Потом связь с кораблем порвалась. "Кремль" прекратил огонь, и мы решили отойти. Но куда? Вокруг были немцы. Ленька Балюк, который раньше не верил ни в бога, ни в черта, теперь все время загадывал: если молчание нарушит Харитонов, мы выберемся из кольца. Ленька явно хитрил, зная, что Харитонов самый разговорчивый из нас всех. Но и Харитонов, как назло, молчал. А на исходе третьего дня мы случайно увидели "Кремль". Смотрели и не верили своим глазам. Откуда он взялся? Вот он стоит на том месте, где в Днепр впадает хилая речушка Козынка, над его гребным колесом чернеет полукружие знакомых букв, рядом с ним покачивается монитор "Левачев", а мы отказываемся верить этому. Точно все происходит не наяву, а в сказке. Но нас уже заметили. К берегу подходит шлюпка, и Жора Мелешкин, который сидит на руле, говорит: "А мы были уверены, что вы накрылись". Жора удивлен не меньше нашего. Но еще больше удивляется Сероштан, боцман, которому Ленька Балюк, поднявшись на борт корабля, молча протягивает свою винтовку... Вот об этом и надо доложить Семину. Но к чему тянуть? Не лучше ли сразу сказать о главном? И я выпаливаю: - Разрешите, товарищ старший лейтенант... Это я виноват, что рано вызвал огонь. - Рано? Да ты что, рехнулся, Пономарев? Вы дали нам знать в самый раз. Ну и нарубили же мы дров! Выстрелов по сорок на каждый ствол пришлось, да... Постой, ты куда, Пономарев? Но меня не удержать. Выскочив из каюты, я скатываюсь по трапу в кубрик. Во весь голос кричу: "Ленька! Харитонов! Черти полосатые! Командир доволен, слышите?" Мне хочется смеяться и плакать, пройтись по кубрику на руках. - Живем, братцы,- говорит Ленька и хлопает Перманента, подвернувшегося под руку, с такой силой, что тот приседает. Скрипят лебедки. Сипло шумит пар. "Кремль" трется горячим бортом о привальные брусья причала. Брусья висят наклонно. Они прихвачены цепями, продетыми, сквозь ржавые скобы. С корабля сносят убитых и раненых. Их много. Лица мертвецов прикрыты бушлатами и шинелями. По-больничному пахнет карболкой. Два часа тому назад мы вернулись в Киев. Пришли на утренней заре, когда уже совсем развиднелось. Стылый сентябрь распахнул над нами свои прозрачные синие выси. Холодное осеннее солнце бушует на киевских холмах, перебрасываясь с дерева на дерево. Дерзко перемахнул над плесом знаменитый цепной мост. Гавань показалась нам заброшенной. Пустые склады, в которых гуляет ветер, неподвижные, застывшие краны. Булыжная мостовая сплошь покрыта палыми листьями, и ноги санитаров утопают в их шуршащей толще. - Называется прибыли,- говорит Сенечка Тарасюк. Его ботинки сияют, испанские бачки подбриты.- А я думал: ну, на этот раз погуляем. Есть у меня одна приятная знакомая, живет на Институтской. Так, понимаете, боцман обрадовал: никаких отлучек. - А ты надеялся на торжественную встречу?- спрашивает Ленька. - Видишь ли...- Сенечка медлит.- На духовой оркестр мы с Жорой, пардон, конечно, не рассчитывали, но все-таки... В этот момент мимо нас проносят убитого. Видна его голая посиневшая нога. И Сенечка, оборвав на полуслове, отскакивает в сторону. Ему уже не до шуток. Мертвых снимают с носилок и кладут на грузовик. Навалом. Затем шофер закрывает борта и садится в кабину. Полуторка отъезжает к воротам. Тогда из будки выходит матрос с винтовкой и противогазом через плечо, вставляет ключ в скважину замка, отодвигает засов... - Господи...- произносит Сенечка в ужасе. Чуть ворота приоткрылись, как в них хлынула толпа. Сбила с ног часового, окружила грузовик, растеклась по причалу. Плач. Крики. Женщины и девушки по-бабьи повязаны платками. Мечутся, ищут мужей, братьев, отцов. Наклоняются над носилками, приподнимают края шинелей... - На кого ты меня покинул?..- причитает какая-то женщина, обхватив окостеневшую синюю ногу. - Батя! Я зде-ся!..- кричит другая. Третья бьется головой о булыжную мостовую. Четвертая рвет на себе волосы, щиплет лицо. Пятая голосит. Шестая... Нет сил это вынести. Старший лейтенант Семин отворачивается, прикусив губу до крови. Жора Мелешкин, которому на все наплевать,- плачет. У Сенечки нервный тик. - Ой, мальчики! И девушка в синем ватнике и в лыжных брюках бросается к трапу. Целует Леньку Балюка, потом, уронив узелок на землю, обхватывает руками мою шею, прижимается, дрожит. Она плачет навзрыд, не решаясь поднять головы... Это Тоня. Как она сюда попала? Как она изменилась! Маленькая, худенькая, угловатая, как подросток. Она словно светится вся. Моя хорошая, моя родная... Тонина косынка сползла на плечи. Я глажу ее рассыпавшиеся волосы и твержу: - Ну, не надо... Зачем?.. Не надо... И она затихает. Тогда я отвожу ее в сторону, усаживаю на железную тумбу. Тоня развязывает узелок, сует мне и Леньке твердые коржики с маком и приговаривает: - Да вы ешьте, ешьте... О себе она ничего не говорит. Каждое слово приходится из нее вытягивать. Оказывается, она работает на электростанции вместе с отцом. Бомбежки? Ну, к этому она уже привыкла. На улицах теперь баррикады, надолбы, ежи. Главное, чтобы не прорвались танки. А о том, что наш "Кремль" вошел в гавань, она узнала сразу же. Все свободное время они сидят у ворот. Кто "они"? Ну, женщины, как мы не понимаем! И Тоня тоже, когда свободна от дежурства. Она пристально смотрит на нас обоих. Кажется, она до сих пор не верит, что это мы с Ленькой, что мы живы. - Ну, а как вы, мальчики? - Как видишь,- Ленька пытается улыбнуться.- Вроде бы ничего. Других слов он не находит, хотя, наверное, долго ждал этой встречи. Я тоже молчу. Тоне совсем не обязательно знать, что мы пережили. Она и так хлебнула достаточно горя. А время бежит. Мы уже должны покинуть Тоню и вернуться на корабль. Вахтенные вот-вот поднимут трап. Ленька Балюк встает и, чтобы оставить меня с Тоней, говорит куда-то в сторону: - Я вот что... Пожалуй, пойду... - Постой, куда ты? - я удерживаю его за руку и насильно усаживаю на место. Тоня целует нас обоих, провожает к трапу, "Кремль", отработав задним, отходит от причала, а она все стоит и машет рукой. Маленькая, беззащитная. Я смотрю на нее и чувствую, что такой она навсегда сохранится в моей памяти. На этот раз нам пришлось идти на Чернобыль. За Вышгородом, поближе к Лютежу и Сваромью, потянулись низкие берега. Серые, унылые. Над ними бело холодели облака, и быстрый, порывистый ветер гнал их к югу. Не принесла радости и студеная вечерняя заря. Лишь вода за бортом все еще была по-летнему изменчива. Густо-коричневая на рассвете, она в полдень становилась почти светло-синей, чтобы к закату свежо порозоветь и затем снова обреет" какой-то глухой, темный цвет. Приближалось дремучее Полесье с его устоявшейся болотной мутью и промозглыми сеющимй-дождями. Чем ближе к Припяти, тем сильнее чувствовалось, что теперь середина сентября. По вечерам было прохладно, а к утру ночь и вовсе леденила. Вахтенные напялили на себя тулупы. Года два назад, во время освободительного похода в Западную Украину и Западную Белоруссию (наши корабли дошли тогда до Пинска), мне довелось побывать в Чернобыле. Оказалось, что это шумное и довольно бойкое местечко. Славилось оно тем, что там, как и в Киеве, есть свой Подол. На пристани, помню, постоянно стояло с десяток потертых безрессорных пролеток, и за полтинник на любой из них можно было дотрястись до чахлого городского сада, в котором по вечерам играл духовой оркестр. Другой достопримечательностью Чернобыля был мост. Его обязательно показывали всем приезжим. О нем все непременно упоминали в разговорах. "Видели вы наш мост? Ай, как можно не заметить такого моста?" Мне тогда и в голову не приходило, что из-за этого моста я когда-нибудь снова побываю в Чернобыле. Мост был целехонек. Его ни разу даже не бомбили. Медлительная Припять облизывала его быки. И хотя в секретном пакете, который хранился у Семина, говорилось, что мы должны "всеми имеющимися в наличии огневыми средствами обеспечить переправу наших частей через Припять", мост был пуст. Впрочем, и городок тоже словно вымер. Это называется безвластьем. Неделю не работает почта, и нельзя отправить письмо. В "Райзаготживсырье" заколочены ставни. Двери магазинов и лавчонок сорваны с петель. В кинотеатре кто-то умудрился срезать бритвой со всех кресел красный плюш. И нет известного всему городку милиционера Бульбы, чтобы цыкнуть: "Прекратить безобразия! А не то я вам..." Только один-единственный дряхлый балагула по старой привычке появляется каждое утро на пристани. У балагулы слезятся глаза. Его кривая кляча понуро шевелит морщинистыми губами, косит закисший глаз на хозяина, на пустой фаэтон. Она, должно быть, удивлена, что старик отказывается от табака, который можно выменять на овес, и упрямо требует, чтобы мы заплатили ему карбованец, за который теперь ничего не купишь. Но глубока, видно, вера этого человека в советские деньги, в Советскую власть. Объехав весь город, мы возвращаемся на корабль. Я докладываю Семину обстановку. Большинство жителей эвакуировалось еще недели две тому назад. Другие разбрелись по селам. В городке остались только старики и больные. Этим куда ехать? Помирать, так на своей постели. А в общем даже удивительно - в городке тишина; порядок. Семин крупно шагает по кают-компании. То и дело останавливается. Он уверен, что это какая-то ловушка. Почему немцы не занимают Чернобыль? Отчего до сих пор не разрушен мост? А ведь немцы могли это сделать еще до нашего прихода! Все выясняется на следующий день. Семин был прав: нас заманили в ловушку. Получена радиограмма, что ниже Чернобыля немцы заняли Окуневский мост. Таким образом, не только "Кремль", но и те корабли, которые вот-вот должны подойти со стороны Пинска, отрезаны от своей базы. - Ничего не поделаешь, будем пробиваться с боем,- говорит Семин. В последнее время он страдает бессонницей - болит, не унимаясь, рука. Он стал раздражителен и не часто поднимается на мостик. Но сейчас он надвигает фуражку на глаза и просит, чтобы я помог ему надеть реглан. При этом морщится: "Проклятая рука..." Медлить нельзя. Мы уходим из Чернобыля ночью, с потушенными огнями. Запрещено даже курить. Следом идут другие корабли. Только бы проскочить, только бы проскочить... Семин всецело полагается на Сероштана. Недаром боцман родом из Радуля. Кому знать эти места, как не ему? Он нащупывает фарватер по каким-то ему одному известным приметам. Для него все имеет значение: очертания берегов, игра воды, ветер... Не рассчитаешь, не отвернешь вовремя - и врежешься ненароком в кручу либо сядешь на мель. До Окуневского моста остается не больше километра. Потом шестьсот метров, четыреста, двести... "Неужто проскочим с ходу^" Не тут-то было! Нас ослепляет неистовое пламя. Взрывная волна валит с ног. Ночь превращается в крошево. Ее рвет шрапнель, дырявят пулеметы. - Носовые к бою! - кричит Семин.- Фугасными... По левой ферме... Левая ферма Окуневского моста деревянная. Только она одна. Ее надо зажечь. Надо заставить замолчать немецкие пулеметы. Надо... После четвертого выстрела дерево сухо вспыхивает. Становится светлее, чем днем. Нестерпимый жар опаляет наши лица. Но тут "Кремль" поворачивается почти лагом. Этого еще недоставало! Сероштан отталкивает рулевого и выхватывает у него штурвал. А еще через минуту судоходный пролет Окуневского моста остается позади. Но прежде чем я успеваю подумать об этом я вздохнуть с облегчением, палуба уходит из-под ног. Сильный толчок сотрясает корпус корабля. Это снаряд прошел через спардек. Он разорвался где-то внутри, в машине. Поэтому все вокруг обволакивает горячим, слепящим паром. Где командир? Где Сероштан? "Кремль" медленно оседает, кренится на левый борт. Механика вытаскивают через иллюминатор. Харитонов, который был на вахте, шатаясь поднимается по трапу. Его обожженный напарник ошалело таращит глаза. - Вынуть замки! - приказывает Семин.- Снять пулеметы! Командир жив. Я слышу его властный голос. И боцман жив, хотя и контужен слегка. Но "Кремль" уже не спасти. Кончено, он отвоевался. По приказу Семина все сходят на берег. Все, кроме меня, Леньки Балюка и Харитонова. Мы спускаемся в кочегарку, закладываем толовые шашки в котел, а потом садимся в шлюпку и налегаем на весла. Когда шлюпка подходит к берегу, позади нас раздается взрыв, и "Кремль", переломившись надвое, уходит под воду. ГЛАВА ШЕСТАЯ В кольце Когда над "Кремлем" сомкнулась маслянистая вода, каждый из нас по-своему испытал чувство щемящей боли и невозвратимой утраты. Утрата и горечь. Другими словами не передать нашей тоски. Только что у тебя было привычное дело, был кров, и вдруг, неожиданно, ты потерял все. Зато река довольна: она облизывается шершавыми языками длинных волн. По левую руку от нас лежит село Межигорье. Справа вдали виден Киев. - Ну, вот и все...- медленно говорит Семин.- Как люди? - В наличии двадцать человек,- докладывает боцман. - Сколько раненых? - Четырнадцать. - Так...- Семин с минуту молчит.- У раненых отобрать оружие. Мы ничего не понимаем. Люди с неохотой протягивают боцману свои винтовки. Многие лежат на шинелях либо сидят на земле. Кто-то, словно ребенка, пытается убаюкать перебинтованную руку. - Хорошо,- Семин кивает боцману, обводит нас немигающим взглядом.Слушай меня внимательно... Так вот, товарищи... Его голос срывается. Семину не хватает воздуха. Запинаясь от волнения, он говорит, что наши войска оставили Киев. Этому мы не хотим верить. - Немцы в Киеве,- безжалостно, уничтожая последнюю надежду (а вдруг ошибка? а вдруг послышалось?), повторяет Семин.- Радист, зачитай шифровку. И мы опускаем головы. Немцы теперь повсюду. Кольцо сомкнулось. И есть только один путь - на восток. Части, оставившие Киев, отходят на Борисполь. Но раненым, конечно, не дойти. Вот почему те, кому идти не под силу, должны остаться. Вокруг - села. Кое-кто, возможно, сумеет добраться и до Киева. Другого выхода нет. - Остальные пойдут со мной,- говорит Семин. Себя он не причисляет к раненым. Он отзывает в сторону Сероштана, уговаривает его остаться. Ведь у того дети. И потом - боцман уже не молод. - Зачем обижаешь, командир? - Сероштан мотает головой.- Чи я заслужил такое? - Как знаешь...- Семин уступает.- Только я в твоих же интересах, Парамон Софронович... - Теперь у меня нету другого интереса,- упрямо твердит Сероштан.- Нету, понимаешь? Ну, никогда не забуду, Валентин Николаевич,- он ловит руку Семина и пожимает ее.- Дай тебе бог здоровья. Ленька Балюк, Харитонов, Жора Мелешкин и Сенечка разбирают весла. Я сажусь на руль. Боцман отталкивает шлюпку и придерживает ее рукой. Командир еще на берегу. - Спасибо за службу,- глухо говорит Семин, и отворачивается. Он проходит на нос, боцман прыгает в шлюпку и ее выносит на быстрину. С С берега смотрят раненые. В их глазах столько тоски, что мы невольно съеживаемся. Ни у кого из нас не хватает духу поднять голову. На левый берег мы выходим всемером. Жухлая осока, верболоз. Ноги утопают в песке. Сквозь сетку мелкого дождя виден Киев: луковка Андреевской церкви, Дом правительства, нацеленная в небо колокольня Лавры... Киев почти рядом, наш Киев, но туда нам дорога заказана. Страшно подумать, по Киеву расхаживают немцы... Значит, не гулять Жоре Мелешкину по Крещатику. Значит, не ходить Сенечке в гости к приятной знакомой, которая, помнится, живет где-то на Институтской. И мне с Ленькой тоже не видеть Тони. От нее нас отделяет не только река - переплыть Днепр мне и Леньке, что плюнуть,- между нами и Тоней стала теперь война. Ну кто бы мог подумать, что мы когда-нибудь оставим Киев? И вот мы оставляем его. Лишь у Семина нет в Киеве ни друзей, ни знакомых. С виду Семин даже спокоен. Но только с виду. Если бы знали люди, что творится у него сейчас на душе! Теперь я вспоминаю, что, как это ни странно, ни разу еще не видел Семина улыбающимся или веселым. Никто из наших не слышал его смеха. Да и то, умеет ли он смеяться? Его лицо всегда сосредоточенно. Порою оно кажется чуть-чуть рассеянным. Вот и сейчас он тоже рассеянно смотрит по-сторонам. Он задумчив, и я знаю, что в целом мире нет человека, который мог бы ему помочь. А слова... Словам он не доверяет. Семин не из тех, кто любит, чтобы их утешали. Грустная, тоскливая тишина обступает нас со всех сторон и медленно, исподволь захватывает душу. Все молчат, смотрят себе под ноги, даже Сенечка Тарасюк. Я стараюсь быть поближе к Семину. Иду рядом. Вскоре мы подходим к какому-то селу. Оно сирое, унылое. На огородах меж сухими будыльями подсолнуха торчат косоплечие пугала. Тускло зеленеют замшелые соломенные стрехи. Сероштан нагибается, стучит согнутым пальцем в окошко старой сплющенной хаты, потом дергает за железную клямку потемневшей от времени некрашеной двери. Долго ждет, пока из сеней отзовется хозяйка. - Хто там? - спрашивает она. - Та свои ж,- отвечает боцман.- Видчыняй. Но хозяйка не торопится открывать. Из-за двери слышен шепот, слышно учащенное дыхание. - Та видчыняй же, Маланка, кажу тебе - свои... Це я, Сероштан... - Господи, Парамон... Дверь визжит, и Сероштан, пригнувшись, втискивается в сени. Ему передается волнение хозяйки, и он тоже переходит на сухой шепот. Выйдя из хаты, говорит, что в селе никого нет. Были на постое саперы, но и те ушли. Так, часа три тому назад. Взорвали мост через Днепр и подались на шоссе. Оно недалеко, за выгоном. Хозяйка приглашает нас в хату поснедать чем бог послал. Семин смотрит на часы. - Не успеем, надо торопиться. Ты, Парамон Софронович, попроси у нее чего-нибудь на дорогу. Пусть даст хлеба и сала, если не жаль. Ты ее, кажется, назвал по имени? Вы знакомы? - Как же, родня она мне. - Даже так? Понятно,- говорит Семин.- В таком случае ты оставайся. Мы возьмем курс вон на тот выселок. Догонишь. - Добре,- соглашается Сероштан. Не проходит и двадцати минут, как мы слышим за спиной его могучие шаги и посапывание. Сероштан несет торбу. Поравнявшись с нами, развязывает ее и наделяет каждого краюхой еще теплого ситного хлеба и, после некоторого колебания, раздает по куску домашней колбасы. В торбе у него остаются ржаные лепешки, но их он не вынимает. - Так и быть, устроим короткий привал,- говорит Семин.- Садись. У кого есть нож? - У меня. Жора вынимает из кармана нож, вытирает его травой и протягивает Семину деревянной ручкой вперед. - А ножик, между прочим, финский,- говорит Семин.- Если не ошибаюсь, третий номер. Давно он у тебя, Мелешкин? - Порядком...- Жора мнется.- По привычке прихватил, когда в армию забрали. На всякий случай. Авось пригодится. - Пригодится? - у Сенечки глаза становятся круглыми.- И тебе случалось... Только это он и может выговорить! Сенечка смотрит на Жору с опаской и невольно отодвигается. - И чего ты пристал к человеку? - говорит Ленька Балюк, обращаясь к Сенечке.- Ножик, ножик... Никогда не видел ножа, что ли?.. Конечно, финские ножи не для того, чтобы перманенты делать. Чудак-человек этот Сенечка. Он все еще чувствует себя дамским мастером из парикмахерской Трудлера. Мы сидим под сосной. Ленька откусывает изрядный шматок колбасы, жует. Боцман смотрит на него во все глаза. Сам он не позволяет себе такой роскоши - с колбасой Сероштан обращается почти нежно, едва касаясь ее зубами, налегает главным образом на хлеб. Когда же Ленька, покончив со своей долей, просит у него еще чего-нибудь пожевать, намекая на лепешки, которые лежат в торбе, Сероштан перекладывает торбу на другую сторону и говорит: - Убери лапы. Не балуй... Подкрепившись, мы закуриваем. Папиросами угощает Ленька. Боцман, которому кажется, что Ленька на него остался в обиде, не сразу протягивает руку к пачке. Он берет папиросу последним лишь после того, как Ленька ему говорит: - Да ладно уж, бери, чего там. Интерес считаться. Мне антрацита не жалко. Папиросы у него действительно неважнецкие. Это тридцатипятикопеечный "Мотор". Тот самый "Мотор", которым пренебрегали даже киевские пацаны. Я переворачиваюсь на спину и растягиваюсь на траве. Лежу, подсунув кулак под голову. Курю. Смотрю на бегущие по небу облака. Их гонит ветер. Со стороны Киева. На восток. - Кончай курить,- говорит Семин. Он выбивает трубку, прячет ее в карман и поднимается. Мы разбираем оружие. За деревьями сереет шоссе. Оно обтекает плешивый взлобок, спокойно стелется по жесткой стерне и ныряет в редеющий в низине сосняк. Идти становится куда легче. Харитонов по привычке начинает насвистывать какой-то мотив, и мы подтягиваемся, берем ногу. Не страх, а пустота одиночества подстегивает нас. Идем, превозмогая усталость. И когда, прибавив шагу, мы догоняем какой-то обоз, у каждого становится как-то свободнее, веселее на душе. Хорошо, когда с тобой товарищи. Хорошо, когда рядом люди. Пусть незнакомые, встречающие настороженно, но все-таки свои, русские. Кажется, будто тяжелая ругань небритого ездового, шагающего рядом с чубарой лошадкой, разглаживает морщины на темном лице Сероштана и выжимает улыбку из потухших глаз Леньки Балюка. - Кто такие? - спрашивает Семин. - А вы кто будете? - Матросы. - А-а... А мы, значит, саперный батальон. - Идете на Борисполь? - А хто его знает? Одна дорога... - Где командир батальона? - требовательно спрашивает Семин. - Там,- ездовой поднимает кнутовище.- Маленький такой, чернявый... узнаете его. Командир саперного батальона сидит на двуколке и перематывает портянки. Ноги у него белые, худые. Он шевелит костлявыми пальцами. Ничего определенного он сообщить не может. Обстановка? Бывает хуже, но редко. По слухам, дорога на Полтаву из Борисполя еще свободна. Немцы как будто не успели ее оседлать. Во всяком случае в Борисполе все выяснится. Там видно будет. - М-да... Увидим, как сказал слепой,- флегматично произносит Ленька Балюк и сплевывает. Обоз растянулся чуть ли не на километр. Плетутся лошади. По шоссе и по обочинам бредут, засыпая на ходу, усталые, изможденные люди. Некоторые валятся с ног. А по сторонам дороги лежат повозки, патронные ящики, противогазы, котелки, каски... Вся подсека захламлена этим добром. Постепенно темнеет. К ночи становится росисто. Вокруг нет садов, но почему-то по-осеннему пахнет яблоками. Или так кажется? Нет, действительно пахнет слегка подгнившими кислыми и горьковатыми дичками, источенными червями антоновками... Пахнет терпко, сильно и остро. Я поднимаю воротник бушлата, отогреваю за пазухой одну руку, потом другую. Думаю о том, что хорошо бы теперь разложить костер. Хвороста-сушняка вокруг сколько угодно. Набери охапку, чиркни спичкой о коробок, и сразу затрещит пламя, поползет едкий, душистый дымок. Впрочем, об этом можно только мечтать. - Пономарь, ты бывал в Борисполе? - спрашивает Сенечка. - Нет, не приходилось. - А я, между прочим, был,- говорит Сенечка.- Дыра, скажу тебе, еще почище Чернобыля. На весь городок всего одна парикмахерская. Да и в той тебя так обкарнают под "полечку", что родная мать потом не узнает. В лучшем случае обрызгают тройным одеколоном, помашут перед носом грязным полотенцем и сразу: сорок и сорок - рубль сорок: ах,пудрить не надо? Тогда - два шестьдесят. Платите в кассу. Следующий! Пра-ашу... - Здорово это у тебя получается,- говорит Ленька. - Еще бы, у него опыт,- заявляет Харитонов.- Ловкость рук и никакого мошенства. Он со своими дамочками тоже, наверное, обращался не лучше. - Я? Что ты, за кого ты меня принимаешь? - ужасается Сенечка.- В Киеве совсем другой компот. У меня постоянные клиентки. Меня приглашают на дом. И все просят, и все умоляют: Сеня, родненький, подстригите меня под Любовь Орлову из кинофильма "Цирк"; Сеня, миленький, меня пригласили на джаз Утесова, будет весь Киев, так вы уж пожалуйста... Да, было время! - мечтательно произносит Сенечка и повторяет:- Совсем, скажу я вам, другой компот. Между тем колонна втягивается в Борисполь. Аккуратные домики выстроились вдоль шоссе. Но окна выбиты, палисадники вытоптаны. В темноте тускло лязгает железо, слышны сдавленные голоса людей, фыркают лошади. Все постройки, разумеется, давно заняты, и нам с трудом удается по приставной лестнице залезть на чердак того самого дома, в котором, судя по жестяной вывеске, раньше была парикмахерская. Засыпаем мы сразу же - проваливаемся в темную прорву сна. Но, видимо, нам не суждено провести эту ночь под крышей. В половине третьего или около того налетают немецкие самолеты и начинается такое, что нам и не снилось. Гудит тяжелым нутряным гудом искромсанная, покореженная и вспоротая железом земля. Бешено воет и пляшет, облизывая небо, огненное зарево. И в этом угарном, вставшем на дыбы мрачно-багровом пламени, мечутся маленькие фигурки обезумевших людей, хрипят, испуская дух, зубастые лошади. Перепрыгивая через трупы, через упавших, люди устремляются прочь из этого кромешного ада и, увлеченные ими, мы тоже соскакиваем на землю и куда-то бежим, бежим, бежим... Рассвет застает нас в пустом, пропахшем сырой болотной свежестью лесу. От темных оврагов тянет грибным холодком. Перегнившие листья влажно шуршат под ногами. И, как обычно в конце сентября, на утренней заре пронимает до костей острый ледяной ветер. А земля - кочковатая, мягкая, податливая. Она упруго пружинит при каждом шаге. Под нею по-старушечьи шамкает и хлюпает вода. Мы то и дело спотыкаемся о пни, оступаемся, падаем. Наконец Семин останавливается. - Девятый час,- он смотрит на циферблат.- Занесло нас в болото. - Да, не было печали...- Харитонов не в силах удержаться и присвистывает с досады. - Ничего, выберемся,- говорит Семин. Он впервые пытается улыбнуться и кривит губы.- Нам не страшен серый волк. Верно, Мелешкин? - Факт,- отвечает Жора. Боцману снова приходится развязать торбу. Мы поглощаем его лепешки. Впрочем, выдает он нам всего по одной, а остальные заботливо прячет. На Леньку жалко смотреть. Что ему какая-то лепешка, когда он обычно заказывал в столовой по три вторых? Иногда слышно, как в глубине заглохшего сосняка лопаются выстрелы. Стрельба то вспыхивает, то затихает. Порой она так слабеет, что кажется, будто в стороне потрескивает под чьими-то ногами валежник. А порой - будто громко стучит дятел. И не где-нибудь, а над головой. - Пожалуй, двинем,- говорит Семин. Посоветовавшись, решаем, что надо идти на северо-северо-восток. Компаса у нас нет, и Семин определяет румб по часам. Добраться бы до Черниговских лесов! А там... Махнем на Курск или на Воронеж. "Лучше на Курск",- советует Харитонов. Еще бы, он-то ведь курский. И он принимается расписывать, как придет домой по первому еще мокрому зазимку, как заявится к матери. По его словам, у них там особенно хорошо осенью. Спокойная ясная усталость природы; низкое солнце, которое бледно светит на пустые поля. Привольно дышится морозным воздухом. Ну, а про харч и говорить нечего. Ленька Балюк может быть спокоен; его накормят до отвала. Прошлой ночью в лесу прошел дождь, и над нами все еще провисает серое небо. Перелезаем через завалы. Прыгаем с кочки на кочку. Между кочками киснет рыжая вода. Болото сладковато и лекарственно дышит прелью. - Кто там? - Ленька Балюк вскидывает винтовку. - Свои, свои... Под деревом на корточках сидит человек. Он уничтожает документы. Каждую бумажку рвет на мелкие клочки. У него длинный хрящеватый нос, влажные губы. Он уже успел спороть петлицы с гимнастерки. Где-то я этого человека уже видел. - Подлесный, майор, - приподнимаясь, говорит он Семину. - Майор? Что-то не вижу. - Вот, вот... Он торопливо разгребает руками мох, вытаскивает отпоротую петлицу с двумя "шпалами", тычет ее Семину. - Вы бывший майор,-говорит Семин.- Вы сами себя разжаловали в рядовые. - Да, но я... Я смотрю на тонкий хрящеватый нос, на слюнявые губы бывшего майора и вспоминаю нашу первую встречу. В Киеве, возле кафе "Красный мак". - Пошли,- говорит Семин. - Постойте, куда же вы? А я? - майор ползет, пытается схватить Жору Мелешкина за ногу.- Я с вами. Не оставляйте меня!.. - Пошел...- Жора замахивается прикладом. Догнав Леньку Балюка и меня, он молча идет рядом, а потом произносит со вздохом: - Надо было сапоги с него снять. Жалко, пропадут мировые сапоги. Все равно достанутся фрицам. В сумерки, когда из мхов еще острее тянет сыростью и среди чернеющих повсюду коряг вспыхивают волчьими глазами светляки, мы приканчиваем последние лепешки и располагаемся на отдых. Торба боцмана уже пуста. Кончились у всех и папиросы. А курить хочется. И нет ничего удивительного в том, что у Леньки глаза лезут на лоб, когда он видит, что я вынимаю из кармана целую коробку папирос. И каких папирос! - Каз-бек...- протяжно говорит Ленька, разглядывая надпись на мундштуке.- Высший сорт! И ты, Пономарь, молчал что у тебя "Казбек"? - Ладно, ладно, кури,- говорю я и прячу коробку в карман. Это та самая коробка, которую мне дала Тоня. Я все время берег ее. Я хранил ее вместе с Тониной фотографией, загадав, что буду жить до тех пор, пока останется хоть одна папироса. Всего в коробке двадцать пять штук. Теперь их на семь меньше. Таким образом, и у меня меньше шансов на то, что я останусь жив. Что ж... Первый крутой утренник. Иззябнув, поднимаемся спозаранку. Острый молодой морозец обжигает лица. Под ногами хрустит иней. Он лежит долго, пока сквозь ветви сосен не проглядывает солнце. Мы уже не одни. Накануне к нам пристало еще человек десять. Пехотинцы, артиллеристы и даже один кавалерист в фуражке с синим околышем. Это чубатый младший лейтенант, лихо хлещущий тростиной по голенищам хромовых сапог. Нашему Семину кавалерист настойчиво советует идти на Полтаву. Там - фронт, тогда как Чернигов давно у немцев. На все доводы Семина у кавалериста один ответ: "Ер-р-рунда". - Нет, на Полтаву я людей не поведу,- решительно говорит Семин.- В степи нас возьмут голыми руками. А ты как знаешь, лейтенант. - Ер-р-рунда! - снова цедит кавалерист, не выпуская изо рта папиросы.Эй, полундра! Айда за мной! Здесь командиров нету! Это он обращается к нам. Но мы не трогаемся с места. Тогда кавалерист сворачивает вправо, на прогалину. Идет, играя тростиной. И несколько человек из тех, что присоединились к нам ночью, помедлив, следуют за ним. У кавалериста такой бравый вид, что они решают: лучше довериться ему, чем моряку в реглане, у которого ни кровинки в лице. - Скатертью дорога,- говорит Сенечка. Все новые и новые люди встречаются нам. Идут поодиночке и группами. Старики ополченцы в стеганых ватниках. Иной раз попадаются и служащие госбанка, кооператоры, железнодорожники. Какой-то милиционер потеет под огромнмм чемоданом. Чемодан фанерный, на нем висячий замок. Милиционер ни за что не хочет с ним расстаться. - Ну и черт с тобой,- говорит ему с презрением Ленька Балюк.- Попадешь со всеми потрохами к немцам, копеечная душа. - Ничего, немцы небось тоже люди. - Люди? - Семин останавливается, смотрит в упор на человека, который сказал это.- А ты откуда знаешь? Волосатый детина долго сопит носом, а потом, набравшись храбрости, отвечает: - Раз говорю, значит, знаю. - Все-таки интересно откуда? - Тут написано,- детина вынимает из кармана какой-то листок.- Немцы никого не трогают, окромя жидов и комиссаров. Это немецкая листовка. Одновременно она может служить и пропуском для того, кто вздумает сдаться в плен. Семин знает это, но протягивает руку за ней и говорит: - А ну-ка, покажи. И прежде чем детина успевает показать ему листовку, Семин всаживает в него пулю из нагана. Затем он отворачивается и брезгливо произносит: - Провокатор... Разговорчики о том, что немцы, мол, не звери, что они никого не трогают, мы слышим уже не в первый раз. Исходит это, конечно, от самих немцев. Мы знаем, что у них есть и другие приманки. Вокруг леса расставлены полевые кухни. Там тебе охотно наполнят котелок картофельным супом. Но заплатить за него придется свободой. Мотоциклисты, которые прячутся поблизости, только и ждут, чтобы ты явился. - Тьфу, лучше сдохнуть с голоду,- говорит Ленька. Он все время работает челюстями. Жует какие-то кислые ягоды, сдирает с сосен застывшую на стволах золотистую смолу. И к вечеру у него начинаются такие рези в желудке, что он катается по земле. - Вот видишь, не надо было нажираться всякой дряни,- наставительно говорит Сенечка. - Ой, да разве ж я знал? Ой, ой...-Ленька держится руками за живот.Разве я виноват, что у меня организм требует? Он долго корчится и затихает. Лежит пластом с закрытыми глазами. Веки у него слегка подрагивают, но я чувствую, что ему полегчало. - Пусть полежит,- тихо произносит Семин.- Авось пройдет. Но Леньке не дают отлежаться. По всему чернолесью рассыпаются автоматные очереди. Пули секут по листве молодого дубка, под которым лежит Ленька, щелкают по коре. В темноте кто-то вскрикивает. Кто-то пытается бежать, но его останавливает властный окрик. - Назад! - выхватив из кармана наган, Семин взводит курок. - А ты куда? Чи тебе повылазило? - надрывается в другом конце Сероштан. Мы занимаем круговую оборону. Ждем. У нас мало патронов, их надо расходовать с толком. Подпустив немцев, мы только по команде Семина открываем беглый огонь. Так мы отбиваем несколько атак. Но долго это продолжаться не может. Нас обложили со всех сторон. К утру нас всех перебьют. Надо пробиваться. Все подползают к Семину. Тот шепотом приказывает, чтобы люди приготовились к рывку. Когда Семин крикнет: "Вперед!", патронов не жалеть. - Ясно? - Ясно, чего там,- отвечает Харитонов. Я подползаю к Леньке. Спрашиваю, как ой себя чувствует. - Ничего, лучше,- отвечает Ленька.- Я сейчас... Он пытается сесть и вскрикивает: - Ой!.. Мне его не поднять. Ленька выше меня ростом, шире в кости. Но не могу же я его оставить. И как только немцы открывают огонь, а Семин" размахивая наганом, вскакивает на ноги, я взваливаю Леньку на плечи и, спотыкаясь, бегу. Ночь оглашается криками, выстрелами, хрипом. Потом сразу наступает тишина. Мы одни, я и Ленька. Впрочем, нет. С нами еще кто-то третий. Он тяжело дышит. Это Харитонов. Петро не отходил от меня ни на шаг. И в эту минуту я понимаю, что сегодняшняя ночь сроднила нас троих навеки, что как бы ни сложилась в дальнейшем моя судьба, у меня никогда не будет друзей ближе, чем Ленька и Харитонов. Мне хочется сказать об этом Харитонову, но он меня обрывает: - Брось, Пономарь, не чуди. Отдышавшись, мы с Харитоновым забрасываем Ленькины руки себе на плечи. Идем. Километра через полтора снова садимся. Я вынимаю коробку "Казбека", в которой осталось всего четыре папиросы, и мы закуриваем. Теперь в коробке лежит одна папироса, всего лишь одна... Остаток ночи мы проводим в пахучей скирде, на которую случайно набрели в темноте. Глубоко зарываемся в сено. Оно пахнет солнцем и увядшими полевыми цветами, ласково щекочет лицо. Впервые за много дней у нас такая отличная постель. И не мудрено, что просыпаемся мы поздно. Ленька уже отошел. Но нам лень разгребать сено руками, и мы выползаем из скирды ногами вперед, на карачках. Потом встаем и отряхиваемся. - О, матрозен! Вздрогнув, как от удара, мы разом поворачиваемся. Немцы! Их до черта. Сидят, привалившись к скирде, стоят с автоматами. Пригнувшись, Ленька бьет головой в живот какого-то рыхлого немца, я замахиваюсь винтовкой на другого, Харитонов бросается на третьего. Но силы не равны. Нас сбивают с ног, топчут коваными солдатскими сапогами, связывают. Немец, которого свалил Ленька, поднимается и наводит на нас автомат. ГЛАВА СЕДЬМАЯ Лагерь Ленька Балюк чешется. Сероштан зевает. Перманент чистит щепкой почерневшие ногти - он и в аду будет чистить ногти. Харитонов по просьбе Жоры Мелешкина тихо напевает старую, как мир, песенку: "Позабыт позаброшен с молодых, юных лет, я остался си-ро-тою, счастья-доли мне нет" (до этого Жора, стараясь заучить слова, заставлял Харитонова раз десять повторять бесконечную "Жил был на Подоле гоп со смыком"). Старший лейтенант Семин лежит и, уставившись в одну точку, курит самокрутку - трубку, как и часы, у него отобрали немцы. Мы снова вместе. В ночном бою Семин был вторично ранен, теперь уже в левую руку, и немцам ничего не стоило с ним справиться. Вместе с командиром попал в плен и боцман. Несколько иначе сложилась судьба Сенечки и Жоры. В темноте они отбились от своих и проплутали в лесу еще четверо суток. Захватили их спящими в хате лесника, который, как оказалось, сам привел немцев. Все это произошло так внезапно, что Жора не успел выхватить нож. "Я даже не пикнул, - рассказывает Жора. - А с этим лесником я еще когда-нибудь расквитаюсь, он от меня не уйдет". Кроме нас семерых, в лагере очутилось еще несколько моряков. Это Степан Мелимука, плававший рулевым на двухтрубной канонерке "Верный", молоденький и розовощекий - почти мальчик - матрос Вася Дидич с монитора "Флягин", кочегары Коцюба и Прибыльский, моторист Цыбулько и старшина Борис Бляхер. Мелимуку Сероштан знает еще по совместной работе в Днепровском пароходстве. Прибыльский и Дидич - первогодки, служили на кадровой. Рыжего веснушчатого Бляхера мы упорно называем Бляхиным. В лагере мы второй месяц. Все еще поступают новые пленные. Немцы хватают кого попало, без разбора. И военных, и гражданских. Если тебя обстригли под машинку, стало быть, ты - переодетый солдат. Если у тебя шевелюра - ты командир. Так, между прочим, был зачислен в матросы и белобилетчик Ракушкин, работавший слесарем-водопроводчиком на Дарницком мясокомбинате. Этот Ракушкин имел неосторожность еще в детстве вытатуировать синий якорь на руке. В первое время, очутившись вместе, мы думали только об одном - о побеге. Сгрудившись в кучу, шепотом строили различные планы. Бежать! Во что бы то ни стало бежать! Надо вырваться. А там... Впречем, о том, что произойдет после этого, мы уже не думали. И так ясно. Пробьемся к своим, на восток, и отплатим немцам за все. Главное - очутиться по ту сторону колтючей проволоки. Ленька Балюк и Жора Мелешкин были сторонниками решительных действий. Надо, дескать, решиться и, улучив момент, напасть на охранников. Повалить на землю, обезоружить и... эйн, цвей, дрей... На словах у них получалось все просто. Но Семин был против. Он не мог допустить, чтобы нас всех перебили. Он хотел быть уверенным, что хоть кому-нибудь удастся вырваться. Чтобы, значит, не даром... - А что если устроить подкоп? - Заметят. - Тогда, может, поодиночке?.. Ночью, в темноте... - Скажешь тоже! Пробовали. Действительно, все способы бежать были уже испробованы. Каждую ночь мы слышали треск автоматов и собачий лай. За месяц только одному человеку как-то удалось ползком пролезть под проволокой. Но и его настигли овчарки. Так один за другим рушились наши планы. Оставалось одно - ждать удобного случая. И мы запаслись терпением. Мы не могли и не хотели примириться с мыслью, что побег невезможен. Поверить в это было равносильно смерти. А мы хотели жить, быть свободными, дышать... И поэтому каждый из нас продолжал надеяться. Весь лагерь, все четыреста человек жили надеждой. А новички приносили мрачные вести. В Киеве расстрелы. Фронт проходит где-то под Харьковом. Выходящая в Киеве газетка "Украинское слово" сообшила на днях о том, что немцами будто бы уже взята Москва. Это, конечно, утка. Но все-таки... Семин, которому Жора Мелешкин приносит эту газету, рвет ее не читая. Командир запрещает вести при нем такие разговоры. Нечего распускать нюни! Нечего паниковать! - Ну как ты не понимаешь, что это напечатали специально для дураков,говорит Семин.- Мало ли что можно сочинить! Бумага все стерпит. - Оце правильно, - поддерживает Сероштан. - Так я же понимаю... - Жора готов провалиться сквозь землю.- Я эту газетку у кавалериста взял. Думал, что вы, Валентин Николаевич, захотите посмотреть. - Вот видишь!.. Тот самый лейтенант кавалерист, которого мы встретили в Бориспольском лесу, теперь у нас в лагере числится старостой второй сотни. Как он попал в лагерь, мы не знаем, но вполне возможно, что он добровольно сдался в плен. Он уже не цедит сквозь зубы свое "Ер-р-рунда!" Самоуверенность с него как рукой сняло. Зато он лезет из кожи вон, чтобы выслужиться перед лагерным начальством и спасти свою шкуру. Правильно говорил Семин, что из вот таких вот "героев", которым море по колено, чаще всего и вырастают предатели. Хорошо еще, что Семин его быстро раскусил. Будь с ним осторожен,- в который уже раз предупреждает Семин Мелешкина. - Надо держаться от него подальше. Эта гнида себя еще покажет. У Семина с кавалеристом произошла еще одна стычка, уже в самом лагере. На третий или на четвертый день после того, как среди нас очутились Жора и Сенечка, немцы расстреляли всех политработников, коммунистов и евреев. В их числе погиб и старший политрук Гончаренко Андрей Прокофьевич, который был замполитом на "Димитрове". Этот болезненный немолодой человек первым вышел из строя, сделав роковые три шага. За ним вышли другие. Хотел покинуть строй и старшина Борис Бляхер, но Семин, стоявший с ним рядом во второй шеренге, наступил ему на ногу и прошипел: "Стой! Запрещаю. Не шевелись!.." И Бляхер остался жив. - Чего лезешь поперед батька в пекло? - сказал ему потом Сероштан. - Помереть всегда успеешь. Бляхер сидит понурившись. Волнуется. - Спасибо, хлопцы, - говорит он. - За все. Но я не хочу никого подвести... - Плюнь, Боря, - Ленька Балюк кладет ему руку на плечо. - Мы тебя в два счета православным сделаем. Никто не подкопается. Так Борис Бляхер становится Бляхиным. Каждый из нас готов присягнуть, что зовут его Борис Иванович, что знает его отца и мать. - Смотрите, братки, - вздыхает Бляхер. - Сами знаете, приказ... Он имеет в виду последний приказ, который нам зачитали перед строем. Укрывательство коммунистов и евреев карается смертью. Об этом через переводчицу лично предупредил сам комендант лагеря. А Бляхер боится, что на него донесут. Ведь за выполнение приказа в первую очередь отвечают старосты. Они отвечают головой, а наш кавалерист... - Ну, его вшивой головы мне не жалко, - говорит Жора Мелешкин. Когда зачитали приказ, наш староста не находил себе места. Бледный, растерянный, он несколько раз прошелся перед строем, не переставая нервно хлестать тростиной, с которой не расстается, по голенищу сапога. Он то и дело останавливался, заглядывая всем в глаза, а потом, вечером, вызвал к себе Семина. - Что-то мне не нравится ваш рыжий, - сказал он Семину. - Понимаешь, старшой, я лично против тебя ничего не имею, но приказ... - Рыжий? Это который? Бляхин, что ли? - спрашивает Семин. - Он самый. Во-во... - Так он же беспартийный. - А как насчет остального? Говорят, что он жид. - Во-первых, не жид, а еврей. А во-вторых, Бляхин русский. - Надо проверить...- кавалерист озабочен. Затем, помолчав, вкрадчиво говорит: - Ну на кой черт тебе выгораживать какого-то жида? Из-за них мы с тобою отдуваемся. - Слушай, а ты, между прочим, откуда будешь? - Я - терский казак, - гордо отвечает кавалерист. - А что? - Так вот, слушай, казак, - говорит Семин. - Я знал, что ты подлец. Но что ты такой подлец - этого я не думал. - Что?! - А то что слышал. - Смотри, доиграешься, - предупреждает кавалерист. - Я на тебя... облокотился, как говорят в Одессе, - Семин улыбается. - Советую тебе с моряками не связываться, казак. У нас ребята такие, что могут ненароком прикончить. Понял? И, не ожидая ответа, он поднимается и уходи. На время Бляхер в безопасности. Кавалерист его теперь не тронет. Но Семину кавалерист при случае все-таки подкладывает свинью. Об этом мы догадываемся, когда Семина вдруг ни с того ни с сего вызывают к самому коменданту. Проходит час. Проходит второй, третий... Садится солнце. Розовеет выпавший ночью снег. А Семина все нет и нет. Возвращается он поздно. С выбитыми зубами. А вначале комендант был изысканно вежлив, учтиво угощал сигаретами. Знает ли Семин, что войне скоро конец? Через какой-нибудь месяц русские очутятся за Уралом. Нет, это не пропаганда. Не угодно ли Семину взглянуть на карту, которая висит на стене. Когда прибывает очередная сводка ставки фюрера, комендант самолично переставляет флажки. Нет, на карту Семину взглянуть не угодно. - Вы не верите слову офицера? - комендант пожимает высокими плечами. - Напрасно, мы с вами люди военные. Ах, в газетах писали о взятии Москвы!.. Что поделаешь, господа журналисты спешат, торопятся. Людям вообще свойственно увлекаться и выдавать желаемое за свершившееся. Нет, к сожалению, Москва еще не взята, хотя ее и видно уже в полевые бинокли. И Ленинград, признаться, еще не взят. Семин имеет возможность убедиться, что он, комендант, с ним предельно откровенен. Но Украина, эта житница России с ее Донецким бассейном... Куда он клонит? Семин не может понять. - Вы, говорят, служили на Черном море? - спрашивает комендант. - О да. Как это говорится по-русски? Большому кораблю - колоссальное плавание. Есть такая пословица, верно? Он, комендант, может только посочувствовать Семину. Моряка перевести на реку - все равно, что рыбу выбросить на берег. Нехорошо, нехорошо. "Откуда он знает?" - думает Семин. - Нам многое известно, - комендант решает раскрыть карты. - Вас, если не ошибаюсь, исключили из партии, так? Перед вами открывались широкие горизонты. Вы могли сделать карьеру, выслужиться "до гросс-адмирала. И вдруг... Семин курит и молчит. Интересно, что будет дальше. - Это старая истина, большевики не ценят людей, - продолжает комендант, вслушиваясь в торопливую скороговорку переводчицы. (Переводчица русская, окончила институт иностранных языков. Она смотрит на пол. Видно, она еще не потеряла остатков совести и ей стыдно, что она работает на немцев.) - У большевиков незаменимых нет. Это у них называется критика и самокритика, так? Ну, так вот, поскольку Семина незаслуженно обидели соотечественники, он, комендант, может ему предложить... - Сколько? - пуская дым в потолок, спрашивает, перебивая коменданта, Семин. Он встречает удивленный, осуждающий взгляд переводчицы, но остается невозмутим. - О, старший лейтенант Семин, сразу видно, человек деловой. Он настоящий европеец, и с ним приятно иметь дело. Может быть, старший лейтенант Семин знает немецкий язык? Тогда они обойдутся без посторонних. Немецкий язык Семин изучал в школе и в училище. Он помнит, что стул - это "дер штул", что шкаф - это "дер шранк". Он может произнести "битте" и выругаться: "доннерветтер". Вот и все его познания в немецком языке. Теперь он жалеет, что в школе пропускал уроки немецкого. Ему тоже хочется, чтобы комендант отослал переводчицу и автоматчиков, которые торчат за спиной. Но, ничего не поделаешь, приходится мириться с их присутствием. - Конкретно, что вы мне предлагаете? - спрашивает Семин. - Работать с нами. Семин уже докуривает пятую сигарету. Одну сигарету он успел припрятать про запас. Толькс этого ему и надо было - покурить вволю. Теперь уже можно кончать волынку. - Так вот, - говорит он медленно, подбирая слова. - Переведите, что прежде всего я должен внести ясность. Сведения, которыми располагает господин комендант, абсолютно точны. Не хватает лишь некоторых деталей. Да, я действительно был исключен из партии. Но я коммунист. Был коммунистом и коммунистом остался. Так и передайте коменданту. Скажите ему, что я, черт побери, коммунист до ногтей, коммунист всем сердцем, всей душой и буду до последнего бороться за дело партии... Семин кричит. Переводчица отскакивает к стене. На Семина наваливаются автоматчики. Они крутят ему руки, связывают их, и тогда к Семину боком подходит комендант и бьет его наотмашь рукояткой тяжелого "парабеллума" по лицу. Он наносит ему удар с такой силой, что у Семина крошатся зубы. От нечеловеческой боли Семин теряет сознание. Постепенно выясняется что к этой истории имеет кое-какое отношение Сенечка Тарасюк. Это он сболтнул кавалеристу, что Семин служил на Черном море и был исключен из партии. Рассказал он ему об этом без злого умысла, а староста, ясное дело, поспешил доложить лагерному начальству. - Если бы я знал,-оправдывается Сенечка,- так я бы молчал как рыба. Теперь он из меня слова не вытянет. - Ох и трепло же ты,- говорит Жора.- Привык в своей парикмахерской чесать язык. - Профессиональная болезнь, - вставляю я как бы ненароком. - Будет вам,- Семин приподнимает голову.- Тарасюк тут не при чем. Ну, сболтнул лишнего. Откуда было ему знать, что так обернется дело. Верно? - Точно, - обрадованно кивает Сенечка. - А думать все-таки надо, - наставительно говорит Ленька Балюк. - На то и голова. Она не для того только, чтобы прическу и бачки носить. Эх, Перманент, Перманент. Видно, тебя мало били. - А может, наоборот? Пришибли в детстве. - Конечно. Когда ему исполнился годик, дорогая мамаша уронила его с третьего этажа. - А батя потом так встряхнул, что повыле-тали заклепки. - У тебя самого не хватает заклепок, - огрызается Сенечка. Попреки сыплются на него со всех сторон. Каждый стремится перещеголять товарища. Застенчивый, скромный Вася Дидич и тот вставляет какое-то замечание. Мы уже смеемся. И Семин - я отказываюсь верить-тоже смеется. Смех у него звонкий, молодой. - Удивляешься, Пономарев? - заметив мои взгляд, тихо спрашивает Семин.- Я переменился, да? А знаешь почему? Мне казалось раньше, будто все прахом пошло... Особенно после того, как очутился в плену. Да... А вот сказал сегодня коменданту, что я коммунист, и, поверишь, впрямь почувствовал себя коммунистом. И у меня отлегло от сердца, понимаешь? Ну, словно бы я заново родился на свет. Он улыбается беззубым ртом. - Понимаю, Валентин Николаевич. Помолчав, Семин снова спрашивает: - Скажи, Пономарев, почему ты не в комсомоле? Если, конечно, не секрет. - Какой там секрет. Просто так получилось. То цирком увлекался, то еще чем-нибудь. Ну и, признаться, любил погулять. Не без того. Когда же тут ходить на собрания? - Скажи, а стихи ты писал? - Откуда вы взяли? - Вот ты и проговорился... А я так спросил,. между прочим. Когда-то я тоже пробовал писать стихи. Но оказалось, что плохие. Поэтому я и бросил. А ты? - И я бросил. - Хочешь, я тебе почитаю, - неожиданно предлагает Семин. - Слушай... Как-то раз при лунном свете С черноглазым мальчиком Потеряла я браслетик И колечко с пальчика. И теперь на целом свете Я такие не найду. Где колечко? Где браслетик? Затерялися в саду. А приеду, опросит милый: Где браслет подаренный? С кем у моря ты бродила, Расфуфырясь барыней? Я скажу ему: не знаю. Не смотри так страшно. Видишь, я сама страдаю. Так зачем расспрашивать? - В общем, чепуха, - говорит Семин. - Никудышные стишата. Зря только бумагу портил. А сейчас, если хочешь, я тебе настоящие почитаю. И он глухо читает Маяковского: Нежные! Вы любовь на скрипки ложите. Любовь на литавры ложит грубый. Голос Семина тоскует по далекой Марии, зовет ее... Он признается в том, что "ночью хочется звон свой спрятать в мягкое, в женское". Он поднимается до сдавленного крика, как вызов вселенной: "Эй, вы! Небо! Снимите шляпу!" И - падает... Это "Облако в штанах". Я подавлен. Мне хочется вскочить, завыть по-волчьи на звезды, призывая Тоню. Неужели и она... Нет, не верю. Пусть, когда меня не будет, она выйдет за другого. Пусть. Но и тогда я буду с нею. Всегда и везде. Она не сможет забыть мои ласки, мое тепло. И вообще: умирают ли люди? Мне всегда казалось, что я не могу умереть. Так уж видно устроен человек, что не верит в свою кончину. Как можно допустить, что люди будут разговаривать, двигаться, что над ними поднимется солнце, а тебя не будет? И хорошо, что не думаешь о смерти. Иначе, пожалуй, не стоило бы жить. Впрочем, не то... Жить все равно бы стоило. Но очень хорошо все-таки, что человек не думает постоянно, каждодневно о неизбежном конце. Об этом - о жизни и смерти - у нас заходит разговор. Возникает он из-за матроса Анатолия Сухарева в его отсутствие. Сухарев попал к нам в лагерь всего дней десять тому назад. Он молчалив, безучастен ко всему. Кажется, что это ходячий труп. Кажется, что внутри у Сухарева все мертво, и живет только его оболочка. Он ни во что не верит. Раньше Сухарев служил при штабе. Поджарый, темнолицый, он одевался тщательно, с форсом, как все матросы, которым не приходится драить медяшки и которые постоянно околачиваются на берегу. Он занимался тяжелой атлетикой и на спартакиадах неизменно занимал призовые места. Он имел такую шумную славу, что не было, по-моему, на флотилии ни одного человека, который не знал бы его и не гордился бы этим знакомством. С Сухаревым многие были накоротке. До встречи с Тоней я даже завидовал Сухареву, вокруг которого всегда увивались девчата. В такого парня нельзя было не влюбиться. Но он остановил свой выбор на высокой томной барышне, дочери какого-то профессора по женским болезням, и на других девчат внимания не обращал. Когда немцы заняли Киев, Сухарев находился в оккупированном Днепропетровске. Ему удалось еще до прихода немцев в этот город бежать из госпиталя. Отлежался он у каких-то незнакомых старушек. Поправившись, решил пробираться на Киев. Ведь в Киеве была Магда. Как он добрался до Киева - знает один бог. Шел пешком, стараясь не попадаться на глаза полицаям. На форму выменял крестьянскую свитку. И недели через три появился на Подоле. Магда жила с родителями. Те не очень жаловали Сухарева, считая, видимо, что их единственная дочь может сделать лучшую партию. (Подумаешь, какой-то физкультурник, матрос!) И Сухарев долго колебался, идти ли ему прямо к Магде. Но уже темнело. В такое время бродить по улицам было небезопасно. И Сухарев вынужден был решиться. Он подошел к дому, в котором жила Магда, юркнул в парадное и отпрянул. По лестнице спускалась Магда. Офицер вежливо поддерживал ее локоть. Магда смеялась. Вышла вместе с офицером, не заметив Сухарева, и села в машину. От соседок, которым всегда все досконально известно, Сухарев узнал, что Магда скоропалительно "выскочила" замуж за майора. Теперь она разговаривает только по-немецки. Собирается уехать в Берлин. Себя она тоже считает немкой - у ее бабушки, оказывается, текла в жилах арийская кровь. Сухарев ничего не ответил. Дождавшись утра в каком-то чулане, он подкараулил Магду и, когда она входила в парадное, всадил ей в спину кухонный нож. После этого, потеряв интерес решительно ко всему на свете, Сухарев переправился через Днепр. Полицаям, потребовавшим у него документы, заявил, что он матрос. И вот мы говорим о нем. Жора Мелешкин считает, что Сухарев поступил правильно. Только сдаваться полицаям ему не следовало. Помирать, так с музыкой. - Ну, помирать никому не охота, - говорит Сенечка. У Сероштана на этот счет свое мнение. - Помирать, известное дело, не охота,-говорит он. - Но это лучше, чем прозябать. - Ну да, - неожиданно для всех вмешивается Вася Дидич.- Вам, Парамон Софронович, хорошо говорить. Вы свое прожили. Вы свое взяли от жизни. А вот я... Дидичу на вид не больше семнадцати лет. Он еще никогда не любил, хотя и стыдится признаться в этом. Василек еще ничего не испытал в жизни. - Ошибаешься, сынок,- ласково говорит Сероштан. - Старому, думаешь, легко помирать? К старости только и понимаешь, как хороша жизнь. Я вот надеялся еще внука вынянчить. Да только, видно, мне его не дождаться. - Да, - вздыхает Сенечка, - жизнь хороша... Мне вот тоже хотелось пожить в свое удовольствие. А на свете столько стран, про которые я даже не слыхал. Скажем, побывать бы хоть денек в Париже. Хоть одним глазком взглянуть, как там живут люди. - В Париже, ясное дело, красиво живут. С шиком. - Как сказать,- говорит Семин.- В Париже я, правда, не был, а вот в Лондоне... - Да ну? Расскажите, Валентин Николаевич,- просит Сенечка. И Вася пристает: расскажите. И Жора. - Ладно, так и быть, - соглашается Семин. В Лондоне ему довелось побывать несколько лет тому назад во время коронации короля. Туда прибыли военные корабли из всех стран мира, в том числе и наш линкор "Марат". Семин был тогда курсантом училища имени Фрунзе. Он рассказывает о Портсмуте, о Лондоне, о посещении могилы Карла Маркса. Мы слушаем внимательно, удивляемся и не можем удержаться от смеха, когда Семин рассказывает, что англичане, которых уверяли что у русских фанерный корабль, пытались исподтишка отколупнуть хоть кусочек толщенной брони. А когда Семин представляет в лицах разговор английского адмирала с командиров "Марата", мы уже начинаем ржать до коликов. Дело в том, что для экипажей на берегу были выстроены бараки-вытрезвиловки. Но русский барак еще не был готов, и адмирал счел своим долгом принести извинения. "Что вы, нашим морякам барак не по-требуется", - ответил на это командир "Марата". "Вы так думаете? - спросил англичанин. - О, русских моряков мы знаем. Они у нас уже гостили до мировой войны. И тогда ваши парни так разошлись, что сбросили рояль с третьего этажа". - Знай наших,- вставляет Жора Мелешкин. Потом Семин рассказывает о Стамбуле. Где он только не побывал! Вот, повезло же человеку. Ребята ахают и охают. Сенечка Тарасюк лупит на Семина свои круглые глаза. - Это тебе не Борисполь, в котором одна парикмахерская,- говорит он вздыхая.- А дальше Борисполя я из Киева никуда не уезжал. - Затем, снявшись с якоря, мы взяли курс на север,- продолжает Семин, который уже разошелся.- Идем двое суток, а на третьи... Он закрывает глаза, раскачивается. Говорит медленно, задумчиво, и мне начинает казаться, что надо мною стоит сияющее южное солнце, что я слышу серебряный плеск волны, вижу острокрылых чаек... Сказочный портовый город открывается моему взору. Белые дома, колоннады, памятники. Ласковая зелень кипарисов. А девушки, какие девушки! В легких платьях с газовыми шарфами, в туфельках на звонких каблуках... "Сойдешь на берег, поднимешься по широкой лестнице,- слышу я голос Семина как бы издалека,- и хочется, друзья мои, целовать камни на Приморском бульваре..." На каком бульваре? Неужели я ослышался? Да ведь это же Севастополь! Семин улыбается счастливой улыбкой. Не отвечает. Так разговор о смерти кончается мечтой о счастье. Эх, жизнь! С этого дня у нас многое меняется. Раньше, просыпаясь поутру от холода, мы либо молчали по целым дням, погружаясь в свои воспоминания, либо прислушивались к болтовне Сенечки Тарасюка. Перманент, оправившись от первого испуга, уже не унывал. У него удивительная способность приноравливаться к любой обстановке. Он развлекал нас анекдотами, которых знал великое множество, и рассказами о своих похождениях. Последние он начинал обычно так: "В один прекрасный день (или вечер) заходит к нам в парикмахерскую одна пикантная дама..." Но постепенно и Сенечка стал выдыхаться. Тщетно он тужился вспомнить еще какой-нибудь новый анекдот. "А этот знаете? - то и дело спрашивал Сенечка. - Про тещу, которая... Нет, этот я уже, кажется, рассказывал. И про сумасшедшего с чайником - тоже... Так вот, однажды в Одессе появляется на Дерибасовской похоронная процессия. Катафалк, лошади в белых попонах, все чин-чином, как полагается. А за гробом, между прочим, шагает молодой парень. "Жора, кого хоронишь, жену?" - спрашивает кто-то басом с тротуара. "Нет, тещу", - отвечает Жора и слышит в ответ: "Что ж, тоже не плохо". - Мальчик, прибор! - морщится Ленька Балюк. Это означает, что анекдот имеет "бороду". Поэтому Ленька и требует прибор для бритья. - Ну, ладно, - ничуть не смущаясь, продолжает Сенечка. - Тогда из серии детских. Про страуса, например. - И этот слышали, - сплевывая, говорит Ленька.- Перманент, за такие старые анекдоты еще до революции давали по зубам. Сенечка умолкает. Воцаряется тишина. Каждый предоставлен самому себе. Грустит, думает. Жора Мелешкин, должно быть в сотый раз, доказывает Коцюбе и Дидичу, что Киевское "Динамо" было лучшей футбольной командой в стране. У турков выиграли девять - один, факт? Команду "Ред-Стар" разгромили на ее же поле, два. Начнем хотя бы с вратаря. Трусевич чего стоит! У него такая хватка, что берет абсолютно "мертвые" мячи. А полузащитник Кузьменко? Тот как саданет метров с тридцати пушечным ударом в самую "девятку", так только держись!.. Но потом умолкает и Жора. - Вот что, так не годится,- заявляет Семин.- Мы осточертеем друг другу. Давайте лучше что-нибудь рассказывать. По очереди. Например, содержание любимых книг. - Книг? - переспрашивает тотчас Жора Мелешкин и лицо у него мрачнеет. - А можетлучше про кино? "Путевку в жизнь" с Мустафой и "Мы из Кронштадта" я раз по двадцать смотрел... - Не выйдет, - перебивает Жору Харитонов.- Эти картины все видели. И "Возвращение Максима", и "Депутат Балтики", и другие. Я присоединяюсь к предложению Валентина Николаевича. - Согласны, чего там, - говорю я. - Ну, кто первый начнет? Только без раскачки... - Пожалуй, я попробую, - стыдливо заявляет Бляхер. Он смущается. Хочет хоть что-нибудь сделать для товарищей, которые рискуют из-за него головой. - Ты, Боря? Ну, начинай. Почин, говорят, дороже денег. Бляхер откашливается. Память у него, скажу я вам, дай господь каждому. Он помнит не только имена героев, не только события и отдельные, фразы, но и целые страницы. В этом легко убедиться, когда он, выждав, пока мы усядемся, начинает: "- Том!.. Нет ответа.- Том!.. Нет ответа.- И куда это мог деваться этот несносный мальчишка, хотела бы я знать. Том, ay, где ты?.. Тетя Полли спускает очки на нос и оглядывает комнату поверх очков. А через минуту поднимает очки на лоб и оглядывает комнату уже из-под очков. Она никогда еще не глядела сквозь очки на такую мелочь, как мальчишка. Ведь это были ее парадные очки, ее гордость. С таким же успехом она могла бы смотреть сквозь пару печных заслонок..." Так появляется среди нас босоногий хитрец Том Сойер. Затем происходит драка Тома с незнакомым чистюлей, которого Том дубасит кулаками по спине. Затем, в наказание за его поведение, тетя Полли заставляет Тома красить забор. Наконец, Том Сойер встречает прелестную незнакомку Бекки Тетчер и - ах, эти мужчины! - мгновенно забывает о своей прежней любви к Эми Лоуренс. Не знаю как другие, но я читал эту книгу еще в детстве. И все-таки я слушаю с наслаждением. А Жора Мелешкин, так тот сидит с открытым ртом, боится пропустить слово. Не трудно догадаться, что Жора никогда не слышал об удивительных приключениях Тома Сойера и Гекль-берри Финна; Жора вообще не читал книг. И когда дело доходит до покраски забора и Бляхер рассказывает о новой проделке Тома, ловко одурачившего смеявшихся над ним мальчишек, у Жоры Мелешкина расширяются глаза. В эту минуту даже Сероштан, который вначале не проявил интереса к рассказу, поворачивает голову к Бляхеру и крякнет с восхищением: - Ох чертяка! Бляхер обрывает рассказ на самом интересном месте, когда Том и Гек, попав в дом с привидениями, наблюдают за индейцем Джо. Останавливает Бляхера Семин. - На сегодня хватит,- говорит Семин.- Уже поздно. Спасибо тебе, Борис. - Остальное я расскажу завтра,- обещает Бляхер.- А то уже темно. Действительно, уже вечереет. Дни стали короче - теперь декабрь. Но Жора не может успокоиться. Чем там кончилось у Тома Сойера? Неужели индеец Джо поднимется по лестнице и порешит пацанов? Жора пристает к Борису, чтобы тот не мучил и сказал напоследок хоть одно-единственное слово. - Все будет в порядке,- обещает Бляхер.- Вот увидишь. - Ну, если так...- Жора успокаивается.- А здорово он закрутил, этот Марк Твен. Пацаны, как живые. Я сам таким был, право слово. Так он, говоришь, американец? Рулевым плавал? - Жора качает головой.- Ты смотри! С Бляхером никто из нас тягаться не может. Что и говорить, рассказчик он отменный. Знает, где замолчать на минуту, в каком месте понизить голос. Не даром Жора восхищается: - Артист! - Что верно, то верно,- соглашается боцман. Как и Жора, он теперь один из самых внимательных слушателей и поклонников бляхеровского таланта. Он и Жора могут слушать Бляхера до бесконечности. Но свое одобрение боцман высказывает несколько своеобразно: - Ну и врет же, паразит! Пересказав за два дня "Приключения Тома Сойера", Бляхер принимается за "Остров сокровищ". Потом наступает мой черед. Моя любимая книга - "Робинзон Крузо". Затем Семин читает на память "Хаджи Мурата". И снова нашим вниманием надолго овладевает Бляхер. Оказывается, он помнит и "Овод", и "93-й год". "Овод" нравится нам больше всего. Когда дело доходит до развязки, Сероштан начинает посапывать. Оно и понятно: он тоже отец. За Бляхера Сероштан стоит горой. Старосте, попробовавшему у него выпытать, кто же все-таки Бляхер по национальности, Сероштан дал понять, что если кавалерист не отстанет от нашего Бориса, то ему придется иметь дело не с кем-нибудь, а с ним, Сероштаном. - Мы Бориса в обиду не дадим,- играя каменными желваками, поддерживает боцмана Ленька Балюк.- Заруби это себе на своем паршивом носу, кавалерист. Понял? - Хорошо, хорошо...- староста пятится.- Раз вы говорите, что он православный, дык я вам верю. Верю. Верю! - почти кричит он из закутка, в который его загнали. С этого момента он оставляет Бляхера, наконец, в покое. Тот может разгуливать по лагерю не таясь. После долгого перерыва Борис вместе с нами выходит на прогулку. Лицо у него желтое, пергаментное. По лбу и по щекам рассыпаны крупные веснушки. Он хрипло, прерывисто дышит белым паром. - Ну и мороз! - Ничего,- ободряет Семин, который сам ле-денеет-от холода.- Ты попрыгай, Борис. Надо разогнать кровь. - Попробую,- тихо улыбается Бляхер. Он, как и прежде, застенчив. Ему все кажется, что он нам в тягость. Он боится, как бы мы не пострадали из-за него. И глаза у него грустные, влажные, тоскующие. Отец Бляхера был сапожником, мечтал вывести своих детей в люди. Хотел, чтобы хоть один из его четырнадцати сыновей стал музыкантом. Но никто из них так и не полюбил скрипки, лежавшей в черном футляре на громоздком рассохшемся буфете. Как и его старшие братья, Борис окончил фабзавуч и работал на заводе "Большевик" литейщиком. Потом попал на флот. Так что в армии теперь шестеро Бляхеров. Если, конечно, братья еще живы. - Живы. Воюют, наверно,- говорит Ленька.- Ты, Борис, можешь гордиться. - Чем? - Бляхер смущенно сутулится.- Теперь все воюют. Он смотрит на небо. Оно закрыто низкими тучами, и какой-то тревожный, страшный, лиловый свет ровно разливается по снегу. Все ниже и ниже провисает небо, и кажется, будто смеркается посреди дня. Два раза в день - утром и вечером - нам выдают мутную, тепловатую бурду. Случается, что каждому перепадает и по ломтю черствого хлеба. Это особенный хлеб. Мы его называем "золотым". Пекут его из высевок пополам с кукурузой. По крайней мере так уверяет Степан Мелимука, который до того, как стал рулевым, несколько лет проработал судовым коком. Бурду нам варят из отрубей, в ней плавает картофельная шелуха. Повар наливает это варево в ржавые жестяные банки из-под консервов, в котелки, в глиняные миски и черепки. Эту посуду вместе с деревянными и алюминиевыми погнутыми ложками мы постоянно держим при себе. Такой еды, конечно, едва хватает, чтобы не умереть с голоду. Если кому-нибудь посчастливится раздобыть морковку либо мерзлую луковицу, это для нас праздник. Но такое случается редко, и когда раздают лагерную похлебку, мы все набрасываемся на нее, по словам Леньки Балюка, "как шакалы". Едим стоя, на коленях, присев на корточки, согнувшись в три погибели и просто повалившись на солому. Лязгаем зубами, чавкаем, обсасываем голые кости. Надо же, в самом деле, задать работу зубам, которые шатаются и выпадают из красных, разбухших десен! Первым, уву всегда, набрасывается на пищу сам Ленька Балюк. Еды ему постоянно не хватает, он мучается, и мы "подбрасываем" ему время от времени то пайку хлеба, то еще чего нибудь. Чаще других отдает Леньке свою порцию Сухарев. Сам он почти ничего не ест. После обеда все как-то добреют. Лииа тускло озаряются слабым светом больных глаз. И появляется в этих глазах отсвет прошлого, далекого, потерянного безвозвратно, того, что кажется сегодня сказкой. - Помните, какую яичницу с салом нам выставила чернобровая солдатка в Мышеловке? - говорит Сенечка.- Никогда не ел ничего вкуснее. Яичница аж шипела и сама просилась в рот. - Положим, наш кок тоже готовил яичницу - закачаешься! - вспоминает Жора. - Черт!.. А биточки? - Да, чего-чего, а мяса хватало,- говорит Харитонов.- Сегодня свинина, завтра телятина.- И принимается напевать, перевирая слова: Каким вином нас угощали! Какую закусь подавали! Уж я пила, пила, пила... У Леньки Балюка от этой песни в животе возникает такая музыка, что он вскакивает. Не прошло и часа после обеда, а Ленька уже снова голоднее волка. - Хоть бы ты помолчал, Курский соловей,- просит Ленька.- Очуметь можно. - Так и быть. По просьбе почтеннейшей публики концерт отменяется,отвечает Харитонов и умолкает. Но теперь уже сам Ленька не в силах сдержать нахлынувшие на него воспоминания. - Боже, какой я был пижон,- говорит он, нарушая молчание.- Каждый день проходил мимо закусочных, мимо кондитерских. Так нет того чтобы зайти - вечно куда-то спешишь. Вот досада! Сколько отбивных я мог съесть и не съел. А пирожных! С заварным кремом, "наполеонов", корзиночек... И мороженого! А по мне, так нет лучшей рыбы, чем колбаса,- говорит, не вытерпев, Сероштан.- Бывало мне жинка як нажарит... Домашнюю, свиную... Вот бы сейчас покуштувать. - С французской булочг подхватывает Сенечка. Чтобы хрустела на зубах. А колбасу на сковородку... - И то правда. С луком. - Еще чего захотел! - А я так даже против обыкновенного шницеля не возражаю,- говорит Жора.- На Константиновской была нарпитовская столовка, так там завсегда подавали на второе шницеля. - А потом компотик... - Или кисель. На третье. Ленька прислушивается к голосам, болезненно морщится и говорит: - Да замолчите, черти. Живот сводит. Вы когда-нибудь кончите варить воду или нет? - А ты не слушай. - Да ты ведь сам начал, Лень, а теперь кричишь. - Ну, начал. Был такой грех. А теперь прошу... - Добре... "Повара" умолкают. Но ненадолго. Понизив голоса, перейдя на шуршаший шепот, они снова принимаются за свое. Причмокивают даже от удовольствия. Ленька затыкает уши. Зарывается с головой в солому. А мне еще долго слышно, как Сенечка и Жора, перебивая друг друга, пекут, варят и жарят... "Вот и еще один день прошел,- думаю я.- А сколько их осталось у нас, таких дней?" ГЛАВА ВОСЬМАЯ Надеяться и верить По лагерю разнеслась весть о том, что немцев расколотили под Москвой. Говорят, им здорово досталось. Наши будто бы окружили несколько немецких дивизий - с танками, с артиллерией, словом, со всеми потрохами, и не оставили камня на камне. К нам в клуню это известие приносит вездесущий Сенечка. У него всюду друзья-приятели, есть знакомства даже по ту сторону проволоки, и он всегда обо всем узнает раньше других. - Немцы бегут,- докладывает Сенечка шепотом, едва сдерживая радость.Ну, теперь они покатятся колбаской... - Нагляделись на Москву в полевые бинокли,- говорит Семин.- Хватит. Мы сидим голова к голове. Лица разглаживаются, светлеют. Победа! Мы впервые пробуем на зуб это слово, интересно, какой у него вкус? Смотрим друг на друга, подмигиваем, подталкиваем плечом. Победа? Ленька Балюк ложится ничком. Неужели победа? Жора расслабленно опускает длинные руки. Победа, братки, победа! У Васи Дидича лицо точно из теста - вот-вот расплывется. Победа, черт побери! Сероштан поднимается, расправляет могучие плечи, и кажется, что, перенеся ногу через лежащего Леньку, он зашагает куда глаза глядят, не обращая внимания на стены, на рвы, на реки, и будет шагать до тех пор, пока не дойдет до этой самой Победы и не возмется за нее своими волосатыми ручищами. Он должен пощупать, какая она, эта Победа, из какого материала она сделана, крепок ли он. В этот день нам запрещают ежедневную прогулку. Немцы не появляются на территории лагеря. И это самый верный признак того, что им действительно не сладко пришлось под Москвой. И мы ухмыляемся, насмешливо поглядываем на кавалериста, которому уже не долго казаковать. А Харитонов, пройдясь мимо него этаким фертом, даже произносит, передразнивая: - Ер-р-рунда!.. Хоть мы сами и не участвовали в разгроме немцев, но у нас такое чувство, словно в этой победе есть какая-то, пусть малая, крохотная, но толика и наших усилий. Мы сегодня впервые не замечаем, что бурда по обыкновению отдает жестью и ржавчиной. - Перманент, ты что будешь делать, когда вернешься? - неожиданно спрашивает Харитонов. - Я? Странный вопрос! - Сенечка смеется.- Заявлюсь в парикмахерскую, разложу на столике инструмент... Сенечка заливается счастливым смехом и мечтательно закрывает глаза. - А ты, Ленька? - Не говори "гоп"... Дай раньше выбраться...- отвечает Ленька Балюк. - Скорее бы! - Там видно будет...- произносит Жора. На минуту он задумывается. В самом деле, что он будет делать, если вернется домой? Наденет набекрень капитанку и выйдет на Крешатик? Ну, а дальше что? Кажется, впервые Жора чувствует, что в его прежней веселой жизни была брешь, была какая-то пустота. Пожалуй, лучше всего ему остаться на сверхсрочную... Только Сухарев молчит. Он, наверное, думает о Магде. Если Магда, которую он так любил, могла его предать, то кому же тогда верить? Я подсаживаюсь к Сухареву, чувствую его дыхание. Мне хочется ему сказать: "Да ты плюнь,. браток. Стоит ли так убиваться из-за какой-то шлюхи? Прав Сероштан: на свете не мало подлости. Но это не значит, что надо потерять веру в человека. Может быть, это самое важное, самое главное в жизни: надеяться и верить. Верить в человека! Вот в чем соль". На этот раз мы просыпаемся среди ночи не от того, что ветер выдул из нас остатки живого тепла. Нас будит какой-то высокий рокот. Мы прислушиваемся. Лица напряженно белеют в темноте. Хриплый, вибрирующий, протяжный звук тянется по небу. Затем слышны разрывы. Где-то близко, совсем близко от нас бомбят самолеты. Тупые частые удары сотрясают землю. - Наши,- говорит Семин, и у него блестят глаза.- Слышите? Это в районе Киева. Я никогда не думал, что звуки бомбежки могут отозваться в моей душе музыкой. Это, должно быть, оттого, что раньше с самолетами и с бомбежкой у меня всегда связывалось представление о смерти. А сейчас самолеты несут на своих крыльях жизнь. Пусть они бомбят, пусть кромсают. Чем дольше будет длиться этот налет, тем лучше. Откуда они прилетели, из-за Уральского хребта? Бомбардировщики дальнего действия? Нет, врешь, немец. Наша армия не разбита. Ленинград не пал. Наши дерутся. Может быть, под Ростовом. Может быть, на Перекопе. Они не только держатся на оборонительных рубежах, но, чувствуешь, немец, сами стали наносить удары. - Скоро немцы запляшут,- говорит Харитонов и, заложив два пальца под язык, дерзко свистит. - Соловей-разбойник заливается. Хоть бы ночью не мешал спать. - Кто это огрызается? Ворчит, как всегда, кочегар Коцюба. Пожалуй, он единственный из всех безучастен к тому, что сейчас происходит. Какие-то самолеты? Бомбят немцев? А ему, Коцюбе, какое дело до этого? - Ладно, ты там помалкивай,- отвечает вместо Харитонова Ленька Балюк, которого разбирает злость.- Не понимаю, как можно думать только о своей шкуре. Отношение Леньки Балюка к Коцюбе в свое время довольно точно определил Сенечка. "Ноль внимания, фунт презрения",- сказал Сенечка. И это соответствует истине. Ленька не умеет скрывать своих чувств. Ему противно, что Коцюба трусит. Есть же такие люди! Живут, как кроты, и даже умереть не могут по-человечески. Вот и Коцюба тоже... Этот не станет выручать товарища. Он нарочно сторонится нас. Дескать, какой он матрос? Не по своей охоте он пошел на войну - забрали. Одним словом, паны дерутся, а у него, у Коцюбы, чуб трещит. Ленька Балюк уже не раз ему говорил, чтобы взял себя в руки и стал человеком. А Коцюба отмалчивается. Ему хочется только одного: чтобы его, Коцюбу, не трогали. Пускай их там воюют. А его это не касается, его хата с краю. Он никак не может понять, что заварилась такая каша, в которую - хочешь не хочешь - а рано или поздно, но каждому придется встрять. - Ничего, придет коза к возу,- обещает боцман. - Только тогда поздно будет,- говорит Ленька и отворачивается от Коцюбы. Пусть Коцюба ворчит. Наплевать. Мы словно бы не замечаем его. Начинаются пересуды, догадки. Самолетов никак не меньше десяти. А может, и все двадцать. Интересно, что они бомбят? Надо думать, что железнодорожный узел, склады и казармы. В таком случае не мешало бы им сбросить парочку-другую фугасок и на гостиницу "Палас", в которой обосновались немецкие офицеры. Жора Мелешкин подсаживает Сенечку, и тот, ухватившись за стропила, разгребает солому, которой покрыта наша клуня. Долго смотрит на звездное небо. Потом, спрыгнув, божится, что самолеты, возвращаясь с бомбежки, сделали над нами круг. Один из них будто бы даже помахал крыльями. - Ну, это тебе показалось,- говорит Харитонов. - Чтобы мне провалиться на этом месте...- Сенечка колотит кулаком в грудь.- Чтобы у меня глаза повылазили... - Верим,- останавливает его Семин. Он, конечно, понимает, что Сенечка врет. Но Семин знает и то, что это хорошая ложь,- Сенечка старается не для себя, для товарищей. Самолеты уходят, но мы уже до утра не смыкаем глаз. Нам теперь не до сна. К нам возвратилась надежда. Правда, заплатить за нее приходится дорогой ценой. На следующий день нас всех выстраивают. Но это не обычная утренняя поверка. Каждому десятому предлагают выйти из строя. На свою беду десятым оказывается Коцюба. Он стоит между мной и Ленькой. Я чувствую как у него подкаживаются ноги. Вот-вот он упадет. Ему, конечно, не вынести и пяти ударов. А то, что будут бить, это бесспорно. На этот счет ни у кого нет сомнений. Вот тебе и "моя хата с краю"! Но тут вместо Коцюбы рядом со мною оказывается Ленька. Он одного роста с Коцюбой. Я даже не заметил, как он поменялся с ним местами. Все произошло так неожиданно! И зачем Ленька это сделал? Охота было ему выручать этого дурака Коцюбу! Впрочем, он, пожалуй прав. Нельзя допустить, чтобы Коцюба расхныкался и опозорил всех нас. - Молчи,- шепчет Ленька и выходит вперед. Через час его приносят. Он весь в крови. Один глаз у него затек синим. К нему, как подбитый пес, подползает Коцюба. Он пытается что-то сказать, издавая булькающие водянистые звуки. но Ленька отворачивается к стене. Ленька потерял много крови. Его знобит. Временами его лицо становится совсем белым, а временами зеленеет. Мы с Харитоновым не отходим от него. Месяцы плена не притупили наших мыслей и чувств. Мы не стали равнодушными ни к прошлому, ни к настоящему, ни к будущему. Ччо ж, человека можно лишить свободы. У него можно отнять здоровье, любовь, право на счастье. И только одного у него не выкрасть - надежды. А когда есть хоть капля надежды, человек еще не покорен. Вот Жора Мелешкин. С некоторых пор он стал задумчив. Видимо, Жора размышляет о жизни. Раньше ему не часто приходилось задумываться. Он жил легко, беззаботно. И теперь, когда он морщит лоб, его лицо становится злым, сосредоточенным. Вот Борис Бляхер. Ему тошно не меньше, чем другим, и все-таки он находит в себе силы рассказывать о капитане Немо. Ну, а про Сенечку Тарасюка и говорить нечего. Перманент - в "своем репертуаре". Но как мне облегчить страдания Леньки Балюка? В прошлый раз, когда до полусмерти избили меня, кто меня выходил, если не Ленька? А такое не забывается. У меня сохранилась лишь одна вещь, которая мне дороже жизни. Это Тонина фотография. Сам удивляюсь, почему ее у меня не отобрали. Жухлая фотокарточка, которую я постоянно ношу под тельняшкой на груди, согревая ее своим теплом. Когда никто не видит, я вынимаю ее и долго-долго смотрю в подернутые поволокой Тонины глаза. Случилось так, что я утаил эту фотографию даже от Леньки. Этого я не могу себе простить. Мне совестно. Конечно, я не должен был так поступить. Надо было сразу же сказать Леньке, что у меня есть Тонина фотография. Я мог выдумать, будто украл ее у Тони, вот и все. Впрочем, и теперь еще не поздно... Я нащупываю рукой фотографию. Цела. Наклоняюсь к Леньке и говорю: - Слушай, я совсем забыл... Я должен сказать тебе одну вещь. Понимаешь, однажды, когда Тоня вышла из комнаты, я забрал у нее фотографию. Ту, что на стене висела возле тахты, помнишь? Вот она... - Я знаю,- слабо отвечает Ленька. - Как так? - Да так, я видел... - Так ты ее видел у меня и молчал? Но почему? - Я думал, что Тоня подарила ее тебе. На память. - Ну, вот еще!.. Ты ведь знаешь Тоню! Станет она дарить.- Я отвожу глаза и сую Леньке фотографию.- Бери, она такая же моя, как и твоя. - Нет,- Ленька качает головой. - Ленька, будь другом... Не притрагиваясь к ней, Ленька смотрит на фотографию. Да, это Тоня. Она как живая. Насмешливые глаза, родинка на левой щеке... Он знал, что у меня хранится эта фотография, и молчал. - А ну покажи,- говорит Харитонов. Он долго и внимательно рассматривает фотографию, передает ее Бляхеру и говорит: - Правда, хороша? - Хороша,- подтверждает Бляхер. - Да... Можно позавидовать...- тянет Сенечка, заглядывая через мое плечо. Фотография переходит из рук в руки. Все хвалят. Только Сухарев, когда доходит до него очередь, морщится: - Знаем, все они слабоваты...- говорит он упрямо и тут же уточняет, в чем, по его мнению, заключается женская слабость. Перебивает его Сероштан. Я еще не видел боцмана таким свирепым. Он почти кричит: - Не трожь! Не трожь, говорю! Нет у тебя такого права, чтобы всех мерить на один аршин. Думаешь, если на суку нарвался, так все такие? Я с жинкой, можно сказать, тридцать годов прожил душа в душу. Она мне троих дочерей родила. Так ты и о ней говоришь?.. Молод ты еще о людях судить. Если хочешь знать, так самое святое на свете - женщина. Все равно дите малое, девушка или мать. - Ладно, не учи ученого,- устало отвечает Сухарев. Тогда Ленька приподнимается на локте и говорит, вкладывая в свои слова столько презрения, что Сухарев опускает голову: - Ну и подлец же ты, Сухарев. Нет у тебя души. И падает. В горле у него клекот. - Успокойся,- говорю я Леньке.- Сухарев, сам знаешь, не виноват. Это жизнь его таким сделала. - Нет...- Ленька отрицательно качает головой.- Всегда надо оставаться... человеком. Жаль, что старший лейтенант Семин не может вмешаться. Он бы Леньку враз успокоил. Но Семин бредит. В лагере свирепствует сыпняк, и нашего Семина подкосило одним из первых. Он свалился еще недели две назад. У него жар, глаза блуждают. Семину кажется, что он на "Стерегущем". Он зовет какого-то Гагнидзе, разговаривает с какой-то Машенькой... Больно смотреть, как он, бедняга, мечется по соломе. Ему худо. Но Ленька постепенно успокаивается сам. Жадно курит. Затем, как бы разговаривая с самим собой, тихо произносит: - А я вот, Пономарь,- верю. Что бы ни случилось, я всегда буду верить. ГЛАВА ДЕВЯТАЯ Февраль Весь январь, от первого дня до последнего, стояли лютые морозы. А потом как завьюжит. как заметет! Вокруг, куда ни глянь, сугробы. Ветер свистит и воет в дырах клуни, продувает ее насквозь. Прав Сенечка: февраль справляет панихиду по Харитонову. Нет среди нас больше Петра Харитонова. И Тимохина нет, и Самохвалова, и Прибыльского, и многих других. Теперь нас осталось только семнадцать. Но кто знает, долго ли быть нам вместе? Кто скажет, чья следующая очередь? Я чувствую, что развязка близка. Немцам мы уже порядком надоели. Чувствуют, что нас им не запугать. Кто разносит по баракам смуту? Матросы. Кто подбил весь лагерь нарушить приказ и не выйти на утреннюю поверку? Опять же мы. А этого немцы не прощают. В углу, на гнилой соломе, лежит Семин. Спит, забывшись тяжелым сном. Возле Семина ерзает Сероштан, который неуклюже ухаживал за ним все эти дни и ночи. Почти совсем оправился от побоев Ленька Балюк, вокруг которого, заискивая, вертится Коцюба. Сенечка и Жора затевают какую-то возню. Сухарев, как всегда, молчит. Бляхер мигает слезящимися грустными глазами. С гордостью я думаю о своих товарищах, которые, пройдя через пытки и допросы, ни разу не запятнали своей совести... И вдруг замети как не бывало. Дерзко сияет под солнцем белый снег. Взвизгивая, открывайся настежь ворота клуни. На пороге стоят солдаты с автоматами и староста-кавалерист. В последнее время он здорово насобачился и калякает по-немецки. Говорит: - Выходи по одному! - Всем, что ли, выходить? - вежливо, но с насмешкой осведомляется Сенечка. - Всем. С вещами. Как будто у нас есть вещи! Но что делать с Валентином Николаевичем? Он еще не может стоять на ногах? - Ер-р-рунда,- говорит кавалерист, играя тростиной.- Вы его понесете.И, понизив голос, добавляет, не скрывая злорадства: - Что, допрыгались? Так вам и надо, матросне!.. Мы выходим и выстраиваемся. Сероштан и Ленька Балюк ведут Семина. "Шнеллер, шнеллер,- ворчит Сероштан.- Ничего, подождете!" Почему-то я вздрагиваю и чувствую, как вздрагивает стоящий со мною рядом Сенечка Тарасюк. Я вижу обмотанные тряпками ноги Сенечки, его потухшие глаза. Шершавая кожа, обтягивающая его скулы, шелушится. За Сенечкой стоит, не двигаясь, боцман Сероштан. Огромный, как глыба. Сникли усы на его щербатом лице. По правую руку от Сероштана морщится Ленька Балюк в разодранной на груди тельняшке. Длинный, как жердь, Жора Мелешкин закрывает собою парней с двухтрубной канонерки "Верный". Нас семнадцать человек. Мы ослеплены ярой белизной снега, неба, всего этого зимнего дня. Автоматчики окружают нас, и мы выходим из лагеря. Голые пни, битый кирпич, снег... Позади остается клуня, в которой мы прожили больше четырех месяцев этой мучительной жизнью. Она остается за проволокой. Там она будет стоять и завтра, и послезавтра, и через год. Возможно, что она будет стоять и тогда, когда нас не будет и когда вернутся те, которым удалось пробиться на восток. А нас не будет... Кто поймет это? И кто расскажет тем, что придут с востока, правду о нас? Кто сохранит о нас память? Будь проклят тот день, когда мы попали в плен! Будь трижды проклят этот лагерь! Мы смотрим на него в последний раз - каждый уже понимает, что сюда нет возврата, как нет возврата из смерти в жизнь. И от того, что мы понимаем это, даже пропахший кислой вонью клочок земли, на котором мы жили, кажется нам родным и милым. С ним трудно расстаться. Будто отрываешь от сердца последнюю нить, связывающую тебя с жизнью, с землей твоей родины. Куда нас ведут? Боцман и Ленька то и дело посматривают на Коцюбу. Хоть бы он не расхныкался. Но Коцюба, к удивлению, держится молодцом. Зато Вася Дидич растерян и глупо улыбается. - Не дрейфь, братва,- говорит Ленька. - Выше головы, сынки,- подбадривает Сероштан. Дорога то теряется в зарослях ивняка, то появляется снова. Она идет в гору, падает, петляет. Безучастные деревья провожают нас. Мы подходим к Днепру. Река покрыта застывшей бугорчатой лавой. Кажется, будто лед горит на солнце холодным зеленоватым огнем. Там, где раньше был цепной мост, копошатся люди. Они строят новый мост - укладывают двутавровые прогоны на грузные бутовые быки. Мы переходим через Днепр по льду. Дорога поднимается к Аскольдовой могиле и идет параллельно берегу. Потом за нами смыкаются заснеженные холмы и закрывают собою ледяной простор реки. Мы сворачиваем на улицу Кирова. А мороз звенит.. Теперь ясно, что нас поведут через город.- С боков и сзади шагают автоматчики. Впереди движется легковая автомашина. Нас хотят показать людям, как показывают диких зверей. Смотрите: вот все, что осталось от разбитой армии Советов. Какие-то оборванцы. Какая-то банда... На тротуарах останавливаются люди. Идут следом за нами. С каждой минутой их все больше и больше. Какими изнуренными кажемся мы им? Но и они тоже хороши. Запавшие щеки, потертые пальто, платки... Идут и молча смотрят на нас. А мы - словно оцепенели. Но вот какая-то женщина, не выдержав, всплескивает руками: - Ой, какие молодые! Смотрите, люди добрые! За что их так, соколиков? За что? В толпе поднимается ропот. И тут к нам возвращается сознание. Надо что-то предпринять. Но что? Мы видим голые деревья, дома, людей и впервые за много месяцев снова чувствуем, как ослепительно красив этот город и как чертовски хороша жизнь. И от сознания того, что, оказывается, кроме войны, смерти и крови, в мире по-прежнему есть красота, мы подтягиваемся и расправляем плечи. Я смотрю на тротуар. Возле фонарного столба останавливается девушка в короткой шубке. Красивая, накрашенная. Я узнаю ее. Это Валя, Валентина, дружившая раньше с Тоней... И она узнает меня, но я отвожу глаза. - Ты ее узнал, Ленька? - А как же! - он сплевывает сквозь зубы и вдруг громко кричит: - Песню! Эх, нет среди нас Харитонова! Вот кто затянут бы, как полагается! Я смотрю на товарищей. Ну, кто отважится, кто? Раскинулось море широко, И волны бушуют вдали. Товарищ .. Запевает Вася Дидич. У него тонкий дребезжащий голосок. Он вот-вот сорвется. ...Мы едем далеко, Подальше от нашей земли.. Нет, голос Дидича не срывается! Ему вторят другие голоса. Хриплые, грубые. Мы все подхватываем песню. Очнувшись, поет беззубым ртом старший лейтенант Семин. Рычит безголосый боцман. Выплюнув сгусток крови, подпевает Ленька Балюк. Товарищ, не в силах я вахты держать.. Это твоя песня, Харитонов! Ты был кочегаром. И это твоя песня, Коцюба. Крепись. Сказал кочегар кочегару Огни в моих топках уже не горят, В котлах моих нет больше пару... Здание Верховного Совета. Стадион "Динамо". Мы приближаемся к Крещатику. Но что это? Песню подхватывают на тротуарах. Она растет, ширится. Теперь уже не только мы - сотни людей поют: На палубу вышел-сознания нет. Машина, которая идет впереди, резко притормаживает. Из нее выскакивают два офицера. Машут руками, кричат. Что, не ожидали? Так вам и надо. Получайте!.. Офицеры останавливают какой-то грузовик. Автоматчики вталкивают нас в кузов. А мы поем. И на тротуарах поют. В глазах у него помутилось... Грузовик проскакивает через Крещатик и останавливается напротив крытого рынка. Немцы торопятся. Взбудоражен весь город. Сотни, да что сотни - тысячи людей поют вместе с нами. Мы поворачиваемся лицом к автоматчикам. Позади у нас голый обглоданный бульвар. Когда-то, помню, он назывался Бибиковским. Потом его переименовали в бульвар Тараса Шевченко. Позади не только бульвар - позади жизнь... - Стройся! - кричит офицер. И снова, уже по-немецки: Schneller! Schneller! Мы становимся в одну шеренгу. Надеяться уже не на что. Это конец. Я вынимаю последнюю папиросу "Казбек", которую так бережно хранил. Разминаю пальцами табак и, нагнувшись к опешившему офицеру, прикуриваю от его зажигалки. Затягиваюсь, стараюсь подольше задержать в себе дым и передаю папиросу Леньке. В свою очередь и Ленька, затянувшись, передает папиросу Семину. Семин - Сероштану. Сероштан - Жоре Мелешкину. Жора... Папироса обходит всех. Даже Вася Дидич и Борис Бляхер, которые сроду не курили, не отказываются от последней затяжки. Вот и все. Мы стоим и молчим. Видим, как солдаты упирают черные автоматы в животы. Мы стоим. Нас семнадцать. Первый в ряду Парамон Софронович Сероштан, пятидесяти одного года, бывший капитан Днепровского парохода "М. И. Калинин", Сероштан, которому так и не суждено увидеть внука... Вторым стоит Валентин Николаевич Семин, мой одногодок. Он стоит, шатаясь, без посторонней помощи. Его ясные, светлые глаза слегка насмешливы. Сколько девчат в Севастополе будет плакать по нем!.. Рядом с командиром в разодранной тельняшке покачивается, засунув руки в карманы широкого клеша, Ленька Балюк. Он был простым водолазом на спасалке. Он улыбается, потом хохочет. Слышите, человек хохочет, надсмехается над самой смертью! Кто из вас способен на это?.. Четвертый - Жора Мелешкин. Высокий, тощий. Его называли хулиганом. А он мог бы стать филологом, наш Жора. Сколько книг он так и не успел прочесть!.. Сенечка Тарасюк, которого мы прозвали Перманентом. Парикмахер. Вот уж кто действительно никогда не унывает... Рыжий веснушчатый Борис Бляхер с грустными глазами... Застенчивый Вася Дидич. Так ему и не пришлось поцеловать девушку... Коцюба, который сумел взять себя в руки... Степан Мелимука, бывший рулевой... Иван Помятун, Иван Рудой и Иван Савченко - три Ивана. Их мы почти не знаем. С нами они пробыли меньше недели. Но у них заскорузлые крестьянские руки, которым водить комбайны, вязать снопы... Тысячи гектаров ржи останутся несжатыми и осыплются на корню из-за того, что погибают эти парни... Моторист Петр Цыбулько... Григорий Цыганок и Михаил Ракушкин, водопроводчик... Сухарев Анатолий... Я. Нас семнадцать. Мы недолюбили, недорадовались, недострадали. А нам бы жить и жить! Работать, читать книги, ласкать любимых, растить детей и внуков. И гулять по Крещатику. И отбивать девчат у слюнтяев. У нас все впереди и... нет ничего впереди. Трудно расставаться с жизнью. Но во сто крат труднее умирать, когда враг на твоей земле, в твоем доме, когда о победе можно только мечтать... Мы не знаем того, что будет. Но верим, что наши придут. И тогда наверняка сочинят замечательные песни, о которых не имел понятия Харитонов. И тогда люди смогут петь во весь голос. И какая жизнь будет тогда, какая жизнь! - Kehrt um! Кругом! - командует офицер. Но мы не поворачиваемся. Нам не стыдно посмотреть смерти в глаза. - Ruht! Вольно! А мы и не собирались стать "смирно". - Himmeldonnerwetter! - чертыхается офицер. Ругайся, ругайся сколько влезет! У нас мало времени. Нам не до тебя. Остались всего две команды: "Achtung" и "Feuer!" - "Пли!". И мы думаем... Будет время и ни одного оккупанта не останется на нашей земле. Будет время и взамен разрушенных построят новые дома. Удобные, просторные, светлые. Настанет такое время, когда людям не придется думать о хлебе насущном. Мы знаем, за что идем на смерть. За то, чтобы наша земля была свободна. Но мы умираем не только за это, но и за то... Чтобы люди не забыли о старенькой одинокой матери Петра Харитонова, которая живет где-то под Курском. Чтобы братья Бориса Бляхера никогда не услышали позорного слова "жид". Чтобы, если выживет майор Подлесный - такие люди живучи! - никто не подал ему руки. И Вале, которую я сегодня видел, - тоже. И чтобы ни одна девушка не причинила парню столько горя, сколько испытал Сухарев... Люди вернутся с войны. Многие придут с орденами. Другие - без. Вернутся некоторые из тех, кто был с нами в плену. Так вот, пусть их никто не упрекнет за это. Как знать, быть может, иные из этих бывших пленных воевали не хуже тех, у кого грудь в крестах? И еще нам хочется, чтобы нас не забыли. Мы стоим лицом к лицу со смертью. За нами - голый бульвар. Что ж, посадят новые тополя. Землю, на которой мы стоим, зальют асфальтом. И по нему будут ходить люди. Так. пусть они помнят, что эта земля густо обагрена нашей живой кровью... Возможно, что когда-нибудь там, где мы стоим, поставят памятник. Так чтобы у подножия этого памятника никогда не увядали цветы. И чтобы под ним играли дети... Мы беремся за руки. Жить остается меньше секунды. Я набираю полные легкие воздуха. И последнее, о чем я еще успеваю подумать, это о том, что... Людям надо вот так вот крепко держаться друг за друга...