те узнать, почему вас так может интересовать этот вопрос? И без того красное, обветренное лицо генерала стало пунцовым. Он нервно взял меня за пуговицу походного кителя и процедил сквозь зубы: -- Хотя бы потому, что этого как раз желает Ллойд Джордж! [556] Англичане хорошо осведомлены о всех сколько-нибудь интересных для них лицах, и краткая телеграмма Китченера Жоффру расшифровалась для меня сама собой. Лорд-солдат знал, что я с первых же шагов не поддался соблазнительным предложениям представителя Моргана в Париже -- господина Харджеса, предлагавшего предоставить его фирме исключительное право на размещение наших заказов в США. Морган умел выбирать своих послов в Европе. В Лондоне этот пост занимал какой-то медлительный, спокойный брюнет совершенно английского типа, тогда как в Париже светский человек Харджес в союзе со своей супругой, красивой блондинкой, покорял парижан своим умением говорить о самых серьезных делах в приятной и легкой на вид форме. Если предлагавшийся Морганом порядок мог быть по вкусу англичанам, умеющим всегда использовать услуги третьих лиц, то для нас предоставление монополии Моргану было бы равносильно сдаче себя ему в плен. Ни в голову солдата Китченера, ни в мое сознание не укладывалась мысль о возможности возвести американского миллиардера в ранг третейского судьи между военными министрами союзных государств. А между тем длительный характер войны ставил перед союзниками один из важнейших вопросов -- распределение мирового сырья, в котором Англия, несмотря на свое промышленное и морское могущество, вынуждена была считаться с потребностями более сильных, чем ее собственная, армий Франции и России. Это открывало широкие возможности для использования излюбленной англичанами формы работы: совещания, конференции с комиссиями, подкомиссиями, экспертами и бесчисленными секретарями. К счастью, эту громоздкую машину приводил в движение живой ум маленького подвижного человечка с копной седеющих волос на голове -- министра снабжения Великобритании Ллойд Джорджа. Да, он был большим патриотом. Но ни по внешности, ни по темпераменту он не был похож ни на одного из встреченных мною в жизни англичан. И можно было только пожалеть, что мы не имели в Лондоне представителя, который мог использовать в интересах России кипучую натуру этого валлийца, как зовутся уроженцы западной горной части Англии. Председателем русского комитета по снабжению, представлявшего целое министерство, размещенное в громадном здании "Индиан Хауз", состоял величественный генерал-лейтенант артиллерии Гермониус. Он считался одним из серьезнейших артиллерийских техников, был до этого директором, если не ошибаюсь, Сестрорецкого ружейного завода, но в Лондоне терял пятьдесят процентов своих качеств вследствие абсолютного незнакомства с иностранными языками. Такие люди принуждены переносить вокруг себя помощников (акколитов), искажающих мысль собственного начальника. Ни чина моего почтенного лондонского коллеги, ни его компетенции в технческих вопросах я, конечно, не имел и не скрою, что мне было собенно лестно, когда Гермониус, получив в конце войны новое назначение в России, выставил мою кандидатуру как единственного достойного себе заместителя. Гермониус, правда, уже имел случай [557] близко со мной познакомиться на всех тех конференциях, на которые меня вызывали в Лондон. Зал, где они происходили, был громаден, стол был тоже громаден, английских представителей было громадное число и поставлены были вопросы громадной важности, но все они распределялись по комиссиям и превращались не в решения, а в пожелания, основанные, правда, на соответствующего размера таблицах и меморандумах. На бумаге деятельность нашего лондонского комитета представлялась блестящей, о чем свидетельствуют и сохранившиеся исторические документы: тысячи орудий и пулеметов, миллионы ружей и снарядов или обещанных, или даже заказанных, правда, с поставками, рассроченными до 1917 и чуть ли не 1918 годов. А на деле даже кредитов не хватало, что не мешало петроградским чиновникам быть крайне довольными: не в пример нам, парижским работникам, лондонские наши коллеги принимали к исполнению любое требование, а о выполнении его, по их мнению, всегда еще было время "списаться". Телеграфные ленты все терпели. На конференциях дела тоже шли гладко. -- Итак,-- заявляет председатель Ллойд Джордж на пленарном заседании,-- по вопросу о потребностях России все уже высказались в подкомиссии, и этот вопрос можно считать исчерпанным. Теперь можно перейти к вопросу об Италии. С противоположного конца стола, где я сижу младшим среди русских генералов и седоволосых действительных статских советников, сотрудников Гермониуса, едва виден маленький председатель, однако его хотя и негромкая, но скандирующая речь хорошо до меня доносится. Наступает минута молчания. Молчат, уткнувшись в свои бумаги, и сидящие по левую руку от Ллойд Джорджа в светло-голубых куртках с золотыми галунчиками французы; молчат заложившие ногу на ногу какие-то полувоенные английские эксперты; молчат -- увы! -- и мои соседи. Я, к сожалению, не могу молчать. Мне необходимо обеспечить французские заказы металлами, зафиксировать сроки поставок сурьмы, свинца, алюминия, и я нерешительно поднимаю руку. Ллойд Джордж сразу настораживается, я встаю, вытягиваю ладонь левой руки и, симулируя на ней, будто пишу, произношу лишь одно слово: -- Sign (подпишите). После первого изумления весь зал понял, что я прошу скрепить подписью протокол подкомиссии по русским делам, и наградил меня раскатами смеха и аплодисментами. Ллойд Джордж тоже от души смеялся над волокитой собственного министерства и обещал выполнить мою просьбу в тот же вечер. Но я уже приобрел опыт в сношениях с нашим Лондонским комитетом и предпочел прождать еще два дня, но получить на руки подписанный протокол. "Signing man",-- смеялся Ллойд Джордж, встречаясь со мной на следующих конференциях. Перед отъездом из Лондона я обычно наносил прощальный визит Николаю Сергеевичу Ермолову. Генерал продолжал, как и в мирное время, надевать военную форму только в официальных случаях и принимал меня в пиджачке в крохотной канцелярии, где-то неподалеку от War Office. За стеной стучала пишущая машинка. [558] -- А вы знаете, что моим секретарем состоит сам великий князь Михаил Михайлович,-- не без гордости объяснял мне Ермолов.-- Бедняга из-за вступления в морганатический брак с графиней Торби был лишен права вернуться в Россию. Он написал об этом царю и, не получив ответа, предложил мне помочь в работе хотя бы в печатании на машинке. Неловко же было в военное время оставаться в Лондоне без определенных занятий. Вот чем кончил бывший нареченный моей двоюродной сестры, маньчжурской соратницы Кати Игнатьевой. -- Дел у меня, правда, хоть и прибавилось, но я не создаю себе таких затруднений, как вы,-- наставлял меня мой старший коллега.-- Зачем вы себя мучаете? Я, например, получаю, как и вы, запросы из России, из-за которых вы портите себе столько крови -- то о пушках, то о ружьях, и, хотя знаю наперед, что Китченер нам ничего не может дать, я все же иду к нему в тот же день на прием. А вечером без промедления отвечаю: "На номер такой-то запросил Китченера, но он отказал. Ермолов". Долг я исполнил и ложусь спать спокойно. Жаль мне вас, мой молодой дорогой коллега,-- сказал мне на прощание Ермолов, влезая на диван, чтобы меня обнять (он был крохотного роста).-- Взгляните на меня. Вот видите, я всеми уважаемый генерал-лейтенант, на отличном счету, недавно еще получил орден и ленту Белого Орла. Верьте мне, чтобы служить России, необходимо соблюдать только одно правило: ни в чем никогда не проявлять инициативы! "Старый циник,-- вынес я в ту минуту мысленный приговор Ермолову.--Он не представляет себе моего положения во Франции, при котором никаким, даже самым высоким, питерским бюрократам будет не под силу сломить мне шею". -- La Mission Russe en France -- est une maison en cristal! (Русская военная миссия во Франции -- это дом из хрусталя),-- не без гордости передавал мне как раз перед моим отъездом майор Шевалье отзыв, слышанный им во французском министерстве вооружения. Отгоняя, таким образом, от себя всякие сомнения, я упустил из виду, что крепости можно брать не только штурмом, но и принуждать к сдаче измором. Возвращаясь из Лондона, я не мог предполагать, что слова Ермолова найдут себе блестящее подтверждение, и не замечал, что врагов у меня прибавлялось с каждым днем. x x x В Булони мне пришлось задержаться на несколько часов в ожидании моей машины, вызванной из Парижа. Случайно как раз в этот день немцы прорвали у Ипра участок английского фронта, занятый индийской дивизией. Она понесла тяжелые потери, и легкие санитарные машины пролетали одна за другой к пристани в Булони, подвозя многочисленных раненых. Я подошел к трапу, перекинутому на высокую каменную набережную с громадного океанского парохода, обращенного в санитарное судно. Оно было сплошь окрашено в ярко-белый цвет и среди грязненьких французских береговых построек и закопченных пароходиков блистало своей чистотой. Та же тишина и спокойствие, которые поразили меня в Лондоне, царили и при погрузке раненых. [559] За недостатком носилок большинство индусов, даже раненных в ногу, двигалось самостоятельно, опираясь на плечи товарищей. Эти смуглые, сухопарые великаны с черными бородами, в чалмах цвета светлого хаки, хорошо гармонировавшего с их френчами, не проронили за два часа, что я наблюдал за погрузкой, ни единого слова, и даже их лица не отражали ни боли, ни жалобы. Это были какие-то безгласные факиры, о которых я наслышался в свое время столько неправдоподобных рассказов. Зачем они здесь? За что сражаются, за что так мужественно страдают и умирают вдали от их солнечной и казавшейся волшебной родины? И нелепая преступность мировой войны лишний раз заставила призадуматься. Глава восьмая. Тормоза Париж показался после Лондона большой, красивой, но все же деревней. В Шантильи и Жоффр, и Пелле крепко жали мне руку, узнав об увеличении ежемесячных английских поставок толуола на три тысячи тонн! Таковы были масштабы первой мировой войны. При содействии Жоффра я получил в свое распоряжение лучшие пороховые заводы в Севре и не без гордости сообщил о своем успехе главному артиллерийскому управлению. Но оно-то как раз раньше других открыло по мне огонь с дальней дистанции. Оно не могло допустить, что какой-то генштабист да к тому же не природный артиллерист, мог своей работой за границей восполнять недостаток в боевых припасах на русском фронте, косвенно подчеркивая этим неудовлетворительную подготовку к войне русского артиллерийского ведомства. Дела у этого генштабиста идут блестяще, денежек, да еще к тому же французских, в его распоряжении сколько угодно--как же не отведать такого вкусного казенного пирога! Сделать это, однако, надо тонко: пусть он продолжает добывать деньги, а мы уж сами сумеем их тратить. Для осуществления подобных хитроумных замыслов во всех странах существуют канцелярские писаки, ум которых, за отсутствием творческих мыслей, целиком направлен на составление или казенных отписок, или бумаг, слагающих с их начальства возможно большую долю ответственности. Впрочем, отношение ко мне всех наших главных управлений отражало характерные черты царского режима. Каждый министр считал себя самостоятельным и ответственным якобы только перед царем. Однако не только слабовольный Николай II, но и такие диктаторы, как Витте и Столыпин, оказывались не в силах подчинить своему авторитету собственных министров, подобно тому как это делал во всякой другой стране любой, даже посредственный, премьер. В результате один министр вел подкоп под другого, одно управление военного министра изыскивало способы свалить с себя ответственность на другое. Каждое российское ведомство, каждая комиссия мечтала завоевать для себя побольше прав и нести вместе с тем поменьше ответственности. [560] Подобные порядки плохо согласовались с той установкой в проведении заказов, на которой была основана моя конвенция с Альбером Тома Это конечно, хорошо понимали в Петрограде, и потому присылка в Париж весной 1915 года особой артиллерийской комиссии была обставлена так, как будто она не нарушала установленного в Париже порядка. "Окажите содействие прибывающей во Францию особой артиллерийской комиссии полковника Свидерского",-- гласила полученная мною краткая служебная телеграмма. А я-то, глупец, взваливал на плечи французов всю техническую работу, стремясь сохранить для России не только специалистов-инженеров, но и офицеров, глубоко сознавая недостаток как в тех, так и в других. Через несколько дней в мой кабинет вошел благообразный, еще не старый, но уже лысеющий артиллерийский полковник. Он познакомился со мной, как равный с равным, и так неясно произнес свою фамилию, что я скорее догадался, чем расслышал, что это и был Свидерский. Ни из напечатанного на прекрасной бумаге "Положения об особой артиллерийской комиссии", ни из объяснения Свидерского, всячески избегавшего смотреть мне в глаза, мне не удалось установить наших с ним служебных взаимоотношений. Я только чувствовал, что сидевший против меня тихоня получил в Петрограде какие-то негласные инструкции, позволявшие ему претендовать на полную от меня независимость. Решившись поговорить со Свидерским по душам, я пригласил его в тот же день отобедать. Ласково припугнув меня своими связями с Сергеем Михайловичем, а следовательно и с Кшесинской, в салоне которой брат Свидерского завоевал себе прекрасное положение как хороший винтер, мой собеседник стал в конце обеда открывать передо мной и собственные карты. В Петрограде, по его словам, очень недовольны тем влиянием, которое якобы оказал на меня Костевич (в этой форме Свидерскому было приказано объяснить недовольство моей деятельностью представителя Шнейдера в Петрограде). -- В России дела идут совсем не так-то плохо, как это вам здесь кажется (Свидерскому, представителю тыла, не было дела до трагического положения на русском фронте), и потому лихорадочная поспешносгь, которая проявляется в Париже по отношению к вопросам снабжения, производит невыгодное впечатление. -- Чего же ваше начальство хочет от меня? -- уже с раздражением просил я. Но Свидерский принадлежал к тому типу молчалиных, которых никакое раздражение не только равного с ним в чине офицера, но даже начальства не могло пронять, и он совершенно спокойно ответил: -- Мне просто приказано "наложить на вас тормоза". Все стало ясно. И мне оставалось охранять русские дела против подрывной работы Свидерских, используя лишь те преимущества, которые предоставлялись мне не русским, а французским правительством, а именно: отправка шифрованных телеграмм исключительно [561] за моей подписью и письменное сношение с французским правительством только на моих бланках. Благодаря этому "тормоза" выражались в том безделье, которому предавались многочисленные члены артиллерийской комиссии, тем более что приемку нашего вооружения продолжали производить французские офицеры. Подобную ответственность наехавшие гости принимать на себя побоялись, а на ту работу, которую выполнял при мне один майор Шевалье, потребовался целый десяток офицеров, роскошное, отдельное от моей канцелярии помещение, французские военные машины и такие оклады, о которых моя миссия и мечтать не смела: юнец прапорщик получал большее жалованье, чем сам военный агент. Это было началом той деморализации русского офицерства в Париже, бороться с которой представило для меня новую и почти непосильную задачу. -- Какой ужас,-- рассказывала, например, супруга Свидерского нашим общим знакомым,-- я вынуждена защищать в своем салоне репутацию нашего прелестного военного агента, про которого все говорят, что он взяточник., Так родилась та знаменитая легенда, согласно которой я после революции успел отложить в Швейцарии, как нейтральной стране, восемьдесят миллионов, именно восемьдесят, а не сто миллионов франков! "Подождите, мы с ним расправимся! Он не имеет права наводить в Париже свои порядки",-- хвасталась пьяная компания в баре шикарной гостиницы "Крильон". Там сын богатейшего купца Елисеева, пожалованного Николаем II дворянским званием, угощал ежедневно на свой счет героев тыла. Елисеев был зачислен рядовым во французскую армию и, как отъявленный пьяница, спасался в баре "Крильон" от посылки на фронт, находясь под высокой протекцией представителя высшего русского командования. -- Да, все это недопустимо,-- сказал мне со вздохом навестивший Париж новый начальник генерального штаба генерал Беляев.-- Вам должны быть предоставлены права по крайней мере командира корпуса, если не командующего армией. Но никаких прав я не получал и боролся с офицерскими безобразиями больше показом, чем приказом. Между тем число командированных в Париж офицеров, якобы специалистов, множилось с каждым месяцем. Не успел я привести в какой-то порядок свои отношения с артиллерийской комиссией, как прибыла заграничная авиационная комиссия полковника Ульянина. Она тоже захотела быть "самостоятельной", используя с этой целью название "заграничной", как будто в России не было известно, что все авиационное имущество можно было получать только во Франции. Тяжело было приказать исполнительному полковнику Антонову, ведавшему приемкой самолетов и моторов, сдать дела новой комиссии. И ему и мне они уже стали очень дороги. Сергей Алексеевич Ульянин, один из пионеров русской авиации, был, как и Антонов, человеком чистой души, но увлеченным исключительно техникой, и в частности моторами. В противоположность [562] Свидерскому он был далек от всяких интриг и, почуяв ненормальность положения в отношении ко мне своей комиссии, сочувственно пожал мне руку, передав бразды правления своему помощнику капитану Быстрицкому. Летчиком Быстрицким не был, но в делах снабжения оказался большим ловкачом. Внешне дисциплинированный, а по существу натура анархическая, Быстрицкий, как человек пронырливый, нашел новые средства для получения разрешения на заказы от французского правительства, до которых мы с Антоновым, признаться, не додумались. -- Господин полковник, для нашей успешной работы нам необходимо включить в состав комиссии французского летчика капитана Фландэна. Вам ничего не стоит попросить французов командировать этого офицера в ваше распоряжение,-- настойчиво и упорно твердил мне Быстрицкий. В главной квартире действительно никаких препятствий против прикомандирования Фландэна не встретилось. И через несколько дней передо мной предстал вытянутый, как спаржа, белокурый капитан в светло-голубом гусарском ментике, плохо скрывавшем его полуштатскую военную выправку. Это был тот самый Фландэн, эта "макарона" Фландэн (Cette nouille de Flandin,-- как его ругал Шевалье), который многие годы при скандальной репутации крупнейшего взяточника продолжал играть политическую роль соглашателя с гитлеровской Германией. Только тогда для меня открылся секрет Быстрицкого: как депутат и богатейший человек, связанный со всей авиационной промышленностью, Фландэн имел возможность выхлопотать для нас то, чего нельзя было получать от французского правительства законными путями. К чему мы с Антоновым тратили столько времени для доказательств непригодности пятидесятисильных моторов "клерже", на хлопоты о получении восьмидесятисильных моторов "гном и рон", на замену полагавшихся нам устарелых "морис фарманов" современными "вуазенами"! Фландэны -- вот в чьи руки переходило управление военной промышленностью. Они "оскопляли" самых энергичных министров, развращая их технические аппараты, и довели Францию до полной военной беспомощности. Обе эти комиссии, конечно, не оправдывали тех средств, которые требовались на их содержание; впрочем, новая комиссия, прибывшая в Париж для приемки дирижабля фирмы "Клеман Баяр", в этом отношении далеко их превзошла. Тщетно и Антонов, и я в ряде телеграмм убеждали главное техническое управление в бесцельности присылки подобной комиссии по той простой причине, что к постройке заказанного нами еще до войны дирижабля фирма и не приступала, будучи вынужденной выполнять подобный же заказ французского правительства. Представитель "Клеман Баяра" в Петрограде убеждал в обратном и сумел, очевидно, заинтересовать в своем деле нужных людей. Он оказался сильнее нас. Комиссия прибыла, наняла тоже приличную квартиру, развесила на стенах громадный флаг, предназначавшийся для не существовавшего еще воздушного великана, и, справив новоселье с молебном и соответствующей [563] очень приличной выпивкой, явилась ко мне за содействием. -- Наш дирижабль действительно не совсем еще готов,-- вынужден был сознаться прапорщик Дорошевский -- в мирное время русский подрядчик старого, уже отжившего типа. Он с первого дня забрал в свои руки скромного и безгласного председателя -- капитана Тихонравова. -- Французский дирижабль, однако, уже готов, и нам бы хотелось получить его от союзников взамен нашего собственного,-- заявил Дорошевский. Каково же было мое удивление, когда Гран Кю Же, обычно столь ревниво оберегавший интересы собственной авиации, согласился на мою просьбу почти без возражений. Это мне показалось подозрительным, и из перекрестных расспросов удалось узнать, что грузоподъемность дирижабля якобы не удовлетворяет техническим требованиям. Впрочем, сама идея дирижабля при быстром росте авиационной техники казалась мне чистейшей утопией. -- Французы ничего не понимают,-- заявлял мне сиявший от достигнутого успеха Дорошевский.-- С понедельника начнем испытания и надеемся, ваше сиятельство, вас прокатить. -- Благодарю,--ответил я.-- Обещаю принять участие только в последнем испытательном полете на скорость. Храбрость Дорошевского на том и кончилась, и в воскресенье он уже пришел меня просить поручить испытательные полеты французскому военному экипажу, так как комиссия с вождением дирижабля должна еще ознакомиться. Недель через пять звонок по телефону известил меня о печальном конце всей этой антрепризы: на предпоследнем испытании дирижабль при вынужденном спуске беспомощно повис на дереве, по счастью, вблизи парижского аэродрома. Пришлось вызывать пожарную команду и снять с дерева среди других пассажиров и Дорошевского, нимало, впрочем, не сконфуженного, а мне с Антоновым -- расхлебывать отношения с фирмой, потребовавшей уплаты многих тысяч франков за газ, потраченный на наполнение злосчастного аппарата. x x x Совершенно неразработанным в мирное время явился вопрос о доставках морским путем военных материалов. Гораздо более предусмотрительным, чем союзное правительство, оказался, как это ни обидно, владелец небольшой Парижской транспортной конторы, некий Шретер. Номинально он торговал русскими газетами, главным образом "Новым временем", а в действительности представлял мелкого комиссионера, эксплуатировавшего наезжавших в Париж русских бар, столь падких на чужие услуги и готовых нести любые накладные расходы, лишь бы освободиться от излишних хлопот. О существовании столь удобного человека, как Шретер, мне сообщил в первый же день моего приезда в Париж мой предшественник, все тот же неподражаемый Гришок Ностиц. -- Ты знаешь,-- объяснил он мне,-- обстановка квартиры тебе обойдется совсем недорого. Если, входя в любой хороший магазин, [564] ты упомянешь, что он тебе рекомендован Шретером, то немедленно получишь хорошую скидку в цене. Я конечно, не стал доказывать Гришку, насколько более ценными для самого Шретера могут оказаться в известном случае рекомендации военного агента, и, само собой, не использовал "мудрого" совета моего предшественника. В первые же дни войны, когда еще не возникал вопрос о каких-либо перевозках, Шретер пришел ко мне в канцелярию со следующим предложением: -- Господин полковник, вам должно быть известно, что я являюсь монополистом по доставке в Россию и багажа и товаров. Ни один великий князь не обходится без моих услуг, а вам тоже нельзя мною пренебрегать, так как в военное время вам несомненно придется отправлять в Россию различные грузы, заказанные, как мне уже известно, русским военным ведомством. Поэтому я вам предлагаю теперь же подписать со мной договор на зафрахтование для вас пароходов по твердой цене за тонну. И он назвал мне такую баснословную цифру, которая, как я впоследствии узнал, не была достигнута за все время мировой войны. Как принципиальный враг предоставления монополий, я больше всего возмутился апломбом этого типа, претендовавшего поразить меня своими связями с романовской семьей. Внешний вид его тоже раздражал своей претензией на французского джентльмена -- в клетчатых штанах и белых гетрах. Чести было много ссылаться перед Шретером на неполучение мною должных полномочий, что представляло стереотипный ответ всех дипломатов, и поэтому я ограничился простым, но твердым отказом на его предложение. Но Шретер не унимался. Он стал грозить: -- Подумайте, полковник, о печальных для вас последствиях -- от подобного невнимания к моим словам. Ваши предшественники оказывали мне всегда особое доверие. Впрочем, вы получите соответственную бумагу от самого военного министра генерала Сухомлинова и тогда увидите, чем грозит вам подобное ко мне отношение. Не помню, какая муха меня тогда укусила, но через минуту я уже оказался на площадке лестницы моей канцелярии, а Шретер внизу оправлялся от печального падения. Казалось бы, что после столь любезного приема я был гарантирован от встреч с этим господином. Но мне потребовалось получить много уроков, чтобы убедиться в живучести подобных слизняков: их недостаточно побить, их надо убивать. В самый разгар войны Свидерский стал настаивать на заказе какого-то нового типа пулеметов, доказывая, подобно прапорщику Дорошевскому, что французское правительство показывает себя в этом вопросе невеждой, что пулемет представляет верх совершенства. Это вынудило меня в конце концов самому отправиться на казенный полигон, чтобы ознакомиться с этой новинкой, которая, как оказалось, представляла усовершенствованную копию прародительницы современного пулемета -- французской митральезы: сноп пуль достигался соединением одним затвором нескольких ружейных [565] стволов. Видимо Свидерский продолжал считать меня за круглого невежду в стрелковом деле, чтобы осмелиться согласиться даже на опыт стрельбы из подобного оружия. Но тайна разрешалась сама собой: в почтительном отдалении я увидел шагающего по полигону Шретера в своих неизменных клетчатых штанах. Когда с начала моей работы по оказанию материальной помощи русской армии я занялся вопросом о перевозках, то с великим изумлением узнал, что первый пароход с автомобилями и самолетами был направлен по распоряжению из Петрограда кружным путем вокруг Африки на Владивосток. Несчастные ящики, погруженные на палубе, сперва рассыхались под тропиками, а в конце плавания покрылись толстой ледяной корой. Надо было изыскивать другой кратчайший путь. Используя в первые месяцы войны нейтралитет Греции, Болгарии и Румынии, французы помогли мне организовать провоз наших военных материалов через Салоники. Для этого я зафрахтовал сперва один пароход в три тысячи тонн -- "Сен Пьер" ("Святой Петр"), а затем и всю серию однотипных "святых", что крайне упрощало составление планов погрузок. Для обеспечения провоза по железной дороге через нейтральные страны орудия грузились под видом фортепиано, самолеты -- под видом молотилок; ящики со снарядами, по мнению моего начальника транспортного отдела де Лявинь, были очень схожи с ящиками шампанского. Кое-кто на подобных сложных комбинациях "подрабатывал", но в конце концов мои ящики прибывали на пограничную русско-румынскую станцию Рени через две-три недели после отплытия из Марселя. Обидно было узнать, что после первой же отправки две одиннадцатидюймовых полевых мортиры, на изготовление, отправку и погрузку которых было затрачено столько усилий, "затерялись" в самой России: запломбированные вагоны с этим ценным грузом после долгих и тщетных розысков по всем нашим железным дорогам оказались загнанными на запасные пути в Ростове-на-Дону, а их так ждали на нашем фронте в Восточной Пруссии. Вовлечение в войну всех стран Балканского полуострова потребовало новой организации морских перевозок, сперва на Архангельск, а впоследствии на Мурманск, что было большим достижением, так как сообщение через Архангельск за недостатком ледоколов прерывалось на добрую половину года. Кроме того, перевозка по железным дорогам из Архангельска на Петроград и Москву была так плохо налажена, что, по свидетельству французов, побывавших в этом порту, они в 1916 году проезжали на санях по крышкам ящиков с французскими самолетами, занесенных снегом и высланных мною еще летом 1915 года! Между тем авиационные грузы как раз требовали скорейшей доставки. Авиационная техника развивалась такими быстрыми темпами, что самолеты за время пути от Парижа до русского фронта уже оказывались устаревшими, и германские аппараты неизменно превосходили их в скорости. Когда же после долгих усилий удавалось получить от французов новейшие модели и быстро доставить их в Россию, то и это не гарантировало возможности использовать самолеты на нашем фронте. [566] "Все прибывающие от вас самолеты и автомобили оказались без магнето" -- гласила лаконическая телеграмма начальника технического управления генерала Миллеанта. Магнето! Магнето "бош"! Да ведь из-за этой небольшой, но жизненной части мотора в мировую войну приносились жертвы, совершались преступления. Когда еще в первые дни Жоффр выехал навстречу отступавшим войскам 5-й армии, его машина дважды остановилась из-за порчи моторов. -- Если бы господин генерал приказал выдать мне магнето "бош",-- заявил маршалу шофер,-- то такая задержка не происходила бы. Но главнокомандующий ответил: -- Нет, оттого что я опоздаю на несколько минут, большой беды не будет, а рисковать из-за отсутствия хорошего магнето жизнью хотя бы одного нашего летчика я не вправе. После всех затруднений, связанных с доставкой самолетов, отсутствие магнето на высылавшихся из Франции моторах сводило к нулю всю нашу работу в Париже. Минутами казалось, что еще вчера, приезжая в Петербург из Стокгольма, я присутствовал на первом авиационном празднике где-то невдалеке от Коломяжского ипподрома! Я видел полет поручика Нестерова, будущего героя; при мне скатился с открытого сиденья "морис фармана" и разбился насмерть капитан Руднев. Самые смелые наши офицеры шли в авиацию. И теперь эти герои будут вправе проклинать нас за те устарелые типы машин, эти "гробы", на которых им придется летать. Получив телеграмму, я набросился на бедного Антонова, который недоумевал. -- Я собственноручно запечатываю каждый ящик казенной печатью,-- докладывал он мне,-- проверяя предварительно все его содержание. -- Но, видимо, ваша печать с орлом оказывается не очень прочной,-- смягчился я.-- Возьмите же, дорогой Константин Александрович, мою собственную, с семейным гербом, ее подменить не смогут. А внутри большого ящика прикрепите специальный небольшой ящичек для магнето и запечатайте его. Когда и эта мера не возымела действия, я распорядился принести и разложить на моем письменном столе всю партию магнето с аппаратов, отправлявшихся на очередном пароходе. Их упаковали в особый ящик, проставили номер по морскому коносаменту, и мне казалось, что уж на этот раз мы могли быть покойны за доставку этого драгоценного груза по назначению. Но ответ главного технического управления на телеграмму об отправке был еще более лаконичен: "Ящика за номером таким-то не оказалось". Из тысяч ящиков, отправленных на ста двадцати пароходах из Франции в Россию во время войны, это был первый и единственный пропавший в пути ящик. -- В Петрограде Царит ужасающая спекуляция,-- вздыхали прибывавшие из России французские офицеры связи.-- За деньги там [567] можно все получить, и даже наши магнето "бош" продаются, правда, по баснословной цене, через Северный банк на Невском проспекте! Вмешательство русских частных банков в вопросы заграничного снабжения заставляло все больше приглядываться к деятельности наезжавших в Париж "представителей". Так, однажды среди обычных посетителей записался ко мне на прием какой-то соотечественник, инженер Клягин, о командировании которого я не был извещен. Я насторожился, когда в мой кабинет вошел молодой стройный элегантный блондин, не без апломба отрекомендовавший себя представителем Мурманской железной дороги. Это еще более меня заинтриговало, так как постройка этой магистрали разрешала основную задачу доставки из-за границы военных материалов. Оказалось, что Клягин уже некоторое время действовал в Париже совершенно самостоятельно, закупая самые разнообразные товары -- от болтов для рельсов до чернослива включительно, располагая какими-то крупными суммами в иностранной валюте. Затруднения Клягин встретил, как обычно, в разрешении самого "пустяшного", как казалось ему, вопроса -- получения лицензии на вывоз. Соотечественники в этом отношении оставались неисправимыми, не желая подчиняться установленному в союзных странах порядку. Вопрос этот я, конечно, немедленно разрешил, предложив молодому инженеру вместо работы с частными фирмами занять столик в моем управлении и получать товары через французское правительство. Александр Павлович Клягин стал моим сотрудником, а впоследствии и представителем при мне нашего министерства путей сообщения. Среди командированных из России благодушных, самодовольных и безразличных к делу, но кичившихся своими чинами и положением офицеров-чиновников Клягин выделялся своей деловитостью и самостоятельностью суждений. Хотя фуражки и мундира с зелеными кантами и серебряными контрпогончиками, присвоенными инженерам путей сообщения, он из России и не захватил, но в обхождении со мной сохранил следы той военной выправки, которой, по традиции, отличались инженеры путей сообщения. Их институт, как известно, при Николае I входил в систему военно-учебных заведений. В русской армии придавали большое значение правильному титулованию старших начальников младшими. И ко мне, как к полковнику, офицеры обращались, приставляя к моему чину слово "господин", штатские величали по имени и отчеству, а писаря и солдаты из-за моего графского титула заменяли титулование "ваше благородие" -- "вашим сиятельством". Так же обращался ко мне и Клягин. Первое время я объяснял себе такое чинопочитание хитростью: для того чтобы проводить дела за спиной начальника, его надо ослеплять внешней почтительностью. Вскоре, однако, я узнал, что эта форма обращения объяснялась тем раболепием, на котором воспитывались по семейным традициям люди "простого" происхождения. -- Не забывайте, ваше сиятельство,-- соткровенничал со мною [568] как-то Клягин,-- что дедушка мой был простым лесником, хорошо знал свое дело, а потому и нажился на лесных заготовках. Отец уже был лесничим у богатых помещиков, которые, как вы знаете, в делах понимают мало. А я уже, как видите, пробился в настоящие инженеры, одет по последней парижской моде (тут он привстал и хитро улыбнулся). Женат на настоящей столбовой дворянке. Да-а, разорительна, правда, Мария Николаевна, ну что ж поделаешь, барские ее капризы переношу. А все ж таки умру русским мужиком. Не взыщите. x x x Разрасталось мое дело, множились охотники до французского кредита, до обеспеченного морского тоннажа. Все были только не прочь избавиться от опеки военного агента над их делами. Пример французских сенаторов и дельцов оказывался заразительным. И каждый хотел проявить "личную инициативу", прикрываясь возвышенным идеалом "спасения России". К весне 1916 года дела на родине действительно шли из рук вон плохо. Сотни телеграмм с требованием доставки самых разнообразных товаров указывали на беспомощность военного министерства удовлетворить насущные потребности фронта. Так, Свидерский настаивал на заказе какой-то весьма подозрительной фирме в Бордо -- городе, не имевшем ничего общего с военной промышленностью,-- траншейных минометов и бомб к ним, как назывались в ту пору мины. -- Помилуйте,-- пробовал я возражать против предложенной нам баснословной цены,-- ведь такие, с позволения сказать, орудия может склепать наш кузнец Ванька в Чертолине. Зачем обременять тоннаж на перевозку такого барахла! Переспорить представителя ведомства бывало трудно: каждый заручался надежной поддержкой из Петрограда, а этого-то как раз мне и недоставало. Долго хотелось верить, что в конце концов вся моя работа во время войны и на фронте и в тылу, несмотря на полемику с правящими кругами, все же заслужит должную оценку, хотя некоторые мелкие факты должны были убедить меня в противном. Получение очередных орденов давно, правда, потеряло в России свое значение, и, прочитав как-то в довоенное время в "Русском инвалиде" о награждении меня Анной второй степени, мне не захотелось заменять этим мирным орденом полученный за сражение под Сандепу шейный орден Станислава второй степени с мечами. Однако когда с очередным дипломатическим курьером я получил в разгар мировой войны за выслугу лет снова очередной орден Владимира третьей степени, лишенный мечей, то принял это не как награду, а как оскорбление. Французы прекрасно знали, что орден с мечами жаловался не только строевым, но и штабным офицерам на театре военных действий, и приравнение меня к военным агентам в нейтральных странах представляло в их глазах политическую бестактность. Реагировали они на это совершенно для меня неожиданно. Среди утренней почты в Гран Кю Же мне принесли, против обыкновения, очередной [569] номер "Journal Official" -- "Французский правительственный вестник" -- с подчеркнутым кем-то красным карандашом абзацем: "Согласно приказу главнокомандующего с объявлением по всем французским армиям, за выдающиеся заслуги русский военный агент полковник Игнатьев награждается командорским орденом Почетного легиона". Мне показалось особенно дорогим, что эту награду я получил не как дипломат, а в виде особого исключения как офицер на фронте. Тот же чисто военный характер Жоффр придал и самому порядку награждения, по форме, установленной для офицеров французской армии. Под звуки рожков на скаковое поле в Шантильи вышел батальон стрелков с лихо сдвинутыми набок темно-синими беретами и построился неподалеку от места, где проживал Жоффр. Мне было указано прибыть к тому же месту четверть часа спустя -- время, предусмотренное для сбора всех чинов главной квартиры. Это уже меня глубоко растрогало. И Пелле и Дюпон уже наперед жали мне особенно дружески руку. Как обычно, скривясь слегка на левый бок и поддерживая генеральский палаш, приближался Жоффр. Раздалась команда: -- Garde à vous! Présentez armes! (Смирно! Слушай на караул!) Войска берут на караул. Я уже стою перед фронтом перед трехцветным знаменем, вытянувшись, как старый гвардеец, держа руку под козырек. Главнокомандующий обнажает палаш и, подойдя ко мне, по традиции посвящения в рыцари, прикладывает его сперва к правому, потом к левому моему плечу, после чего при помощи адъютанта привязывает на мою шею поверх походного кителя большой белый крест с зелеными веночками на широкой красной ленте. Пожав мне руку, он дважды меня обнимает, в то время как по команде: "Ouvrez le ban!" ("Играйте туш!") -- оркестр играет сигнал военного салюта. Церемония, однако, на этом не кончается: Жоффр приглашает меня стать рядом с ним на один шаг впереди, а войска перестраиваются для прохождения церемониальным маршем перед новым командором Почетного легиона. Всякому военному доводится переживать незабываемую минуту... После обычного завтрака в нашей "Попот" 2-го бюро, отмеченного дружеским бокалом шампанского, я, согласно установленному в русской армии порядку, послал следующую телеграмму своему прямому начальнику генерал-квартирмейстеру: "Испрашиваю высочайшего разрешения государя императора принять и носить пожалованный мне сегодня орден командорского креста Почетного легиона". Впоследствии мне рассказывали, что в ставке это известие произвело должное впечатление, но отношения мои с Петроградом не исправило. Даже в письмах родной матери проскальзывала критика моего "несчитания" с русскими правящими кругами. Один только Поливанов [570] мой бывший профессор по пажескому корпусу, сменивший Сухомлинова на посту военного министра, успокоил мою мать, сообщая, что "Игнатьев нам необходим в Париже". Некоторую, правда, только чисто нравственную поддержку получил я в те дни от прибывшей в Париж депутации Государственной думы и государственного совета. Эта заграничная поездка русских парламентариев имела целью доказать общественному мнению союзных стран, что германофильские течения, связанные с распутинскими группировками, еще не так сильны в России и что представители самых разнообразных политических партий полны готовности продолжать войну до победного конца, демонстрируя солидарность с западноевропейскими демократиями, активно борющимися против кайзеровской Германии. По существу русская делегация представляла как бы ту "оппозицию его величества", которая была провозглашена кадетами еще в первой Государственной думе. Попутно представители военной комиссии государственного совета и Думы должны были ознакомиться с деятельностью русских заготовительных органов за границей. Естественно, что при моем отчуждении от русской действительности, при моем служебном одиночестве, вызванном разницей во взглядах с командированными из России моими сотрудниками, я ухватился за новых знакомых, как за соломинку. Франция уже приучила меня проводить военные вопросы не через военных, а через штатских людей. Однако действительный интерес к своему делу я встретил только у посетивших мою скромную канцелярию, или, точнее, личную квартиру, заставленную канцелярскими столами, членов Государственной думы Милюкова и Шингарева. Их сопровождал, скорее для проформы, какой-то член государственного совета из крайних правых, который своим величественным молчанием старался, по-видимому, поддержать достоинство этого высшего учреждения Российской империи. После пространного доклада, сделанного мною в присутствии всех старших моих сотрудников, я закончил его так: -- Вы видите, как растет с каждым днем номенклатура товаров, закупаемых через нас на французский кредит. Не говоря уже о перце, которого может хватить на многие годы, о тиглях, количество которых превосходит потребность чуть ли не всего земного шара, многие товары, как, например, медикаменты для гражданского населения, сера для виноградников, вызывают подозрение: не служат ли они, подобно магнето, предметом грязной спекуляции? Скажите, что еще можно найти в России? В чем я имею право отказать, не рискуя нанести ущерба фронту? Кого на законном основании могу послать к черту? Шингарев потер лоб и без большой уверенности в голосе вымолвил: -- Есть еще конопля, так что пакли у вас запрашивать не имеют права. -- И на этом спасибо,-- пришлось с глубокой горечью закончить беседу. [571] Больше всего поразили моих гостей малочисленность моего центрального аппарата и связанная с этим образцовая экономия. -- Это уж французская школа,-- объяснял я Милюкову, с трудом примирявшемуся с пресловутыми российскими штатами, раздутыми по случаю войны выше предела. -- Как же это вы можете работать, не имея штата?-- удивлялись соотечественники. Шингарев, как я впоследствии узнал, представил даже по этому поводу специальный и крайне для меня лестный доклад в Государственную думу. Итак, в силу обстоятельств, я очутился и сам "в оппозиции к его величеству" и, в противоположность моим коллегам в посольстве, стал получать приглашения на все приемы, устраиваемые русским гостям французскими парламентскими и политическими организациями. Выступать с речами, хвала богу, не пришлось, но скрыть краску стыда за речи других удавалось с трудом. Особенно торжественным, а потому и тягостным был громадный банкет, устроенный Лигой прав человека под председательством самого Анатоля Франса. Маститый писатель, старик высокого роста, особого впечатления на меня не произвел: он уже был очень стар и служил только символом традиций республиканской Франции с ее лозунгом "Свобода, равенство и братство". Речи лились рекой, благо ни характер тем, ни время не были ограничены. Можно было вволю поболтать. Этим особенно злоупотребил член государственного совета Гурко, уцелевший деятель мошеннической аферы на поставках хлеба голодающим. Уже одна его внешность -- обросшее седеющей щетиной уродливое лицо со злобным взглядом нелюдима -- указывала на малоудачный выбор представителя крайних правых. -- Господа,-- начал свою речь Гурко,-- приехал в Париж как-то еще перед войной владетельный царек одного из африканских племен. Его особенно очаровали прелестные ножки парижанок, и, уезжая, он возымел мысль обуть своих соотечественниц в такие же очаровательные туфельки, какими он любовался на парижских бульварах. Присутствовавшие, ожидавшие либеральных, умных речей, в первые минуты были заинтригованы подобным оригинальным началом, и Анатоль Франс даже повернулся в сторону занятного оратора. Скоро, однако, пришлось разочароваться. Прошло еще добрых полчаса, а бывший царский министр продолжал скучно объяснять, как туфли, заказанные неграм в Париже, оказались слишком тесны, как в Африку поехал немецкий сапожник, снял там мерки с ног негритянок и сколь выгодную аферу он сумел на этом сделать. Никто ничего не понял. Сидевший направо от председателя Милюков побагровел от негодования, а я, уставившись в тарелку, старательно очищал одну грушу за другой. Напрасно, впрочем, так негодовал Милюков; в уме ему, конечно, никто не мог отказать, но по бестактности он на следующий день даже превзошел Гурко. На этот раз обед был интимный: собрались только французские [572] и русские члены Международного парламентского союза. Все правые отсутствовали, председательство было предоставлено самому Милюкову. У каждого прибора было положено меню, украшенное пучком разноцветных флагов всех союзных государств. Русские гости только что вернулись с организованной мною для них поездки на фронт и делясь свежими впечатлениями о французской армии, гадали о сроке неминуемой победы над врагом. В открытые настежь окна гостиницы "Крильон", расположенной в одном из двух дворцов, украшающих площадь Согласия, вливался ласкающий весенний воздух. И только несвойственная Парижу уличная тишина напоминала, что враг еще совсем близко, в каких-нибудь шестидесяти километрах от городских ворот. Но вот Милюков встает, берет в руки меню и, рассматривая его, произносит следующий короткий тост. -- Я пью,-- сказал нам будущий министр иностранных дел,-- за то, чтобы в следующую нашу встречу среди этих флагов красовались и отсутствовавшие ныне флаги!.. Мне, как единственному военному среди штатских, как русскому представителю при союзной армии, хотелось провалиться сквозь землю. Хотя намек, сделанный Милюковым на германский и австрийский флаги, был достаточно прозрачен, однако все присутствовавшие постарались или его не понять, или принять за веселую шутку. -- Неужели у нас помышляют о мире с немцами?-- спросил я Энгельгардта, выходя с обеда и прогуливаясь по Елисейским полям. Энгельгардт, мой бывший товарищ по Пажескому корпусу, вернулся из запаса и в форме полковника генерального штаба состоял членом военной комиссии Государственной думы. -- Нет,-- ответил он.-- Это Павел Николаевич Милюков хотел только сострить. Но отрицать германофильство в окружении царя, конечно, нельзя. Сам он, как ты знаешь, человек безвольный, но в вопросах войны стоит за верность союзническим обязательствам. Поверь, что, как и говорил Шингарев, все чинимые тебе неприятности исходят от распутинской и тесно связанной с нею сухомлиновской клики. Она бесспорно сильна, но мы с ней справимся. -- Но каким способом?-- спросил я Энгельгардта. -- Да, пожалуй, придется революционным,-- не особенно решительно ответил мой старый коллега.-- Опасаемся только, как бы "слева" нас не захлестнуло. Глава девятая. Начало конца Все темные предчувствия первых дней войны, вся тревога за родную армию в течение долгих зимних месяцев 1915 года -- все нашло себе горькое подтверждение с наступлением первой военной весны. К этому времени как раз вернулся из первой поездки в Россию майор Ланглуа, назначенный Жоффром для непосредственной связи с русской ставкой. Никакое письмо не может заменить, в особенности [573] на войне, живого слова, и французы благодаря Ланглуа знали о России гораздо больше, чем русские знали о Франции. Наши, впрочем, как мне писал "черный" Данилов, этим нисколько не тяготились. Только последним соображением мог я объяснять упорное нежелание и ставки и генерального штаба назначить с нашей стороны офицера связи, и притом постоянного, как Ланглуа, не открывающего в каждый свой приезд Америки. Жоффр и на этот раз в выборе исполнителя не ошибся: крепыш, весельчак, Ланглуа старался придать себе вид "рубахи-парня", чему немало помогало его отличное знание русского языка. Но под этой беззаботной внешностью скрывался тонкий наблюдатель и вдумчивый аналитик. По образованию -- политехник, по роду службы -- артиллерист, Ланглуа был достойным сыном своего отца, одного из создателей тогдашней тактики артиллерийской стрельбы. Нашим дружеским отношениям мы с Ланглуа были обязаны в большой мере моей нормандской кобыле масти "обэр" (чалая, без черных волос), в которую влюбился Ланглуа при наших довоенных прогулках в Булонском лесу, а я после настоятельных его просьб уступил ему эту легкую кровную птичку. Любители лошадей никогда не забывают подобных услуг, и Ланглуа после каждого приезда из России подолгу засиживался в моем рабочем кабинете в Шантильи. Привезенные им сведения об окопной жизни русской армии воскрешали в памяти маньчжурское зимнее сидение. Та же растянутость фронта в одну сплошную линию, то же отсутствие стратегических резервов, та же скука от безделья в штабах, удаленных от фронта на десятки и сотни километров. На французском фронте каждый генерал, даже командующий армией, считал своей обязанностью побывать ежедневно хоть на каком-нибудь из участков, а потому меня особенно поражало, что русские солдаты видят высокое начальство только на смотрах да на парадах. Кормят солдат хорошо, но зиму они провели в серых холодных шинелишках и дырявых сапогах. В больших штабах царит благодушное самодовольство, а ставка тщится примирить между собою командующих фронтами; подобно Куропаткину, там пишут обстоятельные мотивированные доклады и бесчисленные проекты. Мобилизовано свыше двенадцати миллионов, а солдат в ротах некомплект из-за недостатка в ружьях. Батареям разрешено выпускать не больше пяти выстрелов в сутки. Рассказы Ланглуа о немецких зверствах казались чудовищными: в последних зимних боях в Августовских лесах немецкое командование в отместку за понесенные неудачи гнало русских пленных разутыми по тридцатиградусному морозу. Перед подобными фактами бледнел и нашумевший расстрел немцами бельгийской патриотки, сестры милосердия мисс Кавель, и все те расправы, которые они чинили в оккупированных французских городах. На русском фронте после зимних кровопролитных сражений под Лодзью и Варшавой, по своему героизму воскрешавших "Илиаду" Гомера, появились уже грозные признаки разложения тыла, заполненного укрывшимися от фронта офицерами, непригодными генералами [574] и присосавшимися к армии дельцами самых разнообразных профессий. Как ни сдержан бывал Ланглуа в выборе выражений и характеристиках "высоких особ", но все же у него изредка срывалось слово "criminel" (преступно), когда он касался работы тыла по снабжению. Мне всегда казалось, что, несмотря на внешнюю откровенность, Ланглуа рассказывает своему собственному начальству гораздо больше, в чем и пришлось убедиться спустя несколько дней. Совершенно неожиданно меня пригласили отобедать в столовую оперативного бюро, куда никто, кроме "своих", доступа не имел. Я принял было это только за знак дружеского доверия, но, выйдя из-за стола, Гамелен предложил пройтись пешком и незаметно углубился со мной в темный лес. -- Здесь по крайней мере нас никто не слышит,-- начал начальник оперативного бюро.-- Скажите, неужели в России настолько сильны германофильские течения? Что, по-вашему, представляет собой Сухомлинов, Распутин, какой-то Андронников и, наконец, сама императрица? Что мог я ответить Гамелену? В ту пору я не имел еще доказательств близости Сухомлинова с германскими шпионами, сомневался даже в справедливости приговора над Мясоедовым, будучи весьма невысокого мнения о работе нашей контрразведки. Про Распутина я слышал перед войной только от Влади Орлова, ближайшего в то время царского наперсника. Он удалился навсегда от двора после того, как высказал лично Николаю II все, что думал про распутного мужика. Рассказывать обо всех этих подробностях иностранцам я, конечно, не стал и выразил Гамелену лишь уверенность, что в России найдутся люди, которые сумеют вымести немецкую нечисть "из собственной избы". Но Гамелен был, видимо, глубоко встревожен рассказами Ланглуа. -- Не забывайте, милый полковник,-- продолжал он,-- что и мы имели когда-то короля, заплатившего своей головой за то, что жена его была немка. Меня передернуло, я замолчал, а тонкий Гамелен, почуяв неловкость, перевел разговор на переброску германских дивизий с Западного на Восточный фронт. Этот вопрос к весне 1915 года стал не только серьезным, но и решающим для исхода войны в России. К счастью, разведывательная служба в ставке к этому времени наладилась, и мы, наконец, договорились о переброшенных за зиму из Франции германских силах. В начале войны на русском фронте находилось три активных корпуса (I, XVII и XX) и два с половиной резервных (I, Гвардейск. рез. и 5-я див. II корпуса). До конца марта с Западного на Восточный фронт было переброшено: четыре активных корпуса (II, XI, XIII, XXI) -- восемь дивизий и три резервных корпуса (III, XXIV и XXV) -- шесть дивизий. Всего семь корпусов, что равно четырнадцати дивизиям, и направлено из Германии три вновь сформированных корпуса (XXXVIII, XXXIX и III), то есть еще шесть дивизий. Всего на русском фронте должно [575] было находиться двадцать пять активных и резервных германских дивизий, не считая ландверных и ландштурмных бригад и тридцать пять сорок австро-венгерских дивизий. Кроме того, конец марта характеризовался появлением целой серии новых германских дивизий, формировавшихся за счет полков, отведенных с фронта; за недостатком людских запасов немцы уже начали перетряхивать свои наличные силы. Положение на обоих фронтах становилось все более напряженным, а работа и моя, и 2-го бюро все более ответственной. Наконец в эти же первые весенние дни произошло, как нам казалось, исключительное по важности событие: в первый раз с самого начала войны с французского фронта исчез германский гвардейский корпус! Это предвещало подготовку крупного наступления немцев на русском фронте. x x x Дюпон стал мрачен, Пелле -- озабочен. По вечерам офицеры связи от армии и фронтов звонили и настойчиво требовали от войск срочной проверки сведений о находившихся против них неприятельских дивизиях. Начальник секретной агентурной разведки -- молчаливый до комизма майор Цопф -- и тот заговорил, докладывая мне о принятых им срочных мерах по розыскам этой злосчастной гвардии. Моя комната в доме госпожи Буланже превратилась в настоящий небольшой штаб: после шести месяцев войны и долгих настоятельных просьб я получил, наконец, в свое распоряжение настоящего помощника -- капитана Пац-Помарнацкого. Шесть месяцев потребовалось для утверждения подобной "штатной единицы", но недаром же один мудрый старец говорил, что в "Российской империи всякая бумага свое течение имеет". Течет она, голубушка, быстро по самой середине реки, а глянь, и застоится в какой-нибудь тихой заводи. Александр Фадеевич был исправный дисциплинированный генштабист, на которого можно было положиться, и, казалось бы, что, окончив, хотя и разновременно, первыми учениками и Киевский кадетский корпус и академию, мы могли смотреть на свет одними и теми же глазами. На деле же сколько мы вместе ни проработали, но понять друг друга до конца не смогли. Едем мы как-то, например, в открытой машине на удаленный от Парижа французский Восточный фронт. Чудная лунная ночь, живописная дорога вьется среди Вогезов, мысли отдыхают от повседневных забот и казенных бумаг. Душа переносится куда-то далеко-далеко, на родину... -- Какая ночь! -- нарушаю я невольно молчание. -- Так точно, господин полковник! Погода благоприятствует! -- возвращает меня к жизни Александр Фадеевич. "Эх, барыня! -- сказал как-то в сердцах подвыпивший чертолинский конюх Федька чопорной старой деве Еропкиной, корившей его за полупьяную песню на козлах.-- Не душа в тебе, а один пар!" [576] Без душевной глубины понять такую революцию, как наша -- Октябрьская, было нелегко, и Пац, расставшись со мной, предпочел остаться за границей. Я впрочем, сохранил навсегда благодарную память о часах, проведенных с ним над составлением телеграфных сводок в тяжелые дни первой военной весны. Усилия по розыскам германской гвардии увенчались успехом почти за месяц до появления ее на русском фронте. Уже 6 апреля я доносил: "В Эльзас переброшен, по-видимому, весь Гвардейский корпус, обе дивизии которого высаживались в ночь на 31 марта на линии Шлейнштадт, Кольмар". А через две недели уточнял сведения так: "Получено достоверное сведение, что Гвардейский корпус после полного отдыха в течение 3-х недель в Эльзасе во вторник 20 апреля погружен на железную дорогу. Здесь, конечно, не знают, куда он направлен, но склонны думать, что он предназначен или в Трентин, или в Карпаты, во всяком случае -- на поддержку Австрии". Да, мы не знали, мы гадали, но мне хотелось перелететь в русскую ставку (к сожалению, самолеты в ту пору через Германию еще перелететь не могли) и сказать только одно слово: "Готовьтесь!" Мне представлялось, что решительный удар немцев на русском фронте неминуем. Но на каком участке? Разрешить эту загадку мне помог, как ни странно, вновь назначенный помощник начальника штаба генерал Нюдан. Появление его в Гран Кю Же было особенно для меня приятно, напоминая о беспечной молодости, когда я в чине капитана галопировал на маневрах 4-й кавалерийской дивизии в Аргонне, а Нюдан, сухой артиллерийский майор с запущенными книзу усами, хрипловатым баском, как после хорошей пьянки, лихо, на полном карьере, командовал конным артиллерийским дивизионом. Теперь я заходил к нему обычно по окончании рабочего дня, когда огни в коридорах гостиницы "Гранд Кондэ" уже тушились, а в штабных бюро оставались только ночные смены дежурных офицеров. Нюдан сидел за письменным столом спиной к стене, на которой была развешена громадная карта русского фронта. О, эта карта! Никогда мне ее не забыть. "Смотри,-- как будто говорила она мне,-- сколь ты плохо работаешь: за восемь месяцев войны не удосужился добиться от своего генерального штаба присылки хотя бы десятиверстной карты России. Вместо карты Австро-Германского фронта тебе прислали карту Турецкого фронта, и французам пришлось в конце концов сфабриковать своими средствами какую-то импровизированную простыню". Безобразные зеленые пятна изображали на ней непроходимые, по мнению французов, леса, редкие черные линии подчеркивали лишний раз бедность железнодорожной сети, а перевранные названия городов доказывали смутное о них представление наших союзников. В тот вечер на карте жирной угольной чертой была отмечена линия застывшего русского фронта от Балтийского моря до румынской границы с выступом в сторону противника у северного края Карпатского [577] хребта. Никаких пометок о расположении русской армии на карте не было. Разговор с Нюданом завязался само собой вокруг вопроса о гвардейском корпусе. -- Ну и побезобразничали же эти господа в Страсбурге! -- рассказывал мне Нюдан.-- Без пьянства и разврата немцы не могут воевать. Мы ведь помним их еще по тысяча восемьсот семидесятому году, ну а теперь, нагулявшись всласть, они, очевидно, готовят какой-нибудь серьезный удар на вашем фронте. Тщетно разглядывал я черную линию на карте, не желая дать Нюдану необоснованный ответ и вместе с тем не желая показать ему лишний раз свою полную неосведомленность о том, что творится в России. Испытующе посмотрев на меня, он повернулся назад к карте и, ткнув пальцем в исходящий угол нашего фронта, который тянулся в этом месте вдоль какой-то небольшой голубенькой речушки, авторитетно заявил: -- Вот тут, вероятно, стык ваших фронтов -- Западного и Юго-Западного. По-моему, тут и надо ожидать удара. Я встал, чтобы поближе рассмотреть этот участок, и прочел название речки: Дунаец. Проход обозначен на карте не был. -- Дунаец! Дунаец! -- повторял я себе, пробираясь в темноте через скаковое поле в свое логовище. Сообщать или промолчать о беседе с Нюданом -- вот над чем долго совещались мы с Пацем, составляя в эту ночь очередную телеграмму в ставку. Соображения помощника начальника штаба не носили официального характера, не были подкреплены документами, а упоминание о них в служебном донесении могло ввести в заблуждение наше военное руководство. Кроме моих телеграмм ставка должна была уже располагать более точными указаниями о подвозе германских резервов. Лишь бы она не увлеклась лишний раз сведениями от нашего центра агентурной разведки, созданного военным агентом в Голландии полковником Мейером. Германский генеральный штаб давно его перехитрил, засылая в Гаагу собственных "надежных осведомителей", создавая через них ложную стратегическую обстановку. Многовещательные донесения Мейера занимали почетное место в сводках нашего генерального штаба, и перед ними, конечно, бледнели мои сухие телеграммы, кратко извещавшие об обнаруженных на фронте корпусах. "Нет,-- решили мы наконец,-- как сотрудники Гран Кю Же мы не имеем права передавать непроверенных сведений". Они, впрочем, не помогли бы делу: 2 мая, то есть через три дня после беседы с Нюданом, немцы уже прорвали наш фронт как раз в том месте, где мы и предполагали, сидя в далеком Шантильи. На ураганный огонь германской артиллерии нам нечем было отвечать, и началось то длительное и тяжелое отступление всего русского фронта, которое предрешило исход войны для России. Первым и трагическим последствием этого события явилось устранение Николая Николаевича и принятие на себя самим царем верховного командования. [578] Каким бы самодуром ни был Николай Николаевич, какими бы ничтожествами после потери им своего бесценного сотрудника Палицына он себя ни окружал, все же этот породистый великан был истинно военным человеком, имевшим большой авторитет в глазах офицерства, импонировавшим войскам уже одной своей выправкой и гордой осанкой. До какого же безумия мог дойти царь, этот полковник с кругозором командира батальона, неспособный навести порядок даже в собственной семье, чтобы возомнить себя полководцем, принять ответственность за ведение военных операций миллионных армий, внести в работу ставки зловредную атмосферу придворных интриг?! Для меня это являлось началом конца. Если в мирное время военный союз без взаимного доверия представлялся для меня только излишним бременем, то во время войны личные отношения между союзными главнокомандующими являлись важным залогом успеха. Жоффр и его окружение с полным основанием считали Николая Николаевича другом Франции и французской армии, но царский двор оставался для них загадочным. Они, конечно, понимали, что вершителем всех вопросов явится не царь, а его начальник штаба генерал Алексеев, но с ним они не были знакомы и могли судить о нем только по донесениям своих представителей в России. Неразговорчивый, не владеющий иностранными языками, мой бывший академический профессор не был, конечно, создан для укрепления отношений с союзниками в тех масштабах, которых требовала мировая война. x x x В тот самый трагический для России день, 2 мая, по странной случайности мне пришлось поставить от лица родины свою подпись на военной конвенции между союзниками и вступившей в войну на нашей стороне Италией. Не только мне, но и всему французскому военному миру долго не удавалось усвоить ту простую истину, что за надежным прикрытием миллионов вооруженных людей в грязных серых шинелях сидят люди в смокингах и фраках, плетущие политические интриги и тоже "занимающиеся войной", имея, правда, о ней весьма смутное представление. Французы долго не без основания считали свой собственный фронт решающим. Но в действительности, после стабилизации его в 1914 году, война приняла характер мировой, а мировым городом среди европейских столиц с давних пор был, конечно, не Париж и не Петербург, а Лондон. -- Это ведь не наш проект, а желание англичан! -- оправдывался передо мной сам Мильеран, когда еще в начале 1915 года я раскритиковал дарданелльскую авантюру. Овладение проливами без обеспечения десантной операцией хотя бы одного из берегов я считал попыткой с негодными средствами. Предпринимая эту операцию, англичане не посоветовались даже с Жоффром, а Извольский лишний раз кипятился, негодуя, что я, сидя в Шантильи, не был в курсе этого злосчастного проекта. [579] Та же картина получилась и со вступлением в воину Италии. Вовлечение все новых и новых стран в войну объяснялось тем равновесием сил обеих сторон, выразителем которого явилась окопная война 1915 года. "По мнению Делькассэ (этого типичного воинствующего французика-политика, получившего портфель министра иностранных дел), выступление Италии явится поворотным пунктом всего хода событий,-- доносил Извольский 19 апреля,-- тогда как вы (то есть Сазонов и Николай Николаевич) не возлагаете больших надежд на военную помощь итальянских войск". Об организации итальянской армии мы, русские военные агенты, были осведомлены по секретным сборникам об иностранных армиях, но у меня в голове крепко засел, кроме того, французский анекдот, характеризовавший итальянские войска. Незадолго до мировой войны Италия решила не отставать от Франции в покорении северного африканского побережья и с разрешения держав предприняла поход в Триполитанию. Победа казалась ей легкой, но когда туземцы не пожелали покоряться и стали стрелять, то итальянцы засели в окопы, отказываясь из них вылезать. Наконец нашелся среди них один храбрый капитан. Он выскочил из окопа с саблей в руке и, подавая пример, воскликнул: "Аванти! Аванти!" В ответ на этот призыв к атаке солдаты только зааплодировали. "Браво, браво, капитане",-- выражали они восторг своему начальнику, продолжая сидеть в окопах. Бывают государства, которые выгодно не иметь союзниками, а использовать их нейтралитет для получения от них сырья и промышленной продукции. Италия представлялась мне как раз такой страной: на химических заводах Милана мне удалось разместить крупный заказ на порох, а заводы "Фиат" могли оказать нам впоследствии крупную поддержку в автомобилях и самолетах. Решающим, однако, явилось слово Лондона: участие Италии в войне облегчало Англии контроль над бассейном Средиземного моря, и не позже как через неделю после донесения Извольского Россия, Франция и Великобритания одобрили в Лондоне итальянский меморандум о присоединении этой страны к союзникам. Главным положением этого документа являлось немедленное заключение с Италией военной и морской конвенции, причем Делькассэ, стремясь ускорить решение, неоднократно высказывал пожелание подписать эти конвенции в Париже, снабдив для этого соответствующими полномочиями с русской стороны военного и морского агентов. "На совещаниях в Париже присутствовать нашим агентам разрешается, но без права голоса,-- отвечал Сазонов Извольскому,-- так как переговоры о совместных действиях итальянской и русской армий верховный главнокомандующий желает вести в ставке с итальянским военным атташе в России". -- Лишь бы поскорее втянуть их в войну, а о военных операциях поговорить еще успеем,-- заявил со своей стороны Жоффр, напутствуя меня с Пелле на совещание в Париж. [580] Когда мы вошли в один из кабинетов генерального штаба на бульваре Сен-Жермен, мы встретили обычную картину союзных конференций мировой войны: добрые две трети стола были заняты англичанами, рассевшимися в непринужденных позах уверенных и всегда довольных людей. Против них, по левую сторону председателя Мильерана, сели несколько скромных французиков с деловым видом и большими листами бумаги, на которых то и дело что-то записывали. Пелле присел бочком около Мильерана, а мы с моим морским коллегой, капитаном 1-го ранга Дмитриевым, расположились на почетных местах подле наших новых союзников, итальянцев. Редко приходилось мне слышать более красивый и убедительный военный доклад, чем та речь, которую в течение двух часов произносил стройный красавец, полковник генерального штаба, делегат итальянской армии. Сама его фамилия -- Монтанари -- звучала так же музыкально, как его родной итальянский язык, созданный, подобно русскому, как будто нарочито для певцов. Не засекречивая никаких данных о своей армии, он на безупречном французском языке объяснял нам и план мобилизации, и порядок развертывания, и даже предстоящие военные операции в Тирольских Альпах. Столица Австрии -- Вена, казалось, была уже у наших ног! "Что же это происходит? -- невольно задавал себе вопрос каждый из присутствующих.-- Ведь еще вчера этот самый генштабист сидел, быть может, со своими бывшими союзниками в той же Вене или Берлине". -- Я чувствую, что схожу с ума,-- потирая себе лоб, говорил Пелле, прогуливаясь со мной под руку в перерыве заседаний по длинному балкону второго этажа, выходившего на бульвар.-- Чем вы все это объясняете, чего они могут ждать от нас? Неужели им неизвестно наше с вами невеселое положение? За парадным завтраком Мильеран, произнося тост, предложил итальянскому делегату, сидевшему направо от него, и мне, сидевшему налево, выпить бокал вина за дружбу наших армий, как братьев по оружию... Чем более парадно празднуется начало, тем горше сказывается конец предприятия, и союз с Италией вместо радости подлил немало яду в мою жизнь на войне. Как должник, избегал я встречи с моим очень любезным итальянским коллегой. Он всегда находил предлог поплакаться на переброску с нашего фронта какой-нибудь дивизии или бригады. -- Не обращайте на это внимания,-- утешал меня, бывало, мой приятель Белль,-- у них такое превосходство сил, что никакие переброски с вашего фронта не должны их смущать. Бедный Белль! Он не мог предвидеть, что ему-то и придется драться и умереть во главе бригады, экстренно отправленной в Италию не столько для боевых операций против австрийцев, сколько для преграждения пути бежавшим в панике союзникам после поражения их под Капоретто! Неумолимо вращается колесо фортуны, и мне, лишенному в 1919 году уже всех прерогатив, пришлось после разгрома немцев [581] встретить в последний раз своего итальянского коллегу в воротах того же здания французского генерального штаба в Париже. Он выходил на бульвар во главе целой военной миссии, разодетой в парадные мундиры с шелковыми шарфами и разноцветными плюмажами. Все итальянцы, узнав меня, почтительно раскланялись. -- Ну, поздравляю,-- сказал я, приветливо пожимая руки бывшим союзникам.-- Наконец-то удалось разбить австрийцев! Сопровождавшие меня французские генштабисты не могли удержаться от смеха. x x x Вступление Италии в войну вызвало необходимость для союзников сесть за один стол, о чем-то заранее договорившись. Однако только тяжелое положение на обоих фронтах, создавшееся к лету 1915 года, заставило их серьезно призадуматься над вопросом о согласовании действий союзных армий. Немецкое командование продолжало использовать отсутствие общего руководства у своего врага для сохранения инициативы ведения операций на Восточном и Западном фронтах. Так, предпринятое Жоффром через неделю после прорыва на Дунайце наступление в Артуа явилось запоздалым и не облегчило положения на нашем фронте. Французская операция приняла, кроме того, такой затяжной характер, что телеграммы, составлявшиеся нами на основании данных Гран Кю Же, казались нам самыми невразумительными: при подвижности русского фронта ничтожное продвижение французских войск трудно было объяснить. "К концу мая,-- доносил я,-- французы ввели в дело около 10 корпусов, но, несмотря на артиллерийский огонь, достигавший небывалого напряжения, им не удалось сломить упорства германской обороны". "Поедем-ка сами на фронт,-- решили мы с Пацем,-- и обойдем постепенно весь участок, тянувшийся на сорок с лишним километров от Ланса до Арраса". Это направление имело кроме тактического и важное стратегическое значение: союзников оно выводило на коммуникации всего неприятельского фронта, а немцам открывало путь к северным французским портам, через которые подвозились английские подкрепления. Французы показали, что при систематической артиллерийской подготовке и при том одушевлении, с которым они вели пехотные атаки, они способны овладеть сильно укрепленными селениями и взломать германскую оборону, несмотря на подавляющее число пулеметов у немцев и применение ими бетонированных укреплений. "Однако развитие успеха задерживается тяжелой германской артиллерией,-- доносили мы,-- она не прекращает своего действия и по настоящий день, развивая сильнейший огонь против завоеванных французами участков. Именно в этот последующий период боя французы и несут наибольшие потери, достигшие у Арраса 100 000 человек. [582] ...Долгое стояние на месте дало обоим противникам возможность пристреляться с поразительной точностью, чему в значительной степени содействует авиация. Калибр новых 105-мм орудий признается недостаточно мощным, и французы энергично работают над созданием артиллерии более крупных калибров". "Французская пехота,-- заканчивал я одну из телеграмм после осмотра фронта,-- никогда не была в таком блестящем положении: люди кормлены лучше, чем в мирное время, дух превосходный даже в частях, понесших тяжелые потери, санитарная служба, наконец, налажена, одежда и снаряжение -- все построено заново". Подобные донесения доказывали, сколь большую работу провела французская армия за первый год войны, и диктовались горячим желанием, чтобы русская армия возможно шире использовала опыт войны на Западном фронте, несмотря на ее казавшуюся беспросветность. Характерно, что для передачи в Россию более подробных соображений о положении на Западном фронте мне приходилось прибегать к форме личных писем новому генерал-квартирмейстеру Леонтьеву и пользоваться для этого не дипломатическими курьерами, а случайными надежными оказиями. "Насколько французы откровенны и правдивы со мной в отношении сведений о неприятеле, настолько они продолжают быть сдержанными во всем, что касается собственной их армии, из опасения огласки не через меня, конечно, а через инстанции, через которые эти сведения могут пройти",-- заканчивал я одно из писем, намекая на признаки недоверия союзников к некоторым русским военным и дипломатическим кругам. Вот как, между прочим, представлялось мне тогда общее положение: "Напряжение сил и средств Германии и Франции почти одинаково: при 70-миллионном населении немцы выставили от 75 до 90 корпусов, считая в том числе и ландверные войска, а французы при 39-миллионном населении -- от 45 до 50 корпусов. Потери немцев, считая оба фронта, более значительны, чем французские, а потому истощение в людском запасе должно наступить для них скорее, чем для французов. При том числе потерь, которое французы несут в операциях за истекшие месяцы, они рассчитывают быть в состоянии поддерживать численный состав выставленных ими в настоящее время войсковых единиц примерно до марта будущего, 1916 года, после чего им придется или расформировывать части, или понижать их численный состав, словом, идти на убыль. Они надеются, однако, сохранить при этом призывной класс 1917 года как последний резерв до весны 1916 года. Французская главная квартира не может опасаться прорыва фронта. Опыт наступления в Шампани и Артуа показал, что тактический фронт благодаря артиллерии может быть прорван, но стратегический успех будет без труда парализован тем из противников, который будет иметь в распоряжении сильные резервы. [583] Те двадцать дивизий, что французам удастся сохранить в распоряжении главнокомандующего, способны парировать удары, но их недостаточно для развития первого успеха. По той же причине и контратаки немцев на участках, не имеющих даже стратегического значения, вызывают у французов удивление. "Зачем,-- спрашивают они себя,-- немцы, не располагая сами резервами, несут бесплодные потери?.." Беспросветной представлялась, таким образом, обстановка после безрезультатного весеннего перехода французов в наступление в Артуа. Англичане все еще медлили, и Западный фронт оказался неспособным поддержать русские армии, терявшие с каждым днем результаты своих победоносных наступлений первых месяцев войны. В военные вопросы вмешались дипломаты, и после долгих переговоров по инициативе Делькассэ было решено собрать 7 июля 1915 года в Шантильи первый военный совет главнокомандующих Франции, Англии, России, Италии, Бельгии и Сербии. В случае невозможности лично присутствовать главнокомандующим предлагалось прислать своих представителей. Ставка, по-видимому, не придавала значения этому союзническому начинанию, так как лишь только после повторных телеграмм, и моих и посла, я получил за два часа до открытия первого заседания разрешение участвовать в совете "без права принимать какие-либо обязательства в отношении действий русской армии". Никаких других директив я, разумеется, не получил и вошел в кабинет Жоффра, где происходило совещание, с пустыми руками. Председательствовал Мильеран, предоставивший первое слово французскому главнокомандующему. -- Необходимо установить принцип,-- начал Жоффр,-- что та из союзных армий, которая в данную минуту выдерживает главный натиск неприятельских сил, имеет право рассчитывать, что остальные союзные армии придут ей на помощь переходом в энергичное наступление на своих театрах войны. Подобно тому как в августе и сентябре 1914 года русская армия перешла в наступление в Восточной Пруссии и Галиции, чтобы облегчить положение французской и английской армий, отступавших под напором почти всей германской армии, нынешняя обстановка требует таких же действий со стороны союзников, так как русская армия выдерживает за последние два месяца главный натиск германцев и австрийцев и принуждена временно отступать. Генерал Жоффр был поддержан фельдмаршалом Френчем в необходимости перехода в наступление в ближайшем времени французских и английских сил. От имени верховного главнокомандующего я выразил благодарность за высказанные главнокомандующими возвышенные чувства и за их намерение предпринять наступление, дабы облегчить положение на русском фронте. Я надеялся было этими красивыми фразами отделаться от каких бы то ни было расспросов, но Мильеран со свойственной ему настойчивостью предложил мне высказаться хотя бы в общих чертах о положении русской армии. При полной своей [584] неосведомленности, пришлось вспомнить уроки академического профессора генерала Золотарева, используя все ту же злополучную карту Нюдана. Она выглядела зловеще: отмечавшиеся на ней ежедневно линии русского фронта образовали громадную черную лавину, неудержимо двигающуюся в восточном направлении. Где она могла задержаться? Да, конечно, только на тех бесчисленных лесисто-болотистых и речных преградах, с которыми мы были так хорошо ознакомлены когда-то в академии. У меня выходило так, что, чем дальше углубляются немцы в нашу страну, тем опаснее становится ихх положение. Я имел вид ученика, державшего трудный экзамен перед ареопагом строгих профессоров. Только добродушный толстяк Жоффр улыбкой и утвердительными кивками выражал как бы свое сочувствие. Не обнадеживая союзников возможностью скорой остановки наших отступавших армий, я указал, что развитие операций на Восточном фронте потребует значительного времени, которое союзники должны использовать для нанесения решительного удара нa Западном фронте еще до наступления зимы. Жоффр при этом нахмурился и счел нужным оттенить, что лучше было бы не употреблять слово "решительный", так как настоящая война приняла такие размеры, при которых самые блестящие успехи не всегда приводят к решительным результатам, и что усилие, которое предстоит сделать союзникам, будет зависеть от средств, предоставленных промышленностью в их распоряжение. На вопрос Жоффра, будет ли русская армия в состоянии перейти в наступление в том случае, если немцы ослабят свои силы на восточном фронте, я ответил, что не вправе дать определенных уверений по этому поводу и не знаю планов верховного главнокомандующего. -- А будет ли русская армия достаточно обеспечена материальной частью, чтобы быть в состоянии изменить настоящий ход военных событий? -- спросил Мильеран. Тут уже лекции Золотарева спасти меня не могли, и пришлось ограничиться красноречивыми, но туманными фразами о предпринятой в России мобилизации частной промышленности и о надеждах, которые мы возлагаем на материальную помощь союзников. В результате было постановлено, что французские армии будут продолжать ряд "локализированных действий" и предпримут общую наступательную операцию после пополнения запасов орудий и снарядов и поддержки английской армией, ожидавшей подкрепления размере шести дивизий. Итальянская же армия будет развивать начатое ею наступление, с которым должны согласоваться действия сербской армии. Подчеркивание совещанием значения операций этих наиболее слабых союзных армий указывало, что на них-то до поры до времени и возлагаются задачи по оказанию поддержки русскому фронту. С тяжелым чувством докладывал я о результатах конференции Извольскому. Вечной страдалице за чужие грехи -- русской пехоте -- придется героическими штыковыми контратаками, не поддержанными [585] артиллерией, прикрывать отступление русских армий чуть ли не до пределов возможного, по нашим тогдашним понятиям, театра войны. (Восточнее линии Двины и Днепра мы военной географии, говоря школьным языком, "не проходили".) Минул июль, прошел август, бесконечно тянулись сентябрьские дни, а обещанное наступление союзных армий все откладывалось. Это было новым испытанием нашего терпения -- этого важнейшего качества для всякого военного дипломата. Раздражать французов бесполезными запросами, как того требовал Петроград, было, конечно, бестактно. Хотелось лишь верить, что серьезная подготовка наступления позволит на этот раз если не разгромить, то хотя бы серьезно расшатать казавшуюся неодолимой стену немецкой обороны. x x x Наконец желанный день настал. "Сегодня, 25 сентября,-- телеграфировал я,-- французская и английская армии перешли в общее наступление, подготовленное усиленным артиллерийским огнем в течение последних четырех дней. Огонь велся крайне систематично: полевые орудия произвели широкие проходы в проволочных заграждениях первой и второй линии противника. Короткие орудия в 120 и 155 мм разрушили укрепленные опорные пункты. Длинные -- тех же калибров -- боролись с открытыми авиацией неприятельскими батареями. Мортиры 270, 280 и 370 мм действовали против особенно важных опорных пунктов, и наконец, длинные 14-, 16-сантиметровые и 274- и 305-мм произвели разрушение железнодорожных линий в тылу противника, прекратив сообщение вдоль фронта в районе Шампани. Наконец сегодня с рассветом артиллерийская подготовка к атаке была закончена огнем траншейных мортир 58 и 240 мм. Англичане для своей атаки употребили облака удушливых газов. Французы предпочли снаряды с удушливыми газами и зажигательные снаряды. Почти одновременно около 9 часов утра пехота союзных армий атаковала: Первое -- англичане в районе между Ла Бассэ и Лансом на фронте в 25 км силами в 13 дивизий и 900 орудий, из коих 300 -- крупных калибров. Второе -- французы в районе Арраса на фронте в 20 км под начальством генерала Фоша силами в 17 пехотных дивизий, 700 полевых орудий, 380 тяжелых орудий и 7 кавалерийских дивизий, из коих 4 -- английских. Третье -- французы в районе Шампани на фронте в 30 км под начальством генерала Кастельно силами в 34 пехотных дивизии, 1400 полевых орудий, 1100 тяжелых орудий и 7 кавалерийских дивизий. По последним полученным сведениям (21 час) союзные войска овладели первыми германскими линиями на многих пунктах и продвигаются вперед. Прекрасная до сих пор погода, способствовавшая артиллерийской подготовке, со вчерашнего дня, к сожалению, испортилась. Дождь идет на всем фронте". [586] Дождь. Неужели это такое необычайное явление природы, что о нем стоило упоминать в докладе, да к тому же телеграфном, о важной военной операции! Неужели французы такие неженки, что не могут воевать под дождем? Так, вероятно, рассуждали те мои начальники, от которых за всю войну не удалось добиться получения через башню Эйфеля хотя бы самых кратких, но регулярных метеорологических сводок. Зачем французам требуется для перехода в наступление в Шампани иметь сведения о погоде в Москве или Якутске? Какой назойливый этот Игнатьев, не дающий покоя своими телеграфными запросами! Если десять лет назад в Маньчжурии сражение на Шахэ было приостановлено непроходимой грязью, стеснявшей передвижение артиллерийских батарей и переброску пехотных частей, то теперь во Франции непогода оказывала еще большее влияние на подготовку атаки, лишая возможности использовать для корректирования артиллерийской подготовки новый могущественный фактор -- авиацию. Первые и даже вторые линии германской обороны были прорваны на всех фронтах, но глубина ее потребовала перемены позиций для коротких орудий, и в результате через десять дней повторных атак на отдельных участках наступление окончательно приостановилось. Цель -- прорыв германского фронта -- не была достигнута, "отчасти потому,-- объяснил я,-- что атаки велись против участков, уже ранее атакованных, а также потому, что длительная подготовка не могла возместить потери элемента внезапности". Некоторым утешением для русской армии могло явиться только обнаружение на французском фронте германских Гвардейского и X корпусов, вернувшихся из России в самом плачевном, обтрепанном виде. Инициатива военных операций оставалась еще в руках немцев, но "моральное превосходство, по мнению французов, уже переходило на сторону союзных армий". Нам с Пацем сентябрьская операция дала богатейший материал для изучения всех новых тактических приемов, выработанных на опыте французского фронта. Мы все еще надеялись, что русское командование сумеет сделать выводы из тяжелой летней кампании и поймет необходимость не отставать от быстро развивавшихся современных методов войны. Разве мыслима была еще совсем недавно подготовка атаки трехдневным методическим огнем 1285 полевых и 650 тяжелых орудий на фронте в тридцать два километра с расходом 1 320 000 снарядов?! Приходило ли в голову возвращение к тактике Петра Великого, создавшего полковую артиллерию: некоторым французским полкам были впервые приданы шестидесятипятимиллиметровые пушки -- прародительницы современных ротных орудий?! [587] Могла ли авиация еще несколько недель назад помышлять о вооружении самолетов пушкой, снимавшей без труда излюбленные немцами привязные сигары и легко боровшейся с их самолетами! Но больше всего поражал нас внешний .вид пехоты в стальных касках, устранявших три четверти всех ранений в голову. Тщетно навязывал я этот вид снаряжения русскому командованию, предлагая использовать с этой целью налаженное во Франции изготовление касок. Николай II, которому были демонстрированы высланные мною образцы, нашел, что каска лишает русского солдата воинственного вида. Потребовалась и тут острая телеграфная полемика с Петроградом, чтобы получить разрешение на срочный заказ через французское правительство одного миллиона касок. x x x Сентябрьская операция ознаменовала начало конца карьеры Жоффра. Безрезультатные повторные наступления, связанные с крупными потерями, дали богатую пищу для той закулисной работы, что велась против главнокомандующего и его окружения некоторыми влиятельными членами парламента. Первоначальной и одной из главных причин их недовольства был упорный отказ в выдаче парламентариям пропусков не только на фронт, но даже в зону армии. Открытое выступление в палате депутатов в военное время было невозможно, и потому враги решили работать за кулисами. Они нашли для себя надежного сотрудника среди ближайшего окружения главнокомандующего в лице представителя прессы, депутата Андрэ Тардье. Жоффр не подозревал, что за его скромным обеденным столом сидит пригретый им предатель и что сентябрьское наступление 1915 года явится предлогом для нанесения ему первого, а верденская операция 1916 года -- последнего удара, уже давно подготовленного соединенными усилиями Тардье и его закадычного друга Мажино. В звании пехотного сержанта Мажино был серьезно ранен в ногу и, опираясь на палку, тяжело передвигался. Этим он заслужил законное право критиковать начальство и выдвинуться в председатели военной комиссии палаты депутатов. Под личиной горячего патриота, отдавшего себя без остатка военному делу, Мажино представлял собой тип испытанного с юных лет политического интригана, считавшего депутатский мандат, а тем более министерский портфель если не прямым источником крупного личного обогащения, то во всяком случае обеспечением привольной парижской жизни: двери богатых ресторанов и объятия красивых женщин должны были открываться перед ним сами собой. Одна уже послевоенная линия Мажино представляла верный способ наживы если не для самого ее создателя, то для всех его многочисленных подруг и друзей. Мажино был моим старинным знакомым, и потому я нисколько не удивился, когда однажды после сентябрьской операции этот рыжий великан позвонил мне по телефону, предлагая позавтракать с ним запросто в ресторане "Вуазен". Не смутили меня также его рассуждения за хорошим стаканом бордоского вина о бесплодности [588] частичных переходов французской армии в наступление. До меня уже ранее доходили слухи по этому вопросу от тыловых стратегов. Но вдруг неожиданно, после небольшой паузы Мажино, как бы обдумывая заранее подготовленные слова, насупил, как обычно, свои густые брови и в упор меня спросил: -- А что бы вы, русские, сказали, если бы мы прогнали Жоффра? Столь непочтительный отзыв о главнокомандующем, у которого я как раз в это утро был с докладом, меня покоробил. -- Да ничего не скажем,-- резко ответил я, чем совершенно обезоружил зазнавшегося бывшего сержанта, которому, конечно, прекрасно были известны мои отношения с Жоффром. -- Это ваше внутреннее дело,-- продолжал я,-- и мы в него не вмешиваемся, тогда как у вас только и разговоров о Распутине, императрице и Сухомлинове. Это тоже наши внутренние дела. -- Но, дорогой полковник,-- уже с заискивающей улыбкой попытался Мажино возобновить неудавшийся разговор.-- Вы говорите со мной, как официальное лицо, а я просто хотел узнать ваше личное, мнение. -- Что мне еще вам сказать! -- начал я.-- Единственный человек из ваших генералов, про которого слышали русские солдаты на фронте, это "папа" Жоффр. Его популярность на всех союзнических фронтах громадна. А что касается вашей собственной армии, то, помяните мое слово, если, "прогоняя", как вы выражаетесь, Жоффра, вы разрушите тем самым его рабочий аппарат, столь вам нелюбезный Гран Кю Же, то не пройдет и шести месяцев, как вы окажетесь в самом тяжелом положении. Я почти не ошибся: генерал Жоффр был смещен с должности главнокомандующего 2 декабря 1916 года, а предпринятое его преемником генералом Нивелем наступление весной 1917 года повлекло за собой столь тяжелые потери, что французские армии оказались почти на краю гибели. Медленно, но неумолимо закатывалась звезда Жоффра. Сентябрьское наступление оказалось концом и моей активной работы по осведомлению, так как с прибытием вскоре после этого представителя ставки генерала Жилинского изучение даже таких крупных и важных операций, как верденская, стало для нас с Пацем невозможным. От поездок на фронт у меня остались как дорогое воспоминание два осколка немецкого снаряда, угодившие в крыло и в покрышку моего "роллс-ройса", заменившего в этой войне верного старого маньчжурского Ваську. Неужели, думалось не раз, вся моя работа в Гран Кю Же окажется не только неоцененной, но и бесполезной для России? [589] Глава десятая. Начальники и помощники Долгие годы, проведенные за границей, хотя и не оторвали меня от моей матери-родины, но несомненно скрыли от меня многое из русской действительности. В мирное время я поставил себе за правило всеми правдами и неправдами добиваться разрешения подышать русским воздухом по крайней мере раз в год: явиться и получить указания начальства на Дворцовой площади, отобедать и посидеть за стаканом вина в родном полку на Захарьевской, навестить семью в Чертолине и с крыльца отчего дома потолковать со смердинскими и карповскими крестьянами, заехать по дороге в Белокаменную, поклониться древнему Кремлю и за ботвиньей в "Славянском базаре" наслушаться московских "дворянских сплетен". Эта возможность отпала для меня с первого дня войны, и пришлось жить на тех запасах мыслей и чувств, что были накоплены с детства воспитанием и службой в русской армии. Если после русско-японской войны можно было, поругивая за глаза высокое начальство, строить планы о необходимых реформах, то в мировую войну на мою долю выпало уже сгорать не раз от стыда не только за своих начальников, но и за некоторых ближайших помощников. Трудно бывало внушать иностранцам старую военную мудрость "не судить о гарнизоне по первому встреченному плохо одетому барабанщику". Еще труднее бывало убедить соотечественников, что многое из того, с чем можно было мириться у себя дома, нельзя было выносить на суды и пересуды союзников. x x x Первым русским высоким гостем, посланцем самого царя во Францию, явился свиты его величества генерал-майор князь Юсупов граф Сумароков-Эльстон. Соединение в одном лице двух титулов и трех фамилий объяснялось очень просто: у последнего из рода князей Юсуповых, предку которого Пушкин посвятил стихотворение "Вельможа", была единственная дочь -- наследница, между прочим, и великолепного подмосковного имения Архангельское. Она была не столь красива, сколь прелестна с седеющими с ранних лет волосами, обрамлявшими лицо, озаренное лучистыми серыми глазами, словом, она была такой, какой изображена на знаменитом портрете Серова. В молодости княжна "выезжала в свет", то есть танцевала на всех петербургских балах высшего общества. Все ее товарки давно повыходили замуж, но красивой княжне никто не смел сделать предложения: богатыми невестами, конечно, не брезгали, но Юсупова была уже настолько богата, что гвардейцы, даже самые знатные, опасались предлагать ей руку из боязни запятнать себя браком по расчету. Каким-то друзьям удалось, наконец, убедить одного [590] из кавалергардских офицеров, хоть и недалекого, но богатого и носившего уже двойную фамилию Сумароков-Эльстон, жениться на Юсуповой. Неглупая и очаровательная супруга сделала карьеру этого заурядного гвардейца, но ума, конечно, ему придать не смогла. На этот раз миссия, возложенная на Юсупова, была, правда, не очень сложна: он должен был вручить Жоффру за победу на Марне высшую русскую боевую награду -- Георгиевский крест 2-й степени (Георгия 1-й степени -- ленту через плечо имели в мое время только два фельдмаршала: Гурко и великий князь Михаил Николаевич.) Жоффр, узнав от меня об этой награде, был крайне польщен и решил придать встрече посланца царя возможно более интимный характер. Он знал, конечно, что деловых разговоров иметь с Юсуповым, не придется, и потому просил привезти его из Парижа в Гран Кю Же прямо к завтраку, ровно в полдень. Этот священный для французов час соблюдался, между прочим, и на войне: от двенадцати до двух на фронте заключалось как бы негласное перемирие, и пушки с обеих сторон переставали стрелять. Зная, насколько скромен стол главнокомандующего, я посоветовал майору Тузелье обратить особое внимание на меню завтрака и качество вин, до которых, как мне было известно, Юсупов был большой охотник. Войдя в назначенный час с Юсуповым в кабинет Жоффра, я не счел себя вправе, как обычно, представлять соотечественника: больно уж он был знатным, и потому предоставил слово самому представителю царя. Но мой план не удался: Жоффр стоял посреди комнаты, ожидая, как это подобает военному, какого-то приветствия со стороны прибывшего младшего его в чине, а Юсупов тоже молчал, рассчитывая, что Жоффр обязан первым рассыпаться перед ним в любезностях. После неприятной заминки Юсупов что-то пробормотал и передал Жоффру коробку с орденом, а тот произнес заранее составленный комплимент по адресу русской армии, чем считал официальную часть законченной. Но не тут-то было. Юсупов захотел не только объяснять правила ношения ордена, но и лично воздеть на шею неуклюжего толстяка Жоффра белый крест на черно-желтой тенте. Это оказалось не так просто сделать. По французскому обычаю, шейные кресты в минуту их получения завязывались для ускорения поверх мундира, а Юсупов не хотел этого признавать и настаивал, чтобы главнокомандующий снял при нем мундир. Тот нe соглашался предстать в подтяжках, вероятно, не первой свежести, перед разодетым иностранным генералом и позвал на помощь дежурного ординарца. Юсупов, однако, не унимался и полез сам завязывать ленту под расстегнутым наполовину мундиром покрасневшего от конфуза старика. Я, вероятно, тоже покраснел, но укротить "его сиятельство" не мог. Облегченно вздохнув, перешли мы, наконец, в соседнюю крохотную комнату -- столовую, где был накрыт стол на шесть кувертов. Начался завтрак, и полилась беседа, или, точнее, монолог Юсупова, не прекращавшийся в течение трех мучительных часов. [591] -- Надо, чтобы вы знали,-- начал Юсупов,-- что такое Георгиевский крест. Я, например, объезжаю госпиталя и прикалываю на грудь всех раненых без исключения или Георгиевский крест, или медаль. "Неважная награда",-- мог подумать Жоффр, не зная различия между офицерским Георгиевским крестом и солдатским Егорием, то есть "знаком отличия военного ордена". Сидевший направо от меня Пелле снисходительно улыбнулся, а Жоффр, заправив за воротник салфетку, усерднее стал пожирать устрицы. Он всегда отличался хорошим аппетитом. -- Главным нашим несчастьем является немецкое засилье. Представьте, мой генерал,-- продолжал тараторить Юсупов на петербургском, то есть полуграмотном, французском языке высшего общества,-- в Москве, например,-- уже это, кажется, русский город,-- наш офицер не может себе купить бинокля. Хозяева магазинов -- немцы -- запрятали товары и не хотят их продавать! Пелле перестал улыбаться, а Жоффр, обтерев салфеткой свои пышные седые усы, не удержался и сочувственно изрек: "Се n'est pas possible!" (He может быть!) Когда после поездки во Францию Юсупов был назначен генерал-губернатором в Москву, то произошедшие погромы магазинов на Кузнецком мосту меня не удивили. Они уже в Шантильи представлялись мне неизбежными. -- А кроме того, большим несчастьем для нашей армии являются интенданты,-- неизвестно почему избрал подобную новую тему уже слегка раскрасневшийся царский представитель. Он уже который раз нарушал установленный обеденный ритуал и требовал от денщика Жоффра подливать себе в стакан только красного вина -- другого он не признавал. -- Русские солдаты имеют вот какие ноги,-- показал он широким жестом обеих рук,-- а интендантство поставляет вот какие малюсенькие сапоги. Жоффр сделал вид, что не слышал, Пелле тоже уставился в тарелку, но зато сидевший налево от меня злоязычный Тардье, давно толкавший мою ногу под столом, на этот раз не выдержал и, нагнувшись, шепнул мне на ухо: -- Правда исходит из уст младенцев, это ведь совсем не то, что вы нам рассказываете. Юсупов, заметив, вероятно, что на военные темы французы не реагируют, перешел на духовные и поплел уже такую сложную белиберду про интриги не то ярославского, не то вологодского архиерея, что я сам разобраться в них не мог, мысленно заткнув уши и ожидая конца пытки. Перед подачей кофе денщики, по общеустановленному обычаю, стали постепенно прибирать всю посуду со стола, но Юсупов категорически запротестовал. -- Оставьте мой стакан, оставьте,-- повторял он, удерживая рукой очередной недопитый стакан красного вина. Тут уже сам Жоффр [592] вступился и приказал не только не убирать, но продолжать подливать вина русскому гостю... Короткий зимний день уже склонялся к вечеру, когда, выйдя из-за стола и распростившись с хозяином, я собрался увезти уже побагровевшего генерала в Париж. Но и это не удалось. -- Игнатьев, на фронт! Везите меня на фронт! Вы вот тут, тыловые, не знаете, что такое фронт! -- И, перейдя на русский язык, он стал разговаривать со мной уже тем начальническим тоном, каким привык говорить с офицерами, не имеющими чести носить, как он сам, кавалергардский мундир. Французы могли только подозревать, что генерал чем-то крайне недоволен, и сочувственно пожимали нам руки, оформляя разрешение для поездки на выбранный по их совету ближайший боевой участок. Для того чтобы только до него доехать, требовалось не менее двух-трех часов, и терять бесцельно драгоценное для меня время на полупьяного генерала казалось нестерпимым. Как я и предупреждал, мы подъехали к тыловому ходу сообщения в полной темноте. Густой холодный туман спустился на Компьенский лес, участок был спокойный, но громкий разговор в передовых линиях был воспрещен. Для курения требовалось спускаться в убежище. -- Трусы! -- негодовал Юсупов, не выпускавший изо рта папиросы. Его уже совсем развезло, и, останавливаясь через каждые сто шагов, он негодовал, что его не доставили на машине ближе к переднему краю. Наконец, за одним из поворотов хода сообщения мы встретили бравого бородатого зуава в феске и широчайших красных шароварах. Это был хороший предлог остановиться и предложить зуаву папиросу из шикарного золотого портсигара с царским брильянтовым вензелем, но часовой любезно отказался. Траншеи становились все глубже и темнее, а "его сиятельство" все ворчливее. -- Где же, наконец, стрелковые цепи? Где резервы? -- мучил он меня вопросами. Объяснять, что в окопах выставляютс