было, равно как не было и регулярной армии. На всех тротуарах и перекрестках Лауенбурга торчали, нацепив свои партийные значки, только коричневорубашечники-фашисты. Они ловили мужчин, особенно беженцев и дезертиров, задерживали любого прохожего, будь то железнодорожник, будь то работник связи - все равно. Только и знали - цап за шиворот и тащат в сторонку, где уже стоит кучка пойманных - знаменитый фольксштурм. Новобранцам поспешно выдавали винтовки и тут же отправляли на передовые позиции. Мобилизация в фольксштурм проходила безукоризненно. Можно было подумать, что владыки Третьего рейха запланировали ее давным-давно... Приехав в Лауенбург за продуктами для эсэсовцев, проклятый болтун Мюллер, ясное дело, первую встречную бабу поманил к себе пальцем: - Я, знаете ли, приехал из лагеря Ганс. Со мной прибыл один узник. Он из Штутгофа. Сла-а-а-вный человек. Не вор, не головорез. Не укажешь ли, тетушка, где тут выдают продукты для эсэсовцев? Тетушка пожала плечами. Она ничего не знала. Встретив следующую бабу, Мюллер завел ту же пластинку. Езда с Мюллером была настоящим мучением. Любой мог сойти с ума. Представитель нашего блока, тот самый, что, по рекомендации Мюллера, был не вор и не головорез, вышел из себя и, ничего не говоря фельдфебелю, соскочил с воза и пошел своей дорогой. Не успел он перебраться на другую сторону улицы, как его схватил за шиворот коричневорубашечник с партийной бляшкой. - Куда, дорогуша, путь держишь? Интересно, как выглядят твои документы? - У меня их нет - ответил задержанный. - Ах, так? У вас нет документов, голуба? Не соблаговолите ли немного затруднить себя и пройти со мной до полицейского участка? - Никуда я не пойду, у меня нет времени. - Ах, скажите пожалуйста - нет времени. Ходите без документов, а в полицию зайти - времени нет? Вы действительно очень занятой господин. Я таких давно-о не видал! - У меня нет времени с вами препираться. Разве вы не видите, что я не немец? - Чудесно. Не немец - раз, без документов - два, страшно занятой - три. Хм. Что же вы, дорогуша, за птица? Чем это так занята ваша головушка? - Я заключенный из Штутгофа. - Что, что вы сказали? Не понял... Повторите еще раз. - Я узник. Приехал сюда с Мюллером. Мюллер остался за углом, на соседней улице. Видите его? Правда, сквозь дом его не видно, но Мюллер действительно там, стоит, за углом, с бабой болтает... - А-а, ясно. Стало быть, вы каторжник, из Штутгофа? Прошу прощения за беспокойство.... Прошу прощения... Коричневорубашечник, отдав по-гитлеровски честь, щелкнул каблуками и простился с представителем нашего блока. Что он думал, поступая таким образом, - черт его знает. Странно. Немцев-служащих в форменной одежде арестовывали, а узника-чужестранца, не имевшего документов, отпустили. Не только отпустили, но и принесли глубокое извинения за беспокойство. Слыханное ли это дело? Как бы там ни было, наш представитель был редкостный дипломат. Не имея в кармане ни документов, ни денег, ни связей в городе, он раздобыл для нас много разных продуктов. Правда, по пути проклятый болтун Мюллер отнял у него часть добычи, но все же и мы кое-что получили. Наш товарищ привез хлеб, маргарин, сыр, сахар, мешочек соли и много других чудесных вещей. Что и говорить, он был дипломат-виртуоз. Братке неожиданно получил приказ от Майера - немедленно отрядить в Лауенбург двух бухгалтеров и одного кладовщика-товароведа из нашего блока. Приказ был спешно приведен в исполнение. Мы с грустью провожали наших товарищей. Шутка ли, мы ведь расставались с одареннейшими мастерами-попрошайками, самыми искусными "организаторами". Боже праведный, что мы будем без них делать? Наверное, подохнем. - Не расстраивайтесь, братцы, не распускайте нюни, - сказали они на прощание. - Мы вас не забудем. И действительно, не забыли дай им бог здоровье. Лауенбург находился при последнем издыхании. Все хотели удрать из города, бежать от приближавшегося фронта, но никто не знал, куда податься. Земные ценности потеряли смысл, никто больше не заботился о завтрашнем дне... Майер обосновался в Лауенбурге. А в Штутгофе все еще сидели Гоппе и Хемниц. Лес Богов опять был полон. Эсэсовцы привели туда самое дорогое свое имущество - узников из Магдебурга, Быдгоща, Торуня, Кенигсберга. Штутгоф опять насчитывал около двенадцати тысяч заключенных. В Лауенбурге, в распоряжении Майера находились всего несколько эсэсовцев-фельдфебелей, несколько солдат и несколько сот заключенных. Как видите, движимое имущество было невелико, но зато он был теперь хозяином целого состояния - эвакуированного из Штутгофа имущества всех заключенных эсэсовцев и лагерной казны. В его ведении находились также продовольственные склады. Заключенные, работавшие в учреждениях Майера, были предоставлены самим себе. Награбленное богатство они растаскивали, как им вздумается. Однажды в Лауенбург пожаловал сам Хемниц. Он искал свои эвакуированные ценности. Рапортфюрер быстро нашел коробку, где он прятал золото. Прекрасная была коробка, изящная. Работы самого Юлюса Шварцбарта. Она открывалась и закрывалась с разными секретами. Хемниц открыл коробку, поднял крышечку, криво усмехнулся и швырнул ее в угол. - Дерьмо. - просипел рапортфюрер. От волнения он больше не мог вымолвить ни слова. Хемниц говорил святую правду. Коробка теперь была сущее дерьмо. Она была пуста. Собственно говоря, не совсем пуста. Ее набили тряпками и осколками кирпича. Ни следа драгоценностей. Хоть бы одну по рассеянности оставили! Кто украл? Никто не украл. Пропали и все. Хемниц и не искал виновников. Он прекрасно знал что не найдет... Чисто сработано, ничего не скажешь! Подобная участь постигла и другие вещи. Так было и с продовольственными складами. Очутившись в Лауенбурге, представители нашего блока, бухгалтеры и товаровед, попали в хорошенькую компанию каторжников. Жили они прекрасно. У них было вдоволь спирта, закуски, курева. Костюмы шились только из английской шерсти. Узники ухитрились даже организовать прекрасный радиоприемник и слушали передачи почти всех станций. Из этих самых продовольственных складов наши товарищи и нас подкармливали. Трудно было только с доставкой. Ненасытные эсэсовцы брали большие взятки. К счастью, взятки эти шли все из тех же продовольственных складов. Да еще примерно половину добра крали те эсэсовцы, которые не получали в лапу. Тем не менее кое-что оставалось и нам. Столько оставалось, что я, четыре недели провалявшись на соломе около печки, не имея сил подняться, теперь мог без посторонней помощи пройти через двор, а то даже и погулять там с полчасика. Тем временем настроение в лагере становилось все более нервным... Вдали постоянно слышались взрывы. Над нами без устали летали самолеты. Иногда они носились совсем низко над лагерем. В Гдыне находившейся в шестидесяти километрах от Ганса, каждую ночь устраивался пышный фейерверк, сопровождаемый весьма убедительными взрывами. Дрожали казалось, не только наши бараки, но и вся земля. Однажды утром в Ганс приехал немецкий офицер. Он приказал всем немедленно лезть на горку и рыть окопы. Их начали копать на крутом склоне. Немцы готовились к обороне. - Черт возьми, если они тут сцепятся, от наших бараков под горкой даже щепки не останется. Кто соберет наши бедные кости? Худо дело. Гром орудий все приближался и приближался. Казалось, что стреляли совсем недалеко, вон там, за лесом... Буйвол Братке превратился в бешеного волка. Телефон не действовал. Днем и ночью, одного за другим, посылал он гонцов в Лауенбург и просил указаний. Фельдфебель требовал разрешения эвакуироваться из Ганса, но его посыльные возвращались, разводя руками. Майер был неуловим, а другие не знали, что делать. Братке потерял дар речи. Братке вращал налитыми кровью глазами, рычал и по-волчьи скалил зубы. 10 марта в обеденное время неожиданно загорелся соседний городок. Он лежал за горкой, в пяти-шести километрах от Ганса и через болото был хорошо виден. Треск и пламя... И снова треск и пламя... То здесь, то там... И вдруг откуда ни возьмись через кочкарник двинулось что-то большое, черное... Двинулось, залязгало, задымило... Танки, черт возьми! Танки! СТРАШНАЯ НОЧЬ Когда танки, загрохотали в четырех километрах от Ганса, буйвол Братке претерпел еще одну метаморфозу: он превратился в паровоз. Засвистел. Зашипел. Загудел. - Уф-ух-ух! - Уф-ух-ух! - то и дело слышалось оттуда, где находился Братке. - Становись! Мертвецы и кандидаты в покойники могут остаться. Живые - марш со мной! Все, кто еще волочил ноги, встали. В начавшейся сутолоке трудно было сообразить, что лучше: числиться живым или притвориться мертвым, пытаться идти или остаться в лагере на правах покойника. Тем более, что на холме были вырыты окопы. Никто не знал, будут ли здесь драться или окопы достанутся крысам. Если будут драться - лагерь разнесут в щепки. Здесь не было даже пня, чтобы за ним спрятаться. Итак, все, кто еще волочил ноги, встали. Выдать себя за больного тоже было рискованно. Кто знает, как Братке поступит с хворыми, уходя из лагеря. В суматохе Братке забыл сосчитать, сколько в Гансе осталось больных и мертвецов и сколько живых отправилось с ним дальше. Но тех, кто стал в строй, назад он уже не отпускал. Буйвол запряг в телегу пойманную клячу, теоретически предназначавшуюся для супа, а теперь сподобившуюся тащить вещи Братке и других знатных эсэсовцев. Приказав неукоснительно следовать его примеру, если он сочтет нужным лечь плашмя на снег, Братке подал команду, и заключенные выбрались за ворота. Мы сгрудились на узкой извилистой дороге между холмами и начали продвигаться по ней вверх. Нам не видно было теперь танков, да и они не могли нас видеть. По косогору мы добрели до деревни Ганс, до той самой, жители которой считали нас бандитами и решительно не хотели с нами знаться. В ней жил и наш приятель крестьянин, так здорово нас объегоривший. У входа в деревню, посреди дороги, словно какой-нибудь видный чиновник СС, стоял баран, этакий толстый, большой и жирный. Странно он выглядел: наполовину остриженный, наполовину - нет! - Не-е-е, - заблеял баран, увидев нашу колонну, и бросился через плетень. У дороги, как неприкаянные, бродили овцы. Они бессмысленно блеяли и трясли хвостами. Курицы, явно игнорируя авторитет петуха, шныряли около заборов. Серьезные и озабоченные свиньи бегали от одной избы к другой. Они что-то вынюхивали, выискивали, словно настоящие шпионы, подталкивали одна другую, визгливо делились впечатлениями и спешили дальше. Во дворах и на мостовой торчали сосредоточенные, задумчивые коровы, и такая тоска, такая безысходная грусть светилась в их глазах, что смотреть было жалко. В деревне не осталось ни одного человека. Попалась бы хоть какая-нибудь столетняя старушонка, - и то отлегло бы от сердца. Сами знаете, женщины - лучшее лекарство от различных душевных болей и грустных размышлений... Но и завалящей бабенки не видно было. Неужели и их призвали в фольксштурм? Ох-ох! Вот вам и причина столь тяжкой коровьей меланхолии. Кое-как перебравшись через мокрое и вязкое поле, мы углубились в лес, отыскали в нем стежку и пошли по холмам и пригоркам. За лесом поле, за полем лес, и опять поле... Мы брели к местечку Ланц, где пять недель назад ночевали и мило беседовали с немочками. А в десяти километрах от Ланца - уже и Лауенбург. Где-то далеко позади, за лесами и холмами, остались темные махины - танки. Может, они покатили в другую сторону? Даже эхо их замерло вдали. Вокруг стояла такая безмятежная тишина, что казалось, войны никогда и не было. Изредка однообразие пейзажа нарушали трупы убитых заключенных да встречные группки заморенных узников, подгоняемых эсэсовцами. Откуда они взялись, куда шли, - кто знает? Гонят их, вот и идут. А может, прикрываясь конвоированием, фашистские молодчики сами уходили от возмездия, от тех мест, где их ждала беда, уходили туда, откуда легче всего улепетнуть в лес или укрыться в каком-нибудь погребе? Маргольц! Гений Маргольц! Несравненный стрелок, уничтоживший по пути собственной рукой около трехсот заключенных, теперь сиял от радости и со вкусом веселился... Он поймал беспризорную, мизантропически настроенную клячу, взобрался на нее и пустился в путь без уздечки, без поводьев! Но кляча Маргольца была, вероятно, прирожденной фаталисткой. Ей было наплевать на все. Маргольц и понукал ее, и хлестал, и пинал, и сапогами по бокам колотил, а кляча не обращала на это никакого внимания. Она брела понурив голову, ни за что не желая ускорить свой обычный ленивый шаг. - Чем я хуже Наполеона? - ржал этот висельник Маргольц. - Ну ясно. Ты теперь настоящий фюрер, - откликался кто-то из толпы. - Хайль Гитлер! - добавлял какой-нибудь головорез. Вся колонна прыскала. - Маршал конной гвардии СС, - зло издевалась над Маргольцем толпа. Следуя примеру находчивого Маргольца, принялись ловить беспризорных лошадей и наиболее ловкие из каторжников. На клячах гарцевал атаман бандитов Франц и его ученики. Свое кавалерийское искусство демонстрировал начальник блока, наконец на лошадь сел и смотритель арестантской кухни в Гансе, вор-карманщик Шимчак... Только Братке шагал мрачный, как туча, сжимая в руке револьвер. Еще вчера фельдфебель забегал в наш блок, просил щепотку табака и горько жаловался, что ничего не знает об участи семьи. Жаловался нам, заключенным, которые по милости СС столько времени не имели никаких вестей о своих родных и близких и долгие годы плясали адский танец под эсэсовскую дудку! Братке видно, был свято убежден в том, что заключенные лишены чувств, что у них нет никаких человеческих переживаний... В сумерках мы добрались до какой-то деревушки. В ней еще было много народа. Кто на скорую руку резал свинью, кто стриг овцу, кто ладил телегу. Понурые и злые, они неохотно вступали в разговор. На улице торчали армейские повозки с какими-то будками и крышами. Лошадей выпрягли. Солдаты стояли группками. Смотрели на нашу колонну качали головами. Курили. Молчали. Иногда только кто-нибудь метается из нашей колонны в самую гущу солдат и завопит: - Спасите! Не выдавайте меня! Солдаты тут же окружали беглеца. Прогоняли эсэсовца, который старался вернуть его в колонну. Беглецов солдаты не выдавали. Наша бравая конница довольно бесславно кончила свой триумфальный марш. Презрев все уставы и нормы воинской дисциплины, клячи стали падать в канавы вместе со всадниками. Лихие кавалеристы осыпали проклятиями неразумных животных, счищали с себя грязь и обозленные, возвращались в пехоту. У меня от ходьбы забастовало сердце. Еще бы, четыре недели проваляться на соломе почти парализованным и вдруг взять и отправиться в такую дорогу, да еще чуть не бегом! Ну, сердце, пожалуй, еще полбеды. Я забыл бы о нем, двигался бы по инерции, с закрытыми глазами, как тащится кляча в борозде. Но что было делать с ногами? Они причиняли мне невыносимую боль, ныли пятки, болели суставы. Днем я еще мог с ними совладать, но к вечеру суставы разболелись так, что страшно было ступить. Ночью дорога стала особенно тяжелой. Мы поднялись на гору, свернули в лес и опять утонули в сугробах. Большаки и проселки наводнили люди. Пешие, на подводах, с самыми разнообразными повозками, они двигались, куда глаза глядят. Неясно было, кто от кого и куда удирал. По всем направлениям мчались военные машины. Грузовики. Пушки. Танки. Пулеметы. Ехали бы в одну сторону, дьяволы! Но они, как нарочно, мчались в разные. Продвигаться стало страшно трудно. Сугробы, сугробы, сугробы... Ах, ноги, ноги. Поднимешь ногу в воздух и кажется, ни за какие деньги не опустил бы ее на землю. Когда ступня касалась почвы, начинались дикие боли, чудилось, кости трещат, а кровь так и хлещет... Над Гдыней в небесах разверзлись врата ада. Послышался зловещий гул самолетов. Пронзительно завыли бомбы, ударившись о землю с такой силой, что задрожал занесенный снегом большак. Султаны огня поднимались к небу. Взрывы, словно барабанный бой, закупоривали уши. В Гдыне, захлебываясь, тявкали зенитки, выплевывая в небо сотни искрящихся красных вспышек и прикрывая их обнаженный багрец легкой вуалью дыма. Все кругом выло, гремело, визжало, сливаясь в страшную дикую какофонию. Казалось, какой-то безумец вымазал небо толстым слоем красного мармелада, а сквозь мармелад этот изредка вдруг пробьется испуганная звезда, и снова, словно рыбка, высунувшаяся на мгновение из воды, нырнет, спрячется за прозрачное облачко. В нескольких километрах от Ланца я свалился в канаву и собрался было надолго расположиться в снегу. Перед, глазами плыли красные и зеленые круги земля опрокинулась куда-то. Мне казалось, что кто-то лил небесный мармелад в кружку с кофе, кружку наподобие большого-большого ковша, большего, чем моя голова. Холодный пот крупными каплями выступал на лбу, струился по щекам, по подбородку и застревал где-то в складках смятого пальто... А снег такой мягкий, мягкий... - Эх, будь что будет, не пойду я в такую ночь дальше. Мне теперь все равно. - Профессор, вы с ума спятили. Вы что улеглись? Товарищи схватили меня за шиворот и вытащили из канавы. - Хотите, чтобы вас пристрелили? - Оставьте меня в покое. Пристрелят, так пристрелят, не велика важность. Мне и тут хорошо... - Не сходите с ума. Держитесь. Скоро Ланц. Поглядите, вон он. Там заночуем, - мои приятели суетились, пытаясь поставить меня на ноги. Я не хотел стоять. Зачем? Земля неумолимо манила к себе. Друзья подняли меня на руки, подперли палками, ругали меня на чем свет стоит, но не отпускали, хоть сами едва держались на ногах. Когда колонна тронулась, товарищи все же ухитрились поставить меня на ноги. Ухватили под мышки и поволокли. Мои ноги почти не поднимались. Они скользили, как сани. К счастью, до центра Ланца пришлось идти под гору. Товарищи тащили меня по очереди, то один, то другой. Я с ними не разговаривал. Я жил какой-то другой жизнью. Теперь мне казалось, что кто-то залепил мне глаза тягучим небесным мармеладом. Вокруг стоял непроницаемый, дьявольский красный туман. Сквозь него я не видел своих друзей. И что самое удивительное: в тумане цвели белым вишни! Настоящие, не искусственные. Какой черт принес их сюда и посадил в снегу? Да, да, они цвели осыпая землю белыми-белыми лепестками. У лепестков розовели края. На ветках пылали ягоды - крупные куски красного мармелада. Не такой ли мы получали в Штутгофе? На землю стекал густой вишневый сок... - Проснитесь, черт возьми, вот и Ланц - тормошили меня товарищи. Ах вот как! Значит, я уснул на плече друга, пока мы спускались с горы. Товарищи сунули мне в глотку кусок снега и я почувствовал облегчение. Голова не кружилась, сердце не ухало в груди, только ноги, ноги, они горели как в огне. Я не мог дотронуться до земли. В Ланце мы не получили ночлега. Все помещения были набиты битком. Наступила полночь. Кто-то посоветовал пройти еще два километра до деревни Годдентов, находившейся на перекрестке двух шоссейных дорог по пути в Лауенбург. Там, мол, мы обязательно найдем помещение... Что поделаешь, пришлось пойти. Я уже не хотел лежать в снегу. Я старался стоять прямо пытался даже шагнуть, но у меня ничего не вышло. Я свалился как подкошенный. Нет, я не бредил. Я был в полном сознании. Но с ногами никак не мог справиться. Единственное что я был в состоянии делать - это без передышки глотать снег. Меня снова попеременно волокли приятели. На краю деревни Годдентов мы встретили группу евреек, бывших заключенных Штутгофа. Их было две-три сотни. Они работали в Лауенбурге. В один из вечеров начальство вызвало их и заявило: - В Лауенбурге вы больше не нужны. Идите, куда хотите... Документами их не снабдили. Никакой пищи не дали. Взяли и просто выгнали из лагеря. Они скопом, без конвоиров отправились на ночлег в Ланц, в тот самый Ланц, из которого мы вышли только что, не получив там ночлега... Буйвол Братке сразу оценил создавшееся положение. Ясно было, что в Лауенбург идти незачем. Если уж евреек отпустили на все четыре стороны, значит, дела Третьей империи совсем плохи... СВОБОДА ПОД ЗАБОРОМ Одурелый, затырканный Братке согнал всю нашу колонну во двор графского поместья, расположенного у самой дороги, на окраине деревни Годдентов. Он выстроил всех заключенных у забора, напротив графского дворца. В графском поместье для нас места не было. Все помещения, все сараи все хлева были уже заняты немецкими беженцами, эсэсовцами и фольксштурмистами. По правде говоря скотина Братке и не заботился о помещении для нас. Еврейки, пришедшие сюда сами, без конвоиров вроде Братке, забрались в ригу и превосходно расположились на соломе. В риге оставалось еще много места, тем не менее Братке заставил нас ночевать на снегу, под открытым небом. О еде и мечтать было нечего. Снегу, и того недоставало. Верхний слой истоптали, загрязнили ногами. Начнешь копать глубже - опять грязный, смешанный с землей. С большим трудом удавалось наскрести горсточку съедобного снега... Еврейки были уже свободны. Они спали в риге на соломе, и никто не сторожил их. А мы валялись на снегу, под надзором двуногих и четвероногих эсэсовских собак. И все же нам было лучше, чем эсэсовцам. Мы хоть лежать могли, растянувшись на снегу. А наши конвоиры должны были топтаться вокруг с ружьями, с собаками... В полночь выпал снег. Снег доставил нам истинное удовольствие: теперь было чем укрыться. В конце концов чем мы хуже озимых. Они ведь под снегом и зимой не мерзнут. Но, к нашему несчастью, в дело вмешался черт. Часа через два снег перешел в дождь. Сначала дождь вел себя вполне прилично. Я сказал бы даже - сдержанно. Но вскоре он совершенно обнаглел и развернулся во всю мочь. Черт бы его побрал! В пять часов утра нас неожиданно поднял Братке. От него разило самогоном. Видно, бедняга всю ночь не сомкнул глаз... Остатки нашей колонны поднялись. Отряхивались, как собаки, вылезшие из пруда, выжимали одежду, шлепали деревянной обувью. Я уже не смог подняться. За ночь от дождя и стужи ноги мои стали совсем несговорчивыми. Так я и лежал под забором. Что же мне было делать? Братке запряг своего рысака для дальнейшего следования в неизвестном направлении с неизвестной целью. Перспектива остаться лежать под забором не очень радовала меня. Во-первых, при отступлении из поместья Братке мог пристрелить меня. Он частенько так поступал, и сейчас шатаясь пьяный по двору, не выпускал револьвера из рук. Во-вторых, графский двор был расположен на перекрестке шоссейных дорог. Бой тут был неизбежен, следовательно от меня и забора осталось бы только мокрое место. Перед буйволом Братке ходатайствовали за меня всякого рода посредники. Они просили, чтобы он разрешил мне забраться на телегу и отъехать хотя бы километра два-три от шоссе. Там фельдфебель мог бы меня оставить под любым забором, в первой попавшейся на пути деревне. Но буйвол был неумолим. Буйвол и слушать не хотел. Расхаживал с револьвером в руке и ревел во всю глотку. И счастье мое, что он не посадил меня на телегу. В этот последний день Братке без устали расстреливал всех обессилевших и отстававших. Конечно он бы прикончил и меня. Я нисколько не верил, что он оставит меня лежать под забором, не пустив мне пулю в лоб. Неужели, гадал я, он бросит в поместье живого заключенного? Однако буйвол не обращал на меня никакого внимания видно, был уверен что я подохну и без его помощи. Должно быть, такого же мнения придерживались и мои товарищи. Они старались не смотреть в мою сторону, боясь что я обращусь за помощью. Помочь они мне все равно ничем не могли. Они сами были голодны, измучены, измождены. Их жизнь тоже висела на волоске. Некоторые их них только виновато кивали мне издали головой, прощай, мол, до свидания, до встречи... Они не добавляли "у Авраама" но безусловно все так думали. Один только мой милый приятель кальвинист из Биржай, подбежал ко мне обнял расцеловал... - Коли попадешь к Аврааму, замолви и за меня словечко. Пусть я и кальвинист, но, право не такой уж плохой человек. - О, - воскликнул я, - милый друг, будь у меня такая душа, как у тебя, и я. пожалуй, согласился бы стать кальвинистом. Шяшялга принес мне из колодца котелок воды - оказал последнюю услугу. Больше он не мог мне ничем помочь, да я ни в чем больше и не нуждался. Вода как-никак лучше грязного снега. Окруженная эсэсовцами и собаками, колонна двинулась, ушла, растаяла. Оставшись один, под забором, на грязном снегу, я почувствовал себя, надо прямо сказать, более чем средне. Я весь промок до нитки. Не мог ходить. Не только ходить, я не мог подняться. Никому не нужный, на чужой стороне, которая, может быть, совсем скоро станет полем брани. Неужели и впрямь мне придется побеседовать с Авраамом о дальнейших путях и судьбах кальвинизма?.. Чу! Вдруг с другого конца забора приполз ко мне мой старый хороший знакомый, датчанин Пауль Нильсен. Когда-то он занимал видное положение в коммунистической партии Дании, был членом ЦК и политбюро. Одно время в датской компартии руководство захватили троцкисты. Они исключили Нильсена из партии. В Штутгофе он просидел полтора года. В нашем последнем ночном походе немецкий грузовик переехал ему ногу, и Нильсен теперь тоже не мог двигаться. Братке и его оставил живого под забором. Подполз к нам и молодой парень, латыш. Он промаялся в Штутгофе с год и, кроме родного языка, не знал ни слова. У него был плеврит. Сильный жар и его приковал к земле. От Братке латыш спрятался под елкой и чудом уцелел. Наконец подошел и один немец-заключенный, по фамилии Грюнвальд, толстый, пузатый старик. Он был когда-то членом партии независимых демократов. В годы нацистского владычества Грюнвальд содержал табачную лавочку. В лагерь его упрятали просто так, на всякий случай, после неудачного покушения на Гитлера. В те дни многих бывших немецких политических деятелей согнали в лагеря. В нашей четверке Грюнвальд был самым крепким. Он просто поленился двигаться дальше и остался ждать развязки событий здесь, на месте. Нас четверо. Ну и благо. Черт нас не возьмет. Из-под какого-то навеса выполз отряд фольксштурмистов. Он насчитывал около 30 человек. Кривоногие старикашки волокли на плечах винтовки. Старикашки такие хлипкие, а винтовки такие тяжелые! Интересно, что бы делали храбрые фольксштурмисты, если бы им на самом деле пришлось стрелять! Старички проковыляли через двор и ушли. Откуда-то вылезли беженцы и принялись запрягать лошадей. Пробежал офицер, другой... потом группка эсэсовских молодчиков. Как же нам выбраться из проклятого поместья? Отойти бы хоть на два-три километра в сторону от шоссе... Вдруг показался начальник блока, тот самый, который когда-то совершил с Владеком и Влодеком побег. Теперь он снова действовал самостоятельно, отделившись от Братке. Он ехал верхом. За ним трусили две клячи. Бывший начальник блока жаждал стащить какую-нибудь повозку. Он обещал и нас подвезти. Но, конечно, своего слова не сдержал. Скрылся, как лягушка в тине. Немцы-беженцы тоже наотрез отказались посадить, нас на телеги. Мы, мол, зарежем кучеров... Двор постепенно опустел. Возы покинули поместье. Все постояльцы графского дома разъехались. Смоталась и графиня со своей столетней парализованной бабушкой. В графском доме не осталось никого. Теперь к нам прибился еще француз-военнопленный, давно работавший у графа. Графский дворец, сказал он совсем пуст. Не лучше ли обосноваться в нем чем лежать под забором в грязи. Но так как мы не могли перебраться через двор сами, француз перетащил нас на руках и уложил на соломе. Дворец был набит соломой. На ней перед тем, видно, ночевала всякая публика... Сделав доброе дело, военнопленный отправился за лошадьми. Поеду, сказал он, домой. По двору рыскала теперь только немецкая полевая жандармерия. Для нас настал самый опасный момент. Жандармы осматривали все закоулки и выгоняли задержавшихся граждан. Жандармерии как раз и было вменено в обязанность приканчивать таких субъектов, как мы. Как спрятаться от этой сволочи, - думали мы с тревогой, - как спастись? Наконец послали к жандармам на переговоры Грюнвальда. Может, он как немец, спасет нас? Грюнвальд проявил качества тонкого и пронырливого политика. Он объяснил жандармам что мы мол, из-за болезни отстали от колонны, но горим желанием догнать ее. Может быть, жандармы окажут нам любезность, помогут достать средства передвижения, чтобы догнать колонну и опять стать исправными заключенными? Жандармы оценили наше желание по достоинству. Они попытались уговорить одного-другого беженца взять нас и подвезти в том направлении, куда ушла наша колонна. Беженцы отказались. Тогда жандармы послали Грюнвальда ко всем чертям. У них, мол, нет сейчас времени заниматься такими делами. Пусть, мол, Грюнвальд сам договаривается, если желает. Грюнвальд умолял беженцев, Грюнвальд возмущался. Мы, мол, хотим быть послушны властям, хотим быть добропорядочными заключенными, а вы не понимаете наших высоких порывов. Беженцы не поддавались уговорам Грюнвальда. Они и сами не знали, в каком направлении ехать, не знали, куда Братке повел колонну. Грюнвальд о маршруте заключенных из Штутгофа знал еще меньше. Он полагал, что колонна подалась к морю, а может, к Гдыне или Гданьску - черт его знает. Переговоры закончились неудачно. Мы вторично послали Грюнвальда к жандармам, просили не спускать с них глаз. Грюнвальд вернулся страшно озабоченный. Жандармы ему признались, что получили приказ через двадцать минут оставить Годдентов. Эх, продержаться бы еще двадцать минут - и мы спасены. Куда бы провалиться на эти двадцать минут. Однако жандармы проявили максимум уважения к приказу и отнеслись к нему с большим чувством ответственности. Они и двадцать минут не выждали - немедленно испарились из поместья. - Свободны! Свободны! - похлопывая себя по животу и подпрыгивая от радости, кричал Грюнвальд. Опершись на метловища, найденные в зале графского дворца, мы с трудом перебрались в маленькую комнатушку рядом с кухней. Здесь тоже была солома. В комнате только одно небольшое оконце и толстые каменные стены. Будь что будет, но тут все же не так опасно. На перекрестке шоссейных дорог загремели выстрелы. Что-то завыло, что-то зашипело, что-то разорвалось с оглушительным грохотом. Оконное стекло рассыпалось. И опять спокойно, словно ничего и не было. Вдруг послышался какой-то треск и грохот. - Идут! - снова закричал Грюнвальд. Приподнявшись на соломе, мы посмотрели в окно: да, идут. Шли танки Красной Армии. Шли и шли. Их было множество. Через десять минут они появились и во дворе поместья.