ом для карт Гитлера. Только выглядели все участники совещания постаревшими и притухшими. Как-то безучастно и даже подавленно выслушивали они приказы и пароли. Предметом дискуссий становились надежды. Из допросов военнопленных и из иных разрозненных донесений рождались надежды на истощение противника. Потери русских в наступательных боях представлялись более высокими, чем наши, даже в процентном отношении ко всему населению. Сообщения о малозначительных, локальных успехах сильно разрастались в ходе обсуждения, пока они не становились для Гитлера неопровержимым доказательством того, что прямой прорыв русских к Германии можно сдерживать до их полного обескровливания. Многие из нас верили, что при этом Гитлер сумеет еще своевременно окончить войну. Для прогнозирования возможного развития событий в ближайшие месяцы Йодль подготовил для Гитлера доклад. Эти он попытался одновременно в качестве начальника штаба оперативного руководства вермахтом приподнять свои задачи, которые Гитлер все больше прибирал к своим рукам. Йодлю был известен скептицизм Гитлера в отношении разного рода количественных подсчетов. Еще в конце 1943 г. Гитлер обрушился с издевательскими нападками на генерала Георга Томаса за его разработку, в которой тот оценил советский военный потенциал как исключительно весомый. Он долго еще продолжал раздражаться из-за этой памятной записки, хотя и Томасу и Верховному командованию вермахта сразу же было запрещено заниматься впредь подобными изысканиями. Когда отдел планирования моего министерства осенью 1944 г. разработал, из самых лучших побуждений, желая помочь командованию при принятии решений, памятную записку о производственном потенциале противника в области военной техники, Кейтель нам также запретил передавать такие материалы Верховному командованию вермахта. Йодль представил себе, что при реализации своего замысла без трудностей не обойтись. Поэтому он подобрал себе молодого полковника люфтваффе, Кристиана, который должен был на одной из "ситуаций" развернуть общие соображения в одной относительной частной области. У полковника было то трудно переоценимое достоинство, что он был женат на одной из секретарш Гитлера, входившей в его кружок ночных чаепитий. Подготовленный им анализ должен был дать обоснованные варианты долгосрочных тактических планов противника и вытекавших из них следствий для нашей стороны. В памяти не сохранилось ничего об этой потерпевшей неудачу попытке, кроме нескольких большеформатных карт Европы, по которым Кристиан что-то объяснял молчаливо слушавшему, но все же не перебивавшему его Гитлеру. Без всякого шума и не вызвав неудовольствия всех причастных, все и после этой попытки осталось, как было: Гитлер продолжал принимать решения единолично, без всяких экспертных оценок и заключений. Он отказался от анализа в комплексе, не продумывал материально-техническое, транспортное обеспечение своих идей; для него не существовало понятия исследовательской группы, которая со всех сторон просчитывала бы наступательные планы и возможные контрмеры неприятеля. Ко всем этим методам современного ведения войны штабы ставки были вполне подготовлены, их нужно было только расшевелить. А Гитлер, если и позволял представить ему информацию по отдельным секторам, то в целостную картину они должны были складываться только в единственной, его собственной, голове. Его фельдмаршалы, как и все ближайшие сотрудники, выполняли, в сущности, консультативные функции, потому что его решения принимались заранее и в них могли вноситься только отдельные нюансы. Помимо всего прочего он отторгал от себя полезные уроки, которые мог бы извлечь самостоятельно из Восточного похода 1942-1943 гг. Под тяжким бременем ответственности ничто в ставке не было, вероятно, более желанным, чем решение, оформленное приказом сверху -- облегчение и оправдание одновременно. Мне известны лишь единичные случаи, когда офицеры просились на фронт, чтобы избавиться от внутреннего конфликта, который был неизбежен при службе в ставке. Здесь заявлял о себе феномен, для меня и сегодня еще не до конца ясный: при всем критическом отношении почти никто из нас не попытался открыто заявить о своих возражениях. В действительности мы их просто не чувствовали. Что несли с собой приказы Гитлера на фронт, где воевали и умирали, нас в отупляющем мирке ставки немало не беспокоило. К примеру, -- если возникали отнюдь не неизбежные котлы только вследствие того, что Гитлер все медлил с одобрением предложения генерального штаба отвести войска. Никто не может ожидать от главы государства, что он будет регулярно посещать фронт. Но как главнокомандующий наземных войск, который к тому же принимал самые детальные решения, он был обязан это делать. Если же он чувствовал себя для этого слишком больным, то он должен был назначить кого-нибудь другого. Если он слишком опасался за свою жизнь, то он не имел права быть главнокомандующим армией. Несколько поездок на фронт позволили бы ему и его штабу без труда увидеть те принципиальные ошибки, которые стоили столько крови. Гитлер же и его командование полагали, что можно руководить военными действиями по карте. Им были неведомы ни русская зима, ни дороги России, ни тяготы солдат, которые должны были, не имея крыши над головой, жить в землянках, плохо экипированные и вооруженные, переутомленные, промерзшие, с давно уже сломленной боевой волей. Эти-то части виделись Гитлеру во время "ситуаций" полноценными, и им ставились соответствующие задачи. Дивизии, измотанные в боях, без вооружения и боеприпасов, он с легкостью передвигал туда-сюда по карте, сплошь да рядом определяя совершенно нереалистические сроки. А так как постоянным его требованием было немедленное выступление, то передовые части оказывались под огнем, прежде чем соединения могли в полной мере реализовать свою сплоченную боеспособность. Так их бросали на врага, так их рассекали и по частям уничтожали. По тем временам узел связи ставки был образцовым. Можно было вести прямой разговор с любым из наиболее важных театров военных действий. Но возможности телефона, радио и телеграфа переоценивались Гитлером. В то же время они лишали, в отличие от войн прошлого, полководцев всякого шанса на самостоятельность, поскольку Гитлер упорно вмешивался в положение дел на любом отрезке фронта. Только благодаря узлу связи можно было распоряжаться дивизиями на всех театрах военных действий, не отходя от стола Гитлера в "ситуационной" комнате. Чем отчаяннее становилось положение, тем значительнее при помощи современной техники становился отрыв командных фантазий от действительности. Командовать войсками -- это прежде всего иметь ясный ум, упорство и железные нервы. И Гитлер полагал, что каждого из этих качеств у него намного больше, чем у его генералов. Правда, после зимней катастрофы 1941-1942 гг. он все время предсказывал еще более тяжелые ситуации, которые предстоит преодолеть, и вот они-то и покажут, как он непоколебим и сколь хороши его нервы (8). Высказывани я такого рода были весьма унизительны для присутствующих при этом офицеров. Но Гитлер умел в оскорбительные упреки вкладывать прямое обращение к своим офицерам: им нехватает стойкости, они слишком склонны к отступлениям, готовы оставить без действительных на то оснований, уже завоеванные земли. Эти трусы из Генерального штаба никогда бы не начали сами военные действия; все время они отсоветывали ему их начинать, все время заявляли, что у нас слишком мало сил. А разве успехи подтверждают на его правоту? И Гитлер перечислял общеизвестную серию своих полководческих успехов и отрицательные заключения генерального штаба перед началом такой военной операции -- перед лицом коренным образом изменившихся реальностей это звучало как заклинания. Иногда он совсем переставал владеть собой, наливался кровью и прерывающимся от возбуждения голосом выкрикивал: "Вы не только известные трусы, но вы и двоедушны. Вы всем известные лжецы! Генеральный штаб -- школа лжи и обмана. Цейтцлер, эти сведения врут. Да Вас и самого обманывают. Уж поверьте мне, они сознательно изображают все в самом неблагоприятном свете, для того чтобы вынудить меня к отступлениям!" И конечно, следовал приказ всеми силами удерживать линию фронта по тому или иному выступу; и разумеется, через несколько дней или недель позиции взламывались советскими войсками. Затем следовали новые приступы ярости, с новыми поношениями офицеров, часто с презрительными отзывами о немецких солдатах: " В первую мировую войну солдат был куда крепче. Ведь через все прошел -- через Верден, бои на Сомме. А случись такое сегодня, они тут же дали бы деру." Многие из подвергнувшихся публичным оскорблениям, оказались впоследствии замешанными в событиях 20 июля 1944 г. В былые времена у Гитлера была обостренная интуиция, помогавшая ему подбирать очень точные и действенные слова для любой аудитории. Сейчас же у него отказывали тормоза, он себя не контролировал. Поток его речи выходил из берегов; так случается с арестованным, неволько выдающим своим судьям опасные тайны. У меня складывалось впечатление, что в таких случаях Гитлер высказывался как бы по какому-то принуждению свыше. Чтобы предоставить будущим поколениям доказательства своей неизменной правоты, Гитлер потребовал присутствия на всех "ситуациях" приведенных к присяге стенографов рейхстага, которые должны были протоколировать каждое слово. Часто, Гитлеру казалось, что он нашел удачный выход из дилеммы, он приговаривал: "Ну, что? Да, позднее все со мной согласятся. А эти идиоты из генерального штаба не хотят мне верить". Даже когда части откатывались назад, он все еще играл в триумфатора: "Разве три дня назад я не приказывал то-то и то-то? Но приказы опять не выполнялись. Они не выполняют мои приказы, а потом врут. Они просто врут, заявляя, что выполнение моих приказов сорвано русскими!" Гитлер нипочем не хотел признать, что все его неудачи предопределены слабостью наших позиций в войне на нескольких фронтах, в которую он нас втянул. Стенографисты, очутившись в этом сумасшедшем доме, скорее всего, еще несколько месяцев назад носили в своем сердце идеальный, созданный геббельсовской пропагандой образ Гитлера и непревзойденного его гения. И вот теперь перед ними предстала неприкрашенная действительность. Я еще и сегодня явственно вижу их -- с опавшими лицами за работой, подавленными, бесцельно слоняющимися по ставке в часы досуга. Они были для меня чем-то вроде посланцев народа, осужденных не только лицезреть трагедию, но и быть причастными к ней. Если в самом начале Гитлер, в тенетах теории о славянском "недочеловеке", отзывался о предстоящей войне с ними как об "игре в песочном ящике", то постепенно, чем сильнее затягивалась война, русские все больше принуждали его к уважительному отношению. Ему импонировала стойкость, с которой они перенесли поражения. О Сталине он отзывался с полнейшим почтением, причем он подчеркнуто проводил параллель между выдержкой Сталина и своей: он усматривал сходство в угрожающем положении под Москвой в 1941 г. и своим теперешним. Если на него накатывала очередная волна уверенности в победе (9), то он нередко, с ироническим подтекстом, начинал рассуждать, что после победы над Россией самым разумным было бы управление ею Сталину, разумеется под контролем верховной немецкой власти: вряд ли кто другой знает так хорошо, как надо обращаться с русскими. Наверное, этим уважительным отношением объяснялось то, что когда сын Сталина был взят в плен, то Гитлер распорядился обращаться с ним особенно хорошо. Многое, очень многое изменилось с того далекого дня, заключения перемирия с Францией, когда Гитлер предрек, что война против Советского Союза будет всего лишь "игрой в песочном ящике". В отличие от, наконец-то, усвоенного на Востоке урока, что воевать там приходится с решительным и твердым противником, Гитлер до последних дней войны отстаивал свое предубежденное мнение о высоких боевых качествах войск западных стран. Даже успехи наших противников в Африке и Италии не заставили его отказаться от пренебрежительных отзывов: при первом же настоящем наступлении эти солдаты побегут. "Демократия, -- рассуждал он, -- делает народ слабым". Даже летом 1944 г. он высказывал твердую убежденность в том, что на Западе все в самые короткие сроки будет отвоевано обратно. Соответственными были и его оценки западных государственных деятелей. Черчилль был в его глазах, как он это неоднократно отмечал в ходе "ситуаций", не более, чем пьенчуга и бездарный демагог; о Рузвельте он совершенно серьезно говорил, что тот жертва не детского, а сифилитического паралича и что поэтому вообще недееспособен. Все это было тем же бегством от действительности, столь характерным для последних лет его жизни. В Растенбурге в зоне I построили чайный домик. Его меблировка выгодно отличалась от ставки. Здесь можно было посидеть за стаканчиком вермута, здесь собирались фельдмаршалы в ожидании совещания у Гитлера. Он же избегал этот домик, чтобы не вступать к общение с генералами и штабс-офицерами Верховного командования вермахта. Однако, через несколько дней после бесславной кончины фашизма в Италии 25 июля 1943 г. и образования там правительства Бадольо Гитлер сидел в чайном домике в окружении десятка военных и политических сотрудников; присутствовали в том числе -- Кейтель, Йодль и Борман. И вдруг как-то совсем неожиданно Йодля прорвало: "Собственно, весь фашизм лопнул, как мыльный пузырь". Воцарилось испуганное молчание, пока кто-то не нашелся и не подбросил другую тему. Испуганный Йодль сидел с красным лицом. Через несколько недель в ставку был приглашен принц Филипп Гессенский. Он был одним из немногих людей свиты, с которым Гитлер обращался уважительно и даже с почтением. Филипп оказал ему немало полезных услуг, в частности, сыграл роль посредника, -- что в первые годы Рейха было особенно важно, -- в отношениях с руководителями итальянского фашизма. Кроме того, он помог Гитлеру приобрести ценные произведения искусства, которые были запрещены к вывозу из Италии. Тогда в ход были пущены родственные связи принца с итальянским королевским домом. Когда через несколько дней принц собрался уезжать, то Гитлер без малейшего смущения заявил ему, что он не сможет покинуть ставку. Он и впредь обращался с ним с величайшей любезностью, приглашая к столу. Но окружение Гитлера, прежде столь польщенное общением с "настоящим принцем" стало теперь его избегать, как если бы он был заразным больным. 9 сентября принц и принцесса Мафальда, дочь итальянского короля, были по приказу Гитлера отправлены в концлагерь. Не одну неделю Гитлер похвалялся, что он давно уже заподозрил принца Филиппа в передаче информации итальянскому королевскому дому. Он сам внимательно наблюдал за ним и приказал подслушивать его телефонные разговоры. Было установлено также, что он своей жене передавал цифровые шифры. Но он, Гитлер, и далее принимал его с отменным дружелюбием. Это у него такая тактика, -- сказал он, откровенно радуясь своему успеху в криминалистике. Арест принца и его супруги напомнил всем из близкого окружения, что все они в его не знающих жалости руках. В нас, может быть даже неосознанно, заползал страх, что Гитлер точно также коварно может подслушивать любого из нас, чтобы затем, не дав ни малейшей возможности для оправдания, предать той же судьбе. Отношение Муссолини к Гитлеру было для нас всех, с тех пор, как он оказал нам поддержку во время австрийского призиса, символом большой дружбы. После свержения и бесследного исчезновения итальянского главы государства у Гитлера, казалось, начался острый приступ чувства верности, достойного Нибелунгов. Во время "ситуаций" он все время требовал предпринять все возможное для обнаружения пропавшего. Он говорил, что эта потеря давит на него днем и ночью кошмаром. 12 сентября 1943 г. в ставке состоялось совещание, на которое были приглашены гауляйтеры Тироля и Каринтии и я. Специальной грамотой было закреплено, что под управление гауляйтера Тироля Хофера отходит не только Южный Тироль, но и итальянская территория вплоть до Вероны, а под управление гауляйтера Карантии Райнера граничащие с этой гау- обширные области Венеции, включая Триест. Я в этот день без особенных усилий добился, что в мою компетенцию, при полном исключении итальянских властей, входят отныне все вопросы военного производства на еще остававшихся за нами итальянских территориях. Велико же было наше изумление, когда после подписания этих трех документов стало известно об освобождении Муссолини. Оба гауляйтера, как и я, лишались только что приращенной власти: "Конечно, фюрер просто не может причинить дуче такую неприятность!" Вскоре при случайной встрече я предложил Гитлеру отменить решение о моих дополнительных полномочиях. Я предполагал, что это найдет у него самый горячий отклик. К великому моему удивлению он энергично отклонил мое предложение; решение полностью остается в силе. Я обратил внимание Гитлера на то, что в случае образования нового фашистского правительства во главе с Муссолини его, Гитлера, интервенция в суверенные дела Италии может быть отменена. Гитлер чуть задумался и распорядился: "Представьте мне документ на подпись еще раз и непременно с датировкой завтрашним днем. Тогда ни у кого не возникнет сомнения, что мой приказ ни в коей мере не поколеблен освобождением дуче" (10). Определенно Гитлеру за несколько дней до этой ампутации итальянских территорий было известно, что местопребывание Муссолини уже разведано. Недалеко от истины предположение, что нас и вызвали в ставку как раз в связи с предстоящей операцией по освобождению Муссолини. На следующий день Муссолини прибыл в Растенбург. Гитлер, искренне растроганный, обнимал его. К годовщине трехстороннего пакта Гитлер направил "дуче, с которым нас связывают узы дружбы,... самые горячие пожелания светлого будущего Италии, снова ведомый фашизмом к достойной свободе". А за две недели до этого он отрубал куски от итальянской территории. Глава 22 По наклонной Рост производства военной продукции работал на укрепление моего положения вплоть до осени 1943 г. После того, как мы в основном исчерпали промышленные резервы Германии, я приложил немало усилий для использования потенциала других европейских стран, находившихся под нашим влиянием (1). Гитлер какое-то время был в нерешительности. Оккупированные восточные земли в будущем вообще подлежали дезиндустриализации, потому что, как он полагал, промышленность способствует коммунизму и вскармливает нежелательный слой интеллигенции. Но обстоятельства во всех занятых странах оказались императивнее всех гитлеровских представлений. Он достаточно практически смотрел на вещи, чтобы понять преимущества, которые для обеспечения армии вытекали из сохранения в целостности промышленности. Франция была в этом смысле самой важной из всех завоеванных нами промышленных стран. Но до начала 1943 г. ее промышленный потенциал почти ничего нам не дал. Принудительные мобилизации Заукелем рабочей силы причинили там больше вреда, чем принесли пользы. Потому что французские рабочие, уклоняясь от них, попросту бежали со своих предприятий, немалая часть которых выпускала продукцию для наших вооружений. В мае 1943 г. я впервые пожаловался на это Заукелю, а в июле на заседании в Париже я предложил, чтобы, по крайней мере, те предприятия, которые работали на нас, были бы ограждены от набегов Заукеля (2). У меня и моих сотрудников было намерение наладить в первую очередь во Франции, но также в Бельгии и Голландии, массовое производство потребительских товаров -- одежды, обуви, текстиля, мебели для гражданского населения с тем, чтобы предприятия аналогического профиля в Германии переориентировать на военную продукцию. Сразу же, как только в мое распоряжение в первых числах сентября перешла вся немецкая промышленность, я пригласил французского министра промышленности в Берлин. Министр Белонн?, профессор Сорбонны, имел репутацию чрезвычайно способного и энергичного человека. Не без некоторых пререканий с Министерством иностранных дел я все же добился, чтобы его принимали как гостя немецкого правительства. Пришлось мне подключить к этому и Гитлера, которому я заявил, что Бишелонн у меня не "будет подниматься по черной лестнице". После этого решено было разместить его в берлинском Доме гостей Имперского правительства. За пять дней до прибытия Бишелонна Гитлер еще раз подтвердил, что идея планирования производства в европейском масштабе им одобряется и что Франция, наряду с другими нациями, должна получить равноправное представительство. И Гитлер и я исходили из того, что Германия сохраняет за собой право решающего голоса (3). 17 сентября я принял Бишелонна, с которым у меня очень скоро установились неформальные, почти дружеские отношения. Мы оба были молоды, оба верили, что нам принадлежит будущее и оба надеялись, что когда-нибудь мы исправим ошибки находящегося у власти поколения мировой войны. Я был бы готов отменить территориальное обкрамсывание Франции, осуществленное Гитлером, тем более, что по моим представлениям не столь уж и важно, где проходят государственные границы в Европе, связанные воедино совместным производством. Бишелонн и я свободно парили в этом мире мечтаний и иллюзий. В последний день переговоров Бишелонн попросил о беседе наедине. Главой его правительства Лавалем, начал он, ему запрещено, под давлением Заукеля, затрагивать в разговорах с Вами вопрос о депортации рабочей силы из Франции в Германию (4). И все же -- не готов ли я обсудить его? Я согласился. Он изложил свои соображения. Под конец я спросил, удовлетворят ли его определенные защитные меры от депортаций с французских промышленных предприятий. "Если это реально, то тогда разрешаются все мои проблемы, в том числе и в рамках только что нами согласованной программы, -- с облегчением заявил он. -- Но ведь это означает, и я должен сказать это совершенно честно, практически конец всяким депортациям". Это для меня было очевидно, но только таким образом я и мог что-то заполучить от французской промышленности для наших целей. Мы действовали вопреки всем правилам. Бишелонн пренебрег указанием Лаваля, а я дезавуировал Заукеля, и оба на свой страх и риск достигли соглашения с весьма серьезными последствиями. (5) После этого мы отправились на совместное заседание, на котором юристы принялись пространно дискутировать вокруг последних спорных пунктов нашей программы. Это могло бы еще продлиться несколько часов. И чего ради? Самые отточенные параграфы не в состоянии заменить добрую волю к сотрудничеству. Я прервал этот мелочный торг и предложил скрепить наш союз простым рукопожатием. Юристы обеих делегаций были явно недовольны. И все же я придерживался нашего, весьма неоформленного, соглашения до самого конца, стараясь сохранить французскую индустрию даже и тогда, когда она уже не представляла для нас большой ценности, а Гитлер приказал ее разрушить. Согласованный производственный план был выгоден для обеих сторон. Я получал дополнительные производственные мощности для выпуска военной продукции, французы же по достоинству оценили возможность производства в разгар войны потребительских товаров. По согласованию с командующим французскими войсками были определены заводы, изъятые из заукелевской практики насильственной мобилизации рабочей силы, о чем и извещали вывешенные на них охранные грамоты за моей личной подписью. А так как следовало укрепить основной костяк французской индустрии, гарантировать работу транспорта и продовольственное снабжение, под конец вне сферы Заукеля оказались почти все ведущие предприятия, общим числом в десять тысяч. Уик-энд мы провели с Бишелонном в загородном имении моего друга Арно Брекера. В первые же дни следующей недели я ознакомил аппарат Заукеля с достигнутыми договоренностями. Я призвал их добиваться того, чтобы французские рабочие принялись за работу на французских заводах. Их численность будет впредь засчитываться в выполненные квоты "откомандирования для нужд немецкого военного производства" (6). Десять дней спустя я был в ставке, чтобы своим докладом Гитлеру опередить Заукеля: было известно, что успевший первым выложить свои аргументы получал фору. В самом деле, Гитлер казался довольным моим соглашением и заявил даже, что риск приостановки производства вследствие беспорядков или стачек вполне приемлем (7). Этим был почти что положен конец рейдам Заукеля во Францию. Вместо прежних ежемесячных 50 тысяч в Германию стали уже скоро депортироваться всего только 5 тысяч (8). Прошло несколько месяцев, и 1 марта 1944 г. Заукель с раздражением рапортовал: "Мои службы во Франции докладывают мне, что там все подошло к концу. Во всех префектурах слышишь одно и то же: министр Бишелонн заключил с министром Шпеером соглашение. Лаваль заявил мне: "Больше я не поставляю людей в Германию". Вскоре после переговоров с Бишелонном я подобным же образом стал действовать в Голландии, Бельгии и Италии. 20 августа 1943 г. Генрих Гиммлер был назначен Имперским министром внутренних дел. До этого он, хотя и был рейхсфюрером охватывающих все вся СС, о которых говорили как о "государстве в государстве", но как глава одной из полицейского типа структур оставался, как это ни странно, подчиненным Имперского министра Фрика. Власть гауляйтеров, взращиваемая Борманом, вела к раздроблению власти Рейха. Гауляйтеры делились на две категории: на тех, кто еще до 1933 г. были ими и кто был совершенно не способен к руководству управленческим аппаратом, и тех, кто, пройдя в последующие годы школу Бормана, образовывал новый слой гауляйтеров. Это были молодые, преимущественно с юридическим образованием чиновники-администраторы, умело и методично укреплявшие влияние партии в государстве. Сознательно заложенная Гитлером двойственность системы заключалась в том, что Борман был начальником гауляйтеров как партийных функционеров, в то же время и министр внутренних дел был их прямым начальником в государственной их ипостаси имперских комиссаров по вопросам обороны. При слабом Фрике это не сулило Борману никаких опасностей. Знатоки нашей политической сцены оценивали новое назначение Гиммлера как появление у Бормана серьезного соперника. Я рассуждал так же и питал определенные надежды на его власть. Прежде всего я ожидал, что он, вопреки Борману, задержит прогрессирующий организационный распад единого имперского административного аппарата. Гиммлер немедленно ответил согласием на мое предложение привлекать к ответственности строптивых гауляйтеров (9). 6 октября 1943 г. я выступал перед рейхс- и гауляйтерами. Отклики на мою речь показали, что налицо некий поворот. Свою задачу я видел в том, чтобы открыть глаза политическому руководству Рейха на истинное положение вещей, лишить его надежды на скорое применение нового типа сверхтяжелых ракет и дать почувствовать, что теперь уже противник диктует нам характер военного производства. Следовало, наконец, внести изменения во все еще сориентированную на мирную продукцию экономику страны, передать из шести миллионов, занятых в легкой промышленности, по меньшей мере полтора миллиона военным предприятиям, тогда как товары повседневного потребления должны впредь производиться во Франции. Я признал, что такое разделение обеспечивает Франции более благоприятные исходные позиции для послевоенного времени. "Но я считаю, -- продолжал я перед словно окаменевшей аудиторией, -- что если мы хотим выиграть войну, то мы и должны в первую очередь быть готовыми к жертвам". Еще сильнее я спровоцировал гауляйтеров следующим довольно дерзким заявлением: "Попрошу Вас принять к сведению, что прежняя практика самоустранения отдельных гау от закрытия предприятий легкой промышленности не может быть и не будет терпимой. Если в течение ближайших двух недель гау не последуют добровольно моему призыву, то я буду своим личным распоряжением закрывать производство. И могу вас заверить, что я преисполнен решимости добиться уважения к власти Рейха, чего бы это ни стоило! У меня есть соответствующая договоренность с рейхсфюрером СС Гиммлером, и я буду обращаться с теми гау, которые откажутся от проведения намеченных мероприятий, как они того заслуживают". По-видимому, гауляйтеров взбудоражила не столько общая жесткая тональность речи, сколько именно эти заключительные слова. Не успел я закончить речь, как некоторые из них с яростью набросились на меня. Предводительствуемые одним из самых старых среди них, Бюркелем, они с возбужденными криками и размахиванием рук обвинили меня в том, что я де пригрозил им концлагерями. Чтобы внести ясность в этот пункт, я попросил председательствовавшего Бормана дать мне еще раз слово. Но Борман лишь отрицательно покачал головой. Лицемерно дружелюбно он сказал, что это излишне -- нет никаких недоразумений и все ясно. Вечером того же дня многим гауляйтерам пришлось после злоупотребления спиртным прибегнуть к чужой помощи, чтобы добраться до спецпоезда, которым они отправились в ставку. На следующее утро я обратился к Гитлеру с просьбой сказать несколько умиротворяющих слов своим политическим соратникам. Но, как и всегда, он пощадил чувства своих старых боевых друзей. Со своей стороны Борман проинформировал Гитлера о моей стычке с гауляйтерами (10). Гитлер дал мне почувствовать, что все гауляйтеры крайне возмущены, не распространяясь подробнее о причинах. Из последующего стало совершенно ясно, что в какойто мере Борману уже удалось подорвать мой кредит доверия у Гитлера. Не теряя после этого успеха ни минуты, он стал еще энергичнее долбить в одну точку. Я сам дал ему козыри в руки. С этих пор я уже не мог с уверенностью полагаться на лояльное отношение Гитлера. Вскоре стало ясно, чего стоило заявление Гиммлера о решительном контроле над исполнением решений центральных инстанций Рейха. Я направил ему бумагу относительно острого столкновения с гауляйтерами. На протяжении многих недель ответа не было; наконец, статс-секретарь Гитлера Штукарт, несколько замявшись, сообщил мне, что г-н Имперский министр внутренних дел переслал все бумаги Борману и что ответ последнего только что получен. Смысл его сводился к тому, что положение с производством потребительских товаров всеми гауляйтерами внимательно перепроверено, и, как, впрочем, и следовало ожидать, мои распоряжения были неправомочны, а неудовольствие гауляйтеров совершенно оправданно. Гиммлер удовлетворился таким ответом. Укрепление авторитета Рейха, на которое я рассчитывал, как и коалиция Шпеер -- Гиммлер, оказались пустым номером. Только по прошествии нескольких месяцев я узнал, почему эти планы не могли не рухнуть. Гиммлер, действительно, попробовал, как мне рассказал гауляйтер Нижней Силезии Ханке, окоротить удельный суверенитет кое-кого из гауляйтеров. Он стал пересылать им свои распоряжения через своих начальников СС. Это было лобовым посягательством! К своему удивлению, очень скоро ему пришлось понять, что гауляйтеры имеют неограниченную поддержку в центральном партаппарате, т. е. у Бормана. Не прошло и нескольких дней, как Борман заручился у Гитлера согласием на запрет такого рода злоупотреблений властью со стороны Гиммлера. Когда дело доходило до серьезных решений, у Гитлера всегда срабатывал, при всем даже презрении к отдельным личностям, рефлекс верности сподвижникам его восхождения в 20-е г.г. Даже Гиммлер с его СС были не в состоянии взломать это сентиментальное товарищество. После поражения своей неудачно затеянной акции фюрер СС окончательно отказался от попыток использования в игре авторитета Рейха против гау. Не прошло и намерение Гиммлера вызывать "имперских комиссаров по вопросам обороны" на заседания в Берлин. Впредь Гиммлер ограничился только тем, что несколько объединил и замкнул на себя в политическом отношении менее значительных обербургомистров и глав правительств земель. Борман и Гиммлер, и до того обращавшиеся друг к другу на ты, стали еще более близкими друзьями. Мое выступление выявило расклад интересов, позволило глубже понять соотношение сил и подорвало мои позиции. Итак, на протяжении нескольких месяцев я в третий раз потерпел поражение в своих усилиях укрепить власть и мобилизовать возможности режима. Я попытался дать наступательный ответ на угрожавшую мне дилемму. Всего пять дней спустя после своей речи я "помог" Гитлеру назначить себя ответственным за разработку генеральных планов восстановления всех разбомбленных городов. Тем самым я заручился полномочиями в сфере деятельности, которая для моих недоброжелателей, не в последнюю очередь и для Бормана, была гораздо ближе, чем многие военные проблемы. Отчасти они уже на том этапе рассматривали восстановление как свою важнейшую задачу ближайшего будущего. Декрет Гитлера напоминал им, что при этом они будут зависеть от меня. Впрочем, одновременно я хотел оказать сопротивление одной опасности, проистекавшей из идеологического радикализма гауляйтеров: разрушения давали им повод к сносу исторических сооружений, даже еще во вполне годном для восстановительных работ состоянии. Как-то я вместе с гауляйтером осматривал с плоской крыши одного из домов Эссен, превращенный недавним налетом в сплошные руины. Вскользь местный начальник заметил, что теперь придется совсем снести эссенский собор, поврежденный бомбами: все одно он будет только затруднять модернизацию города. Обербургомистр Мангейма призвал меня на помощь, чтобы предотвратить снос обгоревшего замка и Национального театра, опять-таки по инициативе тамошнего гауляйтера (11). Доводы всегда были одни и те же: долой замки и церкви! После войны мы отстроим наши собственные памятники! В этом проявлялся не только комплекс неполноценности партийных бонз перед прошлым. Весьма характерным для мышления, по крайней мере, части из них было рассуждение одного гауляйтера в обоснование отданного им приказа о сносе: замки и церкви -- застенки и оплоты реакции, они преграждали путь нашей революции. Так напоминал о себе фанатизм времен молодости партии, который постепенно, через компромиссы и сделки с властью, уже в основном выветрился. Я же считал бережное сохранение исторической застройки городов и предварительную разработку планов разумного восстановления настолько важным делом, что в самый разгар войны, на ее изломе -- в ноябре -- декабре 1943 г. разослал всем гауляйтерам письмо, которое во многом отличалось от моего довоенного подхода: никаких высокохудожественных замыслов, а экономия; широкое и дальновидное планирование транспортных систем, которые предотвратили бы самоудушение городов из-за транспортных проблем; индустриальные методы строительства жилья; бережное санирование исторических центров и торговых заведений (12). О монументальных сооружениях речь уже не шла. К тому времени у меня уже пропал к этому вкус, да и у Гитлера, с которым я обговорил основные пункты этой концепции, по-видимому, тоже. В начале ноября советские войска вплотную приблизились к Никополю, центру добычи марганцевой руды. С этим связан один эпизод, в котором Гитлер выступил в не менее странном свете, чем Геринг, приказывавший генералу истребительной авиации говорить заведомую неправду. В начале ноября 1943 г. раздался звонок начальника Генерального штаба Цейтцлера. Очень взволнованно он сообщил мне, что у него только что был очень острый спор с Гитлером -- тот настаивал на сосредоточении под Никополем всех находящихся на том отрезке фронта дивизий. Без марганца, очень возбужденно доказывал Гитлер, война будет в самое ближайшее время проиграна! Шпееру не позднее, чем через три месяца придется остановить производство, потому что у него нет запасов (13). Цейтцлер настоятельно просил о помощи. Вместо концентрации войск уместнее было бы начинать их отвод, если мы не хотим получить новый Сталинград. Немедленно после этого разговора я связался со своими специалистами по металлургии, Рехлингом и Роландом, для выяснения положения вещей с марганцем. Спору нет, марганец -- одна из важнейших добавок при варке стали, но после звонка Цейтцлера уже было вполне ясно, что "так или эдак" марганцевые шахты на юге России для нас потеряны. Мои консультации со специалистами дали потрясающе положительный результат. 11 ноября я направил телеграммы Гитлеру и Цейтцлеру: "При сохранении теперешней технологии запасов марганца в пределах Рейха хватит на двенадцать месяцев. Имперское объединение металлургических заводов гарантирует, что в случае утраты Никополя и при соответствующих изменениях технологического процесса запасов марганца достаточно на восемнадцать месяцев, при этом не наступит критического исчерпания резервов других легирующих добавок" (14). Тогда же я установил, что и при оставлении расположенного поблизости Кривого Рога, который Гитлер намеревался удержать ценой крупного оборонительного сражения, производство стали в Германии не понесет какого-либо урона. Когда через два дня я прибыл в ставку, Гитлер, находившийся в отвратительном состоянии духа, набросился на меня с дотоле непривычной резкостью: "Как Вам могло прийти в голову направить записку о положении с марганцем начальнику Генерального штаба?" Я-то рассчитывал застать Гитлера успокоенным и от растерянности только выдавил: "Но, мой фюрер, это же отличный результат!" Гитлер, однако, не стал вдаваться в суть дела. "Вы не должны направлять начальнику Генерального штаба каких-либо бумаг! Если Вам что-либо нужно, то потрудитесь обращаться ко мне! По Вашей милости я попал в невыносимое положение. Я только что приказал сосредоточить для обороны Никополя все наличные силы. Наконец-то у меня был повод, который заставил бы группу армий действительно воевать! И тут появляется Цейтйлер с Вашей докладной. И я оказываюсь лжецом! Если мы потеряем Никополь, то по Вашей вине. Я запрещаю Вам раз и навсегда, -- уже просто орал он, -- направлять какие бы то ни было записки любым другим лицам. Понятно? Я запрещаю!" И все же моя памятная записка возымела действие. Гитлер вскоре перестал настаивать на битве из-за марганцевых шахт. А так как советский нажим на этом участке фронта ослаб, то Никополь мы потеряли только 18 февраля 1944 г. Во второй памятной записке, переданной мной в тот же день Гитлеру, содержались результаты подсчета наших запасов всех легирующих материалов. Формулировкой, что "здесь не учитываются поставки с Балкан, из Турции, из Никополя, Финляндии и Северной Норвегии", я хотел осторожно намекнуть, что потеря этих источников представляется мне вероятной. Результаты исследования были сведены в таблице: Марганец Никель Хром Вольфрам Молибден Кремний Запасы в Рейхе 140000т 6000т 21000т 1330т 425т 17900т Внутренние поставки 8100т 190т -- -- 15,5т 4200т Расход 15500т 750т 160т 69,5т 7000т Обеспеченность на... месяцев 19 10 5,6 10,6 7,8 6,4 Памятная записка обобщала эту таблицу следующим комментарием: "Наименьшие запасы мы имеем по хрому. Особенно отрицательно то обстоятельство, что без хрома высокоразвитая военная промышленность не может функционировать. Если отпадут Балканы и Турция, то потребности в хроме могут быть удовлетворены только на протяжении 5,6 месяцев. Это означает после израсходования его запасов в отливках, могущих продлить производство еще на два месяца, постепенную остановку производства важнейших видов вооружений, т.е. всех видов самолетов, танков, автомашин, противотанковых снарядов, подводных лодок, почти всех артиллерийских орудий, еще примерно через три месяца сверх сказанного срока, так как к этому времени будут полностью исчерпаны резервы, скрытые в системе доставки" (15). Это означало ни мало, ни много, что через десять месяцев после потери Балкан война будет закончена. Гитлер, не проронив ни слова, выслушал мой доклад, из которого вытекало, что не Никополь, а Балканы предрешат исход войны. Затем он, расстроенный, просто отвернулся. Он переключился на моего сотрудника Заура, чтобы обсудить с ним новую программу выпуска танков. До лета 1943 г. Гитлер в начале каждого месяца звонил мне, чтобы по телефону получить самые свежие данные о выпуске военной продукции, которые он тут же вносил в заготовленные списки. Я называл цифры в заранее согласованном порядке, и Гитлер по обыкновению поощрял меня восклицаниями: "Отлично! Просто чудесно! В самом деле 110 "тигров"? Это больше, чем Вы обещали... А сколько "тигров" Вы думаете осилить в следующем месяце? Сейчас важен важдый танк". Нередко в заключение разговора он сообщал коротко о положении на фронте: "Сегодня мы взяли Харьков. И дальше пошло хорошо. Благодарю за информацию. Поклон Вашей супруге. Она в Оберзальцберге? Еще раз кланяюсь". В ответ на мою благодарность и приветственную формулу: "Хайль, майн фюрер!" он иногда отвечал: "Хайль, Шпеер". Эта формула означала своего рода награду, которую он очень редко использовал и только в общении с Герингом, Геббельсом или другими ветеранами и в которой можно было услышать легкую иорнию над официально установленным приветствием "Хайль, майн фюрер". В такие минуты я чувствовал себя вознагражденным за свою работу. Я совершенно не замечал привкус несколько снисходительной фамильярности. Хотя упоение прошлых лет, доверительность в частных отношениях уже остались далеко позади, хотя я давно уже не занимал своеобразное и особое положение Архитектора, хотя я был теперь всего лишь одним из многих в аппарате, слово Гитлера нисколько не утратило для меня своей магической силы. Если смотреть в суть, то ведь все интриги и все баталии за власть имели своей целью такое вот слово Гитлера или то, что стояло за ним. От него зависело положение любого из нас. Постепенно звонки прекратились, хотя я затрудняюсь сейчас назвать какой-то определенный момент. Во всяком случае, по-видимому, с осени 1943 г. Гитлер взял за правило связываться для получения ежемесячной информации с Зауром (16). Я не протестовал против этого, признавая за Гитлером право взять у меня обратно то, что он мне доверил. Но, поскольку Борман поддерживал как с Зауром, так и с Доршем, старыми членами партии, подчеркнуто добрые отношения, то я стал постепенно чувствовать себя в своем собственном министерстве довольно неуверенно. Я попробовал упрочить свою позицию тем, что каждому из десяти начальников управлений придал по одному заместителю из промышленности (17). Но как раз Дорш и Заур сумели не допустить этого для своих должностей. Когда же признаков того, что под руководством Дорша в министерстве сформировалась фронда стало более, чем достаточно, я произвел 21 декабря 1943 г. своего рода "государственный переворот", назначив на должности руководителей управления по кадрам и оргуправления (18) двух моих старых надежных коллег по временам моей работы в строительстве. Им я подчинил и до того самостоятельную "организацию Тодт". На следующий день я скинул тяжкое бремя уходящего 1943 г., с его многочисленными личными разочарованиями и интригами и отправился в самый удаленный и самый пустынный уголок подвластной нам Европы, в Северную Лапландию. Иначе, чем в 1941 г. и 1942 г., когда Гитлер запретил мне путешествие в Норвегию, Финляндию или в Россию по причине их рискованности и моей для него незаменимости, на этот раз согласие последовало немедленно. На рассвете мой новый самолет, четырехмоторный "кондор" производства заводов Фоккевульф, с особо вместительными дополнительными бензобаками и, соответственно, очень большой дальностью полета (19), взял курс на север. Со мной летели скрипач Зигфрид Боррис и любитель-фокусник, ставший после войны знаменитостью под именем Каланга; вместо того, чтобы самому произнести речи, я хотел доставить рождественское удовольствие солдатам и рабочим "организации Тодт" на севере. С высоты бреющего полета мы разглядывали озера Финляндии, предмет моих мечтаний в годы юности, по которым моя жена и я надеялись когда-нибудь попутешествовать со складной лодкой и палаткой. Вскоре после полудня мы приземлились в ранних сумерках этого северного края на заснеженном и обозначенном керосиновыми лампами, самом примитивном аэродроме недалеко от Рованиеми. Сразу же на следующий день мы отправились в открытой автомашине на север, покрыв расстояние в 600 километров до небольшого порта на побережье Ледовитого океана, Петсамо. Ландшафт напоминал своим однообразием вершины альпийских гор, но переливы освещения, со всеми полутонами -- от желтого к красному, вызванные движением скрытого за горизонтом солнца, были неправдоподобно прекрасны. В Петсамо мы провели несколько рождественских увеселительных мероприятий для рабочих, солдат и офицеров, за которыми последовали еще вечера и в ряде других населенных пунктов. Одну ночь мы провели в блочном домике генерала, командующего фронтом на Ледовитом океане с тем, чтобы посетить передовые базы на полуострове Рыбачий, нашем самом северном и самом малогостеприимном отрезке фронта, всего в восьмидесяти километрах от Мурманска. В бравшей за душу отрешенности рассеивался мутновато зеленый свет, наискось пробивавшийся через пелену тумана и снега, едва освещавший голый, без единого деревца, мертвый ландшафт. Мы медленно пробирались на лыжах, в сопровождении генерала Хенгля, на наши передовые позиции. Мне продемонстрировали стрельбу из нашей полковой 150-миллиметровой пушки по советскому блиндажу. Впервые в жизни я присутствовал на показательных стрельбах боевыми снарядами. До этого как-то мне продемонстрировали огонь одной из тяжелых батарей на мысе Грис-нес, и хотя командир в качестве цели назвал Дувр, позднее все же разъяснил, что на самом деле он отдал приказ палить просто в море. А здесь же при прямом попадании в воздух взлетели бревна русского блиндажа. И почти мгновенно стоявший около меня ефрейтор рухнул замертво -- советский снайпер попал ему в голову, точно в смотровую щель! Для меня все это было необычно, это была моя первая встреча с реальностью войны. Нашу полковую пушку я знал по демонстрации на полигоне и интересовала она меня тогда как некая техническая конструкция, а здесь я вдруг увидел, как этот инструмент, к которому относился чисто теоретически, уничтожает людей. Во время этой своего рода инспекционной поездки я со всех сторон, от солдат и офицеров, слышал жалобы на недостаточные поставки легкого вооружения для пехоты. Особенно ощущался недостаток в легких и удобных автоматах. Солдаты отчасти выходили из нужды с помощью советских трофеев. Упрек фронтовиков нужно было бы прямо адресовать Гитлеру. Пехотинец Первой мировой войны, он испытывал слабость к привычному карабину. Летом 1942 г. он отклонил наше предложение запустить в серию уже разработанный и опробованный автомат и настаивал, что ружье лучше отвечает задачам пехоты. Следствием его окопного опыта, как я теперь в этом убедился на практике, было то, что из-за его преклонения перед тяжелым вооружением танками мы подзапустили конструирование и производство оружия для пехоты. Немедленно после своего возвращения я постарался исправить это упущение. Наша программа вооружения для пехоты, готовая уже в начале января, опиралась на точные расчеты потребности в нем и требований к нему, представленных Генеральным штабом сухопутных сил и командующим резервной армией. Гитлер, сам себе главный эксперт по вооружению сухопутных войск, дал добро лишь полгода спустя. Но с этого времени он не упускал случая поставить нам в упрек, если намечалось отставание от программы. За три квартала мы добились значительного роста выпуска легкого вооружения, а по автоматическому оружию (автомат-карабин-44) даже двадцатикратного рывка при, естественно, минимальном исходном уровне (20). Такого скачка мы могли бы добиться двумя годами ранее, поскольку могли без особого труда задействовать мощности, не забитые производством тяжелого вооружения. На следующий день я осмотрел никелевый завод в Колосйокки, единственный наш поставщик никеля и, собственно, цель моего рождественского вояжа. Там громоздились горы неотправленной никелевой руды, тогда как наши транспортные средства в огромных количествах в тот момент были отвлечены на возведение электростанции с мощнейшим бетонным укрытием от бомбежек. По возвращении я перевел строительство электростанции в более низкую категорию срочности, и вывоз никелевой руды сразу же вырос. Посреди девственного леса, недалеко от озера Инар, вокруг мастерски сотворенного костра, который согревал и освещал одновременно, собрались лапландские и немецкие лесозаготовители, и Зигфрид Боррис открыл вечер знаменитой мелодией из партиты D-моль Баха. По окончании концерта мы устроили многочасовую лыжную прогулку до палаточного лагеря лапландцев. Но туристской идиллии при 30 градусах мороза, с полярным сиянием, не суждено было состояться: закрутил ветер, и обе половины палатки наполнились дымом. Я выбрался на свежий воздух и в три часа заснул в спальном мешке из оленьей шкуры. Утром я проснулся от острой боли в колене. Через несколько дней я был уже в ставке Гитлера. По подсказке Бормана он созвал большое совещание, на котором при участии всех основных министров должна была быть принята производственная программа на 1944 г., а Заукель собирался выступить со своими жалобами на меня. Накануне я предложил Гитлеру провести узкое совещание под председательством Ламмерса и обсудить на нем те разногласия, которые мы и могли только уладить. Едва я кончил, как Гитлер грубо, ледяным голосом ответил, что он не потерпит, чтобы участников совещания ставили бы под такое давление. Он не желает выслушивать согласованные за спиной мнения и принимать решения он будет сам. Натолкнувшись на такой отпор, я отправился с моими сотрудниками к Гиммлеру, у которого по моей просьбе уже находился генерал Кейтель (21). Я намеревался согласовать хотя бы с ними общую тактику, чтобы воспрепятствовать возобновлению заукелевских депортаций из оккупированных стран Запада. Кейтель как высший воинский начальник и Гиммлер как ответственный за полицейский контроль на всей занятой нами территории испытывали определенные опасения в виду возможного усиления партизанских движений. Они оба, как мы условились, заявят на совещании, что не располагают для новых мобилизационных акций Заукеля необходимыми исполнительными службами и что возобновление насильственной мобилизации ставит по угрозу порядок. При такой поддержке я рассчитывал окончательно покончить с депортациями и добиться более жестких мер для мобилизации наших собственных резервов, прежде всего -- для вовлечения немецких женщин в производство. Однако, по-видимому, Гитлер был подготовлен Борманом к обсуждению этого вопроса не хуже, чем Гиммлер и Кейтель -- мной. Уже во время приветствий он своей холодностью и нелюбезностью дал всем участникам совещания почувствовать, что он расстроен. Знавшие его почитали при таких симптомах за благо не поднимать неотложных вопросов, ибо результат был непредсказуем. В другой раз я оставил бы даже самые важные для меня вопросы спокойненько лежать в папке и ограничился бы вещами заведомо безобидными. Но от повестки дня заседания деваться было некуда. Уже в самом начале Гитлер запальчиво оборвал меня: "Я не позволю Вам, господин Шпеер, сделать очередную попытку предвосхитить итоги совещания. Я руковожу дискуссией, и я буду после нее принимать решения. А не Вы! Запомните это!" Гитлеру во гневе, в дурном расположении духа никто не мог перечить. Мои союзники, Кейтель и Гиммлер, теперь и не помышляли о том, чтобы высказать свое мнение. Наоборот, они дали Гитлеру заверения, что приложат все старания, чтобы поддержать программу Заукеля. Гитлер начал поочередный опрос присутствующих отраслевых министров о потребном им количестве рабочей силы, тщательно записывал называвшиеся ими цифры, сам суммировал их, а затем обратился к Заукелю (22): "Партайгеноссе Заукель, Вы в состоянии обеспечить в наступившем году доставку четырех миллионов рабочих? Да или нет?" Заукель принял самодовольный вид: "Конечно, мой фюрер, я Вам это обещаю! Вы можете быть уверенным, что я это выполню, но для этого у меня снова должны быть развязаны руки в занятых регионах". Какие-то мои возражения, что вполне реально большую часть этих миллионов мобилизовать в самой Германии и т.д. Гитлер резко пресек: "Кто отвечает за обеспечение рабочей силой: Вы или партайгеноссе Заукель?" Тоном, не допускавшим возражений, Гитлер приказал Кейтелю и Гиммлеру дать их аппаратам указания по более энергичному выполнению программы доставки рабочей силы. Кейтель только повторял: "Конечно, мой фюрер!" Гиммлер молчал, битва уже казалась совсем проигранной. Чтобы хоть что -- то спасти, я задал Заукелю вопрос, может ли он, независимо от мобилизации в западных странах, гарантировать также необходимое количество рабочих рук для закрытых предприятий. Он ответил хвастливо, что не видит тут трудностей. Тогда я попробовал зафиксировать приоритеты и добиться от Заукеля обещания, что только после покрытия потребностей секретных предприятий он займется доставкой заграничной рабочей силы. Заукель согласился на это, сделав успокоительный жест. Гитлер немедленно же включился: "Что еще Вам, господин Шпеер, нужно, коль скоро партайгеноссе Заукель Вам это обещает? Ваши тревоги относительно французской промышленности должны быть после этого удовлетворены!" Продолжение дискуссии могло пойти на пользу только Заукелю. Совещание закончилось. Гитлер несколько помягчел и обменялся с присутствующими несколькими доброжелательными словами, не исключая и меня. В последовавшие за этим совещанием месяцы ровно ничего не изменилось -- заукелевские транспорты уже никогда больше не поступали. Впрочем, это было лишь в малой мере связано с моими усилиями по расстройству его планов с использованием моих служб во Франции или военных властей (23). Их выполнение подрывалось общим падением авторитета оккупационных властей, их растущим нежеланием создавать себе дополнительные трудности, а также -- ширящимся движением маки. Итоги совещания имели только один результат, всецело касающийся меня лично. Манера обращения Гитлера со мной всем показала, что я в опале. А имя победителя в моем споре с Заукелем было Борман. С этих пор мы начали все чаще сталкиваться с поначалу замаскированными, а затем и открытыми нападками на моих сотрудников в промышленности. Все чаще мне приходилось защищать их в партканцелярии от политических подозрений и даже обращаться в службу безопасности СД (24). От забот не смогло меня отвлечь и последнее, очень пышное собрание "сливок" руководящего слоя Рейха. Это было галаторжество по случаю дня рождения Геринга, которое он устроил в своем Каринхалле. Мы все появились с дорогими подношениями, как этого новорожденный и ожидал: сигары из Голландии, золотые слитки с Балкан, ценные полотна и скульптуры. Геринг дал мне понять, что хотел бы получить мраморный бюст Гитлера работы Брекера. В библиотеке для обозрения знатными гостями был выставлен ломящийся от подарков стол. Геринг разложил здесь также и чертежи, выполненные его архитектором к славной дате: похожая на замок резиденция скоро должна была увеличиться более чем вдвое. В роскошном столовом помещении слуги в белых ливреях накрыли, с учетом общих обстоятельств, не слишком обильный стол. Как и во все прежние годы, но теперь уже в последний раз, речь в честь героя дня произнес Функ. Он превознес таланты, неординарные черты и благородство Геринга и поднял свой бокал за "одного из самых великих немцев". Возвышенные слова Функа гротескно контрастировали с истинным положением дел; на фоне приближающейся гибели Рейха разыгрывался какой-то сюрреальный пир. После ужина гости разошлись по просторным покоям Каринхалле. Мы с Мильхом углубились в вопрос, откуда бы могли взяться средства для всей этой роскоши. Незадолго до этого на имя Мильха прибыл вагон с товарами с итальянского черного рынка, присланный старым приятелем Геринга, знаменитым авиатором Первой мировой войны Лерцером. Предполагалось, что содержимое -- дамские чулки, мыло различных сортов и другие редкие вещи -- он, Мильх, продаст на черном рынке. Была приложена и табличка с ценами, видимо, для поддержания единого уровня цен черного рынка в масштабах всего Рейха и даже с подсчетом общей прибыли, которую Мильх мог бы получить. Мильх приказал распределить товары среди сотрудников своего министерства. Чуть позже до него дошли сведения, что несколько вагонов с такими же товарами были проданы для обогащения Геринга. А еще чуть позже начальник интендантской службы Имперского министерства воздушных сообщений Плагеман, который и провернул для Геринга все эти гешефты, был выведен из подчинения Мильха и переподчинен непосредственно рейхсмаршалу. У меня был свой некоторый опыт с днями рождения Геринга. С тех пор, как я стал членом Прусского Государственного совета, мне причиталось 6 тыс. марок в год, но столь же регулярно я ежегодно получал и письмо, извещавшее меня, что значительная часть этой суммы удерживается для подарка от Государственного совета ко дню рождения Геринга. Моего согласия ни разу даже не спросили. Выслушав меня, Мильх рассказал, что подобным же образом дело организовано и в Министерстве воздушных сообщений: из фонда министра на счет Геринга к каждому дню рождения перечисляется крупная сумма, причем рейхсмаршал сам извещает, какую картину он хотел бы на нее приобрести. Нам обоим было ясно, что из этих источников может быть покрыта все же лишь небольшая часть его невероятно широкого образа жизни. Мы только не знали, кто же из мира крупной промышленности делает столь щедрые пожертвования. Отдельные такие источники случалось обнаруживать и мне, и Мильху по каким -- то телефонным распоряжениям Геринга или по его жалобам на наших подчиненных, недостаточно бережно обошедшихся с кем-либо из его фаворитов. Мои свежие впечатления от Лапландии и встреч там -- можно ли вообразить себе более резкий контраст с окружавшей нас тепличной атмосферой этого продажного и призрачного мира? Да и неопределенность моих отношений с Гитлером донимала меня гораздо сильнее, чем я это тогда готов был признать. Непрерывное, без всякого отдыха, почти двухлетнее напряжение дало теперь о себе знать. В свои 38 лет я физически был на грани истощения. Боль в колене не покидала меня почти никогда. Все резервы были исчерпаны. Или все это было бегством? 18 января 1944 г. меня положили в больницу. Ч А С Т Ь Т Р Е Т Ь Я Глава 23 Болезнь Профессор Гебхардт, группенфюрер СС и известнейший в европейском спортивном мире специалист по болезням коленного сустава (1), возглавлял больницу Красного Креста в Хоэнлихене, примерно в ста километрах к северу от Берлина, расположившуюся прямо в лесу на берегу озера. Не подозревая того, я попал в руки врача, бывшего одним из немногих личных друзей Гитлера, с которым он был на ты. Свыше двух месяцев провел я в несколько отстоящем от главного корпуса частном доме, в очень скромно обставленной больничной палате. Остальные помещения были заняты моими секретаршами, установлена прямая связь с министерством, так как я собирался выполнять свои служебные обязанности. Заболевание министра в третьем Рейхе было связано с проблемами, не учитывать которые было нельзя. Уж слишком часто отстранение того или иного влиятельного лица Гитлер объяснял его нездоровьем. Поэтому в политических кругах сразу же настораживались, услышав о болезни кого-либо из близких сотрудников Гитлера. А так как я и в самом деле заболел, казалось разумным оставаться по возможности активным. Я просто и не мог выпустить свой аппарат из рук, потому что у меня, как и у Гитлера, не было подходящего заместителя. Несмотря на все старания моего окружения оградить мой покой, обсуждения, переговоры по телефону и диктовка распоряжений и прочих бумаг нередко заканчивалась к полуночи. Так только-только прибыл я в больницу, как раздался возмущенный звонок от недавно назначенного нового управляющего отдела кадров Бора: в его служебном помещении стоит запертый на замок шкаф, который по распоряжению Дорша должен немедленно быть отправлен в главное управление "Организации Тодта". Я приказал, чтобы шкаф оставался стоять на своем месте. Через несколько дней, как докладывал мне теперь Бор, появился представитель берлинского руководства гау в сопровождении нескольких носильщиков с заданием забрать шкаф, поскольку он вместе с его содержимым является собственностью партии. Бор не знал, как выйти из положения. Только связавшись по телефону с одним из ближайших сотрудников Геббельса, Науманом, удалось эту операцию несколько отсрочить. Шкаф был опечатан партийными чиновниками, правда, всего лишь его дверца. Я тут же дал указание отвинтить заднюю стенку. Уже на следующий день Бор появился у меня с толстой стопой фотокопий. Это были досье на моих старых сотрудников, в большинстве своем самого негативного характера. Самым частым было обвинение во враждебном партии поведении, в ряде случаев "компромат" завершался требованием установления над подозреваемым наблюдения со стороны гестапо. Из этих же бумаг я узнал, что у партии в министерстве есть свое доверенное лицо -- Ксавер Дорш. Сам факт ошарашил меня куда менее, чем выбор лица. С осени я хотел повысить в должности одного из сотрудников, но он был не угоден клике, сформировавшейся в министерстве; у моего начальника отдела кадров постоянно находились всякого рода отговорки, пока я его сам не заставил написать соответствующее представление. Незадолго до моего заболевания я получил от Бормана очень недружелюбный, даже резкий отказ. И вот теперь мы среди бумаг этого секретного шкафа обнаружили проект этого письма, составленного по инициативе и под диктовку, как выяснилось, Дорша и бывшего начальника управления кадров Хааземана. Борман полностью заимствовал текст своего ответа мне отсюда. (2) Прямо с постели я связался по телефону с Геббельсом, в ведении которого, как гауляйтера Берлина, находились и партуполномоченные в министерствах. Без всяких колебаний он согласился с тем, чтобы отныне эти функции выполнял бы мой старый сотрудник Фрэнк: "Положение, и в самом деле, невозможное -- идет какое-то параллельное управление. Все министры сейчас члены партии. И мы ему либо доверяем, либо он должен оставить свой пост!" Мне все же так и осталось навсегда неизвестным, кто же были доверенные лица гестапо в моем ведомстве. Еще сложнее обстояло дело с моими усилиями удержать свои позиции во время болезни. Мне пришлось просить Клопфера, статс-секретаря Бормана, как-то приструнить партийные инстанции, прежде всего я ходатайствовал не чинить трудностей промышленникам. Сразу же после моего заболевания советник партаппарата гау Берлина по вопросам экономики стал забирать в свои руки функции, которые прямо затрагивали самую сердцевину моей работы. Я обратился с призывом к Функу и его сотруднику Олендорфу, недавно перешедшему к нему от Гиммлера, занять более открытую позицию к "самоответственности промышленности" и поддержать меня в конфликте с бормановским советником по вопросам экономики. Не преминул воспользоваться моим отсутствием и Заукель, чтобы в специальном "имперском призыве побудить производителей вооружений к полной самоотдаче". Столкнувшись с этими происками моих недоброжелателей, старавшихся повернуть против меня мое отсутствие, я обратился с письмом к Гитлеру, в котором изложил свою обеспокоенность и просил о помощи. Двадцать три машинописных страницы за четыре дня -- несомненное свидетельство охватившей меня тревоги. Я пожаловался на притязания Заукеля, использовавшего бормановского советника по вопросам экономики, и просил подтвердить, что за мной сохраняются безусловные властные полномочия во всех вопросах и задачах в пределах моей компетенции. В сущности, мои требования повторяли именно то, чего я безуспешно пытался, к возмущению гауляйтеров, самыми энергичными словами добиться на заседании в Познани. Далее я писал, что планомерное руководство всем производством возможно только в том случае, если "на мне замыкаются самые разнообразные ведомства и инстанции, которые дают руководству предприятий советы и указания, делают выговоры, прибегают к наказаниям". (3) Спустя четыре дня я снова писал Гитлеру, причем -- с откровенностью, которая, собственно, уже не отвечала характеру наших отношений, я информировал его о министерской камарилье, которая за моей спиной саботирует отдаваемые мною распоряжения; меня вводят в заблуждение, определенный круг бывших сотрудников Тодта во главе с Доршем просто предает меня. Поэтому я вынужден заменить Дорша человеком, который пользовался бы моим доверием. (4) Вне всякого сомнения, именно это мое письмо, в котором я ставил Гитлера в известность, без предварительного личного зондажа, о смещении одного из тех, кому он оказывал свое покровительство, было особенно не умно. Я нарушал неписанное правило режима, согласно которому всех вопросов кадровых перемен следовало касаться в разговоре с Гитлером, в особо подходящий момент и очень умело. А я напрямую выложил ему обвинения ответственному сотруднику в нарушении лояльности и недостойных личных качествах. А то, что я кроме всего прочего, направил копию письма и Борману, могло быть истолковано только как глупость или открытый вызов. Я отметал тем самым весь опыт изощренного тактика из гитлеровского окружения, прямо-таки пропитанного интриганством. В основе своей мой шаг, по-видимому, имел определенный протест, к которому меня привело мое изолированное положение. Болезнь слишком отдалила меня от всесильного Олимпа власти Гитлера. На все мои инициативы, требования и жалобы он не реагировал ни негативно, ни позитивно -- я обращался в пустоту, он просто не отвечал. Уже не могло быть и речи обо мне как министре-любимце или даже как о возможном его наследнике: нашептывания Бормана и несколько недель болезни исключили меня из его круга. Какую-то роль сыграла в этом и отмеченная многими особенность Гитлера просто списывать человека, который на продолжительное время исчезал из его поля зрения. Если исчезнувший возникал снова, то картина могла опять измениться. Во время болезни я вполне усвоил этот урок, меня огорчавший и по-человечески отдалявший от Гитлера. Я ни возмущался своим новым положением, ни отчаивался. Ослабленный болезнью, я чувствовал только усталость и подавленность. Окольными путями до меня, наконец, дошло, что Гитлер не пожелал отказываться от Дорша, своего старого товарища по партии с 20-х годов. Как раз в эти недели он почти демонстративно отличил его несколькими очень доверительными по тону беседами и тем самым укрепил его позиции против меня. Геринг, Борман и Гиммлер уловили эти смещения акцентов и сумели использовать их, чтобы окончательно подорвать мой авторитет министра. Конечно, каждый по отдельности, каждый -- по своим мотивам и, вероятно, без согласования друг с другом. О смещении Дорша нечего было теперь и думать. Двадцать дней я с загипсованной ногой лежал неподвижно на спине, у меня было достаточно времени для погружения в обиды и разочарования. Когда мне впервые было позволено встать, через несколько часов у меня начались сильные боли в спине и грудной клетке, а кровавые отхаркивания указывали на эмболию легких. Профессор Гебхардт, однако, поставил диагноз ревматизма мышц, назначил мне растирание груди пчелиным ядом и прописал для приема внутрь сульфанамид, хинин и болеутоляющие. (5) Еще через два дня у меня был второй, очень острый приступ. Состояние мое становилось опасным, но Гебхардт настаивал на диагнозе мышечного ревматизма. Моя встревоженная жена вызвала д-ра Брандта, который той же ночью направил в Хоэнлихен берлинского университетского терапевта и сотрудника Зауэрбруха профессора Фридриха Коха. Брандт, личный врач Гитлера и "уполномоченный по вопросам здравоохранения и санитарии", возложил на Коха полную личную ответственность за мое лечение и запретил профессору Гебхардту принимать какие-либо медицинские решения. Профессору Коху была отведена одна из ближних комнат, и ему было вменено в обязанность не покидать меня ни днем, ни ночью. (6) Трое суток состояние мое, как записал доктор Кох в своем отчете, было "определенно опасным. Сильно затрудненное дыхание, интенсивная синюшность, значительное учащение пульса, повышенная температура, мучительный кашель, доли и отхаркивания с кровью. Картина болезни дает повод для единственного диагноза -- инфаркт". Врачи начали подготавливать мою жену к наихудшему исходу. В полном противоречии с врачебным заключением это пограничное состояние дало мне почти что эйфорическое ощущение счастья: небольшая комната вырастала в великолепный зал, простенький деревянный шкаф, уже три недели мозолвший мне глаза, становился настоящим произведением искусства -- с богатой резьбой, инкрустацией из благородных сортов дерева; я чувствовал себя веселым и бодрым, как редко бывает в жизни. Уже когда я выздоравливал, мой друг Роберт Франк пересказал мне один ночной, очень доверительный разговор с профессором Кохом. Рассказанное им было авантюрно: на пике угрожающего моего состояния Гебхардт потребовал от него проведения некоей процедуры, которая, по мнению терапевта, могла бы стоить мне жизни. Он, профессор Кох, поначалу просто не понял, чего от него хотят, а затем решительно воспротивился этой процедуре. Тогда Гебхардт дал задний ход и заявил, что он просто хотел его проверить. Франк заклинал меня ничего не предпринимать, потому что профессор Кох не без оснований опасается оказаться в концентрационном лагере, да и у него самого наверняка возникнут серьезные проблемы с гестапо. Мне ничего не оставалось, как молчать, потому что даже Гитлеру я не мог довериться. Его реакцию легко можно было предвидеть: в припадке ярости он бы заявил, что все это немыслимо, тут же нажал бы кнопку звонка, вызвал Бормана и приказал бы арестовать клеветников Гиммлера. Тогда мне эта история совсем не показалась сюжетом, заимствованным из бульварного романа, как это может показаться сегодня. И в партийных кругах Гиммлер имел репутацию жестокого, холодного и неумолимо последовательного человека. С ним никто не отваживался серьезно ссориться. А ведь случай-то был более чем удобный: я не перенес бы ни малейшего осложнения, так что и подозрений не могло возникнуть. Этот эпизод -- прямо из легенды о схватках диадохов, он свидетельствовал, что позиции мои хотя и подорваны, но все еще кое для кого влиятельны и что за этой неудачей в ход будут пущены и другие интриги. Уже только во время заключения в Шпандау Функ подробно рассказал мне об одном случае, о котором в 1944 г. он отважился только слегка намекнуть. Примерно осенью 1943 г. в штабе армии СС Зеппа Дитриха шла сильная попойка, в которой принимал участие и Хорст Вальтер, давний адъютант и приятель Функа, а в то время адъютант Дитриха. И вот в этом кругу руководства СС Гебхардт заявил, что, по мнению Гиммлера, Шпеер представляет собой опасность и ему нужно исчезнуть. Мои старания по возможности добиться перевода из этой больницы, где мне стало совсем не по себе, стали очень настойчивыми, хотя мое самочувствие, вероятно, говорило против этого. 19 февраля я предпринял самые срочные шаги, чтобы подыскать себе новое пристанище. Гебхардт воспротивился, приведя ряд медицинских аргументов. Но и когда я в начале марта уже встал с постели, он продолжал возражать против моего перевода. И только дней через десять, когда во время налета американского 8-го воздушного флота сильно пострадало главное здание больницы, он заметил, что бомбардировка, вероятно, предназначалась мне. За ночь его мнение о моей транспортабельности полностью изменилось. 17 марта я смог, наконец, покинуть это унылое место. Уже под самый конец войны я спрашивал Коха, что же такое тогда произошло. Но и на этот раз он ограничился только подтверждением того, что из-за моего лечения у него был тяжелый спор с Гебхардтом и что тот тогда дал ему понять, что он, Кох, не просто врач, а "политический врач". И добавил, что Гебхардт старался задержать меня по возможности дольше в своей клинике. (7) 23 февраля 1944 г. меня навестил Мильх. Американские 8-й и 15-й воздушные флоты сосредоточили свои налеты на авиационных предприятиях. В ближайшие месяцы выпуск самолетов мог, по его мнению, составить не более трети уровня от предыдущих месяцев. Мильх привез с собой письменное обоснование для образования по примеру т.н. Рурского штаба, весьма успешно занимавшегося восстановительными работами в Рурской области, "Истребительного штаба", чтобы совместными усилиями обоих министерств справиться с проблемами вооружений для авиации. Разумнее, наверное, было бы в этой ситуации дать уклончивый ответ. Но мне хотелось сделать все возможное, чтобы помочь в нужде ВВС, и я дал согласие. Нам обоим, Мильху и мне, было ясно, что создание такого штаба будет первым шагом к слиянию производства вооружений и самих министерств и для остававшегося последнего рода войск вермахта. Лежа в постели, я первым делом позвонил Герингу, который отказался подписываться под нашей инициативой. Я не согласился с возражением Геринга, что тем самым я залезаю в сферу его компетенции. Я связался с Гитлером, которому идея понравилась, но который сразу же стал холоден и уклончив, как только я назвал возможную кандидатуру руководителя штаба -- гауляйтера Ханке. "Я сделал большую ошибку, когда отдал Заукеля для руководства трудовыми ресурсами, -- обосновывал он свою позицию. -- По своему рангу гауляйтера он должен принимать только окончательные решения, а тут ему приходится вести долгие переговоры, идти на компромиссы. Никогда я не дам больше ни одного гауляйтера для подобных задач". Гитлер постепенно накалялся: "Пример Заукеля с точки зрения всех гауляйтеров наносит ущерб самому рангу. Эту задачу возьмет на себя Заур!" Гитлер резко оборвал разговор. Это было его второе вмешательство за краткий промежуток времени в мою кадровую политику. Голос Гитлера оставался в продолжение всего разговора холодным и нелюбезным. А может быть, он был расстроен чем-то другим. Но поскольку и Мильх отдавал предпочтение ставшему за время моей болезни еще более влиятельным Зауру, я без всякой предвзятости согласился с приказом Гитлера. По многолетним наблюдениям я научился улавливать различие, делавшееся Гитлером в том случае, если его адъютант Шауб напоминал ему о дне рождения или заболевании кого-либо из многочисленных его знакомых. В одних случаях он коротко бросал: "Цветы и письмо". Это означало представление ему на подпись стандартного по тексту поздравления, выбор цветов отдавался на усмотрение адъютанта. Поощрением в этом варианте могло быть собственноручное добавление в несколько слов. В тех же случаях, которые казались особенно близкими его сердцу, он приказывал Шаубу принести лист специальной бумаги и ручку и сам писал несколько строчек, иногда давая указание, какие цветы должны быть посланы. Однажды и я попал в число особо отмеченных, наряду с оперными дивами и певцами. Поэтому, когда после нынешнего опасного для жизни кризиса я получил от него вазу с цветами и письмо со стандартным машинописным текстом, мне стало ясно, что хотя я и остаюсь одним из наиболее важных министров его правительства, но по неписаной табели о рангах я скатился на самую нижнюю ступеньку. Будучи больным, я придал этому большее эмоциональное значение, чем это было позволительно. Да ведь Гитлер все же раза два-три звонил, чтобы осведомиться о моем здоровье, причем вину за мою болезнь он сваливал на меня же: "И зачем это Вам понадобилось -- кататься там, на севере, на лыжах? Я всегда говорил, что это чистое безумие -- с длинными досками на ногах! Бросьте -- ка их поскорее в огонб", -- добавлял он всякий раз с натужной шуткой. Терапевт профессор Кох считал, что высокогорный воздух Зальцбурга не полезен для моего легкого. В парке дворца Клессхайм, ныне доме для гостей Гитлера под Зальцбургом, князья церкви, архиепископы, построили совершенно очаровательный, богато изукрашенный павильон в форме трилистника, Клееблатт (архитектор Фишер фон Эрлах). 18 марта свежеотреставрированный миниатюрный замок был отведен для моего пребывания, поскольку в большом дворцовом помещении в эти дни остановился "имперский регент" Хорти, прибывший для переговоров. Через сутки эти переговоры привели к тому, что Гитлер ввел войска в Венгрию -- его последнее вторжение в чужую страну. Уже в день моего прибытия ко мне во время перерыва в переговорах заглянул Гитлер. Я не видел его два с половиной месяца и впервые за все годы нашего знакомства вдруг заметил его непропорционально широкий нос и сероватый цвет кожи, вообще мне лицо его показалось отталкивающим -- первый симптом того, что я стал отдаляться от него и видеть его без всякого приукрашивания. Почти целый квартал я был вне его личного воздействия, весь в своих болезнях и переживаниях в связи с моим задвижением. Впервые за годы упоения и лихорадочной деятельности я мог поразмышлять о всем пути, проделанном мной вместе с этим человеком. Прежде достаточно было нескольких его слов, какого-то жеста, чтобы с меня слетала всякая усталость и пробуждалась новая энергия. Теперь же, несмотря на сердечность тона, я и после его ухода чувствовал себя утомленным и опустошенным. Единственное, о чем я мечтал -- по возможности скорее оказаться вместе с женой и детьми в Меране, провести тем несколько недель, восстановить силы. Но я не знал только -- для чего? Потому что цели у меня теперь не было. Но тут, во время пятидневного пребывания в Клессхайме, во мне снова взыграло стремление к самоутверждению: я остро почувствовал, что с помощью наговоров и злопыхательства сделано все, чтобы меня окончательно сбросить со счетов. На следующий день меня с днем рождения по телефону поздравил Геринг. Я, несколько преувеличивая, сообщил ему о своем вполне приличном самочувствии, он заявил мне, отнюдь не с соболезнованием, а как-то особенно радостно: "Но послушайте, это же совсем не так! Профессор Гебхардт собщил мне вчера, что у Вас серьезная болезнь сердца. И без шансов на существенное улучшение, именно так он сказал. Может быть, Вы просто этого не знаете". Прощаясь, не пожалев хвалебных слов о всем мной сделанном, он недвусмысленно намекнул на мой предстоящий отход от дел. На это я ответил, что рентген и кардиографическое обследование не выявили заболевания (8). Геринг возразил: да Вас просто неверно информируют и проигнорировал мои объяснения. Конечно, Гебхардт ввел его в заблуждение. Да и Гитлер с озабоченным видом заявил в узком кругу, где присутствовала моя жена: "Шпеера больше нет!" У него был разговор с Гебхардтом, отозвавшемся обо мне как о развалине. Возможно, он в тот момент вспомнил наши общие архитектурные мечтания, которые мне уже из-за болезни сердца никогда не осуществить, возможно, подумал он и о безвременном уходе своего первого архитектора, профессора Трооста, -- во всяком случае, он в тот же день снова навестил Клессхайм, чтобы преподнести мне огромный букет цветов, который нес за ним слуга -- жест для него в высшей мере необычный. Еще через несколько часов по его поручению раздался звонок от Гиммлера, официально уведомившего меня, что по указанию Гитлера Гебхардт как группенфюрер СС берет на себя ответственность за мою безопасность, а как врач -- за мое здоровье. Тем самым у меня был отнят мой терапевт, а для моей охраны прибыла группа СС, подчинявшаяся Гебхардту (9). 23 марта у меня снова появился Гитлер, как если бы почувствовал во время первого визита отчуждение от него, которое у меня наступило за время болезни. И на самом деле, несмотря на оказанные мне в эти дни знаки былого сердечного внимания, мое отношение к Гитлеру в чем-то изменилось. Я еще долго переживал, что только, по-видимому, это свидание пробудило в нем воспоминание о том, что когда-то я был ему близок, тогда как мои достижения и как архитектора, и как министра оказались малосущественными для преодоления многонедельного расставания. Естественно, я отдавал себе отчет в том, что человек, который так сильно перегружен, как Гитлер, неся на своих плечах огромное бремя, имеет право на то, чтобы не очень-то обращать внимание на сотрудников вне круга повседневного служебного общения. Но все его поведение предыдущих недель наглядно показало мне, как я немного значу в его свите, насколько он был далек от того, чтобы основывать свои решения на разумном и компетентном подходе. Возможно потому, что он почувствовал мою холодность, а возможно, и мне в утешение он пожаловался и на свое неважное самочувствие. Есть симптомы, что он довольно скоро может потерять зрение. Мою реплику, что профессор Брандт даст ему информацию о приличном состоянии моего сердца, он выслушал молча. На высоком холме над Мераном расположен замок Гойан. Здесь я провел шесть самых лучших недель за все свое министерское время, единственные -- вместе с семьей. Гебхардт снял квартиру далеко внизу, в долине, и почти не использовал предоставленные административные права для вмешательства в мои контакты с внешним миром и встречи. В дни моего пребывания в Меране Геринг, переживавший прилив необычной активности, привлек моих обоих сотрудников, Дорша и Заура, к совещаниям у Гитлера. Со мной он не только не посоветовался, но даже и не поставил об этом в известность. Совершенно очевидно, что после многочисленных неудач последних лет он захотел воспользоваться удобным случаем, чтобы снова укрепить свои позиции второго, после Гитлера, человека. И в этих целях он приподнимал, разумеется, за мой счет, обоих моих сотрудников, которые как соперники представлялись ему совершенно безопасными. Кроме того, он распространил слух, что моя отставка -- дело чуть ли не решенное, и как раз в эти же недели запросил отзыв гауляйтера Верхнедунайской гау Айгрубера об отношении партии к генеральному директору Мейндлю, с которым был связан дружескими узами. Свой запрос он обосновал своим намерением предложить Гитлеру кандидатуру Мейндля в качестве моего преемника (10). Но тотчас же заявил о своих амбициях и Лей, и без того перегруженный многочисленными постами Имперский оргляйтер партии: если Шпеер уйдет, то он -- хотя его об этом никто не просил -- взвалит на себя и эту работу: уж как-нибудь справится! Борман и Гиммлер попытались тем временем скомпрометировать в глазах Гитлера всякого рода наветами моих остальных руководящих работников, начальников отделов. Только окольными путями (Гитлер не считал необходимым поставить меня в известность) до меня дошло известие, что по отношению к трем из них: Либелю, Вэгелю и Шиберу, Гитлер был настолько резок, что следует ожидать их скорого снятия. Видно было, что достаточно было нескольких недель, чтобы из памяти Гитлера улетучились воспоминания о днях в Клессхайме. Помимо Фромма, Цейтцлера, Гудериана, Мильха и Деница, только один министр экономики Функ из высшего руководящего круга Рейха оказался в числе тех, кто проявил ко мне за время моей болезни внимание. Уже на протяжении нескольких месяцев Гитлер, ища спасения от бомбовых ударов, требовал перевода промышленных предприятий в пещеры и в подземные бетонированные цеха. Я ему на это возражал: бомбардировщики нельзя победить бетоном. Потому что, имей мы даже в нашем распоряжении не один год, все равно было бы невозможно разместить всю военную промышленность под землей или укрыть бетоном. А кроме того -- и в этом наше счастье -- противник наносит удары как бы по разветвленной дельте нашей промышленности вооружений, этой реки со многими притоками. Усиленным прикрытием этой дельты мы его только подтолкнем к еще более массированным бомбардировкам там, где промышленный поток стекает по узкому и глубокому руслу. Я имел в виду химию, угледобычу, энергоснабжение и многие другие отрасли, которые стали для меня сплошным ночным кошмаром. Совершенно бесспорно, что Англия и Америка были вполне в состоянии уже в тот момент, т.е. в начале 1944 г., в течение самого короткого времени полностью парализовать одну из этих опор всей индустрии и лишить всякого смысла дальнейшие усилия по прикрытию производства. 14 апреля Геринг овладел инициативой и пригласил Дорша к себе. Он, Геринг, многозначительно завел он речь, может себе представить только одну организацию, способную выполнить ответственное задание фюрера -- строительство серий особо крупных бункеров. Дорш ответил, что возведение подобных сооружений на территории Рейха, собственно, не входит в задачи этой организации, ведущей строительство на оккупированных территориях. Но если есть необходимость, он может немедленно показать проект такого бункера, хотя и спроектированного для Франции. В тот же вечер Дорш был вызван к Гитлеру: "Я впредь буду лично следить за тем, чтобы отныне такие крупные объекты на территории Рейха строились бы только Вами". На следующий день Дорш смог предложить несколько подходящих для размещения подобных объектов мест, а также изложить свои организационные и технические соображения по обеспечению шести гигантских бункеров, каждый площадью в 100 тыс. кв. метров. В ноябре 1944 г. по заверениям Дорша они все будут готовы (11). Гитлер тут же издал одну из тех спонтанных директив, которых все так боялись. В соответствии с ней он подчинил Дорша непосредственно себе и присвоил этому строительству самую высокую степень приоритетности, так что Дорш получил право вмешиваться по своему усмотрению в абсолютно любую стройку. Нетрудно было предсказать, что эти шесть гигантских бункеров не могут быть построены за полгода, более того, что их никогда не удастся ввести в строй. Несложно было распознать правду, уж если ложь была настолько примитивна. До сих пор Гитлер считал излишним извещать меня о всех предпринятых им шагах, которыми он быстро ликвидировал мои полномочия. Естественно, мое уязвленное самолюбие, пережитое оскорбление наложили свой отпечаток на письмо, которое я 19 апреля написал ему и в котором открыто выражал сомнения в правильности принятых решений. Это письмо открыло целый ряд писем и памятных записок, в которых под покровом выяснения деловых вопросов шел процесс становления самосознания, высвобождения способности самостоятельного мышления, долгие годы изуродованной, смятенной демонической волей Гитлера. Приниматься за строительство столь крупных сооружений в настоящее время, писал я в этом письме, -- самообман, потому что "при всех усилиях едва ли возможно обеспечить даже самые примитивные предпосылки для размещения немецкого трудового населения, иностранной рабочей силы и одновременно -- для восстановления наших военных предприятий. Для меня сегодня не вопрос выбора -- приниматься ли за долгосрочные объекты..., напротив, я должен все время закрывать еще не законченные строительством заводы военного производства, чтобы сохранить минимально необходимые условия для поддержания немецкого производства вооружений". Изложение различий в подходах я завершил упреком Гитлеру в том, что он ведет себя некорректно: "Еще в бытность мою Вашим строителем я всегда следовал принципу предоставления моим сотрудникам самостоятельности в их работе. Этот принцип, правда, приводил меня к тяжким разочарованиям, потому что не всякий выдерживает испытание известностью, и кое-кто, добившись... немалого признания, предал меня". Гитлер мог без труда понять, что я имел в виду Дорша. Не без некоторой назидательности я писал далее: "Но это никогда не заставит меня отойти от этого железного принципа. По моему мнению, это единственное, следуя чему, особенно на руководящих постах, можно править и созидать". Строительная отрасль и производство вооружений именно в данный момент представляют собой одно целое. Дорш мог бы и впредь нести ответственность за строительство на занятых территориях, в Германии же я хотел бы передать руководство в руки старого сотрудника Тодта Вилли Хенне. И оба они должны бы выполнять свои обязанности под общим руководством лояльного сотрудника Вальтера Бругмана (12). Гитлер отвел кандидатуру Бругмана, а через пять недель, 26 мая 1944 г., он погиб при довольно неясных обстоятельствах, как и мой предшественник Тодт, в авиационной катастрофе. Мое письмо было передано Гитлеру накануне его дня рождения моим старым сотрудником Фрэнком. В письме содержалась просьба об отставке, если Гитлер не может согласиться с моим общим подходом. Как мне стало известно из в данном случае самого надежного источника -- от старшей секретарши Гитлера Йоганны Вольф, Гитлер пришел в крайнее раздражение от моего письма и сказал: "Даже Шпееру полагается знать, что и для него существуют высшие государственные соображения". В подобном духе он уже высказался шестью неделями ранее, когда я распорядился временно приостановить строительные работы на возводимых по его личному указанию бомбоубежищах для высокопоставленной публики, поскольку возникла острая необходимость расчистных работ после одного особо тяжелого воздушного налета. По всей видимости, у него сложилось впечатление, что я собираюсь по своему усмотрению истолковывать его указания, во всяком случае, его раздражение нашло свой выход именно в этом обвинении. В тот раз он уполномочил Бормана со всей категоричностью, несмотря на мою болезнь, указать мне, что "приказы фюрера обязательны к исполнению каждым немцем, они ни при каких обстоятельствах не могут быть отменены или приостановлены или задерживаться с исполнением". Тогда же Гитлер пригрозил, что в в противном случае "повинный в этом государственный служащий за противодействие приказу фюрера арестовывается полицией и направляется в концентрационный лагерь" (13). Только-только я узнал, и снова окольными путями, о реакции Гитлера, как мне позвонил Геринг с Оберзальцберга. Ему известно о поданном мной прошении об отставке, и по высочайшему уполномочению он должен мне заявить, что только фюрер имеет исключительное право принимать решение, когда министру позволяется оставить службу. Напряженный разговор длился с полчаса, пока мы не пришли к компромиссному решению: "Вместо отставки продлевается мое лечение и, как министр, я незаметно исчезну из поля зрения". Геринг почти с восторгом согласился с такой формулировкой: "Отличный выход! Так и сделаем! И фюрер примет это!" Гитлер, всегда в щекотливых случаях старавшийся избегать конфронтации, не рискнул вызвать меня и сказать мне в лицо, что он после всего должен сделать соответствующие выводы и отправить меня в отпуск. По той же нерешительности он и через год, когда дошло до открытого разрыва, не попытался настоять на освобождении меня от моих обязанностей. Задним числом мне кажется, что, вероятно, была возможность подогреть неудовольствие Гитлера до такой степени, чтобы отставка стала неизбежной. Во всяком случае те, кто решил остаться в ближайшем окружении, делал это по своей воле. Как бы ни расценивать мои мотивы, во всяком случае, мне импонировала идея от всего отойти. Предвестников окончания войны я мог почти ежедневно вживе видеть на голубом южном небе, когда на нахально низком полете появлялись бомбардировщики американского 15-го флота со своих итальянских баз; перелетев над Альпами, они направлялись бомбить немецкие промышленные объекты. Ни одного нашего истребителя, ни одного выстрела зенитной артиллерии. Эта картина абсолютной беззащитности была красноречивее любых известий. Если до сих пор удавалось как-то компенсировать потери в вооружениях, оставляемых при отступлении, то теперь, пессимистически размышлял я, при такой массированной войне с воздуха все скоро придет к своему концу. Что могло быть более благоразумным, чем воспользоваться предложенным Герингом шансом и перед лицом неумолимо надвигавшейся катастрофы незаметно исчезнуть с руководящей должности? Мысль покинуть свой пост, чтобы прекращением работы ускорить конец Гитлера и режима, у меня, при всех несогласиях, все же не возникала, и при подобной ситуации, скорее всего, не пришла бы мне в голову и сегодня. Мои размышления о самоустранении были нарушены во второй половине 20 апреля появлением одного из наиболее близких мне сотрудников, Роланда. В мире промышленников уже прослышали о моем намерении уйти в отставку, и Роланд появился, чтобы отговорить меня от нее: "Вы не имеете права выдать промышленность, которая и по сей день идет за Вами, тем, кто придет Вам на смену. Можно себе представить, что это будут за типы! Для нашего будущего сейчас решающим является один пункт: как может после проигранной войны быть сохранена необходимая промышленная база. И для этого Вы должны оставаться на своем посту!" Насколько я помню, именно тогда перед моим внутренним взором впервые возникла картина "выжженной земли", когда Роланд заговорил об опасности того, что потерявшая от отчаяния голову правящая верхушка может приказать разрушать промышленный потенциал. Вот тогда, в тот день я впервые почувствовал, как во мне нарождается нечто, совершенно независимое от Гитлера, имеющее отношение исключительно к моей земле и моему народу: первое шевеление, еще очень расплывчатое и призрачное, ответственности. Уже через несколько часов, после полуночи, у меня собрались фельдмаршал Мильх, Заур и д-р Фрэнк. Они всю вторую половину дня потратили на дорогу от Оберзальцберга. Мильх должен был передать мне устное послание Гитлера; он просил передать мне, что он меня очень высоко ценит и что его отношение ко мне остается неизменным. Это звучало почти как объяснение в любви. Впрочем, спустя 23 года Мильх сказал мне, что он очень просил Гитлера подбодрить меня несколькими добрыми словами. Еще несколькими неделями ранее меня они бы тронули, я был бы счастлив, воспринял бы их как награду. Теперь же моя реакция была: "Нет, довольно, я сыт этим. Я ничего не делаю больше об этом слышать!" (14) Мильх, Заур и Фрэнк наседали на меня. Хотя поведение Гитлера я считал пошлым и неискренним, мне все же не захотелось обрывать свою министерскую деятельность, особенно после того, как Роланд заставил меня почувствовать и еще один вид ответственности. Только после нескольких часов переговоров я уступил с условием, что Дорш снова возвращается под мое начало и что вообще восстанавливается прежнее положение. По вопросу об огромных бункерах, впрочем, я уже склонен был сдаться: это уже не имело значения. На следующий день Гитлер подписал заготовленный мной ночью документ, шедший навстречу этому требованию: Дорш будет под моим руководством строить бункеры, отнесенные к категории высшей срочности (15). Через три дня, однако я понял, что поспешил со своим решением. Поэтому я решился снова писать Гитлеру. Я понял, что неизбежно попаду в крайне неблагоприятную ситуацию. А именно: поддержу я Дорша при строительстве бункеров материалами и рабочей силой, тогда я должен буду принимать на себя все неудовольствие имперских органов из-за срыва их программы. А если я не смогу выполнять требования Дорша, то между нами начнется бюрократически-бумажная перепалка и взаимные обвинения. Поэтому, как продолжал я в письме, было бы более последовательным "возложить на Дорша заодно и ответственность и за все прочие строительные объекты, интересы которых будут так или иначе ущемляться сооружением бункеров". Учитывая все эти обстоятельства, писал я в заключение, в современных условиях лучшим решением было бы отделение всей строительной отрасли от производства вооружения и военной продукции. Поэтому я предлагал присвоить Доршу звание "генерального инспектора по строительству" с непосредственным его подчинением Гитлеру. Любое же другое решение повлечет за собой осложнения, связанные с моим личным отношением к Доршу. И тут я поставил точку, потому что пока писал, принял решение прервать свой отпуск и отправиться на Оберзальцберг к Гитлеру. Но тут опять возникли сложности. Гебхардт, ссылаясь на предоставленные ему Гитлером полномочия, сразу же засомневался относительно полезности для моего здоровья этой поездки. Профессор Кох же несколькими днями ранее заверил меня, что я безо всякого риска могу пользоваться самолетом (16). В конце концов, Гебхардт позвонил Гиммлеру, тот дал добро, но с условием, что перед разговором у Гитлера я посещу его. Гиммлер говорил ясным языком, что в таких положениях воспринимается как облегчение. Отделение строительства от министерства вооружений и передача его Доршу уже давно решено на совещании у Гитлера, на котором присутствовал и Геринг. И он, Гиммлер, просил бы меня не создавать тут какие-либо трудности. Излагал он все это страшно надменно, но поскольку общее направление беседы соответствовало моим намерениям, то разговор протекал в полном согласии. Едва я успел прибыть на Оберзальцберг, адъютант Гитлера предложил мне принять участие в общем чаепитии. Я же хотел иметь разговор с Гитлером по вопросам служебным. Непринужденная атмосфера за чаем могла бы, почти наверняка, как-то сгладить накопившиеся между нами трудности, а этого-то я и хотел избежать. Я отклонил приглашение. Гитлер понял смысл этого необычного жеста, и вскоре мне было назначено время для беседы в Бергхофе. Гитлер приготовился к официальному приему -- в форменной фуражке, с перчатками в руке он встретил меня у входа в Бергхоф и проводил как протокольного гостя в свою квартиру. Поскольку мне была неясна психологическая подоплека такого приема, на меня все это произвело сильное впечатление. С этого момента началась у меня особая, в высшей степени шизофреническая фаза отношения к нему. С одной стороны, он меня выделял, оказывал особые знаки внимания, к которым я не мог оставаться равнодушным, а с другой стороны, я медленно, но все отчетливее начинал осознавать все более роковую для немецкого народа суть его политики. И хотя прежние чары еще не совсем выдохлись, а Гитлер вновь проявил свой особый инстинкт в обращении с людьми, мне становилось все труднее сохранять по отношению к нему безусловную лояльность. И не только в момент сердечного приветствия, но и в последующей беседе фронты каким-то странным образом поменялись местами: на этот раз он обхаживал меня. Мое предложение вывести строительную промышленность из-под моей компетенции и передать ее Доршу Гитлер отверг: "Я не сделаю этого ни в коем случае. Да у меня и нет человека, которому бы я мог доверить строительство. К несчастью, д-р Тодт погиб. Вы же знаете, господин Шпеер, что для меня значит строительная промышленность. Поймите же! Я заранее согласен со всеми мероприятиями, которые Вы сочтете нео