к как меняется с течением времени оценка эффективности одного и того же медикамента. Во время клинико-анатомических конференций нередко развивались оживленные дискуссии между разными специалистами высокой врачебной компетенции вокруг применения какого-либо медикаментозного средства и общей системы лечения данного больного с высказываниями иногда разных точек зрения на один и тот же метод лечения. Между тем именно мотивы преднамеренно неправильного лечения были основными в "деле врачей-убийц", а услужливые "эксперты" МГБ угодливо поддерживали версию о неправильном лечении, перекликавшуюся с цитированной записью Чехова в его записной книжке. В медицинских кругах бытует анекдотический эпизод, героем которого якобы был известный ученый-клиницист из Вены -- профессор Эппингер. К профессору Эппингеру обратился на частном приеме один пациент, у которого Эппингер обнаружил чрезвычайно тяжелое заболевание. По долгу врача он предупредил больного о неизбежном роковом исходе болезни в течение года. Прошло несколько лет, и Эппингер случайно встретил этого пациента в полном здравии. Он был чрезвычайно удивлен своим неоправдавшимся прогнозом, расспросил больного, кто и чем его лечил и вылечил, и после разъяснения пациента изрек: "Вас неправильно лечили". Возможно, это -- анекдот (хотя компетентные источники утверждают, что этот эпизод действительно был), но в описываемый мной период не было анекдота, который не мог бы быть воплощен в мрачную действительность, в криминальную версию о заведомо неправильном лечении. Вскрытие трупов, посмертное исследование больного, -- традиционная сторона деятельности патологоанатома, идущая из далекой древности. На вооружении патологоанатома в течение длительного периода истории медицины была только его наблюдательность, зоркость его глаз при определении природы болезненного процесса в соответствии со сложившимися представлениями о ней. Эти представления менялись и продолжают меняться непрерывно и в наше время по мере обогащения методов исследования, внесения в них достижений ряда смежных наук, особенно микробиологии, вирусологии, общей биологии, генетики, и по мере общего технического прогресса. Мощным оружием в руках патологоанатома стал микроскоп, позволяющий в наше время видеть детали составных клеточных элементов организма размером в несколько ангстремов (ангстрем -- одна десятая миллимикрона, а микрон -- тысячная часть миллиметра), т. е. различать даже молекулы, составляющие клетку. Вооружение микроскопом глаза патологоанатома безгранично расширило познание природы болезней, проникновение в существо структурных изменений, лежащих в ее основе. Точность определения истинной природы болезненного процесса, т. е. точность морфологической диагностики, безмерно выросла, благодаря микроскопу, занявшему такое же, если не большее, место в технической оснащенности патологоанатома, как и секционный нож. Внедрение микроскопической техники в повседневную работу патологоанатома резко расширило применение биопсий, как чрезвычайно важного приема для уточнения диагностики болезненного процесса у больного человека. Само название -- биопсия -- показывает, что речь идет о вырезывании кусочка живой ткани (bios -- жизнь), доступной для ножа хирурга, из очага поражения у больного. Вырезанный кусочек ткани направляется патологоанатому для исследования его в микроскопе и определения существа болезненного процесса в этом кусочке. Так производятся биопсии болезненно измененных участков кожи, половых желез и органов мужчины и женщины, полостей рта, носа, уха, частиц опухолей разных органов, лимфатических узлов и т. д. Это делается в тех случаях, когда врачу не ясен характер поражения, а выяснение его необходимо для лечебных мероприятий. В последнее время иногда вместо вырезывания ножом кусочка ткани (хирургическая биопсия) производят насасывание ее шприцем (аспирационная биопсия), и таким образом удается получать материал для исследования и из внутренних органов (печень, селезенка, почки и др.). Исследование материалов диагностических биопсий, т. е. специально выполненных с диагностической целью, чрезвычайно важная задача, налагающая на патологоанатома большую ответственность. От его заключения, сформулированного в гистологическом диагнозе, зависит общий диагноз болезни и требуемых ею лечебных вмешательств. Так, например, в случаях наличия опухолевого узла в грудной железе женщины необходимо решить вопрос о доброкачественном или злокачественном характере этого узла. В первом случае достаточно удаления такого узла, во втором -- необходима радикальная операция (удаление всей железы с мягкими тканями грудной клетки, близлежащих лимфатических узлов, а иногда и удалением яичников -- гормональных стимуляторов злокачественной опухоли в грудной железе) с последующей химиотерапией и облучением области операции. Таким образом, от заключения патологоанатома зависит решение жизненно важного вопроса: достаточно ли ограничиться сравнительно безобидной и щадящей операцией или необходимо большое по объему хирургическое вмешательство, наносящее большой физический и моральный ущерб женщине. Сколько за этим в дальнейшем жизненных трагедий, разбитых семей в силу отказа мужа продолжать жизнь с "калекой". Складывающиеся при этом жизненные ситуации в семье иногда принимают неожиданный характер. Однажды врач-гинеколог, ассистент клиники, принесла мне для исследования готовые препараты биопсии опухоли шейки матки, произведенной в другом лечебном учреждении. Исследовавший эти препараты патологоанатом этого учреждения (по-видимому, малоопытный) дал заключение о злокачественном характере процесса в биопсированном кусочке (рак). Больную направили для радикальной операции (удаление матки со всеми ее придатками) в гинекологическую клинику вместе с гистологическими препаратами, на основании исследования которых был поставлен диагноз рака. Больную подготовили к операции, накануне которой эти препараты были принесены мне для консультации. Не требовалось большого труда, чтобы убедиться в ошибочном диагнозе рака и отвергнуть его. У больной (молодой женщины) был совершенно доброкачественный процесс, для ликвидации которого достаточно было консервативного лечения; больная была назначена к выписке. Спустя несколько дней лечащая эту женщину врач пришла снова ко мне с просьбой дать письменное заключение по этим препаратам. На мой удивленный вопрос, зачем это сейчас понадобилось (разумеется, это заключение было дано), врач рассказала, что муж больной отказывается взять жену домой, настаивает на операции, грозя жалобой на клинику, которая выпускает без операции больную с угрожающей смертью болезнью -- раком. Мне показалась подозрительной такая настойчивость мужа, и я посоветовал врачу постараться выяснить причину такой неожиданной реакции мужа: вместо радости от отведенной угрозы страшной болезни он настаивает на наличии ее и требует тяжелой операции. Через несколько дней врач сообщила мне о реальности моих подозрений. Оказалось, что муж (человек не очень высокой культуры и морали), не дожидаясь смерти жены от смертельной в его представлении болезни или от исхода тяжелой операции, позаботился о "преемнице" приговоренной к смерти жены, и "преемница" уже жила в его доме на положении новой жены. Создалась сложная бытовая и, в общем, драматическая ситуация, поводом для которой было ошибочное заключение по биопсии. Один этот пример показывает, какую огромную ответственность несет патологоанатом при исследовании материала диагностической биопсии, когда за кусочком ткани -- судьба человека, зависящая от эрудиции патологоанатома, его опыта и от сознания этой ответственности. Правильно направить руку хирурга или удержать его от ненужной операции -- частая и важная задача патологоанатома. По существующим правилам все ткани и органы, удаленные у человека хирургическим путем, подлежат исследованию патологоанатома. Это делается для проверки правильности клинического диагноза, требовавшего хирургического вмешательства (опухоли органов, воспалительные процессы разной природы и др.). Даже такие частые объекты, как червеобразные отростки (аппендиксы), удаленные по поводу аппендицита, подвергаются гистологическому (микроскопическому) исследованию, которое хотя и изредка, но все же дает неожиданные результаты, наряду с банальными в подавляющем большинстве случаев. Так, иногда за клинической картиной аппендицита скрывается рак червеобразного отростка, требующий специального послеоперационного наблюдения за больным. Об одном грустном событии, явившемся результатом небрежного отношения хирурга к заключению прозектора по исследованному им удаленному аппендиксу и подчеркивающем всю огромную важность изучения операционного материала, расскажу. Однажды при исследовании присланного после операции аппендэктомии материала в нем не было обнаружено червеобразного отростка. Была обнаружена только жировая ткань с явлениями острого воспаления (по-видимому, брыжейка отростка). В заключении, посланном в хирургическое отделение, было обращено специальное внимание хирурга на это обстоятельство, но, как показали дальнейшие события, хирург не придал ему должного значения. Больная была выписана в положенный послеоперационный срок со справкой о том, что ей была произведена операция аппендэктомии (удаления отростка). Спустя 1,5 года эта больная снова поступила в хирургическую клинику с картиной разлитого гнойного перитонита (воспаления брюшины), от которого спасти ее было уже невозможно, она скончалась. При вскрытии было установлено, что источником гнойного перитонита было гнойное воспаление червеобразного отростка, оказавшегося на своем обычном месте (гнойный аппендицит). Стало очевидным, что при первой операции хирург ошибочно удалил вместо отростка связанные с ним ткани и, игнорируя заключение патологоанатома, больную выписал с соответствующей справкой. Когда спустя 1,5 года у больной снова развились явления аппендицита, то врачи, наблюдавшие больную на дому, были введены в заблуждение справкой о перенесенной операции аппендэктомии и наглядным следом последней в виде рубца на брюшной стенке, больная была вследствие этого поздно госпитализирована с роковым исходом. Виновный в этом трагическом событии врач понес моральное наказание, но к жизни жертву его небрежности оно, конечно, не вернуло. Исследование материалов диагностических биопсий и лечебных операций занимает в работе патологоанатома не меньшее место, чем вскрытие трупов умерших. Патологоанатом держит в своих руках не только труп, но часто и судьбу живого человека. По личному опыту должен сказать, сколько мучительных переживаний нередко доставляет сознание ответственности за эту судьбу, особенно в тех случаях, когда в микроскопической картине биопсии нет ясности для категорического диагноза, и приходится мобилизовывать и всю свою эрудицию, и весь свой личный и литературный опыт, прибегать к консультации со своими коллегами для выяснения правильности суждения. Я вынужден был осветить роль, значение и место патологоанатома в общей системе лечебной медицины. Это место и это значение далеко не исчерпываются моим описанием. За его пределами -- огромная исследовательская работа. Но и из краткого освещения деятельности патологоанатома видно, насколько она сложна, многообразна и полна высокой ответственности. Именно поэтому она требует обширных знаний клинической патологии во всех ее областях, непрерывного накопления опыта. Можно утверждать, что ни в одной медицинской специальности не действует такая широкая система взаимных консультаций, к которой прибегают патологоанатомы в трудных случаях патологоанатомической диагностики. Я уделил много места вопросам чисто медицинским потому, что ведь само "дело врачей" было не только политической, но и чисто медицинской проблемой в своем существе, находившейся в руках злонамеренных невежд и мерзавцев. Им недоступна была вся сложность объективного анализа и оценки действий врача. Да они и не стремились к такой объективности. Она им только мешала, как мешала на протяжении всей их деятельности по уничтожению многих представителей технической интеллигенции, выдающихся военных, ученых разных областей науки и вообще массы лучших представителей советского народа и Коммунистической партии. ИНСТИТУТ ИМ. ТАРАСЕВИЧА. АРЕСТЫ МИКРОБИОЛОГОВ. ОБЩАЯ АТМОСФЕРА В ИНСТИТУТЕ. ОБСЛЕДОВАНИЕ СОСТОЯНИЯ НАУЧНЫХ КАДРОВ И МОИ ПЕРСПЕКТИВЫ. Материалы и события, о которых я только что написал, относятся главным образом к моей деятельности клинического патологоанатома в большом лечебном учреждении. Отличной от этой обстановки была обстановка и содержание работы в Государственном контрольном институте противоинфекционных препаратов профессора Тарасевича. С этим институтом я был связан с 1947 года, сначала в качестве консультанта по патологической морфологии, а с 1951 года он стал, как я уже писал, местом моей основной службы. Этот институт -- один из первых институтов молодого Советского государства. Он выкристаллизовался как институт чисто микробиологического профиля, в задачи которого входила апробация различных лечебных и профилактических противоинфекционных препаратов (противобактерийных сывороток и вакцин), прежде чем они вводились в практику здравоохранения. Изготовление лечебных и профилактических сывороток и вакцин -- сложный технологический процесс, специализированный в зависимости от того инфекционного агента, против которого направлена соответствующая сыворотка или вакцина. Этим определяется большое многообразие действующих в медицине противоинфекционных препаратов. Самой древней является противооспенная вакцина Дженнера. Она получается из оспенного гнойного пузырька (пустулы) коровы, откуда и возникло общее название вакцины (vaccinia -- коровья оспа). Это было еще в домикробиологическую эру, открытую Пастером, подарившим миру антирабическую вакцину (вакцину против бешенства). Бурное развитие микробиологии во второй половине XIX века, продолжающееся до настоящего времени, ознаменовалось открытием инфекционных возбудителей многих болезней (туберкулез, тиф, дифтерия, пневмония, гнойные инфекции и др.). Вслед за тем были открыты вирусы (это уже XX век) и их роль в возникновении ряда болезней (корь, грипп, энцефалит, полиомиелит и многие другие болезни). Совершенно естественным было стремление микробиологов и вирусологов, следуя общему принципу вакцинации, т. е. предохранительных прививок человеку ослабленных возбудителей болезни, создавать вакцины для выработки у него иммунитета против соответствующего вирулентного (патогенного) возбудителя. Другим направлением было введение человеку сыворотки крови животного, которого заражали определенным инфекционным агентом, чтобы вызвать у него образование и поступление в кровь антител против этого агента и потом вводить эти готовые антитела человеку. По мере развития бактериологии, вирусологии и иммунологии в лабораториях и институтах всего мира происходила интенсивная работа по получению профилактических и лечебных вакцин и сывороток. Непрерывным потоком шли предложения о новых противоинфекционных препаратах и усовершенствованных новыми методами старых, уже давно введенных в практику. Даже древняя вакцина -- противооспенная -- и та подвергается непрерывному усовершенствованию с улучшением всех ее свойств. Одним из последних достижений в этой области было получение предохранительной вакцины против полиомиелита -- грозного и тяжелого по последствиям заболевания. Требовалась объективная и строгая проверка всех выпускаемых противоинфекционных препаратов, чтобы не пустить в массовую практику здравоохранения тех, которые способны принести вред человеку, вместо основного требования к ним -- предохранить его от инфекционной болезни. Такими требованиями были два: 1) препарат должен обладать иммуногенными свойствами, т. е. после его введения в организм создавать в нем иммунитет (невосприимчивость) к соответствующему инфекционному заболеванию; 2) он должен быть безвредным для организма, для чего он должен утратить вирулентные свойства соответствующего инфекционного возбудителя и сохранить только иммуногенные, что достигается специальной его обработкой (атенуированием). Необходим был тщательный контроль этих качеств препарата, так как история вакцинации знает печальные и даже трагические события, вызванные применением препарата, не обладающего этими качествами. Наряду с биологическими противоинфекционными препаратами, где в качестве исходного материала для приготовления их пользовались живыми возбудителями болезни, обработанными должным образом или, как говорят, атенуированными для снятия с них их болезнетворных свойств, в последние десятилетия бурно развивается химиотерапия инфекционных болезней (и рака), эра которой открыта великим микробиологом П. Эрлихом. В лечебное дело каждый год поступают новые химические препараты против различных болезней. Контроль всех поступающих в здравоохранение лечебных и профилактических противоинфекционных препаратов, изготовляемых в Советском Союзе, осуществляет Контрольный институт им. Тарасевича, находящийся в системе Министерства здравоохранения СССР. Контролируется качество не только вновь предлагаемых препаратов, но и каждая серия их, изготовляемая по уже апробированной технологии. Большой вклад в развитие микробиологии и в разработку методов приготовления вакцин и сывороток внесли отечественные ученые, и многие из них поплатились за это жизнью. Не следует думать, что они заражались в процессе работы с активными вирулентными бактерийными или вирусными возбудителями болезни, которые были объектами их творческой деятельности, хотя такие лабораторные заражения иногда имели место. Они и не производили на себе самих опасные эксперименты для проверки некоторых своих научных предположений и гипотез. История науки знает и таких героев. Наши ученые пали жертвой активной вирулентной деятельности органов ГПУ -- МГБ, временами косившей советскую науку с силой и эффективностью, которой могла бы позавидовать самая тяжелая и массовая инфекция. Характерной была и избирательность объектов их активности в разные периоды, как и при некоторых инфекционных эпидемических болезнях. Эта избирательность коснулась и микробиологов, и первой ее жертвой в хронологическом порядке надо назвать Институт им. Мечникова во главе с его руководителем, крупным ученым микробиологом С. В. Коршуном. В 1930 году он и ряд сотрудников этого института были арестованы. Некоторые из них вышли из заключения, С. В. Коршун не вернулся, погиб там. Следующая большая группа крупнейших микробиологов была репрессирована в годы массовых репрессий (1937-- 1939 годы). В числе их -- замечательные ученые, внесшие большой вклад в науку, в ее организацию, в подготовку кадров микробиологов, в борьбу с инфекциями, -- Барыкин, Кричевский, Любарский, Гартох, Великанов и другие. Все они были обвинены в антисоветской деятельности и вредительстве, каждый в своей специальной научной и практической области. Все они, разумеется, в этом признались и понесли соответствующее наказание -- расстрел. Барыкин -- автор вакцины против брюшного тифа -- признал вредительское назначение этой вакцины (она до сих пор изготовляется по его методу и имеет название автора). Кричевский был основателем и директором научно-исследовательского Института микробиологии с большой практической деятельностью и школой подготовки высококвалифицированных кадров микробиологов. Он признал, что организовал институт со специальной вредительской целью в области подготовки кадров микробиологов. Любарский, крупнейший специалист в области микробиологии туберкулеза, по-видимому, решил, что чем абсурднее будут его показания и чем шире круг вовлеченных в преступную деятельность микробиологов, тем очевиднее будет вся нелепость обвинения, и оно будет отвергнуто. Но его расчет был "без хозяина", т. е. ГПУ, который любую нелепость принимал с охотой, лишь бы она давала повод для расстрела. Аналогичные по общему характеру были обвинения в адрес других микробиологов, и все приговоры выносились без привлечения научной экспертизы для их обоснования. Вместо этого в деле арестованных микробиологов были клеветнические доносы некоторых их бездарных коллег *. * При посмертной реабилитации осужденных микробиологов прокуратурой были направлены в Институт им. Тарасевича для научной экспертизы материалы дела, так как приговор, о чем указывалось в сопроводительном письме, был вынесен без научной экспертизы. Мне, как сотруднику института, эти материалы стали доступны для ознакомления. В числе репрессированных были также крупные ученые Л. А. Зильбер и П. Ф. Здродовский, но они работали много лет в заключении под наблюдением сотрудника ОГПУ, были, в конце концов, освобождены и скончались в почете и уважении. Аресты бактериологов имели массовый характер и были произведены во многих городах Советского Союза. Эти аресты были, по существу, разгромом советской микробиологии накануне нависшей уже войны с ее угрозой применения бактериологического оружия, разработка которого и средств защиты от него энергично велась в разных странах. Кому было на руку уничтожение микробиологической элиты в такое время, как, кому было на руку уничтожение военной элиты и массы ученых, специалистов разных областей -- остается областью догадок и предположений, связанных с именем Сталина. Некоторые эпизоды из арестов микробиологов 1937 года воспринимались бы как комические, если бы это не был комизм сталинской эпохи, вплетенный в общий трагедийный фон и только усиливавший последний. Я был свидетелем одного из таких эпизодов, и не могу удержаться, чтобы не рассказать о нем, как о штрихе времени. В те предшествовавшие годы я был тесно связан с Медгизом и как автор, и как редактор. Директором издательства был твердый и опытный хозяин Д. Л. Вейс. Главным редактором был С. Ю. Вейнберг, влюбленный в издательское и библиотечное дело, умный, энергичный, красивый человек. Оба они пали жертвой репрессий и канули в вечность, каждый, вероятно, по индивидуальным показаниям, не связанным с их издательской деятельностью. После их ареста было назначено новое руководство Медгиза. Руководителем издательства стала невежественная в вопросах медицины, с крайне низкой общей культурой средних лет женщина. Фамилию ее я не помню, да это и не имеет значения: она типовой образ той эпохи. В это время поступили из типографии гранки руководства по микробиологии, написанного профессором Ивановского медицинского института Елисеевым. Гранки были посланы ему для авторской правки с обычным указанием о необходимости срочного возврата с авторской визой. Прошел положенный срок -- гранки не возвращаются. Елисееву посылается настойчивое требование возврата гранок, опять без всякой реакции на это требование. На третье телеграфное требование гранки вернулись без авторской правки в сопровождении краткого сообщения жены профессора о том, что "профессор Елисеев болен". Диагноз болезни, охватившей многих бактериологов, стал чрезвычайно подозрительным, а в случае его подтверждения печатанье книги должно быть немедленно прекращено, само имя репрессированного подлежит забвению. Но как получить подтверждение? Все каналы для этого закрыты; самый факт репрессии может оказаться ложным слухом, распространение которого грозит наказанием, да и о действительном факте можно говорить только шепотом, чтобы не омрачать общий жизнерадостный розовый фон "завидной жизни Борисовых людей". Новый главный редактор нашла выход из положения в законспирированном, по ее убеждению, тексте телеграммы, посланной в адрес директора Ивановского медицинского института: "Сообщите, болен ли Елисеев, или что еще". Ответа не последовало, но по "агентурным" сведениям оказалось роковое и безысходное "что еще". Профессор Елисеев канул навсегда в недрах ГПУ -- МГБ, а в узком круге работников Медгиза и связанных с ним научных работников формула "что еще" приобрела символическое употребление. В Контрольном институте на меня было возложено участие в контроле качества вакцин и сывороток методами экспериментальной морфологии. Животным (морским свинкам, кроликам, белым крысам и мышам, а в ряде случаев, как при испытании вакцины против полиомиелита -- обезьянам) вводился испытуемый препарат, и по морфологическому исследованию органов животных определялось наличие или отсутствие в них болезненных изменений, как показатель степени безвредности препарата. Определялась также его способность вызывать реакции иммунитета по специальным морфологическим показателям его развития. Во главе института, его директором, был С. И. Диденко. Это был старый (по стажу) член партии, носитель ее лучших традиций, прошедший большую жизненную школу. Он был выходцем из крестьянской среды. Первая мировая война застала С. И. Диденко в Черноморском флоте. Он окончил военно-фельдшерское училище и был фельдшером на минном крейсере "Прут". После окончания гражданской войны он получил высшее медицинское образование, стал врачом и специализировался в области микробиологии, и уже при мне получил после защиты диссертации ученую степень кандидата медицинских наук. Партийная организация, довольно многочисленная (около 20 человек), состояла преимущественно из женщин в соответствии с преобладающим составом сотрудников института. В большинстве своем -- это был типичный продукт сталинской эпохи. Это была интеллигенция сталинской формации, т. е. узкие специалисты (некоторые с кандидатскими степенями), мало интеллигентные в обычном понимании этого слова; роботы, безоговорочно принимавшие все изуверство сталинского режима как высшее достижение коммунизма. Они без критики приняли бы фашизм, если бы им сказали, что это и есть коммунизм. Справедливости ради следует сказать, что в дальнейшем, особенно после XX съезда партии, многие из них пересмотрели критически свои взгляды, как бы прозрели, что они открыто признавали. Научным результатом моей работы в Контрольном институте им. Тарасевича было объединение морфологических процессов в организме животных после введения им лечебных вакцин для создания у них иммунитета. Объединение этих сложных процессов и их клеточного состава было сформулировано в понятии об иммуноморфологии как важнейший раздел общего учения об иммунитете. Учение об иммуноморфологии в общей и частной патологии инфекционных и некоторых других болезней получило дальнейшее развитие и продолжение в трудах многих последователей, а я получил признание пионера этого учения не только у нас, но и за рубежом. В это партийное окружение попал и я после перехода осенью 1951 года на основную работу в Контрольный институт. Я быстро убедился в полярности сил в этой организации, за исключением небольшого виляющего "болота". Напряженная обстановка в макромире, естественно, распространилась и на мой микромир. Осенью 1952 года по Контрольному институту им. Тарасевича поползли "зловещие" слухи, источником которых было руководство партийной организации: Рапопорт подписался на абонемент в Государственный еврейский театр на осенне-зимний сезон 1952/1953 года. Это "страшное" известие передавалось шепотом из уст в уста и воспринималось с таким же ужасом, как если бы Рапопорт зарезал ребеночка. По существу, в подписке на абонемент спектаклей в Еврейский театр не было чего-либо криминального и недозволенного. Объявление о продаже этих абонементов распространялось, как я потом узнал, открыто, да и не могло распространяться иначе. Необходимость выпуска таких абонементов была вызвана целью усилить резко упавшую посещаемость театра. Евреи боялись близости к носителю еврейской духовной культуры -- театру, над которым к тому же встал ужас ареста ведущего артиста театра Зускина, неясность его судьбы (он был казнен в августе 1952 года), ужас злодейского убийства души театра -- С. М. Михоэлса. Внутренние пружины этого злодеяния и его исполнители хотя и остались нераскрытыми и окруженными мистическим страхом, но ощущение общности этой мистики с той, которая окружала здание на площади Дзержинского (Лубянки), было всеобщим. Приобщение к еврейской культуре через театр стало признаком еврейского буржуазного национализма, во всяком случае -- поводом для подозрения в нем, что было равносильно подозрению в антисоветской, контрреволюционной сущности, от которой один шаг к активному предательству, измене Родине, шпионской деятельности и т. д. Нет ничего удивительного в том, что евреи Москвы в своей массе стали бояться театра, спектакли в нем проходили при практически пустом зале. Таким образом, с одной стороны, театр продолжал носить название государственного, формально он существовал, но фактически был "вещью в себе". Его избегал народ, для которого он существовал; более того -- он боялся его и даже его тени, которая могла пасть на посетителя. Бытовало оправданное или неоправданное, но характерное для настроения эпохи, представление, что за посетителями ведется слежка, что каждый берется на учет "органами", как потенциальный (или скрытый) враг Советского государства. Вот и я попал в число подозреваемых бдительностью партийной организации, членом которой я состоял. Для этого достаточно было одного слуха о приобретении мной абонемента в одиозный, хотя и государственный театр. У руководителей партийной организации хватило все же осторожности не проверять этот слух беседой со мной (хотя меня о нем информировала секретарь партийной организации) -- это было бы уже слишком откровенной антисемитской самодеятельностью. Поэтому реакция ограничилась только злобным шипением. Должен заметить, что и слух был необоснованным -- никакого абонемента я не приобретал, но отнюдь не "страха ради иудейского". Я почти не знаю еврейского языка, поэтому редко посещал Еврейский театр. Я был только на нескольких спектаклях, содержание которых я знал ("Путешествие Вениамина III", "Король Лир" и др.) и мог, как и многие русские, любоваться талантливой игрой замечательных актеров -- Михоэлса, Зускина и других. Поэтому, не имея постоянной связи с театром, я не знал о выпущенных абонементах, целью которых была материальная поддержка труппы театра, находящегося накануне финансового краха, иначе бы я обязательно его купил. Интерес к моей личности за пределами института проявился осенью 1952 года появлением комиссии (формально, кажется, Московского комитета КПСС) с специальным заданием обследования состояния и состава научных кадров. Но вскоре выяснилось, что в действительности их интересовал только один "кадр" -- я, остальные были только фиговым прикрытием основного интереса. В чем он состоял, я быстро выяснил из беседы со мной руководителя этой комиссии. Остальных членов ее, кажется, никто не видел; по-видимому, это были только статисты для видимости комиссии. Руководитель был мужчина лет 45--50, умеренно-интеллигентный, по крайней мере, во владении русской речью, в полувоенной форме -- в военной гимнастерке без погон; его можно было принять за демобилизованного военного. Я должен изложить некоторые детали, чтобы было более понятным краткое содержание этой беседы. Обследователь поинтересовался персональным составом моей лаборатории и, по-видимому, был удовлетворен его национальной принадлежностью. Вся моя лаборатория в ту пору состояла, кроме меня, из двух сотрудников: младшего научного сотрудника Татьяны Васильевны и лаборанта Марии Ивановны. Т. В. Мигулина была моей студенткой на кафедре гистологии Московского университета. Она далеко не блистала способностями для научной работы, что подтвердилось всей ее последующей деятельностью. По существу, она была на уровне квалифицированного лаборанта и таковым оставалась всю жизнь. Формально она была единственный научный кадр в моей лаборатории. Обследовавший лабораторию товарищ поинтересовался содержанием работы лаборатории, но не совсем понял, для чего нужны морфологические исследования в контроле качества сывороток и вакцин. Пришлось ему разъяснить. Далее, он проявил особый интерес к подготовке кадров в моей лаборатории, хотя таким кадром была одна Т. В. М. (не считая аспирантки В. Имшенецкой, к которой придется еще вернуться), и спросил, какие у меня установки в этом отношении. Я решил проявить максимальное понимание в свете общих задач того периода и сказал ему, что я постараюсь подготовить в кратчайший срок, в течение полугода, Т. В. М. для заведования лабораторией, чтобы после моего увольнения лаборатория не осталась без руководителя. Этот план настолько отвечал его собственным установкам, что он забыл, что автор этого плана становится его же жертвой, и одобрительно воскликнул: "Это правильно!" А может быть, он и не забыл, а считал нормальным самопожертвование еврея во имя общей идеи. Во всяком случае, я поймал его на крючок, обнаживший цель комиссии, о чем с иронической горечью рассказал С. И. Диденко, разделившему горечь, но не иронию. СГУЩЕНИЕ ПОЛИТИЧЕСКОЙ АТМОСФЕРЫ 1951--1952 ГОДОВ. ПЕРВЫЕ АРЕСТЫ ПРОФЕССОРОВ-МЕДИКОВ. ПРАВИТЕЛЬСТВЕННОЕ СООБЩЕНИЕ 13 ЯНВАРЯ 1953 ГОДА. РЕАКЦИЯ ЗА РУБЕЖОМ И В СССР. МИТИНГИ, ВЗРЫВ ОЗЛОБЛЕНИЯ. ОЖИДАЕМЫЕ РЕПРЕССИИ. ПАНИЧЕСКИЙ СТРАХ ПЕРЕД МЕДИЦИНОЙ. Надвигался 1952 год. Сгущение политической и общественной атмосферы нарастало удушающими темпами. Чувство тревоги и ожидания чего-то неотвратимого достигало временами мистической силы, поддерживаемое реальными фактами, один за другим наслаивающимися на общий фон. В декабре 1950 года арестован профессор Я. Г. Этингер и его жена. Их аресту предшествовало таинственное исчезновение их приемного сына -- Яши, студента Московского университета. Он утром ушел в университет и бесследно исчез. Я. Г. Этингер строил разные предположения насчет его исчезновения. Пользуясь своими личными связями с крупными работниками Министерства госбезопасности (МГБ), которых он лечил, он обращался к ним за помощью в розысках пропавшего сына, который, может быть, пал жертвой преступления со стороны каких-либо его товарищей, завлекших его для этого за город. Его заверили именитые пациенты из МГБ, что принимаются все меры к розыску пропавшего, но пока они безрезультатны. Как и следовало ожидать, он в это время находился в заключении МГБ, будучи арестован на улице по дороге в университет. На языке МГБ этот прием носил название "секретное снятие", цель которого в данном случае совершенно неясна, если исключить заведомое садистское стремление доставить дополнительные волнения профессору. Впрочем, пути МГБ неисповедимы. Накануне ареста Я. Г. Этингера я его навестил, настроение было чрезвычайно подавленное у этого всегда самодовольного человека. В последующие дни я неоднократно звонил ему по телефону, чтобы узнать, нет ли сведений об Яше, но на звонки никто не откликался. Нетрудно было догадаться, что за этим молчанием скрывается "что еще", но проверка догадки не заставила долго ждать. Канули в трагическую неизвестность также писатели, поэты, литераторы, артисты, ученые -- члены еврейского антифашистского комитета. Та же судьба постигла академика Л. С. Штерн. Летом 1952 года (а некоторые в 1951 году) из кремлевской больницы были изгнаны без объяснения причин многие выдающиеся клиницисты, работавшие там много лет в качестве консультантов, лечившие выдающихся деятелей Советского государства. В их числе -- М. С. Вовси, В. Н. Виноградов. Арестованы бывший начальник санупра Кремля, т. е. кремлевской больницы А. А. Бусалов, профессор П. И. Егоров, профессор Я. Г. Этингер, врач С. Е. Карпай. Отстранены от работы академик А. И. Абрикосов и его жена Ф. Д. Абрикосова-Вульф (патологоанатом) и многие другие. Я не беру на себя функции и роль историка "дела врачей", не изучая специального документального материала, был вдалеке от того, что происходило в центре деятельности "врачей-убийц" -- в кремлевской больнице. Могу лишь сообщить только о событиях, сведения о которых доходили из случайных источников, а нескромный интерес к ним в ту пору (да и позднее) мог иметь тяжелые последствия. Однако и у близких к этим событиям сотрудников этой больницы, с которыми у меня были случайные встречи, была только растерянность, а не осведомленность о причинах этих грозных событий, их существе, иногда некоторые из них с большой осторожностью делились со мной, отмечая полное непонимание происходящего. С опозданием я узнал о том, что из числа патологоанатомов первой жертвой, попавшей под тяжелый удар (арестован), был рядовой сотрудник патологоанатомического отделения кремлевской больницы А. Н. Федоров. После освобождения он вскоре исчез из моего поля зрения, и я, к сожалению, ничего не могу сообщить ни о его дальнейшей жизни, ни об инкриминированных ему обвинениях (вероятно, были стереотипы, и он, по-видимому, не был информирован о том, чем вызван интерес к некоторым сторонам его деятельности в больнице). Мелкий, но характерный штрих того периода. Он касается моей старшей дочери -- Ноэми (Ляля), окончившей летом 1952 года 2-й Московский медицинский институт. При распределении оканчивающих на работу ей дали назначение в распоряжении МГБ на Сахалин, т. е. практически обслуживать концентрационный лагерь. Назначение она приняла безропотно, оценивая ситуацию. Я понимал, что в этом назначении, которое может выдержать здоровый мужчина, а не слабая девушка, сыграла роль личность отца, т. е. моя, и решил изложить свою оценку зам. министра здравоохранения А. Н. Шабанову. Тот с ней, по-видимому, согласился, неожиданно вырвавшимся восклицанием: "Да, это уже чересчур!" Назначение было заменено направлением в Великие Луки, которое начальник Управления кадров Минздрава изменил на Торопец, куда она и отправилась работать. Наступила глубокая осень, последняя осень сталинской эпохи. События приближались к их кульминационному пункту. Из уст в уста передаются слухи один страшнее другого. Органами МГБ раскрыт "еврейский" заговор на Московском автомобильном заводе. Произведены массовые аресты, внесшие опустошение в руководящий инженерный состав. Попытки директора завода Лихачева, чье имя носит сейчас завод, вмешаться в эту акцию остались тщетными. Раскрыты "еврейские" заговоры в Московском метрополитене и другие. Поползли по Москве зловещие слухи, проверка которых была сопряжена с большим риском. Говорят, что арестованы профессора М. С. Вовси, Б. Б. Коган, В. Н. Виноградов, А. И. Фельдман, но как проверить эти слухи? Нельзя проявлять активного интереса к ним и даже произносить интересующие вас фамилии -- это опасно. Надо делать вид, что ничего не произошло. Но постепенно приходило подтверждение слухов разными путями. Сын В. Н. Виноградова -- В. В. Виноградов (теперь профессор-хирург) был ассистентом А. Н. Бакулева, клиника которого помещалась в 1-й Градской больнице. Однажды он пришел в прозектуру по какому-то делу, вид у него был убитый; я осторожно спросил: "Что с отцом?" Он ответил кратко: "Плохо". Все стало ясно. Количество арестованных профессоров-медиков нарастало (В. X. Василенко, А. М. Грин-штейн, его жена профессор Попова, Б. С. Преображенский, M. H. Егоров и многие другие). Медицинский мир не только подавлен, он раздавлен. Никто не понимал в чем дело, но ясно было, что речь идет о "раскрытии" обширного заговора медицинской верхушки, и каждый еще находящийся на свободе член этой верхушки ждал своей участи. Я помню встречу наступающего Нового, 1953 года в кругу близких друзей. Настроение было далеко не праздничное, никто не ждал от наступающего года ничего хорошего и, конечно, не думал, что этот год станет годом освобождения. Я поднял тост за свободу, в ее банальном, обывательском, а не философском смысле. Наступил памятный день 13 января 1953 года. Наконец грянул гром, и все прояснилось из сообщения ТАСС в отделе хроники, текст которого я привожу. "1953, 13 января. Хроника. Арест группы врачей-вредителей. Некоторое время тому назад органами госбезопасности была раскрыта террористическая группа врачей, ставивших своей целью, путем вредительского лечения, сокращать жизнь активным деятелям Советского Союза. В числе участников этой террористической группы оказались: профессор Вовси М. С., врач-терапевт; профессор Виноградов В. Н., врач-терапевт; профессор Коган М. Б., врач-терапевт; профессор Коган Б. Б., врач-терапевт; профессор Егоров П. И., врач-терапевт; профессор Фельдман А. И., врач-отоларинголог; профессор Этингер Я. Г., врач-терапевт; профессор Гринштейн А. М., врач-невропатолог; Майоров Г. И., врач-терапевт. Документальными данными, исследованиями, заключениями медицинских экспертов и признаниями арестованных установлено, что преступники, являясь скрытыми врагами народа, осуществляли вредительское лечение больных и подрывали их здоровье. Следствием установлено, что участники террористической группы, используя свое положение врачей и злоупотребляя доверием больных, преднамеренно, злодейски подрывали здоровье последних, умышленно игнорировали данные объективного обследования больных, ставили им неправильные диагнозы, не соответствующие действительному характеру их заболевания, а затем неправильным лечением губили их. Преступники признались, что они, воспользовавшись болезнью товарища А. А. Жданова, неправильно диагностировали его заболевание, скрыв имевшийся у него инфаркт миокарда, назначили противопоказанный этому тяжелому заболеванию режим и тем самым умертвили товарища А. А. Жданова. Следствием установлено, что преступники также сократили жизнь товарища А. С. Щербакова, неправильно применяли при его лечении сильнодействующие лекарственные средства, установили пагубный для него режим и довели его таким путем до смерти. Врачи-преступники старались в первую очередь подорвать здоровье советских руководящих военных кадров, вывести их из строя и ослабить оборону страны. Они старались вывести из строя маршала Василевского, маршала Говорова, маршала Конева, генерала армии Штеменко, адмирала Левченко и др. (Массовый расстрел крупных советских военачальников в 1937 году не ослабил оборону страны! -- Я. Р.) Однако арест расстроил их злодейские планы и преступникам не удалось добиться своей цели. Установлено, что все эти врачи-убийцы, ставшие извергами человеческого рода, растоптавшие священное знамя науки и осквернившие честь деятелей науки, состояли в наемных агентах у иностранной разведки. Большинство участников террористической группы (Вовси, Коган, Фельдман, Гринштейн, Этингер и др.) были связаны с международной еврейской буржуазно-националистической организацией "Джойнт", созданной американской разведкой якобы для оказания международной помощи евреям в других странах. На самом же деле эта организация проводит под руководством американской разведки широкую шпионскую террористическую и иную подрывную деятельность в ряде стран, в том числе и в Советском Союзе. Арестованный Вовси заявил следствию, что он получил директиву "об истреблении руководящих кадров СССР" из США от организации "Джойнт" через врача в Москве Шимелиовича и известного еврейского буржуазного националиста Михоэлса. Другие участники террористической группы (Виноградов, Коган М. Б., Егоров) оказались давнишними агентами английской разведки. Следствие будет закончено в ближайшее время (ТАСС)". Это ошеломляющее известие нормальный человеческий разум не мог вместить. Особенно это относилось к разуму людей, близко знавших лиц, перечисленных в сообщении ТАСС. Это -- миролюбивые ученые и врачи, носители высшей гуманности медицинской профессии, преданные ей душой и телом, посвятившие служению ей всю свою жизнь, в подавляющем большинстве далекие от политики. Я хорошо знал всех их, со многими меня связывала дружба на протяжении многих десятилетий. Надо было иметь слишком затуманенный предыдущими процессами мозг, начиная с Шахтинского дела, процесса Промпартии, чтобы принять на веру текст сообщения и осмыслить его. Как говорили, лучше всего выразил свое отношение к этому сообщению диктор и обозреватель английского радио. Передав по радио информацию о раскрытии в Советском Союзе заговора крупнейших ученых-медиков, умерщвляющих своих пациентов, он комментировал это сообщение наиболее вероятной реакцией любого англичанина, если бы он услышал по радио сообщение о том, что король Георг умер не от болезни в глубокой старости, а был умерщвлен своим лечащим врачом -- известным ученым. Англичанин воскликнул бы: "Произошло ужасное несчастье: к микрофону пробрался сумасшедший". О реакции общественного мнения и государственных деятелей зарубежного мира сведения поступали с трудом (каналы для этого были перекрыты) и были весьма скудными. Но и та информация, которая доходила до запечатанных ушей советского гражданина, свидетельствовала, что эта реакция была весьма активной в попытке повлиять на здравый смысл советских руководителей или пробудить его. По радио передавали выступление тогдашнего президента США Д. Эйзенхауэра, командовавшего войсками союзных армий во 2-й мировой войне, одной из самых популярных личностей послевоенного мира. Он заявил в категорических выражениях, что поручил со всей тщательностью выяснить, была ли какая-нибудь связь у арестованных советских ученых-медиков с американскими разведывательными органами, и заверил словом президента, что даже имена этих "американских шпионов" этим органам не были известны и никаких поручений от этих органов они никогда не получали. Аналогичный смысл и аналогичную категоричность имело заявление английского выдающегося деятеля -- У. Черчилля и других государственных деятелей Великобритании. Бурную активность проявлял Израиль, пытаясь защитить своих соплеменников от кровавого навета, перед которым бледнеет "дело Бейлиса". Не зря "дело врачей" называли "делом Бейлиса атомного века". Международная ассоциация юристов-демократов, всегда занимавшая активную просоветскую позицию, обратилась с требованием участия ее представителей в суде над "убийцами в белых халатах", в чем ей было отказано. Высказывались в резко критической форме и многие до того просоветски настроенные видные представители зарубежной интеллигенции, и можно утверждать, что "дело врачей" сыграло немалую роль в критическом осмысливании этой интеллигенцией многих основ советского строя сталинской эпохи. Ведь удалось же Сталину околпачить даже такого проницательного и умного писателя ("стреляного воробья", по его собственной характеристике), как Л. Фейхтвангер, посетившего Советский Союз в памятном 1937 году и унесшего самые светлые впечатления о Сталине. Он отразил их в своей книге "Москва, 1937 год". Нужен был исключительно сильный раздражитель в виде "дела врачей" для прозрения идеалистов, ослепленных легендой о Сталине и о советском рае, созданном им. Авторы сценария под названием "Дело врачей, или изверги рода человеческого", конечно, не знали принципов классической трагедии в древней драматургии. Но инстинкт подсказал им необходимость противопоставления света и тьмы в их инсценировке. Тьмой была коллекция невиданных зверей, обряженных в белые халаты и удостоенных высоких научных степеней и званий, но выходцев из глубинных тайников человеческой мерзости. Равный им по масштабу светлый антипод должен был быть на уровне пречистой богородицы или по меньшей мере -- Жанны Д'Арк. Такой светлый образ нашелся. Это была некая Лидия Федосеевна Тимошук, рядовой врач кремлевской больницы, работавшая в кабинете электрокардиографии. По совместительству с светлым образом преподобной богородицы она была секретным сотрудником (сокращенно -- сексотом) органов госбезопасности. Они имелись в каждом учреждении. Это были секретные доносчики обо всем и о каждом, как правило -- изобретатели фактов. По собственной ли инициативе или по подсказке хозяев эта "богородица" со всей своей профессиональной компетенцией куриного уровня открыла наличие заведомых искажений в медицинских заключениях крупных профессоров, консультантов больницы, разоблачила их сознательную преступную основу и этим раскрыла глаза органов госбезопасности на существование ужасного заговора. Открытое всему миру известие о ее "благородной" роли вызвало в Советском Союзе буквально взрыв восторга и восхищения. Пресса задыхалась и захлебывалась словесными выражениями этого восторга. Правительственные поэты воспевали ее подвиг в стихах. Это было почти религиозное преклонение перед этой "великой дочерью русского народа", как ее в ту пору величали в печати. Ее сравнивали с Жанной Д'Арк, она -- спасительница родины от заклятых врагов. Ее заслуги были отмечены правительством присуждением ей 20 января 1953 года высшей награды -- ордена Ленина за помощь в разоблачении "врачей-убийц". Нет ничего удивительного в том, что ослепленное и оглушенное тем же сталинским дурманом население Советского Союза в своем большинстве приняло бесконтрольно, на веру, сообщение ТАСС о "врачах-извергах". Оно привыкло к "острым блюдам", некоторые даже находили в них вкус и с ажиотажем встречали каждое новое "острое блюдо". А тут было преподнесено такое, перед которым казались пресными все предыдущие блюда. Такой детектив не могло бы создать самое изощренное воображение. Здравый смысл далеко не у всех обитателей Советского Союза видел в этом сообщении не истинное событие, а очередную "Сказку Крыленко". Так называли выступления Н. Крыленко *, видного партийного деятеля первых лет революции, в качестве прокурора ряда инсценированных в 30-х годах судебных процессов, в результате которых были расстреляны многие невинные люди, среди них многие государственные и партийные деятели. * Н. Крыленко впоследствии был расстрелян, реабилитирован в 1988 году. Очень многие, в том числе и некоторые медицинские работники, бесконтрольно приняли на веру содержание сообщения от 13 января. Реакция была двойная: дикое озлобление против извергов человеческого рода (другого названия для них не могло быть) и панический ужас перед "белыми халатами", в каждом носителе которого видели потенциального, если уже не действующего убийцу. Никогда не забуду перекошенного от злобы и ненависти лица моего лаборанта М. И. С., процедившей сквозь стиснутые злобой зубы: "Проклятые интеллигенты, кувалдой бы их, кувалдой по черепу". Можно было не сомневаться, что если бы ей дали в руки кувалду, то эта, в общем, хотя и не очень добрая, но и не кровожадная, женщина воспользовалась бы ею. Во всех учреждениях -- стихийные и организованные митинги с требованиями самой суровой казни для преступников, и среди участников митингов многие предлагали себя в палачи. Предлагали себя для этой цели и представители медицинской профессии, врачи и даже профессора, то ли действительно оболваненные и наказанные богом лишением разума, то ли подчеркивавшие этим свое отмежевание от собратьев по профессии, зверских преступников. Страсти разжигала и советская печать, клеймившая в исступленных от заказанного гнева статьях извергов рода человеческого. Советская пресса буквально неистовствовала в злобном словоизвержении. Это была самая разнузданная черносотенная пропаганда. Общий тон и направление дала ей центральная официальная пресса. "Известия" в передовой статье 13 января, т. е. подготовленной к опубликованию до сообщения МГБ, повторяя в начале общее содержание этого сообщения, писали: "Действия извергов направлялись иностранными разведками. Большинство продали тело и душу филиалу американской разведки -- международной еврейской буржуазно-националистической организации „Джойнт"... Полностью разоблачено отвратительное лицо этой грязной шпионской сионистской организации. Установлено, что профессиональные шпионы и убийцы из „Джойнт" использовали в качестве своих агентов растленных еврейских буржуазных националистов, которые проводят под руководством американской разведки широкую шпионскую, террористическую и иную подрывную деятельность в ряде стран, в том числе и в Советском Союзе. Именно от этой международной еврейской буржуазно-националистической организации, созданной американской разведкой, получил изверг Вовси директиву об истреблении руководящих кадров в СССР через врача в Москве Шимелиовича и известного еврейского буржуазного националиста Михоэлса. Другие участники террористической группы (Виноградов, Коган М., Егоров) оказались давнишними агентами английской разведки". Попутно эта статья напоминает об умерщвлении Куйбышева, Менжинского, Горького врачами Левиным и Плетневым. В числе извергов названы два Когана: Б. Б. и М. Б. Оба они родные братья, но один из них -- Б. Б. -- был американским шпионом, а другой -- М. Б. -- английским. По-видимому, шпионаж был семейной профессией Коганов, обслуживавшей только лишь две иностранных разведки ввиду численного недостатка братьев. Интересна одна деталь, не отображенная в сообщении МГБ: Коган М. Б., тоже профессор-медик, скончался от рака (потребовавшего ампутации руки) за несколько лет до того, как стал шпионом. В этой роли он мог действовать только в загробном мире, что, однако, не смущало следственный аппарат МГБ, принимавший для своих целей на вооружение и чертовщину, в чем я мог лично убедиться в дальнейшем. Старалась советская пресса через все свои литературные каналы. Внес свою лепту и "Крокодил" карикатурами на еврейских убийц; этим карикатурам могла бы позавидовать самая черносотенная печать царского времени, к которой брезгливо относилась даже консервативно настроенная часть дореволюционной интеллигенции. Среди массы откровенных погромных статей наиболее омерзительными, воскрешающими самую отвратительную бульварную антисемитскую прессу периода еврейских погромов 1904--1905 годов особо выделялись статьи Ольги Чечеткиной, разводившей чернила "слюною бешеной собаки". Вспоминается и отвратительное впечатление от статей Густы Фучиковой, вдовы легендарного героя Чехословакии, Юлиуса Фучика, автора бессмертного "Репортажа с петлей на шее". С трудом ассоциируются те нежные строки, которые посвятил Фучик в "Репортаже" своей подруге и увековечил ее в них ореолом чуткости и благородства, -- с звериной злобой, выраженной в ее литературных откликах на "дело" с терминологией бандитского дна. Не верилось, что это писала нежная, интеллигентная женщина, друг Фучика, а не уголовник-бандит, если только Фучик в своих тюремных воспоминаниях о ней не идеализировал ее. К организации антиеврейского народного гнева были привлечены и неарестованные евреи в лице их видных представителей в советском мире: крупные ученые, известные музыканты, композиторы, артисты, военные и т. д. Они должны были заклеймить письмом в редакцию газеты "Правда" своих собратьев по национальности, оказавшихся извергами рода человеческого. Организация этого письма, как мне передавали, была поручена тройке евреев: их имена мне называли, но я не привожу их, т. к. не могу ручаться за достоверность. Да это и не имеет значения, они -- тоже жертвы. Текст письма мне известен только со слов некоторых из них, кто его подписал, будучи призван к этому. Содержание его не блещет оригинальностью, вкратце оно сводится к следующему: "Евреям советская власть открыла широкий доступ во все области, дала свободу развития всех их способностей, а презренные изверги отплатили за это потрясающим вероломством. Отмежевываясь от этих выродков, подписавшиеся требуют для них самой высокой кары". Это -- смягченный текст письма. Как мне рассказывал один из подписавших его, дискуссия развернулась не вокруг его основного содержания, а вокруг тех эпитетов, которыми следует заклеймить "извергов". Предлагался разнообразный их ассортимент. Почти все призванные подписать этот документ безоговорочно это сделали, некоторые даже не читая, отнесясь с равнодушием к его тексту. Я не называю имена тех, кто подписал этот гнев евреев против евреев. В числе их -- известные всему миру имена. Они такие же жертвы этой эпохи, как и те, на кого они излили гнев, отштампованный в редакции "Правды". Один из подписавших (композитор Блантер) говорил мне, что у него каждое утро дрожали после этого руки, когда он получал "Правду", ожидая увидеть этот омерзительный документ с его подписью под ним. Но я считаю обязательным назвать имена тех, которые имели мужество отказаться или уклониться дать свою подпись. Это -- народный артист СССР Рейзен, герой Отечественной войны, командир казачьего конного корпуса генерал-полковник Крейзер и Илья Эренбург, композитор И. О. Дунаевский. Конфуз произошел с композитором Глиэром. Когда ему, приняв его за еврея, предложили подписать это письмо, он не возражал против того, чтобы дать свою подпись, но заявил, что он -- не еврей, что его отец -- немец, а мать -- украинка. После такого разъяснения ему было отказано в чести дать свою подпись. Документ этот света не увидел. То ли решили, что "хороших" евреев не должно быть (особенно в связи с намечаемыми последующими акциями против всей национальности), то ли публикация письма по каким-то причинам задержалась и утратила актуальность после смерти Сталина. Но самый факт подготовки такого документа -- лишний штрих к моральной панораме сталинской эпохи. Москва всегда была во всем примером для всего Советского Союза. Стала она примером и в организации "дела врачей". В каждом крупном и даже провинциальном центре находили своих "убийц в белых халатах". Не отставать же от Москвы! Поэтому определить точное число арестованных врачей могут только МГБ и судебные органы. Списки, опубликованные в газетах арестованных и затем реабилитированных 4 апреля 1953 года, были далеко не полными. Из известных мне арестованных профессоров и врачей в опубликованных списках не было, например, фамилий В. Ф. Зеленина, Б. И. Збарского, Э. М. Гельштейна, Г. X. Быховской, М. Я. Серейского, И. И. Фейгеля, В. Е. Незлина, Н. Л. Вилька, моей и многих других, не говоря о женах арестованных. Сокращать список, по-видимому, было необходимо, иначе проще было бы опубликовать фамилии оставленных на свободе. В ряде крупных центров, особенно на Украине, были уволены из медицинских институтов профессора-евреи, уцелевшие от арестов (в дальнейшем большинство их было восстановлено). Был и пример, близкий нашей семье. Брат моей жены, Г. Я. Эпштейн, известный ученый-травматолог, был последовательно уволен со всех занимаемых им в Ленинграде должностей: зав. кафедрой травматологии Ленинградского государственного института усовершенствования врачей и руководитель большого отдела в Ленинградском институте травматологии им. Вредена. Оказавшись безработным, он приехал в Москву в Управление кадрами Министерства здравоохранения РСФСР просить какое-либо назначение по специальности. Принявший его начальник Управления кадров Трофимов (теперь министр здравоохранения РСФСР) предложил ему участок в Якутской области. Обычно такие места замещаются оканчивающими медвузы при распределении их на работу. На вопрос профессора Г. Я. Эпштейна о том, считает ли Трофимов такое назначение правильным использованием его научного уровня, профессионального уровня и его возраста (57 лет), тот ответил без обиняков: "Таким, как Вы (!!), я ничего другого предложить не могу. Советую принять это предложение, т. к. в скором времени я и это Вам дать не смогу". В этих словах был откровенный намек на то, что в ближайшее время евреев ждет более суровая судьба. Мне передавали следующий факт, с ручательством за его достоверность, подтверждающий, подготовку к этой акции. Речь идет о киевском профессоре-педиатре, лечившем детей крупного государственного и партийного деятеля Украины; врач был много лет домашним врачом этой семьи, пользовавшимся ее расположением и симпатией. После 13 января он был уволен из медицинской системы, обслуживавшей государственную и партийную верхушку. Спустя некоторое время после этого ему позвонила жена этого государственного деятеля и попросила его навестить ее заболевшего ребенка, хотя врач уже не состоял в соответствующей лечебной организации, о чем он ей сказал. Он, естественно, не отказал ей в этой личной просьбе, навестил ребенка и дал необходимые лечебные указания. Его несколько удивило, что мать ребенка не отпустила его и попросила немного задержаться. Он заподозрил, не хочет ли она заплатить ему за его, уже частный, визит. Спустя некоторое время его пригласили в кабинет, где был, по-видимому, специально прибывший отец ребенка. Не объясняя ничего, он спросил у профессора, имеется ли у него возможность уехать из Киева и поселиться в каком-либо глухом небольшом городке или селении не районного масштаба, и в случае наличия такой возможности -- сделать это безотлагательно. В этом вопросе скрывался совет врачу и предупреждение об участи, которая ждет его в Киеве. Профессор не успел воспользоваться советом этого, несомненно порядочного человека, рисковавшего многим, если совет этот получит огласку. Вскоре, однако, произошел неожиданный благополучный финал "дела врачей", и необходимость для врача укрыться отпала. Общественная ситуация, сложившаяся после правительственного сообщения о "врачах-убийцах", да и внутренняя подоплека этого дела является незаконченным советским изданием так называемых "холерных бунтов". Укоренившееся название "холерные бунты" дано волнениям, возникшим несколько раз в прошлом веке в различных областях царской России. Они охватывали широкие крестьянские массы во время жестоких эпидемий холеры, присоединявшихся к и без того бедственному положению голодающего, бесправного, невежественного крестьянства. Вспышки ярости, накопленной годами нищеты и бедствий озлобленных человеческих масс, были вначале направлены против медицинского персонала, отряды которого самоотверженно боролись с ужасной болезнью. Необразованные темные массы приписывали врачам распространение холеры и обрушивали на них первые вспышки своей ярости, жертвами которой пали многие врачи. Заодно в дальнейшем они обрушивали свою ярость на своих вековых угнетателей -- представителей власти, помещиков, и бунт принимал такой широкий социальный размах, что его подавление требовало специальных карательных мероприятий. "Не приведи бог видеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный", -- писал А. С. Пушкин о Пугачевском восстании. "Дело врачей" -- 1953 -- это тот же "холерный бунт", перенесенный в XX век в условия сталинской империи. Разница заключалась лишь в том, что "холерные бунты" XIX века были стихийным выражением народной ярости. Советский же "холерный бунт" был организованным, а возникшая ярость советского народа была направленной и регулируемой. Как и в XIX веке, в 1953 году первыми и главными объектами народного гнева были врачи, которым приписывались чудовищные преступления. Как и в холерных бунтах XIX века, в 1953 году озлобление народа, оболваненного соответствующей пропагандой, было от врачей распространено на интеллигенцию вообще (вспомните высказывание моей лаборантки: "Кувалдой их, интеллигентов, кувалдой!"), а открытые всеми государственными средствами пропаганды каналы антисемитизма были приняты с особым воодушевлением, подготовленные всей длинной предысторией. Согласно общим закономерностям, история повторяется, но в формах, соответствующих новой исторической обстановке. "Дело врачей", по его целевому назначению, -- это сталинский "холерный бунт", заключительный аккорд сталинской "неоконченной симфонии". Второй формой реакции на публикацию ТАСС был панический ужас перед медициной, охвативший широкую обывательскую массу. В каждом медике, независимо от ранга, видели вредителя, обращаться к которому за лечебной помощью было рискованно. Муссировались "достоверные" слухи о многочисленных фактах ухудшения здоровья и течения болезни у больных после применения назначенного врачом лечения. Вообще, ничего невозможного в этом нет, так как назначенное лечение вовсе не всегда приводит к немедленному резкому перелому течения болезни в сторону выздоровления. В ряде случаев происходит даже нарастание симптомов болезни до критического перелома ее и при активных лечебных мероприятиях. В описываемый период напуганный обыватель в этих фактах видел преступную руку "убийц в белых халатах". Передавались из уст в уста "достоверные" сведения о случаях смерти больного непосредственно после визита врача, якобы арестованного и тут же расстрелянного. Во многих родильных домах были якобы умерщвлены врачами новорожденные младенцы. Не было той нелепости, которую бы ни изобретала изощренная изуверская обывательская фантазия. Резко упало посещение поликлиник, аптеки пустовали в результате массы слухов о фактах резкого ухудшения болезни после приема безобидных и банальных медикаментов, содержащих, однако, яд. Помню такой эпизод: в Контрольный институт, где я тогда работал, пришла мать ребенка, молодая женщина, и принесла для исследования пустой флакон из-под пенициллина. Ребенок ее болел воспалением легких, и после инъекции пенициллина его состояние, по ее словам, резко ухудшилось; подобные аллергические реакции на антибиотики бывают нередко. Эту реакцию она приписала яду, содержащемуся в пенициллине, и потребовала исследования остатков содержимого флакона. При этом она заявила, что прекращает какое-либо лечение ребенка, и на мое указание, что этим она обрекает ребенка на возможную гибель от пневмонии, она с исступленной категоричностью сказала, что она к этому готова, но никаких лекарств давать ребенку не будет: пусть умирает от болезни, а не от яда, который ему дали. Были среди врачей и дополнительные к арестованной группе жертвы идеи о "врачах-вредителях". Над врачами, особенно еврейской национальности, тяготел страх уголовной ответственности за свои действия, которые больному или его родственникам покажутся преступными. Некоторые граждане проявляли особую готовность к реализации такой угрозы. Я сам был свидетелем предусмотрительности со стороны одного мужа, доставившего свою жену в приемное отделение 1-й Градской больницы для госпитализации. Держа в руках блокнот и перо, он с грозной невозмутимостью допрашивал персонал и записывал фамилию врача, принимавшего больную, No отделения и палаты, куда направят больную, фамилии заведующего отделением, палатного лечащего врача, не скрывая, что это ему нужно для наблюдения за их действиями и вмешательства прокуратуры в нужный момент. Разумеется, вся эта обстановка не повышала обычной ответственности врача; она только нервировала его и настораживала к возможной уголовной ответственности и к перестраховке от нее. Врач должен был действовать с оглядкой на прокурора, что навряд ли способствовало созданию атмосферы, необходимой для нормальной врачебной деятельности. Не поддаются учету подобные физические и моральные издержки "дела врачей"! ПРЕДВЕСТНИКИ АРЕСТА. АРЕСТ, ОБЫСК, РЕАКЦИЯ ОКРУЖЕНИЯ. ЛУБЯНКА, ПЕРВЫЕ ВПЕЧАТЛЕНИЯ Нарастали события в личном плане. Смысл некоторых из них мне стал понятен только после ареста. К ним относится вызов в райвоенкомат в декабре 1952 года, т. е. за несколько недель до ареста. Незадолго до моего вызова приглашение явиться в военкомат (одного и того же -- Ленинградского района) получил мой близкий друг, о котором я уже писал, профессор Э. М. Гельштейн. К этому времени он уже был уволен из 2-го Московского медицинского института, где занимал кафедру факультетской терапии, и находился на пенсии. Он перенес два инфаркта (развившихся у него в процессе принудительного освобождения от кафедры), перешедших в хроническую аневризму сердца и сделавших его инвалидом. С удивлением рассказывал он мне о том, что происходило в военкомате. Ему заявили, что он вызван для медицинского переосвидетельствования, как бывший участник Отечественной войны. Для облегчения задачи комиссии он информировал ее о состоянии своего здоровья и принес электрокардиограммы, регистрировавшие тяжелое поражение сердца. Впрочем, тяжелое состояние сердца было очевидным и без кардиограмм. К его удивлению, врачебная комиссия признала его годным к несению военной службы в мирное л военное время, т. е. полностью здоровым. В нем заговорила не боязнь призыва в армию; он видел в решении комиссии грубую врачебную ошибку и, как опытный врач, указал им на это. Тогда для решения вопроса они пригласили "военкома". Вошел полковник, который, глядя на профессора Э. М. Гельштейна, сказал: "Он хорошо выглядит, годен к военной службе". На Э. М. Гель-штейна все это произвело впечатление какой-то странной инсценировки, смысла которой он не понимал. Особенно поразило его, что решение было предоставлено полковнику, удовлетворенному его внешним видом. Конечно, это был не военком, а полковник МГБ. Спустя несколько дней вслед за ним и я получил приглашение в военкомат. Принявший меня молодой капитан сказал мне, что в армии необходимости во мне в данное время * и в ближайшем будущем нет и что военкомат хочет снять меня с учета, но для проформы мне нужно пройти медицинское переосвидетельствование (перед демобилизацией весной 1945 года я был признан ограниченно годным к несению военной службы вследствие гипертонии и после травмы на фронте). Я несколько удивился, зачем нужно переосвидетельствование, раз имеется предварительное решение о снятии меня с военного учета, но решил, что это -- формальная процедура, каких в армии много. Врачебная комиссия, состоявшая из нескольких человек (в числе их -- одна женщина), приняла меня с приветливостью, побеседовали о гипертонии вообще, не производя никакого медицинского освидетельствования, и я был отпущен с впечатлением о выполненной какой-то формальности, не требовавшей врачебной компетенции. Каково же было мое удивление, когда в возвращенном мне на следующий день моем военном билете, вместо отметки о снятии с учета, стоял штамп: годен к военной службе в военное и мирное время. Я ничего не понимал. Лишь позднее, после событий 1953 года, я понял, что все "переосвидетельствование" имело свои задачи и что штамп "годен к военной службе" означал пригодность по состоянию здоровья к пребыванию в тюрьме. То же относилось, конечно, и к профессору Э. М. Гельштейну, арестованному одновременно со мной. * Во время Отечественной войны я был главным патологоанатомом Карельского и 3-го Прибалтийского фронтов. 14 января, на следующий день после опубликования сообщения ТАСС, я был вызван к главному врачу (директору) 1-й Градской больницы, который вручил мне приказ по больнице об освобождении меня от занимаемой должности прозектора больницы, как работающего по совместительству. Было совершенно очевидным, что мотивировка увольнения была формальной отпиской, т. к. большинство заведующих отделениями больницы в ранге профессоров числились на основной работе в учреждениях, где занимали профессорские должности. При этом главный врач (Л. Ф. Чернышев) в категорической форме рекомендовал мне не оспаривать этот приказ нигде, давая понять, что он согласован с высшими инстанциями или продиктован ими. Но и без этой рекомендации мне и в голову не приходила мысль о каком-либо оспаривании приказа. Я прекрасно оценивал всю ситуацию и подлинные мотивы изгнания из больницы авторитетного ученого и компетентного специалиста, каким я уже тогда был, члена КПСС, награжденного орденами Советского Союза, в том числе орденом Ленина. В прозектуре еще до моего прихода знали об этом приказе. Я застал там настоящий траур, причина которого мне еще не была известна, а сотрудники хранили молчание. Особенно поразили меня слезы моего старого лаборанта, фельдшера Е. X. Рожкова, проработавшего со мной около 30 лет. Он рыдал, не скрывая это, догадываясь, конечно, об истинном смысле этого события. Я передал все дела заместившей меня моей сотруднице Н. В. Архангельской. Дня через два после моего увольнения мне позвонили по телефону из больницы и просили быть на митинге, посвященном сообщению ТАСС о "деле врачей", в котором упоминается в качестве одного из активных вредителей профессор Я. Г. Этингер. Клиника до его изгнания находилась на территории больницы. В ней же до войны находилась и клиника арестованного профессора В. Н. Виноградова. Не состоя уже в коллективе больницы, я мог бы отказаться от приглашения. Однако именно потому, чтобы не быть обвиненным в сознательном уклонении от выступления (а его, несомненно, ожидали, имея в виду мои деловые и личные контакты с Я. Г. Этингером), я решил приехать на митинг. Я не помню его содержания, вероятно, оно было стереотипным для того времени. Бесновалась Золотова-Костомарова -- совершенно невежественная в научном и профессиональном отношении, бывший ассистент профессора Этингера и наиболее остервенелая его гонительница, занявшая после изгнания его кафедру, но недолго удержавшаяся на ней. В своем выступлении я сказал, что "потрясен сообщением 13 января о чудовищных преступлениях медиков, в том числе и Я. Г. Этингера, которых я знал много лет и со многими из которых был в дружеских отношениях. Их знали и многие из присутствующих, знали о том авторитете и уважении, которым они пользовались. Я, как, конечно, и многие присутствующие, не мог заподозрить в них людей, способных на такие злодеяния, Я и сейчас не могу представить, что впечатление, которое они производили на протяжении многих лет знакомства, было результатом тщательной маскировки. Я не могу присоединиться к некоторым из выступавших, что давно видели в Этингере предателя Родины и потенциального убийцу, иначе я реагировал бы на это так, как от меня требовал мой долг гражданина и члена КПСС". Это был мой последний перед арестом контакт с 1-й Градской больницей. Он возобновился только спустя 5 лет, но уже в другой обстановке. Мрачные события нарастали. Снаряды падали все ближе и ближе, и росла ужасная уверенность, что скоро один из них нацеленно попадет в меня. В этой уверенности почему-то особое значение имел арест 25 января профессора В. Ф. Зеленина, известного терапевта, учителя моего и моей жены и нашего друга. Моя жена была в эти дни в Торопце Великолукской области, где навещала нашу старшую дочь, окончившую в 1952 году медицинский институт и получившую туда назначение на работу. Получив известие от меня во время телефонного разговора об аресте Зеленина, жена немедленно выехала, так как по непонятным психологическим механизмам придала ему особо роковой смысл, хотя аналогичные сообщения поступали непрерывно. В течение нашей жизни мы с женой неоднократно обсуждали "жизнерадостные" перспективы возможного ареста. Почему он мог меня миновать? Ведь не миновал же он многих известных нам людей, в том числе друзей и знакомых, честных тружеников, преданных своей родине. У меня были неосторожные (по тому времени) поступки, продиктованные профессиональной и просто человеческой совестью, и у моей жены иногда был наготове "джентльменский набор" (как я его называл), состоящий из пары смен белья, носовых платков, мыла и т. д., т. е. из всего того, что "там" может быть необходимым. Обсуждая с женой очередную, уже ближайшую, казалось бы, неизбежную перспективу ареста, мы повторно возвращались к теме о поведении "там". Моя жена была почему-то убеждена, что, безусловно, расстреливают тех, кто, не выдержав истязаний и других пыток, о которых ходили ужасающие слухи, подписал требуемые показания. Поэтому она умоляла меня быть стойким, выдержать все, мобилизовать для этого все свое мужество, но не подписывать выколоченных признаний в мифических преступлениях. Эту просьбу я помнил всегда, она сопутствовала мне в течение всего тюремного периода и была мощной поддержкой в самые тяжелые минуты. До нас доходило расширенное до абсурда понятие о преступлениях в органах госбезопасности, где чудовищным преступлением против партии и Советского государства мог оказаться самый невинный, самый естественный, бытовой поступок, совершаемый нормальным человеком ежедневно, если этот человек почему-то подлежал уничтожению. Я убедился в этом в дальнейшем и на личном опыте, а следователь раскрыл мне некоторые теоретические обоснования советской криминологии, сформулированные гнусной памяти А. Я, Вышинским. Даже дети знали о том, как расширено было у нас понятие о политическом преступлении, о чем может свидетельствовать детский анекдот, принесенный из школы. Сидят в тюремной камере медведь, волк и петух и обмениваются информацией о совершенных преступлениях. Медведь говорит: "Я корову загрыз". Волк: "Я овцу зарезал". Петух говорит: "А я -- политический; я пионера в задницу клюнул". Приближался роковой день -- 3 февраля. В этот день я выступал в ученом совете Медицинской академии в качестве оппонента по одной диссертации. После заседания я заехал в книжный отдел Дома ученых за зарубежными журналами для себя и для профессора Э. М. Гельштейна, у которого болезнь резко ограничила возможности передвижения. Вечером я позвонил профессору Э. М. Гельштейну, чтобы сообщить ему о взятых для него журналах, но на телефонные звонки не было никакого отклика. Меня это удивило, так как я знал, что больной Э. М. Гельштейн никогда не покидает квартиры, а вечером дома и жена его -- Г. X. Быховская, доцент ЦИУ, известный врач-невропатолог. Я позвонил профессору С. Я. Капланскому, соседу по дому и другу Гельштейнов, чтобы осведомиться у него о возможной причине молчания их телефона. Он сказал, что это случайность, подтвердив, что кто-нибудь из них всегда дома. Наконец, около 10 часов вечера телефон Гельштейна откликнулся взволнованным голосом домработницы, сообщившей, что только что всех увезли после суточного обыска. Это был снаряд уже совсем рядом, и не оставалось сомнения, что следующий -- в меня. Мы обещали быть в этот вечер у наших друзей Мошковских, живших с нами в одном доме. Я захватил с собой те очень скромные сбережения, которые у нас были, чтобы просить Мошковских сохранить их и вернуть оставшимся членам моей семьи после моего ареста. Вечер был траурный в полном смысле этого слова. Все понимали, хотя об этом не говорили, что это вечер траурного прощания навеки. Но каждый думал о себе с тенью надежды, что судьба минет его. Только у меня не было и этой тени при всем моем оптимизме. С таким настроением мы отправились домой около часа ночи. Войдя в наш подъезд, мы удивились присутствию лифтерши, обычно уходившей в 24 часа и запиравшей лифт. Рядом с лифтершей стоял мужчина боксерского вида в штатской одежде, что тоже нас удивило и было подозрительным. Поднимаясь в лифте, я высказал жене предположение, что это -- сотрудник МГБ, но жена, многократно видевшая их на площадках нашей лестницы, следящими без стеснения за кем-то во дворе, сказала, что "те" выглядят иначе. Дальнейшие события показали, что это был член оперативной группы, прибывшей для моего ареста, с заданием либо караулить лифтершу, чтобы она не ушла и не смогла предупредить каким-либо образом меня о ночных посетителях, либо схватить меня, если я сделаю попытку к бегству (вероятно -- совмещение обоих заданий). Открыв входную дверь ключом и войдя в переднюю, я сразу оценил всю ситуацию. У входа в переднюю справа от двери стоял молодой мужчина в стандартной штатской одежде эмгебешников (синее пальто с серым каракулевым воротником, шапка ушанка с таким же мехом), встретивший меня наглой полуулыбкой. В ярко освещенной столовой, дверь которой выходила в переднюю, я увидел, вернее почувствовал, присутствие многих людей. Я настолько был психологически подготовлен к подобной встрече, что у меня вырвалось восклицание, адресованное стоящему у входа эмгебешнику: "А, привет!" Это не было ни бравадой, ни тем более вежливостью хозяина, приветствующего гостя. Известная пословица гласит: "Не ко времени гость -- хуже татарина". Мой гость полностью отвечал смыслу этой пословицы, только с некоторым оттенком: он был незваный, но не был нежданный, и мое приветственное восклицание значило: "Наконец-то!" Так смерть снимает ужас ее ожидания. На "привет" гость ответил тем, что стал быстро обшаривать мои карманы, выворачивая их и задавая стандартный вопрос: "Оружие есть?" Войдя в столовую, я застал в ней большое общество: двух или трех молодых эмгебешников в военной форме, немолодого полковника, а также подавленных и напуганных всем происходящим дворничиху, взятую, по-видимому, в качестве понятой, и нашу домработницу -- молодую девушку. Полковник предъявил мне ордер на мой арест и обыск в квартире, который я даже не прочитал, не проявляя никакого интереса к его тексту и к его авторам, и лишь заметил дату выдачи ордера: 2 февраля. Как потом выяснилось, этой же датой был помечен ордер на арест Э. М. Гельштейна, но, по-видимому, большая перегрузка работой оперативников МГБ не дала им возможности одновременного ареста, и я оставался на свободе на сутки больше Э. М. Гельштейна. Я не помню всех деталей процедуры ареста, да они и не интересны, протекали по отработанному шаблону. Спокойным и даже заботливым тоном опытного в этих делах человека полковник давал советы жене о необходимом ассортименте вещей ("джентльменский набор"), которые мне надо дать в "дальнюю дорогу", сказав, что никакой еды не нужно. Попрощавшись с женой и запомнив на всю жизнь ее многозначительное -- "мужайся", сказанное в виде самого последнего напутствия, я в сопровождении полковника с узелком в руке отправился в неизведанное. При спуске по лестнице полковник в своем спокойном тоне сказал: "Если кто-нибудь из соседей встретится, скажете, что едете в командировку". Я ничего не ответил на этот совет, хотя он мне показался наивным: советские люди отлично знали, в какую командировку едут ночью в сопровождении полковника госбезопасности. Внизу у лифта уже не было ни лифтерши, ни "боксера". Вместе с полковником я сел в поджидавшую легковую машину. По дороге я задал скорее себе, чем ему, вопрос вслух: "В чем меня могут обвинить?" Полковник утешающе ответил: "Может быть, Вы нужны в качестве свидетеля". Я удивился также вслух: "Разве свидетелей арестовывают?" Ответ: "Иногда бывает необходимость в их изоляции". В тягостном молчании продолжался путь по ночной Москве, пока перед машиной не открылись знакомые всем москвичам глухие тяжелые ворота Лубянки (со стороны Сретенки), и машина въехала со своими пассажирами в ее двор. Так начался этап, конец которого тонул в бесконечном мраке, возможно, загробного мира. Все последующее воспринимается сейчас (да воспринималось, по-видимому, и тогда), как мрачное сновидение с провалами. Сохранились лишь отдельные куски происходившего, без возможности воссоздать целую картину в ее последовательности. Я помню лишь, что до меня вначале не доходил в полной мере весь драматизм происшедшего со всеми его последствиями, и я обнаруживал у себя даже какой-то исследовательский интерес, какое-то любопытство к тому новому, что меня ждет. Еще по пути в Лубянку меня интриговал вопрос, какое конкретное обвинение мне предъявят. Ждать пришлось недолго. После короткого пребывания в боксе я попал в комнату, где за столом сидел с официально-каменным и деланно-строгим, презрительным лицом молодой военный в форме МГБ с погонами капитана. Войдя в комнату (т. е. будучи доставленным в нее), я привычно поздоровался. Это был автоматизм вежливости, не покидающий меня иногда даже на автомобильных трассах, где я на матерную ругань по моему адресу из соседней автомашины из-за какой-нибудь промашки отвечал вежливым "извините". Хозяин комнаты оказался следователем. В дальнейших контактах я узнал имя, отчество и фамилию "гражданина следователя", запомнил ее: Роман Евгеньевич Одленицкий. Это был молодой человек (лет около 30), с узким лицом, с налетом интеллигентности и плутовства. К его характеристике, возможно, я еще вернусь. На мой сдержанный привет он ответил едва заметным надменным кивком и нечленораздельным коротким мычанием. Видимо, большее не входило в ритуал обхождения с арестованными, исключавший проявления вежливости. Без всякого вступления он мне заявил: "Вы арестованы как еврейский буржуазный националист, враг советского народа; рассказывайте о Ваших преступлениях". Этой декларацией мое любопытство было удовлетворено, и у меня наступило какое-то облегчение, но отнюдь не из-за удовлетворенного любопытства. У меня "отлегло от сердца", когда я услышал формулировку обвинения. Мне казалось, что мне будет чрезвычайно легко доказать его вздорность, что я никогда не был еврейским буржуазным националистом, а тем более врагом советского народа. Поэтому я был уверен, что мне не доставит никакого труда опровергнуть возводимое на меня обвинение. Наперед скажу, что я, разумеется, заблуждался, так как не знал, что такое "еврейский буржуазный национализм" в интерпретации МГБ, в чем его конкретное содержание. Я бы мог привести много конкретных свидетельств моего российского и советского патриотизма, моей искренней преданности и глубокой привязанности к своей стране, начиная с детства, и эти чувства перехлестывали через многие оскорбления и многие мытарства, через которые мне, как еврею, пришлось пройти в течение жизни. Чувство собственного достоинства не позволяло мне никогда приводить эти свидетельства в доказательство чувства родины в любой обстановке. Они не изменили мне и в тюрьме. Эти чувства, общие всем людям еврейского происхождения, отдавшим своей родине весь свой, иногда недюжинный, талант; их великолепно выразили Маргарита Алигер в своей замечательной поэме "Твоя победа", И. Г. Эренбург в своем литературном памятнике "Люди, годы, жизнь" и многие другие. Поэтому с полной искренней убежденностью я ответил следователю, что еврейским буржуазным националистом я никогда не был, никаких преступлений против советского народа не совершал. Следователь повторил формулу обвинения и требование не запираться, а рассказывать о своих преступлениях. Я обратился к нему с предложением конкретизировать мои преступления, сказать, в чем конкретно меня обвиняют, и тогда я смогу ответить, совершал ли я такие преступления или нет. Это вызвало молниеносную реплику: "Э, нет, Вы сами все расскажете!" Я только в дальнейшем понял, что в МГБ сам обвиняемый должен изобретать свои преступления, здесь жрецы правосудия не желают этим себя затруднять. "Переплевывание" со следователем продолжалось около одного часа. Кончилось оно тем, что следователь пригрозил: "Либо Вы будете давать нужные показания, тогда Вы останетесь здесь; хотя здесь не санаторий, но условия более или менее приличные. Либо, если будете продолжать упорствовать, то я доложу начальству об этом, и Вы будете переведены на спецрежим". Угроза, смысл которой к тому же был не ясен, не подействовала. Следователь стал что-то писать, писал долго и дал мне подписать то, что называлось протоколом. Здесь я впервые познакомился с его своеобразным стилем, основоположника которого мне потом называли, но я забыл его фамилию для авторского увековечения. Протокол состоял из вопросов и ответов, и первые из них в их общем стиле и содержании я запомнил. Вопрос. Вы, Рапопорт, арестованы как еврейский буржуазный националист, враг народа. Показывайте о Ваших преступлениях. Ответ. Никаких преступлений я не совершал. Вопрос. Лживое лецимерное заявление. ("Лецимерное" -- это его орфография, а не моя, даже в этой обстановке мне не изменил мой редакторский стереотип -- замечать ошибки). Ответ. Никакого лецимерия нет. Вопрос. Не увиливайте и рассказывайте о Ваших гнусных действиях. Ответ. Никаких гнусных действий я не совершал. Вопрос. Вам, Рапопорт, не уйти от ответственности за ваши преступления. Ответ. Никаких преступлений я не совершал... и т. д. Заняла вся эта уголовная викторина, под титульной шапкой -- "протокол допроса", целую страницу. В конце страницы -- подписи вопрошающего и отвечающего, после чего вопрошающий удалился. На смену ему явился спустя некоторое время какой-то солдатского вида субъект, накрыл мои плечи парикмахерской салфеткой с следами частого употребления, и я подвергся первому посвящению в арестанты -- стрижке головы наголо. После этой процедуры -- принудительный душ (как я убедился в дальнейшем, за личной гигиеной заключенного в тюрьме МГБ следили тщательно). После душа поставили около едва теплой батареи и приказали: "Сохни". Я выполнил приказание и старательно сох, прибегая в гораздо большей степени к собственному теплу, чем к теплу батареи. Пока я сох -- тщательный осмотр брюк, пиджака, ботинок. Срезаны пуговицы, на которых были оттиснуты какие-то фирменные буквенные знаки, после чего брюки держались на мне только из трогательной привязанности и на единственной неграмотной пуговице. Проникнуть в тайный смысл лишения брюк и пиджака их пуговичной принадлежности -- невозможно, если не представить, что на пуговицах заранее крамольной фирмой была оттиснута антисоветская агитация. Извлечены шнурки из ботинок, видимо, для предупреждения самоповешения на них. Остриженный, обмытый, высушенный и обеспуговиченный, я был запакован в "черного ворона" и отправился в нем в дальнейшую неизвестность. Конструкция "черного ворона" многократно описана в нашей литературе. Все же я ее повторю для непосвященных, тем более что за 25 прошедших лет техника шагнула вперед, возможно, изменились средства транспортировки арестантских тел. Мой "черный ворон" был обычным фургоном для перевозки хлеба, мяса. Приспособление его для перевозки человеческой живности заключалось в том, что он узким продольным проходом был разделен на две части, разделенные глухими перегородками на несколько узких кабинок, в каждую из которых мог втиснуться человек средней упитанности. К задней стенке кабины была прикреплена скамейка для вынужденного сидения, при котором колени упирались в дверцу кабины. В последней был "глазок", через который сопровождающий надзиратель мог время от времени лицезреть лицо пассажира, освещенное слабой электрической лампочкой. В задней части "ворона" железные двери, как в обычном фургоне. Тронулись в путь. Ехали долго, пересекали какие-то рельсы, стояли долго перед шлагбаумом, поскольку я слышал шум проходящего поезда. Какая-то из остановок продолжалась долго, по всей вероятности, не меньше получаса, если сохранилось в этом космическом герметическом аппарате земное представление о времени. По-видимому, мои стражи покинули его по своим делам (наверное, заглянули в пивную, ведь было уже утро), поскольку, вернувшись, с трогательной заботой осведомились: "Эй, ты, ты там не замерз?", и, удовлетворенные ответом (самолюбие не позволяло дать им отрицательный ответ), тронулись дальше. Был уже день, когда "ворон" въехал в какой-то двор (я это определил по звуку отпираемых и запираемых ворот), выраженные тюремные признаки которого я определил по выходе из своего уютного купе. Затем я был введен в комнату в нижнем этаже, где меня встретила женщина лет 30 с миловидным, человеческим лицом, в одеянии врача. Мне предложено было раздеться. Имея в виду белый халат и белую шапочку этого милого доктора, я полагал, что подвергнусь обычному медицинскому осмотру, для чего снял пиджак и сорочку, и был удивлен и даже сконфужен (я не утратил мужского самосознания) предложением раздеться догола. От такого милого предложения трудно было отказаться, особенно при ассистенте-надзирателе. Приятная докторица осмотрела все отверстия (ушные, носовые, рот, горло), кончая заднепроходным с глубоким введением в него пальца (хорошо, что осмотр отверстий был не в обратной последовательности). При этом она неожиданно изрекла вслух: "Геморроя нет", как будто удивленная неожиданным отсутствием его у пожилого еврея-профессора. Я не удержался, задал вопрос: "А разве без геморроя не расстреливают?" Юмора в этом вопросе она, очевидно, не усмотрела, в нем было больше злости (в этом доме юмор, по-видимому, был вообще редким гостем), и только удивленно и, как мне показалось, с интересом на меня посмотрела. Может быть, она знала меня, меня знали многие врачи и как педагога, и как участника многих научных конференций. Лишь недавно я догадался (и то с чужой помощью) о причине такого внимания к естественным отверстиям моего организма: не принес ли я с собой в них ампул с ядом. А до этого я шутил -- не искала ли она там атомную бомбу или скорострельную пушку. Что же в это время происходило у меня дома? Об этом мне рассказала жена по моем возвращении из "мертвого дома". Я это возвращение называл эксгумацией, что почти было близко к истине: эксгумация -- извлечение из могилы захороненного трупа. Оставшиеся "сотрудники" приступили к обыску. Обыск был произведен также и на моей даче, куда "сотрудники" поехали в сопровождении моей жены. Он производился чрезвычайно тщательно, просматривалось все в поисках компрометирующих материалов. Следы этой тщательности я обнаружил по возвращении и освобождении запечатанных двух комнат, где в общую кучу были свалены различные материалы -- коллекции научных диапозитивов, научные рукописные и печатные материалы, книги. Тщательно просматривались в поисках крамолы документальные материалы, но в них, по-видимому, ничего откровенно контрреволюционного и компрометирующего в смысле принадлежности к террористической организации выявить не удалось. Во всяком случае, как мне сообщила потом жена, они периодически сообщали по телефону о скудости материала обыска. И вдруг -- сенсация, всеобщее возбуждение: найден яд! Это была картонная аптечная коробочка с ампулами атропина с символической наклейкой для сильнодействующего препарата, изображающего человеческий череп. Атропин этот был в домашней аптечке, как необходимое средство для срочной инъекции при острой коронарной недостаточности с резким приступом стенокардии. Об этой находке было тут же сообщено по телефону "товарищу генералу" в МГБ: найден яд! Этой находке было придано такое же значение, как если бы были обнаружены бомбы, пулеметы, пистолеты и другие вещественные признаки террористической деятельности. Ведь яд -- это оружие террориста-врача, который убивает своих доверчивых пациентов ядом, а не при помощи огнестрельного оружия. Сенсация получила широкое распространение, и по двору передавались слухи: у Рапопорта нашли яд! Страшная коробочка была со всей тщательностью опечатана сургучной печатью, и я потом видел ее в руках у следователя. Коробочка уже была распечатана, и одна ампула была пустой; по-видимому, содержимое ее подверглось анализу, установившему его состав и назначение. Тем не менее следователь спросил: "Зачем вам нужен был яд, хотели отравиться при аресте?" По-видимому, он полагал, что я могу пойти по пути Геббельса, Гитлера, Гиммлера и других фашистов, как их последователь. На это я ответил, что травиться у меня не было оснований и никакой подготовки к самоубийству я поэтому не делал. Да и следствию уже известен характер яда и его назначение. Больше к этому вопросу в процессе следствия не возвращались; то ли сенсация безнадежно провалилась, то ли другие вопросы на время затмили ее, то ли он еще найдет свое лицо в обстоятельном заключении о моей террористической деятельности. Из других компрометирующих вещей были изъяты финский нож в кожаных ножнах и фашистский штандарт -- красный флажок с черной свастикой в центре. Происхождение этих вещей я объяснил. Финский нож (кстати, настолько тупой, что им нельзя было даже нарезать хлеб) был мне подарен на Карельском фронте одним начальником госпиталя. Его сделал санитар-умелец этого госпиталя. Такие "финки" имели почти все военнослужащие Карельского фронта, это был его местный сувенир. Пользоваться им, как холодным оружием, было невозможно по причине его топорной тупости, и даже ножны -- признак холодного оружия -- не придавали ему угрожающего бандитского значения. Что касается фашистского штандарта, то я его нашел на письменном столе в помещении только что покинутого немцами их штаба в Риге. Штандарт я взял в качестве сувенирного трофея, но предусмотрительно, во избежание подозрений в преклонении перед фашистской свастикой, написал на нем чернилами дату взятия трофея и место: "Рига, 13 октября 1944 года" (день освобождения Риги от немцев). Тем не менее следователь спросил: "Откуда у вас немецкая свастика? Ну, я понимаю американский флаг, но фашистская свастика -- для еврея это уж чересчур!" Пришлось обратить его внимание на мою надпись на свастике, разъясняющую ее происхождение. Больше к этим вопросам следствие не возвращалось, хотя и эти материалы могли быть признаны компрометирующими доказательствами -- ведь следствие было не закончено и прервано в его разгаре... Такая возможность не могла быть исключена. Ведь вся история деятельности "органов" по истреблению советских людей богата примерами того, что нет той нелепости, которая не могла бы служить доказательством преступной деятельности или преступного намерения. Этими примерами насыщены все материалы, выявленные при реабилитации невинно осужденных людей. И чем тупой финский нож и атропин меньшее доказательство преступных намерений владельца, чем согнутый в дугу ствол пулемета со сбитого немецкого самолета, найденный ребятами под Москвой недалеко от места падения и взрыва этого самолета? Между тем именно этот ствол служил вещественным доказательством заговора группы молодежи, раскрытого "органами" в 1943 году, под названием "Отомстим за родителей". Эта группа молодежи (среди них сын близкой нашей приятельницы 3. С. К., и он рассказал нам после возвращения из концлагеря все детали дела) были дети репрессированных и расстрелянных родителей. Они якобы организовались для отмщения за гибель отцов. При обыске у одного из них и был обнаружен фигурировавший в качестве вещественного доказательства скрюченный ствол пулемета. Под пытками кто-то из ребят показал, что из этого пулемета они хотели расстрелять Сталина при проезде его по Арбату из окна комнаты одной из девушек -- члена этой группы. Суд не смутили ни анекдотическое вещественное доказательство, ни тот факт, что окно, из которого должно было быть выполнено покушение, выходило во двор, а не на Арбат. Поэтому у меня сейчас нет уверенности, что вопрос о роля атропина, тупой финки и фашистского штандарта был исчерпан кратким разговором об этих находках, не получивших пока, однако, отображения в протокольных вопросах-ответах. Что же дальше происходило дома? Обыск продолжался око