- на капоте, раскинувшись, лежал офицер без кителя, весь в бинтах, видно было только очень молодое лицо с оскаленным от боли ртом... и на нас пахнуло сладковатым запахом гноя. Было очень жарко, тихо, вдоль каменной ограды Сены зеленели каштаны. Они проехали, а ко мне подошел пожилой парижанин, которого я раньше не заметила, остановился и сказал: "Как вы находите это зрелище, мадам? И в такой чудесный день?!" Я ему ответила: "Этот юноша -- немец и враг, но сегодня -- мы уже можем сказать, что его жалко, что он наверно умрет... Mais c'est la guerre! Это закон войны." Мы еще постояли, и пошли каждый в свою сторону. Действительно, погода стояла дивная, и от безделья, от желания показать немцам, что нам, мол, до вас и дела больше нет, на набережной около моста Гренель стала собираться масса народа. Внизу, там, где с баржей сгружали уголь или щебень, надевали купальные костюмы, грелись на солнце; дети играли, а более отважные пловцы влезали на перила моста и оттуда с гиканьем бросались в Сену, вызывая бурный восторг публики. Еще день-два спустя - иду к консьержу звонить Ступницкому, снимаю трубку и набираю сперва INF -- этот номер передавал последние новости -- и вдруг слышу: "Ici les Forces Franзaises de l'Intйrieur. Vous йcoutez les FFI. И далее бюллетень новостей! Название "ФФИ" я услыхала впервые; гляжу в окно мимо проходит немецкий патруль. Вот чудеса-то! Ведь телефонная станция уже передает голос внутренних сил Сопротивления - а уж на завтра из мостовой, будто сами, выскочили баррикады, появились молодые люди и девушки с повязками на рукаве "ФФИ". Где-то началась стрельба, Би-Би-Си передавало, что американские войска и силы генерала Леклера быстрым маршем идут к Парижу, что шведский консул Нордлинг ведет переговоры с Красным Крестом о том, чтобы из Компьеня не вывозили больше транспортов с заключенными резистантами в лагерь Бухенвальд. Новости лились потоком, и из окон домов слышались передачи Би-Би-Си; их уж слушали, не стесняясь. Конец, конец! Но какой? На следующее утро иду в булочную за хлебом; на чугунных столбах воздушного метро расклеены призывы ФФИ, распоряжения полковника Ролля, призывающие население Парижа к защите города. Однако ползет слух, что Гитлер приказал Париж спалить целиком и все взорвать, что комендант города генерал Холтиц уже заявил, что он этого приказа не исполнит, что американские войска недалеко, даже совсем близко. Однако американский генерал Паттон решил обойти город, и... что тогда будет? Страшная ловушка... Однако кафе на углу открыто, у стойки много народа, все говорят, все возбуждены, пьют белое вино -- парижский арэопаг снова заработал! Никита и его друг Даниэль заперты нами -- мною и бабушкой-консьержкой -- во дворе -- на улицу не сметь даже и думать! Они слоняются, подходят к окну, задают несносные вопросы, но я, наконец, пускаю в ход Шушу Федорова - его авторитет для Никиты непреложен. Этот на вид очень спокойный и как бы средний человек на самом деле был не только неглуп, но даже умен, и характер имел крепкий - мальчишки его всегда слушались. Утром 24-го августа все затихло, где-то в городе все сильнее стреляют, метро не работает; наливаю ванну до краев водой, также чайники и кастрюли. А немцы? Где дивизия генерала Леклера? Напряжение доходит до предела, консьержка шепотом сообщает Тане, что грузинский князь, что живет на верхнем этаже, уж исчез, удрал в Германию -- ну, туда ему и дорога! Часов в 8-9 вечера Би-Би-Си предупреждает: слушайте, слушайте, скоро будут экстренные передачи (от полковника Ролля к американцам прибыл сквозь фронт для переговоров представитель, и сейчас все решится; надо ждать, что генерал Леклер двинется на Париж). А что же в Компьене? Про это никто ничего не говорит, но есть слух, будто шведский консул договорился с генералом Хольтицем. Радио у нас поставлено на волну Би-Би-Си, потихоньку, однако; Часов в 10 вечера: "Слушайте, слушайте экстренную передачу: войска генерала Леклера выступили по направлению к Парижу, ген. Паттон со своими войсками тоже. Слушайте Би-Би-Си, не отходите!"[*] Да мы и не отходим. Во дворе загораются окна, люди снимают темные шторы, которые были обязательны целых четыре года. У меня широко открыто окно во двор. По радио начинает прерывающимся голосом обращение к французам какой-то пожилой английский клерджимен -- он годами жил во Франции и говорит по-французски, но путает слова -- колонна Леклера уже двигается к Парижу, скоро первые части будут у Орлеанской заставы. Он плачет от волнения, выкрикивает: "Префектура Парижа восстала, так же как и все силы полиции, в центре города идет бой. Париж свободен, Париж освобожден! Выходите на улицу, сейчас зазвонят колокола всех соборов, сейчас зазвонит большой колокол на башне Нотр-Дам!" Выбегаем во двор, на улицу -- где-то полыхает огонь, стреляют все сильнее; ударили колокола, один, другой --, вот наша церковь Сэн-Леон, другие и... наконец, густой, низкий бас Нотр-Дам. Но защелкал недалеко пулемет, видимо, у Эколь Милитэр, вбегаем назад, в квартиру. На следующее утро Никита уж вскочил, умыт, одет -- нет, нет, на улицу -- ни за что, сейчас оденусь, тогда видно будет. Но минут через десять издалека, с улицы, из-под сводов воздушного метро внезапно раздается общий крик, будто это кричит весь наш квартал: "Les voilа, les voilа!" -- "Вот они!!" Передо мной мелькают красные марокканские сапоги, в которых тогда ходил Никита за неимением других - он прыгнул в окно, и след простыл! Бегу через двор на улицу - от угла, где кафе, под сводами метро, по всей улице с нашей стороны и вдаль за метро по улице Сен-Шарль -- несметная толпа, не знаю сколько, две-три тысячи человек! Девушки в светлых платьях, в руках букеты -- синие, белые, красные цветы -- у многих волосы повязаны лентами, тоже сине-бело-красными, сотни маленьких национальных флагов, все машут, кричат, мальчишки прыгают, и вот из улицы Сен-Шарль под метро начинает заворачивать колонна легких бронированных машин "джипов", и в них в английской форме цвета хаки сидят солдаты дивизии Леклера, молодые, загорелые, радостные; им кидают букеты, флаги -- вся толпа как один человек кричит, поют Марсельезу... Стою как завороженная -- неужели такое в жизни бывает?.. Но где Никита? Нигде не вижу, подбегаю к одному, другому, нет, никто его не видел. Оборачиваюсь -- из-за угла выехал громадный грузовик и медленно наступает на нас. Он набит немецкими солдатами, у них пулеметы, и они начинают стрелять по толпе. Все бросаются на землю. Перепрыгиваю через людей, перехожу улицу около кафе (где все тоже лежат на полу, а одно окно уж выбито пулями) и бегом кидаюсь в наш переулок; передо мной с невероятной быстротой мелькают красные сапоги... Бегу за Никитой молча, окрикнуть его нет голоса; вбегаю в подъезд, за мной почти сразу Татьяна, кричит: "Где Никита? Где? Вы его не видели? Там только что в ближней машине молодого солдата убило!" - "Да вот он, Никита, он уже дома! Дверь в квартиру открыта, и на нас смотрит Никита с каким-то диким от испуга и восторга лицом... Таня шепчет: "А я так боялась, что его убьют", -- и... падает на пол без сознания. Днем идем на соседнюю улицу, там в частной хирургической клинике, убранный букетами цветов и лентами (белые, красные, синие) лежит молодой воин из колонны Леклера. Он родился и рос здесь, как раз в этом квартале, успел крикнуть в толпу: "Пойдите вон на ту улицу, напротив метро, там живет моя мать, Мадам Моро скажите, что приду к семи часам к обеду". Он был из тех, кто про шел с генералом Леклером весь путь от озера Чад. В середине сентября один за другим приходят, разыскав меня у Тани, двое незнакомых русских; первый -- очень молодой, фамилии не помню, рассказывает, что он был в лагере Компьень, познакомился там с Игорем Александровичем; 17-го августа его взяли на состав товарных вагонов вместе с 1200 других узников Компьеня и увезли. По его сведениям этот поезд покинул Францию, и все они, вероятно в Бухенвальде. Он сам попал на следующий транспорт два дня спустя, и тут железнодорожники взяли и разобрали пути недалеко о: Компьеня, их поезд не смог пройти, а потом уж немецкая охране разбежалась, железнодорожники разбили замки на вагонах, и так они освободились. Он улыбается, лицо сияет -- чудом избег Бухенвальда! Второй посетитель -- двоюродный брат Иллариона Илларионовича Бибикова, носящий французскую фамилию Сюшэ. Илларион Бибиков, бывший капитан русского военно-морского флота, женат на моей ближайшей приятельнице с детских лет Ольге Яроцкой. До 1940 г. я вечно бывала у Бибиковых, у них дети Димка и Наташа намного старше Никиты. Дети были удивительной красоты, особенно Наташа; ее изящная фигурка, васильковые глаза и по-настоящему золотые локоны заставляли всех оборачиваться на улице. Но и Димка был по-своему красавцем, с какой-то особенной посадкой головы, прекрасными руками и милейшим выражением узкого породистого лица. Не скрою, что он был моим любимцем, хотя учился более чем средне, был какой-то никчемный, пожалуй непонятый и недостаточно любимый в семье... Когда ему приходилось неважно, он прибегал ко мне и у меня отсиживался. Во время войны Бибиковы очутились в горькой нужде, и наконец Иллариону Илларионовичу пришлось поступить переводчиком к немцам. А в ноябре 1943 г. они все принуждены были переехать в морскую крепость Брест, где во время войны была громадная база немецких подводных лодок и где работало около тридцати русских переводчиков. После высадки крепость эта подверглась сильнейшей бомбежке американской авиации. После освобождения Парижа немецкий комендант хотел крепость сдать -- ведь немецких войск на севере Франции больше не оставалось. Но немецкое командование парашютировало в Брест большой отряд "черных" эсэсовцев, которые продолжали бессмысленную защиту крепости. Тогда американцы объявили два утра без бомбежек, чтобы гражданское население могло покинуть город. Сюшэ, который с женой тоже был на работе переводчиком, зашел к Бибиковым и умолял их уйти вместе с ним. Но Бибиковы боялись, говорили, что слишком далеко идти пешком : чуть ли не 500 километров до Парижа, да и тут в Бресте, в недрах возвышающейся над гаванью горы -- роскошное убежище, тайный ход, пробитый еще при Людовике XIV, - гора больше 80 метров чистого гранита - это не пробьют никакими бомбами, даже в 10 тонн. Так Сюшэ ушли, а Бибиковы и около 1000 человек оставшихся в городе жителей по приказу немцев в тот же вечер принуждены были спуститься в это естественное убежище. Там были койки, туда раз в день приносили горячую пищу. Адская бомбежка Бреста шла теперь без отдыха, и срока, днем и ночью. До убежища вела вниз лестница, вытесанная прямо в камне, около 150 ступенек -- дальше за койками шел тайный ход к гавани, и тут, вдоль стены, стояли громадные ящики, покрытые брезентом с красным крестом и надписью "Medikamente" -- лекарства. Восьмого сентября в тиши и безопасности подземного туннеля праздновали именины Наташи Бибиковой (ей уж было 14 лет), а также и матушки, жены священника русской православной церкви Бреста. Впрочем, кюре из Брестского Собора тоже остался -- оба говорили: капитан судна не покидает! Около десяти вечера тушили освещение, а очередной дежурный шел наверх, на площадь, где рядом со входом в подземелье был установлен движок. В тот вечер дежурным был некто Войно-Панченко; я его немножко знала, и все, что случилось после ухода Сюшэ, рассказал уж позже он. В этот вечер после тяжелой бомбежки чины батальона Тод (род саперов -- в это время там были старички лет по 60 и мальчики от 14 до 16 лет) отказались выйти на уборку разбитого квартала и снизу из гавани вошли в потайной ход и там спрятались. К вечеру гестаповцы пришли за ними, стали их палками выгонять, началась перестрелка, и кто-то из Гестапо бросил несколько гранат, часть попала в ящики с "медикаментами", но... под брезентом с красным крестом оказался склад боеприпасов, произошел невероятный взрыв, волна гремучего газа понеслась наверх, к выходу в город, сжигая и губя по дороге всех, кто там был. Американская военная комиссия только в начале декабря выехала в Брест для осмотра этого бомбоубежища, а Войно-Панченко, как единственный оставшийся в живых из всех бывших там в тот вечер, был при этом как свидетель, дежуривший у движка. Он тогда в вечер взрыва внезапно увидал, как из узкой лестницы, ведшей в убежище, с невероятным грохотом вырвалось пламя метров 30-40 высоты. Его бросило на землю и оглушило; придя в себя, он попытался было спуститься вниз, но тяжелая чугунная решетка наглухо закрылась волной воздуха, и в декабре американцы с трудом смогли ее открыть. Никого живого там не осталось; всего погибло около тысячи жителей и четырехсот тодовцев. Погибла и вся семья Бибиковых. * * * Потянулась зима 1944-45 г. -- одна из самых тяжелых: почти не было топлива, электричество давали скупо, час утром, час к обеду; вечером было особенно плохо, камфорки еле-еле грелись. Никита, ложась спать, укутывался в несколько одеял, а я ночью готовила на завтра, чтобы днем за час все согреть. Мерзли ужасно. Деньги я от Lemercier получала с трудом, он не очень-то хотел мне выдавать жалование Игоря Александровича, пока к нему наконец не поехал Henri de Fontenay, который в это время уже жил в Руане и был "коммисаром Республики" в Нормандии (по-русски бы сказали -генерал-губернатор), и крупно с ним поговорил, сказав, что мой муж считается французским офицером в плену и что по закону он обязан мне выплачивать деньги, пока не выяснится его судьба. В ноябре я, по совету знакомых, пошла повидаться с директором заводов "Рено", которого, как говорили, жена выкупила у гестаповцев за несколько слитков золота. Эта история казалась тогда довольно-таки фантастической, однако потом, после войны, все оказалось правдой. Эта решительная дама погналась на машине через фронт... в Бухенвальд. Приехала туда через два дня после того, как транспорт, где был ее муж, также как и Игорь Александрович, прибыл в лагерь, вызвала двух стражников, дала им часть слитков (или пообещала их -- точно не знаю). Так или иначе, в ту же ночь эсэсовцы вывели ее мужа, она отдала им слитки и увезла мужа назад, опять через фронт, прямо в Париж, в огромную роскошную квартиру на бульваре Сен Жермен... Но у нее была машина, тогда как ни у кого не было, были и слитки золота -- вероятно на весьма порядочную сумму. Все это так, но была у этой женщины и удивительная смелость и решимость поставить на карту и свою жизнь, и жизнь своего мужа, а также умение, пусть даже за золото, уговорить эсэсовцев вывести из этого кромешного ада узника, да еще директора громадного завода! Сам же директор "Рено", бывший узник, принимал два раза в неделю родственников вывезенных с ним вместе заключенных; ему показывали фотографии. Но он мало что мог рассказать. От этого визита у меня остался горький привкус. В те же дни я получила через неведомых мне железнодорожников две записки от Игоря Александровича, которые он сумел выбросить через щель вагона, в котором его везли в Германию. Железнодорожники писали, что не решались переслать эти записочки пока немецкая армия окончательно не покинула Францию. Я им, конечно, ответила сразу и поблагодарила -- в ту пору подобрать записку на путях тоже было рискованно. Мы жили с Никитой очень одиноко, питались плохо и скупо. Мне предлагали работу в большом еврейском банке Лазар; передали, что никогда не забудут, как Игорь Александрович помогал евреям, но de Fontenay не советовал начинать работать до окончания войны, на случай, если бы понадобилось хлопотать пенсию. Иногда я ездила в Дурдан, в 50 км от Парижа, на дурданскую мельницу, где жили Угримовы. Изредка вечером заходил ко мне посидеть наш друг Петр Андреевич Бобринский -- всегда ласковый, с мягким голосом, тихими манерами, один из самых очаровательных эмигрантов нашего поколения. Изредка заходил и Яков Борисович Рабинович, тоже участник Сопротивления -- всегда дружественный, всегда готовый помочь, со смешной фамилией из тысячи еврейских анекдотов, верный друг. В 1917 г. он был призван, служил юнкером и среди других участвовал 25 октября в защите Зимнего Дворца. А я в тот вечер ехала в трамвае через Дворцовый Мост по дороге домой из Народного Дома, и какую-то минуту в этот вечер мы, не будучи знакомы, находились почти что рядом... в истории. Вообще же народу заходило мало. Никита к весне начал болеть, я держалась, старалась не поддаваться темным мыслям. Но вот кто непрестанно заходил и занимал меня всякими рассказами, так это все тот же Григорий Николаевич Товстолес (о его дальнейшей судьбе будет много позже, если удастся дойти до этого момента, тоже страшного!). Никаких вестей из Бухенвальда, конечно, не было. Я побывала всюду : и в Красном Кресте, и в Норвежском консульстве, и в Шведском -- никто про Игоря Александровича ничего сказать не мог. В течение зимы 1944-45 г. я получила несколько продуктовых посылок из Америки, от Толстовского фонда. В начале декабря мне прислали извещение, что мне есть посылка в каком-то Комитете. Я была поражена -- ни с кем в Америке я за всю войну не переписывалась и не могла понять, от кого бы это могло быть. Мы с Никитой поехали, там было нечто вроде бюро, где были русские, но все незнакомые. Молодая дама дала мне пакет; не помню, было ли на нем что-нибудь -написано, -- кажется, у нее просто был список имен. В посылке был американский солдатский паек: коробки разных консервов, сгущеное молоко, шоколад и пакетик масла. Никита в один присест съел сгущеное молоко, шоколад тоже. Возвращение Игоря Александровича из Бухенвальда Только 13-го мая 1945 г. я узнала, что Игорь Александрович жив и освобожден из лагеря Дахау, в Баварии, куда их всех из подземного лагеря Лаура (отделения Бухенвальда) вывезли за несколько часов до того, как американская армия освободила его. Сперва получила записку, вложенную в чрезвычайно любезное письмо, через Aumфnier gйnйral, ездившего из Парижа для посещения освобожденных лагерей в Германии. Американцы плохо разбирались, кого они, собственно, освободили, а полосатые пижамы, напоминавшие им американскую каторгу для самых тяжелых преступников, их тоже сбивали с толку. А потому они хоть, конечно заключенных не убивали, но и никуда никого не выпустили и продолжали держать всех в Аллахе (отделение Дахау) под стражей в бараках. Они начали всех кормить и даже без разбора, так чтс в первый же день многие от этого излишнего питания умерли. Но... всему конец, Aumфnier Gйnйral[*] вернулся в Париж, сделал доклад о том, что видел. В Дахау вскоре приехал генерал Леклер. вызвал на плац всех французов (Игорь Александрович числился в лагере французом и носил букву "Ф" на красном треугольнике) Священник отслужил мессу, во время которой все причащались, и тогда генерал Леклер обратился к этим бывшим заключенным с речью и обещал, что скоро их "освободит" отсюда. Игорь Александрович как один из очень тяжело больных попал в первый поезд, шедший во Францию, но сперва пробыл в "приемной инстанции" на озере Констанца целых две недели. Там уж были врачи, всякие осмотры и помощь, и вот наконец полная свобода: отдельная комната и кровать с простынями. 31-го мая я получила телеграмму от французского главнокомандующего генерала де Латтр-де-Тассиньи, извещавшую меня о прибытии Игоря Александровича в Париж на Северный вокзал. На следующий день по радио объявили, что встречать репатриированных из Германии следует в отеле "Лютеция", куда их будут привозить с вокзала. Кирилл туда и поехал, ждал долго и наконец около шести вечера встретился с братом. Какие-то скауты, люди весьма юные, но и весьма решительные, останавливали частные машины - а таковых к тому времени было уже немало -- сажали туда освобожденных людей и их родных, и те везли их по домам. Так приехал и Игорь Александрович вместе с Кириллом около семи вечера. У нашего подъезда стояло человек 30 соседей. А Никита весь этот день с 10 утра просидел на корточках на углу нашей улицы Жан Гужон и площади Франсуа I. был в полубезумном состоянии, ничего не ел и отказался вернуться домой. Всем жителям нашего мини-квартала он сообщал, что ждем папу и что ген. де Латтр маме прислал телеграмму... Я изредка выходила на улицу за ним последить, но возвращаться домой не заставляла -- действительно, это ведь был особенный день! Последнее время, в частности, всю весну, он болел, был очень нервен и, видимо, вполне понял, где его отец, хоть я и избегала с ним об этом говорить. Игорь Александрович тяжело болел целых шесть недель -плевритом, а потом туберкулезом в скрытой форме. Его лечил молодой врач Алеша Краевич, который все сделал, чтобы Игоря Александровича спасти. К нам на дом приезжали все специалисты привозили рентгеновскую аппаратуру для снимка легких, несколько раз приезжал самый большой специалист по легочным болезням Рауль Курильский. А я? Я объявила всем знакомым, что настало время мне помочь и что теперь я буду принимать всякие продукты, что бы ни принесли. Очень скоро люди откликнулись: знакомые, незнакомые, соседи и жители нашего квартала. Часто, открывая дверь, я находила на площадке корзинку - были тут фрукты, овощи, масло, молоко, даже рыба, которой тогда было мало. Приносили и просто пачку сахара или макарон. Так что не надо все же считать, что все французы "сантимщики" - я ведь никогда не узнала, от кого были эти дары. Я почти без перерыва готовила и как главное лечение давала Игорю Александровичу поесть в любой час, иногда до десяти раз за сутки. Краевич считал, что главное -- питание, и пусть Игорь Александрович ест, сколько хочет; главное -- поддерживать организм не переставая. Температура у него была все время высокая: от 39° до 41° -- и так несколько недель. Приходили родные и знакомые мне помогать -- ведь я одна не могла даже перестелить кровать. По утрам я около 7 ч. ложилась на час, не то вздремнуть, не то просто отдохнуть, принимала горячую ванну, переодевалась и... снова начинала готовить. А днем приходили посетители, немного, не надолго -- но ведь надо было человеку все выговорить. В июле Игоря Александровича вывезли в дом отдыха недалеко от Фонтенбло, устроенный Красным Крестом, и он начал там вставать, выходить в сад и по несколько раз в день получал, помимо завтрака, обеда и ужина, бутерброды с толстым слоем масла; наконец, в августе мы, по совету проф. Рауля Курильского, уехали в горы в Савойю, недалеко от Швейцарской границы и попали (через знакомых, конечно) в чудный старинный замок, стоявший на высоте пятисот метров, с дивным видом на зеленую долину. Владельцы замка были русские, семья Штранге. Там было уютно, красиво, все было вкусно, -- комнаты у нас были одна 45 кв. метров, другая -- 25 м., подоконники шириной в метр, все за нами ухаживали, старались, чтобы нам было хорошо, весело, беззаботно... Погода стояла райская, и нам показалось, что мы и правда в раю. Постепенно жизнь в нашем доме вошла в колею, или казалось, что так. А ведь и в самом деле -- война, крах Европы, ужасы нацистских лагерей, которые в нашем доме были особенно понятны, -- все это затмило нам прелесть и очарование жизни во Франции. За четыре года оккупации у нас на глазах творилось немало гнуснейших вещей; никогда не надо забывать, что мы под конец войны боялись "петэновской милиции" не меньше, нежели гестаповцев в фуражках с черными околышами. Русская эмиграция вышла из этого тяжелого испытания расколотая и не без пятен. Некоторые соблазнились легкой наживой к поставках немцам всего того, чем Франция была богата. Конечно были и французы, которые занимались тем же, но нам от этого к легче. Казалось, что у эмигрантов, нашедших приют во Франции (а их здесь было особенно много, и "чудили" они немало и, надо сказать, пользовались полной свободой: издавали бесконечное количество газет, журналов и при этом ссорились, клеветали друг на друга, не стесняясь), должно было обязательно сказаться чувств приличия -- ведь они жили в чужом доме. В движении Сопротивления стали понемногу узнаваться многие скромные люди, которые вошли в никому неизвестные тайные ряды бойцов против немецкого фашизма. Осенью 1945 г. у нас собралось несколько человек из бывших русских резистантов и порешили учредить некое объединение всех русских участников Резистанса Вскоре собрали в каком-то зале тех, кого мы уж успели узнать и так родилось "Содружество Русских Добровольцев, Партизан и Участников Сопротивления", главной целью которого было собрать сведения о всех неизвестных еще нам русских резистантах, описать их подвиги и отдать должное всем тем, кто погиб -- был убит, замучен или умер в концлагере. Это предприятие было официально зарегистрировано. Игорь Александрович был избран председателем и вскоре, приблизительно в начале 1946 г., мы задумали издавать "Вестник", посвященный рассказам об участии русских в борьбе против нацизма во Франции. Первый номер вышел в июле 1946 г.. второй в феврале 1947 г. Тут приходилось узнавать, выискивать идти по следу от одного к другому - ведь были люди не только в Париже, но и в Савойе, на севере Франции, в таких больших городах как Марсель или Тулуза. Нам удалось выпустить две тетради Вестника. Я с жаром принялась за работу, записывала показания и рассказы -- например, моей приятельницы Сони Носович, которая была арестована немцами вместе с Вики Оболенской; Новиковой, которую мы раньше не знали и у которой в концлагере погиб единственный сын. Собирали материалы все понемногу, а распределяли их, собственно, В.Б. Сосинский (родственник Вадима Андреева) и я. Сосинский считался опытным в деле оформления журнала и распределения статей. Я, кроме записей, и сама написала некоторые заметки, например о Зиссермане, а также предисловия к обоим номерам Вестника. Перечитывая сейчас эти предисловия, думаю, что их можно было бы написать попроще, не поддаваясь искусу красоты слога, но для того периода несколько выспренный тон был, верно, естественным. Сейчас, через тридцать три года, когда вокруг нас снова начинает греметь война, когда во многих странах появились свои "резистанты" -- все иначе. Но тогда казалось, что все эти дела, геройства, жизнь в постоянном страхе -- все это было в Европе впервые в нашем веке, и было острое ощущение радости: выжили! СМУТНОЕ ВРЕМЯ Во Франции в это время проживало около 65.000 русских эмигрантов. Это немало -- однако, если сравнить с цифрой нынешнего года, когда одних португальцев здесь живет около двух миллионов, то цифра покажется незначительной. Но русская эмиграция вся без исключения была эмиграцией политической; после войны рознь и уклоны среди русских сильно обострились -- да и понятно, что победы советской армии поразили умы, и многие считали, что это начало новой эры, что вот-вот будут и внутри страны перемены... Потом оказалось, что в то время и в СССР было немало людей, думавших как мы, ждавших как мы... А вышло наоборот, и через малое время началась "холодная война" и страшные годы 1948-50 -- новая волна террора на всю Россию, пожалуй, не легче, нежели 1937 год! И вот, на фоне этих чаяний, сомнений, споров и прений в парижской газете Русские Новости 22-го июня 1946 г. был опубликован "Указ Верховного Совета СССР о восстановлении в гражданстве СCCP подданных бывшей Российской Империи, а также лиц, утративших советское гражданство, проживающих на территории Франции". Указ этот был подписан в Москве 14-го июня 1946 г. Шверником и Горкиным. Заявления об обмене паспорта можно было подавать в посольство СССР во Франции вплоть до 1-го ноября 1946 г. Это было не совсем неожиданно. Еще во время войны, в феврале 1945 г., группа видных эмигрантских деятелей была принята послом А.Е. Богомоловым вскоре после его приезда из Алжира; возглавлял группу В.А. Маклаков, были там два адмирала: Кедров и Вердеревский, известный общественный деятель А.С. Альперин и другие. В беседе с Богомоловым Маклаков заявил, что они готовы пересмотреть прежние позиции по отношению к СССР. Шума поднялось много, об этом "визите" печатались статьи в эмигрантских газетах, толковали на собраниях, шли всякие фантастические слухи... Патриотические заявления были сделаны также Бердяевым. Казалось, раз так -- то чего же сомневаться? Газета Русские Новости. родившаяся на месте сущест