ия об его исключении из акта, как лживого, зам. секретаря партийной организации (нынешний академик) внес предложение занести в протокол, что И-кая ввела в заблуждение партийную организацию. Я, все время молчаливо присутствовавший, впервые за все заседание, подал голос с возражением против этого предложения, как дискредитирующего всю партийную организацию, которую могла ввести в заблуждение одна беспартийная дурочка. Не помню, было ли принято мое возражение. После пересмотра всех пунктов акта председатель предложил прочитать акт в целом, чтобы принять его в том виде, в котором он уцелел после "пересмотра". Оказалось, что, не отмененный в целом, а пересмотренный по пунктам, акт состоит только из вводной части с паспортными данными "еврея" Рапопорта и из подписей членов комиссии. Я расхохотался, когда такой выхолощенный акт был оглашен, и заявил, что под этим актом и я могу подписаться. Этот анекдотический продукт партийно-бюрократического творчества, вероятно, хранится в архиве парторганизации Института им. Тарасевича. Этим заседанием закончилось для меня "дело врачей". Финалом трагедии стал фарс. КАК СОЗДАВАЛОСЬ "ДЕЛО ВРАЧЕЙ" Читатель, вероятно, ждет концовки этой книги, в которой должно быть дано логическое объяснение основному описанному в ней эпизоду -- "делу врачей". Однако автор вынужден отказаться от такой концовки в ее исчерпывающей форме. Она может быть дана только историком и социологом, которому доступны будут для объективного изучения все материалы сталинского периода Советского государства, а также периодов, предшествовавших ему и последовавших за ним. Иначе говоря, этот эпизод, как и любой другой из истории Советского государства, может быть понят и логически осмыслен только в процессе исследования развития советского строя с самых первых дней его существования и документальных материалов, касающихся самого "дела". Однако у автора существуют опасения, что формальные документы эпохи и, особенно, относящиеся к "делу", даже если они все сохранились в архивах и будут доступны всестороннему объективному изучению, не в состоянии будут раскрыть истинную подоплеку "дела врачей", интимные механизмы его возникновения. Могут ли быть раскрыты внутренние пружины этого "дела" без освещения всей той сложной сети провокаций, интриг, внутренней борьбы в правящей верхушке, где поражение влекло только один исход: насильственную смерть? Все тирании повторяют одна другую по их логике, основному содержанию и внешним формам. Ведущим элементом в этой логике является воля тирана, которая, в свою очередь, нередко является выражением неосознанной им, замаскированной воли его ближайшего окружения. Сталинское правление было совершенным образцом тирании, а сам его вершитель -- тираном в самой совершенной форме. Как и всякий тиран, он не был свободен от многих человеческих слабостей. Психологический портрет его представляется чрезвычайно сложным и далеко еще не законченным. Хотя к нему приложены кисти многих литературных художников, но раскрытие его образа художественными методами полно противоречий. Автор, не будучи литературным художником, а только "летописцем", к тому же ограниченным материалами личного опыта, даже не пытается внести свой мазок в психологический портрет этого тирана. Однако ему представляется, что этот портрет более прост, более схематичен, чем это может казаться. Основные его черты: ханжеское лицемерие и вероломство в сочетании с хитростью зверя, вводившее в заблуждение и "стреляных воробьев"; безграничная жестокость ненасытного, кровожадного людоеда; подозрительность параноика и физическая трусость, как непременные черты любого тирана. Все эти черты создали в своей совокупности образ из области криминологической психопатологии. Но, "если это и безумие, то в нем есть последовательность", как сказал Полоний. Искать логику ряда поступков Сталина, всей эпохи его власти и ее отдельных эпизодов -- занятие неблагодарное. Анализ этих поступков совершенно безнадежен, если пользоваться критериями, обычными при анализе поступков первобытного homo sapiens неандертальского периода. В систему, установленную Октябрем, Сталин внес изменения, свою "полониеву" последовательность. "Дело врачей" было кульминацией, логичным завершением алогичной сталинской системы. Понять целевой смысл этого "дела", с точки зрения здравого человеческого разума, невозможно. Возможна лишь характеристика ряда последовательных фактов, завершившихся организацией "дела". Надо признать поверхностность этих фактов для исследования глубинных механизмов этого "дела". Из них известны немногие, но за достоверность и этих фактов поручиться нельзя. Некоторые из них сообщены Н. С. Хрущевым на XX съезде КПСС, некоторые из полуофициальных источников, и сопоставление их рисует следующую картину в ее развитии. Личным врачом Сталина был профессор В. Н. Виноградов, отличный клиницист с большим опытом. Сталин страдал в последние годы гипертонической болезнью и мозговым артериосклерозом. У него возникали периодические расстройства мозгового кровообращения, следствием которых явились обнаруженные при патологоанатомическом вскрытии (умер он от обширного кровоизлияния в мозг) множественные мелкие полости (кисты) в ткани мозга, особенно в лобных долях, образовавшиеся после мелких очагов размягчения ткани мозга в результате гипертонии и артериосклероза. Эти изменения (особенно локализация их в лобных долях мозга, ответственных за сложные формы поведения человека) и вызванные ими нарушения в психической сфере наслоились на конституциональный, свойственный Сталину, деспотический фон, усилили его. "Портящийся характер", замечаемый членами семьи и близкими и доставляющий им много неприятностей, нередко является первым проявлением начинающегося артериосклероза мозга. Можно представить, какие дополнения внес этот склероз в естественную натуру деспота и тирана. В свой последний врачебный визит к Сталину в начале 1952 года В. Н. Виноградов обнаружил у него резкое ухудшение в состоянии здоровья и сделал запись в истории болезни о необходимости для него строгого медицинского режима с полным уходом от всякой деятельности. Когда Берия сообщил ему о заключении профессора В. Н. Виноградова, Сталин пришел в бешеную ярость. Как осмелился этот ученый-наглец отказать ему в его безграничном земном могуществе! -- "В кандалы его, в кандалы", -- заорал он, как это рассказал Н. С. Хрущев на XX съезде КПСС. Однако масштабы злобной мстительности Сталина не могли удовлетвориться одним Виноградовым. "Гениальный вождь мирового пролетариата" мыслил и действовал большими категориями, когда речь шла о человеческих судьбах. Его криминологические представления были элементарно стереотипными: заговоры с большим или меньшим числом участников. Варьировали лишь содержание заговоров, их целевую направленность, злодейские методы заговорщиков. При этом он, конечно, забывал, что одним из авторов этих заговоров нередко был он сам, и лишь оформление их, часто театрализованное, осуществлялось специализированным аппаратом МГБ и советской Фемиды с ее выдающимися жрецами -- Вышинским, Крыленко, Ульрихом и др. Сталин, вероятно, выключал из своего сознания, что идея заговора часто рождалась в его собственном мозгу, но по ходу ее реализации он начинал в нее верить, как в действительность. Увлеченность идеей, вообще, нередко туманит мозги, и творцы ее начинают в нее верить, даже если это была сотворенная ими самими изначальная ложь. Примеры таких маниакальных идей известны и из областей науки, где заведомая фальсификация фактов принималась их же авторами с верой в их достоверность, если это подтверждало идею. Такие маниакальные идеи были у Сталина наряду с холодным расчетливым истреблением массы людей, в действительности или мнимо мешавшими его безграничному единовластию тирана. Последние факторы, однако, превалировали над предполагаемыми приобретенными психологическими надстройками и координировались с ними. При психологической направленности параноидного психопата, каким был Сталин, не мог он усмотреть в поступке Виноградова только индивидуальный, направленный против него, вредительский террористический акт. Вступила в силу цепь построений параноидного психопата с вывернутой логикой. Первое звено этой цепи -- факты послушания медиков, когда они, теряя профессиональную добросовестность и принципиальность, служили его политическим целям. Он помнил заключение врачей о смерти его жены, покончившей самоубийством, но, по официальной версии послушного синклита медиков, умершей от аппендицита. Он помнил рабский медицинский бюллетень о смерти Орджоникидзе, покончившего самоубийством, а не умершего от паралича сердца, согласно этому бюллетеню. Он мог вспомнить заключение медицинских экспертов по делу о "злодейском" умерщвлении Менжинского, Горького и его сына лечившими их врачами (Плетневым, Левиным, Казаковым). Обвинение их в этом, закрепленное суровым приговором суда, до сих пор официально не снято *. Он вспомнил угодливость научной, в том числе и медицинской, элиты при инспирированной свыше научной дискредитации академиков Орбели, Штерн и многих других ученых и в то же время возложение короны гения на вздорную, невежественную голову Лепешинской, произведенное 120 учеными с разной степенью морального падения и научных рангов. Он помнил врачей, сотрудников МГБ, выполнявших гнусные, подлейшие задания начальства. В качестве примера одного из таких заданий могу привести судьбу близкой нашей семье молодой женщины, арестованной на пятом месяце беременности. * Оно снято реабилитацией в 1988 году. Сталин не был пионером в использовании медицины и медиков в личных и политических целях. Разумеется, он знал в пределах его знакомства с исторической и художественной литературой, что во все исторические времена медики использовались политическими деятелями различных рангов для активного осуществления их планов, нередко преступных, или для прикрытия их. Он не видел оснований делать для себя исключение в этом отношении. Будущие объективные и добросовестные социологи, наверное, дадут картину советской общественной нравственности и морали в сталинскую и последующую эпохи и характеристику отдельных носителей этой морали во всем их многообразии. Однако, не дожидаясь этих исследований, можно утверждать, что в морально-нравственном отношении советское общество не представляло "марксистско-ленинского" монолита, а рыхлый конгломерат пестрых этических понятий. Из этого конгломерата для любого организуемого мероприятия в любой момент можно было извлечь нужное количество подлецов, необходимое для успешного выполнения этого мероприятия, в том числе и из представителей обласканной элиты. За примером идти недалеко: стоит только напомнить о комиссии экспертов по "делу врачей". Облегчала вербовку исполнителей подлых заданий ссылка на государственную и партийную необходимость их выполнения, что снимает какие-либо моральные соображения, особенно у не имеющих твердых представлений морально-этического значения. Я не могу удержаться, чтобы не привести сентенцию одной девицы, которую упрекали в не совсем праведном поведении. На упреки она ответила: "У каждого свой нрав и своя нравственность". Сентенция -- вполне современная. Продажность элиты была следующим звеном в цепи параноидной логики Сталина. Он не верил в идейную преданность советских людей в своей стране, хотя Отечественная война должна была убедить его в обратном, а органы безопасности представляли советское общество как сборище потенциальных предателей и изменников, ждущих только возможности стать ими; на том стояла Лубянка! Сталину и его сподвижникам недоступна была мысль о том, что, несмотря на все достижения сталинской эпохи по моральному разложению советского общества, все же был какой-то качественный и количественный предел этому разложению. Предел определяла неистребимая природная, имманентная человеческая и гражданская совесть народа, вносимая в профессию и в науку. Если в данном случае речь идет о медицинской совести, то, по далеко не случайной закономерности, обвиненные в тягчайших преступлениях медики как раз и были яркими носителями этой совести. Они были тем поколением медиков, которое из рук старых носителей лучших традиций медицины получили эти традиции, внесли их в свою деятельность, а из этих традиций -- высокую врачебную заповедь: не вреди (noli nocere)! Смысл этой заповеди -- избегай назначений больному, могущих ему повредить! Они отнюдь не были ангелами, а людьми, и им были не чужды человеческие слабости, нередко с дополнительной окраской сталинской эпохи. Но они были врачами в самом высоком смысле этого слова, верными высокому призванию и высокой заповеди врача. Порукой этому -- вся их деятельность на протяжении десятков лет и тысячи исцеленных ими больных. Однако мировоззрению Сталина были недоступны высокие этические понятия. Одурманенный идеями заговоров, он заподозрил заговор и в данном случае. Поэтому первоначально направленная против одного Виноградова ярость Сталина трансформировалась в масштабную идею обширного заговора медиков и привела в движение услужливый аппарат МГБ, возглавлявшийся тогда Абакумовым. Выявилось чрезвычайное многообещающее поле деятельности этого аппарата, в котором непосредственно был заинтересован сам неограниченный владыка. Значение его задания превосходило все предшествовавшие в истории МГБ, оно не имело прецедента, так как затрагивало самого Сталина. Оно сулило блюдо небывалой остроты. И этот аппарат стал действовать без замедления. Была намечена в недрах МГБ, по общему универсальному приему, панорама обширного заговора, на этот раз -- ведущих медиков страны против государственных деятелей Советского Союза, и эта абстрактная пока панорама стала получать конкретное оформление, заполняться людьми, по мере ее развития. Начало было положено арестами в руководящем составе кремлевской больницы. Была активно включена врач Л. Тимошук, работник электрокардиографического кабинета кремлевской больницы и секретный сотрудник МГБ; то ли из собственного усердия и инициативы, то ли по заданию она стала снабжать следственные органы материалами о вредительских, по ее мнению, заключениях о состоянии здоровья и о лечебных мероприятиях со стороны лечащих профессоров, которые замечало ее "высококомпетентное" и бдительное око. Панорама заговора оживала за счет ареста крупнейших специалистов-медиков. Л. Тимошук была вознесена в ранг Жанны Д'Арк, особенно после признаний арестованных в их "преступной" деятельности. Нужно ли писать, какими методами были получены эти признания после того, как они были заклеймены в правительственном сообщении 4 апреля 1953 года? Это были испытанные многолетней деятельностью органов госбезопасности методы, при помощи которых у врагов "вырывали признание из горла", как это рекомендовал еще в 1937 году В. М. Молотов, ближайший соратник Сталина. Эти методы уже описаны в художественной литературе. В них входили и физические мучения, и мощные психологические воздействия, перед которыми трудно было устоять. "Дело врачей" первоначально было лишено национальной окраски. В числе преступников были и русские, и евреи. Но затем оно было направлено преимущественно в "еврейское" русло. "Еврейская" перекраска "дела врачей" была произведена Рюминым, по крайней мере, она приписана Н. С. Хрущевым ему. Рюмин сообщил Сталину о существовании заговора "еврейских буржуазных националистов", инспирированного американской разведкой. Рюмин информировал при этом Сталина, что министр госбезопасности Абакумов знает об этом заговоре, о нем сообщил Абакумову ранее арестованный профессор Я. Г. Этингер. Но Абакумов якобы хотел скрыть существование этого заговора (почему -- непонятно!) и, чтобы ему в этом не помешал Я. Г. Этингер, он умертвил его в тюрьме. Действительная причина смерти Я. Г. Этингера в тюрьме, вероятно, никогда не будет установлена с точностью. В последний период его жизни, до ареста, он страдал ишемической болезнью сердца (склерозом коронарных артерий) с частыми приступами стенокардии, и вероятнее всего его сердце не выдержало наслоившихся на него в заключении испытаний. Сталин серьезно отнесся к сообщению Рюмина. Абакумов был снят с должности министра госбезопасности и даже арестован, и все следствие по "делу врачей" было поручено Рюмину. Таким образом один паук в МГБ съел другого паука в расчете занять его паутину. Рюмин усердно развивал это дело в нужном направлении, но смерть Сталина оборвала его усердие. Вскоре он был расстрелян, как главный организатор этого "дела", превосходящего по своей подлой основе все подлости периода "культа личности". В дальнейшем был расстрелян по приговору открытого суда и Абакумов, как и другие активные деятели МГБ. Приведенные данные являются лишь чрезвычайно поверхностной и краткой схемой движущих сил "дела врачей". Они -- не больше, чем едва заметная щель в завесе, прикрывающей тайны сталинского двора, по сравнению с которыми "тайны мадридского двора", приводившие в ужас читателей царского периода, -- только невинные развлечения девочек из Института благородных девиц. Москва 1973--1975 ЗАКЛЮЧЕНИЕ Прошло 35 лет после "дела врачей" 1953 года. Постепенно бледнеют в памяти детали этих событий, не снимая незабываемой их общей панорамы. Эмоциональная острота в период работы над книгой постепенно стирается (хотя и далеко не до конца) и вытесняется успокаивающейся, но не успокоенной памятью. Иногда память о "деле" возбуждается злобными нападками, воскрешающими идеи "дела врачей". Некоторые из таких фактов мне доподлинно знакомы. Они свидетельствуют, что где-то в темных глубинах общества таятся силы, готовые поднять знамя этого "дела". Ждут для этого только соответствующих условий. Должен их огорчить: не дождутся! Гарантией этому те исторические перемены, которые внесены во всю структуру советского общества идеями перестройки и новым мышлением. У меня имеются многие основания для такого убежденного оптимизма -- в судьбе моей книги. Я писал ее в 70-х годах без тени надежды, что она увидит свет при моей жизни. Не тот еще был общественно-политический климат. Мною двигало при этом только сознание необходимости оставить литературный след "дела врачей". Оставить до того трудно предсказуемого, но неизбежного времени -- победы разума над предрассудками, когда рукопись сможет достигнуть читателя. И это время наступило. Я дожил до него и счастлив. Я часто цитирую про себя известные строки из стихотворения Ф. И. Тютчева "Цицерон": "Счастлив, кто посетил сей мир В его минуты роковые. -- Его призвали всеблагие, Как собеседники, на пир..." Пусть помнят о них те, кто выжил! Это поможет им осмыслить пережитое... Москва 1988 ПРИЛОЖЕНИЕ БЛИЖАЙШИЕ И ОТДАЛЕННЫЕ ПРЕДШЕСТВЕННИКИ "ДЕЛА Анатом академик АН СССР В. Н. Терновский и аспирант Л. Ищенко Терновский, профессор анатомии, занимал до войны эту кафедру в Казанском медицинском институте. Казанское научное землячество было представлено в Москве группой, сильной влиянием в высших академических и правящих сферах. Вероятно, иждивением этой группы Терновский был включен в состав действительных членов Академии медицинских наук СССР при ее организации, переехал из Казани в Москву, здесь был назначен заведующим кафедрой анатомии во 2-м Московском медицинском институте и заведующим отделом нормальной анатомии в организуемом Институте нормальной и патологической морфологии Академии медицинских наук, т. е. был облагодетельствован сверх меры заслуженного. Какой-то начальник отдела кадров в служебной характеристике одного сотрудника, отметив его вполне положительные профессиональные и служебные качества, закончил характеристику следующим признаком: "...но внешний вид не соответствует занимаемой должности". Что он понимал под внешним видом, остается тайной автора этой юмористической характеристики. Имея в виду эту часть характеристики, характеристику В. Н. Терновского надо начать с конца, т. е. отметить, что его внешний вид вполне соответствовал занимаемым должностям. С него можно было писать кинематографически стилизованный портрет ученого, художника, артиста, дирижера оркестра. Орлиноподобный нос на худощавом, бритом, слегка тронутом морщинами лице был украшен очками в золотой оправе. Зачесанные назад редкие волосы, открывающие узкий невысокий лоб. Улыбки на лице никогда не видно, что производит впечатление серьезной вдумчивости. На голове темно-синий берет, дополняющий общий стиль. Речь Терновского медленная, растянутая, с речевыми оборотами, стилизованными под дореволюционного интеллигента. Эту маску он сохранял и в лекциях студентам. Он не читал лекции, он вещал; это был не сухой курс трудной анатомии, а декламация. К студентам он обращался со словами: "Друзья мои!", в которых была и демагогия, и деланная снисходительность отягощенного наукой ученого к юным слушателям. В декламационном изложении анатомических терминов, например, таком, как: "Как красиво звучит название -- „протуберанция окципиталис магна", он имел прототип в чеховском "человеке в футляре", восхищавшемся красотой иностранных слов: "алон, трон, бонус...". За этой напыщенностью, однако, скрывалась пустота и поверхностное знание анатомии. Может быть, когда-то он ее и знал, но многое забыл, как это выяснялось нередко при научном контакте с ним (он его избегал) и из некоторых его поступков. С деятельностью профессора В. Н. Терновского я соприкоснулся непосредственно в Институте морфологии, где я был заместителем директора А. И. Абрикосова -- по руководству научной работой. Как уже было упомянуто, Терновский был заведующим отделом нормальной анатомии, насчитывавшим 24 сотрудника. Вследствие отсутствия специального помещения для этого отдела, требующего организации большого анатомического хозяйства с анатомическим театром, трупохранилищем и т. д., отдел этот был на территории кафедры анатомии 2-го Медицинского института (где Терновский был профессором) и, по существу, был разросшимся придатком к этой кафедре, ее финансовым усилителем, а большинство сотрудников совмещали службу в институте со службой на кафедре. В силу этих обстоятельств контроль за работой этого отдела практически был невозможен. Он целиком осуществлялся В. Н. Терновским, т. е. вообще не осуществлялся, т. к. сам Терновский был редким посетителем кафедры. Науки в отделе никакой не было, а отчеты о ней были просто фикцией. Деятельность Терновского была направлена в основном на улучшение своих финансовых дел. Они в избыточной степени были обеспечены большими служебными окладами и платой за звание академика. Несмотря на это, он провел сомнительную финансовую операцию с анатомической библиотекой. В прямом обмане, граничащем с криминалом, он был уличен в истории с изданием Медгизом за его авторством краткого руководства по анатомической технике. Как легко выяснилось, это "оригинальное" руководство было точным переводом немецкого руководства, приложенного к учебнику анатомии одного немецкого анатома. Пикантно еще и то, что немецкий автор этого учебника во втором его издании это руководство выпустил, находя его, как он отметил в предисловии, неудачным. Терновский рассчитывал, вероятно, на то, что советские анатомы знакомы с немецким учебником по второму изданию и забыли об этом руководстве по анатомической технике, помещенном в первом издании. Но его расчеты не оправдались. Дотошный профессор П. П. Дьяконов обнаружил бессовестный плагиат и широко о нем информировал. Надо сказать, что в русском издании этого руководства не все было плагиатом. Был и оригинальный вклад Терновского в виде неряшливо выполненных, точно детской рукой, контурных изображений некоторых анатомических деталей, к тому же свидетельствующих об элементарном невежестве исполнителя. Так, например, коленная чашечка (надколенник), самостоятельная анатомическая деталь, в изображении Терновского оказалась частью бедренной кости. Разыгрался скандал, получивший отображение в печати. Но высокопоставленные друзья Терновского начали энергично отмывать добела черного кобеля. Как это ни странно (в ту пору, однако, ничто не было странным), им это удалось, вопреки народной мудрости. Заступничеством друзей вся вина была свалена на анонимных ассистентов (никто наказан не был, фамилия их нигде не упоминалась), которые якобы подвели своего доверчивого шефа. Никаких последствий эта гнусная история не имела. В Институте морфологии все научные планы отдела анатомии и все отчеты об их выполнении из года в год заключались в редактировании перевода на русский язык произведения средневекового анатома Везалия. Когда, наконец, этот средневековый "Везалий" увидел русский свет, то, как утверждали, перевод был сделан не с оригинала, написанного на латинском языке, а с немецкого его перевода. Верным и активным помощником Терновского по очковтирательству была его старший научный сотрудник С. Б. Дзугаева. Это -- тоже яркий персонаж того периода, но более мелкого калибра. Осенью 1949 года Институт морфологии получил распоряжение президиума Академии о сокращении ежемесячного фонда зарплаты путем сокращения числа сотрудников. Инициатива в практическом решении этого вопроса предоставлялась руководству института, но рекомендовалось не обескровливать полноценные в научном отношении лаборатории путем равномерного сокращения числа их сотрудников, а ликвидировать отдельные структурные единицы, не представляющие большой ценности для института. По всем своим признакам такой структурной единицей был отдел анатомии, и в полной убежденности в его научной бесплодности, в бессовестном расходовании на его паразитическое существование государственных средств -- я представил к сокращению этот отдел целиком, полагая, что это совпадет с интересами государства. Инициатива исходила от меня, но ее в дальнейшем поддержал А. И. Абрикосов, и она была реализована. Президиум Академии согласился с предложением и аргументацией института и утвердил представление о сокращении. Что за этим последовало, можно было предвидеть. Это был взрыв бомбы, эхо которого доносилось до меня еще очень долго. Первая реакция была со стороны начальника Управления кадров Академии Зилова, деятеля сталинского периода. В момент опубликования приказа о сокращении его не было в Москве, а по возвращении он увидел, что реализация приказа резко расходится с его установками о целевой направленности операции по сокращению. По его установкам основной смысл и задача всей операции заключалась в сокращении числа научных сотрудников-евреев. Ликвидацией отдела Терновского эта цель ни в какой степени не достигалась, но обратного хода не было, приказ о сокращении был уже издан, и финансовая задача сокращения была полностью выполнена. Тогда Зилов потребовал в виде компенсации увольнения некоторого числа евреев; это требование было совершенно откровенным, без прикрытия его фиговым листком. Но здесь поживиться особенно было нечем. Научный состав был, в общем, высокой профессиональной квалификации, и без фигового листка сокращение этого состава было бы слишком скандальным. Зилов был в крайне затруднительном положении. Чтобы хоть чем-нибудь поживиться, он нацелился на две фамилии, но с одной из них ему не повезло. Владелица фамилии оказалась очень упорной в сопротивляемости и никак не хотела стать жертвой зиловской кровожадности. Неожиданное заступничество она нашла в лице всесильного академика Лысенко. Эта сотрудница вела исследование в области наследственности рака. Она добралась до Лысенко, рассказала ему об общем направлении своих работ, и Лысенко обратился с официальным письмом к директору института А. И. Абрикосову. В письме он одобрительно отозвался о ее работах, находя их интересными, и указывал, что такого ценного исследователя увольнять не следует. Сам по себе характерен факт вмешательства Лысенко в дела института, никакого отношения к нему не имеющего. Занятным тут является и то обстоятельство, что исследования "жертвы" велись с позиций менделизма-морганизма, ненавистных Лысенко, но по ограниченности своей общей эрудиции в вопросах генетики он в этом не разобрался, т. к., по-видимому, сути этой генетики он до конца не знал. В результате демарша Лысенко пришлось бедному Зилову ограничиться одной жертвой, да и то, как оказалось впоследствии, только наполовину. Его антисемитская гора родила даже не целую мышь, а только полмыши! Однако возвратимся к Терновскому. Существует пессимистический закон, согласно которому ни один благонамеренный или добрый поступок не должен оставаться безнаказанным. Теоретически я знал этот закон, но никогда ему не следовал по своей оптимистической природе. Но на сей раз я вынужден был убедиться в силе этого закона. Наказание последовало позднее, но сигнал о его неотвратимой неизбежности я получил вскоре после описанного события. Сигнал этот мне был передан одним руководящим работником Академии для ознакомления (разумеется, совершенно конфиденциально). Передаю почти дословно первые строки этого сигнала, адресованного всемогущему Берия, палачу, шефу органов госбезопасности. "Глубокоуважаемый Лаврентий Павлович! Считаем необходимым обратить Ваше внимание на Институт нормальной и патологической морфологии Академии медицинских наук. Директором этого института состоит академик А. И. Абрикосов, но за его спиной действует шайка еврейских буржуазных националистов, ставящих своей задачей разрушение русской науки. Во главе этой шайки стоит профессор Я. Л. Рапопорт, членами шайки являются (далее следует несколько имен крупных научных работников-евреев). Эта шайка, возглавляемая Рапопортом, при попустительстве академика Абрикосова, ликвидировала отдел анатомии Института морфологии, во главе которого стоял крупнейший ученый, действительный член Академии медицинских наук, профессор В. Н. Терновский. Отдел анатомии был лучшим научным отделом института, его украшением, выпускавшим замечательные научные работы". Далее на двух страницах идет безудержное и бессовестное восхваление научных достижений Терновского и его отдела и освещение гнусной работы "шайки". Письмо это (авторство его не вызывает сомнений) было направлено Берия в президиум Академии для ответа по существу его. О дальнейшей переписке мне ничего не известно, судя по ближайшим последствиям, инсинуации, содержащиеся в письме, были президиумом убедительно опровергнуты. Но все же письмо, конечно, не прошло бесследно, и напоминание о нем я получил в грозные дни 1953 года. Надо ли говорить о том, чего добивались авторы этого послания, адресуя его Берия, и какую реакцию ожидали они от этого палача? Литературное творчество "обиженных" анатомов не ограничилось письмом к Берия. Они вдохновили на аналогичный подвиг мою аспирантку Лидию Ищенко. Об этом стоит рассказать подробнее, это -- тоже событие, характеризующее эпоху. Л. Ищенко в 1948 году была принята в аспирантуру по Институту морфологии к А. И. Абрикосову. Лаборатория А. И. Абрикосова находилась при его кафедре патологической анатомии 1-го Московского медицинского института в переулке, носящем теперь имя академика Абрикосова. По истечении года работы А. И. Абрикосов представил Ищенко к отчислению из аспирантуры ввиду выяснившейся неспособности ее и крайней неуживчивости в коллективе, где она перессорилась со всеми. Однако отдел кадров Академии не согласился с ее отчислением и принял решение о продолжении ее аспирантуры под моим руководством в моей лаборатории, находившейся на территории 1-й Московской городской клинической больницы на Ленинском проспекте. Я категорически воспротивился переводу в мою лабораторию аспиранта с прочно сложившейся репутацией, вызвавшего небывалую реакцию со стороны такого терпеливого и доброжелательного руководителя, как А. И. Абрикосов. Но в Академии мне было заявлено, что сопротивление бесполезно, что хочу я или не хочу, но Ищенко будет продолжать аспирантуру в моей лаборатории. По-видимому, для такого категорического, не подлежавшего оспариванию решения были какие-то высшие соображения. Первое время Ищенко держала себя сравнительно нормально, т. е. без эксцессов. По-видимому, значение имело уступчивое и доброжелательное отношение к ней со стороны моих сотрудников, которое я им внушил. Несомненной была ее низкая общая культура с убогой речью, замкнутость и отчужденность от остального коллектива. Она с грехом пополам выполняла текущие задачи по прозекторской работе, не выявив желания и способностей к ней. Я сохранил за ней тему ее диссертационной работы, данную ей А. И. Абрикосовым, совместно с ней разработал детальный план исследований. Она посещала общие для всех аспирантов и молодых диссертантов института занятия по иностранному языку и марксистско-ленинской теории. На моих сотрудников и на всех, с кем она соприкасалась на этих занятиях, она производила впечатление душевнобольного человека. В течение первого года ее работы у меня (второго года аспирантуры) она всячески уклонялась под любыми предлогами от контроля за ее научной работой, то откладывая контрольный отчет, то избегая встречи со мной для такого отчета. С этим она вступила в третий, последний год аспирантуры, и я предпринял энергичное наступление для получения отчета и ознакомления с состоянием диссертационной темы. Представить мне для проверки исходные научные материалы в виде гистологических препаратов она наотрез отказалась, откровенно намекая на то, что я или кто-нибудь другой могут их использовать для своей работы, т. е. научно обокрасть ее. Тогда я, употребив большую настойчивость и большую степень терпения, добился ее согласия на представление хотя бы письменного отчета. При этом она заявила, что диссертация у нее совсем готова, что даже написаны выводы, и на мое удивление законченностью выводов при отсутствии конкретных материалов исследования и его литературного оформления она сказала буквально следующее: "Материалы всякий дурак может собрать и описать их, а вот хорошие выводы не всякий может сделать". Ошеломленный такой декларацией о методике научного творчества, я был в тупике -- как мне поступить? Ведь я отвечаю за своевременное завершение аспирантуры с представлением законченной диссертации, а в то время это была не только служебная, но и политическая ответственность, и я ее понимал и чувствовал. В Академии при ознакомлении с положением дела от меня отмахивались с твердым указанием о необходимости доведения аспирантуры Ищенко до благополучного конца. Я снова предпринял энергичную атаку на Ищенко с требованием представить мне хотя бы выводы из диссертации, на что она дала согласие. В назначенный день и час после настойчивых напоминаний она пришла ко мне в кабинет, держа в руках листы бумаги, но дать их мне для прочтения отказалась, сказав, что прочтет их сама. Я согласился и на это. Она начала что-то говорить, глядя на листы и переворачивая их, причем из ее речи было совершенно ясно, что она, не читает, а фабулирует, т. е. делает вид, что читает, а в действительности произносит тут же выдуманный, не связанный единой мыслью набор слов и фраз. Мне удалось на одно мгновенье заглянуть в скрываемые от меня листы и заметить, что только в некоторых (она держала их веером) имеется несколько написанных слов в начале страницы. Положение мое было трудное, т. к. я вынужден был пойти на беспрецедентный и порочащий меня, как руководителя, шаг -- требовать отчисления Ищенко из аспирантуры почти у самого календарного срока ее окончания, о чем я ее информировал. В один, как говорят, прекрасный день мне звонят по телефону из здания Всесоюзного института экспериментальной медицины (ВИЭМ) в другом конце Москвы, где размещалась основная часть лабораторий института и дирекция, что туда прибыл корреспондент "Правды" и, предъявив свою корреспондентскую карточку, ходит по лабораториям, беседует с сотрудниками, не говоря о цели своего визита. Но из разговоров с сотрудниками выясняется, что он интересуется главным образом мною, моим участием в подготовке кадров, отношением к молодежи и к их работе. Ответы он получил самые для меня благоприятные, т. к. действительно я помогал молодежи, чем мог, многие проходили патологоанатомический практикум в моей лаборатории. Корреспондент интересовался также Ищенко, мнением сотрудников о ней, и они без обиняков единодушно говорили, что она душевнобольная. К концу дня я приехал в ВИЭМ, застал там корреспондента, но он не проявил ко мне никакого интереса и никакого желания поговорить со мной, хотя я был заместителем директора института по научной работе. На следующий день в мою лабораторию вдруг нагрянула комиссия (всего состава ее я не помню, по-видимому, это были люди мало мне известные), которая опять-таки, не вступая со мной в контакт, выясняла у сотрудников (даже у лаборантов) характер моего руководства их работой, внимания, которое я этому уделяю, нет ли предпочтительности по отношению к одним (в частности -- евреям) и дискриминационного пренебрежения к другим. Здесь также выяснилось, что особый и придирчивый интерес они проявляют к взаимоотношениям с Ищенко, не преследую ли я ее, не скрывая, что они очень хотели бы получить на это утвердительный ответ. Однако они его не получили, чем были явно недовольны и не удовлетворены. Какие выводы сделала комиссия из своего визита, мне неизвестно, да и она не информировала меня о своих заданиях и целях. У меня нет никакого сомнения, что она прибыла с готовыми выводами (подобно тому, как у Ищенко были заранее готовые выводы по несделанной диссертации), а ее посещение лаборатории необходимо было для формального обоснования выводов. Между тем в ближайшие дни в ученом совете института под председательством А. И. Абрикосова должен был состояться отчет Ищенко по ее диссертационной работе. На этом заседании присутствовал и корреспондент "Правды". Отчет произвел на всех тяжелое впечатление бреда невежественного и душевнобольного человека и был признан неудовлетворительным. Корреспондент, молодой человек интеллигентной внешности, сидел в задних рядах зала в соседстве с молодыми сотрудниками института. После конца заседания они спросили у него его мнение об отчете и об Ищенко. Он ответил, что ему все-таки не все ясно. Я случайно встретился с корреспондентом у входа в вагон метро и тоже спросил у него о его впечатлении. Он уклонился от прямого ответа (он был сдержан в словах) и сказал только, что он едет доложить начальству обо всем и думает, что статьи не будет. Я в тот момент не понял, о какой статье идет речь. В первый момент думал о какой-то уголовной статье за какое-то преступление и был в недоумении до тех пор, пока не узнал в президиуме Академии о подоплеке всего этого непонятного ажиотажа вокруг аспирантки Ищенко. Там мне показали направленное ею в редакцию "Правды" письмо на многих страницах машинописи. В этом письме-доносе она писала о том, что она сделала крупное научное открытие, но была вынуждена тщательно скрывать его от меня и моих сотрудников, так как я домогался овладеть этим открытием и присвоить его себе. Далее она писала очень подробно о тех преследованиях, которым она подвергалась по национальным побуждениям с моей стороны, и что к этим преследованиям я привлек сотрудников еврейской национальности из моей лаборатории и из лаборатории А. И.Абрикосова, называя в том числе и тех, которые ее в глаза не видели и не слышали о ней ничего. В разговоре со мной обо всем этом деле вице-президент Академии Н. И. Озерецкий, образованный психиатр и умный человек, сказал мне, что для него была совершенно ясна тяжелая форма шизофрении у аспирантки Ищенко, но меня спасло то, что это стало ясным и очевидным для всех, кто вступал с ней в контакт. Для жертвенной героини она не подошла, иначе бы мне несдобровать. Я только тогда понял, о какой статье говорил корреспондент, готовилась разгромная статья в "Правде", посвященная мне. Прочтя этот донос, многие его формулировки, я почувствовал в нем что-то мне знакомое. Я узнал в нем знакомый уже мне почерк авторов письма к Берия. Тут я вспомнил, что мне мои сотрудники говорили о странном интересе Ищенко к кафедре анатомии Терновского, о ее частых визитах туда якобы по научным делам. Что же, писать доносы тоже надо учиться, и она нашла опытных учителей, подстрекателей и инструкторов по доносам. Я только никак не мог понять, каким образом она вступила в контакт с Терновским и Дзугаевой. Кто-то указал ей эту дорогу, т. к. сама она безусловно не подозревала о самом наличии этих людей по своей замкнутости и отсутствию соответствующей ориентировки. Много лет спустя я получил достоверный ответ на этот вопрос. Таким "диспетчером подлости" была одна из технических секретарей медико-биологического отделения Академии, темная, но ясная по специальным связям с "органами" личность, подруга Дзугаевой и "покровительница" Терновского. Прошло много трудных и бурных лет с кульминацией в виде "дела врачей". Постепенно все становилось на свои места, очищался политический и моральный фон, так омраченный сталинской эпохой. Ушли в далекое прошлое и стали туманом события, связанные с аспиранткой Ищенко. Она сама бесследно исчезла... Как вдруг лет через 10--12 после этих событий (происходивших ранней весной 1951 года) донеслось их эхо. Однажды (это было часов около восьми вечера, было уже темно) я, сидя за работой в своем домашнем кабинете, услышал звонок в прихожей и женские голоса. Открывшая кому-то двери работница сказала мне, что меня спрашивает какая-то женщина. Я сказал, чтобы она вошла ко мне в кабинет, и вдруг я увидел... Ищенко. Мне бросилась в глаза ее безобразная полнота, характерная для многих больных шизофреничек с резко нарушенным обменом, особенно после пребывания в психиатрических больницах. В руках у нее была потрепанного вида канцелярская папка. В первый момент я от неожиданности оторопел и даже немного испугался, как будто увидел привидение, оживший призрак, давно ушедший из моего сознания. Я пригласил ее сесть, она села и стала сбивчиво повторять одну и ту же фразу: "Вас будут вызывать, вас будут спрашивать, я принесла вам эти бумаги, чтобы вы их знали", и стала протягивать мне папку, в которой я увидел знакомые мне листки с копией ее доноса, пожелтевшие от времени и плохой бумаги. Я стал ее успокаивать, что меня никто никуда вызывать не будет, ни о чем не будут спрашивать, что мне эти бумаги не нужны, но она стереотипно повторяла: "Вас будут вызывать, будут спрашивать", и настойчиво протягивала мне эти постаревшие документы человеческой подлости. Я едва-едва ее успокоил, проводил до дверей и за двери вместе с ее бумагами и вернулся в свой кабинет, взволнованный этим визитом, реально вернувшим меня в, казалось бы, навсегда канувшее в вечность прошлое при виде живого мрачного призрака его. Анализируя свой отказ принять от нее эти бумаги, я понимаю, почему я так поступил. Эта несчастная берегла их в течение многих лет и решила расстаться с ними, принести их мне в дар, как свидетельство своего раскаяния, подсказанного ей больной совестью шизофреника. Я не мог принять этого "дара", я был в ужасе от этих отвратительных реликвий прошлого. Было смешанное чувство брезгливости и глубокой жалости к этой несчастной женщине, тоже продукту и жертве эпохи. Академик Лина Штерн -- жизненные повороты Имя академика Лины Соломоновны Штерн в широких кругах нового поколения работников медицины и биологии известно более понаслышке и вытеснено обилием новой информации. Образ ее, заслуживающий объективной портретной характеристики, сохранился в памяти лишь очень немногих уцелевших современников, к которым принадлежит и автор этих строк. Л. С. Штерн, выходец из обеспеченной семьи латвийских евреев, получила медицинское образование в Швейцарии. По окончании университета в Женеве в 1904 году она, выделявшаяся своими способностями, была оставлена для научно-исследовательской работы при кафедре физиологии этого университета, во главе которой стоял известный в то время профессор Прево. Она скоро стала ассистентом профессора Прево и быстро завоевала себе научное имя в мировой науке рядом работ, особенно работами в области окислительных ферментов. Она с успехом выступала на всех крупных международных конференциях и конгрессах, и это также создало ей большую популярность в научном мире, в то время сравнительно ограниченном и чрезвычайно доступном для широких личных контактов. Последнее облегчалось для Л. С. Штерн свободным владением всеми европейскими языками. Ее друзья, по ее словам, острили, что она говорит на всех языках, даже на еврейском, но это была только шутка: еврейского языка она не знала. В дальнейшем, в 1917 году она была избрана профессором кафедры биохимии Женевского университета (в те времена не было такого водораздела между физиологией и биохимией) и занимала эту кафедру до своего переезда в Советский Союз в 1925 году. Материально она была очень обеспечена (до 20 000 полноценных, "золотых" франков в год), состоя одновременно с заведованием кафедрой консультантом фармацевтических фирм. Здесь она создала метод получения гормонально-активных препаратов, в дальнейшем развитый и использованный ею и ее сотрудниками в исследовательских работах в Москве для получения "метаболитов" различных органов и тканей. Суть метода заключалась в приживании тканей в питательной среде, в которую они отдавали продукты своей специфической жизнедеятельности. Последние ее работы женевского периода были посвящены исследованиям особого физиологического механизма в центральной нервной системе, обеспечивающего столь важное для нормальной функции нервной ткани мозга постоянство его внутренней среды и ограждение ее от вредных внешних влияний, и в первую очередь -- от различных веществ, содержащихся в крови и могущих быть вредными для нервной ткани мозга. Этому механизму она дала название -- "гематоэнцефалический барьер" (т. е. барьер между кровью и тканью мозга), ставшее классическим его определением и прочно укоренившееся в медицине и биологии. В дальнейшем принцип барьерных механизмов она распространила на все органы, и этот принцип, в основе которого лежит проницаемость кровеносных капилляров, получил название "гистогематические (кроветканевые) барьеры" -- название, также укоренившееся. Таким образом, к моменту своего переезда в Советский Союз у Л. С. Штерн был крупный научный багаж, крупное имя в мировой науке и полное материальное и академическое благополучие в мирной буржуазной Женеве. Все это она, не задумываясь, как она сама говорила, ни на минуту (в решениях она была быстра), променяла на новую жизнь в новой обстановке бурного строительства социалистического общества, отнюдь не сулившего ей буржуазного покоя. Ее поступками иногда руководили какие-то элементы авантюризма в ее характере, интуитивное влечение к новому. Это относилось и к ее научному творчеству. Ее женевские и другие друзья из капиталистического мира решительно отговаривали ее от переезда в Советский Союз. Они пугали ее: "Вас там ограбят материально и научно и, в конце концов, посадят в ЧК и сошлют в Сибирь". И все же ее не остановили эти пророчества, угроза потери друзей, и она, не задумываясь, приняла предложение академика А. Н. Баха, ее старого друга, и профессора Г. И. Збарского переехать в Советский Союз для научной и педагогической работы. Для того чтобы понять многое из последующей ее жизни в Советском Союзе, необходимо представить академическую среду 20-х годов и основные черты самой Л. С., ее характерологический портрет, перенесенный в эту среду. В мировой физиологической науке того времени королевский престол занимал И. П. Павлов. Его место в науке не требует комментариев и мотивировок, а в своем отечестве он был подлинным и непререкаемым физиологическим вождем. Вся советская физиология была павловской физиологией, все советские физиологи, занимавшие кафедры физиологии в вузах (а в то время наука еще была сосредоточена в вузах), были в той или иной степени учениками и последователями И. П. Павлова. Это была в действительности единая павловская школа. Следует при этом заметить, что переход представителей этой школы, как и самого И. П. Павлова, на общие рельсы Советского государства и советского строя совершался медленно, с большим трудом, что отнюдь не представляло исключения в общем настроении русской научной интеллигенции того времени. В эту атмосферу научного и политического единства ворвался чуждый элемент в лице Л. С. Штерн, и она была встречена в штыки. Объективность требует сказать, что такой встрече способствовали и некоторые черты самой Л. С. Внешность ее отнюдь не была подкупающей и на первый взгляд не внушала непосредственной симпатии. Небольшого роста, полная, с коротко постриженными седеющими (а в дальнейшем седыми) волосами, русским языком владеет не совсем свободно, часто подыскивает нужные слова, которые собеседнику иногда приходится подсказывать. Речь с сильным французским акцентом. Характер Л. С., определявший ее поступки и взаимоотношения с окружающим человеческим миром, был соткан из редкого сочетания противоречивых черт, и, как это ни представляется парадоксальным, эта противоречивость формировала своеобразную цельность и неповторимую оригинальность, отсутствие штампа в ее натуре. Парадоксальной была нередкая наивность в восприятии внешней обстановки и в оценке различных событий -- наряду с глубиной суждений, характеризующей высокий интеллект. Иногда, однако, эта наивность была, несомненно, наигранной. Доверчивость сочеталась в ней с подозрительностью. От первой выигрывали часто различные проходимцы, гангстеры от науки, использовавшие научный опыт и авторитет Л. С. в своих грязных целях; от второй страдали близкие сотрудники и преданные ей ученики. Демократизм отношений, простота и доступность сочетались с автократическим деспотизмом. Широта натуры в больших масштабах сочеталась с потрясающей мелочной скупостью и скопидомством. Прямолинейность и агрессивная резкость, воспринимаемые как потрясающее отсутствие такта, нажившие ей в короткий срок немало врагов, сочетались с несомненной дипломатичностью в ряде случаев. Все эти характерологические черты покрывал несомненный блестящий ум, искрящееся остроумие, глубокая преданность науке -- основная руководящая нить ее жизни, по крайней мере в первый довоенный период ее работы в Москве, сочетавшийся в последний период с погоней за внешним эффектом. Все эти качества отнюдь не способствовали доброжелательному отношению к Л. С., часто использовались и гипертрофировались ее противниками (а их у нее было немало), да и близкие к ней люди иногда говорили, что надо ее очень любить за ее крупные достоинства, чтобы прощать крупные недостатки. Наука была ее жизнью, она жила в ней и для нее принесла в жертву личную жизнь, понимаемую как организацию семьи, и все, что с этим было связано. Совершенно случайно до меня дошел отголосок того, что эта жертва была действительной, а не декларативной. В 1928 году я опубликовал в одном из зарубежных международных журналов научную работу (одну из первых в моей научной деятельности) , привлекшую внимание ряда зарубежных ученых и посвященную одному из тяжелых осложнений малярии (в ту пору частой болезни). Ко мне обращались с просьбой не только о присылке отдельных оттисков статьи, но и кусочков органов, взятых при вскрытии, для изучения изменений в них при этом осложнении, которые я описывал в статье. В то время контакты с зарубежными учеными не были осложненными и мне легко было выполнить эти просьбы. Так завязалась переписка с некоторыми зарубежными учеными. Одно из таких писем, уже не носившее официального характера, а чисто дружеское (в ту пору отношения в научной среде определялись не возрастом, стажем в науке, ученым званием, а интересом научного произведения автора), я получил из Англии от профессора В. Только что полученное от него письмо с обратным адресом на конверте лежало у меня в рабочем кабинете на столе, когда вошла Л. С. Штерн и, увидев письмо со знакомым ей, по-видимому, почерком, очень взволновалась и возбужденно спросила: "Откуда Вы знаете В. и почему он Вам пишет?" Из ее возбужденной реакции я увидел, что она считает письмо, полученное мною, не случайностью и что оно ее сильно взволновало. Я разъяснил ей происхождение письма, разъяснение мое, по-видимому, было для нее убедительным, но причину волнения, вызванного им, я узнал позднее от самой Л. С. Профессор В. был ее единственным серьезным романом, который должен был закончиться браком. Она приняла его предложение, и, кажется, уже было что-то вроде помолвки. После нее жених (англичанин, по-видимому, пуританских нравов и воспитания) разъяснил своей невесте свои взгляды на семью и ее место и обязанности в семье. Это место и обязанности исключали дальнейшую жизнь жены в науке. Молодая невеста взяла обратно свое согласие стать женой на этих условиях, и намечавшийся брак не состоялся. Оба они остались верными своей, по-видимому, первой любви. Л. С. не вышла замуж, профессор В. остался холостяком. Во время ее частых поездок в Европу в первые годы жизни в Москве они встречались, и мне кажется, что эти встречи были немалым поводом для этих поездок. По-видимому, больше романов у Л. С. в жизни не было, и, вероятно, роль в этом играла не только ее увлеченность наукой, но и маловыигрышная внешность. К теме о романах она нередко возвращалась в дружеских беседах, но только в шутливой форме, за которой, может быть, скрывалась неосознанная (а может быть, и гонимая) тоска женщины по полноценной женской жизни. Женщина в Л. С. всегда шла впереди академика... Бескомпромиссная жертвенность для науки нередко была причиной конфликтов, возникавших между Л. С. и ее сотрудницами, делившими науку с семьей и обязанностями жены и матери детей. Одной из руководящих идей Л. С. при организации своего научного коллектива на кафедре физиологии 2-го МГУ (в дальнейшем 2-го Московского мед. института), в научной лаборатории и в Институте физиологии Академии наук было вовлечение женщины в науку. В настоящее время, когда широкое представительство женщин в науке стало обычным явлением, подобные идеи кажутся архаичными и даже в какой-то мере смешными. Но в 20-х и даже в 30-х годах, когда для женщины только открывались пути в различные области общественной жизни, когда борьба за это нередко велась только суфражистками под предводительством англичанки Панкхерст, эти идеи были передовыми, и их реализация требовала специального внимания и больших усилий по выращиванию кадров ученых-женщин. Поэтому каждый уход научного сотрудника -- женщины или мужчины -- в семью, каждое отвлечение семьей такого сотрудника от науки (рождение ребенка, болезни детей, разнообразные семейные и бытовые обязанности и т. д.) Л. С. переживались, как предательство науки, вызывали в ней бурный, иногда грубый по форме протест, а с бытовыми тяготами, крайне сложными и осложнявшими во многие периоды жизнь отягощенных семьей советских женщин, Л. С. считаться не хотела и отказывалась принимать эти соображения от своих сотрудниц. В этом, несомненно, проявлялся эгоцентризм одинокого, очень хорошо материально обеспеченного и свободного от привязанностей человека, а родственные привязанности занимали мало места в эмоциональной сфере Л. С., во всяком случае, не настолько, чтобы она могла пойти хоть на минимальную жертву для этих привязанностей... Конфликтные отношения с миром физиологов возникли у нее сразу по приезде в Советский Союз, и этому способствовали не столько характерологические черты, сколько плохая ориентация в новом для нее академическом окружении, недружелюбно ее встретившем. Все это создало для Л. С. большие трудности в организации кафедры физиологии во 2-м Московском государственном университете (впоследствии медицинский факультет этого университета выделился в виде 2-го Моск. мед. института). Этой кафедрой заведовал до нее известный физиолог профессор Шатерников по совместительству с кафедрой 1-го Моск. гос. университета. Л. С. пришлось практически создавать кафедру заново, начиная с подбора сотрудников, технического и лабораторного оборудования, приспособления помещения, организации практических занятий, в которых, по ее педагогическим установкам, большое место занимал демонстрационный и самостоятельный эксперимент. Только неистощимая энергия Л. С. и поддержка немногочисленных, но влиятельных друзей позволили ей в короткий срок организовать педагогический процесс и научную работу и обучить приглашенных сотрудников-ассистентов. Это обучение включало элементарную методику физиологического эксперимента, начиная с привязывания животного к экспериментальному станку, производство подкожных, внутрисосудистых и внутримозговых инъекций и кончая более сложными специальными манипуляциями. Она дорожила каждым из приобретенных сотрудников, не щадила ни сил, ни времени на их научную и педагогическую подготовку и не раз выражала готовность остаться в лаборатории на ночь, если это было вызвано производственной необходимостью. Именно поэтому всю свою последующую жизнь она не могла забыть трагического эпизода, жертвой которого был ее аспирант К. -- молодой человек, милый, приятный, способный, интеллигентный юноша. Он был женат на молодой женщине, с интересными, подкупающими внешними данными, которым, по-видимому, не соответствовали внутренние моральные стороны. У нее возник роман с одним молодым ученым, будущим видным академиком. Жертвой романа стал К.: он покончил жизнь самоубийством, приняв большую дозу хлоралгидрата. Враждебное отношение к академику, как к косвенному виновнику гибели любимого ученика, Л. С. пронесла через всю жизнь, что отразилось, разумеется, на их отношениях, бывших не безразличными для Л. С. в силу высокого положения академика в научной общественной среде и в самой Академии. Мой упрек в злопамятстве Л. С. отвела, сказавши: "Я не злопамятна", но тут же добавила: "Но я помню!" Постепенно наладился и педагогический процесс, и научная работа. Основное место в ней занимали исследования в области гематоэнцефалического барьера, в которых принимал участие и автор этих строк. Не раз у нас были бурные столкновения с Л. С. из-за разного подхода к конкретным вопросам исследования. Старого профессора эти вспышки не обижали; более того, они, по-видимому, ей в какой-то мере импонировали, т. к. были проявлением научного темперамента, к которому она относилась с сочувствием и даже с симпатией. Но однажды они все же завершились стойким разрывом и прекращением совместной работы при сохранении, в общем до конца жизни Л. С., дружеских отношений, с некоторыми перерывами, виной которым был опять-таки темперамент и характер обоих действующих лиц. На книге первого издания работ ее института в 1935 году, где была и моя статья, имеется автограф: "Дорогому Якову Львовичу в память многолетней борьбы и дружбы". До середины 30-х годов Л. С. почти каждый год ездила за границу, выступала на международных конгрессах и конференциях и поддерживала личные контакты с зарубежными учеными (все это ей потом вспомнили!). Многие из них приезжали по приглашению Л. С. к ней в лабораторию (в дальнейшем -- Институт физиологии Академии наук СССР), привозили с собой сложную аппаратуру для специальных исследований, обучали пользованию ею сотрудников института, что сыграло немалую роль в их научном прогрессе. Постепенно вошла в привычную колею педагогическая и научная деятельность кафедры физиологии под руководством Л. С. В 1925 году профессором В. Ф. Зелениным, известным терапевтом, был организован научно-исследовательский Медико-биологический институт в системе Главнауки *, где начальником был Ф. Н. Петров, старый большевик, ветеран Коммунистической партии и соратник В. И. Ленина. По замыслу организаторов этого института он должен был представлять комплекс терапевтической (преимущественно -- кардиологической) клиники и экспериментальных лабораторий. Это был прообраз будущей Академии медицинских наук. В центре Медико-биологического института, вначале базировавшегося в Ново-Екатерининской больнице (у Петровских ворот), была клиника, руководимая самим В. Ф. Зелениным. Вокруг нее группировался ряд экспериментальных лабораторий, которыми руководили А. А. Богомолец (в дальнейшем президент Украинской академии наук); А. А. Кулябко, вошедший в науку первым восстановлением деятельности извлеченного из трупа сердца умершего человека (ребенка) посредством пропускания через него физиологического раствора солей; М. Я. Серейский -- известный в ту пору психиатр и биохимик; Л. С. Штерн. Институт был школой, вырастившей в своих стенах ряд будущих известных ученых (Н. Н. Сиротинин, М. С. Вовси, Л. И. Фогельсон, Б. Б. Коган, Н. Б. Медведева). Под ударами извне Медико-биологический институт утратил в дальнейшем свое первоначальное лицо и был в начале 30-х годов реорганизован в Медико-генетический институт, директором которого стал С. Г. Левит, пионер и основатель медицинской генетики в СССР, в дальнейшем (1938) павший жертвой обычных для того периода необоснованных репрессий. При реорганизации Медико-биологического института Л. С. Штерн сохранила свою лабораторию в системе Главнауки при поддержке Ф. Н. Петрова, в дальнейшем реорганизовав ее в научно-исследовательский Институт физиологии в системе Академии наук СССР. В 1938 году она была избрана действительным членом этой Академии -- первой женщиной-академиком в Советском Союзе (да и во всем мире). Она занимала почетное место в книге, изданной в Германии, посвященной выдающимся женщинам Европы (Fьhrende Frauen Europas). * Главное управление научными учреждениями. 232 Я не ставлю целью подробное изложение биографии Л. С. Штерн, а только лишь краткое освещение пути, закончившегося попыткой ее научного и физического уничтожения, как частого общественного явления, характерного для послевоенного периода сталинской эпохи. Поэтому я опускаю ряд деталей ее биографии, но не могу не упомянуть о ее реакции на сближение Советского Союза с гитлеровской Германией, в конце 30-х годов, ознаменованное рядом акций, в частности -- приездом Риббентропа в Москву в 1939 году. Л. С. чрезвычайно болезненно воспринимала это сближение, она видела в этом угрозу принципам советского строя (она вступала в партию в 1930 году), распространениям фашистской заразы за пределы Германии. На заверения одного крупного политического деятеля Советского Союза, что сближение с Гитлером -- это брак по расчету, она ему ответила: "Но и от брака по расчету бывают дети, и детки будут и от этого брака". Это звучало, как пророчество и предвидение! Нападением Гитлера на Польшу началась вторая мировая война и почти одновременно с ней -- наша война с Финляндией. В этой войне впервые прошел практические испытания метод борьбы с травматическим шоком, теоретически и экспериментально разработанный в институте Л. С. под ее руководством. Теоретической предпосылкой метода было общее учение о гематоэнцефалическом барьере, функция которого не только ограждала нервные центры от действия различных вредных для них веществ, содержащихся в крови и в нормальных, а тем более патологических условиях, но и препятствовала доступу к этим центрам из крови различных лекарственных веществ, необходимых им для восстановления нормальной деятельности мозга при ее нарушении различными воздействиями. Так родилась идея (не абсолютно новая) о необходимости непосредственного воздействия лекарственными препаратами на нервные центры в обход гематоэнцефалического барьера, основными структурными элементами которого были стенки мельчайших разветвлений кровеносных сосудов-капилляров и прекапилляров. Обойти эту сеть гематоэнцефалического барьера предлагалось введением лекарственного препарата непосредственно в спинно-мозговую жидкость, омывающую все клетки мозга. При помощи шприца он вводился в цистерну с этой жидкостью, находящуюся под затылочными долями мозга, для чего игла шприца вкалывалась в затылочную область головы. Теоретическое обоснование метода встречало ряд возражений, вытекавших из анатомии мозга и путей и направлений движения спинномозговой жидкости в мозгу. Практическое применение метода при травматическом шоке в финскую войну в ряде случаев, по некоторым отзывам, дало положительные результаты. Для пропаганды метода Л. С. даже выехала на фронт в район боевых действий. Вслед за финской войной началась Великая Отечественная война с боевым травматизмом в ужасающих размерах. Разумеется, и здесь была пропаганда метода борьбы с травматическим шоком путем введения противошоковой жидкости в затылочную цистерну мозга, но распространения этот метод не получил то ли ввиду его сложности и необходимости владения сложной и небезопасной при плохом владении техникой, то ли ввиду противоречивости результатов. Во всяком случае, он не встретил активной поддержки со стороны начальника Военно-медицинского управления Советской Армии Е. И. Смирнова (после войны министра здравоохранения СССР) и главного хирурга Советской Армии академика H. H. Бурденко, и их ни в коем случае нельзя упрекнуть в преднамеренном игнорировании метода, как это иногда утверждала Л. С. Вернулся в 1943 году в Москву из временной эвакуации в 1941 году в Алма-Ату ее институт, и продолжалась настойчивая работа по внедрению метода непосредственного воздействия на нервные центры при различных заболеваниях, даже таких, как алиментарная дистрофия, и, особенно, специальных заболеваний нервной системы (вирусные и другие энцефалиты, туберкулезный менингит и др.). Пропаганде практической эффективности метода особенно помог, как это нередко бывает не только в медицине, случай. В семье Ц. заболела туберкулезным менингитом дочь Ира, девочка 10 лет. В то время (это был 1946 год) туберкулезный менингит был абсолютно смертельной болезнью, случаев выздоровления от него не было. В диагнозе туберкулезного менингита было предсказание исхода. В США только что появился полученный ученым Ваксманом новый антибиотик, следующий за пенициллином, -- стрептомицин. Этот антибиотик обладал не только широким спектром антибактериального эффекта, но специальным действием на возбудителя туберкулеза -- туберкулезную палочку Коха. Он быстро вошел в клиническую практику как мощное средство лечения туберкулеза в разных его проявлениях и формах и сыграл огромную роль в успехе лечения туберкулеза. Узнав о пропагандируемом академиком Л. С. Штерн методе лечения заболеваний центральной нервной системы путем введения лекарственных веществ в непосредственный контакт с веществом мозга и его оболочек и имея сведения о только что полученном противотуберкулезном антибиотике, родители Иры обратились к Л. С. за содействием в применении ее метода для лечения девочки. Через специальные связи был быстро получен из США стрептомицин (в ту пору он был в США еще в номенклатуре "стратегических" материалов, выдаваемых в каждом отдельном случае с разрешения Конгресса США), и с помощью Л. С. началось лечение Иры введением стрептомицина в подоболочечную затылочную цистерну головного мозга. Девочка выздоровела от туберкулезного менингита, не избежав, однако, осложнения в виде глухоты, вызванной специфическим токсическим воздействием стрептомицина на слуховые нервы. Это был первый (по крайней мере, в Советском Союзе) случай выздоровления от абсолютно смертельной болезни, что воспринималось как чудо и чрезвычайно способствовало общему интересу к методу и популяризации его. Была организована специальная конференция, в которой участники ее сообщали свои наблюдения над эффективностью метода непосредственного воздействия на центральную нервную систему при различных заболеваниях. Большинство докладчиков было из числа сотрудников Института физиологии, и это несомненно отразилось на трезвой объективности выводов о лечебной эффективности метода. Здесь не было заведомой недобросовестности (в этом никого из выступавших упрекнуть нельзя), но была, с одной стороны, увлеченность идеей и ее практическим воплощением, с другой стороны, -- недостаточная компетенция физиолога-экспериментатора в клинической патологии болезни при ее естественном течении и при изменении под влиянием того или иного метода лечения. Много подобных ошибок знает история медицины, когда автор какого-либо лечебного метода, разработанного им в экспериментальной физиологической, бактериологической или другой лаборатории, сам хочет дать оценку его эффективности в практике лечебной медицины, т. е. при испытании на больном человеке. Болезнь -- сложный процесс, имеющий свои законы развития, т. е. возникновения, течения и исхода. Эти законы может знать только врач-клиницист, конкретное воплощение их он видит каждый день своей деятельности; он ими управляет и направляет в необходимую для излечения сторону, и только он может быть объективным и должен быть беспристрастным судьей в лечебной ценности того или иного воздействия. История медицины знает обилие конфликтов, возникавших между автором лечебного метода и испытателями его в клинической лечебной практике. Ряд таких конфликтов возник между Л. С., как автором метода, и между клиницистами, испытывавшими его в лечебной практике. В ту эпоху любое событие, независимо от его содержания и действительного значения, могло приобрести политическое звучание, нередко с роковым финалом для источника едва слышимого звука, усиленного соответствующими органами до громоподобности атомного взрыва. Политический характер постепенно приобретала и деятельность Л. С. Штерн при попытках внедрения в медицинскую практику предложенным и пропагандируемым методом непосредственного воздействия на нервные центры. Не все здесь было ясно с научной стороны. Был ряд возражений со стороны специалистов в области туберкулеза против необходимости введения стрептомицина при туберкулезном менингите в непосредственное соприкосновение с тканью мозга и его оболочками; имелись примеры того, что лечебный эффект достигается и при введении стрептомицина в общую циркуляцию крови путем внутримышечных инъекций (так это делается и в настоящее время). Были упреки со стороны клиницистов в недостаточно объективной и недостаточно компетентной оценке физиологами эффективности лечения различных других болезней путем непосредственного воздействия на нервные центры. Для получения из США стрептомицина Л. С. использовала личные связи. Она считала, что ей создаются необоснованные препятствия работниками правительственных органов. Это вынудило ее обходить эти препятствия и компенсировать отсутствие требуемой ею поддержки своей личной инициативой. Ею руководили фанатичная и неконтролируемая вера в чудодейственность и универсализм ее метода лечения и, несомненно, погоня за славой. Ее характеру не были чужды крупное честолюбие ученого, как и тщеславие. В Советском Союзе в то время стрептомицина не было, не было широкой продажи его и в США, как уже было сказано, распределение этого препарата было в ведении Конгресса. Живший в США родной брат Л. С. на свои средства приобретал (по-видимому, не совсем легальным путем, поскольку он в дальнейшем вынужден был из-за этого уехать из США с материальным разорением) стрептомицин и посылал его Л. С. для научных целей. Таким образом, Л. С. в Советском Союзе была в какой-то период монопольным владельцем стрептомицина, который она давала сама в лечебные учреждения для лечения туберкулезного менингита, обусловив это обязательным применением ее метода. К ней как-то обратилась с личной просьбой Светлана Аллилуева-Сталина (дочь И. В. Сталина) с просьбой дать ей стрептомицин для лечения ребенка ее близких друзей. Л. С. отказала, говоря, что стрептомицин она получает не для лечения туберкулеза вообще, а только для научных целей. Постепенно стали сгущаться тучи над головой Л. С. Впрочем, они сгущались не только над ее головой, и ее голова была лишь одной из многочисленных, попавших в это сгущение в последний период сталинской власти. Сгущение туч над Л. С. имело разные симптомы и разные сигналы. Одним из сигналов было сообщение ей (разумеется, сугубо личное) крупным общественным деятелем о том, что Маленков и Щербаков, ближайшие соратники Сталина, плохо к ней относятся и отзываются о ней неодобрительно. Таким сигналом также был переданный мне лично профессором Я. Г. Этингером (в дальнейшем одной из жертв "дела врачей") отзыв Маленкова и Щербакова о Л. С. Штерн. Профессор Я. Г. Этингер был одним из врачей, лечивших Щербакова во время его последней болезни (инфаркт миокарда), закончившейся смертью. Во время визита профессора Я. Г. Этингера к больному Щербакову и последовавшего чаепития Щербаков и Маленков, присутствовавший при этом, резко отозвались о Л. С. Штерн и о ее методе лечения. При этом один из них сказал (передаю точно слова Я. Г. Этингера): "Уверен, что никому еще Штерн со своим методом не помогла, мы поторопились выдвинуть ее в академики". Разумеется, никакого немедленного значения для участи Л. С. Штерн эта беседа не имела: участь ее (как и самого Я. Г. Этингера) была решена другими закономерностями. Это лишь демонстрация сгущения атмосферы вокруг Л. С. Штерн, закончившаяся ее арестом. Последнему предшествовал ряд событий, и, прежде всего, мероприятия по дискредитации ее как ученого. Было бы, однако, наивным предположение или утверждение, что в постигшей ее участи главную или единственную роль играли ее научные недостатки, действительные или мнимые. Политическая и общественная ситуация того времени делала такое предположение, а тем более -- утверждение просто смехотворным (если слово "смех" здесь позволено употребить). Современники были свидетелями, как по политическим соображениям уничтожались крупнейшие ученые (превращались в г-но, по выражению Н. И. Вавилова). Наряду с этим заведомые невежды вроде О. Б. Лепешинской или Т. Д. Лысенко объявлялись гениями, их "научный" бред -- вершиной науки. Были неучи и жулики от науки и поменьше рангом, но они великолепно процветали и благодушествовали под благожелательным покровительством "руководящих" органов и лиц. Научная дискредитация Л. С. Штерн была предшествовавшей фазой ее физического уничтожения, причиной и поводом для которой были следующие обстоятельства. Во время Отечественной войны бурную деятельность развили различные общественные организации, сыгравшие немалую роль в общем напряжении всех сил страны для победы над страшным врагом. Был сформирован и Еврейский антифашистский комитет из выдающихся представителей еврейской национальности в СССР. В него вошли известные еврейские писатели (Бергельсон, Перец-Маркиш, Квитко, Фефер и др.), артисты (Михоэлс, Зускин), деятели здравоохранения (главный врач Боткинской больницы Шимелиович), государственные деятели (Лозовский), ученые (академик Фрумкин, Нусинов и др.). Вошла в него и Л. С. Штерн, и, по-видимому, это и сыграло роковую роль в ее судьбе. Л. С. Штерн, вообще, не была созвучна эпохе и своим общим обликом залетевшей в сталинскую империю "буржуазной птицы", и многими не созвучными эпохе высказываниями, и, главным образом, тем, что она была членом Еврейского антифашистского комитета и "видной" еврейкой. Последний признак, однако, был ей лично абсолютно чуждым. Выросшей и воспитанной в европейской атмосфере буржуазного интернационализма, национального и религиозного свободомыслия, ей были абсолютно чужды и даже враждебны проявления национальной ограниченности. Ее участие в Еврейском антифашистском комитете определялось формальным признаком, а не национальным тяготением к "землячеству", хотя ей не была чужда еврейская духовная культура, как и всякая другая. Научная или иная дискредитация, как этап уничтожения ученого, не была оригинальным приемом в арсенале органов госбезопасности. Можно напомнить эпизод с профессором Д. Д. Плетневым, предшествовавший его аресту и преданию суду в общем большом политическом процессе 1938 года с участием Бухарина, Ягоды, Розенгольца, Левина и других в качестве обвиняемых. Профессор Д. Д. Плетнев, крупный клиницист и бесспорно опытный и талантливый врач, был одним из консультантов кремлевской больницы и принимал участие в наблюдении за здоровьем и лечением крупных деятелей Советского государства. Он имел заслуженную репутацию крупнейшего ученого-клинициста с огромным врачебным опытом, принятого в самых высоких сферах Советского государства. Подобно грому из ясного неба в центральных газетах в 1939 году (в том числе и в "Правде", если мне не изменяет память) во всю ширину полосы появился гигантский заголовок: "Проклятие тебе, насильник, садист!" Под этим кричащим заголовком была статья (государственной важности!!!), посвященная аморальным действиям профессора П., о чем я рассказывал выше. Для Л. С. Штерн (ей в ту пору было около 70 лет) был избран другой, не сексуальный, путь дискредитации, хотя он и занимал некоторое место в следственном процессе. Начало ему положила статья некоего Бернштейна, заведующего кафедрой биохимии в Ивановском медицинском институте. Статья эта появилась летом (в июле или в августе) 1947 года в газете "Медицинский работник". В ту пору эта газета была рупором всякого псевдонаучного мракобесия, пропагандистом омерзительного невежества, а также рупором модной в то время черносотенной клеветы и травли. Статья Бернштейна подвергала критике содержание и направление исследований Л. С. Штерн и ее сотрудников в области гематоэнцефалического барьера. Это был уже не сигнал, а первая стрела открытой атаки. Остается неясным, была ли эта стрела только направлена рукой Бернштейна, а в действительности он был исполнителем более мощного вдохновителя, или же это была его личная инициатива в предвиденье благосклонной реакции на нее, которая была обеспечена всей атмосферой того времени. Во всяком случае, стрела попадала в нужную политическую цель, и вслед за ней в срочном порядке, вне всяких планов издания, где в замороженном виде годами ждали своего выхода в свет нужные науке книги, Медгизом была издана книжица того же Бернштейна под хлестким заголовком "Против упрощенчества и упрощенцев", вышедшая в середине 1948 года. С момента опубликования статьи в "Медицинском работнике" Бернштейн стал открытым оружием расправы с Л. С. Штерн, если не был скрытым оружием до этой статьи. Это оружие было удобным по еврейской национальности героя, т. к. не могло быть подозрения в его антисемитских побуждениях. Он охотно стал таким оружием, бесспорно ожидая компенсации за свою научную доблесть, как таким оружием стала гр-ка Б. в деле Плетнева, врач Тимошук в будущем "деле врачей" и многие другие. В период подготовки брошюры к изданию и в последующий короткий период Бернштейн стал героем дня. Он имел постоянный пропуск в ЦК КПСС, входил без доклада к министру здравоохранения СССР Е. И. Смирнову за директивными указаниями, а когда он входил (также без доклада) в кабинет президента Академии медицинских наук СССР академика H. H. Аничкова, тот вскакивал из-за стола и шел поспешно навстречу "высокому" гостю. Тот себя чувствовал и вел, как подлинный герой дня: ведь он выполняет важное политическое задание -- сокрушает академика Л. С. Штерн. Брошюра с разносом учения ("лжеучения") Л. С. Штерн вышла из печати летом 1948 года. А в мае этого года Л. С. была неожиданно вызвана к президенту АН СССР, в составе которой был ее институт, С. И. Вавилову (брату Н. И. Вавилова), сообщившему ей о решении президиума передать ее институт в Академию медицинских наук, а эта Академия тут же решила (все решения, конечно, были подготовлены заранее) передать его в Ленинград академику К. М. Быкову. Приехали его представители, упаковали аппаратуру и библиотеку, и все это в хаотическом беспорядке было отправлено в Ленинград. Каждому, даже не научному работнику-экспериментатору ясно, во что превращается аппаратура, собираемая годами и целеустремленно служащая тематической и проблемной идее, определенным научным планам и интересам -- при ее демонтаже и передаче в учреждение, разрабатывающее совершенно другие проблемы. Эта аппаратура превращается в утиль, что было и в данном случае. Таким образом, передача института Л. С. Штерн в другое учреждение, по существу, была инсценировкой организованного разгрома. Такого рода "реорганизации" были формой расправы с неугодными Советскому правительству того времени не только научными институтами. Так, например, была произведена "реорганизация" Института морфологии, директором которого был академик А. И. Абрикосов, в Институт фармакологии, директором которого был назначен физиолог -- некто профессор Снякин. Причина "реорганизации" -- ярлык "вирховианского гнезда", наклеенный О. Б. Лепешинской на институт, из которого она должна была за несколько лет до своей "коронации" в величайшие гении уйти ввиду полного несоответствия ее лаборатории требованиям элементарной науки. "Реорганизации" подверглись не только научные учреждения, но и театры с ярко выраженной индивидуальностью художественного руководителя (театр Мейерхольда, Таирова--Коонен), журналы и пр. Такая "реорганизация" выглядела нередко так, как если бы еврейский театр был "реорганизован" в цыганский или наоборот. Разгрому института Л. С. Штерн можно дать любую из наклеек -- передача в другое ведомство, перестройка, передислокация, реорганизация и т. д., но суть остается одна: институт ликвидирован, коллектив распущен и обивает пороги различных учреждений в почти безнадежных поисках работы. Безнадежных потому, что на многих из них двойное клеймо: национальность и сотрудничество с Л. С. Штерн, фигурой уже одиозной. Для нее самой сохранили небольшой штат из четырех человек, включая ее личного секретаря. Одиозность личности Л. С. Штерн не ограничилась ликвидацией института. Все понимали, что за этим скрываются не только и не столько научные "ошибки" академика Штерн, сколько общее отрицательное и даже враждебное отношение к ней в высших сферах Советского государства. Одним из последних аккордов и, пожалуй, самым громким в музыкальной прелюдии к аресту Л. С. было двухдневное заседание Московского общества физиологов, биохимиков, фармакологов, посвященное научной деятельности и научному творчеству академика Л. С. Штерн. Обсуждение научного направления исследований Л. С. Штерн и ее института в этом обществе было логически не совсем понятным после ликвидации института, прекращения исследований и самого направления. Логика подсказывала бы обратный ход событий. Но, по-видимому, для такой логики не было времени, было распоряжение и надо было его выполнять. Последовавшее же обсуждение, исход которого не вызывал никакого сомнения по опыту организации более ответственных и более значительных дискуссий, включая и суды над деятелями Советского государства и партии, было, по-видимому, необходимым как известная форма оправдания предпринятых акций и как "оформление через демократию" уже вынесенных решений. Деликатности и политического такта никто не требовал, чем грубее, тем яснее и эффективнее! Это обсуждение, по существу, было "художественным" оформлением выполненных репрессий в отношении Л. С. Штерн. Оно без всякого сомнения было инспирировано свыше. При общей политической ситуации в стране никто не решился бы без риска для себя взять ответственность за организацию такого обсуждения, а по существу общественного суда над академиком, членом КПСС, да и не смог бы его организовать без одобрения свыше. Самодеятельность здесь не допускалась в какой бы то ни было форме. В организованной научной дискредитации Л. С. Штерн все было определено по заранее разработанному сценарию. Режиссура его находилась за пределами спектакля. Главная режиссура находилась в руках министра здравоохранения Е. И. Смирнова, а непосредственное дирижирование было возложено на председателя Общества физиологов, академика Академии медицинских наук профессора И. П. Разенкова, крупного ученого-физиолога, человека честного и порядочного, в общепринятом смысле этих качеств, и доброжелательно, или по крайней мере корректно, относившегося к Л. С. Ему предстояла трудная задача, и он ее выполнял с добросовестностью и бесстрашием обреченного на заведомо сомнительную роль. Характеристика "спектакль" для этого мероприятия употреблена не случайно. Оно и внешне походило на спектакль в стенах анатомической аудитории на Моховой улице. Аудитория, вмещающая 600 человек, была переполнена, сидели не только на скамьях, но и в проходе, на ступеньках. Места занимали заранее, т. к. не все могли вместиться в аудиторию, и большие толпы находились за пределами ее на площадках лестницы и в холле. Любопытство к научному аутодафе академика привлекло массы студентов (они в основном заполняли аудиторию), ожидавших или интересного побоища, как на ринге, или не менее увлекательного зрелища собачьей грызни между учеными. Любопытный, но закономерный факт для того времени: сочувствие человеческой массы было на стороне Л. С. Штерн и ее сотрудников. Сочувствие, однако, ни в коей мере не определялось признанием высоких достоинств исследований, в которых эта масса, за очень редкими исключениями, совершенно не разбиралась. Отношение аудитории, состоящей по преимуществу из молодежи, определялось простыми до схематичности соображениями: раз их бьют и преследуют, значит, они правы и заслуживают сочувствия. Это свое отношение она выражала то бурными аплодисментами (в адрес защитников), то гулом и топаньем (в адрес нападающих). Для характеристики отношения молодежи к этим событиям (да и моральных качеств самой молодежи) показателен факт категорического отказа двух аспирантов кафедры физиологии 2-го Московского медицинского института (фамилию одного из них помню -- Латаш) отмежеваться и заклеймить своего научного руководителя Л. С. Штерн. Они стояли перед угрозами исключения из комсомола и из аспирантуры, приведенными в исполнение. Термин "спектакль" правомерен и тенденциозным подбором ролей и исполнителей. Особенно выделялись в роли обличителей Л. С. Штерн Бернштейн, Асратян, Беленький, Неговский, Огнев. Более академичным было выступление И. В. Давыдовского, участие которого в этом спектакле, к тематике которого он прямого отношения не имел, несколько удивляло. Вероятно, и он выполнял определенное задание, как член президиума Академии медицинских наук. Все же И. В. Давыдовский, критикуя работы Л. С. Штерн, закончил свое выступление неожиданным признанием "большого дела, которое она делает", но наносит ему вред недостаточно обоснованными заключениями и некритическим отношением к рекомендуемым ею практическим методам лечения. Основным документом, положенным в основу дискуссии, была брошюра Бернштейна, а сам автор был главным действующим лицом в этом обсуждении. Сам он, если судить по его поведению, считал себя первой скрипкой в этом оркестре, хотя на самом деле был только барабаном, в чем сам мог убедиться в дальнейшем, если был способен правильно оценить происшедшее. Скрипок было много. Выступления в защиту Л. С. Штерн не носили такого организованного характера, как критические, и не встречали поддержки у организаторов дискуссии. По-видимому, они имели указание не особенно поощрять их. По крайней мере, мое заявление о желании выступить было встречено без восторга председательствующим И. П. Разенковым. Более того, он убеждал меня не выступать, ссылаясь на то, что я много лет не работаю с ней. Было ли это проявлением дружелюбного отношения ко мне и желанием оградить меня от возможных последствий выступления в защиту Штерн (они в действительности были), или менее альтруистическими соображениями -- решить невозможно. Однако его советы меня не удержали, хотя в период, предшествовавший дискуссии, у меня был длительный разрыв личных отношений с Л. С. Я выступил, т. к. все происходящее было для меня общественным явлением эпохи, а не личной драмой Л. С. Штерн. Дискуссионное обсуждение научной деятельности академика Л. С. Штерн не получило по ряду обстоятельств, не предусмотренных намеченным ритуалом, своего целевого завершения в виде соответствующей резолюции Общества. Правление Общества никак не могло собрать необходимого кворума для принятия и подписания такой резолюции, содержание которой отвечало бы поставленным организаторами задачам, т. е. дискриминирующей деятельности академика Л. С. Штерн. По-видимому, большинство членов правления Общества сознательно старалось избежать выполнения этой "почетной" зачади. Логическое завершение дискуссии состоялось в одну январскую ночь начала 1949 года. В подобных случаях иногда говорят "в одну прекрасную ночь", исходя из французского опыта, утверждающего, что "все прекрасное приходит неожиданно". Однако ничего неожиданного не было в том, что около часа ночи в квартиру Л. С. Штерн (Староконюшенный переулок), где она жила со своей многолетней работницей Катей (от нее узнали о происшедшем в эту ночь), явились три ночных новогодних ангела -- двое мужского пола, один -- женского с сообщением о том, что Л. С. приглашает для переговоров Лаврентий Павлович Берия. По-видимому, и Л. С. было известно дореволюционное правило, согласно которому "когда пристав вызывает, нельзя быть свиньей -- надо идти". Однако по своей наивности она полагала, что это -- действительно деловое приглашение, выполнение которого можно отложить на утро, тем более, что она только что легла спать. Но ангелы с твердостью сказали, что неудобно заставлять Лаврентия Павловича ждать, а он ждет ее. Делать было нечего, Л. С. стала одеваться, в чем ей помогла работница и пришедшая женщина, почему-то тщательно освидетельствовавшая одежду Л. С. Л. С, только несколько удивило чрезмерное внимание этой женщины, заключающееся даже в том, что когда Л. С. зашла перед уходом в туалет, женщина вошла вместе с ней. После завершения одевания все отбыли, и так закончилось обсуждение научных достижений академика Л. С. Штерн. Родных у нее, которые имели бы право периодически справляться о ней (получая обычно стереотипный лаконичный ответ) и передавать передачи, не было. Человек канул в небытие... За несколько часов до прихода ночных гостей Л. С. получила телеграмму от брата из Вены, где он жил в большой нужде, уехав из США. Телеграмма была лаконичного, но выразительного содержания: "Беспокоюсь отсутствием писем, у вас такие дела". Он, очевидно, полагал, что это -- законспирированная по смыслу формула его осведомленности о "таких делах". Телеграмма была пророческим предчувствием включения любимой сестры в "такие дела". Телеграмму, конечно, унесли визитеры. Прошло почти четыре года, заполненных драматическими событиями последних лет сталинской диктатуры. И вдруг неожиданно зимой 1952/1953 года (на сей раз во французской оценке неожиданности) раздался голос Л. С. в виде письма из Джамбула (Средняя Азия), в котором она извещала, что она находится там и просит кого-либо из сотрудников приехать к ней. Никто из сотрудников не выразил готовности поехать к ней. Давил страх перед контактом с осужденной по политическому делу, все боялись сложных провокаций, да и материальных средств на такую поездку ни у кого не было. Смысл такого приглашения был не совсем ясен. По-видимому, здесь был, с одной стороны, призыв о помощи беспомощного в такой ситуации человека, которому к тому же за 70 лет и который и в обычной советской бытовой обстановке не всегда правильно ориентировался. С другой стороны, здесь было проявление свойственного Л, С. эгоцентризма, плохо учитывавшего и плохо сочетавшегося с реальными возможностями даже близких ей людей. Ясно было также, что она обращается не просто к близким людям, а к своим сотрудникам, как будто прошедшие четыре года ничего не изменили ни в их служебных взаимоотношениях, ни в их возможностях в новой обстановке. В конце концов, после обмена мнениями (осторожного в ситуации 1952 года) в Джамбул рискнула поехать старый и преданный секретарь Л. С. -- О. П. Скворцова. В июне 1953 года Л. С. вернулась в Москву. Первые несколько дней после возвращения в Москву она провела у нас, где моя жена, ученица и сотрудник Л. С., и я окружили ее максимальным вниманием и уютом. От нее самой мы узнали о том, что с ней произошло после памятной январской ночи. Ее информация отнюдь не имела характера связного и последовательного повествования. Это были разрозненные отрывочные воспоминания, но и они в дальнейшем были настолько стерты быстро прогрессирующим артериосклерозом, что не оставили никакого следа в ее памяти. Спустя несколько лет она с тревогой говорила о полной утрате памяти, о том, что она ничего не помнит из того периода, как будто бы его вообще не было. Этот провал в памяти был настолько полным, что производил впечатление психологического охранительного торможения на фоне артериосклероза мозга. Это было фрейдовское "вытеснение противного". В самом же начале она была крайне подавлена, производила впечатление человека, выходящего из продолжительного психологического шока. Из ее бессвязных рассказов выяснилось, что она была арестована как член Еврейского антифашистского комитета и осуждена к высылке в Джамбул. О том, что ей конкретно инкриминировалось, она ничего внятного сообщить не могла. По-видимому, она даже не соображала, в каких преступлениях, как член этого "преступного" сообщества, она обвиняется и в чем состоят преступления этого сообщества. Упрекнуть ее в этом нельзя. Собственный опыт убеждает, что чудовищная нелепость выдвигаемых обвинений превращает их в бред сумасшедшего, и как всякий бред его трудно воспроизвести нормальному уму. Тем более трудно было Л. С., далекой от политических нюансов, понять, о чем конкретно идет речь, особенно в обстановке, где реальность тесно переплетена с фантасмагорией. На следствии, как она нам сказала, она только признала себя виновной в том, что, будучи коммунистом, она не вникала в дела комитета, не знала его действий, не была бдительной, как подобает коммунисту, и потому не была в курсе "преступных замыслов" комитета. Единственное, что врезалось ей в память, это -- "суд" (как она думала), где присутствовали все обвиняемые, т. е. весь комитет в полном составе. По-видимому, это был не суд, а очная ставка всей "преступной" группы с возможной перекрестной проверкой показаний каждого, т. к. суда в обычном понимании этого процесса в таких делах в то время не было. Все решала "тройка", и приговор каждому из обвиняемых сообщался персонально. Да и приговором, как это удалось от нее выяснить, это заседание не было завершено. Л. С. рассказывала, что особенно тяжелое впечатление на нее произвел внешний вид Лозовского и Шимелиовича. Они производили впечатление очень измученных людей, а около Шимелиовича все время дежурила медсестра со шприцем в руках. Он был как будто сломанный физически. Мужественно держался Лозовский, отказывавшийся от показаний, данных на следствии. Когда председатель, справившись с соответствующим показанием, данным на следствии, говорил, что "на следствии вы ведь показывали другое", то Лозовский отвечал: "Вы ведь знаете, каким образом были добыты эти показания", но эту реплику председатель отвергал. В частности, Лозовский говорил: "Я не могу смотреть в глаза академику Штерн после того, что я говорил о ней на следствии, и прошу у нее прощения за это", на что опять следовали стереотипная реплика председателя и стереотипный ответ Лозовского. По-видимому, больше всех "раскололся" Фефер: Лозовский, говоря о нем, называл его "свидетель обвинения Фефер". В частности, он подтверждал высказывания Л. С. о "родине", ее раздраженный вопрос, заданный в каком-то контексте: "Что такое родина? Моя родина -- Рига", -- это высказывание она не отрицала, но смысл, конечно, она вкладывала не тот, который хотело следствие и обвинение. Кстати, следует заметить, что Л. С. отмечала свое рождение два раза в году: один раз -- 26 августа -- день ее биологического рождения, второй раз -- 31 марта -- день ее приезда в Советский Союз. При этом второе рождение она ценила гораздо больше первого, говоря, что в первом она не была виновата, и всегда с большой торжественностью отмечала день второго рождения, которое считала подлинным, поскольку оно было сознательным. Не будем судить Фефера. Он был такой же жертвой, как все его сопроцессники, и разделил их участь. Среди событий монотонных дней и ночей одиночного заключения в стенах Лубянки, до утомительности и отупения однообразных, Л. С. запомнился один из допросов. Я передам ее рассказ об этом допросе почти дословно. Я ручаюсь за точность смысловой и текстуальной передачи с необходимостью заменить из уважения к бумаге и читателю многие слова и выражения многоточиями или адекватными по смыслу формулами, приемлемыми для нежного "девического ушка", как это делала сама Л. С. при рассказе об этом допросе. "Ты старая б-дь, -- сказал следователь, -- мы знаем, зачем ты каждый год ездила за границу. Ты там вступала со всеми в половое сношение". Все это было сказано, как говорила Л. С., в циничных выражениях, о смысле которых, как она говорила, "я только догадывалась". Л. С., пытаясь обратить, со свойственным ей юмором, всю эту гнусность в шутку, возразила: "О некоторых женщинах говорят, что до 40 лет им платят, а после 40 -- они платят. Ведь мне уже далеко за сорок, если бы было так, как вы говорите, то у меня не хватило бы никаких средств, чтобы расплатиться..." Действительно, ей в эту подлую пору было уже много за 70, но мало изобретательный цинизм сотрудников МГБ не пощадил и старую женщину-академика. Продолжаю рассказ Л. С. В ответ на реплику Л. С. следователь начал: "Мать твою... мать твою... мать твою... мать твою..." Я ему говорю: "При чем тут мать, она давно умерла, какое она имеет отношение к антифашистскому комитету?" Он продолжает свое: мать твою, мать твою. Тогда я ему говорю: я догадываюсь, что вы хотите скомпрометировать мою мать, но хоть бы вы разъяснили смысл вашего, как мне кажется, циничного выражения. А он продолжает свое: мать твою, мать твою..." Площадная ругань -- один из стереотипных приемов следователей МГБ, доведение до сознания подследственного