жу здесь. Окончательно меня вывели из полусна приглушенный травой стук колес и грубые мужские голоса: "Офицьер! Офицьер!" Надо мной нагнулись пожилые небритые лица, потом чьи-то руки подхватили и положили на повозку. Где-то в сознании мелькнуло страшное: "Плен!"-и снова стало темно и тихо... Теперь в непогоду у меня ноет, скулит левая нога, и тяжелая боль опоясывает плечи... Вот почему сегодня я оставлен на блоке. Утром блоковый Вальтер сказал: - Иван, сегодня ты не сможешь даже бинты перематывать. Останешься на блоке. Будем надеяться, что эсэсовцы не дознаются... У меня не было сил возражать. Я забрался, в самую дальнюю клетку в спальне, накинул на себя два одеяла. Лежу, стуча зубами от озноба, и смотрю в потолок. Этот потолок - доски третьего яруса... Я лежу, и мне кажется, нары надо мной покачиваются, в голове стук колес, и сам я еду в поезде... Да, да, я еду на фронт, лежу на полке и думаю. Я думаю: "Большинство людей и сейчас не знает, что такое фронт. Вот ведь совсем недавно на первомайском параде в Ленинграде я слышал любопытный разговор. В тот день (кажется, в первый раз за всю жизнь) я был не участником, а только зрителем и стоял в толпе. Молодые люди громко восхищались стройностью проходящих пеших колонн. А когда на галопе пошла конная артиллерия, их восторгу не было предела. Стук окованных железом орудийных колес, цокот конских подков, выбивающих искры, лязг железных цепей, бренчанье конского снаряжения - все эти звуки слились в один праздничный ритмичный звон, затопивший всю площадь. Для меня все это было давно знакомо и привычно, и я больше наблюдал за своими соседями. А они неистовствовали, кричали, махали руками, бросали вверх кепки, подпрыгивали, и, обращая друг к другу восторженные лица, восклицали: "Вот это здорово! Как на фронте!" Да... "как на фронте!" Наш поезд идет по сожженной полосе от Смоленска на Великие Луки. Кругом пожары и пожарища. Значит, здесь стояли наши части, их бомбила авиация. Но они ушли, а деревни горят. Горят серые бревенчатые избы... Тут и там чернеют закопченные печи. Сиротливо и жалобно тянутся вверх трубы. Грязные серые фигурки копошатся в пепле и головнях. Скорбные процессии беженцев на дорогах. Под железнодорожными насыпями валяются искореженные, переломанные в щепки вагоны, и никто не убирает трупы изуродованных людей... Война еще только началась, а сколько уже пережили люди!.. Но тогда мы еще не знали, сколько придется пережить. Я ехал на фронт с мыслью: "Могут убить. Но ведь ты солдат, Смирнов. Двадцать пять лет уже солдат! Ты себя готовил к этому. Настал черед показать, на что ты способен, чему выучился, чему выучил других". Не знал ты тогда, Иван Смирнов, что будешь мытариться по вонючим лагерям. Силы тогда казались неиссякаемыми, уверенности было хоть отбавляй и злости на врага достаточно. Но можно ли было тогда представить, что эта злость разрастается в душе такой яростью и таким презрением?! Можно ли было представить, что человеческое существо, измотанное голодом, побоями, унижением, способно носить в себе такое всепожирающее чувство?! Гореть его огнем и не сгорать. Жить с ним месяцы, годы и ждать, ждать, ждать минуты, чтоб опрокинуть его на голову врага. Умирать, когда оно неудержимо вырывается наружу, и передавать другим! Это чувство всегда со мной, оно натягивает в струну мои нервы. Оно выводит меня из страшных провалов отчаяния, оно заставляет меня жить. И в такие вот минуты, когда больное тело словно отделяется от моей души, я говорю себе: "Ты еще не сказал своего слова в этой войне, Смирнов! Ты не можешь так уйти из жизни! И что из того, что ты всегда прямо смотрел на своего врага и не сгибал перед ним голову? Ты его пленник, и вечный позор плена будет лежать на твоем имени. Только ты сам сможешь смыть этот позор. Как? Думай, думай, Иван Смирнов! Теперь тебе легче: у тебя есть друзья..." Да, теперь я не ощущаю одиночества, у меня есть друзья. Они определились за те четыре дня, что я работал у Генриха Зудерланда. И я знаю, что они надежные, им можно доверить все. Самое отрадное, что с Валентином Логуновым мы снова вместе. Сергей Котов, оказывается, уже знаком с ним - значит, нас, русских, друзей по несчастью, уже трое. Генрих Зудерланд бесконечно добр и внимателен ко всем троим. И у меня сегодня, несмотря на сильные боли, конечно, не то настроение, что было в день смерти Джона. Снова бродят в голове смутные надежды. Нужно поправляться, немного окрепнуть. Я уже знаю, что и в Бухенвальде можно что-то делать, чтобы помочь людям. Хорошим людям, разумеется. Их ведь всегда больше, чем плохих. На них и земля держится. В каких переплетах я ни бывал, всегда находились добрые, мягкосердечные люди, готовые на самопожертвование. Среди них были взрослые и дети. Помню, лежал я на светлой поляне в лесу, куда сбросили меня солдаты-обозники вместе с несколькими десятками других пленных. Подо мной нагретый солнцем мох, но я зябну, накрыться нечем, солдаты зачем-то сняли и бросили мою шинель. Положение самое неудобное: голова ниже ног. Мысли путаются. Я почему-то думаю: вот в офицерской столовой можно было все получить: и хлеб, и суп, и чай, а здесь не только чаю нет, но даже холодной воды, чтобы ополоснуть пылающий рот. И вдруг сильная боль где-то в плечах и шее заставила меня окончательно очнуться: чьи-то сильные грубоватые руки перекладывали мое израненное тело на неудобном ложе, накрыло чем-то, что показалось мне очень тяжелым. Я стонал и ругался, потом снова впал в забытье. А когда опять проснулся, услышал голос: - Товарищ подполковник, как вы себя чувствуете? Спрашивал сосед - немолодой солдат, у него раздробленная ступня обернута грязной тряпкой. Увидя, что я очнулся, он продолжал: - Тут один парнишка ходит, с котомочкой. Приносит раненым сухари, табак. Увидел вчера вас, попросил переложить. Ну, мы с ним и подвинули вас. Потом он куда-то сходил, принес шинель, укрыл вас. Как, вам лучше, товарищ подполковник? Только теперь я осмотрелся: голова моя лежит на мягком мшистом бугорке, сам я накрыт солдатской шинелью. - Спасибо, - говорю, - товарищ. Лежу, как в пуховике. Если еще появится этот человек, скажите ему, чтобы ко мне подошел. - Да вон и он сам пожаловал, - обрадованно сообщил мне сосед. Передо мной стоял белобрысый парень лет 23, малорослый, сухощавый, в солдатской шинели без петлиц. - Худо вам, товарищ подполковник? - Руки, ноги не слушаются, разбит весь. Кажется, в сапогах кровь. Очень пить хочется. Парень стоял. Соображал что-то. - Докторов тут нет, но все-таки поглядим. Он сделал знак моему соседу с перебитой ступней, позвал еще одного солдата с забинтованной рукой. Втроем они еле-еле стащили с меня сапоги. Парень разглядывал мои ноги и раздумывал вслух: - Рана выше сапогов. Брюки порвать - не годится: подполковник - и без штанов! Нехорошо! Надо брюки снять. С помощью солдат он продолжал обследовать меня: - Подштанники присохли к ране, крови нет. Лучше не трогать. Другая рана на ноге не опасна. Исподняя рубаха залепила рану на животе. Тоже трогать не будем. А вот тут на спине, у шеи, сине и распухло. Тоже ничего не сделаешь... Он приложил к моим губам, флягу с водой, дал глотнуть. Со словами "обождите, скоро приду" взял мои сапоги, носки и ушел. Солдаты, мои соседи, переглянулись: может, у них закралось какое-то сомнение. Но парень вернулся, поставил возле меня сапоги, наполненные водой, разложил аккуратненько на сухом мху выстиранные носки. Он обмыл мои ноги, поставил сапоги на солнышко, чтоб просушились, немного поправил на мне гимнастерку и брюки, накрыл шинелью и отошел, помахав рукой. Этот парень еще несколько раз приходил к нам, приносил сухари, махорку, помогал тяжелым. Он так и остался для меня загадкой. Кто он? Как он пробирался через оцепление немецких солдат? Что побуждало его рисковать каждый день ради совершенно незнакомых людей? И таких нераскрытых и неразгаданных много прошло через мою жизнь, и каждый оставил в душе моей свою боль, заботу, свою доброту и истинную человечность. ...С поляны нас, тяжело раненных, перевезли в колхозную конюшню и бросили на обмолоченную ржаную солому. Там было сыро, холодно, сумрачно, пахло застарелым лошадиным потом и навозом, но все-таки стены и крыша защищали от ветров и дождей. Здесь были девушки-санитарки и медсестра, тоже попавшие в плен. В грязных порванных штанах и гимнастерках, давно немытые, как и мы, они все-таки оставались женщинами. Что-то придумывали, изобретали, чтобы накормить, напоить, перевязать, успокоить раненых... На второй день около полудня стали разносить похлебку из нечищенной и немытой картошки. Ни котелка, ни ложки у меня, конечно, не сохранилось, и я получил свой обед в ржавой консервной банке. До этого я не ел уже три дня, сухари, что приносил парень с котомкой, отдавал другим. Но хочется или не хочется, а съесть что-нибудь надо, организм требует. С большим отвращением я выпил принесенную бурду. Меня затошнило. Оказавшаяся поблизости медсестра жалостливо на меня посмотрела и сказала: - Подождите, товарищ подполковник, мы что-нибудь придумаем... И через несколько минут принесла котелок с похлебкой из немолотой ржи. Это было хлебово, конечно, несоленое, с остьями, но я ел его с наслаждением, а медсестра - молоденькая, красивая - сидела рядом и смотрела на меня, как мать могла бы смотреть на своего больного и голодного сына. Эту девушку звали Шура. Она надолго задержалась около меня и все рассказывала, рассказывала о жизни этого "госпиталя": - ...На телегах подвозят и подвозят раненых. Да все тяжелых! А у нас ни бинтов, ни дезинфицирующих средств-ничего. Смотрим на гноящиеся раны, а сделать ничего не можем. Просим немцев позволить набрать мха в лесу - не позволяют. Что же мы делаем? Снимаем бинты, тряпки с ран, стираем их, кое-как кипятим и снова перевязываем. Всякими "инструментами" - булавками, иголками, ножницами, шпильками - достаем торчащие осколки. Но ведь мы не хирурги, мы не можем делать операции, а люди-то умирают... Ой, товарищ подполковник, что делается! Просили мы у немцев отдать нам картошку, которую они варят для раненых. Мы бы ее очистили, помыли... Не дают. Просим отпустить девушек в деревню, пусть с конвоиром, чтоб собрать продуктов. Знаете, что они отвечают: "Все продукты, какие есть в деревне, нужны для солдат доблестной немецкой армии, а русские пусть хоть все перемрут: чем меньше нахлебников, тем лучше". Много еще мне рассказывала Шура, и глаза ее увлажнялись слезами, а плечи дрожали. Наконец, она не выдержала и разрыдалась. Я был тогда потрясен не ее рассказом, а ее глубокой скорбью, силой ее чувства. ...Несколько позднее в лагере военнопленных, в Великих Луках, я узнал о трагической судьбе этой девушки. В тот госпиталь-конюшню немцы привели якобы хирурга. Он начал колоть, резать, пилить беззащитные тела, избивал раненых и медсестер. Девушки под командой Шуры восстали против самозванца, к ним присоединились раненые. "Врач" был убит. А потом всех участников самосуда вывели из конюшни и расстреляли... Да, вот так война обнажала человека, белое становилось белым, черное - черным. Война схлестнула белое с черным. Эту схватку я видел не только на фронте в открытом бою, она продолжалась передо мною и в той жизни, которая шла за колючей проволокой. Разве мало наряду с настоящим человеческим благородством я видел предательства и подлости?! И сегодня, когда так неистовствует мое больное усталое тело, я не могу не думать об этом. Помню лагерь в Великих Луках. Старые деревянные бараки, набитые людьми. По утрам многотысячную толпу пленных, как стадо баранов, выгоняли из бараков, чтобы прибрать там трупы. Одну буханку хлеба выдавали на шестерых. Обычно запас хлеба иссякал раньше, чем оделяли всех. Множество людей не получало ничего. Бывало так: один человек несет буханку хлеба, около него 5-6 человек, ждущих своей доли. Вдруг охрана набрасывается на них, разбивает группу, одних загоняет в один барак, других - в другой. В результате многие не получают своего пайка. Конечно, в такой обстановке случались и грабежи. Тот, кто нес хлеб, вдруг получал сильный удар в лицо. Буханку кто-то подхватывал, и она исчезала. Голодные люди, не в силах сдержать злости, набрасывались с кулаками на своего случайного старшего... Между тем в лагере были люди, на которых лежала ответственность за порядок. Это прежде всего майор Алексеев и его помощники. Я сказал "майор Алексеев", и мне стало не по себе. Я должен сказать "бывший майор". Да, да, Алексеев был майором Красной Армии и занимал какой-то высокий пост в дивизии, но, попав в плен, сразу же подал заявление о своем желании вступить в немецкую армию. Пока он ожидал милостей от немецкого командования, его назначили старшим по лагерю военнопленных. Вот тут бывший майор и развернулся! Кажется, он придумал все возможное, чтобы сделать наше существование совершенно невыносимым. Он окружил себя многочисленными помощниками - конечно, такими же изменниками, Эта компания разгуливала по лагерю, обыскивала пленных, отнимала у них все мало-мальски ценное. При любом сопротивлении эти молодчики избивали человека до потери сознания. Немецкая комендатура внутрилагерной жизнью не интересовалась, и многотысячная толпа людей оказалась полностью в руках этих предателей и мародеров. Был такой случай. Я оказался в помещении, где на всех не хватало места, чтобы лечь. Сижу у порога, озираюсь. В помещении гул голосов, ругань, злой смех. Несколько пар глаз в упор разглядывают меня. Подходит незнакомый. - Мы вас узнали, товарищ подполковник. Вы преподавали в высшей артиллерийской школе, а мы там учились. Но здесь вы - новичок, а мы уже обжились и хотим вам помочь. Я только что из лазарета, и помощь - ох, как мне была нужна! - У нас за бараком, - продолжал незнакомый, есть старая железная кровать. Мы ее поставим для вас. Ее уже несколько раз втаскивали сюда, но помощник коменданта Яковлев всякий раз выбрасывал. Попробуем еще раз, может, Яковлев постыдится вашего возраста и звания. Двое внесли солдатскую кровать и доски к ней. И сразу же возмущенные возгласы: - Вот еще! Тут и так как сельди в бочке, а эти с кроватью! Выбрасывайте ее! И спокойный голос: - Не волнуйтесь, братцы. Она не сократит жилплощадь, а расширит. Подполковник ляжет на кровать, а я под кровать. У нас будет два этажа. Послышался смех и возгласы одобрения. Вот такой спокойный голос всегда нужен там, где невыносимо трудно. От него всем становится легче. Кровать водрузили в угол, и вместе со мною на нее присели несколько слабых. И тут же в комнате воцарилась гробовая тишина. Вошел маленький, худенький человек в форме старшего лейтенанта, с лицом злобным и ехидным. Он помахивал палкой, похожей на костыль, и орал высоким лающим голосом: - Убрать! Какие кровати могут быть для пленных большевиков! Никто не двинулся с места. Тогда маленький выбежал из помещения и вернулся с двумя верзилами. Те сбросили нас с кровати и унесли ее. Я стал было возмущаться, но товарищ, которому пришла в голову мысль принести кровать, предупредил: - Не надо, товарищ подполковник. Этот маленький - очень опасная личность. У него здесь информаторы. На днях бесследно исчезли двое полковников - они убеждали пленных не верить слухам, что Москва пала. Так при отсутствии элементарного порядка подавлялась человеческая личность. Я решился: будь что будет, пойду к Алексееву и поговорю. Может быть, у него что-нибудь осталось от совести и чести советского офицера. Алексеев жил в общем лагере. Единственной привилегией у него было отдельное помещение. Зашел к нему в комнату. Самого коменданта не было. Но на его месте за столом сидел человек в форме старшего лейтенанта Красной Армии. Я догадался: это заместитель Алексеева, некто Мирошниченко. У него удивительные глаза: большие, бирюзовые, с поволокой. Мне показалось, что они излучают тепло и ласку. Может, думаю, он поможет нам! В комнате, кроме Мирошниченко, был еще парнишка лет 15-16. Он стоял перед столом, у его ног лежал набитый чем-то мешок. Видимо, шел допрос. Я хотел было уйти, но Мирошниченко приветливо улыбнулся мне, и любопытство удержало меня: откуда, думаю, этот парнишка среди военнопленных? Больно уж молод. И вот слышу продолжение разговора: - Зачем подходил к лагерю? - Меня, дяденька, мамка послала. Велела отнести пленным картошки и хлеба. Там, говорит, русские солдатики умирают от голода... - Вы, наверное, очень богато живете, если раздаете еду? - Что вы, дяденька, у нас ничего нет. Это соседки принесли, говорят, снеси, Петька, там солдатики умирают... - А ты комсомолец? - вдруг спросил Мирошниченко. Мальчишка растерялся: - Нет, дяденька, еще не комсомолец, я только хотел... - Ты - сопляк. Я для тебя не дяденька, а ваше благородие, господин старший лейтенант. Отвечай правду: ты комсомолец? - Нет, дяденька... Мирошниченко размахнулся и изо всей силы дал парнишке пощечину: - Вот тебе за дяденьку, сопляк! Мальчишка пошатнулся, но на ногах устоял. В его глазах было огромное удивление. Как же так, словно спрашивал он, русский, старший лейтенант, а обращается, как немец?! Тут я почувствовал, что моя рука тянется к ближайшему табурету. Однако за моей спиной уже встали трое молодчиков из свиты Алексеева. Когда они появились - я не заметил. Но силы теперь неравные, пришлось только наблюдать, что будет дальше. Вошедшие не обращали никакого внимания ни на меня, ни на мальчишку. Их привел в восхищение туго набитый мешок, они занялись им. А Мирошниченко продолжал допрос: - Если ты не комсомолец, то должен знать молитвы господу богу нашему. Читай "Богородицу". Мальчишка начал: "Богородица, дево, радуйся" - и запнулся. Мирошниченко дал ему пощечину с другой стороны. - Не знаешь "Богородицу", читай "Отче наш", Но мальчишка молчал, он не отрываясь смотрел на стол, где комендантские приспешники с веселым гоготом раскладывали деревенские припасы, вынутые из его мешка: несколько караваев хлеба, тщательно завернутые в тряпочки кусочки сала, картофелины и листья самосада. И столько ненависти вспыхнуло тогда в глазах мальчишки, что Мирошниченко словно смутился. Он взашей вытолкал парня из комнаты и долго грозил ему вслед кулаком. Мне стало так мерзко, что я тут же покинул комнату, не дождавшись Алексеева. Потом я все-таки добился разговора с комендантом... Еще раз пришел к нему в комнату и застал его в окружении помощников. Здесь были Мирошниченко, Яковлев Маленький-очень опасная личность, и еще один Яковлев-Большой. Они только что закончили обед. Видимо, было изрядно выпито, потому что все они пребывали в хорошем настроении. - А, господин подполковник, - весело обратился ко мне Алексеев. -Садитесь. Вы у нас по возрасту и званию самый старший... - Спасибо, - говорю, - майор, и за прием, и за беседу, если вы удостоите меня таковой. Только я хотел бы поговорить с вами наедине. - У меня нет секретов от помощников. Говорите! Я помялся, но все-таки начал говорить: - Люди не имеют постоянного места в бараках. Каждый день их загоняют в другие помещения. Они живут, как стадо баранов, не знают друг друга, часто поэтому не могут получить даже свой скудный паек. Мрут от голода, от незаживших ран. Если бы люди были как-то организованы - по сотням, по десяткам, по баракам - им было бы гораздо легче. А может, немцы разрешат обратиться к местным жителям за помощью: скажем, подвезти соломы для подстилки, подкинуть картошки... Майор Алексеев трезвел на моих глазах. На его лице появилось удивление, потом оно перекосилось злобой и бешенством. Он вскочил и, обращаясь к своим помощникам, закричал: - Вы слышали, господа офицеры, большевистского агитатора! Он хочет, чтобы пленные были организованы в десятки и сотни! Он хитрый, подполковник Смирнов, он знает, что если позволить им организоваться, они потребуют не только соломы на подстилку, но матрацы, одеяла и кровати, а кончат тем, что поднимут бунт и всех нас перебьют. Вот тут-то и заговорил Яковлев Маленький: - Я - бывший офицер Российской армии, дворянин. Мое право занять высокое положение в России было разбито вот такими Смирновыми. А теперь Смирнов задумал поднять своих большевиков на бунт против нас. Я знаю, что с ним делать: отдайте его мне. У меня сердце твердое, а сильные руки всегда найдутся. Все будет шито-крыто. Они не уничтожили меня в тот день только потому, что были пьяны и повздорили между собой. Но они все-таки не оставили меня в покое, и Яковлев Маленький особенно старался. Наутро он пришел за мной в барак. Пленные заволновались, потому что знали о моем вчерашнем разговоре с "господами офицерами". Раздались голоса: - Не ходите, товарищ подполковник! Они вас убьют! Яковлев Маленький улыбнулся и как бы между прочим бросил: - Господина подполковника Смирнова вызывают в немецкую комендатуру. Он подал заявление о вступлении в немецкую армию. Поднялся взрыв негодования. - Врешь, мерзавец! Врешь! - кричал я, холодея от ярости. - Врешь, клеветник! Шкет! Фашистский прихвостень! Его бы разорвали; он это понял и, толкая меня в спину, поспешил убраться за дверь. Но привел меня Яковлев Маленький не в немецкую комендатуру, а в комнату Алексеева, и оставил с глазу на глаз с немецким офицером, который, оказывается, вербовал в фашистскую армию. Это была моя первая встреча с вербовщиком, и я впервые услышал такие категорические слова: - Мы - самая сильная нация. Кто нам помогает - того мы милуем, кто не с нами - уничтожаем. Потом я много раз слышал их. У таких разговоров был один конец. - Мы вас уничтожим, если вы не измените своего решения. Подумайте. Вас вызовут еще раз. Разного я насмотрелся по лагерям военнопленных. На моих глазах люди проявляли и величайшую стойкость, и падали до положения животного. Главный вывод, с которым я приехал в Бухенвальд, был такой: поддерживать в себе дух сопротивления. Это единственное, что позволяет человеку остаться человеком. Никаких компромиссов с совестью. Теперь я уже многое понимал и в самом Бухенвальде. Конечно, это -страшное место, но именно здесь в человеке проверяется главное - его способность к сопротивлению. Это я уже понял. Способность к сопротивлению во мне еще есть. Есть! Я знаю, именно это почувствовали во мне Сергей Котов и немецкие товарищи. Поэтому я оказался в кольце их внимания и забот, поэтому они рискуют из-за меня. Неужели я не буду достойным этого риска благороднейших и умнейших людей, коммунистов, противников гитлеризма? Неужели сегодня, здесь, в этой холодной клетке, я встречу свой конец? Нет! Нет! Нет! Тысячу раз нет! Глава 6. Я иду на 25 блок Казалось бы, моя жизнь в Бухенвальде начала приобретать спокойный, я бы даже сказал, благополучный характер. Вечером, перед тем как рабочим командирам вернуться на блок, ко мне подошел Вальтер Эберхардт. Его сопровождал Ленька. - Как, Иван, себя чувствуешь? - Спасибо, Вальтер, мне лучше, немного отдохнул, да и подкормился у Генриха за эти дни. Жорка приносил мне каждый день лишнюю миску баланды. Так что последнего шага от "доходяги" до "исходят" я пока не сделал. Вальтер слушал меня нетерпеливо, словно его не интересовали мои слова. Он был чем-то озабочен; даже не улыбнулся на мою шутку. - Твой шонунг завтра кончается, Иван. Я хочу устроить тебя на другую работу, здесь, на блоке. В лагере вспыхнула эпидемия тифа. Эсэсовцы боятся заходить на блоки. Комендатура разрешила ввести на блоках должность гигиенварта, санитара. Если ты согласишься, я устрою это. Нужно только согласие Пауля Шрека, третьего старосты лагеря. Он коммунист, замечательный товарищ, я вверен, он не будет против, он о тебе знает. Я колебался: - Знаешь, Вальтер, я человек военный, в медицине не разбираюсь. Вальтер улыбнулся: - Ты лечить не будешь, не беспокойся, - пояснил он сквозь смех. - Твои обязанности - водить заболевших в ревир к врачу, следить, чтобы чесоточные ходили к Генриху втирать мазь. Учти, что многие уклоняются от этого и заражают других. Нужно смотреть, не появились ли у кого вши. Если обнаружишь хоть одну вошь, веди на санобработку. Наблюдай, чтобы на блоке не развелись блохи и клопы. У тебя будет очень важная должность. Можно ли было не принять такую работу?! Мне уже стало весело: - С этими обязанностями я справлюсь, Вальтер, ты будешь доволен. Вальтер обрадовался и сразу же добавил: - А еще помогай мне разбирать конфликты среди ваших товарищей. Бывают ссоры и мелкие кражи. Тебя будут слушаться, я знаю, - он хорошо улыбнулся при этом. Я не мог не ответить на эту улыбку: - Будь спокоен, Вальтер. Ребята у нас хорошие. А мелкие распри мы сами погасим: коллективно будем воздействовать. На следующий день я приступил к новым обязанностям. Рабочие команды разошлись по местам. На блоке остались Вальтер, штубендисты, несколько больных и я. Пошли в ход скребки, швабры, метлы, щетки, тряпки. Все помещения, столы, скамейки, шкафы, миски, кружки должны быть в идеальном порядке. В эти часы дня весь лагерь приводил себя в порядок. С улицы доносились шелест колес, мнущих гравий под тележками мусорщиков и труповозов, шуршанье метел, торопливый стук деревянных колодок. Иногда раздавалось громкое топанье кованых сапог - это проходили эсэсовцы, и тогда мы старались не попадаться им на глаза: никогда не знаешь, что взбредет им в голову... А вечером наступало самое приятное время. Возвращались рабочие команды, в бараках становилось тесно, помещение гудело от множества голосов. Здесь можно было съесть миску брюквенной похлебки, повидать друзей, сходить на другие блоки. Больше я не чувствовал себя одиноким, рядом со мною были и Валентин Логунов, и Сергей Котов, заходил Яков, я чувствовал на себе всегда внимательный взгляд Вальтера, рядом появился еще один интересный человек, Николай Кюнг. Он был преподавателем истории, а в армии - политруком. Нет, не только в армии. Николай Федорович Кюнг и в Бухенвальде чувствовал себя политруком... По вечерам, быстро раздевшись и забравшись на нары, заключенные долго дрожали от холода - окна закрывать не полагалось, в одежде спать не полагалось, а одеялишки были тонкие, редкие, вытертые. Пока не согреешься, тесно прижавшись к соседям, - не уснешь. И вот в темноте раздается голос: - Ну что же, братцы, продолжим... Это Толстяк начинает свои бесконечные повествования... Давно повелось на 41-м блоке: как только все улягутся по клеткам и погаснет свет, раздается этот голос. Он принадлежит человеку, которого никто не зовет по имени, а только Толстяк, Тюфяк. Он совсем не толстый, но у него короткие и сильные ноги, которые легко и свободно носят присадистое, квадратное тело. Из-за этого он не кажется отощавшим. Фантазия Толстяка неисчерпаема. Русские сказки, легенды, былины переплетаются с бесконечными вымыслами о царях и царицах, о королях и прекрасных принцессах, об их хитроумных и рисковых любовных похождениях. Николай Кюнг всегда умел почувствовать момент, когда слушателям надоедали прихотливые истории Толстяка, и переводил разговор на другое. Он пересказывал древнегреческие мифы, легендарную историю Троянской войны, сцены из "Одиссеи", сюжеты из русской истории и всегда как-то незаметно подходил к эпизодам героической борьбы русского народа с иноземными захватчиками, рассказывал о Ледовом побоище, о битве при Калке, о Полтавском бое, о разгроме армии Наполеона, о Шипкинской обороне. Вначале не знали, кто ведет эти рассказы. Николай Кюнг появился на 41-м блоке недавно. Его привезли из Бельгии с каменноугольных шахт в числе тринадцати других офицеров, которые сорвали вербовку пленных во власовскую армию. В разговор включался Валентин Логунов. Он рассказывал о службе в армии, о своих многочисленных побегах из плена. Эти разговоры были нужны людям, как пища. Изнуренные тяжелой работой, часто побоями, болезнями, собственной немощью, они жаждали рассказов о мужестве, о человеческом достоинстве, терпении, чести. Это поднимало их способность к сопротивлению, не позволяло опускаться до уровня рабочей скотины, как хотели эсэсовцы. А скоты попадались в этой огромной массе людей. И еще какие скоты! Жил на нашем блоке молодой парень по имени Адамчик. Он любил похвастаться своими любовными похождениями, рассказывал, как за ним бегали девушки и "липли" замужние женщины, а он будто бы легко бросал их. Свои похотливые историйки он сопровождал самой разнузданной, грязной бранью. Конечно, на блоке часто раздавалась матерная ругань, и на это мало кто обращал внимание. Часто таким образом люди выражали злость, досаду, отчаяние, но у Адамчика она была особенно смачная и отвратительная. Может быть, потому еще, что он был очень молод. Слушая его, люди пожилые качали головами, а молодежь охотно повторяла его пошлые прибаутки. Обидно было видеть, что часть хороших ребят подпадает под его влияние. Я решил проучить Адамчика. Воскресный день ветреный, слякотный. Мокрый снег застилает землю, залепляет стены и крыши бараков, мгновенно нарастает на плечах пробегающих людей. Заключенные жмутся по своим блокам. У нас во флигеле А собралось человек двести, пришли поболтать из других блоков. Тут же Яша Никифоров. У него в руках раздобытая где-то с помощью немцев-заключенных гитара. Он неторопливо щиплет струны, неторопливо вокруг него струится разговор. Все сегодня настроены лениво, вольно, отдыхают, никуда не спешат. Вот я и решил, что настала подходящая обстановка разыграть Адамчика. - Есть у нас паренек, - говорю, - забавно рассказывает о своих похождениях. Не хотите ли послушать? Вокруг оживились: - Давай! Просим! Я посмотрел на Адамчика, он так и просиял весь. - Ты, - спрашиваю, - Адамчик, давно в Бухенвальде? - Скоро будет год. - Ты вчера рассказывал о девушке Гале, которая очень тебя любила, а ты бросил ее беременную и нашел другую женщину. Неужели тебе не жаль ее было? Адамчик не понял иронии в моих вопросах, он сиял, считая себя героем. Видя, что мы собрались плотной толпой, наш блоковый Вальтер забеспокоился: не митинг ли устроили русские? Ленька заверил его: разбирается моральный вопрос - и посоветовал Вальтеру уйти на время куда-нибудь на другой блок. Вальтер махнул рукой и остался, жадно прислушиваясь к тому, о чем мы говорим. А Адамчик вошел в раж от всеобщего внимания: - А чего их жалеть - баб и девок? Все они распутницы, сами вешались мне на шею... - А твои сестры - тоже распутницы? Мой вопрос застал его врасплох: - О сестрах не знаю... - А твоя мать? Адамчик смутился, заключенные настороженно ждали, что будет дальше. - О матери я ничего не говорил... Моя ирония кончилась, я говорил уже жестко: - Зато часто поминал чужих матерей. А теперь займемся арифметикой. Тебе сейчас 18, а до войны тебе, следовательно, было 16. Когда же ты успел так много нашкодить? Да на тебя, сопляка, наверное, еще ни одна девка посмотреть не успела... Все вокруг захохотали, Адамчик пристыженно молчал. Я решил все высказать до конца: - Ты своим грязным вымыслом порочишь женщин, которые там сейчас слезы о нас льют. А скольких людей ты оскорбил своей матерной бранью? У меня сын такой же по возрасту, я бы стыдился, если бы он на тебя был похож... Послышался одобрительный гул. Кто-то выкрикнул к удовольствию всех: - Не Адамчик, а "мадамчик"! Снова две сотни глоток забились в сокрушительном смехе. Смеялся вместе с нами и совершенно успокоившийся Вальтер. Так это прозвище и пристало к парню. С тех пор его уже никто не стал слушать. Адамчик был повержен... Хорошо налаженную жизнь нашего блока 41 не изменил даже приказ комендатуры очистить барак и всем перебраться на 30-й блок. Здесь предполагалось расположить пригнанных недавно норвежцев. Имущества у нас никакого. Перебрались мы быстро. Беспокоило нас только одно: Вальтера вызвали к первому старосте лагеря Эриху Решке. Мы знали: ему предлагают остаться на 41-м блоке с норвежцами. - Останется или не останется? - тревожно переговаривались мы. -Конечно, там ему будет легче. Эти норвежцы - врачи и студенты, люди интеллигентные. Они будут получать посылки и уж, разумеется, Вальтера не оставят без подарков. И какова же была наша радость и гордость, когда прибежавший Ленька громогласно сообщил: - Вальтер отказался от норвежцев, он остается с нами! И когда Вальтер Эберхардт появился в дверях блока, мы встретили его возгласами и рукоплесканиями. Он был глубоко растроган и тут же деятельно принялся хлопотать. Достал где-то несколько лишних одеял, кому-то сумел сменить порванное белье, притащил на блок кое-что из теплых вещей, чтобы раздать их самым слабым и больным. Зато, когда подошел день его рождения, 24 ноября, мы решили его отпраздновать торжественно. Вечером после переклички в бараке негде было яблоку упасть. Пришли товарищи из других блоков - советские и немецкие. Гостей пришлось устраивать на шкафах и балках. Вальтера усадили в конце длинного стола и торжественно преподнесли ему поздравительный адрес - его разрисовали свои же художники и написали по-немецки: "Десятый день рождения - в тюрьме и Бухенвальде. Этого многовато, милый Вальтер. Давай в одиннадцатый раз встретимся на воле, а пока горячо поздравляем! Самые лучшие пожелания ко дню рождения. Твои русские товарищи". Но самым главным подарком был большой торт, сделанный из хлебных крошек, с пятиконечной звездой из свекольного повидла, который величественно, под аплодисменты внес Ленька, верный помощник и переводчик Вальтера. А Вальтер, ни о чем не подозревавший даже днем, был совершенно потрясен и от волнения забыл все русские слова. Он что-то пытался говорить по-немецки, но слова его тонули в гуле приветствий. Нет, положительно все складывалось как нельзя лучше на нашем 41-м блокр. Здесь заключенных не били, здесь царила атмосфера дружелюбия. И это было замечено кое-кем... Как-то ко мне подошел Василий Азаров: - Иван Иванович, кто-то у вас по вечерам ведет поучительные беседы... Я хитрю: - Есть такое дело. Увлекательно рассказывает, а кто - не знаю, не видно в темноте... - Ну, вы-то, вероятно, знаете, - смеется Василий. - Это ваши ребята хорошо придумали. Многие одобряют работу на вашем блоке и просили передать, чтобы вы соблюдали большую осторожность. Когда кто-то рассказывает, выставляйте у дверей надежных ребят на случай появления эсэсовцев. Я давно в Бухенвальде и знаю, что это не лишнее. Кроме того, во время рассказа никого не выпускайте из блока. Вы меня поняли? Договорились? - Понял. Договорились. Я был рад. Вот и первое поручение. Не знаю, от кого оно исходит, но Василий говорит так серьезно не случайно и не только от себя. Действительно, все складывается как нельзя лучше. Я уже чувствую себя нужным и даже полезным кому-то. И вдруг один нелепый случай чуть было не опрокинул все... Зима - время самое тяжелое для плохо одетых, изможденных недоеданием узников Бухенвальда. Участились смерти, труповозы не успевали убирать мертвых. В один из рабочих дней Ленька сказал мне: - Иван Иванович, на 25-м блоке больных на целый день запирают в умывальной. Это блоковый - Вилли Длинный - хочет показать эсэсовцам, что у него образцовый порядок и все люди на работе. Я не сразу поверил этому. Вилли? Может ли он пойти на такое? А Ленька тормошит меня: - Не верите? Пойдемте вместе, посмотрим. Я отправился за ним. Вошел в барак. Никого. Две двери: правая, в уборную, открыта, левая - заперта. В замочную скважину видно: на цементном полу сидят люди. Не шевелятся. Я дал знак Леньке: постучи в дверь. Он легонько стукнул. Кое-кто из сидящих шевельнулся, несколько голов повернулись к двери и тут же опустились. Не могу передать, какое чувство ярости и жалости овладело мной. Мы с Ленькой переглянулись и решили идти к блоковому протестовать, доказывать - словом, там видно будет... Но едва я обернулся от двери, как увидел Вилли. Он стоял передо мной гора горой - высоченный, могучий, в плечах косая сажень, а рядом с ним два его помощника. Недолго раздумывая, Вилли схватил меня за шею огромными лапищами и поволок в помещение. Я еще пытался сопротивляться, хватался руками за косяки дверей. Били основательно. Чья-то услужливая рука подала Вилли железный скребок, каким обычно очищают наледь с лестниц. Я помню только одно - Ленька выскочил из барака и закричал что было сил: - Братцы! Русские! Помогите! Убивают нашего подполковника Ивана Ивановича! Только после я узнал, что было дальше. Первым во главе команды мусорщиков ворвался Толстяк. Он бросился к Вилли Длинному с метлой в руках. У Вилли был только один путь для отступления - вбежать в спальню и выпрыгнуть в окно. У входа в барак уже толпились, русские. Вилли в несколько прыжков добежал до 30-го блока, надеясь найти защиту у Вальтера Эберхардта. Он ведь знал, каким авторитетом пользуется Вальтер у русских! Но Вальтера на блоке, видимо, не было, зато неизвестно откуда взявшиеся русские пытались поймать его. Вилли снова выпрыгнул через окно спальни и где-то скрылся. Я очутился в лазарете. Русские врачи Суслов и Гурин уже залатали пробоины, полученные мной от скребка, положили примочки на ушибленные места. И вот я лежу на нарах в своем 30-м блоке. От нервного потрясения меня кидает то в жар, то в холод. Временами погружаюсь в забытье. Когда я окончательно пришел в себя, увидел, что около меня сидит пожилой человек с большой головой, грубо отесанным лицом. Его широко расставленные серые глаза участливо смотрят на меня. Я догадался, что это третий староста лагеря немецкий коммунист Пауль Шрек. Он положил руку на мою перевязанную голову и спросил по-русски: - Ты можешь, Иван, сейчас понять, что я скажу? - Постараюсь понять, говори. - Нельзя, Иван, допустить, чтобы сегодняшний случай стал причиной ненависти и конфликта между советскими товарищами и немецкими коммунистами. Ты об этом подумай. Ответ дашь через товарищей, которые придут к тебе, - добавил он, поднимаясь. Желаю тебе скорого выздоровления. Прошло сколько-то времени, и я увидел перед собой пожилого, тощего-претощего немца, наклонившегося надо мной Через большие стекла очков смотрели на меня грустные глаза. - Меня зовут Густав Bегерер, я врач, - сказал он тоже по-русски. -Тебе нужна какая-нибудь помощь? - Спасибо за заботу, Густав. Мне ничего не нужно. - К тебе, Иван, есть просьба от немецких товарищей. Некоторые русское происшествие на 25-м блоке стараются раздуть. Это может иметь тяжелые последствия и для вас, и для нас. Ты, Иван, должен помириться с Вилли. Он человек неплохой, только грубый, невоспитанный, деревенский. - Ты, Густав, требуешь невозможного. Меня Вилли Длинный избил, и я же должен просить у него прощения. - Прощения просить не нужно. Ты только перейди хотя бы временно на 25-й блок. Я упорствую: - Тут дело сложное, Густав. Если бы речь шла только обо мне, все можно было бы просто уладить. Но Вилли издевался над больными, истощенными людьми. Этого теперь не скроешь... - Вилли мы накажем сами. Даю слово, что на всех блоках, где старостами немецкие коммунисты, никогда ничего подобного не повторится. Он ушел. Опасения немцев имели под собой почву. Среди русских возбуждение. Вошел Ленька, потирая пудовые кулаки: - Иван Иванович, сегодня после поверки всех немцев-блоковых перебьем. Уж это мы организуем! Он стоял передо мной, как солдат, готовый выполнять боевое задание. Я сам еще не все понял и решил, но чувствовал, что немцы обеспокоены не случайно, последствия конфликта могут быть самые тяжелые и для них, и для нас. - Садись, Леня. Давай обдумаем вместе. Дело тут очень сложное. Ты говоришь: перебьем всех немцев-блоковых. Ну, а Вальтера тоже убить? Интересно, что он скажет. Я знаю, Вальтера. - Нет, Вальтера не тронем. - А блоковых 60-го и 44-го блоков тоже убить? - Говорят, они хорошие ребята, не тронем. - Вот видишь. Немцы разные. В лагерях военнопленных мы видели только охранников и знали: это наши враги, их надо ненавидеть и обманывать. А здесь все по-другому. Видел, кто сегодня приходил ко мне? - Видел. Это очень уважаемые немцы. Так они приходили выгораживать своего Вилли? - Нет, они не выгораживают Вилли. Они говорили о другом. Если вы начнете избивать немцев, у них тоже защитники найдутся. И тогда пойдет свалка. Эсэсовцам это, конечно, понравится. Они даже уберут этих блоковых, но посадят своих зеленых. А кто от этого выиграет? Представь себе, на нашем блоке вместо Вальтера будет какой-нибудь бандюга! Нет, Леня, ваш план не годится. Вилли будет наказан своими товарищами. Людей больше в умывальнике держать не будут. Спасибо, что ты углядел это. А теперь, как старший, приказываю: немцев не трогать, Вилли не трогать. Когда придет Валентин Логунов, скажи ему: пусть зайдет ко мне. Дальнейшего я уж никак не ожидал. Ленька вдруг принял стойку "смирно", приложил руку к своему плоскому митцену, повторил приказ и, сделав поворот по-военному, удалился четким шагом, звонко щелкая своими деревянными колодками. В тот день ко мне приходило много немецких и русских товарищей. Среди них был первый знакомый мне немец Ганс из вещевого склада, блоковые 44-го и 60-го блоков. Озабоченно посверкивал очками Генрих Зудерланд. Приходил Эрнст Буссе, старейший немецкий коммунист, капо лазарета. Все пожелания немецких товарищей сводились к одному: я должен перейти на 25-й блок, безопасность мне гарантируется, а также лечение и покой. Русские считали по-разному. Одни говорили: надо идти к Вилли и положить конец конфликту, другие опасались за меня: у Вилли штубендисты-уголовники да еще голландцы, убьют или отравят. Я слушал всех, а сам размышлял: до сих пор я видел от немецких коммунистов только хорошее и уже привык им верить. Их слово было крепкое и дружественное слово. Вспомнил голландского фельдшера, работавшего в процедурном кабинете. Он заметил мою опухоль на шее и лечил меня: что-то втирал, массировал, похлопывал, делал все очень заботливо и осторожно. Почему я должен опасаться голландцев? Последним в этот день зашел ко мне Николай Кальчин, всем известный и уважаемый в лагере человек. - Вот что, Иван Иванович, долго убеждать не стану. От группы советских товарищей прошу тебя перейти на 25-й блок. С кем надо, уже договорились. Я тебя сейчас провожу туда... Я не прекословил: это решение у меня уже созрело. Стал собираться. Подошел Вальтер. Он все понял без слов и смотрел на меня одобряюще. Тут же стоял Ленька, готовый броситься на помощь. Я подмигнул ему: дескать, все будет в порядке, а мы сами с усами и знаем, что надо делать. Он широко улыбнулся, видимо, поняв меня: - На 25-м блоке есть хорошие ребята. Они уже все знают. Организуют охрану. Второй раз сегодня я подхожу к 25-му блоку. Утром я бежал сюда решительный и непримиримый, сейчас еле бреду. Вилли сидел за столом во флигеле А, положив перед собой здоровенные, как кувалды, кулачищи; Его трудно узнать: метла Толстяка оставила на его физиономии следы. Это я заметил сразу же и заметил не без удовлетворения! Ото лба до подбородка тянулись багрово-синие взбухшие полосы. Вместо глаза была узкая щель на густо-синем бугре. При нашем появлении лицо Вилли перекосилось. Я так и не понял, что оно отразило: злобу, раскаянье, дружелюбие? Николай Кальчин долго изъяснялся с Вилли по-немецки, потом Вилли обратился ко мне, а Николай переводил: - Ты, Иван, живи во флигеле Б, а я буду в А. Лежи и поправляйся. Твою работу гигиенварта я возьму на себя. - Спасибо, Вилли, Буду жить у тебя, если ты больше не будешь мучить людей. - Будь спокоен, Иван, этого больше не будет... Уходя, Николай сказал мне: - Иван Иванович, оберегай Вилли от наших ребят, а то они его убьют. Тебя, как старшего товарища, они послушаются. Он еще долго тряс кулаком перед носом Вилли, но при этом громко смеялся, и Вилли тоже смеялся. Как мне показалось, искренне. Конфликт на этом закончился. На 25-м блоке я прожил всего два дня. На блок зашел первый староста лагеря Эрих Решке, крепко пожал мне руку и сказал, что я могу вернуться на свой блок, так как Вилли переводится в карантинный лагерь. Я не замедлил воспользоваться разрешением и, попрощавшись с Вилли, сразу же отправится на 30-й блок, где у меня были надежные и крепкие друзья. Глава 7. "Мы не волки!" Я возвращался из ревира, куда отводил заболевших. На крыльце барака меня встретил староста лагеря Пауль Шрек. - Я жду тебя, Иван. Пойдем на блок, нужно поговорить. В большом помещении барака пусто. Только Вальтер Эберхардт сидит на своем месте за столом и по своему обыкновению то ли дремлет, то ли думает о чем-то. Во всяком случае, на нас он не обращает никакого внимания. Или делает вид, что до нашего разговора ему нет дела. Мы сидим у другого конца длинного стола. Пауль смотрит в мое лицо испытующе, словно ощупывая каждую черту. Его широко расставленные серые глаза печальны и озабочены. - На днях, Иван, в малый лагерь прибыл большой транспорт евреев. Всех, кто не мог дойти до лагеря, уничтожили. А те, кто еще дышит, лежат вповалку, даже баланду себе принести не могут. Несколько дней не ели. Я посылал кое-кого, чтобы принесли им пищу, но баки до них не доходили. Видно, их заносили в укромные места, а потом пустые кидали на дорогу. Я понимаю, все голодные, но все-таки люди должны быть людьми, а не волками... Немецкие товарищи просят тебя, Иван, доставлять евреям пищу. От такого поручения я не могу отказываться: большие глаза Пауля смотрят на меня все более требовательно и строго. - Что надо для этого сделать, Пауль? - Собрать надежных ребят и отнести в целости бачки с баландой в малый лагерь. - Сколько для этого надо человек? - Не менее двадцати... - Так. Можно, конечно, для этого использовать дневальных, но в это время они должны нести баланду на свои блоки... - Давай сделаем так, -говорит Пауль, -попросим ребят отнести бачки после уборки помещений, часов в 12. Баланда уже будет готова. - Ладно, Пауль, я это организую. Сам знаешь, что советские люди здесь - самые голодные. Но мы не волки... Пауль посмотрел на меня потеплевшими глазами, бросил руку на мои сцепленные ладони, лежащие на столе, пожал их и сказал, поднимаясь: - Спасибо, Иван. Я в вас уверен. До 12 оставалось немного времени, кликнул дневального Леньку, второго штубендиста Георгия Остапчука и всех ребят, которые сегодня оставались на блоке. Долго уговаривать их не пришлось. Они разошлись по лагерю отыскивать пригодных для этой работы, а я отправился на 25-й блок, Васька Цуцура, штубендист, узнав, зачем я пришел, уверенно заявил: - Не беспокойтесь, Иван Иванович, все сделаем, как положено русским людям. Чисто сделаем. Чуть раньше двенадцати я - у кухни. Здесь уже человек 20 русских, несколько чехов и поляков. Баланда разлита по бакам. И вот процессия направляется к воротам малого лагеря. Впереди Жорка Остапчук со штубендистом из нашего блока поляком Юзефом. В середине рядов Ленька Крохин с чехом Иваном. Я замыкаю шествие, наблюдаю, чтоб ни один бак не ушел на сторону. Но понимаю: мое наблюдение излишне, ребята надежные. У ворот ждет Пауль Шрек. Он сдержан по природе, но я чувствую, что разволновался, увидя нашу полосатую процессию. Улыбается, что-то кричит, жестикулирует. Но лагерь есть лагерь, здесь не принято громко выражать свои чувства. Надо еще доложить дежурному эсэсовцу о нашей колонне и получить разрешение на вход в малый лагерь. Вносим баки в один из бараков, ставим в ряд. Первая половина задачи выполнена: пищу донесли. Теперь надо кормить голодных. А пока можно перевести дух и осмотреться. То, что мы увидели здесь, - не поддается никакому описанию. Даже сейчас, как только эта картина встает перед глазами, мне делается нехорошо. Представьте себе длинный узкий проход и по обе стороны четырехъярусные клетки. А в них только лихорадочные черные глаза на выбритых до синевы головах. Глаза жадно уставились на баки с пищей, другие с любопытством рассматривают нас, в третьих уже нет ни жадности, ни любопытства. Эти глаза умирают. На что уж мы всего повидали, но тут оцепенели под взглядами этих бесконечных голодных глаз. Да неужели у них можно отнять брюквенную похлебку! Неужели!! Как хорошо, что мы не волки, что мы донесли баки! Теперь я до конца понял одно лагерное выражение. Если заключенный слабел до того, что слово "доходяга" не вполне определяло его состояние, говорили: "он уж как еврей", это значило - совсем, безнадежно конченный. Несколько дней точно в 12 часов мы собирались у кухни, поднимали полные баки баланды и тащили их в малый лагерь. Они все равно умирали десятками, эти евреи, но их пригнали несколько сот: и многих мы все-таки спасли... Поручение Пауля Шрека я принял как поручение некоей группы, которая и меня на первых порах взяла под свою опеку, а теперь и от меня требовала отдачи. Конечно, любое поручение постараюсь выполнить непременно. Я обязан это сделать. А главное - хочу это делать. Так же, как мне в разное время помогали люди, я хочу быть полезным кому-нибудь. Разве я могу забыть людей, которые ходили за сыпнотифозными больными в лагере военнопленных в Полоцке?! Что уж говорить - на госпиталь или больницу это заведение мало походило. Деревянный барак, голые нары. Больные валялись по нарам и по полу в сапогах, шинелях. Просили пить, но... вода не подвозилась Очнувшись после нескольких дней бессознательного состояния, я наблюдал, как санитары из военнопленных таскали снег в кружках и котелках, растапливали его на железных печках и теплой водицей поили тифозных. И был там доктор-милый хлопотун. Я хорошо помню его густые, торчащие врозь усы, его белорусское мягкое произношение, его ласковые карие глаза. Он носил какую-то полувоенную одежду, но мне было сразу видно, что он не военный, а недавно мобилизованный гражданский доктор. Он входил по утрам, разбрасывая шутки и прибаутки. Однажды я очнулся от забытья и увидел его лицо, наклоненное надо мной. - А... вот вы и проснулись, товарищ подполковник, - бодро приветствовал он меня. - А я вам малинки принес. -И подает мне дымящуюся кружку кипятка со свежим июльским запахом малины. И в следующие дни он усиленно отпаивал меня "малинкой". Оказалось, где-то за бараком он нашел занесенные снегом кусты малины, обрывал верхушки и кипятил их в талой воде. Только это лекарство и было в его распоряжении. Но приправленное добрым словом и заботой, оно все-таки помогало. Так неужели за такую доброту я не сделаю, что в моих силах, чтобы помочь другим? Следующее поручение не замедлило. Тот же Пауль Шрек сказал мне однажды: - Иван, послушай меня и пойми правильно. На одном из французских блоков есть странный человек. Его называют бароном. Вероятно, это так и есть. Он часто получает посылки с продуктами. Всего не съедает, но ни с кем не делится. Продукты портятся. Вокруг его нар стоит дурной запах. Иван, нужно этого барона... как это у вас в России называется? Пауль сжал кулак и спросил: - Вот это что? - Это по-нашему кулак. - Ну, а если сделать так, - при этом Пауль сделал энергичный жест другой рукой, как будто отсекая кулак, - был кулак и его не стало. Я понял, что он хотел выразить, и громко рассмеялся: - Это называется "раскулачить". - Вот, вот, барона надо раскулачить. Немецкие и французские товарищи просят тебя это сделать. Я пришел в полнейшее недоумение: - Но, Пауль, почему я должен это делать, а не сами французы, которые живут с ним? Там есть и блоковый... - Это наше общее дело, Иван. На том блоке, кроме французов, живут бельгийцы и люксембургцы. Среди них есть люди, которые считают, что нельзя посягать на личную собственность. Они боятся обидеть барона. А блоковый у них - немецкий коммунист. Ему это сделать тоже нельзя. Пойдут слухи, что немцы обирают, притесняют заключенных. Лучше всего это сделать тебе, Иван. Ты гигиенварт и можешь прийти на блок под видом санитарного контроля. Если же французы пожалуются эсэсовцам - блокфюреру, он только одобрит действие санитарной комиссии. - Я боюсь другого, Пауль. Боюсь, что наше вторжение на французский блок вызовет нежелательный конфликт. - Мы надеемся, Иван, на твою тактичность. Кроме того, там будут присутствовать очень авторитетные среди французов люди, например, Марсель Поль и полковник Фредерик Манэ, которых ты знаешь. - Хорошо, Пауль, я возьмусь за это. Только дай мне сроку сутки, я подберу надежных товарищей. - Действуй, Иван. Завтра зайду за вами. "Дай мне сутки", - сказал я Паулю Шреку. И когда говорил это, мысленно уже прикинул, кого прихвачу с собой. Но упоминание о знакомых французах вызвало некоторые раздумья. Да, у меня есть знакомые среди французов. Некоторое время тому назад меня познакомили с Марселем Полем. Однако мы не почувствовали симпатии друг к другу. Быть может, в этом виноват переводчик. Во всяком случае мне казалось, что Марсель Поль относится ко мне с недоверием и настороженностью. Почему? До сих пор я не дал себе труда выяснить это. Сейчас мне бы очень пригодилось его расположение... А вот на полковника Фредерика Манэ я могу рассчитывать. Мы подружились как-то сразу и часто встречались. Полковник Манэ - весельчак и балагур, И мы хорошо понимаем друг друга, несмотря на то, что я не знаю французского, а он - русского. На другой день, прихватив в качестве переводчика Анатолия Смирнова, бывшего артиста балета, жившего на нашем блоке, я отправился к французам. На всякий случай предупредил о своем визите Валентина Логунова. Собирался взять с собою Василия Цуцуру, но раздумал: Васька-парень смелый, но слишком порывистый, необузданный. Как бы дров не наломал... В тот час на французском блоке оставалось немного народу. Барон лежал на своем месте. Его худые грязные ноги свешивались с нар. Не удивительно: большая половина нар завалена мешками, мешочками, свертками и узелками. Я объявил барону, что пришла санитарная комиссия, велел ему сойти с нар и не мешать. Перед моим лицом поднялась маленькая головка, худое вытянутое лицо с горбатым носом и мутными глазами. Сухонькие ноги послушно сползли с нар. Барон оказался маленьким и тощим. Поддерживая штаны на втянутом животе, он с ворчанием отошел в сторону. Стали подходить французы. Все они тоже тощие, почти у каждого на шее шарф или тряпка. Вот чудаки! Русские все, что найдут для утепления, наматывают на ноги, а французы - на шею. Кто из нас прав? Подошедшие переговаривались громко, не стесняясь. Я чувствовал в их голосах явное недоброжелательство. Анатолий Смирнов переводил мне отдельные выкрики: - Вот русские, народ неугомонный! - И что им надо от старого человека? - Оберут его начисто! - Давайте прогоним их! Но тут вплелись другие голоса: - Русские никогда нам ничего плохого не делали. - Пусть проверяют. И мы посмотрим, что у старикана запрятано... Быстро взглянув на собравшихся, я успел заметить знакомых ребят с нашего блока. Откуда они взялись? И Васька Цуцура подмигивает мне: валяй, мол, Иван Иванович, в случае чего мы здесь. В стороне стоят Пауль и Фредерик Манэ. Недовольство толпы нарастало, и я поспешил ускорить процесс "раскулачивания". Из мешков и мешочков извлекал консервы, помятые пачки печенья и плитки шоколада, заплесневелые мясные копчености и рыбу, отдающие мерзким запахом гнили, прозеленевшие куски сыра. Все это я аккуратно раскладывал на столе, чтобы все было видно. Люди жадно смотрели на вкусные вещи и все-таки брезгливо отодвигались от дурного запаха. Настроение наблюдающих явно переменилось. Теперь крики возмущения относились, пожалуй, к барону. Вдруг один из французов, длинный, сухой, разразился громким хохотом. Хохотал он заразительно: хватаясь за живот, приседал, громко хлопал себя по ляжкам. И этот смех вдруг охватил всю толпу. А барон стоял невдалеке и смотрел на все мутными глазами, словно не понимая, что происходит. Оставив ему немного продуктов, я обратился к блоковому тоном, не допускающим возражения: - Все, что протухло, немедленно уничтожьте, остальное распределите между слабыми в вашем блоке. С этими словами я двинулся через толпу к выходу. А барак гудел криками одобрения. Нет, мы, русские, не волки. Прав Пауль Шрек. Мы не волки! Даже когда обстановка толкала к состоянию озверения, мы находили в себе силы не быть волками. В Полоцком лагере военнопленных произошел такой случай. Комендант распорядился, чтобы всю одежду новой партийце которой прибыл я, пропустили через дезокамеру. Пленные сбросили шинели, брюки, гимнастерки, белье и остались голыми на нарах. Часа через полтора одежду принесли и бросили кучей на пол - разбирайтесь, мол, сами. И тут оказалось, у кого-то пропала шинель, кому-то не хватило брюк или гимнастерки. Начался ропот. Вошел человек с повязкой старшего полицая. Посыпались возмущенные жалобы. Да и как не возмущаться: у военнопленного все имущество - что на себе, как же остаться без штанов или шинели - зима на дворе! Старший полицай успокоил: - Сейчас все найдется... По его распоряжению ввели четырех пленных. Все они были неестественно толстые. - Раздевайся!. -приказал старший полицай одному. Оказалось, что на нем навьючены две шинели, две гимнастерки, лишнее белье. Поднялись крики возмущения: - Мерзавцы! У своих забрали! Дать им как следует! Но когда старший полицай ударом по голове свалил голого человека на пол и стал избивать его, крики враз смолкли. Даже пострадавшие перестали возмущаться. И никого уже не радовало, что вещи нашлись. С полчаса после ухода полицаев в комнате царило молчание. Потом прорвалось: - Пропади пропадом эта шинель! Если бы знал, что так случится, не стал бы докладывать. - Правильно они получили! Это что же, свой брат пленный будет у тебя последнюю рубашку сдирать, а ты молчи! - Ну уж не так же наказывать! Лучше убить, чем истязать! - За это убить! Уж ты слишком! Достаточно было снять с них все ворованное, ну, и постегать, что ли... Нет, нет, явное большинство было против жестокого наказания. Нет, и тогда мы не были волками! И когда здесь, в Бухенвальде, трудно было норвежцам, разве мы - русские - им не помогали? - Их было 350-норвежских студентов, молодых белокурых парней. Говорили, что это - сыновья известных юристов, коммерсантов, которые принимали участие в каком-то антигитлеровском мероприятии. Их поселили в отдельном бараке, огороженном колючей проволокой, в том самом 41-м, из которого выселили нас, еду носили с эсэсовской кухни, передавали посылки, на работу не посылали. Здоровые, веселые парни слонялись целыми днями за загородкой, вызывали любопытство всего лагеря. Около колючего забора все время кто-нибудь топтался. Русские тоже подходили к колючему забору, завозили знакомства, меняли самодельные вещички на еду. Но однажды утром лагерь узнал, что норвежцев больше нет, их куда-то увезли. Просочился слух, что они выходили из лагеря в эсэсовских шинелях. А через несколько месяцев они снова появились в Бухенвальде. Только теперь трудно было узнать белокурых красавцев. Все они были в полосатых штанах и куртках, бритые, худые, печальные. Их затолкали в самый грязный барак малого лагеря и не давали есть. В лагере все новости распространяются с молниеносной быстротой. Прошло только часа два после того, как норвежцев привезли, а Вальтер Эберхардт уже рассказал мне их историю. Всех студентов действительно одели в эсэсовскую форму и погнали на строительство "атлантического вала" в качестве надзирателей. Но лагерь уже научил кое-чему молодых людей. Никакие угрозы, ни уговоры родителей не заставили их служить Гитлеру. Тогда командование выстроило их и объявило, что все они будут расстреляны. Строй не дрогнул. После паузы последовало предложение: расстрел не будет массовым, если вожаки сделают три шага вперед. Все 350 человек сделали три шага вперед. И вот теперь грязные, исхудавшие, они снова здесь, в лагере. Им помогали многие всем, что имели. Им помогали русские, которые ничего не имели, кроме пайки хлеба и миски баланды. Каждый отливал четверть литра, а хлеб теперь делился не на четверых, а на пять человек. "Русский солидаритет!" - восхищенно говорили норвежцы. А разве мы делали что-то особое? Просто мы - не волки! Глава 8. Сопротивление? Этого мало! Зима в Тюрингии слякотная, туманная. Выпадет ночью снег, покроет чистой пеленой серые улицы и темные крыши Бухенвальда, осветит все вокруг ровным белым светом, а днем подует ветер, зашумят голые ветви буков на горе Эттерсберг, и останется на мостовых грязная кашица да лужи. День в Бухенвальде начинают труповозы. У них особенно много работы зимой. Все утро их легкие тележки на резиновом ходу разъезжают от блока к блоку. И вот уже, смотришь, нагруженные, прикрытые сверху куском парусины направляются к воротам крематория". Крематорий дымит круглые сутки. Вместе с черным дымом из трубы его вырываются длинные языки пламени, бросая багровые отблески на притаившийся в тумане лагерь... Кто же остановит эту фабрику смерти? Кто отомстит за страдания десятков тысяч людей, которые лежат сейчас в тесных клетках холодных бараков, ожидая сигнала побудки? Кто свернет на сторону хищные рыла пулеметов, направленных на спящий лагерь с двадцати двух вышек? Кто? Кто? Неужели мы? Те, кто еще не вылетел в трубу и бродит по лагерю, стуча деревянными колодками? Неужели мы? Неужели мы еще способны на это? Неужели... Да! Именно об этом надо думать! Именно об этом думаю я туманной слякотной зимой 1943 года. Я уже не новичок в Бухенвальде. Знаю кое-что из его истории. Да и как не знать, когда мои друзья Генрих Зудерланд, Ганс, Вальтер Эберхардт - это живая (еще живая!) история Бухенвальда. Шесть лет назад, здесь, на горе Эттерсберг, по приказу Гиммлера началось строительство лагеря для противников фашистского режима. Сюда, на гору Эттерсберг, были доставлены первые партии заключенных из лагерей Саксенбург и Лихтенбург. Это были коммунисты и антифашисты, немецкие рабочие, ученые, врачи, журналисты, цвет и гордость Германии. Они умирали здесь сотнями от эпидемий, голода и палок эсэсовцев, от доносов и издевательств зеленых. Они гибли и боролись, боролись за то, чтобы жизнь даже в этом проклятом месте была более осмысленной и справедливой. И вскоре эсэсовское начальство убедилось, что только политические способны поддержать дух дисциплины и порядка, уберечь лагерь от грязи и заразных болезней. Эта борьба шла не один год, и когда осенью 1941 года в Бухенвальд стали поступать первые партии советских военнопленных, эта борьба еще не закончилась. Но дух взаимопомощи и интернациональной солидарности уже торжествовал в Бухенвальде. И колючая проволока, которой отделяли военнопленных от остального лагеря, не была непреодолимой преградой. Бачки с баландой и дополнительные буханки хлеба каждый день передавались в лагерь военнопленных. Комендант лагеря несколько раз лишал всех заключенных суточного пайка. Голодовка кончалась, и снова бачки с супом и хлеб проникали через колючую проволоку. Только на основе этой солидарности и могло начаться то сопротивление, в некоторые тайны которого и я был теперь посвящен. Его благодетельная рука коснулась не только меня. Валентин Логунов, бывший в первые дни самым бесправным флюгпунктом, брошенный в штайнбрух, теперь работает в рентгеновском кабинете лазарета. Он забыл свой старый номер, свою фамилию и имя. Он теперь Григорий Андреев, и номер его 33714. А Валентин Логунов умер - так сообщили в штайбштубе. Яков Никифоров пристроен штубендистом в 8-м блоке. Это блок, где живут дети Бухенвальда. Их несколько сот. Они разного возраста. Им нужны родители и воспитатели. Несколько хороших ребят, таких, как Яша, Холопцев, Задумов и другие, заменили им и тех и других. Николай Кюнг больше по утрам не уходит с командой на завод "Густлов-верке", а подметает улицы Бухенвальда. Он теперь в команде мусорщиков. И по-прежнему по ночам рассказывает нам поучительные истории, и я уже несколько раз видел, как к нему подходил Сергей Пайковский - плотный, прихрамывающий человек, со шрамом на лице. Они о чем-то тихо разговаривали, Пайковский передавал Николаю листы бумаги, а на следующий день Кюнг куда-то пропадал. Я знаю, расспрашивать об этом нельзя. Но на днях Вальтер Эберхардт сказал мне, что слушал беседу о ноябрьской революции 1918 года в Германии. Говорили, что эту беседу написал заключенный с 30-го блока, потом ее перевели и прочитали немцам. У Кюнга великолепная память, он хорошо знает историю. Вполне возможно, что именно он написал эту беседу. Судя по тому, что Пайковский снова приходит к Николаю, это так и есть. До нас доходят сводки Советского информбюро. Как они просачиваются в лагерь? Ясно, что заключенные где-то держат приемник. Я не знаю, где он, кто его сделал, но уверен, что приемник есть. Мне приходится бывать в лазарете. Каждый день я отвожу туда заболевших. Разве мне не видно, как внимательно относятся к больным немецкие и чешские ее врачи и служители лазарета? Разве я не понимаю, что они стараются использовать любую возможность, что-бы поддержать человека, дать ему освобождение от работы? О, Бухенвальд, сложный организм! Мало его постигнуть. Главное, надо не только сохранить себя, но быть полезным другим. То, что я сделал пока, ничтожно мало. Да, собственно, и то, что делают мои товарищи, это тоже мало. Конечно, мы должны помогать друг другу, спасать, поддерживать, подкармливать, поднимать настроение... Но я думаю о другом. Думаю по ночам, когда не спится. Думаю днем, когда исполняю свои обязанности гигиенварта. Думаю вечерами, когда разговариваю с друзьями. И однажды вечером я сказал Валентину: - Хочу с тобой поговорить: Выйдем. Набросив на себя ветхую шинель, я первым вышел в промозглую темноту зимней ночи. Подождал у угла, спрятав лицо в воротник. Валентин подошел тут же. Мы шли по улице лагеря споро и деловито, чтобы все проходящие мимо и нагоняющие нас думали, что мы спешим по делу. - Ну, Валентин, - начал я, - как ты считаешь, жизнь Бухенвальда мы теперь знаем достаточно? - Кое-что знаем, Иван Иванович... - Знаешь ты, например, - перебил я его: мне не терпелось выложить все, о чем я думал долгие часы, знаешь ты, например, что такое крематорий Бухенвальда? Знаешь ты, что там не только сжигают трупы умерших, но уничтожают живых? Я там не был, но знаю, что в крематории есть подвал. Туда вталкивают заключенного, деревянной колотушкой оглушают, а потом подвешивают в петле или за нижнюю челюсть на железный крюк, вделанный в стену, чтобы "дошел". Тебе известно, что в правом крыле брамы страшные карцеры, где орудует Мартин Зоммер? Он пытает, калечит и уничтожает людей самыми изощренными способами. Гестапо имеет среди нас осведомителей. Даже одно неосторожное слово может привести человека под колотушку, в крематорий или в руки Мартина Зоммера. Не удивляйся, Валентин, моему многословию. Сегодня я хочу тебе все сказать. Логунов не перебивал. - Я хочу втянуть тебя в дело, за которое можно расстаться с жизнью в страшных мучениях. Валентин ответил: - Все это знаю, Иван Иванович. Я вам однажды сказал, что готов с вами пойти на любое дело. Могу это и сейчас повторить. Я заранее был уверен, что именно так он и ответит, и продолжал развивать свои планы. - Ты, конечно, догадываешься, Валентин, что в лагере существует подпольная организация. Благодаря ей и мы с тобой живы. Но ведь надо думать не только о спасении некоторых, а об освобождении всех. - Я думаю об этом, Иван Иванович. - Вот, вот, Валентин, это - моя заветная мысль. Нужно создать в лагере воинского типа подразделения, скованные железной дисциплиной. И к делу надо приступить не теряя времени. Я могу добиться, чтобы тебя перевели на 44-й блок. Там около 800 русских. Среди них много офицеров. 800 человек - это батальон. Начни подбирать командиров рот. Каждый из четырех флигелей блока - это рота. Пусть ротные подберут взводных. И так до командиров отделений. Это будет костяк батальона. Рядовых пока вербовать нельзя, можно провалить все дело. Но командиры охватят своим влиянием остальных. Они могут вести воспитательную работу, изучать людей, информировать их о положении на фронтах. Кстати, знаешь ли ты сам, что наша армия успешно продвигается к западу от Днепра? Скоро все Правобережье будет снова советским. - Об этом знаю. Благодарю вас за доверие, Иван Иванович. Даю вам честное слово, что если я окажусь плохим конспиратором, то ваше имя и ваша роль выданы не будут. - Верю. Спасибо. Действуй! Желаю успеха. Мы возвращались к блоку молча, молча на крыльце пожали друг другу руки. Прошло несколько дней, и вот на меня пытливо смотрят черные глаза Василия Азарова. - Иван Иванович,, знаю, что вы дружны с Логуновым. Собираюсь поговорить о нем. У меня упало сердце: Василий Дзаров живет на 44-м блоке, где развернул работу Логунов. Что у них там случилось? Неужели Валентин так неосторожен, что все стало известно? Делаю вид, что совершенно не догадываюсь, о чем пойдет речь. - Да, мы с Валентином вместе приехали в Бухенвальд, жили на одном блоке... Ну и подружились. Он хороший парень... - Парень он хороший, я его давно знаю. Но меня беспокоит одно дело. У нас на блоке он создает какие-то воинские группы. Вы, конечно, Иван Иванович, об этом знаете или даже сами давали указания. Я отвечаю уклончиво: - На вашем блоке бываю редко... А какие же группы создает Логунов? Профашистские или бандитские? Теперь Василий Азаров замялся: - Да нет, не могу сказать, что бандитские. Он подбирает хороших ребят из офицеров. Тогда я задаю прямой вопрос: - А откуда вам, Василий, известно это? Азаров пытливо заглянул мне в глаза, помолчал, но все-таки сказал: - Валентин - завербовал одного офицера на нашем флигеле, а он обо всем рассказал мне. Он должен был это сделать в силу подпольной дисциплины. Он - член нашей организации. - Послушайте, Василий, - сказал я, - разве это плохо, что Логунов подбирает хороших ребят для сопротивления фашизму? - Но, Иван Иванович, - горячо стал убеждать меня Азаров, - ведь не может быть двух подпольных организаций. Это приведет к недоразумениям, конфликтам и кончится провалом. - Но, Василий, можете ли вы сказать, что подполье сейчас в состоянии поднять заключенных на массовое восстание? А ведь может настать момент, когда только это будет спасением! Азаров снова Пристально посмотрел на меня: - Мне все ясно, Иван Иванович, хоть вы и не дали мне прямого ответа, имеете ли отношение к этим боевым группам. Ну что ж, ясно так ясно. Тогда я могу идти в наступление. - Послушайте, Василий, вы говорите, что знаете Логунова как настоящего советского человека и командира. Почему же вы не вовлекаете его в подпольную работу? Почему допускаете, что он по собственной инициативе начал подбирать боевые группы? - Об этом нужно подумать. - Конечно, Валентин-человек молодой, энергичный, храбрый. Он многое может сделать. Я вас очень прошу: не включайте его в список на транспорт, уходящий из Бухенвальда. Он человек нужный... Василий кивнул: - Ладно, и об этом подумаем, - и, не прибавив больше ни слова, пошел от меня в сторону. Видимо, он был недоволен нашим разговором. А еще через несколько дней Ленька прибежал за мной: - Иван Иванович, вас Николай Кальчин ждет у входа в барак. И снова разговор, на сей раз решительный, открытый, без всяких намеков и недоговорок. - Иван Иванович, вы уже четыре месяца в лагере. Мы вас знаем достаточно. И можем доверить кое-какие секреты. Вы не будете поражены, если я скажу, что в лагере есть антифашистская подпольная организация. Руководит ею Интернациональный комитет. Каждая нация имеет свой центр. У нас, русских, он состоит из пяти человек. Я - один из этой пятерки. Как и вы, мы думаем о создании военной организации, способной в нужный момент поднять массы на восстание. И не только думаем, но и кое-что делаем. Желаете принять участие в формировании боевых групп? - Я к этому готов. Николай хитро улыбнулся: - О вашей готовности я кое-что знаю. Слово "готовности" он произнес с явной иронией. Ясно: Василий Азаров уже рассказал ему о нашем разговоре. И снова серьезно: - Если так, то завтра после вечерней поверки подходите ко 2-му блоку. Будет разговор... Встреча состоялась в одном из кабинетов 2-го блока. Этот барак был известен в лагере как блок патологии. В нем никто не жил. Здесь немецкие врачи производили свои страшные эксперименты. Но ночью здесь было самое безопасное место для всяких встреч и сборов. В подвальной комнате горит под потолком слабенькая электрическая лампочка. Мы еле различаем лица Друг друга. Кроме меня, здесь Николай Кальчин и знакомый мне по лагерям военнопленных Николай Задумов. Мы молча пожимаем руки. Лиц еще двоих припомнить не могу. С ними незнаком. Николай Кальчин представляет нас друг другу. Узнаю, что тех двоих зовут Бакий Назиров и Виктор Рыков. Время не ждет, осторожность торопит, Николай Кальчин начинает без предисловий: - Обстановка в лагере вам известна. Об этом говорить не буду. Русский политический центр решил: наряду с существующей подпольной организацией создавать боевую группу. Назовем ее группой М. Она будет состоять из многочисленных групп по 3-5 человек. Во главе группы - командир. Командиры объединяются старшими на блоках. Какие вопросы и предложения? Тот, которого назвали Бакий Назиров, человек средних лет, с густыми черными бровями и узкими глазами, предложил: - Нужно распределить, кому на каких блоках вести работу. Ответил Николай. - Есть решение: подполковник Назиров будет работать в каменных блоках, Задумов и Рыков - в деревянных. За Смирновым закрепим 25-й, 30-й и 44-й блоки. У него там много знакомых, и кое-какие дела уже начаты... При этих словах Николай Кальчин вдруг на минуту сбросил деловую сосредоточенность и хитро подмигнул мне. Я его понял и кивнул головой. Возражений против такого распределения не было. Но я считал нужным внести уточнение: - Группа М-это что-то не очень понятное. И группы по 3-5 человек - на что они способны? Я представляю боевые формирования так: создается костяк взвода, то есть командир взвода и командиры отделений. Пока без бойцов. Постепенно костяк обрастает активом, будут полные отделения и взводы. Старший по флигелю, он же ротный, объединяет командиров взводов. 2-4 роты - это уже батальон. Те блоки, где живут только русские, могут выставить целый батальон. Там, где русских немного, будут взводы. Но и их надо собрать в роты и батальоны. Этим мы придадим некоторую стройность нашим формированиям. В будущем все командиры должны хорошо знать свои подразделения и по численности, и по моральному состоянию. Мои утешения посеяли целую бурю споров. Одни считали, что группы по 3-5 человек более гибкие и безопасные. Недаром немцы - опытные конспираторы - создают именно такие группы. Другие поддерживали меня: должна быть воинская организация. Но решить окончательно этот вопрос мы не могли. Николай Кальчин обещал доложить политическому Центру. Кутаясь в старую немецкую шинельку, я шел по лагерной улице к своему блоку. Шел и думал: всего полчаса заседал совет, и не было сказано ни одного лишнего слова. И все-таки в этот морозный декабрьский вечер у сотен русских, которые жмутся сейчас в бараках к железным печуркам, произошло большое событие. Они еще ничего не знают об этом. Но, может быть, именно сейчас в судьбах многих из них произошел крутой поворот. Встала ясная, хотя и трудно достижимая цель - освобождение! Конечно, труднодостижимая! Безумно трудная! Но, по-моему, лучше иметь цель перед глазами, чем ежечасно упираться в отчаяние и пассивно ждать: вот когда-нибудь кончится война, и нас освободят... Нет, уж лучше погибнуть в действии, чем ничего не делать! Я долго стоял на крыльце блока, вдыхая с наслаждением морозный ядреный воздух. В черном небе надо мной сцокойно горели звезды, воздух был тих и прозрачен. Ноздри не ощущали привычного запаха гари, столб огня и дыма из трубы крематория поднимался высоко в открытое небо. И сегодня он меня не пугал. Не хотелось думать, что можно в одну минуту расстаться со всеми планами и взлететь в эту черную спокойную глубину. Ра"ве для того мы прошли через бесчисленные мучения? Надо действовать, действовать-как можно скорей и как можно осторожнее! Я уже собирался толкнуть дверь в барак, как услышал поскрипывание снега под чьими-то быстрыми флагами. Знакомый голос окликнул меня: - Иван Иванович, это вы? - Задумов? - Он самый. Вы что на морозе стоите? Не озябли? - Холодно, но не хочется заходить в барак. Там душно и суетно, кое-что обмозговать хочу. - Не помешаю? - Оставайся. Задумов порылся в глубине своих карманов, достал помятую сигарету, прикурил, дал мне затянуться. Так мы стояли, курили, каждый продумывая свое. Николай долго смотрел на дымное пламя крематория и вдруг с каким-то озорством и решительностью произнес: - Ну что ж, потягаемся - кто кого! Я спросил его: - Веришь? - Нельзя не верить, Иван Иванович, если беремся за такое дело. Или с плеч голова, или "ура"! Я так же думал и спросил о другом: - Николай, ты знаешь тех двоих, что были с нами на совещании - Назирова и Рыкова? - Назирова хорошо знаю. Он подполковник. Командовал полком. Прорывался к осажденному Ленинграду в июне 1942 года. К городу не пробились, попали в окружение. Он рассказывал мне: на его глазах полк растаял в беспрерывных атаках. Осталась небольшая группа. Пошли на последний прорыв. Пуля пробила Бакию грудь. Ой все-таки еще полз. А потом потерял сознание. Когда очнулся, над ним уже стояли немецкие автоматчики... Да что там говорить - это и вам, и мне хорошо знакомо. И опять каждый подумал о чем-то своем. Потом Задумов еще рассказал: - Мыкался Бакий, как и мы, по лагерям военнопленных, а весной 43-го оказался в железных рудниках в районе Вецлара. Там мы и встретились. Понравился он мне - решительный, горячий. Раз убежал - неудачно. Снова стал группу готовить. В эту группу попал и я. Ушли вшестером. По дороге нас накрыли. Ну и вот - Бухенвальд. Мы немного позже вас попали сюда, но вот видите: думали об одном и том же. Мы тоже тут группу собрали, хотели бежать, а Николай Кальчин узнал об этом. Я, говорит, представитель подпольного Центра. Хотите создать военную организацию? Будем действовать вместе! А тут, говорят, подполковник Смирнов собирает ребят. Вот, Иван Иванович, теперь и будем действовать вместе! На Бакия можете во всем положиться - железный. Ну, а Рыкова я мало знаю... Окончательно замерзшие, мы с Николаем давно уже ходили по тротуару, громко выстукивая деревянными колодками. Не хотелось расставаться. Перебирали людей, которых знали, прикидывали, на кого можно положиться, строили планы. И обоим нам было хорошо оттого, что мы думали одинаково и понимали друг друга с полуслова. Это понимание не сейчас родилось. В конце 1941 года в лагере военнопленных под Двинском, в Латвии, мы встретились и подружились. О, это был страшный лагерь! На песках землянки - и все. Нет, не все - еще голод, побои, морозы, болезни. Жили мы с Николаем в одной землянке, ели из одного котелка, доставшегося нам от третьего - умершего. Вместе нас вывезли в лагерь Саласпилс под Ригой, вместе погнали в Германию. Тут мы и потеряли следы друг друга. И я долго жалел об этом. Было много общего в нашей судьбе: окружения, прорывы, ранения, незаживающие раны... И сейчас я рад, что мы снова вместе и в одном деле. Можем молчать и понимать друг друга... А лагерь доживал свой обычный день. Вот-вот должен был раздаться сигнал отбоя. Кое-где открывались входные двери бараков и выпускали запоздавшего гостя, который торопливо перебегал к своему блоку. Иногда проходили двое-трое, слышалась нерусская речь. Где-то за воротами лагеря лаяли собаки, поскрипывал снег под деревянными башмаками. И все так же рвался в небо дымный сноп огня из трубы крематория. Кончался обычный день Бухенвальда... Глава 9. К действию! Василий Азаров оказался прав: нельзя существовать параллельно двум подпольным организациям - - политической и военной. Недоразумения неизбежны. Когда Кюнг-на 30-м блоке, Логунов-на 44-м, Григорий Черный - на 25-м приступили по моей инструкции к формированию подпольных батальонов, они столкнулись с подозрительностью некоторых заключенных. Что, мол, это еще за вербовщики? Куда склоняют? Происходили такие, к примеру, разговоры. Командир батальона: - Так что же, так и погибать здесь будешь? Ответ: - Зачем погибать? Слышно, наша армия Днепр перешла, к границе движется, а ты - "погибать"! - Когда еще армия сюда придет, а ты посмотри на себя - иссох весь, не дождешься. - Дождусь! Не один я такой. - Но нельзя же сидеть и только ждать! - А я не только сижу и жду... - А что же ты делаешь? - Что, что! Работаю! - Это на фашистов-то! И тут вербуемый не выдерживает: - А ты чего привязался? Ты кто такой? Хочешь, блокового позову? И чувствовалось: человек не доверяет, не идет на откровенный разговор. Он, видимо, знает двоих-троих, с кем имеет связь по подполью, от кого получает задания, и еще знает, что на всякий случай в Бухенвальде надо держать язык за зубами. Я откровенно рассказал о всех затруднениях Николаю Кальчину. Он обещал доложить политическому Центру. После этого меня пригласили на совещание Центра. Предупредили, чтобы я пришел на 7-й блок. 7-й блок - это лазарет в лагере военнопленных. А лагерь военнопленных за колючей проволокой. У входа стоит лагершутц-полицейский. Я останавливаюсь в нерешительности. Что сказать этому человеку с черной повязкой на рукаве? Но лицо лагершутца расплывается в приветливой улыбке, жестом он приглашает войти. Николай Кальчин встретил меня у входа в барак, проводил вниз, в вещевой склад. Здесь полки, на них сложена кое-какая одежда, в углу груда деревянных колодок. Дверь за нами захлопнулась, и кто-то снаружи запер ее на ключ. А Николай Кальчин задвинул еще и засов. Нас было шесть человек - пятерка Центра и я. Пятерка - это Николай Симаков, самый молодой из всех и самый боевой, знакомый мне Василий Азаров (я не знал, что он член Центра, хотя мог догадаться об этом), Николай Кальчин. Двоих я не видел до этого, мне их назвали: Александр Купцов и Иван Ашарин. Без всяких предисловий я доложил Центру о наших затруднениях. Суть дела, по-моему, сводилась прежде всего к следующему: началось формирование воинских подразделений-батальонов, взводов. Но Бакий Назиров, Виктор Рыков, Николай Задумов и я являемся какими-то военными организаторами, уполномоченными Центра, но не командирами. Создаваемые на блоках батальоны, не объединены общим командованием. Очевидно, батальоны надо объединить в бригады и назначить командиров бригад. Эти командиры будут чувствовать ответственность перед лицом сотен людей, а командиры батальонов проникнутся большей уверенностью в силе организации. У меня есть предложение: в каменных бараках создать бригаду и назвать ее "каменной", бригаду деревянных бараков назвать "деревянной". Кроме того, создать "малую" бригаду из узников карантинного лагеря. Из военнопленных формируется еще одна бригада. Мои доводы убедили членов Центра, возражений не было. Тут же назначили командиров бригад: "каменной" - подполковника Назирова, "деревянной" - майора Рыкова. Мне поручили создать "малую" бригаду - подобрать надежного командира, вместе с ним отыскать командиров батальонов. Центр рекомендовал привлечь к работе в карантинном лагере старого подпольщика Бухенвальда Сергея Семеновича Пайковского. Я немного знал этого человека (он захаживал на наш блок) и догадывался, что он связан с подпольем. Говорили, что несколько месяцев назад его едва спасли от смерти. За какую-то провинность комендант лагеря наказал его сорока пятью плетьми. Наказание происходило в воскресенье перед лицом всего лагеря, на аппельплаце. Там всегда стоит несложное приспособление - козел для порки. Пайковский принял пятнадцать плетей и потерял сознание. Но эти пятнадцать ударов принял без единого стона. Его отпустили до следующего воскресенья - эсэсовцам не хотелось, чтобы он умер сразу. Неделю он мучился - ни встать, ни сесть, ни лечь. Чувствовал, что вторую порцию плетей не выдержит. В субботу в барак явился немец Карл и отвел его в больницу. Немецкие коммунисты долго держали его как больного до тех пор, пока эсэсовцы не забыли о нем. А еще говорят, что настоящая его фамилия Швецов и родом он из города Тейково Ивановской области и там остались его жена и двое детей, и еще, что был он в армии политруком батареи. Оставалось нерешенным еще одно важное обстоятельство: существовать ли параллельно двум организациям - политической и военной. Как я уже говорил, практические действия убедили меня, что Василий Азаров был прав: организация должна быть единой. Теперь я за то, чтобы политическле руководители подполья стали комиссарами и политруками бригад, батальонов, рот. В этом есть одна опасность: некоторое нарушение конспирации, но зато мы добьемся единства а это ускорит нашу работу. Мы будем сообща бить в одну точку по пословице: "ум хорошо, а два лучше". После некоторых споров Центр принял решение - назначить комиссаров бригад: "каменной" - Василия Азарова, "деревянной" - Георгия Давыдова, "малой" - Степана Бердникова. Все это - люди весьма достойные и уважаемые среди заключенных. Есть у них авторитет, значит - доверие обеспечено. В заключение заседания Центр поручил мне возглавить всю подпольную военную организацию русских. Это было объявлено так просто, буднично, видимо, вопрос был согласован заранее. Никто не возражал против моего имени, никто не поздравлял, но я был очень взволнован. Жизнь моя снова обретала смысл... Два с половиной года уже я военнопленный. Что может быть горше для солдата? Тягостны не только голод, унижения, отсутствие элементарных условий человеческой жизни, побои, бесправие - тягостна своя собственная ненужность. Когда-то я с трудом привыкал к военной службе. Было время, когда не хотел думать, что всю жизнь буду в армии. Да, было и так... Я - крестьянский сын из деревни Маслово Халбужской волости Кологривского уезда Костромской губернии. Из глухого лесного края, из большой семьи - было нас три брата и две сестры. Старший, Николай, убит в империалистическую, сестры повыданы замуж, младший брат остался в деревне, а я ушел учиться: сначала в учительскую школу в село Георгиевское. Школу окончил, а должность получить не смог. Не верили крестьянскому сыну, все равно не интеллигенция. Тогда я решил пробиваться на другом поприще и семнадцати лет добровольно пошел в царскую армию. Думал офицером стать. Но и тут осечка: отправили солдатом на империалистическую, на западный фронт, потом в Румынию. Тут мне и вправили мозги: вот твое место, крестьянский сын Иван Смирнов, - вшивые окопы. И все-таки я хотел учиться, стать учителем. Попался мне товарищ хорошийАлексеев, из студентов. Прямо на фронте он стал меня готовить в педагогический институт. Но тут ранение, госпиталь... А по стране уже шла февральская революция. Больше в окопы я не попал. Комиссия по демобилизации послала меня в Ярославский юридический лицей. И стать бы мне судьей или адвокатом, но республике Советов нужны были красные командиры. И потому в 1919 году я оказался в Нижнем Новгороде на курсах пехотных командиров. Сначала просто и думать было некогда о какой-то другой службе - дрались против Колчака в Восточной Сибири, а потом и хотелось пойти учиться, да командование решало иначе. Так и остался в армии. Сначала привык к службе, потом полюбил ее. Комвзвода, комроты, а в 1922 году уже комбат. Ходил на север против остатков колчаковских банд, стоял с полком в Иркутске, Чите, Сретенске и снова в Чите. Службу нес исправно, серьезных взысканий не имел. И однажды получил предложение: подготовиться самостоятельно и сдать экзамены на командира полковой батареи. Ну что же, был молод, образование среднее - сдал экзамены, стал артиллеристом. Во время событий на КВЖД я командовал отдельным забайкальским дивизионом бронепоездов, а в 1936 году уехал служить в Монголию начальником штаба артиллерии дивизии. Конечно, служба у меня не могла идти совсем ровно: слишком колючий характер имею, но и на службу жаловаться не могу. Воевать воевал, уважение подчиненных и товарищей видел, знаю, что такое доверие командования, награды принимал своими руками, умел чувствовать себя неразрывной частичкой с армией, с партией. Много всякого повидал... Видел, как предавали шкурники и трусы. Был у меня, к примеру, в Монголии знакомый, вроде бы честный и уважаемый командир, но как начались аресты в 1937 году, он сразу за границу удрал: то ли нос был в пуху, то ли просто испугался. Видел я на фронте, как командир дивизии бросил свою часть, а комиссар принял командование и организовал оборону. Видел я, как шли остатки наших разгромленных полков - несколько обессиленных, пришедших в отчаяние красноармейцев без командиров, и видел я, как дрались артиллеристы. На некоторых участках уже совсем не было пехоты, и артиллеристы одни держали оборону, прорывались с боями, выходили с орудиями и снова вступали в бой. Нет, не только отчаяние и неразбериху видел я в первые дни войны. Бывало и такое. Отходили. Артиллерия дивизии была передана полкам. Пехота в полках сильно потрепана, материальная часть артиллеристов - тоже, но дух боевой. На рассвете артдивизион заметил большую мотоколонну фашистов. Гитлеровцы шли деловито, без опаски, уверенные, что здесь им ничто не грозит. Командир дивизиона спешно развернул свои орудия и разбил в пыль всю колонну прямой наводкой с открытой позиции. Когда я с командиром дивизии приехал к тому месту, там было все разгромлено: дорогу загромождали искореженные, сгоревшие машины, пушки, сплющенные денежные ящики и повсюду трупы, трупы... А у артиллеристов никаких потерь. И среди них я знал свое место, и все это давало смысл моему существованию до самого того дня, когда я открыл глаза и увидел над собой холодное солнце, до того самого дня - 25 августа 1941 года. И только теперь я снова возвращаюсь к жизни... Человеку, не посвященному в планы подполья, может быть, казалось, что ничего в Бухенвальде не происходит. Но те, кто был занят подпольной работой, видели, чувствовали, что повеяло новыми надеждами, исчезала с лиц голодная покорность, энергичнее становились взгляды. В некоторых батальонах и ротах была объявлена борьба за чистоту и воинскую подтянутость. Умываться при любой температуре, каждый день мыть ноги перед сном, бриться через день при любом самочувствии и настроении. А разве это само по себе не действовало на самочувствие и настроение?! Люди съедали те же мизерные пайки хлеба, те же порции пустой, жидкой баланды, они были так же худы и слабы, но их боевой дух, их сопротивляемость и воля к жизни неизмеримо возросли. Для того, чтобы поднять всю эту работу в условиях глубочайшего подполья Бухенвальда, нужна была не только осторожность и хитрость, но неиссякаемая энергия и вера в начатое дело. И наши командиры обладали этой верой, энергией и силой. Пришла весна 1944 года. Я вижу из окна своего блока, как, перепрыгивая через Лужи, по лагерю снует Валентин Логунов. Он теперь старший штубендист на 44-м блоке. В куртке и суконных брюках, в кожаных ботинках - подарок блокового Альфреда Бунцоля - он как-то весь помолодел, посветлел. Глаза запавшие, но живые. Так и кажется, что он сейчас озорно выкрикнет: "Мы еще вам покажем!" У него на блоке образцовый порядок, люди подтянуты, аккуратны. Около пятисот человек считают себя бойцами подпольного фронта. Наш ударный батальон! Группы по 5-6 человек объединены старшим. Старшие не знают друг друга, но хорошо знают вышестоящего командира. Дисциплина железная! Чтобы убедиться в этом, решаем провести смотр батальона. Да, да, смотр! Но это был совсем особый смотр... На пасху, в нерабочий день, когда эсэсовцы, перепившись, не заглядывали в лагерь, а весеннее солнце игриво плескалось в лужах и лужицах, толпы заключенных ходили по улицам лагеря. Здесь в толпе затерялись и члены политического Центра, принимающие смотр, А бойцы ударного батальона стояли группами вместе со своими командирами. Каждая рота на определенной улице. - Условились, что Валентин Логунов как бы между прочим, гуляючи, обойдет улицы. Командир роты, увидя его, проследует впереди, на почтительном расстоянии. И по мере того, как они будут обходить свои подразделения, старший группы снимет головной убор и вытрет голову. Все! Кому надо, тот увидит, кому не надо - ничего не заметит. Смотр начинается после завтрака. Толпа переливается из улицы в улицу, доносится разноплеменный говор, выкрики. Тут и там стоят группами - люди - друзья, земляки, товарищи. Все готово. И тут излишнее усердие или беспечность и удальство едва не привели нас к провалу. Логунов и Сергей Котов идут по улице, идут не торопясь, ведут свой разговор, как будто заняты только друг другом. Поравнялись с одной группой. И вдруг... что это? Все люди, как по команде, опускают руки по стойке "смирно". Вторая группа - то же самое. У меня сердце остановилось. Похоже, что и Логунов в смятении, но продолжает идти по улице. И группа за группой рапортует ему стойкой "смирно". Я ничего не могу сделать, только думаю в отчаянии: "Вот стервец! А я так на него полагался! Мальчишка! Щенок! И я хорош! Затеял такое рисковое дело. Будет мне теперь от членов пятерки! И поделом!" Так и прошествовал Логунов по всей улице, потом по другой, потом по третьей. И каждая группа салютовала своему командиру. А вечером в укромном месте я продирал его за горячность, грозил, что буду настаивать, чтобы его, как расконспирированного, отправили куда-нибудь в филиал Бухенвальда. Конечно, и мне пришлось ответить за его оплошность. Но на этом и кончилось дело. По счастливой случайности таинственный смотр не был раскрыт, никто за это не поплатился, а руководители подполья убедились воочию, что за ними стоит вполне реальная и решительная сила, на которую можно опереться. Особенно трудно было наладить работу в карантинном лагере. Он всегда переполнен, но состав его непостоянный. Прибывают с транспортов каждый день. Но что это за люди! Вконец обессиленные дальней дорогой, изнуренные болезнями, а подчас пытками, битьем, они еле ноги переставляли. Но и этот состав постоянно менялся: две недели на карантине - и в Большой лагерь! И все-таки работа и здесь началась. Да еще какая! Центр добился, чтобы Пайковского перевели на 51-й блок малого лагеря как врача. Здесь-то он и развернулся! "Врач Семеныч", как его звали заключенные, прежде всего навел порядок на своем блоке: безукоризненная чистота, при раздаче пищи никакой сутолоки, полная справедливость при распределении порций. Сразу же резко снизились инфекционные заболевания, поднялось настроение на блоке. А Семеныч, как врач, разговаривал с кем хотел, присматривался к людям, прислушивался, выбирал наиболее надежных, выспрашивал, нет ли земляков из Ивановской области, постепенно обрастал крепким активом. Были у него и свои волнения, и опасности. Один раз только предусмотрительность спасла его от верной гибели. Прибыл транспорт из Франции. Более двух тысяч человек. Среди них много русских. Часть из них попала на 51-й блок. Люди размещались, осматривались, отдыхали. К Семенычу подошел такой же доходяга, как и остальные, и сказал намеренно громко, словно специально для того, чтобы все слышали: - Я знаю тебя. Ты Швецов. Коммунист и политрук. Жил в Тейкове. Конечно, Семеныч очень встревожился, но подтвердил, что фамилия его Пайковский и никакого Швецова он не знает. Незнакомец отстал. Но над Семенычем нависла реальная угроза провала. Это подтвердилось следующей же ночью: новичка поймали со списком номеров. Он, видимо, собирался передать его СС. Номер Семеныча значился первым. Сразу же об этом был информирован Центр, и новичка списали на транспорт. Ходили слухи, что заключенные сами расправились с предателем: вытолкнули из машины, и конвоир пристрелил его, как бы при попытке к бегству. Конечно, такое происшествие было у Пайковского не единственным. Каждый день таил в себе новые опасности, приносил новые тревоги и волнения. И нужно было много выдержки, находчивости и хладнокровия, чтобы все это преодолевать и не только оставаться целым и невредимым, но и продолжать работу. С приходом на блок Степана Бердникова жизнь в карантинном лагере забилась с новой силой. Бердников до войны учительствовал в селе Огневе Челябинской области, преподавал историю, был, видимо, очень предан своей профессии и за комиссарские обязанности взялся с жаром. Он беседовал с отдельными товарищами, стараясь поднять их боевой дух. Убеждал отчаявшихся, что они могут и не погибнуть в Бухенвальде, если разумно поведут себя. Намекал, что здесь тоже фронт и борьба возможна. А кроме того, он писал воззвания, проводил беседы на блоках по ночам, разъяснял суть нашей политики и политики фашистской Германии. Но главное - через него в лагерь регулярно поступали сводки Информбюро. А так как шла уже весна 44-го года и известия с фронтов были радостные, обнадеживающие, то эти сводки сами по себе были великолепной агитацией. В Бухенвальде использовалось все легальные и нелегальные способы, чтобы добывать фронтовые новости. Постоянным источником информации было лагерное радио. Громкоговорители были не только на аппельплаце, но и на блоках. Эсэсовцы использовали их не только для объявления своих команд и приказов, но иногда переключали на трансляционную сеть Германии, и тогда мы узнавали, какие города оставили фашистские войска, где идут наиболее ожесточенные бои, и отмечали все на своей карте. Да, у нас была карта! Самая настоящая немецкая военная карта! Владельцем ее был я. О существовании ее знали немногие. Самое любопытное, что она хранилась почти открыто - мы приклеили ее на обороте доски, на которой Ленька-штубендист резал хлеб. А попала она к нам совершенно случайно. Немцы привозили в лагерь бумажную макулатуру для уборных. Обычно штубендисты на блока