быв. Значит у папы есть от меня тайна... - Ипыть! Моя же ты дорогенькая. - Мы подошли к речушке. Ипуть - узкая, заросшая, с пробивающимся сквозь грязный талый снег сухим, жалким камышом. - Як пойдешь удоль Ипыти, то вокурат упрешься у Брянский лес. А там, дочурка, иде начинается лес, там и стоить Дунаевщина. Когда пришли в Дунаевщину, уже смеркалось. Здесь была одна улица - по обеим сторонам хатки-пятистенки. Улица упиралась в колхозные строения: контору, гумно, амбар. Соседние деревни, как я узнала потом, - Сморкачевка, а через речку Ипуть, на горке - Палым. Радио было только в колхозной конторе, кино показывалось раз в месяц в Палыме. На улице никого - все в домах. Папин брат Егор писал, что немцы сожгли их старую хату и теперь вот пришлось выстроить новую пятистенку на старом месте. Папа эту хатку узнал сразу. Он постоял у крыльца, взвалил на плечи деревянный чемодан, незаметно перекрестился, что-то прошептал и сказал: "Ну пошли, што будить, то и будить". Он взял меня за руку, и мы вошли в сени. В сенях, рядом с нами, замычала корова. Как же они живут совсем рядом с коровой? Мы вошли в избу. В комнате темно. Свет шел из кухни - там стучали посудой. Опять промычала корова, и дверь скрипнула. Я села у входа на лавку. - Ну, здорово, сынок, здорово, невлюддя. Думал, помру и не свидимся, - раздался голос из темного угла. Тут же из кухни, распахнув полотняные занавески, выскочила женщина с большим животом. За ней следом семенил босиком, в одной короткой рубашке, мальчик лет двух. Женщина бросилась не к нам, а в угол, откуда раздался этот сиплый голос, срывающийся на высокие ноты. - Батя, батя, успокойтеся. Сейчас я лампу принясу. Ето Марка ваш приехал, Ягор говорил, что Марка с городскою дочкую приедить, - суетилась женщина вокруг "бати", словно боялась его. А к нам и не повернется. Из темноты снова послышался кашель, кряхтение, пересыпаемые крепкими словечками. Я увидела огонек раскуренной трубки. Женщина внесла большую керосиновую лампу. Двигалась она быстро, несмотря на необъятный живот, и так же быстро за ней шлепал мальчик с простертыми руками, хватая ее за юбку, - Марка, что ты стоишь коло порога? Заходи у хату, садися. Сейчас Ягор придеть. Батя! Марка!.. Батя!.. Марка... - Батька, прости... прости. Я ж не хотев... - Сынок... Марка... нима матки. Нима Федоры. - Он закашлялся. - Кашель аккынчательно забив, усе кашляю... скоро помру, сынок. Папа плакал, обнимал небольшого сухонького старичка с худым лицом и с бородкой клином. "Бородка у моего батьки клинушком, як у Калинина". Дедушка всхлипывал и кашлял. Я была разочарована. Дедушка мне представлялся большим, сильным, с седой бородой, а он вот всего лишь какой... Я разглядывала дом. Русская печь, с нее еще двое мальчиков лет пяти и трех смотрели на меня. - Это ведь мои двоюродные братья. А за окнами поле, на котором кое-где еще лежал серый снег. За полем черной стеной стоял густой Брянский лес. Когда я при свете лампы близко увидела лицо женщины, меня словно пригвоздили к месту. Никогда я не видела более красивого и совершенного лица. Вот это да! Настоящая красавица. Не в кино, не в городе, а в глухой деревне, жена папиного брата Егора, мать троих (а скоро и четвертый будет) детей. У нее было все совершенно необыкновенным: и кожа молочно-розовая, и длинная белая коса, и носик с чуткими ноздрями, и широко поставленные зеленые глаза, и тонкие брови, и чуть припухшие веки - все. Ух, она меня сразила наповал. Меня дедушка не обнял и не поцеловал, только смотрел колючими глазами. "Больно она в тебя, сынок, тоща. Надо подкормить ету худорбу. Што ето - одни дрябы..." Я ела с аппетитом картошку с мясом, запивала парным молоком. Потом красивая женщина повела меня в туалет - просто за дом в огород. Светит луна, звезды, отовсюду все видно. Я с мукой на лице сказала, что стесняюсь, что тут все видно. - А на что смотреть? Что ты свои бельмы вылупила? Давай, шевелися чуковней, - зло сказала красивая женщина. Я решила обращаться к ней как можно реже. Меня положили спать на большую кровать. Матрац и подушка из соломы кололи лицо и бока. Вся семья спала на печке, полатях, а кровать стояла для красоты. Иногда на ней спали гости. Я лежала и слушала, о чем говорили дедушка и папа. Дедушка высказывал свои обиды - что папа уже и про бога забыл и молитвы небось не вспоминает, и что "ихнюю фамилию Гурченков зменил на Гурченко. А деж делася "в" на конце, спрашую?.." Папа робко, как мальчик, объяснял, что молитвы в городе никто не читает, но он их не забыл. Он действительно их не забыл. Иногда перед обедом папа, подражая деревенскому попу, нараспев читал: "Оче всех, на тя, господи, уповаем. Ты даешь нам пищу заблаговременно, отвергающего щедрую руку твою, исполняющего всякое животное благоволе-е-ни-е..." Мы с мамой смеялись, а папа пережидал: мол, "вы, девки, смейтесь себе, а я свой долг исполнил, а может, и есть якая-то сила"... - А насчет фамилии - так это у конце двадцатых годов получав я новый паспорт у шахти. "Як фамилия?" - спрашують. "Гурченков", - отвечаю. Ну, наверна, "в" и не вслышали. Увидев, что фамилия без "в" вже дома, хотев сходить у контору, а потом подумав: живу на Украини - што Гурченков, што Гурченко - один черт. Пришел дядя Егор - маленький, некрасивый, прыщавый мужичонка-плюгавка... Ну почему так бывает в жизни? Ну как же его можно любить? А жена-красавица все смотрит на него, носится вокруг, "як квочка". Дедушка тихо говорил о войне, об оккупации, о партизанах, о том, как погиб папин брат Михаил. Эту историю я знала от папы. Дядя Миша был связным партизанского отряда, а в деревне, для немцев, был старостой. Перед самым отступлением немцев дядю Мишу кто-то выдал. Немцы повесили его на глазах у всей деревни. Впереди поставили мать, отца и Егора. "Сожгли хату. Мать твоя Федора Ивановна, через три дня померла, хай земля ей будить пухом. Усе терпела. И бив я ее здорово, и обижав - усе терпела, а етага не снесла. Вот тут, на етум поли, вокурат шагах у десяти от хаты и повесили Мишку. Вот, сынок". Они выпили. Дедушка все время пыхтел трубкой и кашлял. Папа бил себя в грудь, клялся найти предателя, говорил, что обыщет и Палым и Сморкачевку, а "его" зарежет и добровольно сядет в ДОПР, но за Мишку отомстит. Потом говорили по какую-то Феклу - ей дедушка с Егором тоже выстроили новую пятистенку. А Володька уже в армии. Он красивый, здоровый, служит во флоте. Папа опять плакал, говорил, что ему всех жалко, что все так в жизни получилось... И еще дедушка жаловался на большие налоги. Говорил, что плохой урожай. И даже в Ипуте рыба перевелась, а раньше сколько ее ловили. ФЕКЛА Когда я проснулась на следующее утро, папы уже не было. Я попила молока, вышла на крыльцо и встретилась со своим дедушкой Гаврилой Семеновичем. Он курил трубку и смотрел на поле, где стаями летали и громко каркали огромные серые вороны. Жена Егора копала землю, дети бегали вокруг нее. О "туалете" не могло быть и речи. На мой вопрос, где папа, дедушка, не глядя на меня, ответил: "А кто его знает". Та-ак, приехали к "родичам"... Уже вся деревня знала, что приехал "Марка з городскою дочкую". Женщины приходили посмотреть на меня. Зайдут к жене Егора, якобы по делу, "хочу Марка попросить - хай мне кукушку починить" (часы с кукушкой), говорят с ней, а сами откровенно меня рассматривают. Под вечер шумно появился папа: сильно навеселе, с целой группой "кровенных". В центре внимания, счастливый и, как говорят, "стоя на хвосте". Не было мамы, и папа летел по волнам на всех парусах! Разливали самогон "за честь, за дружбу", пели частушки - и папа ярче всех! Он был в своей родной стихии. Правду он говорил, что городская жизнь не для него. Он был такой счастливый, каким я не видела его в городе никогда. Здесь, в деревне, папа был первым человеком, и говорил грамотно, и повидал мир больше всех. "Я, братва, родився, можна сказать, на грани двух веков... Та што там гаварить! Пешком, щитай, прошел три государства - и Россию, и Польшу, и усю Германию. Да-а, братва, Германия тибе не Россия. Усе дома под черепицу узяты, усе аднаго роста, улицы длинные, ровные, як стрела, чистота... У хозяйстви усе есть: и свинни, и гуси, и лошыди... ув одном бароньским замку в озери лебеди плавають - белые, черные. Во красота! А бабы не то, наши лучий. Усе носатые, рыжие, но аккуратные - што да, то да. Идеть - и платтика на ней сидить, и белле шалковое с бархамотками и кружевом. Што ты смотришь? Ты што? Я?? Да божа меня упаси! Штоб я, благородный человек?! Не-е... Да вот тибе крест святой! Э, галава ты, вот послушай, што я тибе гаварю: идеть немка, а ветер ей платтика подымить - ну я и увидев. Ты што? Я - не-е". - И тут же подмаргивал. Все громко смеялись: "Ну, Марка, ну, мужик, вот ето наш, смоленский..." - А на мою дочурку Людмилку не смотрите, што она сухарек, ета соплюшка ще вам такой концертик устругнеть! Усе чисто вмеить, она в меня: и поеть, и играить, и чечеточку и акробатику. Усе! Дружки поглядывали на меня, как будто в чем-то передо мной были виноваты, - с жалостью, кисло усмехаясь. И опять с ожиданием - на папу. В какой раз я уже слышала знаменитый папин рассказ, как маршал Рокоссовский ему лично баян подарил. - Ну, братва, выступали мы перед самим Рокоссовським! Он з маленькую дочкую в первом ряду сидить. Усе выступають - ничего, а як до мене дошло... щас усе по порядку... Да-а, у начале концерта я аккомпанирую своему солисту Чернухе - ну голос! Як у попа - агромадина голос! Самогон только, зараза, хлещить здорово. Ну, словум, номер проходил хорошо. А во втором отделении я вже один, як солист, играю на маленьких гармоньках. Я ще выступлю тут у вас с дочкую, вы ще увидите, да! Усе гармоньки до единой сделав во етими руками. Ты што? Да я усе чисто вмею - я и столяр, я и плотник, я и буровых дел мастер - усе, што хош - и часы починю, и печку... Да-а, ну вот. Як дошло дело до самой маленькой гармоньки - увесь зал ходором. Успех самый больший! Ну а у конце Рокоссовський лично мне у руки вручив быян. Во етый самый... щас выну з футляру. Во! - "У-у-у", - загудели за столом. Это был баян итальянских мастеров "Фрателли Грозио". - Вот так, братва. - Все с любопытством рассматривали переливающийся инструмент. Эту историю папа рассказывал до семидесяти пяти лет, каждый раз импровизировал с неожиданными деталями. Мы с мамой иногда выскакивали на кухню, чтобы он не слышал, как мы смеемся. То баян вручал ему лично Рокоссовский, то из всей бригады выделили его одного, и замполит "при усем народе" передал "от самого Рокоссовськаго" личную благодарность, а в подарок - баян. Дочка маршала то фигурировала в рассказе и просила папу подарить ей маленькую гармошку, то он вообще о ней не вспоминал. А однажды получилось, что папа выступал перед Рокоссовским, а баян ему вручил сам Жуков. Когда гости ушли, мама заметила, что "Жуков и Рокоссовский воевали, вообще-то, Марк, котик, на разных фронтах". - А я што сказав, Жукув? Да, перегнув, Лялюша, а никто и не заметив. В действительности же дело было так. Папа выступал в военно-прифронтовой концертной бригаде. В день они давали по три-четыре концерта. В грузовик с актерским реквизитом попал снаряд. Там находился и папин баян - тот, с которым он ушел на фронт, довоенный. Уцелел только кожаный мягкий футляр с маленькими гармошками, которые папа всегда держал при себе. Стало известно, что артисты пострадали. А концерты на передовой нужны были, как воздух. Командование фронта распорядилось достать артистам все, чтобы они могли продолжать работу. И однажды папе вручили черный "Фрателли Грозио" и грамоту за отличное служение Родине и честное отношение к своему долгу. Другой же баян - белый, без камней - "Скандалли" вручили второму баянисту, дяде Сене, которого папа окрестил Удавом. А перед Рокоссовским папа действительно выступал и имел грамоту, подписанную маршалом лично. И если бы папа вокруг этого события не придумал истории - это был бы не он. Еще пили "за Рокоссовськага", "за Жукува - ета настыящие солдаты... За Мишку, погибшего брата..." А потом настроение за столом резко изменилось. Папа схватил нож, и все побежали в Сморкачевку, где якобы жил человек, который предал дядю Мишу... Папа с ножом в руке кричал: "За мной, братва! За Мишку его - в триста богов, в кровину! - разрежу на куски и сам в ДОПР сяду!" Сколько раз я слышала раньше про ДОПР, но в этот раз было страшно. На столе остались следы буйного застолья. Егорова жена убирала и зло бубнила что-то про моего папу. Дедушка курил свою трубку и молчал. Я легла спать. Папы не было всю ночь. Утром пришла большая некрасивая женщина. Она смотрела на меня очень внимательно, сказала, что видела меня, когда я только родилась, а теперь уже вот какая я большая и очень похожа на папку, а на мамку совсем не похожа. Эта женщина, Фекла, пригласила меня к себе в дом. Она жила в соседней хате. Наверное, это ей выстроил Егор с дедушкой новую пятистенку. Она почему-то называла дедушку батей. И дедушка, со всеми такой колючий, был к ней как-то особенно ласков. Наверное она тоже наша родственница... Так почему бы мне к ней не зайти? Дедушка молчит. Егорова жена злится, дети ее меня сторонятся. А Фекла такая добрая, внимательная. Дома у нее было чисто, уютно. Кругом занавески, вышитые полотенца, все отделано деревенскими самодельными кружевами. На полу много маленьких ковриков - круглых, четырехугольных, треугольных - очень красиво. Я такого больше ни у кого не встречала. Угощала меня Фекла оладышками из крахмала, молоком и все смотрела на меня и смотрела, аж неловко становилось. - Скоро у Красульки тяленочек будить... Не вчерась, так сягодня... А иде твой папка? - Та пошел еще вчера в Сморкачевку кого-то резать за дядю Мишу и до сих пор нет... - Ай-ай-ай! Чаво ж ты молчала? Штоб табе пряпадки забили! Марка! Он же бешаный, ай-ай-ай! - И пулей выскочила из хаты. Я осталась одна. Доела, все очень вкусно. И что-то захотелось домой, к маме! Я никогда не скучала без мамы, если со мной был папа. Захотелось плакать. Но папе не до меня, и впервые мне не хватает мамы. Вечерело. Я сидела в доме дедушки у окна, смотрела на поле, на Брянский лес и ждала папу. Дядя Егор ушел по колхозным делам, дедушка курил и кашлял... слышно было, как в сенях корова хрумкала сеном. И вдруг дедушка вскочил, сделал крюк по хате и появился, согнувшись, с ружьем... тихо приоткрыл окно и выстрелил. - Хотел накрыть, вот и не ушла... язви ее в душу... - И побежал из хаты в поле. Так легко побежал, как молодой. Вот и папа мой так же легко бежит, точно как дедушка. На столе лежала облезлая рыжая лиса, а рядом мертвая курица. Лиса давно воровала в деревне кур, цыплят. Дедушка ее все-таки выследил и теперь опять спокойно, как ни в чем не бывало, пыхтел своей трубкой. К ночи появился папа. Совершенно трезвый, с синяком под глазом, с оборванным рукавом и очень бледный. Рядом с ним была Фекла и один "кровенный" друг. Фекла рассказывала дедушке, что еле отвела папу от греха... кто-то уже предупредил того человека, и его не оказалось дома. - Ну, а Марка гаварить: "Я его дождуся, а не придеть, хату спалю". Насилу, батя, усе вместе сладили з ним... вы ж, батя, Марку знаете. - Умная ты баба, Пекла. - И дедушка и папа Феклу называли почему-то Пеклой. Потом она виновато посмотрела на меня и поспешно ушла. Я опять засыпала... и опять сквозь сон слышала папины угрозы, но уже не такие страшные, как днем. Да дядя Егор еще сказал, что это не доказано. Только так думают, что "он" выдал Мишку, а кто это знает наверняка? - Ну ладно, хай живеть, - сказал наконец папа. - Бог, он шельму метить... Не я, так другие доберутся, жисть есть жисть... Ну, дочурочка вже спить, пойду-ка я Андреевне карася загоню... Странные они все-таки, эти деревенские, и папа тоже. Сами же говорили, что в Ипуте рыба перевелась, а тут караси... И кто такая эта Андреевна? КОНЦЕРТ В ДЕРЕВНЕ Утром, очень рано, меня словно кто-то толкнул. Мне не надо было искать папу. Я точно знала, где он. Когда я открыла дверь, Фекла возилась у плиты. На столе лежал папин заштопанный пиджак и чистая рубашка. Фекла так меня испугалась, что стала быстро шепотом, неразборчиво что-то говорить, из чего я поняла только: "Папка увесь больной..." Я все поняла. Я выскочила из хаты, сильно хлопнув дверью. Я никого не хотела видеть. Целый день бродила по лесу, сильно замерзла; было страшно одной в темном лесу. Меня искали, кричали совсем близко... Больше папа меня одну не оставлял. Он водил меня по своей родине, показывал и разрушенное имение пана, и поле, где ребенком пас панских лошадей. Показал небольшое нарядное кладбище, где похоронены были дядя Миша и бабушка Федора Ивановна. "Она тибя нянчила, када ты ще тока родилася, до нас у Харькув приезжала. Просила в Лели: "Дай мне ету девычку, ты ще молодая". У нее ж одни сыны. Она все думала тябя в Лели забрать, а я штоб до Феклы з Володькую назад вернувсь... Меня за Феклу насильно оддали. Я ее не любив... Время пришло, я вже здорово перегуляв. А она здоровая была - одна воз поднимала - во, зараза, якая была. Ну, а у диревни вокурат такая у хозяйстви и годиться. Батьке з маткою она понравилась. А мне нравилася Феня..." Одинокие бабы и старушки, оставшиеся после войны без мужской помощи, просили папу печку "перекласть", или забор покосившийся выправить, или залатать крышу... Многие знали его молодым и помнили, что у "Марка золотые руки". Мы с папой ходили по хатам. Папа был счастливый, что может помочь, подсобить. Бабы меня подкармливали вкусным, охали и ахали - какая же "она в тебя, Марка, сухонькая..." И щупали меня осторожно-осторожно, чтобы я не рассыпалась, как будто я фарфоровая. Водил меня папа и на деревенские вечеринки. Я и не думала, что в деревне так красиво танцуют. Приближалась Пасха. Папу разрывали на части, везде нужен был баянист. В деревенский танец "Страдания" я влюбилась. Он состоит из двух частей: медленной и быстрой. Взявшись за руки, парень с девушкой с постными лицами делают вялые движения, напоминающие начало краковяка, а потом, неожиданно обнявшись, озорно улыбаясь, быстро-быстро кружатся, положив головы на плечи друг другу. И опять все сначала... вяло, равнодушно... и так долго-долго. Очень пластично, образно. Такого в городе не увидишь. Между танцами пели хором. Одна песня мне очень понравилась. Ее пели на несколько голосов. Выяснилось, что это пасхальное песнопение, "Христос воскрес". Но разобрать нельзя было ни одного слова. Мелодию я схватила сразу. Со словами, к кому не обращалась, ничего толком не могла добиться. Оказалось, что "Стос" - это Христос, а "Рыбежай" - это раб божий. Я подумала, что все поют понаслышке, не понимая, о чем поют... просто так пели из поколения в поколение. - Якой тебе техст? - Ну, слова, те, что вы поете... только слова. - А-а, ну давай: Стос оскреся Смертю Смертю пра Сушаа рыбежай Бог дарував - вот и все, что я услышала. Но пели красиво. А в конце нашего пребывания в деревне мы дали двухчасовой наш с папой знаменитый "концерт". Так вот для чего он брал с собой фрак! Эх, мама, прозорливая-прозорливая, а здесь и не сообразила... Для меня этот концерт был очень важным. Если раньше я в одном выступлении только пела или пела и танцевала, или пела и показывала акробатический этюд, то в этом концерте в деревне я впервые должна была все это совместить и еще аккомпанировать папе на баяне во время его соло на маленьких гармошках. Только успевай! Лишь бы хватило духу! Я замирала от предвкушения радости этого вечера... Папа вышел в черном фраке, в узких черных брюках из дорогого кастора, в белой манишке с черной бабочкой, в черных лаковых туфлях. Красавец! Все на нем выглядело удивительно импозантно. Очень сильно похожий на заграничного киногероя, папа никак не вписывался ни в публику, ни в стены деревенской колхозной конторы, но он ничего этого не замечал, от него так и шли к людям тепло, любовь и добро. - Дорогие мои земляки! Щас перед вами выступить знакомый усем вам Марк Гаврилович Гурченко з своею дочуркой Людмилою Гурченко! Первым номером нашей программы вы услышите у моем исполнении соло на быяне! Папа уселся на край табурета, прямой, красивый. Я за простыней готовилась к своему ответственному выступлению, раскладывала реквизит и слушала до боли родные звуки марша "Привет музыкантам". - Почему, дорогие мои земляки, не слышу аплодисментов? Артиста нада приветствувать! Ето ему приливаить силу! Послышались робкие аплодисменты. Аплодировала молодежь. Они в кино бывают, читают - знают, что значит "аплодисменты". За ними уже и бабы с мужиками, смущаясь и радуясь по-детски, начали хлопать в ладоши... - Другое дело, земляки! Чуковней, чуковней - не стесняйтесь! Мелодекламация - исполняить актриса Людмила Гурченко! Аккомпанируить на быяне Марк Гаврилович! Не слышу аплодисмента... А-а! Во ето другое дело! - И шепотом мне: - Побольше драматизму, дочурка, ну давай, вжарь, як следуить... З богум. И я, окрыленная папой и аплодисментами, начала драматическую мелодекламацию на мотив "Крутится, вертится шар голубой". Лесом, полями, дорогой прямой Парень идет на побывку домой. Ранили парня - да что ж за беда? Сердце играет, и кровь молода. Скоро он будет в отцовском дому, Выйдут родные навстречу ему. Станет его поджидать у ворот Та, о которой он песни поет. Выйдет навстречу родимая мать. "Как же, сыночек, тебя принимать?" .............................. Парень подходит. Нигде ничего... Горькое горе встречает его... ......................... Все поразграбили, хату сожгли, А Настю, невесту, с собой увели. Слушатели всхлипывали, громко сморкались. Все, о чем я читала, было для них понятным, знакомым, пережитым... - А щас моя дочурка исполнить танцы республик! Гопак - танец Украины. Я быстро забежала за простыню, надела на голову венок из бумажных цветов... Потом папа объявил "Танец Грузии - лезгинка". (Я надевала на голову косынку, завязывала узлом сбоку, чтобы болтались концы). Ударным, последним танцем был татарский "Чок якши". Зрители должны повторять хором: "Чок якши!" Но папа сказал: "Тута бабы етага не потянуть... Давай без народу - одна". И я в маминой довоенной тюбетейке с удовольствием танцевала комичный танец "Чок якши". Бабы и мужики аплодировали уже без напоминаний. Им понравилось. В конторе стало весело, все раскрепостились... - А щас Марк Гаврилович исполнить "Паппури на тему советских песен". И не на быяне, земляки, а... щас узнаете. Такога вы ще не видели. Аккомпонирует мне на быяне уже знакомая усем моя дочурка Людмилка. Это был папин коронный номер. Я только скромно играла на басах: умпа-умпа, умпа-умпа, или вальс: умпа-па-умпа-па. Мне нужно было подыгрывать папе, делать вид, будто я все вижу в первый раз, и удивляться, смеяться, следить, затаив дыхание... А следить было за чем! Папа играл на семи гармошках! Он постепенно вынимал все меньшую и меньшую. Футляр пустел и пустел. На каждой гармошке шел короткий музыкальный номер. Самая маленькая была с тремя клавишами, со спичечный коробок. Растянешь гармошку - "до", сдвинешь мехи - "ре". Три клавиши - шесть нот. К этой гармошке публика уже накалена. Нетерпеливое ожидание - неужели еще одна? Куда ж меньше? Папа смотрел на стол, где выстроились уже шесть "отработанных" инструментов, потом - в "кулисы", потом искал на полу, потом вопросительно смотрел на меня - я растерянно поднимала плечи. Зал проделывал то же самое. Все крутили головами, переговаривались громким шепотом. А папа, что-то наконец вспомнив, смотрел в один боковой карман... Нет! Во второй - нет... "Что же делать?" - говорило его растерянное лицо. И вдруг, сообразив, хлопнул себя по нагрудному карману фрака, подморгнув глазом залу, под общий одобрительный рев, вынимал малютку-гармошку вместе с носовым платком! Успех!.. "Та што там гаварить..." - Лирические и патриотические песни наших композиторов. Поеть Людмила Гурченко! Песни принимались с душой, а после исполнения "Давай закурим!" в задних рядах даже закурили. В завершение я спела "Два Максима". А в конце песни вместо слов "так-так-так", - говорит пулемет" я выбивала звук пулемета чечеткой. И тут же следовал мой ударный номер. - Акробатический этюд! У том же самом исполнении! Мастер на все руки - моя дочурка Людмилка! Ну, бабы, держитеся... В это время я за простыней надела прямо на платье полосатые шаровары и вальсом выпорхнула на акробатический номер. Что творилось в зале! Когда я сделала мостик, женщины вскочили, выкрикивая: "Марка! Угомони дочку! Она ж в тебя луснить напополам..." А папа играл вальс "Дунайские волны" и подмигивал - еще не то, мол, будет. Папа сиял! В этот вечер папа был необыкновенно обаятельным. Я понимала маму, понимала, почему она его всегда прощала. Я вот все время старалась не забывать про обиду на папу, но у меня ничего не получалось. Я смотрела на него, и лицо мое помимо желания расплывалось в улыбке. А как же после этого сердиться? Это ж совсем глупо. После концерта были танцы. Папа играл, а я с видом взрослой, опытной актрисы - одна бровь вверх, другая вниз - устало улыбалась публике. Когда я стану актрисой, то обязательно буду и петь, и танцевать, и играть, и чечетку, и акробатику... Как сегодня. Ах, какое необыкновенное счастье - быть актрисой! Моя мечта все сыграть в одной роли осуществилась через тридцать лет, в 1978 году в телевизионной программе "Бенефис". Здесь все мои героини поют, танцуют и, как каждая женщина, мечтают о любви! Готовая, в гриме, я входила в павильон, включали фонограмму ... разливалась музыка - блаженство! И я неслась на крыльях навстречу своей осуществившейся мечте! Кто назвал этот жанр легким? Почему он неуважаем и к нему нет должного внимания? После "Карнавальной ночи" я долгие годы была актрисой несерьезной - "актрисулькой" легкого жанра. Я на себе испытала эту второсортность... Но какой же он легкий, если актеров этого жанра можно сосчитать по пальцам, а режиссеров - и того меньше? В легком жанре нужно обладать всем: здесь нужны и музыкальность, и пластичность, и ощущение тончайших нюансов в ритме, тональностях, оркестровках. Этими качествами актер и режиссер легкого жанра должны обладать плюс к тому, чем обладают режиссеры и актеры, работающие в "трудном" жанре. Если это такой легкий жанр, то почему драматические актеры так редко бывают интересны в нем? Сейчас этот жанр в моде. Нет ни одного театра, где бы не ставили мюзиклы. Почему же так мало интересных открытий? Потому что для легкого жанра надо родиться! Если актер под чужую фонограмму открывает рот, то он только синхронно артикулирует, а поет и рвется наружу чья-то другая талантливая и эмоциональная душа. Если танец навязан актеру, то сразу заметно, что он не танцует, а работает. А работы в легком жанре не должно быть видно. Именно в этом смысле он действительно "легкий". Теперь мне вроде простили старые грехи - принадлежность к легкому жанру. Недавно в одной статье, где разбирались мои последние драматические роли, проскользнула мысль: теперь, мол, она имеет право повалять дурака и побалагурить в "Бенефисе". Рядом с такими серьезными ролями это можно себе позволить... Нет, для меня это не так. Мой любимый легкий жанр меня всегда обновлял и делал счастливой, несмотря на результаты. И тогда, в деревне, после концерта, мы с папой были так счастливы - мы два часа "держали" зал! По Дунаевщине мой папа прошел могучим ураганом. Его никто и ничто не сдерживало, и он "выступал" во всю свою силу! Было все: и радость, и слезы, и безудержное загульное застолье, и тяжкое похмелье, и концерт во фраке, и воспоминания, и "кровенные", и батька, и поминки, и Фекла, и нож, и драки. Деревня словно бы вздрогнула, всколыхнулась, словно обновилась... Нас провожали всей Дунаевщиной. Все несли гостинцы "для Марки и его дочки от городской бабы"... Но больше всех хлопотала Фекла: "Для Люськи, для Лели. - А потом увидит меня, покраснеет: - Для твоей мамки". Провожала нас до самого поезда. Десять километров пешком несла на себе самое тяжелое. Папе не дала: "У папки твоего живот увесь рваный..." Всю жизнь папа втайне страдал за Феклу и за сына Володю. Всю жизнь им помогал... Когда я была с папой в деревне, Володя служил на флоте - он на восемь лет старше меня. Я его увидела позже... Он похож на папу, только нос с горбинкой, как у Феклы. После армии Володя стал шахтером в Дзержинске. Он и сейчас там живет. Когда папа умер, Володя приехал на похороны со своим старшим сыном. Мы стояли рядом, такие разные, но очень родные. А напротив стояла "Ляксандровна" - так называл Володя мою маму. Я все время смотрела на Володины руки - большие, сильные, точно как у папы, и, точно как у папы, на них были черные точки от угля... Став взрослым, он все понял, простил отца. Но разве можно было его не простить? Ведь это же был папа... Он был таким. Вот и все. Фекла так никогда больше и не вышла замуж, все ждала своего "Марку". Мы стояли последний раз вокруг "Марки": я, Володя, мама... и молчали... "Спи спокойно, дорогой папа, - сказал, наконец, Володя. - Хай земля тебе будить пухум..." Первый раз в моей жизни папу при мне еще кто-то называл папой... Тогда, в 1946 году, когда мы возвращались домой в Харьков, папа меня попросил: "Не нада, дочурка, не гавари Лели... Ты же ее знаешь, не пойметь, начнеть вырабатывать себе разное..." - И заплакал. Я опять его сильно любила, даже еще сильнее. СОВСЕМ БЕЗНАДЕЖНО Вернулся раненый Паштетик, он сильно хромал. Паштетик работал в пивной на базаре, зарабатывал неплохо. Он предложил папе тоже поработать в пивной, чтобы продержаться, но мама об этом и слышать не хотела. В доме у нас было совсем безнадежно. Кончилась деревенская картошка, кончилась мука, папа метался по городу, от дружка к дружку, по учреждениям, но работы по специальности все не было. И вскоре папа, провожая меня в школу, шепнул, чтобы я его нашла на базаре в пивной: "Нада, дочурка, мне подсобить. Тока маме ни звуку". После школы я прямиком - по Рымарской через Бурсацкий, на базар - к папе! ... Скоро в пивной появились постоянные клиенты - папины и мои поклонники. Все желали угостить баяниста. Буфетчик наливал клиенту водку, а папе воды. Папа весело чокался, говорил свое "за честь, за дружбу", а вечером получал деньги за водку, которую не пил. Зато холодной воды ему приходилось выпивать больше литра за вечер. "Вот баянист, какой здоровый, черт! Как пьет! И не пьяный", - удивлялись посетители, и папин авторитет еще больше вырастал. Мои походы к папе держались в строгом секрете от мамы. Если бы от этом узнала Матильда Владимировна?! Да меня бы с позором выгнали из обеих школ... А я бегу без оглядки к папочке в пивнушку, которую он называл солидно - буфетом. "Да работаю щас временно ув одном буфете... Скоро вже будить настыящая работа". Настоящей работы еще долго не было, но жить нам стало немного легче. Я пела, а клиенты, бывшие фронтовики, большей частью, израненные, потерявшие родных, теплели, оттаивали, начинали вспоминать... У буфетчика - больше заказов, папа чаще пил холодную воду, а мне сыпались деньжата и очередной заказ: Как-то на вокзале молча мы стояли, Будто мы попали в сказку или сон. У билетной кассы, в затемненном зале, Кто-то пел чудесно под аккордеон. ... И когда умолкла ария Надира, Мы спросили: "Кто он, этот молодец?" Нам ответил рядом голос пассажира: "Вот он в гимнастерке, раненый боец. (Папа на басах: па-па-па-па). Обыкновенный русский человек, Каких у нас в России миллионы. Обыкновенный русский человек, Надевший молча каску и погоны, Любитель петь, шутник неугомонный, Обыкновенный русский человек". У нас в доме появились новые "кровенные" друзья, рьяные папины поклонники. Один - без руки, другой был танкистом, горел в танке - половина лица обожженная. А третий, такой красивый, голубоглазый, совсем молодой, - на коляске, без ног. Валентин. Подъедет, ни на кого не смотрит, глаза вниз - ни "здрасте", ни "до свидания": "Марк Гаврилович у себя?" Проезжает прямо в комнату - хоп - на стул вместе с коляской и смотрит влюбленными глазами на папу. А маме было приказано принимать всех вежливо и быть "поласковее, полегчий з людьми, якеи пострадали за Родину". Начиналась любимая песня. Пел ее папа: Майскими короткими ночами, Отгремев, закончились бои. Где же вы теперь, друзья-однополчане, Тех боев и спутники мои? Если ты случайно неженатый... Валентин жениться не успел... Танкиста жена бросила... А у того, что без руки, все умерли в оккупацию... Этот день я в жизни никогда не забуду! Маме сообщили, что меня видели в пивнушке. Сначала был жестокий скандал. "Какой ужас! Какой позор! Больше так жить невозможно!" Она возьмет меня и уйдет из дома, а папа пусть остается со своими сявками и бродягами. - "Это то, что тебе надо!" А ей хватит всю жизнь страдать. "И ребенка тянет за собой!" Ах, какая она несчастная!... Папа стоял, виновато опустив голову. И вот в самый разгар скандала появляется вся "кровенная" троица с выпивкой, садятся по своим местам, и пошло "За честь, за дружбу", "За Марка Гавриловича!", "За Родину!", "За Сталина!", "Где же вы теперь, друзья-однополчане?"... И выпивки не хватило. Водки в доме не было. Деньги лежали в шифоньере под замком, а ключ был у мамы. - Лялюша, подкинь деньжат... - У меня денег нет. - Лялюша полегчий, полегчий... ты ж меня знаешь. Прошу по-хорошему: сходи у магазин. У меня у доми мои кровенные друзья. - Нашли себе пристанище! Вон пусть идут на базар, в пивнушку, "кровенные". О чем мама думает? Как она отвечает? Разве с папой так можно? Да еще при людях, да когда он в таком состоянии... Что сейчас будет?! - Значит, не дашь? - Нет. - Та-ак. Где мои пять братов, свинцом налиты - смертю пахнуть? - спросил папа, оглядывая свою огромную пятерню. - Я ДОПРа не боюсь... Ну, сама напросилася! В маму полетели бутылки, стаканы, тарелки... Мы выскочили в коридор, но потом я не выдержала, опять заглянула в комнату - меня-то папа не тронет. На ходу перевернув стол, он подскочил к шкафу, одним ударом пробил фанерную дверцу (она аж запищала, бедная). Папина рука осталась там, внутри шкафа, он с силой рванул ее, и дверца открылась. Папа десять лет был забойщиком в шахте. Уголь тогда рубили вручную, и папины руки были необыкновенно сильны. Один раз он на спор пробил дубовый стол. Потом две недели не мог играть. Очень любил быть победителем в спорах. Папа вырвал руку, взглянул в зеркало. Белые страшные глаза попали в "волну", стали вдвое больше. Белое лицо. На лбу черные слипшиеся кольца волос... Даже "кровенные" притихли и перестали подначивать папу: "Ну-ка покажи ей..." Мы с мамой побежали к тете Фросе. Она теперь жила в такой же квартире, как и мы, только подальше на Клочковской. Мы часто к ней ходили. Тетя Фрося папу знала с моего рождения. ... Мама точно рассчитала, когда пора возвращаться домой. Она шла очень быстро, победоносно напевая, заранее предвкушая наслаждение от того, как папа сейчас будет просить прощения. Я еле поспевала за ней и не знала, как мне вести себя: кого винить, кого жалеть, на чьей стороне быть... Папа сидел посередине комнаты на стуле без спинки, вокруг - битая посуда, стол перевернут, руки у папы в засохшей крови... Как только нас увидел, обхватил голову руками и зарыдал. Каждый раз у меня сердце разрывалось от жалости к нему. А мама стояла с неприступным видом и с тайным удовлетворением слушала: "Лялюша, дорогенькая, прости меня, прошу от чистага серца, бога ради... Я ж тибя усегда честь по чести прошу - когда я пьяный, будь ласка, не иди супротив меня, подражай мне, а то будешь бедная. Я ж тогда делаюсь... убить могу. Дочурочка, моя ластушка, скажи хоть ты ей, ты ж меня знаешь. Я ж ДОПРа не боюсь". ... Я вижу, что рядом с разбитой посудой лежат папины инструменты: напильник, ножовка, молоток. Я смотрю на шифоньер. На месте безобразной дырки в дверце папа аккуратно выпилил овальную рамочку. А с внутренней стороны приклеил фотографию, снятую в Берлине. Стоит мой папа на лужайке, на фоне знаменитого "баронськага" замка, в черном фраке, в белой манишке, в руках "Фрателли Грозио", а на лице - лучистая, добрая "папина" улыбка! РАБОТА ПО СПЕЦИАЛЬНОСТИ Впервые после войны папа опять стал баянистом. Наконец-то начал работать по специальности. Это был санаторий для ослабленных детей, больных дистрофией. Он находился тут же, в городе, на улице Чайковского. Занимались с детьми воспитатели-учителя. Вместе с папой устроилась сюда работать и мама. Этот санаторий Чайковского был первым этапом в нашей жизни, после которого мы стали лучше жить. Папа и мама словно помолодели. И каждый раз счастливые шли на работу. К детям! Как до войны. Даже не верилось, что невзгоды, мытарства, огорчения позади. Папа, взвалив баян на плечо, громко, чтобы все слышали во дворе, говорил: "Ну, я пошел у санаторию к дитям, они меня вже ждуть..." "Дядя Мара пришел!" - кричали дети, обступая папу. Он снимал с плеча баян, а они аккуратно снимали с баяна чехол, "готовили инструмент к работе" и смотрели в ожидании на дядю Мару. Меня тоже устроили в санаторий. Мама работала за мою путевку. Как мне прекрасно жилось в санатории на Чайковского! Хожу в школу, делаю уроки! Чисто, красиво! Ем четыре раза в день! В санатории нам читают вслух интересные книги: "Четвертую высоту" - про Гулю Королеву, сказы Бажова, книги Аркадия Гайдара, "Детство" Горького, больше всего я любила "Голубую чашку" Гайдара. Однажды наша воспитательница почувствовала себя плохо. Чтобы не сорвать мероприятие, то есть "чтение вслух", она попросила почитать детям мою маму. - Пусть это лучше сделает Марк Гаврилович, засмеявшись чему-то, сказала мама. Я-то знаю чему... Она хотела подшутить над ним, чтобы они были "в расчете". - Дядя Мара! Пусть дядя Мара! - закричали дети. - А што я, не змогу? Да пыжаласта, бога ради. А ну, ребяты! Стройно, усе разом в зал - шагом арш!.. Все дружно и дисциплинированно пошли в зал. И, обращаясь к маме и к обслуживающему персоналу, папа сказал: - Тока штоб из вас - никаго! Уже и ужин накрыли. А за дверью папин голос, дружный детский смех или вдруг такая тишина, что слышно собственное дыхание. Дети слушали папу часа три. Никто не просился выйти в туалет или попить воды. Расходились бесшумно, мыли руки, тихо садились за столы. - Марк Гаврилович! Что вы там с детьми сделали? Их не узнать. - А ничего. Жить их вчил. Батьку з мамкой уметь уважать. Про то, як батрачил у помещика, когда быв ще таким, як они... ну, про войну... И сказенку одну "про вогниво". А больший ничегинька. Я так гордилась, когда дети спрашивали у меня: "Ну когда придет дядя Мара?" В 1948 году папа и мама поступили на постоянную работу в харьковский Дворец пионеров. В нем они проработали двадцать лет. Мама поставила спектакль с песнями и танцами "Царевна-лягушка". Роль царевича играла очень талантливая и музыкальная девочка - Неля Легезо. А я играла царевну-лягушку. Спектакль состоялся прямо во дворе санатория. Вот тут-то и пригодилось мое блестящее павлинье платье. В то время у нас в доме жили кот Мурат и собака - приблудный дворняжка Тобик. "Исключительная собака! Умный, як зверь. Мы з Лелюю ще только собираемся в санаторию, а Тобик - блысь - вже нема! Приходим у санаторию - а мой Тобик вже сидить коло ворот и нас ждеть... Язык высулупить и смееться. Во собака! Через увесь город дорогу у санаторию знаить..." Тобика дети гладили, кормили, играли с ним... И вот, в первом действии этой пьесы я (еще лягушка), с ног до головы накрыта разрисованной плащ-палаткой, прыгаю на четвереньках и, держа в руке стрелу, говорю: "Ква-ква, Иван-Царевич, не отдам, не отдам... Ква-ква, Иван-Царевич, не отдам, не отдам..." Все слушают, но интереснее всех моему папе. Сидит, открыв рот, боясь пропустить вступление к арии царевича... "И вдруг, перескакивая театральную площадку, довольный, помахивая хвостом, из кустов выходит наш Тобик... Мы все помертвели - рассказывала мама - подходит к Люсе и прямо ей в лицо мордой..." "А я как закричу! Я ведь под плащ-палаткой, вижу только землю... и вдруг под нее залезает собачья морда. Я вскочила. Все как захохочут!.." - "Тобик! Тобик! Иди сюда! Молодец, Тобик!" А бедный папа чуть не плакал. "Ну, чего вы, дети? Ну, успокойтеся! Ничегинька смешного! Что вы, на самом деле? Он же Люсю взнав... Ето ж исключительно умный собака... эх! Ну, не повезло нам, дочурочка... ладно... что бог не делаить, усе к лучшему... Зато щас, у во втором действии, ты як выйдешь у блестящем платтику - усе рты поразинуть... Ну давай, приготовьсь, не тушуйсь... Усех положишь на лупаты..." Так и было. Я как вышла в этом платье, - а на солнце оно так горело, что глаза болели, - смотрели только на мое платье... Ария царевича, финальный дуэт никого не интересовали. Да еще рядом с моим платьем марлевые самодельные костюмы царевича... ... На следующую смену спектакль возобновили. Тобика закрыли дома. Я выступала уже в марлевом платье и в картонном кокошнике, покрытом блестками из бумаги от конфет. В этом костюме сохранились фотографии. Это началось с детства. Саморежиссура. Я заранее, наперед отгадывала будущую атмосферу события и под нее организовывала свой внешний вид и внутренний настрой. Долгое время это происходило стихийно, подсознательно... А потом стало необходимым, естественным и закономерным. Как в работе над ролью, так и в повседневной жизни. Я замечала: если я одета в длинное - у меня и походка, и пластика, и голос, и рост, и улыбка, и возраст, и строй мыслей - одни. Если я одета в строгий деловой костюм - другие. Если на мне широкое и бесформенное - третьи. Если я в узком и коротком - четвертые. Иногда главное в костюме, в поведении решает периферическая деталь - ну... ширина проймы рукава, например. Несколько раз я делала "ляпсус" и была одета не в "атмосфере", и меня уносило совсем в другую сторону. Я "разочаровывала". Стала учиться на своем горьком опыте и извлекать выводы. Есть женщины, актрисы, - всегда ровные, приятные, красивые. От того, что они надевают красивый, необычный наряд, они становятся еще красивее, но остаются узнаваемыми. У меня все труднее. Я совершенно, тотально меняюсь. Становлюсь новой сама для себя. И это новое вводит меня в азартную игру. Я вдруг боюсь себя. И мне нужно огромное напряжение всего организма, максимальный контроль за собой, чтобы это новое не "занесло", чтобы не повторять ошибок. Невероятно трудно вернуть к себе потерянный интерес. Если в роли до мельчайших подробностей разработан костюм, прическа, если в них точно угадано время - то и походка, и пластика, и голос, и рост, и улыбка, и возраст, и строй мыслей - все приходит само, независимо от меня. Я уже свое главное предугадала. И тогда мне совершенно неважно, красивая я или некрасивая, молодая или старая. Тогда "работает" характер персонажа - человек. Ну, а того платья, "артистического платтика" уже не было. К тому времени у меня дома его перемеряли почти все девочки из класса. Ажиотаж вокруг платья прошел... Я сама всю жизнь ищу такое, как то, папино. Сколько ребят в те радостные веселые массовки познакомились с "тетей Лелей и дядей Марой". Одно поколение сменялось другим, и бывшие дети потом приводили во Дворец своих детей все к тем же "тете Леле и дяде Маре". И папа каждую массовку играл, как первую в жизни: всегда дольше, чем полагалось по времени, - столько, "скока дети захотять". Когда мама загадывала загадки, он шепотом детям подсказывал ответы. Или, пораженный смекалистым ребенком, выкрикивал: "Во ета парень, во ета галава", "якая чуковная девычка, як моя дочурка". Папа гордился тем, что их с мамой в городе все знали. - Та што там гаварить... як иду з быяном по городу, усе з окон выглядають: "Здрасте, Марк Гаврилович! Здрасте, дядя Мара!" Усе - и дети, и взрослые. Ну а як же? Хорошага человека видать зразу... А ее - не-е, Лелю не любять, боже храни, - бояться... ну и уважають. Што правда, то правда. Работник она не плохой... Што да, то усегда да... я ж не против. Но работа держалась на маме. Если надо было быстро решать, папа примолкал. А когда все уже было обдумано и осуществлено, папа говорил свое последнее "решающее" слово и был собой очень доволен. Он прекрасно понимал, что это сделала мама, но ведь он муж, мужчина... Мы ему подыгрывали, и, улыбаясь, переглядывались с мамой... Во Дворце мама вела урок бальных танцев. Они были очень модными. Танго, фокстрот и линда были категорически запрещены. Мы разучивали падеграс, миньон, падепатинер. В начале мы с мамой исполняли показательный танец, а потом девочки и мальчики парами повторяли движения. В кружке мне очень нравился Вова Серебрийский - высокий, чернявый, и фамилия такая "дорогая" - Серебрийский, а не какая-нибудь Гурченко. Меня он никогда не приглашал танцевать. Вова танцевал с разными девочками, никому не отдавая предпочтения, но в него были влюблены все. Мама догадывалась, что Вова мне нравится. Это просто было написано у меня на лице. Иногда она нас насильно соединяла для показательного танца. "А сейчас Вова и Люся покажут, как нужно вести даму за руку и как правильно держать голову..." Я, покраснев, счастливая, с готовностью выскакивала в круг, а Вова шел медленно, с тоскующим выражением на лице. А после танца уходил от меня ускоренным шагом. Хотелось плакать... Ну почему я ему не нравлюсь? Я ведь и пою, и танцую, а теперь уже и на аккордеоне научилась играть... Жизнь с каждым днем становилась все светлее и интереснее. В ней столько всего нового! В двенадцать лет я впервые попала в оперу в наш Харьковский оперный театр имени Лысенко на Рымарской улице. Его отремонтировали, восстановили после войны. Это был школьный культпоход. Шла опера "Чио-чио-сан". Сидели мы на последних рядах амфитеатра. На сцене пели. Может, стыдно об этом говорить, но я все время ждала, когда же они заговорят. Потом я инстинктивно догадалась, что, наверное, это и есть "опера". И начала вслушиваться в музыку и в слова. Пели на украинском языке, но к языку я привыкла в украинской школе. Меня выбивало и смешило то, что певица, исполняющая партию Баттерфляй, на высоких нотах вдруг резко скашивала рот вбок. Может, так легче звуку вырываться наружу, а звуку вон сколько нужно - какой большой зал, "якая агромадина..." Вот, оказывается, о чем мне говорила Матильда Владимировна: "Ты в опере не будешь петь, у тебя голос не оперного масштаба..." Я слушала, смотрела Чио-чио-сан, и быть на ее месте мне не хотелось. На экранах шел фильм "Глинка". Композитора играл Борис Чирков, Керн - Кира Головко, а Пушкина - Петр Алейников. Лучшего Пушкина и не представишь. Алейников удивительно тонко, по-своему, в нескольких эпизодах показал великого поэта. Таким Пушкин мог быть. Все внутри... только странные, больные, всепонимающие, всепрощающие и восхищенные красотой Керн, глаза. Глаза Пушкина - Алейникова. Я страдала, когда в зале при его появлении начинался дружный смех: "Ваня Курский - Пушкин! Ха-ха-ха..." А я вот не видела еще тогда "Большую жизнь", для меня Алейников - Пушкин. И когда побежала позже на "Большую жизнь", то опять меня поразил Алейников в роли Вани Курского абсолютной несхожестью с Пушкиным. Всегда восхищалась Алейниковым - ни одного шва в роли... все так естественно и просто, а ведь совсем рядом трещит камера, и много посторонних людей в павильоне... Когда после "Карнавальной ночи" я перестраивалась на драматические роли, я еще долго слышала от зрителей: "А вот Леночка Крылова из "Карнавальной ночи"..." Как трудно побороть инерцию зрителей, режиссеров... В фильме "Глинка" меня поразил, смял, вскружил "Вальс-фантазия". Я плакала... Но как можно сочинять такую щемящую, такую пронзительную музыку? Гений, Глинка - гений. Сейчас по телевидению, в лекциях-концертах, можно все узнать о композиторах. В 1948-1949 годах были только кино и радио. Гений Глинка - я почувствовала, я не повторяла ничьих цитат. Тогда я впервые слышала его музыку. После фильма "Глинка" я зачастила к тете Лиде, маминой сестре, добираться к которой нужно было через Южный вокзал. Дорога долго шла по железнодорожным шпалам. Я пела "Вальс-фантазию" и ритмически точно танцевала. Особенно красиво раскладывалась синкопированная часть вальса. Вот чудесно! Никого нет! Пою во все горло, ноги синхронно раскладывают звуки по шпалам, руки взлетают, пальцы отщелкивают ритм, в глазах - счастливые слезы. Потом я влюбилась в американскую актрису Жанетт Мак-Доналд. На экранах шли фильмы с ее участием: "Роз-Мари", "Таинственный беглец", "Двойная игра" и "Спринг Тайм" - что значит "Весенние дни". Этот фильм мне больше всех нравился. Неизменный партнер Жанетт Мак-Доналд - красавец Эдди Нельсон. Ну то, что я наизусть знала всю музыку из всех картин "от и до" - это "як закон". Но актриса... Жанетт Мак-Доналд была моим идеалом во всех отношениях - голос, внешность, мимика, "игра", ослепительная улыбка - все неотразимо! Перед лентами с ее участием шел титр: "Этот фильм взят в качестве трофея после разгрома немецко-фашистских захватчиков". И после этого грозного известия начиналась такая розовая, безоблачная жизнь, с музыкой, перьями, пудреными париками, шляпами, кринолинами и кружевами... Все так соскучились по красоте, по музыке, что смотрели этот фильм по десятку раз. А я еще больше. По сюжету в картине "Спринг Тайм" композитор специально для актрисы-певицы пишет русскую оперу "Царица". Этот эпизод идет в финале картины. И Жанетт Мак-Доналд, одетая в русский блестящий сарафан, только с голой спиной, на голове сверкающий кокошник с нитками жемчуга под подбородком, поет с героем Эдди Нельсоном, который изображает русского боярина в собольей шапке. Дуэт! Русская царица и русский боярин. Жанетт Мак-Доналд и Эдди Нельсон. Ну ничего в них русского нет, ну ни капельки... Но дуэт! Какая непревзойденная музыка! Какая мелодия... Да, вот же пишут заграничные композиторы... Дуэт очень мощно написан - действует на всех! Такая вдруг в нем Русь, русская широта. Американцы подметили все удивительно... Да, этот "Спринг Тайм" я, действительно, буду помнить всю жизнь. Так бывает. Происходит в жизни событие. А со временем при одном воспоминании о нем хочется исчезнуть, раствориться, потому, что нет прощения, нет оправдания... Влюбленная в Жанетт и Эдди (как мы, девочки, между собой называли американских кинозвезд), одуревшая от музыки, я решила поделиться своей переполненностью с мамой и папой. С мамой и папой. Вы заметили? В четырнадцать-пятнадцать лет мне стала ближе мама. Мы с полуслова понимали друг друга. У нее прекрасное чувство юмора. Тогда я уже поняла, что мой папа "не сахар". Я все явственнее слышала его речь, видела его необразованность. В общем, это был как раз тот период, когда мне было стыдно за него. Тогда-то я и расспрашивала маму: как такое могло случиться, что она вышла за него замуж?.. Я над ним тихонько подсмеивалась, слегка копировала и передразнивала. Но "тихонько" и "слегка". Потому что боялась его. А если честно, то единственный человек, которого я боялась в жизни, - так это мой папа. Боялась по-разному. В детстве - за то, что он, не дай бог, маму будет любить больше, чем меня. В 14-15 лет боялась сказать что-то резкое о его недостатках. А уже потом боялась - вдруг кто-то его обидит! Или что-то с ним случится, и ему будет больно. Итак, мы с мамой и папой пошли на "Спринг Тайм". Титр "Фильм взят в качестве трофея" шел в полнейшей тишине. Шел долго, чтобы все успели прочесть. Титры с названием фильма, с фамилиями актеров, сопровождающиеся бравурной музыкальной увертюрой, были отрезаны, но не совсем, потому что с конца музыкальной увертюры начиналось действие фильма. Неожиданно из тишины на экран сиреной врывалась музыка - как если бы кто-то небрежно поставил пластинку, и иголка, проехавшись до самой середины, остановилась. На самом крещендо! В этом месте зал вздрагивал. - А мамыньки! Чего они так глушать? Лель? Все! Началось! Я тут же пересела к маме. На экране замелькали субтитры. - Лель, што он щас сказал? - Что он ее любит. - А она? - Что у нее муж, но она тоже его любит. - Ить ты, якая порхавка (поганка)! - Да ты смотри, Марк, смотри, тут все о любви. Рядом люди зашикали. Я думала, лопну от негодования и раздражения. Моя любимая картина, любимая музыка, любимая актриса. Скорее бы конец, скорее. Ну как мама терпит? Я не могу, не могу... И любимый мой дуэт меня уже не волновал. Домой мы шли - я впереди, они сзади. О чем родители шептались, я не слушала. Я не хотела ни есть, ни спать - ничего. В тот период я вообще была противной девчонкой. В моде у меня был очередной "отрепетированный" взгляд. Не только загадочно-интригующий, но и высокомерный: брови вверх, нижняя челюсть слегка выдвинута вперед. При этом я покачиваю головой взад-вперед, мол, что скажете-с? Ужасно вспомнить... Как же папа меня копировал! Как же он не любил меня такой! Дома папа примиряюще сказал: "Дурочка, чего ты на самом деле? Нервы на такую ерунду. Актриса ета неплохая, и поеть неплохо. Я же согласный". - Марк, ты скажи Люсе насчет музыки. Вспомни, ты мне по дороге говорил. - А-а-а-а, ету музыку я слыхав. - Я посмотрела на него "своим взглядом". - Да, да, дочурка, слыхав. - Ты "слыхав"? Да что ты вообще "слыхав"? Ты еще скажи, что "ета актриса не чуковная, и на аккордевончике не играить, и плохо чечеточку бьеть..." Он "слыхав"! Да это фильм американский! Понимаешь ты! Дремучий человек! Он "слыхав"... Я была противной девчонкой. Но в тот вечер наверняка была отвратительна! По всем законам и существу папиного взрывного и стихийного характера я сейчас буду сильно бита. Все вокруг: и мама, и мебель - полетят во все стороны. Что ж, я готова! Мне не страшно ничего! Я удовлетворена, что, наконец-то, в полную силу сказала громко то, что думаю. В школе и вокруг тогда была мода, течение - говорить правду в глаза. Все, без утайки. Вот я и не отстала от "течения". Но с папой никогда ничего не предугадаешь. Он стоял с беспомощной улыбкой, глядя в пол. Потом улыбка исчезла, и он стал смотреть мне в глаза. Долго-долго. Ни одна жилка на лице не дрогнула. Он меня не рассматривал, будто видит в первый раз. Нет. Он смотрел на меня спокойно. Но какая же борьба, какая силища, какие жернова ворочались внутри... - Ето ты на роднога отца? Спасибо, спасибо, дочурка. Уважила. Ну, бог с тобой... Голос у него совсем пропал, чужой, незнакомый. Медленными, шаркающими шагами он пошел через комнату, коридор, кухню... Засуетились кот Мурат и собака Тобик, обрадовались, что любимый хозяин выведет их гулять. Открылась массивная дверная щеколда, и папа вышел во двор. Этот взгляд меня преследует всю жизнь. Мне никогда еще, ни в одной роли не удавалось достичь того состояния душевной борьбы, когда лицо внешне спокойно, а взгляд может перевернуть, сломать, уничтожить. Я встретила этот взгляд. Через много лет. В фильме, довольно среднем, - "Отверженные". Жан Габен смотрит таким взглядом на ... куклу, единственное, что осталось от его Козетты. Прошла жизнь, осталось одиночество, старость и неживая игрушка... - Люся... Это... это... с папой так нельзя... это самый запрещенный... самый болевой, нет, ты сделала... он не переживет. Папа беззащитный человек. Когда я была молодая - у меня было так. А потом я увидела - э, нет, так нельзя. Он бывает грубым... он не как другие - вежливо и красиво, а за спиной ... нет, он весь на ладони, он чистый человек. Ты еще потом поймешь... преданность... понимаешь? Он предан по-настоящему. - А Фекла? А Володька? А? - Ты знаешь, что это для него, может быть, самая большая трагедия? Я даже боюсь лишний раз произнести слово "деревня"... а! Ты ведь этого не можешь еще... - А то, что он настраивал меня против тебя? А? Для всех мать - это все! А что он делал? Как ты тут скажешь, интересно? - Знаешь, это шутки, и вообще это наше личное... Я на это не обращала внимания. Ведь ты же все поняла. А ему так хотелось. Ты же знаешь, что он на меня и "былван" и "ворона" и "атбайла"... Это все только языком, ля-ля-ля... А как чуть-чуть что-нибудь - он защитник. Я знаю, где он не справится... Папины недостатки нельзя подчеркивать. Двадцать лет разницы. У нас никогда ничего не было злобного. Ни у меня к нему, ни у него... "Леличка, ты же хозяйка, ты же мать, на тибе же усе держиться... ты же усему галава. Мы ж без тебя сироты", - и начинает плакать. Ты же знаешь папу. Люди талантливые - слабые, они не могут существовать без помощи, без разумного совета, без... ну, базиса, что ли... Да если бы папе дать все то, что он делает для тебя. Он бы, может, горы свернул. Если бы направить его талант... в свое время. Ах... Даже в работе у нас. Все считают себя умнее, талантливее, а приглашают на массовку папу! Ты же замечала? А? Нет в них... ну... в нем есть жизнь! Радость отдать себя целиком! В нем есть движение жизни... Наверное, это и есть любовь, я не знаю, какая-то психическая любовь к людям, к ребенку. Ты жила свободно, всегда с нами наравне, воспринимала все движения жизни - те же, что и мы. Пусть это, может, и неправильно... - такое взрослое, что ли детство, но у нас уж так... Он сказал - умру, но у Люси будет "какое ни на есть само высшее образувание..." Иди извинись перед папой. Но папа со мной был вежлив и холоден очень долго. Это было мучительное время для нас обоих. А потом любовь, проверенная временем, конфликтами и жестокой правдой, вспыхнула с новой силой и - на всю жизнь. Теперь я завидую маме. Она мне кажется самым счастливым человеком - она так интересно прожила свою жизнь рядом с таким самобытным и неповторимым человеком. Больше я никогда такого не встречала. Вместо репродуктора из черного картона, который хрипел, папа купил новый. Я слушала радио целыми днями. Делаю уроки, работает радио... и вдруг! Как током ударило... да нет, не может быть. По нашему, советскому радио звучит музыка из американского фильма - "Спринг Тайм". Это был период полной изоляции от мира капитализма, период жестокой "холодной" войны и вдруг - музыка из американского фильма! Включаю радио на полную громкость: по квартире полилась музыка дуэта из оперы "Царица", но вот послышалась и незнакомая мелодия. Может, я ошиблась? Ага, вот опять знакомый кусок, как раз финал дуэта. Все до единой ноты, точно, я знаю. Ну, ну, ну, говорите, что сейчас исполняли, ну... - Мы передавали в исполнении симфонического оркестра Пятую симфонию Петра Ильича Чайковского. Дирижировал Мелик-Пашаев. Мир перевернулся, когда мне купили проигрыватель "Урал", я бегала по городу в поисках "Вальса-фантазии" и Пятой симфонии Чайковского. Продавали много пластинок с ариями из оперетт, с лирическими песнями, с комическими эстрадными сценками, с художественным свистом. Но этих пластинок еще в продаже не было. А когда они у меня наконец-то появились, я досконально изучила Пятую симфонию и поняла, что любовный дуэт собран из второй части и финала симфонии. Вот тебе и опера "Царица"! После этого открытия на душе было неприятно... Как-то стыдно за Жанетт Мак-Доналд... за себя... стыдно было перед папочкой. Ведь он точно слышал эту симфонию, когда учился в муздраминституте. Только это было так давно. Но слышал он ее точно. Конечно, он мог забыть, как называется музыка, откуда она. А я ему не поверила. Но тот семейный поход на "Спринг Тайм" уничтожил мой эгоистический, примитивный максимализм, все поставил на свои места. Когда я училась в институте кинематографии, я узнала, что Жанетт Мак-Доналд - опереточная актриса, успешно снимавшаяся в тридцатые годы, очень хорошая, но не выдающаяся и не глубокая. Ну что ж, времена, взгляды, вкусы меняются. Ни к одной из этих картин не написано музыки специально, кроме оперетты "Роз-Мари". Потом, в разное время, я слышала эти знакомые мелодии. Все они были из разных эпох, разных стилей - окрошка. Но это все потом. А нашим советским любимым композитором был всегда Исаак Дунаевский! Что ни песня, что ни мелодия - все поют! А какая музыка в фильмах! Я особенно любила "Веселые ребята" и "Цирк". Именно в конце сороковых годов опять на экраны вышли фильмы с участием Любови Орловой и музыкой Дунаевского. Эти картины мы не пропускали. Сколько же у меня было фотографий Орловой! А сколько вообще было фотографий... Мы тратили деньги вместо завтраков "на артистов", бежали после школы на базар и покупали еще и еще, обменивались: "За Дину Дурбин даю четырех Нельсонов, а ты мне обещала Серову". Позже, в Москве, папа жаловался моей московской подруге Наде: "Надь, ты тока подумай, у школи, вокурат после войны, есть нима чего, а она етих актеров накупить... Усе стены позаклеить ими, и усе новые и новые, новые и новые... Усех и не запомнишь у лицо, а она и усе фильмы знаить, и биографию каждого знаить, и усю музыку з фильмов етих поеть... - во, брат, з детства так було..." Я так любила дома оставаться одна. Накину на себя, как Любовь Орлова в "Веселых ребятах", кружевное покрывало с кровати - подарок тети Вали - подойду к нашему волнистому зеркалу... ну так, чтобы глаза были большими, а носик маленьким... И пою! А на кухне варится борщ на керосинке. Мама просила последить за ним. Но о каком борще можно сейчас помнить? По кухне летают лопухи копоти, меня ждет скандал с мамой, но я ведь этого еще не знаю. Я пою на всю квартиру, намазав губы маминой бордовой помадой: Я вся горю, не пойму отчего, Сердце, ну как же мне быть? А с другой стороны нашего много видевшего шкафа с овальной рамочкой мне как будто аккомпанирует мой папа в черном фраке на своем сверкающем "Фрателли Грозио". Он мне улыбается своей доброй, родной и подбадривающей улыбкой. УЧИТЕЛЬНИЦА Школу я начала ощущать только с пятого класса. 1 сентября 1947 года директор школы привела к нам молоденькую учительницу и сказала: "Диты! З цього року класным кэривныком у вас будэ наша нова вчытелька Клара Абрамивна Аронова. И цэ вже назавжды". Все учителя у нас были в возрасте - и вдруг такая молодая! Как же она будет с нами справляться? В нашем классе, самом трудном, который гремел на всю школу, ни один классный руководитель не задерживался. Мы не успевали даже к нему привыкнуть и уже наперед относились к новым с иронией и усмешками. Когда директриса вышла и Клара Абрамовна осталась одна, она внимательно на всех посмотрела. Мы тоже нахально и бесцеремонно ее разглядывали. Ей было 23 года. Небольшого роста, с темно-рыжими волосами. Прическа еще довоенная - впереди кок, сзади валик. В шерстяной кофте, в широкую красную и синюю полоску, в темной узкой юбке. В этом наряде она ходила постоянно. Ее полосатую кофту мы прозвали "зеброй". Мы так привыкли к этой "зебре", что, когда однажды, на праздник 8 Марта, она пришла в синем шерстяном платье с двумя карманами - один на груди, другой с противоположной стороны на бедре - урок был сорван. Она и сама себя чувствовала неловко, и на следующий день снова была в "зебре". Все успокоились. Учителя одевались очень скромно. Все их вещи мы знали наперечет. Они ютились в маленьких комнатках нескончаемых коридоров коммунальных квартир. Наша новенькая сняла угол у хозяйки дома, рядом со школой. В ней многое располагало к нашим "шуточкам": и чуть кривоватые ноги, и постоянный насморк. Она все время вынимала из кармана платок, отвернувшись от класса, тихо сморкалась, и чуть гнусавым голосом продолжала вести урок. И самое главное - она грассировала. "Р" получалось у нее раскатистым и веселым. А нам больше ничего и не надо было. - Здг-г-гавствуйте, ученицы! - Здг-г-гавствуйте, - точно в ее интонации ответила я. В классе "га-га-га!" - то, что надо! Герой дня! - Как твоя фамилия? - Гурчэнко. - Гугчэнко, выйдите из класса. Надо же - такая удача! И в моей фамилии есть буква "р". Класс наш, послевоенный, разношерстный, многонациональный, распущенный класс - еще громче: "Га-га-га!" - Выйти из класса? С удовольствием! Спасибо, что отпустили. У меня билеты в кино. - У кого еще билеты в кино? Пожалуйста, вы свободны. - Несколько самых смелых вышли вместе со мной. Но в кино идти что-то не хотелось. Разошлись по домам. Такая была наша первая встреча с новой учительницей. Учителя в школе в войну и первые послевоенные годы были, за очень редким исключением, безликие и равнодушные. Учебники распределялись один на пятерых, тетрадей, перьев не хватало. Мужчины-учителя на фронте. В нашей школе преподавали только женщины. Мужчина был один - истопник, старичок. Историю вела приятная женщина лет тридцати пяти. Она ходила неизменно в одном и том же эпонжевом костюме в большую зеленую с белым клетку. Когда она "излагала" новый материал, весь класс следил пальцем по учебнику и хором исправлял, если она ошибалась. Историчка закатывала глаза к небу. "Боже мой! Кошмар! Это же ужас один!" - постоянное ее восклицание. По-русски она говорила с сильным украинским акцентом, как тетя Валя. Если кто-то на уроке неспокойно сидел, замечание делалось всегда одной и той же фразой: "Ну што ты вертисся, как виртуоз?" Муж у нее был военный. После уроков он приезжал за ней на мотоцикле. Мотоцикл в то время - роскошь! Мы, высунувшись из окна, смотрели с любопытством, как наша "историчка" аккуратно устраивалась позади мужа так, чтобы не было видно ее сиреневого трико, когда она заносила на сиденье ногу. Но это ей не удавалось. Мы сначала тихо хихикали, а когда мотоцикл отъезжал - улюлюкали всласть во все горло. Наш класс увлекался "Спартаком" Джованьоли. Книгу передавали друг другу, она прошлась по всему классу. В "Спартаке" есть глава "Куртизанка Эвтибида". Мы поняли, что куртизанка - это что-то нечистое, но толком объяснить никто не мог. Предварительно посовещавшись, решили задать этот вопрос историчке. Она ответила с ходу: "Шо? Куртызанка? Это партызанка". А может, так и есть? Ведь Эвтибида действительно пробралась в лагерь к Спартаку. Тогда почему бы Джованьоли не назвать главу: "Партизанка Эвтибида?" Нет, тут что-то не то. У нашей преподавательницы по физике за несколько лет на лабораторных занятиях не получался ни один опыт. Вечно все взрывалось, загоралось. Вся одежда была на ней в дырочках от кислоты. Мы старались во время опытов отойти подальше от нее, от этих взрывчатых колбочек. Хорошо горел на ее опытах только сухой спирт. И то его экономили. Он был, как и многое, дефицитом. Что такое физика, мы начали понимать только в восьмом классе. ... Вопрос о куртизанке решили задать физичке. Все равно очередной опыт не получился. Есть время. Почему бы не поговорить? - Куртызанка? А чому мени цэ питання? Це ж нэ мае видношення до физыки. А що видповила вам вчыттэлька з истории? - Она сказала, что "куртизанка" - это партизанка... - А у вас сумлиння? Вона - вчытэль! А вчытэль для вас повинэн бути авторитэтною людыною... - хлопнула дверью и ушла. Теперь очередь дошла до новой учительницы. - Куртизанка? - Она игриво усмехнулась. - Это женщина легкого, если хотите, непристойного поведения. А почему вас это интересует? А! В романе "Спартак"? Прекрасно, что вы читаете. Всегда нужно понимать значение слова. Не стесняйтесь, всегда спрашивайте. Класс был удовлетворен. Клара Абрамовна вела у нас русский и литературу. При ней мы начали читать, ходить в театр, были в Харьковском музее изобразительных искусств, где висела копия картины "Запорожцы пишут письмо турецкому султану". Она приходила домой к ученикам, когда мы болели, если надо было помочь по своему предмету. Это было ново и непривычно. А когда мне исполнилось 13 лет, она была у меня на дне рождения. Папа играл на баяне, мы пели. Я танцевала и исполняла "мелодекламацию". Наша учительница была веселой и очаровательной. Правда, потом меня отчитала за слишком "взрослый" танец из фильма "Индийская гробница". Клара Абрамовна беззаветно любила свой предмет. Это мы видели, чувствовали. Ее обижать было грешно. Мы полюбили русскую литературу через ее любовь к книге, к языку. Она восхищалась русским языком. Ее любимыми поэтами были Пушкин и Маяковский. Когда она наизусть читала "Медного всадника" и поэму "Владимир Ильич Ленин" - она отворачивалась и прикладывала платок к глазам. Я тоже плакала, глядя на учительницу. Я чувствовала, как искренна ее любовь к своей профессии. Впервые я тогда поняла, что в школу ходить интересно. А когда после десятого класса расставались с этой маленькой талантливой женщиной, мы еще не знали, как часто придется ее вспоминать - когда говорим, пишем, читаем. Мы были ее первыми выпускниками. Какую же целину подняла эта хрупкая "молода вчытэлька"! В институте кинематографии первым общеобразовательным предметом было сочинение. Я нервничала в ожидании, когда дадут темы сочинений. Три темы были написаны на доске, и я сразу успокоилась, почувствовала уверенность. Я могла писать на любую из них. Написала на экзаменационном листке: В.В. Маяковский "Образ Ленина в поэме "Владимир Ильич Ленин". В фильме "Дневник директора школы" я играю Инну Сергеевну, небольшую роль учительницы, которая не любит детей. Вот тут-то и припомнились и равнодушный взгляд, и "деловой вид", собранная походка, и безапелляционный тон наших учительниц по истории, физике. Одна все время ходила с большой хозяйственной сумкой, из которой выглядывали макароны, сыпалась мука. Другая сидела все переменки не в учительской, а в буфете, и перед началом урока вечно жевала. В роли Инны Сергеевны я хожу с авоськами, в которых лежат апельсины. Сижу в буфете, жалуюсь на учеников, я, - "на своем месте". Все новшества и отсебятины нового директора мне не по душе. Я сижу крепко, и он мне не страшен. - Я здесь была и буду... и вас пересижу. Я это сказала точно, с той же жесткой интонацией, как учитель, который учит, но не любит детей. ДОВЕРИЕ Я все время повторяю слово "впервые". А чем его заменить, если в жизни все когда-то происходит в первый раз? А потом начинается время ошибок, повторов... Опыт и воля сами по себе не приходят. К десятому классу, после первого равнодушия друг к другу, мы стали самыми близкими людьми с моей одноклассницей Милой Гитштейн, как будто до десятого класса мы и знакомы не были. Почему так случилось? Не было ни толчка, ни случая к нашему сближению, да, наверное, просто время пришло. Мы даже родились в один день - 12 ноября 1935 года. "Сестры одним словум, ето неспроста и в один год и, вокурат, в один день... Не, Милашка, якая-то сила есть", - говорил потом мой папа. У меня не было сестры, а мне еще в детстве хотелось иметь сестру или брата. И она стала мне действительно родной, "як сестра". Моя мама ее называла "Милкинс", а папа "Милашкую". Когда он гладил ее по голове, то говорил: "Ого! Якой волос у Милашки, як у ведмедя. А у Люськи, як у горобца". В отношениях между нами было что-то особенное, точнее всего, пожалуй, здесь слово "доверие". Что-то такое, когда на расстоянии чувствуешь, что тебе не врут, и ты ничего не боишься, не сжимаешься в комок, не оглядываешься назад и дышишь свободно. Тогда отношения ни от чего не зависят, не колеблются, потому что они - главное, а все остальное - второстепенное. Школы до 1954 года были раздельными. На вечера к нам приглашали мальчиков из 58-й школы, тоже украинской. Это было целым событием! Папа категорически запрещал мне общаться с мальчиками, а тем более дружить. В "ету дружбу" он не верил. Да и дружбы-то такой раньше не было. Девочка рядом с мальчиком на улице - все оглядываются. "Ето усе, дочурка, пустое дело. Сперва нада вывчиться, получить образувание - ув обязательном порядке, а там сама себе жениха выберешь. От увидишь, женихов ще в тибя будить... До Киева... не переставишь... Я вот не слухав своего батьку, гуляв з девками..." После папиных образных выражений я представляла длинную вереницу женихов. Но вереницы не было. Появился один. И то один на двоих. Толик. После школьного вечера Толик провожал нас домой - он посередине, а мы с Милочкой по сторонам. Потом Толик провожал нас не только после школьных вечеров. Сначала - меня, затем Милу. Ее родители за мальчиков не ругали. Когда мы втроем спускались по Мордвиновскому на нашу Клочковскую и я видела издали выглядывающих из-за угла папу или маму, я уже не хотела ни провожаний Толика, ничего на свете. Я незаметно переходила поближе к Милочке и шла рядом с ней. О чем мы говорили с Толиком? Он, в основном, молчал. Единственное, что мы о нем знали, - это что он занимался фехтованием. Тарахтели без умолку мы с Милочкой... читали модные стишки дуэтом: Она: Позвольте познакомиться, ведь я совсем один. Я: Ну, что вы пристаете к гражданке, гражданин? Она: Вы очень мне понравились... Я: Отстаньте - я прошу! Она: Скажите ваше имя... скажите! Я: Не скажу... гм... Лена Она: Я вас люблю, пойдемте в ЗАГС, И мы распишемся сейчас. Сцена 2. Я: О, ты меня не любишь, ругаешь, обижаешь. Она: Я вам теперь не муж. Я: А я вам - ха! - не жена! У всех троих бурный восторг. Толику было с нами весело. Он не пропускал ни одной встречи. На свидания мы приходили всегда раньше, прятались за деревом. Когда появлялся Толик, еще пережидали несколько минут, а потом уж выходили, извинялись, что опоздали, и так каждый раз. Сговорившись, мы с Милочкой начинали ему петь в оба уха: Я: Сколько вам лет? Дайте ответ. Она: Сорок. Я: Ну что вы! Она: Честное слово. Я: Вам тридцати еще нет... Эту песню исполняла Клавдия Шульженко. Мы называли это "песнями про старичков". Подумать только, тридцать лет! Нет, нам никогда не будет тридцать! С большим удовольствием Милочка с Толиком слушали мои пародии и подражания Шульженко, Бернесу, Утесову и его дочери Эдит. Мы с Милой были счастливы. Вот и мы уже взрослые. Папа настоятельно просил прекратить "ету тройку", но встречи и провожания продолжались. И однажды, когда мы возвращались с очередной прогулки, папа вышел нам навстречу. Я знала, чем это пахнет. Толик поспешно потряс нам по-товарищески руки и тут же нырнул в первый попавшийся двор. Мы с Милой пошли. Она сразу защебетала, стала ласково "заговаривать зубы", а папа сухо ответил: "Идите, идите уперед". У ворот стояла мама в ватнике, накинутом на халат, испуганная и бледная. - Марк!.. - Утикай, - прошипел папа и полез в карман пиджака. - Ну, девки, я вас миром просил, по ласке, прекратить ету тройку... терпение лопнуло. Я за себя вже не отвечаю. Ну!! - И, с театральным ужасом на лице, вынул из кармана деревянную скалку, которой мама раскатывала тесто. - Люся!! - закричала Милочка. Я ее быстро схватила за руку, и мы рванули через наш двор, через полисадник тети Сони, через ветхую деревянную ограду в соседний двор. Папа вслед за нами легко преодолел забор, а под мамой забор рассыпался. "Так и нада - кушай меньший". Мы с Милой еще успели и посмеяться... И вдруг Мила исчезла. Только что мы были рядом, и вот не успела я оглянуться на маму, а Милы уже нет! И папа остановился. Он даже забыл, зачем за нами гнался, - сам вошел в игру. - Лель! А де она? Де Милашка? Люська война, а Милашка... Як сквозь землю... - Марк Гаврилович! Простите нас, мы больше не будем, - раздался жалкий, тоненький голосок откуда-то действительно из-под земли. - Милашка! А де ты? - Я боюсь... Она сидела в канализационном люке. - Да што ты на самом деле, галава, давай вылазь. - Я боюсь, Марк Гаврилович. - Я ж пошутив, у меня и в руках ничегинька нима, - оправдывался папа. Он сам был испуган. Ох и получил папа от мамы! "Ну, Марк, тебе завтра влетит! Да Мила такого в жизни не видела. Разве ее отец устроит такое? Миша ведь нормальный человек. Ну, завтра держись, Марк, котик, хи-хи-хи-хи..." Но дядя Миша ни о чем не узнал. Ведь это же была моя умная подруга Милочка. И папа считал ее своей родной и наставлял так же, как и меня. Даже когда мы стали совсем взрослыми, папа не разрешал ни ей, ни мне приходить домой после одиннадцати вечера. У нас теперь у самих дочки, а папа... как папа. Как только папа перебрался ко мне в Москву, он в тот же вечер прорубил в стенах дырки, вбил петли и стал закрывать двери моей квартиры на ночь тяжелым железным ломом. Ключам он не доверял. У него и в Москве было, "як у Харькиви". Я уехала в экспедицию, а в гости ко мне приехала Мила. Если она возвращалась позже одиннадцати, ждала за дверью, пока папа долго, нарочно медленно, открывал замки, и выслушивала: "Ну, аде можна так долга ходить? Якеи такеи подруги? Якеи дела можна делать до двенадцати часов ночи? Ну, посидела, ну, поточила лясы... - и домой. Я же жду ее, не сплю... нервничаю". - Марк Гаврилович, у меня же есть ключи. Не надо закрывать двери на железку. - Ить ты якая! Ето ж тибе не Харькув, ета, брат, столица. Сколька народу разнага. Не, детка моя, добро надо беречь. Я всегда отпугивала людей, когда повзрослела. Особенно раньше. Я не понимала, в чем дело. Те, кто чаще со мной встречался и узнавал получше, почти всегда в последствии становились моими друзьями, товарищами, подругами. Ну а те, кто видел всего один раз, - отворачивались. И я терпела в жизни неудачи. Но самые болезненные переживания были в работе. Я поздно поняла, что папины наставления нужно было оставить в семнадцать лет. Но так уж случилось, что они во мне всю жизнь - и я с первой минуты нового знакомства начинала "выделяться". Если тебя приглашают на роль, то первый этап - встреча с режиссером. У меня долгое время этот этап был первым и последним. "Что это с ней? И в институте, говорят, играла неплохо, да и в картине про ночь вроде нормальный человек", - читала я на недоуменном лице режиссера. Он как-то извинительно, с потухшими глазами со мной прощался - и больше мы не виделись. Я ничего не понимала. Решила попробовать, как другие. Прихожу, держусь изо всех сил, молчу, не "выделяюсь", смотрю на партнеров, беру с них пример. А потом выйду с репетиции в коридор студии, да как побегу! Ни с того ни с сего. И бегу, пока не устану. Тут-то уж режиссер меня не видит... Кое-как начала дотягивать до проб. А с одним очень известным режиссером я даже кинопробы прошла. Он мне письмо прислал: "Надо будет поискать грим, и сделаем еще одну пробу". Но на этой "еще одной" меня и понесло. Режиссер - интеллигентный, сдержанный человек, один из самых интереснейших в стране режиссеров... а я как пошла! И кручусь, и верчусь, и наигрываю, и анекдотик, и шаржи, и пою, и копирую, и пару харьковских жаргонных словечек, и чечеточку. Опять тот же недоуменный взгляд: "Что это с ней? Все вроде бы нормально..." И взял другую актрису. Роли, которые я играла, пройдя кинопробы, можно сосчитать по пальцам. А чаще на роль попадала случайно: или срочно нужна актриса, а ее в городе нет и долго не будет, или актриса заболела, или режиссер меня видел в другой картине и берет без проб на эпизод. Я все внимательнее и серьезнее следила за собой, старалась вести себя сдержанно. Но почему так? Актер на пробе умен, тактичен, говорит мало - больше слушает. И кажется, что он владеет тайной, которая раскроется потом на съемках, а в готовом фильме выясняется, что в пробе-то и был его потолок. Роль получается ровная, гладкая, без неожиданностей, поворотов, без внутренней эксцентрики. Хотя все правильно, не придерешься, а ведь в жизни все так неожиданно! Только что-то наметишь - и все вверх тормашками! В жизни ничего нельзя отрепетировать. В кино же почему-то принимаешь условности, видишь красивую мизансцену в фильме о производстве - молчишь.., а кино вроде искусство, наиболее приближенное к жизни. Как играть - гладко и ровно? Или рисковать, как бывает с тобой в жизни? Если рисковать, опять страх: ведь тебя не примут, и опять в глазах будет: "Что это с ней?" Ну кто же меня со всеми моими потрохами примет? Со всей моей эклектикой и "чечеточками"? Ведь это надо принять, полюбить, а иначе меня просто нет... ... Я первый раз стояла без палки. Фильм "Мама", на съемках которого я получила травму, я закончила с гипсом, на костылях. В картине "Обратная связь" не сделала ни одного шага - только сижу и стою на здоровой левой ноге. Во "Второй попытке Виктора Крохина" я уже делала два-три шага, незаметно опираясь на стол. И вот новая роль. Здесь, в картине, долго переносили сроки съемок - ждали, когда я начну ходить. В этой группе я еще никого не знала, с палкой стыдно как-то было приезжать. И вот я первый раз стою без опоры. Травма была ровно год назад, я потеряла форму, чувствую себя совершенно беспомощной. В ноге сидят шесть шурупов и титановая пластинка - они держат осколки сломанной ноги, и я думаю о них постоянно. Нога болит нестерпимо. А мне сейчас нужно быть победоносной, эксцентричной, разбитной и завлекательной. Мой партнер моложе меня на десять лет. Я его еще юношей видела на экране, а мне тогда было двадцать семь лет. Тогда я вообще не снималась. Теперь ему тридцать, он сильный, красивый, здоровый. Нам сейчас предстоит дуэль-состязание, мы должны вот-вот сойтись в сцене и подняться на самую высокую ноту, попасть в "жанр". Нет сил ничего доказывать, нет желания. Такая разбитая, хочется скорее лечь. Сколько можно доказывать? На пробе доказываешь, на репетиции, на концерте, в интервью, в жизни - все доказываешь, доказываешь, доказываешь. Ну нет же сил... Что делать, как уйти от неминуемой сцены? Стою за домом. Меня никто не видит. Отсюда я пойду на камеру, навстречу роли, партнеру, людям, которые мне потом станут родными, навстречу режиссеру, который заставит меня писать про папу и мое детство... Ой, ну не могу... ну нет же сил... - Ты прекрасна, ты самая красивая. Ты все можешь, все. Не думай об этом, пусть твоя героиня хромает. Это даже интересно. За двадцать лет с человеком бог знает что может произойти, а тем более с ней. Ты моложе выглядишь, чем он. Посмотри, у него уже и складки у рта, и лоб... Ты не бойся, дави его. Возьми его и задави - ты же актриса! Раскрепостись, делай, что хочешь. Захочешь закружиться - кружись, отвернись от камеры, смотри в камеру - что хочешь. Для этой сцены мне пленки не жалко. Ну, дорогая моя, помни, что ты самая прекрасная, самая красивая... Ну, давай, милая моя, красавица моя... Я тебе доверяю полностью - делай что хочешь, в любую сторону, - говорил, отходя все дальше и дальше, режиссер. Какой он красивый, как прекрасно улыбается. Какие красивые люди живут на земле! Я посмотрела на себя в деревенское окошко. Свет падал мягко, теней под глазами не было. А я вроде сейчас действительно ничего, вполне, а? Ведь он прав - я и пою, и играю! Почему я все время в себе копаюсь, сомневаюсь? Что это со мной? На улице жарко, а по спине, между лопатками, поползла ледяная струйка. Вот и во рту пересохло, вот уже и забил озноб. Началась знакомая трясучка - уже сигналит мой актерский профессионализм моему разбитому больному организму, что он уже готов: "Давай, подбирай свои "дрябы" и мышцы, пошли в бой!" Сейчас, сейчас, подождите. Я сейчас соберусь. Сейчас сцена эксцентрическая, комедийная, а потом, в конце "она" раскроется в драматической ситуации, но это потом. Вот такая моя героиня - Тая. Я вспоминаю, что кумиром Таи мы с режиссером решили сделать звезду пятидесятых годов Лолиту Торрес. - Мотор! Сердцу больно, уходи, довольно, Мы чужие, обо мне забудь. Нет, не надо - ни руки, ни взгляда... И я уже иду навстречу молодому партнеру и вижу его складки у рта и лоб в морщинках, и мне от этого легче... На ходу, шаг от шага, чувствую, что делаюсь изящнее, стройней и моложе. А почему я не хромаю? Ведь это мы обговорили, это интересно, как сказал режиссер. Но нога совершенно не болит. Она здоровая. Первый раз не болит за этот мучительный год. Но все, уже поздно. Начинается сцена. Партнер заглянул мне глубоко в глаза, а дальше - уже не я, уже кто-то другой. Никогда, ни на одной, самой подробной репетиции так полнокровно не узнаешь партнера и себя, как после слова "мотор", "горячим" способом. Тут видно все. Ничем не прикроешься. Это самое мощное и высокое напряжение всех твоих актерских и человеческих ресурсов. У нас - в драматических ролях, драматической картине - пошел дуэт из мюзикла! Все, что мы говорили на фонограмме звучит как музыка! Без специальных подстроек и мучительных, болтливых, изматывающих репетиций, мы с ходу попали в жанр этой необычайной драматической картины, спели сцену "в яблочко". И стало ясно, почему двадцать лет назад эти, теперь уже повзрослевшие герои фильма, полюбили друг друга на всю жизнь. В предыдущей серии дуэт юных талантливых артистов уже сыграл наши роли. Вот этот наш дубль и стоит в картине "Сибириада". ... Я сразу осунулась, сильно захромала и, держась за забор, пошла опять туда, где меня никто не видит. - Эй, ты, Коза, ну, как тебе твой партнер? - Ой, что вы, Никита Сергеевич, по-моему, хорошо... Получилось вроде. - А-а... нравится! Эх ты, такую роль на Козу променяла. Я двинула плечами, сутулая, сникшая... Я его больше не стеснялась, он сейчас так много узнал про меня, а я про него, как будто мы долгие годы знали друг друга. - А-а, Коза, не поверила мне, вот и ножку сломала. Теперь будешь верить? А? - Теперь не знаю. Б-буду... - сказала я не совсем уверенно. Режиссерам я уже не верила. Обещали всегда очень много. Сколько раз я слышала, что для меня нужно специально писать сценарий. "Вот у меня сейчас будет готов сценарий, там такая для вас работа, Людмила. Я вам буду звонить. Готовьтесь". И все. И молчок. Мне кажется из всех профессий в кино профессия режиссера - самая вибрирующая. Режиссеры - самые неверные люди. Я время от времени анализировала причины. В общем, так оно и должно быть. Если в центре фильма человек, который не побуждает режиссера к фантазии, к новому, к сверхсилам, если режиссер в него не влюблен и не восхищается им, то снимать фильм трудно, иногда невозможно. Потому режиссер и меняет в своих картинах актеров, объект, остывает к предыдущим, которых он снимал, и результаты от этого не становятся хуже. Просто этот режиссер работает вот так. Но мне ближе такой, который заранее знает, что и в следующей работе он будет вместе со своими проверенными друзьями-единомышленниками, и они его не подведут. Я с удовольствием иду на фильмы Данелии потому, что обязательно увижу там Евгения Леонова; на фильмы Панфилова потому, что увижу там Инну Чурикову. Они - единомышленники. Происходит взаимное обогащение, а выигрывает от этого фильма, искусство. Наверное, я сама во многом виновата - слишком поздно начала понимать, что к чему, многих отпугнула своей невыдержанностью, но мне не пришлось работать постоянно с одним режиссером. Кончалась картина, и опять я не знала, что будет завтра, какому режиссеру захочется пригласить меня... Опять все с начала: сдерживать себя, играть что-то, тебе не свойственное, и думать об одном: "Скорей бы в кадр". Боли от встреч с режиссерами у меня было предостаточно. И я решила: режиссер пообещал - прекрасно! Поблагодарила. И забыла. Лучше не верить, а потом быть приятно удивленной. И вот 1976 год. Я снимаюсь на Рижской студии. Вечером в гостиницу звонок из Москвы: "Здравствуйте, это Михалков. Что вы делаете летом? Вы читали Чехова - "Платонов"? Там есть роль генеральши. Я ее готовлю для вас. Вы мне нужны будете совершенно свободной. У меня репетиционный период. Обязательно. Мы с вами договорились. Я вам буду звонить". А накануне в рижском Доме кино я посмотрела "Рабу любви". Я была под большим впечатлением от картины, от Елены Соловей, от художника Адабашьяна, от режиссера Никиты Михалкова. И надо же! На следующий день он сам звонит. Как правило, всегда звонят ассистенты, реже, вторые режиссеры. Но сам режиссер... Очень, очень редко. Я порадовалась, порадовалась, и "закрыла клапан", чтобы потом не расстраиваться. И больше никаких звонков. Ни слуху ни духу. Правильно. Чудес не бывает. Я к этому привыкла. И начала сниматься в совместной постановке - "Мосфильм", Румыния, Франция - в мюзикле "Мама". Опять звонок домой: - Это Михалков. Я был в больнице. Срочно начинаю пробы. Надо поискать грим, костюмы. Давайте приезжайте завтра на студию. - Я не могу. Я уже снимаюсь в "Маме". - В какой маме? - Ну, фильм так называется... - Нет, вы серьезно? - Фильм так называется - "Мама". Это мюзикл по сказке "Волк и семеро козлят". Я играю Козу. - Козу?! - Ну так в сценарии... - Слушайте, что вы говорите? Какая коза? Я же вас просил освободить лето! Я же на вас писал роль! - Я вам не поверила, я не верю режиссерам... Так захотелось плакать! Неужели он говорит правду? Неужели он действительно писал для меня роль? Пробы по "Платонову" - "Неоконченная пьеса для механического пианино" - мы с Михалковым провели. Директора картины "Мама" и "Механическое пианино" уже договорились о моей занятости... И тут я получила тяжелую травму. Все остановилось. Да, такую роль на Козу променяла! Через два года, рано, часов в восемь, неожиданный звонок: - Это Михалков. Привет, Коза. - Голос в восемь утра бодрый, энергичный. Наверное, Михалков уже пробежал десять километров, как это было на съемках "Сибириады", - вся группа еще только просыпается, а он уже пробежал, позавтракал, сидит и читает газету. - Я сейчас между двумя сериями "Обломова" хочу попробовать снять в короткий срок картину, у меня есть до зимы три месяца. "Пять вечеров" Володина знаешь? Мне нужны артисты, которые быстро сумеют войти в роль. Ищу, ищу актера, сам бы хотел сыграть, но думаю, нет, не смогу - снимать и играть... Но очень хочется. Вообще играть очень хочется, но Ильина не буду. Сыграю Тимофеева... Ладно, Коза! Не суетись, ближе к делу. Что у тебя со временем? - Я свободна, - сказала я не моргнув глазом. И в тот же вечер прервала переговоры с группой, где уже была намечена проба, а режиссера еще и в глаза не видела... Звонили ассистенты... "Пять вечеров". Тамара Васильевна. Роль, состоящая из цитат, сыгранная и другими, и мной в предыдущих фильмах. Уже давно драматурги и сценаристы разнесли пьесу Володина по частям, по репликам. Она появилась в 1957 году. Сколько раз я сама на экране говорила, как Тамара Сергеевна: "Все парами, парами, а я все одна и одна". Сколько я сыграла одиноких женщин, и сколько раз мне на экране говорили партнеры: "Выходи за меня..." Что мне делать с этой ролью? Ведь в Тамаре Васильевне все играно-переиграно, и очень хорошими актрисами. Нужно попытаться, не мудрствуя, поближе быть к пьесе, постараться реставрировать роль, не стесняясь повтора, если это на благо образу, если это искренне. Наверное, нужно попытаться не рыдать, не плакать, избежать напрашивающихся сантиментов. Тамара семнадцать лет живет одна, она так уже привыкла, она забыла, что это вообще такое - любовь. В бесформенном халате, в бигуди, серая, безликая, непонятно, сколько ей лет - тридцать, сорок, пятьдесят... Ее виду никто не удивляется - все давно привыкли. Это очень важно. В первой встрече с Ильиным она будет неприятной, даже отталкивающей - ведь она давно уже не видит себя со стороны, она уже давно не женщина, все умерло. Работа, племянник, дом, телевизор, железные бигуди, железный голос, "лет сто не танцевала"... Больше ничего от третьего вечера мы о ней не знаем. Но Ильина она рьяно, по-сумасшедшему разыскивает... Это еще не любовь, это только проснувшаяся память о прошлом, о том, какой она была прежде. Она еще железная, хотя внешне и изменилась к лучшему. Надо будет поменять вязаную бесформенную шапку на кокетливый, глупый берет... она уже и одеваться не умеет, и в этом особая безнадежность. И пусть она говорит Тимофееву: "Я ведь, в сущности, живу одна. На работе хорошо. Все время чувствуешь себя нужной людям. А вот в праздники плохо. Все парами, парами, а я все одна и одна". (Последнюю фразу режиссер разрешил не говорить). Да! Так пусть она этот монолог говорит оптимистично и бодро - ни в коем случае не плакать и не жалеть себя. Это еще пронзительней, когда человек не видит себя со стороны и не понимает, как он трагически одинок. Пусть после этого монолога зрителю захочется сказать ей: "Дорогая, ну что ты бодришься? Ведь ты так наивно прикрываешься". А потом уже, потеряв "его", опять, еще раз, она обмякнет, уйдет в "железо". И вот тут надо играть любовь. Тамара уже слабая, потому что опять любит. Чувство к Ильину просыпается с новой силой, и на глазах возрождается никуда не ушедшая, приглушенная, нерастраченная женственность. Это слабая, нежная, хрупкая девочка с морщинками на душе. Она дождалась своего счастья... Перед съемками начались репетиции. Их я боялась как огня. Но Михалков про меня давно уже все понял. На репетициях я тарахтела без умолку. Рассказывала анекдотики, копировала и шаржировала, хихикала и пела на разные голоса, рассказывала про папу, крутилась и вертелась, забыв, что мне сорок два... А к роли нет-нет да и вернемся. Почитаем, прослезимся... полюбуюсь на Любшина... и опять меня режиссер отпускал на свободу! А к съемкам все внутри - лежит на местах. Тронь струну - и весь аккорд ответит! На съемках - ни нервов, ни репетиций, ни выяснений отношений между героями - уже все выяснено. По движению брови, по скошенному рту режиссера я знала, куда мне повернуть. В самых трудных сценах Михалков подходил и молча брал меня за плечи: "Ну, ты все поняла". От этого доверия появлялись новые силы, и я играла сцену. Мы с режиссером уже были в актерской упряжке в "Сибириаде". Он знает, что такое находиться с другой стороны камеры, поэтому он чувствует актера и верит ему. В павильоне абсолютная тишина. Все передвигаются бесшумно и только по делу. Идут синхронные съемки. Между членами группы самые теплые отношения. На меня смотрят, последние поправки со светом, сейчас начнется сцена... Саша Адабашьян здесь. Интересно, как он себя чувствует после вчерашней трудной сцены? Саша не актер, он сценарист и художник картины "Пять вечеров", но я Тимофеева представляю именно таким. Любшин еще не готов, он поправляет грим. Вчера "горячим способом" сыграли с Сашей эпизод. Ни он, ни я не знали, как повернется сцена, - режиссер нас пустил, значит, так надо - даже вчерашняя странная рваная сцена. Как интересно стало смотреть на Сашу и подстраиваться на ходу. Что за человек Тимофеев? Любит он Ильина или не любит? Защищать Тамаре Ильина или нет? Прислушиваюсь к мельчайшим обертонам в интонации Тимофеева!.. Верила, верила, и стоп! - опять не верю... Вся сцена переворачивается, и за что я потом благодарю его - не понимаю. И все же все точно, как бы и в жизни было. Потом, когда снимусь в этой сцене, нужно будет показать свои харьковские фотографии, которые я выбрала и принесла. Завтра они должны висеть на стенах комнаты Тамары - завтра будет сниматься финал. Мне не стыдно здесь, на съемочной площадке, рассказывать, как мой папа говорил мне в детстве: "Дуй свое, дочурка, надо выделиться. Иди уперед, моя богинька, моя клюкувка..." Мне не стыдно воспроизвести папину неграмотную речь. Да, папа для меня - это моя боль, моя радость, моя гордость. Кажется меня первый раз приняли со всеми моими потрохами, эклектикой и "чечеточкой". - Богинька, клюкувка, иди на место в кадр, - тепло обращается ко мне оператор Лебешев. - Мотор! - шепотом говорит Михалков, и я иду в кадр, в счастливый финал роли... "ДАВАЙ ДАЛЬШИЙ" Мой дорогой и любимый папа остепенился поздно. В 1952 году, после сердечного приступа, врач сказал ему: "Если будете курить и выпивать - умрете". Наутро папа проснулся и навсегда забыл, что он когда-то занимался таким "сознательным убийством своего организьма - ето ж якая дурысть!" С того дня как отрезало! Папа начал тщательно следить за своим здоровьем. "Самое главное у жизни - питание". Ел он только полезное: творог, молоко в неограниченном количестве, мясо кролика, очень любил арбуз. В гостях он просил молока, в ресторанах угощал других. За чужой счет есть и пить считал неприличным. От икры морщился, но ел, потому что это полезно. Рыбу жевал равнодушно, мясо отдавал маме. Когда папа узнал, что от сахара развивается склероз, он тут же перешел на мед. Если кто-нибудь убеждал папу, что от того или иного продукта он помолодеет и в него вольются сверхсилы, в которые он очень верил, - он мог съесть что угодно. В 1963 году я снималась в Риге в фильме "Укротители велосипедов". Папе было шестьдесят пять лет. Я привезла ему трех огромных жирных угрей. Я всегда привозила ему деликатесы и диковинки: или кокосовый орех, или ананас, или самый модный костюм, или ручку, в которой чернила то прикрывали дамочку, то обнажали. Я знала, что он будет всем показывать, демонстрировать, хвалиться. Пойдут шутки, выдумки, начнут рождаться новые папины истории... Он будет в своей стихии. - Ето што за гадюк ты привезла, дочурка? И вот ето люди добровольно едять? А мамыньки. Не, я не... Хай Леля. Она зъесть. Она усе зъесть. - И ушел в комнату, явно разочарованный моим сюрпризом. А во дворе ждут, чем он сегодня похвастает, - дочь ведь приехала! - Сейчас, подожди, - сказала мама, заметив мое огорчение, и пошла к папе в комнату. - Да? Ето точно? А што же вы мне не гаварите? Штоб етых гадюк никто не ев!! - И тут же понес демонстрировать угрей во двор. - Что ты ему сказала? - Не важно. Сказала, что в этой "гадюке" есть самые нужные ему витамины... У нас в доме - и в Москве, и в Харькове - лежали пачки трав и лекарств от всех болезней и на все случаи жизни. - Лель! Мне сказали, як ревматизм лечить. Пойди купи литр керосину, я щас приду. Из магазина папа принес пачек сто швейных иголок, развернул их и высыпал на стол. Мама, хоть и давно ничему не удивлялась, смотрела с тревогой. - Чего ты? Да мне один авторитетный человек сказал... Ты лучий слушый: нада у етый керосин кинуть во етый металл, закопать у землю, хай иглы лежать у керосине полгода... А потом мажь себе сустав - и ревматизма як не бувало. Вот так, детка моя. Чисто народное лекарство. - Марк! Уже больше полгода прошло... где же твой керосин? Хи-хи-хи... - Ах ты ж, мамыньки, совсем забыв. Пошел во двор, выкопал бутыль. Керосин стал рыжего цвета. Иголки растворились, но не до конца - от них кверху поднималась дрожащая паутина, словно от затонувшего корабля, который пролежал на дне океана сто лет. - Лель! Давай ты первая. В тебя ноги болять, а? - Нет, Марк, котик, тебе советовали, ты и лечись.