осчастливилось доехать на танке аж до площади Тевелева, прямо на пушке! Теперь уже никогда не будет комендантского часа, не будут никого казнить, люди перестанут бояться друг друга, теперь погнали немцев! И я скоро пойду в школу и буду учиться! А главное - теперь мой папа сможет нам наконец-то прислать письмо. Ведь теперь вся страна будет знать, что Харьков освобожден! 1 сентября 1943 года я пошла в школу. Ровно за неделю школу почистили, помыли, сформировали классы. Парт не было, досок не было, книжек и тетрадей не было, мела не было, а учеба началась! Это была украинская школа. Ближайшая русская школа находилась от нас за четыре квартала. А эта, N 6, - во дворе, прямо под балконом. И мы с мамой решили, что я буду учиться в украинской. Все предметы велись на украинском языке. На первых порах я вообще ничего не понимала, что говорит учительница. Многие украинские слова вызывали в классе дружный смех. А потом, со временем, мы разобрались и полюбили этот язык. Требования и правила в школах тогда еще были нестрогими. И уроки я готовила очень редко или вообще не готовила. Моя мама устроилась в кинотеатр имени Дзержинского работать ведущей "джаз-оркестра", который играл публике перед сеансом. И я после школы - в кино. С собой приводила полкласса. Фильмов было мало. Их так подолгу крутили, что, бывало, один и тот же фильм мы смотрели раз по пятьдесят! Сколько раз я видела фильм "Аринка", "Иван Грозный", "Истребители", "Два бойца" и, конечно, "Большой вальс"! Вот откуда тетя Валя напевала свои вальсы. Я знала не только песни из всех этих фильмов, не только все диалоги, от "гм" до "апчхи", - я знала всю закадровую музыку. Она ночами звучала в ушах. Я ворочалась, я не могла заснуть. Ну как можно спать после "Большого вальса"? Первый раз после этого фильма я поняла, что мама была права, когда говорила папе, что "Люся девочка некрасивая". Да, она права. Все так. Карла Доннер мне показалась такой чудесной! Я поняла несовместимость своих "полетов" и реального отражения в зеркале. На время я даже перестала подходить к нашему "волнистому" зеркалу. Мне было достаточно того, что у меня все пело внутри. Я переносилась в атмосферу вальса, оркестра, скрипок, я была влюблена в "красивого чернявого орла" Штрауса, танцевала с ним в белой шляпе и пела высоким голосом Карлы Доннер. На уроках класс хохотал, а потом все дружно замирали, глядя на меня. Я просыпалась. "Что случилось? Почему смотрят на меня?" Доносился голос учительницы: "Гурченко! А ну выйдить из класу. Там у коридори соби и доспиваетэ. Шо воно такэ? Стрыбае, спивае..." Я пела... А я и не почувствовала. И где-то в душе таилась надежда, что еще что-то со мной произойдет, я еще изменюсь, похорошею. Ведь я еще не такая большая. Я не буду такой красивой, как Карла Доннер. Это уж точно. Но я буду красивой, обязательно. По-своему. Дома меня вообще теперь не бывало. Ведь началась новая жизнь. Нет немцев. Никого не боюсь. Я должна была "схватить" все радости. И кино, и джаз-оркестр, и нужно уже выступать самой. Пора! Но где? Самодеятельности в школе еще не было. А меня распирало, подхлестывало, особенно после очередного фильма. Люди работают, а я гибну, пропадаю. Проходит же время... Большой госпиталь расположился на Рымарской в помещении бывшего монастыря. Этот монастырь давно уже был мной изучен вдоль и поперек. Знала я здесь все выходы и входы. У меня даже сохранились монастырские трофеи: бронзовая тесьма с кисточками - я ее надевала на лоб, когда танцевала индийский танец из кинофильма "Индийская гробница". Я пробралась в госпиталь, и очень скоро не могла жить, если после школы на часок не забегу в "свои" палаты. Меня ждали раненые. Я им пела, рассказывала о том, что происходило в городе, выполняла мелкие поручения, веселила их. Самое главное - знать вкусы, желания и мечты "своей публики". Мои раненые любили песни патриотические, о любви, шуточные. Так я и строила свой репертуар. Меня совершенно не смущало то, что не было аккомпанемента. Да я привыкла без него! Шли в ход руки, ноги, глаза, плечи. Вот где работала фантазия! Большим успехом пользовалась песня о ленинградском рабочем-гармонисте: В бою навылет раненный Скомандовал "Вперед!".. Потихоньку из соседних келий-палат выходили раненые, вслушивались в песню, вглядывались в меня. А я пела и видела своего папу-гармониста на фронте с баяном... Нянечки и сестры с грелками и бинтами тоже останавливались - все смотрели и слушали. Середины песни не помню. Но в конце кто-то спрашивает у героя-гармониста: "Откуда ты, отчаянный? - он ласково спросил". И с беспредельной гордостью Ответил гармонист: "С Васильевского острова. С завода "Металлист". Плакали раненые, плакали старенькие нянечки... Но больше всех в песне нуждались те, кто был ранен тяжело. В эти особые палаты входить не позволялось. Только если разрешит врач или позовет сама сестра. Войдешь в такую палату - коек мало; особенно тихо, особенно чисто, всегда цветы. Все молчат. И я молчу, боюсь нарушить эту тишину. А потом откуда-то из бинтов еле слышное: "Девочка, что-нибудь боевое спой..." - "Сейчас спою..." Ордена недаром Да нам страна вручила, Помнит это каждый наш боец... В палату для выздоравливающих я иногда, чтобы их взбодрить, входила с криком: "Та чево там!" Как Петер. Тоже имела успех. Сначала все вздрагивали, а потом смеялись и тут же подхватывали веселую интонацию, по которой соскучились. И шли песни о любви: Ах, Нина-Нинощка, Моя блондинощка, Подруга юности, ты вспомни обо мне... Моя любимая, незаменимая, Подруга нежная, Товарищ по войне... О любви я пела и шепелявила с особенным подъемом. О любви я знала наибольшее количество песен. Иногда, в разгар исполнения, какой-нибудь молодой раненый как бы невзначай бросал мне вопрос: - У тебя мама есть? - Есть. - А сколько ей лет? - Ей? Сейчас скажу. По-моему, двадцать четыре года... - специально врала я. - Ух ты, какая молодая. Ты ее приведи, а? - Ясно. Я с ней поговорю... Бедная моя мама! Если бы она все это знала... Популярны были песни о любви матери к сыну. Их просили спеть самые молодые раненые, почти мальчики. Те, у которых еще не было невест. В конце могли идти и "Чубчик", и "Бирюзовые, золоты колечики"... Я пела все, что просили. Я хотела, чтобы все улыбались и были счастливыми. И в самом конце моего выступления уже можно было позволить себе все: и "Та чево там!", и спеть что-нибудь такое залихватское, чтобы вставить в финале папину "чечеточку" и мое эффектное, убивающее наповал "х-х-ха!!". После выступления меня одаривали и раненые и нянечки чем-нибудь вкусным. С едой по-прежнему было очень тяжело. Я шла домой усталая. Мне нравилось уставать от выступлений. Я чувствовала себя актрисой, которая всю себя отдает людям, без остатка, "Только так можно жить. Только так!" Успех был, что там говорить. Надо смотреть правде в глаза, чего уж... ВЫСШЕЕ ЧУВСТВО Новое неосознанное чувство начинало во мне рождаться именно тогда, в годы войны, когда я пела в госпитале. Я точно знала, что это чувство связано со словом "любовь". Это - любовь. Но к чему? К кому? Номером один для меня была любовь к папе. Для нее - самое большое место в сердце. Она не может смешиваться ни с какой другой любовью. Любовь номер два - к музыке, к кино, к профессии. А какая же еще любовь? Мои увлечения мальчиками и подружками? Нет, это не то... Это новое чувство начинало вытеснять постепенно все остальные и становиться в один ряд с любовью к папе. А потом я уже не могла понять, где "любовь к папе", а где "это"? Что же это за мучительное чувство? Но почему же, когда я пою: И с беспредельной гордостью Ответил гармонист: "С Васильевского острова, С завода "Металлист" С завода "Ме-е-е-таллист!" - я плачу и ставлю себя на место гармониста, и уже сама переполняюсь беспредельной гордостью? Почему, когда я пою: Любимый город может спать спокойно, И видеть сны, и зеленеть среди весны... - я хочу любимому измученному Харькову довоенных счастливых дней и готова отдать все, чтобы защитить его, чтобы мой город зеленел среди весны?.. Даже за лирическими строками: Подарила платочек прекрасный, Ты такого нигде не найдешь. Эх, платочек, ты шелковый, красный, Ты со мною по фронту пойдешь... - я вижу бой. Убит знаменосец с красным флагом, но флаг нужен, без флага нельзя... и боец, весь израненный, поднимается и ведет в бой остальных! А в руке у него, как знамя, красный шелковый подаренный платочек. Вот и "прошел по фронту" платочек. Это чувство, эта непонятная мучительная любовь уводила, уносила меня высоко-высоко. Я была под гипнозом "этого" чувства. Теперь я знаю, как "это" чувство называется, я знаю, что это за любовь... Это - любовь к Родине! Да, вот так просто. Просто и сложно. Так просто и так сложно, радостно и болезненно располагается она в сердце. "Это" мне подарил мой папа! Этим чувством он был пронизан насквозь. Он этого и не осознавал. Он весь состоял из этого. Он любил землю. В самом прямом значении слова "земля": не вообще вселенную, а ту землю, по которой ходил. Он брал ее в руки, пересыпал и целовал ее: "Ах ты ж, моя земелька дорогенькая... Тужилася, кормилица, тужилася... и якеи мне цветики подарила", - так он разговаривал с землей, когда под окном у нас выросли розы необыкновенной красоты. Все цветы: розы, сирень, ландыш, даже березку - он называл одинаково: "цветики". "Пей водичку, земелька... попей, детка..." Я всегда любила слушать, как он разговаривает с землей, с "цветиками", придумывая им все новые и новые ласковые слова... А как папа любил пение русских хоров! После войны, когда немного пришли в себя, папа взял меня с собой на выступление хора имени Пятницкого. Я не знала, куда мне смотреть - на сцену или на папу. Он слушал с восторгом, со слезами. Громко аплодировал, оглядываясь на публику, призывая ее еще более торжественно приветствовать хор. - Во, дочурочка, як поють вольно! Голос летит уверх, не застреваить. Горло не зажимають, як у нас ув опири Харькивський. Усе влыбаются, довольные... Эх, птичка моя, як поють! Как истинно добрый человек, он жалел людей. О врагах не могло быть и речи. Я не помню, чтобы его не любили. Людям он прощал и мелкие грехи и крупные, мама так и не смогла переделать его ни в чем. Он мог подшучивать, но обидеть человека - не помню. Шутки, конечно, были своеобразные, "личные". Папа мог того "кровенного", который отказался выпить с "братвой" "за честь, за дружбу", привязать и напоить. В общем, разное было, особенно до войны, когда "быв ще молодой". Обижал только маму: "Ну, его дело святое. Штоб свое место знала..." Когда мама и папа переехали ко мне в Москву, то вскоре, если он выходил во двор, к нему отовсюду слетались голуби, сопровождали его до самого парадного и поджидали на балконе пока он поднимался в лифте на пятый этаж. Они свободно и беспрепятственно ходили по квартире. Везде валялись перья, крошки хлеба, зерна... - Мам? Когда он успел, вы же недавно здесь... - Что ты, он так обрадовался, что во дворе голуби. В Харькове все ходил на площадь Тевелева, кормил голубей, хотел приручить. Всю жизнь - кошки, собаки, голуби. Ой, что за человек... Когда в восьмом классе я учила из "Мертвых душ" "Тройку" - что было с папой! "Ах, ты ж, мамыньки родныи... Якой исключительно русской души етый Гогаль! Бьеть напувал..." И я ему еще и еще раз читала: "Эх, тройка! птица тройка, кто тебя выдумал? Знать у бойкого народа ты могла только родиться, в той земле, что не любит шутить, а ровнем-гладнем разметнулась на полсвета..." Он сидел на нашей кровати с шариками, весь светился, и мне казалось, что он становится высоким, могучим, как вся русская земля, и гордым, что родился и живет на этой земле. "Во его талант! Пишить просто, а душу жметь... Эх ты, Гогаль..." После войны не было ни одного концерта, где бы артист, пионер или ремесленник не читал "Василия Теркина". Папа в ожидании своего выхода сидел за кулисами и, положив подбородок на баян, сосредоточенно слушал стихи Твардовского. "Пап, ты уж должен наизусть это знать. Все реагируют, смеются, а ты сидишь такой грустный. Пап..." - "Ета великая вещь, дочурка. Ета настыящия правда про нашего брата-фронтовика". Когда папа смотрел военный фильм или фронтовую хронику, он сидел, вытянувшись к экрану, в напряжении все полтора часа. На других картинах смотрел по сторонам, ждал скорее надписи "конец фильма", раздражался: "Лель, чего они смеются, а? Ну, ничегинька смешного, а? Лель!" - "Потом расскажу - дома. Подожди ты, Марк..." Мама злилась, что он не давал спокойно посмотреть картину, все время давил ее колено. Ну и что же, что давил? Что она не привыкла, что ли? Ведь он же ее любит... Тогда он доволен: "Уся семья у кучки" - и он, и мама, и дочурка, ну и... колено. Но если это было "оборонное" (военное) кино - тут уже никого не существовало. Он входил в бой, в атаку; на его лице можно было прочесть все: кто кого побеждает, где враг, где горе, где победа. "А победа будить, мы усех на лупаты положим... Русский брат - он терпить, терпить, а потом я-ак вжарить. Та што там гаварить... Усе за Родину пойдем... да я первый..." Это чувство живет со мной постоянно. Я о нем не думаю. Оно само напоминает о себе, проявляется неожиданно в самые трудные минуты, когда кажется, вот-вот потеряешь силы, надежду... Оно становится рядом с тобой, вливает в тебя силу. И тогда твердо стоишь на земле. В 1972 году я была с группой кинематографистов в туристической поездке по Италии - Сорренто, Капри, Неаполь, Рим. Был уже конец поездки. Мы возвращались в Рим, оттуда в Москву. Ехали в большом мягком автобусе. За окном, по обеим сторонам трассы, рос мелкий кустарник. Было начало октября. Трасса называлась "Солнечной", а день был пасмурный, накрапывал дождь. Шофер-итальянец, чтобы нас развлечь, повернул к себе микрофон и запел "Санта-Лючия" - русские, мол, эту-то знают... Он пел и вопросительно поглядывал на нас в зеркало - почему нет никакой реакции. Он не знал, что это кинематографисты... В это время у меня был один из самых безнадежных периодов в моей жизни. Не было интересной работы, я цеплялась за малейшую возможность - только бы действовать. Плохо было и в личной жизни. Я сидела погруженная в свои мрачные мысли. Дождь, серость за окном еще больше давили на душу. И вдруг я встала. Почему? Я и не думала вставать... Куда идти? Что я буду сейчас делать? Почему я взяла смелость обратить на себя внимание? Меня подняла какая-то сверхсила. Я опять была под гипнозом, как в детстве, тогда, в госпитале. Я подошла к водителю, попросила у него микрофон. Я уже ни на кого не смотрела, только на скучный серый пейзаж "Солнечной" трассы. Ночь коротка, Спят облака, И лежит у меня на ладони Незнакомая ваша рука. После тревог Спит городок, Покидая ваш маленький город, Я пройду мимо ваших ворот. Хоть я с вами совсем незнаком И далеко отсюда мой дом... Члены делегации кинематографистов смотрели на меня новым, заинтересованным взглядом: что-то в ней мы просмотрели, что-то она так "заглохла", не снимается... Нет, нет, что-то в ней "свое" есть... Вася Шукшин смотрел на меня повлажневшими глазами. Смотрел прямо вглубь... Первый раз за всю поездку мы услышали его голос. Он сказал громко: - Люся, спой ту, которую ты пела по телевизору... Знаешь, какую? - А-а? Конечно. Тропинка вьется узенькая Через сугробы, вдоль плетня. Я прохожу, а у колодца - Судачат бабы про меня. Разговоры, разговоры, Слово к слову тянется, Разговоры стихнут скоро, А любовь останется... Это чувство наиболее остро проявляется за границей. Твой дом, твоя земля, твоя Родина остались там... А ты здесь. И если в тебе нет этого чувства, нет этой силы, которая дает тебе опору, то тогда ты - один, беззащитен, раним, проваливаешься и спотыкаешься, становишься похож на дом без фундамента... Фестиваль в Каннах - это самый представительный фестиваль в Европе. На просмотрах фильмов все в смокингах, в роскошных вечерних туалетах. Атмосфера приподнятая, праздничная. Здесь надо уметь сохранять на лице постоянное гиперболизированное внимание, уметь восхищаться всем и всеми и проявлять бурное веселье по каждому даже незначительному поводу. Это можно выдержать ну десять, ну тридцать минут. Но не с утра до ночи и не с ночи до утра... Что за люди! Ну врут же друг другу в глаза. Все это понимают и все же очень довольны собой и друг другом. В общем я скоро сникла, устала. Пойду к себе в номер, отдышусь, полежу, наберусь сил - и опять с самой неотразимой улыбкой, на которую только способна, возвращаюсь в бурлящую и искрящуюся толпу! А внутри так все и воет, как "скорая помощь": "О-о-о-о!" А ведь прошло только два дня в Каннах. Дома знакомые и не поверят, если вот так честно признаться: "Канны! Париж!" А она - "о-о-о-о"... Подумаешь... С утра на фестивале уже кипела работа. Около отеля "Карлтон" - в кафе на улице, напротив моря - брали интервью, пили, общались, смеялись, фотографировались; члены нашей делегации перед фильмами давали интервью. Никита Михалков был на фестивале представлен и как режиссер с внеконкурсным фильмом "Пять вечеров", и как актер, исполнитель большой роли в фильме "Сибириада". Так что он работал за двоих. А мы с молодой актрисой Наташей Андрейченко фотографировались перед вечерней премьерой "Сибириады". Фотографировала нас репортер из журнала "Париматч" по имени Шанс. Она неплохо говорила по-русски - ее бабушка родилась в России... В 1969 году Шанс была в Москве. Ей не понравилось: русские какие-то мрачные... Никто не смеется... - Ну что вы, Шанс... Это вы близко не общались с нашими людьми. Ого! Еще как веселятся и смеются. - Не говорите мне... Я видела. Почему тогда вы не смеетесь? Вот смотрите - все улыбаются, а вы нет. Наташа Андрейченко испуганно посмотрела на меня и, напрягшись, неестественно хихикнула. А потом рассердилась на себя и нахмурилась. - Шанс, а над чем смеяться? - А в голове пронеслась папина фраза: "Лель! А чего они смеются? Ведь ничегинька смешнога..." - Мы тут никого еще не знаем. Будет повод - посмеемся... - Вот, посмотрите. Даже старушка и та смеется... Шанс явно над нами издевалась. У меня внутри все "пошло". Я оглянулась. В кресле сидела старушка с дрожащей головой, в кружевах и камеях. Красиво... Мутные глаза с длинными ресницами. Обнаженные вставные челюсти говорили о том, что она действительно улыбалась: она тоже была здесь, она тоже на фестивале, она еще жива, она в гуще событий... - Шанс, когда нам будет по девяносто лет - мы тоже будем улыбаться, - сказала я зло. Интерес к фильму "Сибириада" был большой. Народу полно. Да... И меха, и бриллианты, и "бабочки", и смокинги, "звезды" и "звездочки"... И смешанный запах лучших французских духов. И как будто с другой планеты, из другого мира, полилась с экрана грустная русская песня... И я перестала волноваться, суетиться, улыбаться без причины. Стала спокойной и сильной. На фестивале нравы жесткие. Не нравится картина - хлоп креслом - и уходят. Кто как хочет, так и поступает. Никого не интересует, что автор фильма сидит в зале. Наша "Сибириада" идет три с половиной часа, а это для французов много. Режиссер-постановщик попросил сделать между первой и второй частями фильма перерыв на пять минут. Это необходимо: они не высидят без перерыва. Этого перерыва мы боялись. А вдруг уйдут и не придут? Эти пять минут казались вечностью. Мы смотрели на пустые кресла, боялись взглянуть друг другу в лицо. Все думали об одном и том же. Вернулись все! Мы облегченно вздохнули, и картина пошла "набирать". Уже до финала были аплодисменты, а перед концом картины и после они не смолкали и превратились в "скандеж" - как на концерте. И "браво", "браво", "браво"... Мы кланялись вперед, назад, влево, вправо. Никто не уходил, и мы стояли и кланялись, кланялись... А потом стали обнимать и целовать друг друга... Эмигранты кричали по-русски: "Молодцы! Мо-лод-цы! Людочка! Мы так счастливы за вас!" Мы плакали от радости. Смешались звания, регалии, титулы, посты - мы были небольшим русским островком на прекрасной французской земле. Она нас приняла, она почувствовала нашу силу, на ней запахло Русью... Мы шли вниз по лестнице в сопровождении толпы. Все улыбались искренне, и очень старались понять, рассмотреть: что же это за русские, что же это за загадочная русская душа? В конкурсных картинах других стран на экране - крах, апокалипсис, разрушение, а тут, в "Сибириаде", у русских все наоборот: вот тебе из тьмы-тьмущей эти люди поднимаются, строят, воюют, побеждают, преодолевают, перевыполняют, горят и не сгорают. Подбегали фоторепортеры, прорываясь сквозь кордон людей в униформе. И вспышки, вспышки... Шанс приблизилась к нам, но фотоаппарат дрожал в ее руках. Она вытирала слезы большим шейным платком фирмы "Ив сант Ларан" - ее любимой фирмы, у которой она одевалась (это она нам утром сообщила). - Ну, Шанс, что же вы не смеетесь? Что же вы такая грустная? - Наташя, Людмиля, я так плакаля. Это так хороше... Я не зналя. И Наташа Андрейченко, которая только что плакала - я ее за эти слезы еще больше полюбила, - как "залилась" вдруг: басом, громко, заразительно... На весь город Канны!.. ПИСЬМО ОТ ПАПЫ От папы пришло письмо! Треугольное, солдатское. Папа его прислал на старый адрес. Но нас нашли. И вот какая радость! - Люся! От папы! Скорее... Валя! От Марка! Мама торопливо раскрыла треугольник: "Здравствуйте, дорогие дочурка Людмилка и жена Елена Ал.!" Никогда папы не хватало на то, чтобы полностью написать "Александровна" - он спешил вперед, "дальший". "Елена Ал." - и все. "Пишить вам ваш любимый муж и отец Марк Гаврилович Гурченко. Во первых строках своего письма сообщаю вам, что я живой и здоровый, чего и вам желаю от чиста га серца, с честью служу и защищаю Родину, имею две грамоты. Медали ще нема, но будить у в обязательном порядке... Леля! Детка моя дорогая! Обращаюсь до тебя! Ты мне усе ночи очень подозрительно снисся. Смотри, не сделай, будь ласка, якого ляпсуса! Корочий! Если я приеду з войны, и мне скажуть люди, что в тибя хто-то быв... Ну, Лялюша, ты меня знаешь... Пять братов свинцом налиты - смертью пахнуть! Пиши пропало..." - Уйди... Уйди! Ты слышишь, что я сказала? - Мам! А что там про меня? Она ударила меня и с перекошенным лицом выскочила из комнаты. "Ну все! Приедет папа - я все ему расскажу. Мой папочка письмо прислал, а она..." Папа писал письма всегда одинаково. Вначале сдержано, "по протоколу", а потом спешил "дальший". И изливал на бумаге свой бурный нелогичный и темпераментный строй мыслей без точек и запятых - только одни восклицательные знаки и многоточия... Мама плакала у тети Вали. А я сидела на корточках в коридоре и подслушивала. Это было "мое" место. Оттуда хорошо слышно. - Леля! На черта он тебе нужен? Старый хрыч! Нет! Я бы такого не выдержала... это не на мой характер. Что вы! Товарищи! Чтобы мне угрожали? Хо-хо! Новое дело! Леля! Ты же еще совсем молодая, красивая, здоровая. Да ты еще встретишь в жизни человека... Ишь, что говорит тетя Валя! "Старый хрыч", "найдешь другого"... Это влияние на маму мне не нравится, надо будет их как-нибудь рассорить... - Да нет, Валя, ты его совсем не знаешь... да я и сама его не знаю. Он такой... разный, очень разный. Жаль, что ты его не знаешь. - Перестань, Леля! Написать в письме такое... Хо-хо! Кому прочесть... Товарищи! Да он ненормальный! Лучше бы денег прислал или посылку. Кормилец, муж называется... - Ну-у... это ты его не знаешь. Это-то он пришлет. Очень жаль, что ты его не видела. Он и не старый. Он очень, очень ничего. Марк красивый. "Ну, мамочка, ну, родненькая, говори, говори еще так про папу!" - Эх, Леля! Ты ведь вообще, кроме него, никого не встречала... - Нет, Валя, это не то. Я понимаю, о чем ты говоришь. Это не то. Марк меня поразил искренностью, размахом. Он человек странный - мама стала тихо и ласково смеяться, - он так за мной ухаживал... Я затаив дыхание слушала в коридоре, как мама рассказывала тете Вале про папу. Я точно помню, ото было первый раз в жизни - мама так долго, нежно и откровенно говорила про папу. Я помню яркие детали маминого рассказа. И только потом, со временем, у меня выстроилась история их необыкновенной любви. После первого папиного письма я стала "изучать" свою маму. Что же она при мне так ругает папу? А без меня так тепло, с любовью говорит о нем. Нет! Не знаю я своей мамы. СИМАНОВЩИНА Мамину семью Симоновых папа называл "симановщиной". Симоновы жили в Москве. Мамин папа, мой дедушка, Александр Прокофьевич Симонов, был директором одной из московских гимназий. Бабушка, Татьяна Ивановна, родом из "столбовых дворян", родила дедушке восьмерых детей. У меня было шестеро дядей: Владимир, Сергей, Юрий, Борис, Александр и Константин. И одна тетя, мамина младшая сестра, Лида. До революции они жили в собственном доме на нынешней улице Огарева. Революции дедушка не принял. А бабушка говорила: "Неужто ты - Симонов! - будешь мужичонков обучать?! Не бывать этому!" И всей семьей они уехали под Смоленск в свое имение, село Барадуличи. Там они вели хозяйство и ждали "перемен". Пережидали. Там мама пошла в школу. Она очень любила своего отца. Он учил маму красиво и грамотно писать. Сам он прекрасно пел и был расстроен, что мама поет нечисто. Так они жили, пока маме не исполнилось восемь лет. В школе мама была первой по успеваемости, но однажды к ней перед началом уроков подошла учительница. "Погладила меня по голове и сказала, чтобы я шла домой и без матери в школу не приходила. Так странно... Мама никогда в школе не была, всегда папа", - рассказывала мама. Дедушку выслали в Сибирь, имущество и дом конфисковали. Кое-какие ценные вещи дедушка увез с собой в надежде, что когда устроится, то жену и девочек заберет к себе. Мальчики уже подросли - кто работал, кто учился в других городах. Но переехать к дедушке не пришлось. Он влюбился в какую-то женщину, она все "прибрала" к рукам. А когда дедушка опомнился, бабушка ему не простила. Как она страдала и переносила свое горе - никто не знал и не ведал. Она была твердой, жесткой и очень гордой. Бабушка с мамой и тетей Лидой переехали в Харьков, чтобы быть поближе к дяде Сереже, который работал инженером на железной дороге. Профессии у бабушки не было. Она была только хозяйкой имения и матерью восьмерых детей. Теперь они снимали маленькую комнатку в небольшом частном домике на окраине Харькова в районе Холодной горы. Бабушка стала работать уборщицей на Харьковском велосипедном заводе. От прежней бабушкиной обстановки осталось несколько медных тазов для варенья с длинными деревянными ручками, иконы, большой письменный стол С малахитовым чернильным прибором, огромная линейка и старинная гитара с выцветшим бантом, на которой раньше играл дедушка. Дедушку я видела всего один раз. Он приезжал в Харьков навестить своих детей. Я уже училась в девятом классе. А маме было тридцать пять лет. Дедушка оказался старый, располневший, борода расчесана на две стороны. Я ему пела. Он был доволен, сказал, что музыкальность передается чаще всего через поколение, и что, возможно, у моих детей не будет такой музыкальности. Будто в воду глядел - так оно и есть. Бабушка стояла все время в углу, за его спиной. Эта встреча состоялась в той маленькой комнатке, где жили тетя Лида и бабушка. Дедушка первый раз видел свою бывшую жену и детей в такой обстановке. Моя мама потом говорила: "Я так любила отца, но я его помнила таким, каким он был тогда. А когда мы встретились, я даже не заплакала. Я почувствовала, что нам ведь и говорить-то не о чем..." Бабушка, Татьяна Ивановна, была очень степенной, расчетливой и очень набожной. Дети называли ее на "вы"... Так странно - мама и "вы". Детей держали в строгости. Есть - только за столом. За жевание между завтраком и обедом - наказание. Наказание за малейшую провинность. Одежда ежедневная - одежда "по праздникам". Посуда на "каждый день" - посуда для гостей. Еда простая и еда необыкновенная - для гостей. А в сундуках, в нафталине, складывались отрезы, меха, шубы. В погребах - окорока, варенье, колбасы, мед. Все лучшее пряталось на "потом", "на вырост", "на выход". Мама говорила: "Мы ждали праздников как манны небесной". А потом - бабушка работает уборщицей, мама и Лида ходят в школу, зарплата маленькая, на троих не хватает. Все "с выдачи", во всем строжайшая экономия. У моей мамы было одно пальто - "ув красную клетку... Ходить, бувало, у самый мороз в нем". Одна юбка. Одна кофта. Все перешито из бабушкиных "бывших нарядов". Все размеренно, серо, однообразно. И вот в эту скучную мамину жизнь ворвался папа! Об этом в нашей семье ходят легенды. Рассказывают все: мама, папа, бабушка, тетя Лида. Все разное и по-разному, но сходятся в одном: "Ну и Марк Гаврилович!" Когда папа появился со своим баяном в маминой школе, мама училась в девятом классе. Он ее сразу заприметил. Но всем рассказывал, что "она зразу у меня улюбилася... ну, правда, Леля девка була... та што там гаварить... ей усе двадцать можно було дать". И начал папа кормить весь мамин комсомольский комитет... "Бувало, дождуся, пока Леля - комсомольский секретарь усей школы! ета ж якая величина! - дождуся, пока она проведет свое бюро. Я и гаварю етому бюро: "Девки! А ну, идем усе разом у буфет..." Приметив я, што Леля у буфет не заходить никогда... у вуглу, бувало стоить и хлеб черный есть. А меня як увидить, покраснеить и убежить. Долго меня стеснялася. Э-э, думаю, хороший работник пропадаить. Умная була, грамотно так гаварить, боевито... Словум, надо, думаю, подсобить, подкормить. Усех ее подруг кормив, чтобы и она подпиталась... Мало-помалу стала до меня звыкать. Так вежливо всегда поблагодарить. А подружки те - усе наперебой: "Дядя Гриша, дядя Гриша..." Не-е, у меня нащет Лели у галаве ничего "такого" не було, боже упаси! Я ее жалев. Она помощь у работе мне оказувала, детей организовувала. Вот... "Ето" вже потом вышло, да я етага и не хотев... Да-а... Училася Леля та што там - на одни пятерки! Усем пример, одним словум. И вокурат ее, и еще там девчат з комитета, примирували путевками у дом отдыха на лето у Чугуев... И меня з ими, штоб играть отдыхающим... "... Он такой странный человек, Марк... Хи-хи-хи. Идем с ним - я с Тамарой, моей школьной подругой, и Марк с нами, по одной мы с ним не ходили. Он вдруг как побелеет, зубами скрипит, глаза страшные. Мы испугались..." "Тамара до меня." "Что с вами, дядя Гриша!" Какой я тебе дядя Гриша? Быв дядя Гриша, и нима! В меня имя есть - Марк. Поняла?! Добром тибя прошу, Тамара, уйди з глаз долой, будь ласка, подобру-поздорову..." "Тамара так испугалась, убежала. Мы стоим вдвоем, народу почти никого, страшно... Всегда такой добрый, веселый - а тут... Таким я его не видела и не представляла. Говорит: "Я тебя, Леличка, люблю... и, корочий, давай уместе жить... больший терпеть не могу. Буду, Леличка, усю жисть тибе служить верую и правдую..." "Никогда я тибе, крошка моя, етага не гаварив. Штоб Марк Гаврилович такое гаварив? Да я благородный человек, ты сама за мною ходила услед..." - отвечал папа моей маме через тридцать лет. "Значит, я вру? Значит, ты этого "не гаварив"? Тогда зачем ты свой пиджак топтал в песке и рубашку разорвал в клочья? А? Или этого тоже не было? Ну?!" "Не, ето було... што було, то було. Я человек честный. Я до тибя по ласке, з усею душою... а ты надо мной смеялася! Як же мне було? Тибя бить? Ще рано, ще ты мне не жена... ну я и давай себя рвать на куски..." Это так похоже на моего папу. Сначала признался в любви, а потом ему показалось, что он "дал слабину". Мама от неожиданного его предложения рассмеялась, и папочка мой "пош-шел". "Знаешь, Валя, может, тогда и надо было мне от него отойти, но куда? У мамы моей мрак. А ко мне никто в жизни так не относился, а я уже привыкла, что есть Марк. Потом изучила его характер, обходила углы, чуяла откуда ветер. Всю жизнь как на бочке с порохом. А мама с тетей Лидой еще ничего тогда не знали. Потом узнали... в школу ходить перестала..." "Мы с бабушкой Таней узнаем, что наша Леля в Чугуеве вышла замуж! - рассказывала тетя Лида. - Наша Леля - замуж! Бабушка Таня об этом и слышать не хотела: "... Ему бы в пару какую-нибудь кухарчонку!... Какой-то подлечу га, провокатор, какой-то недоброкачественный мужичонка хочет увести нашу Лелю! Не бывать этому!" А я Лельку боялась - она меня линейкой била. Все выпытывала - что у нас дома... А Марка я любила, храпчика нашего... Сколько он мне конфет покупал, объедалась, а дома мама не знала, что я у Лельки бываю. И я, понимаешь, ребенок, все рассказала Леле и Марку... Тетя Лида рассказала папе, что бабушка с сыновьями придут "забирать" Лелю, поэтому папа их поджидал. Но бабушка не пришла. Она это считала ниже своего достоинства и все поручила сыновьям. "Я усе зделав честь по чести. Стол накрыв, словум, як будущих родичей жду... Идуть... Увидели стол и осеклися. И Леля стоить влыбается - нима к чему придраться. Сели за стол. Я Лелю з собой усадив... Ну, значала усе було, як положено. Браты ети пьют, едять, разговаривають, а на меня никакога внимания, и близко не смотрять. Ну, думаю, держися, Марк. А як подвыпили, тут они и давай мне уголы вставлять. Што мы з Лелюю не пара, што она ще молодая и... поехали, дальший и дальший. А потом мне етый... ну, Борис, гаварить: "Вы поймите, уважаемый, вы не того поля ягода". Ета я, значить, не з ихнега. Тут на мне усе затрусилося, у глазах враз темно. Но я точно поняв, што справлюся з усеми. Уся ета симоновщина росточка небольшога. Для начала я перевернув стол, узяв момент. А браты, пока што да як, - глазами блысь-блысь - я одного по башловке, другога выспитком, третяга по загривку - знай Марка, симановщина! Я када рассержуся - о-о! Тада мне хоп хрен по диревни - ничегинька не боюся... режь-жги меня, ничего не чую - лезу уперед! Да-а... А четвертага нима... Больший усех гаварив, и нима... Ета ж симановщина только на язык гострая, а як до дела... та што там гаварить. Одним словум атбайлы... Леля з Лидкою плачуть - не бей Бориса. А Барис етый у шкафи сидить. Вылазь, гаварю, не бойсь. Вылазить, увесь белый, як мел. "Вы, нас, - гаварить, - Марк Гаврилович, пра-астите, если что не так... мы ва-абще не против..." Папа мог вдруг прекрасно говорить чисто, без всякого диалекта - чуть ли не по-московски. Это когда он изображал дядю Борю или других своих "антиподов". "Папусик, но почему ты сам так не говоришь, ты ведь умеешь?" - "Не, дочурка, ета он так гаварить, а я гаварю так, як гаварю..." "Потом етый Борис мой лучий друг быв. Я его по-своему так отхристосовал, што он быв як шалковый, он знаить за што. Ну, а потом дело и до Лелиной мамы дошло. Пришли мы з Лелею, до нее, а они жили аж на Холодной горе, это, считай, як от Смоленска до Брянскага леса... Эх, думал узять машину, подкатить - мол, во як теперь ваша Леля живеть... А до них и дороги ще тогда не було, одни тропки. Заходим у во двор. Леля в дорогом платтики, у шляпи. А ее мать, Татьяна Ивановна, сидить, як царица на крыльце, што-то у тазу перебираить, а у нашу сторону и не смотрить. Ну, я себе дав слово сдержуваться, што бы там ни було. Принесли з собою усего - усе, што тока було у гастрономи, насилу з Лелею донесли. Гаварю: - Здравия желаем, мама. - Какая я вам мама? Меня зовут Татьяна Ивановна Симонова. - Не-е, - гаварю, - ета вы для усех Татьяна Ивановна, а по-нашему православному деревенскому закону - мама. У вашей дочери законный муж, ваш родич, значить, выходить, што вы для меня - мама. - Это у вас в деревне такой закон, а у нас в Москве такого закона не было... - Не було, значить, будить, мама... Смотрю - пошла у хату от греха подальший. Ей вже браты про меня нагаварили... Да-а... И мы з Лелею за нею услед. Леля усе за спиною у меня ховалася... Сидели, гаварили мало-помалу, все було б ничего, но обидела она меня тогда кровно. Я долго болев душою... Гаварить мне: "Вот никогда не думала, что Леля моя выйдет замуж за мужика". Да-а... Леля меня вже изучила - схватилася за меня, Лидка на спине висить. Держать меня - насилу стерпев кровную обиду. От так, моя детка..." Бабушкины сыновья жили в своих семьях, своей жизнью. Ближе всех к ней была тетя Лида, мама и мой папа. И больше всех своих детей и родственников бабушка любила и уважала Марка Гавриловича. "Это не какой-нибудь подлечуга и провокатор. Жаль, не дал ему господь образования, но человек он удивительно доброкачественный и красивый." Придет, бывало, к нам бабушка в гости, папа ее тут же с дороги за стол. Сядет бабушка на стул - прямая, в чеховской прическе, все чинно, с расстановкой, чай вприкуску. Для начала папа ее подпоит винцом - знал, какое она любила, и всегда держал его про запас. Она раскраснеется, сидит довольная, кокетничает: "Ну, что вы, что вы, Марк Гаврилович, меня так балуете?" А потом чай из блюдца, а папа - молоко, потому что "чай - ето вода". И начинали - про бога, про шахту, про велосипедный завод и доску Почета, где висела бабушкина фотография, про царя... "Что вы, Марк Гаврилович, мне все нравится, я всем довольна, но если бы вы знали, как мы жили при царе. Всего вдоволь... и скотина своя, и хозяйство, и поле. Чего только у нас не было..." "Ну, мам, поехали... А Марк бы при царе батраком быв... Вот он и батрачив бы у вас у поли... Не-е, давайте лучий не будем про ето... Давайте, мама, лучий за честь, за дружбу..." "РАЙЕЛЕНОВКА" В Харьков стали возвращаться из эвакуации - и не только харьковчане, но и жители других городов. Всех надо было обеспечить жилплощадью. На оставшихся в оккупации смотрели косо. Их в первую очередь переселяли из квартир и комнат на этажах в подвалы. Мы ждали своей очереди. В классе вновь прибывшие объявляли оставшимся при немцах байкот. Я ничего не понимала и мучительно думала: если я столько пережила, столько видела страшного, меня, наоборот, должны понять, пожалеть... Я стала бояться людей, которые смотрели на меня с презрением и пускали вслед: "Овчарочка". Ах, если бы они знали, что такое настоящая немецкая овчарка. Если бы они видели, как овчарка гонит людей прямо на смерть, прямо в душегубку... эти люди бы так не сказали... И только когда на экранах пошли фильмы и хроника, в которых были показаны ужасы, казни и расправы немцев на оккупированных территориях, эта "болезнь" постепенно стала проходить, уходить в прошлое. Нам с мамой, как никогда раньше, не хватало папы, его силы, его защиты. Мы каждый раз слушали по радио сообщения Совинформбюро. "Скоро... скоро уже вернется наш папочка". В 1944 году в первый раз в жизни мама отправила меня в пионерлагерь. Он назывался "Райеленовка". "Райеленовка" находилась в трех километрах от станции, добирались мы туда пешком. Проходили мимо поля, дорога сворачивала вправо, рядом с роскошным яблоневым садом, на который мы совершали налеты, а сторож стрелял в нас солью. И всю жизнь, если в разговоре или песне идет речь о поле или яблоневом саде, я вижу только "то" поле и "тот" сад. На зеленой поляне стоял большой красивый корпус с колоннами и огромными причудливыми окнами. В нем мы жили. Стекол не было - окна были затянуты простынями: ночью мы мерзли. За главным корпусом шла красивая аллея. Жители "Райеленовки" рассказывали, что это было когда-то графское имение. Несмотря на то, что здесь были жестокие бои, главное здание сохранилось. Был пруд, запущенный - ил по колено. Вокруг пруда росли старые пышные ивы. Купаясь в нем, мы часто резали ноги о ржавые железки, острые осколки. А однажды всем лагерем вытащили со дна зенитку без одного колеса. Кормили здесь четыре раза в день! Но все время хотелось есть. Сахар давали один раз - утром. Мы по своему усмотрению распределяли его на весь день. Сахар все носили с собой... никому и в голову не приходило, что его можно оставить на столе. До ужина у меня сахар не доживал никогда. Была в пионерлагере и музыка. Аккордеонистка, Дина Печенежская, дочь папиного товарища, Андрея Степановича Печенежского, вела у нас художественную самодеятельность. В доме Печенежских был траур: "вторые немцы" расстреляли их семнадцатилетнего Николая - любимого сына и прекрасного баяниста, который "ще ребенком быв, а вже играв, як зверь". И теперь Дина, его сестра, тоже играла, "як зверь", и разучивала со мной песни с "жестикуляцией", с увлечением проводила надо мной эксперименты. Первым моим номером с "жестикуляцией" была песня про Витю Черевичкина - слова неизвестного автора на музыку песни Терентьева "Пусть дни проходят". Для этого нужно было вместе с первыми строками: Жил в Ростове Витя Черевичкин - согнуть правую руку в локте, выбросить ее чуть в сторону; взгляд - к зрителям, сидящим справа. На вторую строчку: В школе он отлично успевал - все то же самое, но - в левую сторону. Дальше просто поешь: И в свободный час всегда обычно Голубей любимых выпускал. На припеве и голова и руки постепенно устремляются к небу: Голуби, мои вы милые, Улетайте в облачную высь... Дина меня наставляла: - Люся! Во втором куплете война. Лицо жесткое, руки сжаты в кулаки, хорошо, если в глазах заблестит слеза - это всегда впечатляет. И финал - победа! Лицо радостное, торжественное! А руки - широко-широко! Как будто хочешь обнять весь мир! Ну! Но не долго эти дни тянулись, И, разбив фашистских подлых псов, Красные герои к нам вернулись, Снова стал свободным наш Ростов. Я выступала регулярно в концертах нашего лагеря и во всех соседних, лишь бы пригласили. Путевку на первую смену мама достала с трудом, зато путевку на вторую - директор лагеря предложил мне сам за то, что я активно участвую в самодеятельности и отстаиваю честь лагеря. В каждой смене жгли два пионерских костра: один - в начале смены, другой - на закрытие. Если в концерте на первом костре выступали кто с чем, то на закрытии был целый продуманный спектакль. Я выходила на сцену два, а то и три раза - и все с разными песнями. Тогда мы с Диной вспомнили из довоенных песен - "Эх, Андрюша". Она имела большой успех. Меня даже дразнили "Андрюша! Иди сюда..." Жизнь в лагере была прекрасной! Только мечтать! И ем, и купаюсь в пруду, и хожу в лес, и выступаю на сцене! Сцену устроили прямо на поляне. Сделана она была из досок. Ноги то и дело проваливались в щели. Стою на сцене и пою! Вот радость! Все дети на меня смотрят с интересом. Когда же удавалось заплакать... да что там говорить... Пою... а если вижу среди зрителей кого-то, кто мне нравится, - стараюсь! И уж совсем обуревает гордость, когда доходит до исполнения с "жестикуляцией". Ведь до такого еще никто не додумался. Ведь только вслушайтесь, как звучит - "Песня с жестикуляцией". От "песни с жестикуляцией" до сегодняшнего понимания, что такое "песня", было много открытий. Сколько же я в своей жизни проделала экспериментов, пока не нащупала в себе тот ключик, который что-то открывает, и тогда песня приносит блаженство... Но как найти эти песни? Какие они? Ты исполняешь песню... Она нравится публике, а у тебя не возникает этого "блаженства"... Или ты сам ощущаешь это блаженство, а публика песню не принимает. Как сделать, чтобы ощущения публики и исполнителя совпадали? После фильма "Карнавальная ночь" зрители воспринимали меня только так: если на экране ты была в легкой музыкальной роли, то будь любезна, давай-ка нам то, чего от тебя ждем, для чего мы сюда пришли. Первые годы после картины я так и делала. Я пела, как в фильме, старалась быть как можно похожее. А потом иссякла. Наступил конец. По-старому уже не получалось. По-новому еще не умела. Не знала, с чего начать... В кино у меня были длинные, бесконечные годы простоя. Но не работать я не могла. Я металась. Возраст самый лучший, энергии хоть отбавляй, а работы нет. Нет роли для меня. Куда себя деть? Где найти себе применение? Весь свой "заряд" и запас нерастраченной энергии я бросила в песню, на эстраду. Для актера нигде - ни в кино, ни в театре - я не знаю такой широты амплитуды для выявления и утверждения своей личности. Ничто так не закаляет и не оттачивает талант артиста, как эстрада. В кино есть режиссер. Он тебя "выручит" кинематографическими средствами, поможет. В театре можно сыграть роль, можно выйти в массовке, но ты играешь в спектакле - в коллективе. А на эстраде ты один! Один властелин зала. Ты сам себе и артист, и опора, и голова, и режиссер. Потому что каждый концерт никогда не похож на предыдущий. Он с новыми акцентами, неожиданными реакциями, другой публикой, которая тебе не простит неверного шага, неточной ноты и своих неоправданных надежд. Если ты сумеешь заразить собой зал, принести "свою" атмосферу и повести публику за собой - значит, ты артист эстрады! Ты имеешь право на "соло". Когда я еще училась в школе, к нам в Харьков приезжал на гастроли Александр Николаевич Вертинский. Выступал он на летней площадке сада имени Шевченко. Народу было битком. Зрители жадно смотрели на своего кумира. Мы, дети и подростки, сидели на деревьях вокруг забора. Его исполнение, его песни были как будто из другого мира. Их нельзя с чем-то сравнивать. После первой песни "Пред ликом Родины" из зала выкрикивали "Желтый ангел", "Пани Ирен", "Прощальный ужин", "Балерину". Его репертуар знали в зале все. Я боялась шелохнуться, боялась пропустить жест, интонацию. Ничего подобного я не слышала никогда. Все свое, все неповторимое, оригинальное, индивидуальное. И - незабываемое! И даже публика - наша непростая харьковская публика - в единодушном порыве восторженно благодарила артиста. Ах, какие руки в "Балерине"! Они танцевали, как хрупкая и нежная балерина, и плакали, как плакала она ночью в подушку... одна, беззащитная, как "усталая игрушка больших детей". А руки у артиста большие, узловатые, старые... В ноябре 1965 года в московском Театре эстрады я была на концерте Жака Бреля. Вела его концерт и переводила содержание песен женщина-конферансье. Перевод был лаконичным, и мягко говоря, ничего общего не имел с истинно глубоким смыслом песен-баллад, написанных самим Жаком Брелем. "... Он говорит ей: не покидай меня, мне будет без тебя очень плохо, очень... Так что, пожалуйста, не покидай меня, не покидай меня, не покидай меня! - бодро переводила ведущая. Она бросала очаровательную улыбку Брелю и громко стуча каблучками, скрывалась за кулисами. А Жак Брель, сжавшись от. неловкости, "пережидал". Именно сейчас ему придется за три минуты прожить на сцене "жизнь любви" - ее рождение, ее расцвет и ее трагический конец. Не уходи... я без тебя умираю!.. Брель пел свои песни подряд - на одном дыхании. На концерте собралась публика, которая никогда не слышала Бреля. Но после третьей-четвертой песни в зале установилась "его атмосфера". В театре царила его личность! Становилось страшно... Как у него болит душа! Как он кричит об этой боли! Как он любит свой народ, свою родину! Жак Брель умер рано. Он сгорел в 39 лет. Постепенно я приходила к убеждению, что петь нужно только о том, что у тебя болит или что тебя очень радует. Когда ты искренне об этом поешь - публика, какая бы она ни была, поймет тебя. Сначала она будет инертной. Это надо не заметить - "гореть" дальше. А потом публика станет с интересом следить за тобой. Вот тут то и надо не упустить момент. Успеть рассказать о себе, о своей боли, о своей любви. А в перерыве спеть про "Пять минут", "штобы дать людям передых". И опять, и опять песни "с блаженством"... Но оно уже в зале, твое блаженство! Эти радости и маленькие победы были единственными и бесценными в те годы безработицы. И я бросалась в концерт, как в огонь! Когда я с 1973 года стала сниматься в фильмах, то все мое время, все мои силы, фантазия и энергия стали принадлежать только кино - моему любимому делу. Выступления в концертах были уже от случая к случаю, только рядом с ролью, которую я сейчас играю, с рассказами о фильме, с фрагментами на экране. И песни свои сочинять перестала. Когда прежде не было работы в кино, я месяцами вынашивала свой репертуар. Собственные песни я исполняла всегда в конце, когда публика уже пошла за мной, когда я победила ее инерцию. Но по-настоящему можно работать только в одном деле. Я выбрала кино. Значит, эстрада не будет главным. Ну что ж, за двумя зайцами - не стоит. Я пробыла еще одну смену в "Райеленовке". Мама приезжала ко мне, привозила что-нибудь вкусное. Она стала спокойной, была со мной внимательна и заботлива. Я ее очень ждала. Когда в конце лета я вернулась домой, у нас была уже другая квартира. Мы поселились на улице Клочковской, тридцать восемь, в полуподвале. Это была та самая двухкомнатная квартира, где папа потом найдет клад. В ней я прожила с девяти до семнадцати лет. Из этой квартиры уехала в 1953 году в Москву поступать в институт кинематографии. Я очень люблю эту квартиру, она самая лучшая в мире. Когда мама привела меня в наше новое жилище, у нее был виноватый и растерянный вид. А мне квартира понравилась. Она напоминала мне ту, нашу полуподвальную комнатку в Мордвиновском переулке. Там я родилась, там прошли светлые, неповторимые дни с моим папой. А с предыдущей квартирой связано только самое горькое - война, голод, холод, немцы, страх. - Нет, мам, эта квартира лучше! Здесь тепло и хлеб за стенкой. - Магазин "Хлiб" был у нас действительно через стенку. - Я буду самой первой занимать очередь за хлебом, не переживай. Скоро папа придет, будет опять весело и легко... ну, мам! ... Мама рассказывала, как они с тетей Валей перетаскивали вдвоем тяжелые вещи - матрасы, перины, диваны... Я представила себе нашу булыжную мостовую в Мордвиновском переулке, по которой разбросаны перья, ангелочки, веера, фотографии артистов немого кино... кругом все смеются, глядя на тетю Валю с бантиками и попугаями; и они с мамой утешают друг друга... Тете Вале дали комнату в подвале на другом конце города. Постепенно мы ее потеряли из виду. Как-то после войны она появилась у нас и попросила маму быть свидетелем на суде. На нее подала в суд соседка за то, что к тете Вале ходит мужчина, а она, тетя Валя, не замужем. А как это так? Соседка этого не потерпит! У нее семья, муж. Я решила послушать, что там происходит... приоткрыла дверь и слышу тети Валин голос: "Товарищи судьи! Ну и что же, что ко мне ходит мужчина? У нее есть муж! Да мой муж-майор геройски пал смертью храбрых, ребенок умер с голоду. Вот... там стоит моя соседка Леля. Вызовите ее. Мы с ней страдали в войну... она подтвердит!" Мама похолодела от ужаса: какой муж-майор... какой ребенок умер? Но маму не вызвали. Выступил адвокат и очень сердечно защитил тетю Валю. Тетю Валю оправдали. Она была благодарна, что мама пришла... - Валь! Ты бы хоть предупредила про мужа и ребенка. А вдруг у меня бы стали спрашивать? Ты что в самом деле... - Ах, Леля, я уже совсем не "нормалес", ты извини. Сама не знаю, как это вырвалось. Как-то жаль себя стало... Мой адвокат аж подскочил после этого... Хо-хо-хо! Не ожидал... Вообще, Леля, жизнь - это импровизация. В фильме "Семейная мелодрама" я играла сорокалетнюю увядшую женщину, на мне был халат с попугаями, на стенах - веера из перьев, боа и портреты артистов. У меня причудливая широкая кровать, в которую я ложусь одна. В фильме я напеваю вальсы Штрауса из "Большого вальса". Моя героиня тоже мечтала в молодости стать актрисой. Тетя Валя действительно имела отношение к театру. До войны она работала в передвижном театре... Костюмером. МУЗЫКАЛЬНАЯ ШКОЛА Осенью 1944 года в моей жизни произошло знаменательное событие - я поступила в музыкальную школу имени Бетховена. Папа прислал посылку, в ней "для дочурки" юбочка в складку со шлейками, блестящая крепсатиновая кофточка, рукава фонариком. Мама на меня все это надела, а на голове завязала огромный белый бант. Такую нарядную и привели меня на экзамен в музыкальную школу. Когда мы появились, в коридоре уже было много детей с родителями. Мы заняли очередь, и я стала изучать детей, гадая, кто на что способен. Прозвенел колокольчик, и нас впустили в экзаменационный зал. За большим столом сидели учителя во главе с директором школы Николаем Николаевичем Хлебниковым. Набирались классы по фортепиано и класс "по охране детского голоса". В него-то я и поступила. На экзамене дети должны были: 1. Что-нибудь спеть. 2. Повторить музыкальную фразу, которую играли на рояле. 3. Отбить в ладоши предлагаемый ритм. Вот и все. А я так нервничала! Но что дети пели! - и "В лесу родилась елочка", и "Мы едем, едем, едем в далекие края". А некоторые были такие стеснительные и зажатые, что из них чуть ли не клещами вытягивали "Чижика-пыжика". Я ждала своей очереди. Меня бил озноб от нетерпения и возмущения. Как можно петь такую чушь? Ведь это поют в три года. Есть столько прекрасных сложных песен. В девять лет их пора бы уже знать. Мы с мамой подошли к роялю. - Что ты нам споешь, девочка? - А что пожелаете. Могу спеть патриотическую, могу лирическую, о любви - какую скажете. Могу исполнить песню с жестикуляцией... - С чем? - С жестикуляцией. Все оживились. - Ну-ка, ну-ка, интересно, интересно... Я откашлялась, как это делают профессиональные певицы, и запела "Про Витю Черевичкина" Учителя рыдали от смеха, глядя на мою "жестикуляцию". А я ни на кого не смотрела, "дула свое". А потом, не дав им опомниться, запела самую взрослую песню - "Встретились мы в баре ресторана": "Где же ты теперь, моя Татьяна, моя любовь и наши прежние мечты..." В музыкальную школу меня приняли безоговорочно. Экзамен прошел на "ура!" Но чтобы мама меня похвалила... - Вот последнюю песню ты зря пела, Люся. Это совсем не детская песня. Надо было тебе сообразить... все шло ничего, а это зря. - Мам, ну меня же приняли! А ты видела, как все собрались, а ты видела, как все слушали? Нет, ты скажи, ты видела? Ты видела или нет? - Еще бы не слушать! Так и детей распугаешь. - А что, петь про "чижика"? Да я, когда даже маленькая была, такого не пела. - К сожалению, ты этого не пела. Твой папочка учил тебя по-своему. У него все не как у людей. Не знаю, может, так и надо... Моим педагогом по пению была Матильда Владимировна Тафт. Училась я у нее легко, с удовольствием. Она первая занялась моим воспитанием, моей речью, заставляла меня читать. В начале урока я рассказывала прочитанное своими словами. Два года наш урок по пению всегда начинался с этого. Мне стоило огромных усилий и напряжения следить за своей речью, чтобы не проскользнули лишние словечки - "словесный мусор". Матильда Владимировна говорила, что песни я пеку "как блины". Дважды она мне никогда ничего не повторяла. Я с ходу запоминала интонацию, краски, дыхание. И еще мы боролись с моей шепелявостью. А вот по теории музыки дело у меня шло очень плохо. Во-первых, я долго учила ноты. Тут я точно пошла в папу! Тупо смотрела на доску с интервалами, на бемоли, диезы, ключи... Было ужасно скучно. Я совсем не понимала, как писать диктант нотами. Как это нотами записать мелодию? Да я лучше пропою эту мелодию! Так же безнадежно было с занятиями по фортепьяно. Я училась у Ольги Николаевны Хлебниковой - сестры директора музыкальной школы. Жила она на Рымарской, около сада Шевченко, вместе со своей сестрой. Им обеим было лет по семьдесят. Большая комната перегорожена шкафами на две половины. На половине Ольги Николаевны стоял огромный расстроенный рояль. Как хотелось на нем поиграть! Дома у нас инструмента не было, и я всегда приходила на занятия с невыученными уроками. На дом Ольга Николаевна задавала мне одно и то же задание, и дальше Гедике и Майкопара мы не потянули. В музыкальной школе меня держали за отличную успеваемость по основному предмету. И дирекции пришлось закрыть глаза на мои "хвосты". Зато как только концерт или ответственное выступление... "У нас есть замечательная ученица, наша лучшая ученица, она обязательно у вас выступит". "Просветления" у меня происходили всегда внезапно. Однажды вдруг наступила ясность, как писать нотный диктант. Чтобы проверить себя, я пошла на занятие по теории музыки. Педагог уже давно не видела меня на уроках и была удивлена моим появлением. Я написала диктант. Одна неточность, все остальное правильно! Как же я была довольна! Сообразила! Значит, не болван. Но скоро опять остыла, забросила теорию, до гармонии так и не дошла. Сейчас очень жалею об этом. А занятия по роялю, несмотря ни на что, мне нравились. Ольга Николаевна меня не ругала. Она понимала, что без инструмента далеко не уедешь, любила меня и даже поила чаем с вареньем. Ее дочь была замужем за певцом - народным артистом СССР Гришко, и Ольга Николаевна этим. очень гордилась. Над диваном висел его портрет. На стенах висели его фотографии в ролях, коричневатые овальные фото господ, одетых в старинное: мужчины в пенсне и манишках, дамы в шляпах с перьями, с голыми плечами и толстыми нитками жемчуга. Под стеклом в шкафу - огромные старинные книги, часы в углу, двухметровой высоты, били через каждые пятнадцать минут. Сама Ольга Николаевна была вся обвешана цепями, в больших серьгах, с часами на груди. Мне все очень нравилось, все у нее было так интересно! А в конце занятий мы играли в четыре руки. Ольга Николаевна доставала из шкафа потрепанный старинный сборник для игры в четыре руки и торжественно ставила его на пюпитр. Моя задача была легкой. Я играла тему двумя руками через октаву, по одной ноте, и одним пальцем. А на аккомпанементе - Ольга Николаевна. Она брала мощные, красивые аккорды. Я иногда останавливалась, чтобы перевести дух от восторга - так мне нравилась игра в четыре руки! Начинали мы всегда с одного и того же этюда. Я заметила, что в это время Ольга Николаевна всегда преображалась, молодела и вся светилась. Я читала ноты медленно; если не могла сходу прочесть, то голосом помогала себе, пока не найду на рояле нужную ноту. Глядя на меня, Ольга Николаевна всегда смеялась. Но эту мелодию, этот этюд, почему-то подпевать мне категорически запрещалось. Мелодия была очень торжественная, похожая на похоронный марш. Я помню, что в этом толстом потрепанном сборнике, этот этюд шел под номером один. ... Как-то по телевизору шел фильм. У меня были гости, играла музыка, было весело. Кажется, был мой день рождения... И вдруг, сквозь шум веселых голосов и громкую музыку отделилась очень знакомая мелодия. Меня пронзило! Что это за мелодия? Я ее знаю. Но откуда она мне так хорошо знакома? Ну где я ее слышала? Я оставила гостей и подошла к телевизору. Уже не помню названия картины... фильм о революции, где рабочие и крестьяне свергают самодержавие... на экране эту мелодию торжественно пели люди в белых манишках и пенсне, белогвардейские генералы, с ними рядом стояли женщины с голыми плечами и толстыми нитками жемчуга... ... И вдруг ясно и четко всплыло: Ольга Николаевна слева от меня, с высокой прической, как у моей бабушки... мы играем в четыре руки этюд номер один, и мне категорически запрещается подпевать: "Боже, царя храни..." РЕМЕСЛЕННОЕ N 11 Новый 1945 год мы с мамой встречали в ремесленном училище N 11. Одной стороной оно выходило на Клочковскую, а другой - на речку, где через мост стоит огромная Благовещенская церковь. Ученики ремесленного днем работали у станков, а вечером занимались в кружке художественной самодеятельности, который вела мама. Баянистом был Андрей Степанович Печенежский, отец Дины. Зима сорок пятого года опять была холодной и голодной. Зарплату в училище мама получала небольшую, зато в те дни, когда были занятия кружка, мы обедали и ужинали. Я высчитывала: вторник, четверг, суббота! Во-первых, поедим, а во-вторых, я присутствовала при разучивании новых песен. Большинство этих песен мы получали от папы с фронта. Он вкладывал в письмо нотную строчку и слова песни. Мне казалось чудом, что в начале репетиции был немой листочек нот и текста - просто измятый листок, вложенный в треугольное солдатское письмо, а к концу репетиции возникала живая песня. Одну песню папа просил выделить особо: "Лель! Ета песня на фронте имеить первоклассный успех! Смотри, не проворонь вещь, приподнеси, як следуить быть". Называлась она "Два Максима". Припев я напевала с утра до вечера: "Так-так-так", - говорит пулеметчик, "Так-так-так", - говорит пулемет. Первыми песни с фронта исполняли в Харькове участники маминого кружка самодеятельности в ремесленном училище N 11. А кто прислал эти песни с самого фронта, с самой передовой? Мой папа! На экранах с огромным успехом шел фильм "Здравствуй, Москва!" Кинотеатры переполнены, у билетных касс толкучка. В этом фильме столица впервые мирная, праздничная. Значит, скоро весна, скоро победа. Песню А.Лепина из этого фильма пели все: Нас улица шумом встречала, Звенела бульваров листва. Вступая под свода вокзала, Шептали мы: "Здравствуй, Москва!" В мамином кружке эту песню пела девушка с необыкновенно красивым голосом. Настоящее меццо-сопрано. Звали ее Тася. Репетировать она не любила. Отвернется от всех и нехотя поет, глядя в потолок. А на концерте на сцену ее выталкивали силком. Тася, не доходя до середины, тут же сбоку и останавливалась, вцепившись в темно-синий занавес. Андрей Степанович с улыбкой переносил стул с середины сцены к ней поближе, как будто так и надо, и играл вступление. А в зале и за кулисами напряженно ждали: запоет или не запоет? Вдруг ее опять "зажмет"? Что такое "зажмет"? Я этого не понимала. Стоишь на сцене... В зале, за кулисами все на тебя смотрят, ждут. Ты в центре внимания. Вот жизнь! Раскрывайся, как хочешь! А тут - "зажим". Я тогда решила: голос у Таси прекрасный, но радости она от него не получает. Зрителей не любит. Значит, не актриса. В кружке у мамы была еще одна девушка с прекрасным голосом - чистое прозрачное колоратурное сопрано. Она была удивительно музыкальной, а когда пела: Он, нэ свиты, мисячэньку, Нэ свиты никому, Тильки свиты милэнькому, Як идэ до дому, - зал замирал от восторга. Как она любила петь, любила зрительный зал! Когда пела, становилась красивой, счастливой. Сейчас ее знает вся страна. Это народная артистка СССР Евгения Мирошниченко - солистка Киевского театра оперы и балета. Вести самодеятельность в училище маме помогала девушка, из которой получился бы "исключительный массовик". Лиду все уважали. Мне она казалась очень красивой и чем-то напоминала маму. Такая же энергичная, жизнерадостная, "видная". Только голос у нее был сиплый. Создавалось впечатление, будто она все время простужена. Как-то Лида рассказала нам, как немцы зимой заставили всех жителей ее села рыть окопы. Началась бомбежка, паника, они с матерью потеряли друг друга. Лида бегала по полю и кричала: "Ма-ма!" Потом она нашла ее убитой... "Наверное, тогда, на морозе, я и сорвала голос". ... В дверь стучит женщина. На ней плащ, весь в глине. Лицо у женщины измученное, видно, что она чем-то очень расстроена. В двери появляется головка девочки. Ей лет четырнадцать-пятнадцать, худенькая, изможденная голодом, блокадой, с большим открытым лбом, с косичками. - Ты Соня? - Да... - Вот, - и женщина протягивает девочке маленький сверток. В нем - скомканные деньги и фотографии детей, Сони и мальчика лет девяти. Девочка испуганно поднимает глаза на женщину. - Твою маму в окопах... убили немцы. Это сцена из фильма "Балтийское небо" по одноименному роману Николая Чуковского. "Балтийское небо" - фильм о летчиках, защищавших небо блокадного Ленинграда от фашистов в годы войны. На роль Сони было много кинопроб. Но актрисы на экране выглядели здоровыми, упитанными. Кто-то назвал мою фамилию, пошутив насчет "блокадных признаков". Пошутили, но на пробу меня решили пригласить. Владимир Яковлевич Венгеров, первый режиссер, который поверил в мои драматические способности. Для меня эта проба была важнейшей попыткой сыграть драматическую роль на экране после "Карнавальной ночи" и "Девушки с гитарой". Я углублялась в атмосферу войны. Вот мою бедную маму ведут на расстрел... Ведь я это пережила. Что я тогда чувствовала? Надо обязательно все еще раз пережить. Еще и еще раз видела поле, бегала по нему и до хрипоты кричала "Мама"... В павильон входила наполненная. Перестала петь и вертеться, училась на глазах у съемочной группы находиться наедине со своим героем. Роль Сони принесла мне удачу. И пресса обо мне хорошо писала: "По-новому, неожиданно, в драматической роли раскрылась актриса Л.Гурченко". Но инерция после музыкально-комедийных ролей была сильнее, и драматическая роль в "Балтийском небе" мою дальнейшую судьбу в кино не изменила. Венгеров про меня не забывал, и в 1965 году я снялась у него в фильме "Рабочий поселок" по сценарию Веры Пановой. В пяти эпизодах предстояло сыграть большую человеческую трагедию. Я знала, что в "Рабочем поселке" не будет кинопроб с другими актрисами. Об этом мне твердо сказал Владимир Яковлевич. И я, счастливая, прискакала на "Ленфильм" не "из роли", а из "другой оперы". Влетела в группу - в малиновом костюме с рыжей лисой. На голове малиновая шапочка с бантиком, на ногах черные ажурные чулки в розах! Шик! Когда меня увидел директор картины, он побледнел: "Володя! Через мой труп эта фифа будет сниматься в "Рабочем поселке", - сказал он Венгерову. Это он мне потом сам рассказал. В гриме и костюме я прошла по декорации, чтобы подготовить себя к роли, к пробе. Голая, убогая комната. В доме горе. Муж Марии не перенес своей трагедии, своей слепоты. Он пьет. И Мария не выдержит: она возьмет сына и уйдет из дома, а муж-инвалид останется одиноким. - Вы бы подмели... Сейчас актеры придут. А почему вообще сидите в декорации? За что вам деньги платят? - услышала я раздраженный голос директора картины. - Вы мне? - Да, да, вам! А кому же? Ох, простите, вот это да! Люд-милочка! Дорогая! Простите, я вас не узнал... Ну-у, такого со мной еще не бывало... Очень была хорошая пресса. Но роли Сони и Марии Плещеевой были только единичными удачами. Чтобы моя судьба в кино изменилась, нужна более крупная, масштабная роль. Но такой, не было еще очень-очень долго. ... Новый 1945 год! Это был первый Новый год, который мы справляли с мамой- с тех пор, как началась война. Когда они были, новогодние праздники, кто их справлял? Не имели понятия. А вот 1945-й был! В ремесленном училище N 11. С настоящей елкой, с танцами и, конечно, с самодеятельностью. В этот праздничный вечер сразу было ясно, у кого есть родители, а у кого нет. По одежде. Сестры Сусанна и Лаура были одеты нарядно - в шелковые пестрые платья с плечами и шелковые чулки. Пели сестры музыкально, обняв друг друга за талию. Мне нравилась их песня про "Царицу Тамару", которая жила в замке на высокой горе, была очень красивой и долго ждала любви. Я вообще очень любила фильмы и песни про цариц, королев и герцогинь. Первой на сцену вышла Лида в форме училища. На ногах - грубые черные ботинки на шнурках до щиколоток. Форму она украсила белым воротничком. Лида проникновенно читала стихи К.Симонова "Жди меня". Потом, как всегда, прекрасно пела Женя Мирошниченко. И, как всегда, случился "зажим" у Таси. По маминому сценарию финал концерта был задуман так: когда Тася поет последний куплет песни "Здравствуй, Москва!", все участники кружка выходят на сцену и подпевают ей. Песню подхватывает весь зал. Выкрикивают лозунги и поздравления: "Победа будет за нами!", "Уничтожим врага в его логове!", "На Берлин!", "Да здравствует наш вождь и учитель великий Сталин!", "Да здравствует Москва!", "Да здравствует новый, 1945 год!", "Ура-а-а!!" А у Таси "зажим". Все знали про ее "зажим", но без нее концерт самодеятельности был неполноценным. Тася стояла на сцене и с большим вниманием рассматривала что-то в зале. За кулисами все нервничали, Лида успокаивала маму. Мама больно вцепилась мне в плечо. Я еле сдерживалась, чтобы не "айкнуть". Андрей Степанович покрылся пятнами, а потом жаловался маме, что у него так кололо сердце, "ну не вздохнуть, не охнуть... так перенервничал, что будь оно все проклято..." - Начинай прямо с третьего куплета, - шептала мама из-за кулис. Тася все смотрела в одну точку. Потом она тяжело вздохнула. Ее тут же из зала кто-то громко передразнил. Раздался смех. - Прекратите, или выгоню с вечера! - выскочила из-за кулис Лида. Тася даже бровью не повела. - Еще раз, - сказала она Андрею Степановичу. И прекрасно спела всю песню! Директор училища жал маме руку, благодарил за чуткий подход к детям. Когда мама еще только начинала работать, он просил ее быть внимательной и терпеливой с теми детьми, у которых нет родителей, активно вовлекать их в кружок. Тася была из детского дома. К ней мама относилась особенно нежно: "Тася, у тебя такой чудесный голос! Ты должна петь!" - Мам! А почему ты мне никогда так не говорила? Вот мой папочка... - Твой любимый папочка готов сказать, что угодно... лишь бы быть хорошим. У тебя нет такого голоса. Прав мой папа: "Чужога хвалить, а своего кровнага у грязь топчить". В тот же вечер Тася объявила, что больше выступать не будет. Прямо так твердо и сказала: "Больше не буду. Не буду больше". Как много непонятного и загадочного в жизни. С таким голосом - и не петь. Почему? А в музыкальной школе есть дети почти без слуха. Им долбят на рояле одну ноту десять раз. Они из кожи лезут вон, чтобы запеть, - и ничего. В двенадцать часов ночи торжественно зажгли лампочки на елке. Все обнимались, плакали, поздравляли друг друга. Начались танцы. Я сидела под елкой, рядом с Андреем Степановичем. Как до войны с папой... "Нормальных пар" были единицы. Они сразу же становились объектом повышенного внимания, улыбочек, пошлых острот. Танцевали девушка с девушкой. В перерывах мама проводила игры, аттракционы, чтобы дать отдохнуть баянисту. И это точно, как с папой до войны. А потом директор училища подошел к маме и сказал, что пора заканчивать вечер. Некоторые ребята уже выпили... Мальчики сидели на подоконниках. Я пробежалась... Да, действительно, попахивает... И разговоры стали развязнее... Почему они не ходят в кружок самодеятельности? В кружке были только одни девочки. Эх, вы... Мы с мамой счастливо встретили Новый год! Расходились под утро. Распрощались с Андреем Степановичем. Ему через мост к театру музыкальной комедии. Мальчишки пошли провожать Андрея Степановича до самого дома, чтобы по дороге хулиганы не отобрали баян. А мы с мамой пошли по Клочковской. Ночью на улице было пусто. Снег валил крупными хлопьями. Я ловила их и была счастлива. Под Новый год в Харькове часто потом шел такой снег. Ночью на улице было непривычно и страшно. Когда мы увидели впереди темную фигуру, мама крепко взяла меня за руку. Фигура странно пошатывалась и медленно приближалась. Это была женщина: в шинели, в черных ботинках до щиколоток. Только что, несколько часов тому назад, она вела концерт, потом весело танцевала:.. Так хотелось расспросить маму, но я знала заранее, что она скажет: "Это не твое дело". Ну, что же происходит? Тася! Лида! Что же это такое - "жизнь?" Ничего, ничего я не понимала. Ночью не спала, раздумывала над жизнью. Может, взрослые знают что-то такое, чего не знаю я? Может, мне действительно такое рано понимать. Но я ничем не могла оправдать свою любимицу. Я пристально ее разглядывала. Где же та щель, из которой могло произойти "то"? Я не могла ее любить, как раньше. Мне мешало "то". Меня преследовало видение: вот, я уже взрослая, иду качаюсь... На меня смотрит девочка. Это тоже я, но еще маленькая. Какая же я некрасивая, отталкивающая, чужая... Как мне маленькой стыдно за себя большую... Нет, пусть в жизни мне будет очень тяжело, очень... Но "этого" со мной не произойдет. Никогда. ПЕРВЫЙ ЗАРАБОТОК Весной, перед самой Победой, мы с мамой поехали в Лубны. Это недалеко от Харькова. Там было все дешевле, чем у нас на базаре. После трудной зимы мама хотела меня подкормить, поставить на ноги. Мама теперь чаще бывала со мной, даже советовалась, - ведь тети Вали рядом не было. Вот почему и в Лубны мы поехали вместе. Чего только на базаре в Лубнах не было: и блинчики с мясом и творогом, и вареники с картошкой, и куличи, и соленые красные помидоры... Мы купили целую корзину яиц, курицу, небольшой каравай пшеничного хлеба и две бутылки молока на обратную дорогу. В вагоне мама подсчитывала, сколько она сэкономила и на сколько в Харькове на базаре все дороже. Ее рука судорожно шныряла за пазуху, где она всегда держала деньги. Напротив нас сидел чересчур бойкий дядька. Как только мы вошли в вагон, он сразу стал приставать с расспросами: как меня зовут, как зовут маму, где папа, сколько лет маме, сколько лет папе, "Ай-ай-ай! Какой старый папа". - Сами вы старый. - Нехорошо так отвечать старшим. - А вы не задавайте ребенку бестактных вопросов, - отрезала мама. Долго ехали молча. Поезд часто останавливался. Входили и выходили все новые и новые люди. Зашла и потеснила нас пара - муж и жена. Чем ближе к Харькову, тем теснее и теснее становилось в вагоне. К концу нашего путешествия купе было забито мешками и чемоданами. В пыльном окне садилось желтое солнце. Я подумала, что хорошо бы вернуться домой до наступления темноты. У нас такие продукты, а с вокзала до дома идти не менее часа... страшно. - Девочка, а сколько тебе лет? Как тебя зовут? "Начинается..." - подумала я и покосилась на женщину, что потеснила нас. - В каком ты классе учишься и почему не в школе? Я посмотрела на маму. - Так надо, - ответила за меня мама. - Я еще учусь в музыкальной школе... сразу в двух. Вот, - сказала я, чтобы она не приставала больше к маме. - Какая умница! Ты играешь? Молодец. - Вообще, я играю, но больше пою. - Вот как! Может ты нам споешь? А мы послушаем. Или ты стесняешься? Мне услышать, что я "стесняюсь" петь, - ну это... даже и слова не подберу - смешно. Да у меня внутри сразу разлилось такое блаженство от предвкушения того, что сейчас будет... Но, сдерживая себя, вежливо отвечаю: - Я не стесняюсь. Я спою. Пожалуйста. Что? - Давай что-нибудь цыганское! - И с верхней полки свесилась курчавая голова молодого парня. Он хитро улыбался, и было видно, что у него нет передних зубов. Я выбирала в памяти самую выгодную песню, а параллельно рисовала картину драки, в которой ему выбили зубы... Эх! Да бирюзовые, да златы колечики, Ой, да раскатились тихо по лужку... Ну и задачу мне подкинул беззубый! По правилам, я всегда в конце пою шуточные, бойкие и цыганские. А тут пришлось в самом начале взять "градус". Ведь в "Бирюзовых колечиках" я уже и плечами по-цыгански подтрясываю, и руками прихлопываю в ритм: "эч-тата, эч-тата", а в конце - мягкая пластичная чечеточка и удары по груди и коленям... Значит, и все остальные песни дальше придется исполнять живее. И посмелее! Среди пассажиров началось оживление. Меня рассматривали, просили передних пригнуться, чтобы было видно. Самой о репертуаре думать не нужно - только успевай выполнять заказы. А я знала все. Что попросят - то и пою. В то время и для молодых, и для пожилых - для всех поколений - любимыми были одни и те же песни. Я пела "Землянку", "Два Максима", "Любушку-голубушку", "Шаланды", "Гармониста", "Черемуху", "Синий платочек", "Соловьи", "Офицерский вальс", "Татьяну", "Чубчик"... Как же слушали люди! Все ждали покоя, мира, тишины, все жили одним - быстрей, быстрей бы кончилась война! Такие разные люди, попавшие случайно в один вагон, суровые и озабоченные, молчавшие на протяжении всего пути, - вдруг услышали песню и засветились, и растаяли, сидели голова к голове, плакали, улыбались... - Товарищи! - сказал вдруг мужчина, что сидел напротив нас и все время поглядывал на маму. - Мы получили большое удовольствие. А за удовольствие, товарищи, надо платить! Ее отец сражается на поле битвы за нас, товарищи, за свою семью, за нашу Родину! Отблагодарим же, товарищи, и девочку и ее молодую симпатичную мамашу! Кто сколько может, товарищи! - И первый положил на стол красную тридцатку. Больше всего денег летело сверху. Их кидал беззубый курчавый парень. Наверное, вор. А иначе, где взять столько денег, которые не жалко вот так кидать? На столике лежала гора купюр. Мама была красная, чуть не плакала. - Берите, мамаша, не отказывайтесь. Дочка ваша честно заработала. Берите - пригодится. Мама сидела вцепившись в корзину с яйцами и курицей, и неотрывно смотрела на кучу денег. Тогда мужчина стал сам аккуратно складывать их по тридцаткам, по десяткам... Поезд подошел к Харькову. Все тепло и уважительно попрощались с нами, как с родными... Последними вышли мы с мамой и тот дядька. "Не отстанет, - подумала я, - хочет у нас отобрать деньги. Специально затеял этот сбор, чтобы поживиться". Но деньги уже надежно лежали у мамы за пазухой. - А вас как зовут, дядя? - Называй просто - дядя Ваня. - Большое спасибо вам, дядя Ваня. - Чего работать зря? Слушали - пусть платят... А как твою маму зовут? Мама сильно толкнула меня в спину. Мы поспешно попрощались и побежали в другую сторону от вокзала, сделали крюк - и домой. Я неслась и на ходу придумывала, куда истрачу эти деньги, - мне очень много нужно было купить. - Вот, Люся. Здесь шестьсот рублей. Это твои первые заработанные деньги. Видишь ли, я подумала... мы ведь давно не платили за музыкальную школу, вот ты сама за себя и заплатишь. Я думаю, это будет правильно. Завтра же напишу папе письмо на фронт. Он будет плакать... А через десять лет мне в Москву мама прислала письмо: "Люся! Ты же знаешь папу. Уже весь Харьков в курсе, что ты нам прислала свою первую зарплату: он всех останавливает, всем рассказывает, где ты снимаешься, как будет называться картина, сообщает фамилию режиссера, всем показывает фотографию, где ты с Игорем Ильинским. Я перебегаю на другую сторону улицы, а папа разъясняет тем, кто нас не знает: "А вон то - ее мать". ПАПА ВЕРНУЛСЯ Война кончилась. Была середина сентября. В городе, на Клочковской, в нашем дворе вспыхивали вечеринки. Это возвращались с войны мужья, сыновья, женихи. На всю улицу играл баян, пели, голосили, громко рыдали. На такую вечеринку заходи кто хочет - радость всеобщая. Обиды прощались. В нашем дворе тоже были две такие вечеринки - вернулись мужья. Почему же до сих пор нет моего папы? Когда же, ну хоть приблизительно, его ждать? ... В дверь сильно стучали. Мама вскочила и побежала на кухню. За время войны я так привыкла спать с мамой, что мне стало холодно и одиноко. Это ощущение я тогда хорошо запомнила. В щели ставен пробивался серый рассвет. - Кто? - Лель, ето я! Открывай, не бойсь! Защитник Родины вернулся - Марк Гаврилович, не бойсь! Послышались звуки открываемых замков: сначала тяжелый железный засов, потом ключ один, потом второй, потом цепочка... - Та-ак! А хто дома? - Люся. - Ага, дочурка дома... А ето хто курив тут? - Это я... - Э-э, здорово, кума! Ну, держися! Я вслушивалась в незнакомый хриплый голос и не чувствовала никакой радости. Было такое ощущение, будто что-то чужое, инородное врывается и разбивает привычный ритм жизни. Вдруг я вижу, как в комнате осторожно, согнувшись, появляется человек в военной форме, с зажигалкой в одной руке и с пистолетом в другой, заглядывает под стол, хотя стол без скатерти, потом под кровать, на которой я сижу, сжавшись в углу, а на меня никакого внимания. Вроде нужно как-то реагировать, что-то сказать, но не могу. Все эти годы я так ждала папу, столько раз по-разному рисовала себе его приезд с фронта... А теперь все - его голос, и его поза, и серая ночь, и жалкая, испуганная мама - все-все-все не соответствовало чуду, которое я связывала со словом "папа". Из-под кровати раздался сдавленный голос: "ничего... я усе равно взнаю... Люди - они скажуть... Тогда держися, тысяча вовков тибя зъешь... усех повбиваю... и сам у ДОПР сяду. Ну! Здорово, дочурка!" Схватил меня на руки, подбросил в воздух: "У-у! Як выросла! Якая богинька стала, моя дочурочка. Усю войну плакав за дочуркую..." И залился горькими слезами, что "мою дочурку, мою клюкувку мать превратила в такога сухаря, в такую сиротку". - Марк! Так ведь все голодали, да я сама, смотри, еле-еле душа в теле... - От ты, Леличка, куришь, затуманиваешь, а ребенык аккынчательно отощал, на глазах пропадаить... Ничего, моя ластушка, твой папусик вернулся з Победую, теперь усе наладить! Поезд учера ще пришов, у девять вечера, насилу дождався. Приду, думаю, ноччю, у самый разгар... Сорвалось, ну ничего! - И тут же мне шепнул на ухо: Потом мне усе про нее изложишь, увесь материал. Это был мой папа! Тот, которого я ждала! Но как же я могла только что не узнать его голоса, пугаться чего-то "чужого". Это мой папа! Его, именно его, мне не хватало все эти четыре года. Теперь я ему все расскажу - все обиды на маму, про все несправедливости, про стояние на коленях в углу - и все-все. - Ну, Леличка, давай унесем у хату вещи. Што я своей дочурке привез! В нашем сером и неуютном доме засверкали декоративные вещи. Первым папа вынул бережно завернутое в тряпочку маленькое ручное бронзовое зеркальце - сверху бабочка, снизу ангел, разглядывающий себя в зеркало. Наверное, ангел и поразил папу больше всего. Каждый подарок он сопровождал историей: "У город вошли без боя. Спали у баронським замку. Такога я ще з роду не видив. Ты бы поглядела, Леля, якая красота. Куда там моему пану у диревни. Озеро, лебиди... Усе стоить, а хозяев нима - как только што вшли. Лежить усе на столах, собаки воють, свинни землю роють, лошыди хрипять. Земля не паханая - прямо плачить земелька. Нашей братве што нада - поесть да выпить. Крепко выпили и спали, а я не спав... Пошев у во двор, поналив усем воды, понакармив усех собак, свинней, а на утро вже усе - ко мне на перебой! Скотина, она же не виноватая... Як увидев ето зеркальце - дай, думаю, дочурочке привезу. Усю жизнь у него глядеть будить и папусика помнить". Так и есть. Смотрюсь в это зеркало с бабочками и ангелом и вижу папу... - Лялюша! Про тибя тоже не забыв, - и бросил маме мешок. Ого! Ей большой мешок. А мне? Мама скрылась в другой комнате. - Тибе, дочурочка, ще веломашину женскую привез. Завтра у багаже з Лелюю возьмем. Прямо на дороге подобрав, сам починив. Не новая, правда, но ездить ще можна. А главное, дочурка, ты у меня актриса. И я тибе привез главный подарык! Исключительно артистическое платтика. Усе у каменнях... Такое тяжелое, черт. Его вже у самом Берлине старушка на базаре за сахар отдала. Я ей ще и хлеб у придачу - а она аж руки лезить целовать. "Да што вы, мам, якой я пан? - паном меня называить, - берите, еште на здоровье". Так она меня расстроила. Чтобы увидеть это платье, надо представить себе павлиний хвост, только не из перьев, а из бисера и переливающихся камней. Таким оно было сзади, а впереди платье было короче и висели гирлянды бисера, как на абажуре. К этому платью были еще зеленые атласные туфли на высоком тонком каблуке 35-го размера - "ну вокурат, як у дочурки". Как же папа мой восхищался! Только он так умел: "Вот ета да! Як я угадав. А сидить платтика - як тут было. Ну, дочурка, ты щас в меня настоящая пава! Утрушкум у во двор оттак, у етым платтике и выйди - усех соседей на лупаты положишь! Во папусик так папусик! Во ето Марк Гаврилович..." Мы услышали, как в соседней комнате что-то тихо замурлыкала мама. Мама пела редко. Слух у нее был неважный, и она боялась наших насмешек. Она напевала "Осень", и в ее пении чувствовалась особенная, ее собственная радость и тайна. Мы с папой переглянулись - как-то забыли про маму - и вошли к ней. Она испуганно повернулась и вопросительно посмотрела на папу. На ней было рыжее шерстяное платье, все в замысловатых сборках, с плечиками, на шее большие янтарные бусы, а на плечах чернобурая лисица - предел мечтаний каждой женщины в то время. В руках мама держала коричневую крокодиловую сумку. - Ну девки, якеи вы в меня. Як на Первое мая! Во ета семья! Вот тибе, Лялюша, и Марк Гаврилович! Мама собирала на стол все, что было в доме. Мы не переодевались. Папа сказал: "Ета праздник семьи. Хай усе нарядные будуть". И опять папа полез в мешок. Опять замирает сердце. Опять жду, затаив дыхание. Он вынул что-то белое, тяжелое, состоящее из рожка и станка, на котором кружочек с цифрами. Папа подмигнул мне, приложив рожок к уху и громко, на всю квартиру произнес: "Алле! Елена Александровна! Здравие желаем! 3 вами говорить ваш любимый муж - Марк Гаврилович Гурченко! Як меня слышите? Не слышу вашега ответа..." Мама вошла с тарелкой капусты и, счастливая, смотрела на папу. - Марк, котик, ну зачем нам телефон? Куда нам звонить? Есть нечего, дров, угля нет, а ты... - Усе будить, Лялюша! Лишь бы здоровье господь послал. Теперь Марк Гаврилович вернулся! И хлеб будить, и топливо, и телефон. Зато самый лучий - белый! Такога ни в кого ни будить! Наша голая, серая квартира... Я - в бисерном платье и в атласных туфлях, мама - с лисой на плечах и с тарелкой капусты и папа - в военной солдатской форме с двумя медалями и с белым телефоном... Сейчас, через время, я смотрю на это со стороны, и мне кажется все необычным, смешным. А тогда все было естественным... Наступило утро. Уже и выпили, и закусили. Я чувствовала, что мешаю - мама все время заставляла меня то посуду помыть, то занять очередь за хлебом... Теперь мое место на кровати рядом с мамой навсегда занял папа. Надо было привыкать к новой жизни. Ведь я так о ней мечтала! Ведь наконец-то, наконец-то вернулся с войны мой самый сильный, необыкновенный папа! БЛЕСТЯЩЕЕ "ПЛАТТИКА" Меня послали спать в другую комнату, на диван. Я перенесла с собой и свое имущество: бронзовое зеркальце, блестящее платье, атласные туфли, на стенку приколола два портрета Марики Рекк. Но спать не хотелось. Мне нужно было в новом платье пройтись по улице, и чтоб было побольше народу. - Дочурка, дорогенькая, сходи на базар, купи себе усе, што на глаза попадеть, - сказал папа и дал мне целый ком денег. Мама тоже пролепетала что-то одобрительное и даже деньги не пересчитала, как будто боялась, что я не уйду. Да мне только это и нужно - выйти на улицу. А базар! Я об этом и не мечтала. Это ведь куда интереснее, чем просто гулять по улице! Дорога на базар! Сколько раз я ее исходила вдоль и поперек. Как я ее люблю! Сейчас будет поворот на Лопань, где я часами стояла на морозе, чтобы набрать воды из проруби... Прощай навсегда, проклятое время! Мой папа вернулся с победой! И я иду в блестящем "платтике", в атласных туфлях на высоком каблуке, в руке пачка денег, на меня все оглядываются. Все возбуждены. Все спешат. Сейчас время такое - радостное и неспокойное. Все одеты пестро - от пальто и ватников до ярких цветных халатов и чернобурых лис... На меня реагировали по-разному: "Ух, какое платье", "Чего только не увидишь теперь", "Девочка еще, а одета по-взрослому", "А может это маленькая артистка?" - Это мне больше всего по душе. Вот и деревянные кладки (мостик) через Лопань. Надо идти осторожно, чтобы каблук не попал в щель между досками. Я иду, напеваю Штрауса высоким голосом, как Карла Доннер, но сейчас ей далеко до меня. Мое платье так блестит! Особенно когда выходишь на солнце. Аж глаза режет! - Отец привез? Подойди-ка, покажись-ка... - приветствовал меня старичок, который любил, когда я пела с цыганами, и говорил такое красивое слово "гармония". Он и сейчас продавал порошки от клопов, блох, крыс, мышей... - Ну ты молодец, детка. Какая ты красавица! Будешь артисткой? Не раздумала? - Никогда не раздумаю. Я пошла "по своим" местам. Первый раз в жизни я ходила по базару с кучей денег. Вот молочные ряды, фруктовые. Мясной ряд! Здесь я раньше редко бывала, чтоб не расстраиваться. Тут продавалась домашняя деревенская колбаса с чесноком. Аппетитный запах от нее стоял уже на улице, а в павильоне!... Денег у меня полно - со всеми расплачиваюсь, не торгуясь. Мое платье у торговок вызвало переполох. "Откуда? Где такое достали? Ишь, щеголяет! А деньги то как швыряет! Чтоб соплячке столько денег дать! Живут же - черти..." Мне все это очень нравилось. Я хожу, фасоню и покупаю все-все. Вот папа! Ну у кого еще есть такой добрый папа? Я очень хотела сфотографироваться в этом платье. Раньше не было денег, а теперь есть и деньги, и платье сказочной красоты. Я обошла всю площадку, где стояли расписные декорации: из кавказской жизни, из деревенской жизни, из военной - фотография на фоне самолета. Но больше мне подходило полотно, где два лебедя плывут по голубому озеру навстречу друг другу. Между ними сажают человека. Если руки раскинуть в стороны, то получается, что ты держишь лебедей за шеи. Когда я подошла и увидела этот потрескавшийся картон близко... Ну нет! Рядом с моим дорогим платьем... это уже не то, это не солидно. Фотографы все наперебой предлагали свои услуги. Вот что значит платье! Раньше я часами с завистью наблюдала за теми, кто фотографировался, и меня никто не замечал... Надька Швабра торговала теперь газированной водой, как раз напротив своего бывшего кафе. Ну-ка, попью водички. Интересно, узнает она меня или нет? Надька остолбенела, когда увидела мое платье. Я купила стакан воды с тройным сиропом. - Спасибо, тетя Надя, - вежливо сказала я. Она изо всех сил вглядывалась в мое лицо, пока я медленно глотала воду. - Сильно сироп разбавляете. - Я поставила стакан и гордо ушла. А Швабра так и осталась стоять с открытым ртом. Домой я еле-еле плелась. Ноги ныли от каблуков, на пятках волдыри. Стал накрапывать дождь. Я испугалась за платье. Побежала босиком. В одной руке несла туфли и деньги, в другой - мамину еще довоенную кожаную авоську. В ней все смешалось... В банке с медом плавали яйца, помидоры и груши вперемежку с чесноковой колбасой и пирожками с повидлом... Кулек с карамельками и петушками прорвался, и петушок застрял в дырке... а карамельки сыпались... и я их собирала. Сколько всего вкусного! Сейчас всех угощу! Надо бежать быстрее! Ведь дома мой папа! Неужели это правда? Нельзя поверить... Дома я аккуратно сложила свое "артистическое" платье. Эх, не знала я еще тогда, что очень скоро этого платья уже не будет. Мы продадим его в комиссионном магазине за пятьсот рублей старыми деньгами. Правда, папа тут же спохватится, побежит в магазин, но ему скажут: "Ваше платье через 15 минут после сдачи купила какая-то актриса. Это редкое платье". Папа до конца жизни переживал, что допустил такой "ляпсус". Какие бы потом у меня ни были платья, папа говорил: "Да ето хорошее платтика, а такога, як папусик тибе подарив, нема". Я сама всю жизнь ищу такое, как то, папино. БИБЛИоТИКА Первые радости прошли. Мы с папой побывали у всех его друзей-баянистов, оставшихся в живых. Пароходик погиб, дядю Васю убили... Город был разрушен. Массовики и баянисты не требовались. "Голод из голодов" - так говорили про этот послевоенный год. Первой на базар уплыла моя "веломашина". Несколько раз папа вывозил меня в сад Шевченко учиться ездить. Но сразу у меня не получалось. А папа любил, чтобы все получалось сразу: "Раз, два - и у дамках". А раз сходу не вышло - уже не интересно. Велосипед стоял без дела. На базаре он тоже спросом не пользовался. Мы с папой долго стояли на толкучке. Я все время держала его за руку или сидела на коленях, обняв за шею, - все боялась, что он исчезнет. Мы с ним сильно замерзли - это было уже начало зимы. Папа уговаривал деревенскую тетку с мешками: - Веломашина у диревни нужна, як воздух, галава ты. Ето ценная вещь. Усе на плечах несуть, надрываются, а ты, як барыня, мешки на машину поклала, она сама и везеть. А ты идешь и тока поплевываешь. Немцы - они тибе не дураки. У каждога в хозяйстви - пажалста тибе - веломашина, а то и две. А мы што, хужий? Вот и у тибя будить... Тибя як звать? - Груня. - Эка якое имя! Бери, Груша, ще спасибо скажешь. Женщина послушно вынула из чулка платочек с деньгами, отсчитала, тяжело вздохнула и отдала папе. Он ей погрузил мешки и показал, как надо идти сбоку велосипеда, чтобы не задевать ногой за педаль. - Ну, Груша, с богум! Ездий на здоровье... Она медленно повела машину в одну сторону, а мы быстро пошли в другую, пока тетка не передумала. На деньги от велосипеда с трудом прожили два дня. Папа не мог разобраться в новой жизни. Его все подводили, обещали, всем он верил, все у него были хорошие люди. Мама его учила, упрекала, что он не деловой. - Як же не деловой? А веломашину хто продав у самый несезон? А? - Марк, котик! Ты ее не продал, а подарил. Да, да, просто подарил. Тебе дали втрое дешевле, миленький. - Опять она становилась ехидной. Мне было жалко папу. Он действительно не понимал, что происходит на базаре, что творится вокруг, что ему делать, как ему начать мирную жизнь... Продажей остальных вещей занялась мама. - Встретила на базаре твоего Удава. Вот кто практичный человек! Привез отрезы, зажигалки, вокруг него толпа - все нарасхват... Молодец Удав! Марк, ты идиот! Есть нечего, нечего есть! Ты это понимаешь? Кому, к черту, нужны твои зеркала, смокинги и телефоны? У нас в голодовку все это валялось на помойках... Ну иди, иди, продавай свой смокинг! Я посмотрю, кто его купит... - Полегчий, Лель, не нада, не нада так. Ты же знаешь, я етага не вмею. Купить, продать. Я привез усе, што душа просила. Не нада меня обижать... - И заплакал. Я тут же подбежала, крепко обняла папу и сурово посмотрела на маму. Ей было неловко. Дошла очередь и до маминой лисы. - Идем усе в фотографию, и хай фотограф нас усех запечатлить у всем богатом. Ну а потом вже продадим. Осталась фотография, где мама с лисой, папа в красивом двубортном сером костюме, в руках у мамы аккордеон, который напрокат давал фотограф, папа на фоне своего баяна, а я с чубчиком и с маленькой гармошкой в руках. Утром папа будил меня в школу: - Вставай, моя ластушка, нада иттить грызть гранит науки... Ув обязательном порядке нада получать образование, штоб ты не была, як я. Моей богиньке, моей клюкувке, ничегинька нима кушыть. Ах ты ж, в триста богов... Он давал мне в школу банку каши, которую я съедала на первой же переменке, и, вытирая слезы, стоял около ворот, пока я не скрывалась за углом. Вот счастье! Приду домой, а папа меня ждет! Папа настойчиво ходил, искал работу, но безуспешно. А не работать он не мог. Он должен был что-то делать - пусть не по специальности, но обязательно работать! И однажды он все-таки ее нашел. Пришел счастливый: "Завтра, прямо з утра, выхожу на работу, Лель. Устроився у библиотики Короленко. И не как-нибудь, а завхозом!" Папе так нравилось слово "завхоз" - заведующий всем хозяйством! Мама осторожно заметила, что это не так просто, можно запутаться в счетах. - Ну, ето если работать нечестно. А я человек благородный, делу преданный усею душою, што там гаварить. Ну, Леличка, у меня и крошки не пропадеть... - Ну, смотри, - сказала мама. А папа мне моргнул: - Завидуить, дочурка, што мне кругом почет и уважение, што я теперь завхоз. Какие у папы были обязанности, никто не знал, но только мы с мамой целыми днями помогали ему сортировать книги, которыми были забиты все подвалы библиотеки до самого потолка. Папа рьяно взялся за запущенное хозяйство. Но разложить книги в стопки, по шкафам было далеко еще не все. Скоро папа без мамы вообще ничего не соображал. Только и слышалось: - Лель, а ето куда? Лель, а з етим што делать? И как ты усе помнишь - куда што? Лель, погавари ты з начальством, у тибя ета лучий выходить. Не, дочурочка, мама, як захочить, усе чисто соображаить. Усю библиотеку у порядок привела. Я ще тока название книжки разбираю, успомню пока, а де етый писатель у нас лежить, а мама вже целую гору разобрала. Да што там, галава, одним словум. Так папа и мама за одну зарплату вдвоем приводили в порядок библиотеку. А голод был все нестерпимее - в тот год был редкий неурожай. Больше всех не выдерживал и страдал папа. "Ну як же вы терпите? Не могу, аккынчательно присох, кишки трищать". Мы с мамой за войну привыкли, а папа на фронте не голодал, получал паек. На нас смотрел с любопытством - не жалуемся и смеемся еще. - Марк, это разве голод? Есть каша, хлеб по карточкам, что ты? Ты бы видел, как мы жили, когда вообще ничего не было - ни еды, ни воды, ни дров. На улице мороз. Хоть ложись и помирай! А это... жить можно. - Бедная моя дочурочка! Што у жизни пережила, а ще и жизни не видела... И зародилась у папы мысль поехать в свою родную деревню. - Лель, там картошка есь. Можа, и мясца привезу. Мама молчала. - Нада, Лель, зъездить мне на родину. Сколько лет я у диревни не быв? Ето, считай, года с двадцать восьмога... Грех! И дочурочку свою усем покажу, хай увидить дочурка, где папусик родився. Ще батька мой живеть, брат Егор... Та много ще родичей. ДЕРЕВНЯ В деревню папа всем повез подарки. Он взял и свои часы, и свой костюм серый двубортный, который маме жалко было продавать. Но больше всего ее интересовало, кому он подарит черный фрак с атласными лацканами. - Марк, котик, хочется посмотреть, кто в деревне наденет фрак с хвостом, хи-хи-хи... куда он в нем пойдет? Коров пасти? Хи-хи-хи! Тебе он не нужен, а в деревне... Хи-хи-хи. - Вот она, дочурка, "симановщина". Ух-х, якая порода вредная! Всю войну папа мечтал, как мы с ним вдвоем будем выступать: он во фраке, а дочурка в блестящем платье. Поезд нас довез до Смоленска, потом ехали на другом поезде до Ярославля, потом на попутном грузовике, потом на подводе... и еще пешком десять километров. Папа то шел быстро, задыхался: "Засхлебаюсь, аккынчательно", то останавливался, преображался, становился незнакомым, жадно смотрел вокруг, плакал... - Вот ету деревеньку немцы спалили. И людей усех. Эх, дочурка, якая у меня здесь была ухажерка. Феня... такая пава. Ах ты ж, мамыньки родныи... - Пап! А это еще до мамы было? Да? Он посмотрел на меня внимательно, в его душе происходила борьба - рассказать или нет? - Пошли дальший. Давно було, ще я хлопцем