невозможно. Звездочка затерялась: видно, сорвало ветром. - Жалко Милешина, - сказал Анатолий. Действительно, его было жалко. Мальчик еще, только пришел в батальон офицером связи. В то время много погибало таких восемнадцатилетних младших лейтенантов, выпускников всевозможных офицерских курсов. Могила Милешина еще более обострила желание выжить, остановить это движение навстречу гибели, которое я чувствовал в последние дни, обессилев и упав духом от нечеловеческой усталости и постоянного изнуряющего фронтового труда и быта. Скажу откровенно, душой я был уже там, где-то далеко-далеко, и ждал с нетерпением, когда трудное, страшное, грязное и кровавое уйдет из моей жизни. Эта поездка с ординарцем в штаб армии как бы подводила черту. Вот она, невидимая граница между настоящим и будущим, о котором и мечтать боялся. Я пытался представить себе Москву, особенно хотелось посмотреть на гражданских: какие они, чем живут. До войны мне дважды привелось побывать в Москве - в четырнадцать и семнадцать лет, и те юношеские воспоминания оживали в сознании, и я радовался как ребенок. Анатолий все время бубнил свое: - Вот, товарищ капитан, вы уедете учиться, а нас, говорят, менять скоро будут. В тыл на формировку уедем. А вас уже не будет с нами. Вы с другими людьми будете... Разве они будут так о вас заботиться? Ни в жизнь! За дребезжанием, стуком и скрипом телеги мы ничего не слышали вокруг, поэтому, когда подъехали к перелеску, кто-то крикнул: - А ну-ко в сторону! Проезжай стороной, говорю! Солдат-часовой у землянки энергично махал нам руками, чтобы мы объехали какой-то объект. - Что испугался-то больно? - отвечает ему Анатолий. - А то, что едешь и не видишь ничего. - А что видно? - Рама, вот чего. Когда мы подняли головы, то увидели, как двухфюзеляжный немецкий разведчик спокойно ходит над перелеском. - Ты рамы никогда не видел? - спрашивает Анатолий. - Они у нас каждый день летают. - Тебе что, - ворчит часовой, - с тебя взятки гладки, проехал и ищи тебя. А мы тут - отвечай головой. - Ладно, премудрый пескарь, сиди. Не бойся! - крикнул Анатолий и, резко взяв на себя правую вожжу, объехал закрытый объект стороной. Поздно вечером мы добрались до штаба армии. Начальник отдела кадров отдыхал. Дежурный выделил нам землянку, показал столовую, баню, указал, куда поставить лошадь и у кого взять сена. Сначала мы направились, конечно, в баню. Это была давняя мечта: в тишине, не торопясь, смыть в парилке с себя все лишнее - грязь, пот, копоть, избавиться от зуда, который ночью иногда доводил до сумасшествия, а потом надеть чистое белье. Мы влетели с Анатолием в предбанник, разделись. Дверь на крючок заперли. - Еще упрут обмундирование, - заметил Анатолий. - А вам в Москву надо ехать. - Ну и зловредный ты, - сказал я. - А что, товарищ капитан, в Москву без обмундирования-то не пустят! - Ну и ехидный... Войдя в парную, Анатолий поддал воды на каменку. А потом бил меня веником не за страх, а за совесть. Потом я хлестал его прутьями, тем малым, что осталось от веника. Оба вздыхали, орали, задыхались от пара и блаженного состояния. Выйдя в предбанник, Анатолий опять взялся за свое: - Ох, товарищ капитан, хорошо-то как! Если бы только вы не уезжали... Травил он мою душу, мой ординарец, которого я тоже любил беспредельно. Ужинали в офицерской столовой. Вначале Анатолия не пускали. Но я быстро уговорил официантку. Сказал ей, что мы с переднего края, и она подобрела. А когда я предложил ей: "Хочешь, я покажу солдата, у которого три медали "За отвагу"?! - она сдалась. Анатолий вытащил фляжку. Выпили, налили официантке, она не отказалась. И говорили, говорили, больше чтобы она послушала, какие мы с ним герои. Она сидела, вздрагивая будто от озноба, и вздыхала: - Ой, как страшно! Ой, не приведи господь! И по тому, что на ее руках появилась гусиная кожа, а на лице красные пятна, можно было поверить: ей действительно было страшно. Рассказывали о войне до тех пор, пока старшина не попросил нас удалиться. Уходя, официантка сказала: - Ишь, мордоворот. Туда бы его, к вам... А ординарец шепнул мне: - Товарищ капитан, может, останетесь с ней? - Ты что, забыл, куда я еду? В Москву. То-то. Спали мы как убитые. Утром ординарец удивил меня. Он не только встал раньше, но и разузнал кое-что. - Товарищ капитан, - сказал он, - а начальник отдела кадров здесь полковник Мухоедов. Помните, был у нас в дивизии на Северо-Западном? Господи, как же не помнить Мухоедова! Я знал его, когда он еще младшим лейтенантом был. В конце сорок первого года я командиром полуроты приехал из запасного полка с маршевой ротой на фронт и должен был, сдав в дивизии пополнение, вернуться в Борисо-глебск. В штабе дивизии вышел к нам кадровик, младший лейтенант, огромного роста, худой, долго рассказывал о тяжелых боях, которые ведут полки, и просил остаться на фронте тех из нас, кто умеет стрелять из пулемета. В дивизии были пулеметы и патроны, а пулеметчиков не хватало. Я согласился и тут же был назначен командиром пулеметного взвода. Мухоедов вскоре куда-то исчез, я забыл о нем, не до того было. - Вот ведь, товарищ капитан, - продолжал рассуждать ординарец, - был младший лейтенант, а теперь полковник. - Ну и что? - спросил я. - А вот то, товарищ капитан, - объяснил он. - Мы когда-нибудь с вами увидимся после войны, а вы уже полковник. - Ну, ты размечтался больно, - пытался я охладить ординарца. - Откуда ты узнал про Мухоедова? - В штабе писарь сказал, - ответил он. Я, конечно, утаил от Анатолия, что видел во сне официантку. А он, будто подслушав мои мысли, проговорил: - Товарищ капитан, я сон сегодня видел. - Официантку, наверно? - спросил я. - Нет. Капитана Чижа. Мы идем с вами в нашу землянку, а он стоит в дверях с автоматом и не пускает нас и будто бы говорит: "Это моя!" Так и кричит: "Моя, моя теперь землянка!" Утром я толкнулся в домик, в котором размещался начальник отдела кадров. - Разрешите, товарищ полковник? За столом сидел Мухоедов. Я его сразу узнал. Он, по-моему, стал еще крупнее, потому что раздался вширь, был уверен в себе, чувствовалось, что он приобщен к большой власти. Сто килограммов веса внушали к нему величайшее уважение. - А-а-а, - радостно протянул он, - сибирская непромокаемая, заходи! Я доложил, что прибыл в его распоряжение. Мухоедов не встал, видимо, опасаясь удариться головой о потолок, а, наоборот, предложил мне сесть. - Так вот, дорогой, - сказал, когда я уселся в ожидании, - прибыть-то ты прибыл, а вот что с тобой делать, ума не приложу. Понимаешь, в чем дело. Звонил Вержбицкий. Убило этого, как его, фамилия птичья такая... Стриж, что ли? - Капитан Чиж? - подсказал я, чувствуя, как внутри у меня все оседает, и в то же время надеясь, что убило кого-то другого. - Да, капитан Чиж. Сегодня ночью. В землянку болванкой ударило. Всех наповал, кто был. Посидели молча. Откровенно говоря, Чижа мне было жалко. - Поезжай домой. Поезжай, дорогой. А учиться - потом, - говорил мне Мухоедов. - Вот кончится война, и выучишься. Видно, не судьба... Когда я вышел от Мухоедова, на меня набросился ординарец - налетел, как вихрь. Ликуя и радуясь, он спросил: - Товарищ капитан, домой, говорят, поедем? Я на него прикрикнул: - Какого черта ты прыгаешь? Какого дьявола радуешься? А у того улыбка до ушей: - Товарищ капитан, мне писарь говорит: "Домой поедешь с капитаном своим. Убило там кого-то. Твоего капитана возвращают". И я прямо сюда. Уже в телеге Анатолий снова начал свои песни: - Вот, товарищ капитан, все обрадуются! Праздник-то будет! Уж выпьем за ваше здоровье! И знаете что, товарищ капитан, я подумал? Приедем мы домой с вами, на Великую, а вас все спрашивать будут: "Как там в Москве-то живут?" А? - Сукин ты сын, вот ты кто, - попытался я грубостью умерить его пыл. Но ординарец не унимался. Ему теперь все было нипочем! - Видите, товарищ капитан, как она хвостом-то весело машет, - кричал он, указывая на кобылу. - Тоже радуется. Чует, что домой я не один еду. Вас везу. И мне показалось, что я его все-таки здорово распустил, моего ординарца. Вот он и пользуется моей добротой. КОМИССАР  В перерыв между боями, когда наступало долгожданное затишье, комиссар любил зайти к нам и побеседовать. Так, ни о чем, куда поведет разговор. - У нас в Сибири народ рослый, - начал он как-то, хитро прищуриваясь и стараясь раскурить трубку, в которой что-то сначала потрескивало, а потом стало стрелять искрами. При этом он искоса поглядывал на меня и, видимо, уловив на моем лице нечто, похожее на усмешку, сказал: - А Что? Неправда? Ты не смотри на меня. Комиссар был малого роста, худой и старый на вид. - Да я на вас, Стапан Данилович, не гляжу, - начал оправдываться я. - Ты вспомни, какой у нас комдив был на Северо-Западном. Два метра. А командир шестнадцатого полка? Помнишь, ругался, что траншеи мелко роем. Ему ходить было трудно - нагибаться приходилось. Оба из Омска. Я молча соглашался с комиссаром - он был старше меня не только по должности и званию, но и по возрасту, лет на семнадцать. - Вот ты слушаешь и молчишь, - тянул он свою нить разговора, - а в душе небось смеешься. Тоже, мол, сибиряк. А я таким себя и не считаю. Меня родители в Сибирь привезли, когда мне семнадцать лет было, в двадцать третьем году, Ты, по-видимому, тогда только родился? Я подтвердил. - Ну вот, так я в то время: приехал в Тару, под Омск, да и женился сразу, - продолжал воспоминания комиссар. - Выходит, ты вполне мог моим сыном быть. А все потому женился рано, что в волком партии работать устроился. Для такого учреждения холостяк-то не подходил. Серьезный туда нужен был человек, семейный. Он ухмылялся, и я не мог понять, в шутку он говорит или всерьез. Он снова предпринял усилия, чтобы разжечь табак, и на этот раз ему удалось. Степан Данилович выпустил дым через нос и остался доволен. Филличевый табак, который в военное время курила вся армия, не так просто было разжечь, а особенно в трубке. - Так я тебе почему про женитьбу-то говорю? А все потому же. Жену я взял сибирячку, не какую-нибудь приезжую, а коренную. Вот она мне сначала девочку, а потом двух парней и родила, да таких, что куда с добром. Ну о девочке особый разговор. А парни уже сейчас повыше тебя будут на целую голову. Вот ты и улыбайся после этого. Им, когда я уходил, было одному шестнадцать, а другому четырнадцать. Правда, дочь мелковата вышла, в меня, но зато красива, вся Тара с ума сходила, пока замуж не вышла. А нашла себе такого парня, что смотреть страшно, до чего велик и силен. Я его "гардеробом" звал. Как сядет за стол, будто гардероб поставят, настолько высок и широк. А тихий - мухи не обидит. Комиссар волновался и быстро говорил, чтобы скрыть волнение: - Воюет где-то сейчас. Но чую нутром, недалеко от нас. По письмам догадываюсь. И тут, словно опомнившись и застеснявшись оттого, что разоткровенничался, вдруг ни с того ни с сего указал мне: - Ты, Перелазов, за оружием в роте плохо следишь. Я смотрел у часовых. У одного патронник забит грязью так, что патрон не досылается, а у другого канал ствола ржавчиной зарос. Проверь. В следующий раз накажу. Понял? Я понял, и комиссар легко выскочил из землянки, сказав на прощание: - Не выходи. Сам дорогу знаю. Я все-таки раздвинул шуршащие обледеневшие накидки, прикрывавшие вход, и посмотрел вслед комиссару. В длинном не по росту полушубке, с подвернутыми рукавами и подшитых растоптанных валенках, он был похож на дельного, работящего деревенского мужика из хорошего колхоза, если бы не ремни, кобура с пистолетом и полевая сумка, до отказа набитая неизвестно чем, что, однако, невольно придавало ему вид военного человека. Собственно, если быть точным, то Степан Данилович Зобнин уже не был комиссаром. Это мы по старинке, по привычке так называли его. Вот на Северо-Западном фронте в сорок втором, да, он был комиссаром батальона и имел звание старший политрук - шпалу носил в петлице. А потом, когда институт комиссаров упразднили, стал он замполитом батальона и присвоили ему капитана. Мы таким поворотом событий недовольны были. Считали, что он уже и по своему фронтовому опыту, и по возрасту, если бы по справедливости решать, перерос все это. Но, вероятно, кому-то там, сверху, виднее, а может, оттуда и не разглядишь ничего. Я к этому времени уже командиром роты был и тоже звание капитана имел. Поэтому перед капитаном Зобниным стыдился, что ли. Потом вскоре, когда меня заместителем комбата назначили, то есть будто и совсем почти подравняли нас, то неудобство или, точнее говоря, неловкость перед ним испытывал постоянно. Хоть мы, молодые, его, кажется, догоняли, он так комиссаром для нас и оставался. Как-то раз даже заикнулся ему об этом. Как же это так, мол, Степан Данилович, вас затирают? Дескать, нехорошо вроде. На что комиссар мне ответил: - А ты не думай об этом. Ты мысли свои направляй на то, чтобы мы задачу лучше выполнили и народу меньше положили своего. Это раз. А во-вторых, мне только конца войны дождаться, на победу посмотреть. Я ведь приписной. Конец войне - я домой сразу, в свою Тару, к жене, к детям, к зятю своему. А тебе еще служить, как медному котелку, тебе звание и должности еще как пригодятся, если в кадрах останешься. Ну хорошо, согласился я, может, это правильно... А почему его в наградах обходят? Надо сказать, в то время орденами не разбрасывались. Но я за Северо-Западный фронт "За отвагу" имел, а комбат наш, Иван Васильевич Логунов, - Красную Звезду. Я уже не говорю о больших начальниках. Они были на виду. Комдив боевое Краснее Знамя получил, а комиссар дивизии, тоже, кстати, из запаса пришел, - Красную Звезду. Главное, что обидно, уже тогда происходили странные вещи. Например, был у нас на Северо-Западном командир взвода, старший лейтенант, как все, голодный и грязный ходил. Однажды вызвали его куда-то вверх, и больше мы его не видели. А через год вывели нашу дивизию на отдых, собрали всех на совещание (тогда уже нас офицерами называли). Приехал командарм. Смотрим, узнать не можем, адъютантом у него тот наш товарищ с Северо-Западного, но уже майор, чистенький, полненький, такой и с орденом. Ну, сказать по правде, красивый парень, только нас уже будто не замечает никого. У Степана же Даниловича - такого человека! - как не было ничего, так ничего и не прибавилось, хотя пахал он на войне уже два года, все на переднем крае, а не где-нибудь, и ранен был трижды. Ну правда, еще раз говорю, наградами тогда не очень баловали. Все-таки обида брала за него, за нашего комиссара. В общем, капитана Зобнина мы не только уважали, но и жалели, да и он нас любил. Какое-то тепло от него шло, уверенность в победе и выдержка. Да, выдержка у него была потрясающая. В марте сорок второго на Северо-Западном фронте мы восемнадцать суток голодали. Из дивизионного обменного пункта, через который шло снабжение людей продовольствием, ни одного сухаря не получили. Не буду рассказывать, как мы это вынесли. Это к нашему разговору прямого отношения не имеет. Скажу лишь, что, когда мы уезжали дивизией на формировку, уже эшелон погрузился, вот-вот долгожданная команда "По ваго-о-нам!" послышится, к нам подошел Степан Данилович и сказал: - Ну, братцы, мы уже с голоду не умрем. Налетай! Открыл полевую сумку, вынул плитку шоколада, развернул ее с хрустом и начал каждому отламывать по кусочку. Кто-то сунулся по второму разу, комиссар его по носу: - Совесть у тебя есть? Все, кто подбежал, по кусочку получили. Дело в том, что в апреле, после того мартовского голода, в небе появились наши самолеты, дорога, по которой шло снабжение, открылась, привезли сухари и консервы, а для командиров и политработников шоколад - каждому по плитке. Мы, конечно, шоколад съели в первый же день, а Степан Данилович, оказывается, решил: "Съем, когда ранят или на формировку повезут". И полтора месяца носил плитку в сумке. В вагоне мы разговорились: - Ну, Степан Данилович, вы из железа сделаны,сказал я ему. - А что? - Да как же так - с шоколадом-то?! - А-а-а, - рассмеялся Зобнин. - Так ведь я думал: вдруг опять дорогу закроют, а у меня шоколад. По кусочку в день, и уже не умрешь с голоду. Хитро прищурил глаза и опять улыбнулся: - Да, я этого шоколада смолоду объелся. Я сразу не понял подвоха и спросил: - Вы что, на шоколадной фабрике работали? - Не работал, а вот так пришлось. Четыре раза ел. Первый раз, когда отдыхал однажды в санатории. На радостях-то жене купил плитку, ну и, естественно, сам попробовал. Ничего, думаю, но баловство. А потом еще трижды покупал. Жена дочку родила. Вынесла и показала в окно. А я ей плитку шоколада в передачу завернул. Так ведь половину обратно прислала и написала, чтобы я обязательно съел. Потом сына родила, я опять шоколаду, второго сына - опять плитку купил. А она ни в жизнь без меня не съест. Вот я и наелся до войны шоколаду досыта. Мудрый был комиссар. Тот кусочек шоколада, который он мне у вагона дал, я всю жизнь забыть не могу. На всю жизнь он со мной остался. Хоть после этого чего только попробовать не довелось! Недавно я встретился со своим старым фронтовым другом в Доме композиторов, где Северо-Западный фронт собирается в День Победы. Ввиду того что я должен был выступать, посадили меня в президиум для всеобщего обозрения. В первом ряду сидел - командиров стрелковых рот сейчас живых по пальцам пересчитаешь. Выступил я, и объявили перерыв. В фойе подходит ко мне один ветеран и улыбается: - Не узнаешь? - спрашивает. - Не могу припомнить, - говорю. - А вспомни, как мы у эшелона шоколад комиссара нашего, Степана Даниловича, ели? - Да ты, наверно, Коровников? - спрашиваю. - Коровников, - говорит, - а я тебя тоже не узнал бы, если бы не объявили. Обнимаемся и смотрим друг на друга, удивляемся и жалеем: что время с человеком делает! Но скоро разговорились. О друзьях-товарищах, о боях-пожарищах, как в песне поется, вспомнили. Вошли в буфет. Взяли для приличия соку и сидим, отпиваем из стаканов. - А помнишь, как комиссар пленного взял? - спрашивает меня Коровников. - Как не помнить? Помню! И в самом деле, анекдотичный случай вышел со Степаном Даниловичем. Разве такое забывается! Дивизия наша участвовала в прорыве долговременной обороны противника. Заняла три траншеи, а дальше продвинуться не смогли. Устроились в немецких сооружениях. Я уже был замкомбатом, Телефоны поставили. День прошел спокойно. Наблюдатели доложили, что противник окапывается. Поужинали. Я предупредил командиров рот, чтобы усилили бдительность. Надеясь, что все будет в порядке, лег спать. Разбудил телефонист: - Товарищ капитан! Кто-то вас спрашивает. - Кто? - Не знаю, что-то неразборчивое. Взял трубку. Услышал встревоженный голос Степана Даниловича: - Выручай. Немец ко мне пришел. Я быстро затянул ремень, надел полушубок. Анатолий - как нитка за иголкой. Вбежали в землянку комиссара и увидели в мерцании горящего провода: сидит Степан Данилович в полушубке, подпоясанный ремнями, а рядом - здоровенный немец в шинели и каске, с автоматом за спиной, обнимает комиссара. Телефонист направил на него карабин и кричит: - А ну не дури! Хенде хох, тебе говорят! Немец ухмыляется во весь рот и лезет к комиссару целоваться, а на окрики совсем не реагирует, будто не слышит. Анатолий оторвал пьяного немца от комиссара, скрутил ему руки назад и попросил телефониста: - Ну-ка дай какую-нибудь веревку. Тот дал ему кусок провода. А Степан Данилович еле встал, поднял и опустил плечи, размял руки, переступил ногами и произнес облегченно: - Ну, медведь, думал, задавит... Потом вытащил носовой платок (мы такие платки делали из парашютиков, на которых немцы пускали осветительные ракеты), тщательно вытер лицо и брезгливо сказал: - Обслюнявил всего, пьяная рожа! Немец пришел в себя и, испуганный, стоял, упершись головой в накат. А мы хохотали! Потом стало известно, что немецкий батальон, который оборонялся против нас, вечером справлял день рождения своего командира (его отец, крупный промышленник, прислал на фронт спиртного на весь батальон). Когда немцы, сбитые нами со старых позиций, окопались на новых рубежах, именинник приказал выдать спиртного всем солдатам. Солдату-телефонисту тоже поднесли и приказали проверить линию от штаба батальона до первой траншеи. Придя туда, он еще выпил и направился к себе спать. Но тот блиндаж, в котором он когда-то жил, был уже в наших руках, и немец, весело напевая, не подозревая об опасности, пришел "к себе". А там хозяином был уже наш замполит батальона. Когда заблудившегося и плененного телефониста отправили вверх, вся дивизия узнала о том, что замполит третьего батальона шестнадцатого полка "взял "языка". Над Степаном Даниловичем посмеивались. Когда же пришла весть о том, что капитан Зобнин за захват "языка" награжден орденом Красной Звезды, мы обрадовались. Степан Данилович без всякого стеснения говорил, что это ошибка, что ему выдали аванс в счет будущих боевых действий и наших побед. Вскоре, когда дивизия вновь была брошена на прорыв долговременной обороны противника, капитан Зобнин был ранен и эвакуирован в госпиталь. Когда он вернулся в батальон, мы уже стояли в обороне, долго и с трудом окапывались, оборудовали себе глубокие траншеи, ходы сообщения, теплые и надежные землянки. Мы давно были на фронте и хорошо знали: если инженерное оборудование местности закончено, то это явный признак того, что долго нам здесь не сидеть. Опять предстояло наступление. Вечером мы собрались у комбата, чтобы отметить возвращение капитана Зобнина. Выпили, конечно, за встречу. Степан Данилович предложил тост за тех, кто погиб за Родину. - Пусть земля им будем пухом, - сказал он, - да не забудет Родина своих погибших сынов! Я услышал в его голосе отчаяние и спросил: - Что-нибудь стряслось, Степан Данилович? Он подлил водки, выпил, откашлялся и сказал: - Убили зятя, богатыря-то моего. Мы налили в кружки, встали, сдвинули их и произнесли в один голос: - Смерть немецким оккупантам! - Вот ведь пуля десяти грамм не весит, а такого мужика свалила, - только и сказал комиссар, виновато улыбаясь. Через неделю я получил сообщение о том, что мой старший брат Василий Егорович Перелазов в боях за социалистическую Родину погиб смертью храбрых. Комиссар узнал об этом и пришел ко мне. Сказал: - Горе с тобой разделить зашел. И заплакал. Я пытался успокоить его, и вдруг обоим стало хорошо. Вскоре Степана Даниловича снова ранило. Это и не мудрено: он всегда лез вперед! Мы расстались и с тех пор не виделись. Не знаю, жив он сейчас или нет. Но не хотелось бы на этом закончить рассказ о нашем комиссаре. В конце сорок четвертого года во время последней для меня атаки я внезапно почувствовал, как обожгло ногу, сделал шаг вперед, нога подвернулась, будто подкосило меня, - я упал и понял, что ранен. Не буду рассказывать, как меня вынесли с поля боя, оказали помощь в медсанбате, отправили в полевой госпиталь, а оттуда - в Москву, в коммунистический госпиталь (сейчас это госпиталь Бурденко), где оперировали, выходили. Ногу мне спасли. Я доживал в хирургическом отделении последние дни перед выпиской. Надо сказать, раненые в нашей палате были необыкновенные. Самый старый - майор ветеринарной службы, кандидат наук, лет тридцати. Лежал он с ожогами в тяжелом состоянии, не ходил, лечился по собственным рецептам. Ему всячески помогали пятеро молодых парней из саперов, все с оборванными кистями рук. У них не было ни одного пальца на пятерых, как шутили они. Четверо из них уже готовились к выписке, каждому были сделаны продольные разрезы предплечий обеих рук, лучевая и локтевая кости отделены одна от другой. На той и другой руке у каждого образовались как бы клешни, по два больших пальца, идущих от локтя. Этими клешнями они умели держать предметы, застегивать пуговицы, сворачивать самокрутку. Пятый раненый был доставлен значительно позже, ему тоже хирурги оформили "руки Крукенберга". Он только еще учился брать предметы, застегивать пуговицы. Вскоре четверо выписались, и он остался один. Больше всего его заботило, что свернуть самокрутку не удавалось. Как-то он подсел ко мне на кровать и начал разговор: - Понимаешь, никак с этой "рукенбергой" не совладаю. Вот курить хочу, а завернуть не могу! Я не курил и поэтому заворачивать тоже не умел. - А ты не кури, - посоветовал я ему. - А что тогда? Пить, что ли? - Зачем пить? - Так ведь надо же как-то нервишки-то держать свои, а? Тебе хорошо говорить... - Ну тогда заведи трубку. - А что, - вдруг заинтересовался он идеей. - И в самом деле. А? Вскочил с кровати, потом снова подсел: - Как это я не сообразил? Ведь знал же! Был у нас в бригаде майор один, трубку изо рта не вынимал. Замкомбат по политчасти. - И у нас, - вспомнил я Степана Даниловича, - тоже замполит батальона с трубкой ходил. - Ну? Маленький такой? - Маленький. - Черный? - Чернявый. - На нижней губе ямочка? - Да. - А трубка какая? - "Мефистофель". - Что-что? - Ну, черт с бородкой и рожками, черный такой. - Как раз он, - восторженно воскликнул сапер. - Как капля воды! Не может быть!.. - А фамилию помнишь? - спросил я. Меня тоже распирало от радости. - Злобин. - А может быть, Зобнин? - Нет, твердо знаю, Злобин. - Да Зобнин же тебе говорят. - Я уже начал обижаться на этого дурака. - Слушай, кто лучше знает, ты или я?! Я его вот как тебя видел! Хороший комиссар, добрый. И герой настоящий. Вечером, когда я уже засыпал, сапер крикнул мне: - Слушай, Переходов или Перелазов, как там тебя? - Ну что тебе? Чего будишь? - спросил я недовольно. - Слушай, а может быть, и в самом деле не Злобин? У меня на фамилии память плохая. Кроме того, я ведь в саперной роте был, а он в стрелковом батальоне. Как ты своего замполита называл? - Зобнин. - У него еще на сына похоронка пришла. Только на фронт пришел, и убили. Ты меня извини, не обижайся, пожалуйста. Может, и Зобнин... Раненый умолк, и я снова уснул, чтобы через какое-то время проснуться от его крика: - Слушай-ка, я забыл тебе сказать! Понимаешь, которую ночь не спится: обо всем передумаешь. Вспомнил. Комиссар-то этот, который трубку курил, Героя Советского Союза получил: За Одер! Помолчал, повозился в постели, повздыхал. - Комбата у них убило, понимаешь. А заместителя и начальника штаба ранило. В общем, мясорубка была, он один остался за всех. Так вот он вместе с разведчиками на тот берег перешел. Один дот захватили, а в соседних никого не было - резервов у противника, говорят, не хватало, замполит за ночь весь батальон по льду мелкими группами на тот берег перевел. А когда противник подошел, так там, на плацдарме-то, уже наши сидели. Нас с товарищем на их участок послали минировать. Замполит этот задачу ставил. Ходит, говорит, а трубку изо рта не вынимает. Ночью холодновато было... Я еще думал, что он этой трубкой пальцы и нос греет. И все время будто усмехается. А чего, казалось бы, смеяться, когда немцы утром обязательно в контратаку пойдут? - Ну а где он сейчас? - А я откуда знаю? Неделю они отбивали контратаки противника. А когда нас туда послали проходы в минных полях проделывать, так в эту же ночь мне руки оборвало. Тут уж ни до кого было... Вполне погибнуть мог, комиссар-то, бои тяжелые шли. А мог и живым остаться. Не всех же убивало. С тех пор я не расстаюсь с мыслью: может, там действительно Степан Данилович был? И до сих пор хочу, чтобы это был наш комиссар. Такое желание и такая надежда не покидают меня, а со временем все больше и больше крепнут. Почему-то для меня сейчас особенно важно, чтобы это был именно он. ПЕРЕД КОНЦОМ ВОЙНЫ  Когда я впервые попал на фронт, ординарец, фамилию и имя которого я, к сожалению, забыл, сказал мне: - Ну, вам повезло, товарищ лейтенант. Сейчас воевать можно. Не то, что в самом начале! Когда через несколько лет после войны я встретился в Горьком с Анатолием Михеевым, тот сказал: - Э, вам не повезло, товарищ полковник! После того как мы перешли границу с Германией, это без вас уже, война совсем не такой стала. Помните, мы с вами одну за другой высотки брали, иной раз даже деревушки, а крови сколько пролито было? После вас-то мы уже в большие города врывались, столицы захватывали. Входили как освободители. Вспомнишь - дух захватывает. Откровенно, жалел, что вас в это время не было с нами... Это все равно, что посеял, а жать не пришлось. При этом он проводил рукой по наградам. Ему было чем гордиться: две "Славы", полученные после меня, и три "За отвагу" - при мне. По тем временам немало. А я в это время, о котором говорил ординарец, выйдя из госпиталя, учился на курсах "Выстрел" - из меня хотели полководца сделать. Там и встретил великий День Победы, испытав при этом, если откровенно говорить, некоторый осадок горечи на самом дне торжествующей души. Жалко и обидно было, что недотянул. После Дня Победы из головы не выходил вопрос: а что же было на фронте после меня? Я смотрел на солдат и офицеров, которые возвращались из Европы, как на людей, которые прикоснулись к чему-то такому, о чем мы, не сумевшие дотянуть, в свое время и мечтать не смели. Может, такое отношение и привело меня к знакомству с очень интересным человеком, прибывшим на курсы прямо из Берлина, для которого война там и закончилась. Генерал-майор Маслов был человек складный, энергичный и сильный. Он чем-то напоминал сжатую пружину. Прибавьте к этому бронзовый загар лица, не сходивший даже зимой, быстрый, решительный орлиный взгляд, в котором угадывалась готовность действовать в любой обстановке моментально и без колебаний, и вы можете представить себе, какого человека имеют в виду, когда говорят, что он хорошо скроен и крепко сшит. Военная форма очень шла к нему, он был словно влит в нее. Может, поэтому я не видел его никогда в штатской одежде, хотя знакомство наше было довольно продолжительным. Не случайно, очевидно, он и запомнился мне в парадном, для строя, мундире цвета морской волны. Множество орденов и медалей, советских и иностранных, закрывало полностью его мощную грудь, которая, казалось, была специально сделана такой широкой, чтобы носить весь этот "иконостас". Шитый золотом ремень, тяжелая пряжка с гербом и блестящие погоны из золотого галуна составляли как бы единый ансамбль. Генерал Маслов, к сожалению, был невелик ростом. Этот обидный изъян в своей фигуре он умело и незаметно скрывал высокими каблуками всегда начищенных до блеска жестких сапог, похожих на черные бутылки. Если к описанию внешнего вида генерала прибавить еще сияние Звезды Героя Советского Союза, непременное позвякивание наград на каждом шагу и при каждом движении, а также легкую и бодрую походку уверенного в себе человека, то портрет полководца Великой Отечественной войны, с которым меня свела, судьба в молодости, будет закончен.. Я питал к генералу симпатию, - мне казалось, на Маслова нельзя было не любоваться. Он, видимо, скоро почувствовал мое отношение. Когда, окончив учебу, я остался работать на курсах, мы ближе сошлись с Василием Тимофеевичем: так звали Маслова. Мне льстило его внимание. Конечно, когда тебе немногим больше двадцати, то человек, которому за сорок, кажется пожилым, опытным, мудрым, много знающим. Тем более такой, как генерал Маслов, прошедший не одну войну. Не скажу точно, что его привлекало во мне. Может, молодость и особый неистребимый интерес к жизни, который появился, когда я понял, что чудом остался в живых. Конечно, имело значение также то, что во время войны мы с ним в пехоте хлебнули лиха полной мерой: он на фронте командовал дивизией, я - взводом, ротой и батальоном. Мы с Василием Тимофеевичем часто вели задушевные разговоры. Он особенно любил рассказывать истории, которые с ним случались на войне. Я слушал его с интересом, и он это не только высоко ценил. Мое внимание распаляло его. Видимо, он не мне первому рассказывал их, потому его рассказы были похожи на новеллы и запоминались легко. Две истории засели в моей памяти навсегда. Я хочу все рассказать примерно так, как он их излагал сам, ПЕРВАЯ ИСТОРИЯ Ну когда мы в Германию вошли, в самое логово врага, как тогда говорили, и на дорогах повсюду указатели появились по-русски: "На Берлин!", каждому стало ясно, что скоро войне конец. Веселее, бесспорно, стало, а отсюда и легче. Во-первых, наше превосходство по всем статьям. В Германию два с половиной миллиона наших солдат вошло, а сколько танков, артиллерии, минометов - не счесть! В два-три раза больше, чем у фашистского командования оставалось в то время на нашем театре военных действий. В воздухе, куда ни посмотришь, только наши орлы. Ну и, конечно, если бой завяжется, так смотреть приятно, как вражеские самолеты падают да горят. Асов-то у них уже не видно было. Не то, что в сорок первом или сорок втором, когда они господствовали в небе, издевались и хулиганили, за каждым бойцом гонялись, бочки пустые сбрасывали. Прострелят ее и бросят. Она летит и визжит, и воет, и дребезжит так, что сердцу становится холодно, ужас охватывает. Сейчас уже им было не до этого. И на море уже. наши полностью инициативу взяли в свои руки. Во-вторых, каждый солдат увидел, что по чужой земле, а не по нашей горе-то человеческое пошло. И не то чтобы мы были злопамятны. Нет, этого мы были лишены напрочь. Просто солдат наш стал не только бодрее, увереннее, насмешливее (это у нас всегда было), а даже как-то великодушнее, что ли. Уж очень каждый из нас жалостливый, память на зло у нас короткая. Кроме того, почти каждый если не с орденом, так с медалью ходил. Один перед другим начистит, чтобы блестели, и ходит. Ну не хвалятся, а все-таки гордость любого берет, когда на груди что-нибудь имеется. По себе знаю. Я первый орден за Испанию получил, молодой еще был. Так петухом только что не пел. И даже когда на фронт попал, не снимал. Если на груди что-то есть, то это совестливого человека ко многому обязывает. Ну каждый солдат, естественно, гордился и считал, что коли у него орден или медаль, то выходит, что и его вклад в нашу общую победу имеется. Не подумай, что война в это время в прогулку превратилась. Нечего говорить, потери в войсках были уж не такие, как прежде: воевать научились. Когда на своей территории шли, и отходили, и наступали, то мы своей кровью обильно полили землю русскую. Не тебе об этом рассказывать. По моим подсчетам получается, что на каждом квадратном километре нашей земли, которую когда-то немецко-фашистские войска оккупировали и с которой мы их потом выбивали, примерно пять-семь наших солдат похоронено. Потом ученые все это подсчитают, но уверен, что в каждый километр полдесятка наших ребят легло. А уж когда границу перешли, так совсем дело по-другому повернулось. И все-таки миллион мы в Европе оставили. Только в Германии около ста тысяч захоронили! Это выходит, что на каждом квадратном километре европейских стран, которые мы освободили, один наш человек зарыт. Каждый десятый из наших солдат домой не вернулся. Разве это мало? Разве не обидно и не жалко? И все-таки война к победе шла. Пленных мы брали уже тысячами. Помнишь, в свое время о захвате обер-ефрейтора сообщали в сводках Совинформбюро? А мы под конец войны только в Германии, по-видимому, не меньше чем полмиллиона пленных взяли. Так вот, в связи с этим вспоминается эпизод. Забавный, конечно... В одном городе построили пленных в походную колонну и повели в тыл. Я возвращался с переднего края на "виллисе". Была такая открытая, низенькая, с хорошей проходимостью машинка. По обочине я обогнал колонну и подумал даже: "Вот ведь как все хорошо идет! Сердце радуется!" Наши солдаты-конвоиры остановились, чтобы мне было удобно проехать, честь отдали по-ефрейторски на караул. Я рукой им помахал, смотрю - улыбаются во весь рот. Только я подъехал к штабу и из машины вышел, вижу: идет на меня сержант, огромный, с автоматом на груди, пилотка сидит лихо, чудом держится на кудрях. Шагает он по грязной шоссейной дороге, топает немецкими сапогами "хлюп" да "хлюп", давит грязь будто утюгами. Властным жестом левой руки торжественно и многозначительно расчищает путь впереди себя. Я остановился. Смотрю, - за сержантом робко двигается, со страхом оглядываясь по сторонам, человечек. Сразу подумал: на кого это он так похож? Потом будто в голову кто ударил: на Гитлера, каким его у нас изображали обычно в газетах, в карикатурах разных. У этого человека жиденькая черная прядь волос свисает на низкий лоб. По голове идет аккуратный косой пробор. Глаза как у крысы, а под носом - черное пятно, будто клякса. Одет в коричневый френч, галифе и желтые полосатые гетры. Ремень с портупеей обтягивает худую грудь и впалый живот. За немцем, в ногу с сержантом, шагает солдат. Он на изготовку держит автомат и с гордостью посматривает то вправо, то влево, а лицо у него дочерна загорело, будто с курорта. Вся его поза и движения - это смесь нарочитой небрежности, подчеркнутого безразличия ко всему окружающему и гордости за миссию, которая на него возложена. Шутка ли, они с сержантом, оказывается, заметили и схватили в пленной солдатской массе спрятавшегося там Гитлера! Сержант торжественно подошел ко мне, взял лихо и привычно под козырек, громыхнул тяжелыми сапогами, пытаясь изобразить прищелкивание каблуками, что всегда принято делать по команде "смирно", и столь же торжественно доложил: - Товарищ генерал! Разрешите доложить! Вот фюрера захватили. Фашистского верховного главнокомандующего. Я посмотрел на пленного. Голова у него была втянута в плечи, ноги дрожали, грязные струйки пота текли по лицу. Живого Гитлера я, конечно, никогда не видел, но показалось, что пленный очень смахивает на изображение Гитлера в карикатурах. К тому времени толпа ездовых, шоферов и других солдат окружила конвой и меня с моими людьми. Все с любопытством, удивлением, радостью и презрением рассматривали захваченного немца, который стоял ни жив ни мертв. - Гитлера поймали! - весело кричал солдат на всю улицу, выбираясь из толпы. Его, видно, распирало желание сообщить об этом всем, кто проезжал или проходил мимо. - Где поймали? - На передовой. - Ну да, будет тебе Гитлер на передовой! Он, говорят, в бункере сидит. - Да нет, в колонне пленных опознали. - Дак ведь он не военный, как он туда попал? - А вишь ремень с портупеей? - Погоны вполне мог сорвать... - Эти отломят по "Отечественной"! - Нет, поболе, пожалуй, по "Знамени"! - Вот повезло чертям! - Под конец войны всем повезет! - Всем, кто жив останется. Мой адъютант непривычно подмигнул мне, по-дружески, что ли, по-свойски, чего он никогда себе не позволял, и тихо, с восторгом проговорил: - Вам, товарищ генерал, повезло. У нас дивизий-то сколько? Штук четыреста, верно? А он вот именно нам, нашей дивизии, достался. Наклонился надо мной (он был выше меня на две головы) и прошептал так, чтобы никто не услышал: - За фюрера, товарищ генерал, меньше Звезды не дадут. Вторую, значит, получим. Одну Звезду Героя Советского Союза я к тому времени уже имел. На какой-то миг я, может быть, тоже поддался влиянию толпы. Скажу тебе откровенно, и у меня сердце немного подскочило и запрыгало. Чем черт не шутит? Но когда внимательно пригляделся к немцу, испытал состояние похмелья, иначе говоря, разочарование. Уж больно он выглядел жалким и доверия не внушал. Но все-таки надо было проверить. - А ну-ка вызовите сюда переводчика! - распорядился я. Прибежал молоденький розовощекий младший лейтенант. - Сынок, - сказал я, - допроси его. И тот быстро, по ответам, которые давал задержанный, и документам, имевшимся у него, разъяснил, что принятый за фюрера немец есть местный городской портной. - Ты спроси его, - предложил я, - почему он эту дурацкую челку отпустил. - Это красиво, как у нашего фюрера, и потому ото всех большое уважение имел. - А френч и ремень с портупеей тоже для этой цели? - Я, я, я, - угодливо улыбаясь, подтвердил портной. - Вот подлюга, - сказал мой адъютант, капитан Корокотов. Я посмотрел на адъютанта, и тот быстро поправился. - Он, товарищ генерал, не только подлюга, он еще и дурак! Я хотел уже распорядиться, чтобы этого человечка отпустили, но адъютант подлил масла в огонь затухающих наших страстей. - Товарищ генерал, - сказал он, - а вы знаете, что у Гитлера на правом боку должен быть шрам?! - Да ну? - удивился я. - Его в первую мировую войну француз кольнул штыком, вот у него шрам-то и остался. Это нам в училище говорили. И, можешь себе представить, я клюнул на провокацию этого мальчишки, этого хохмача-адъютанта. Может, он посмеяться надо мной захотел? Будет, дескать, генерал немца осматривать или нет? Но я поддался: уж очень хотелось, чтобы это был фюрер, а не простой портняжка. Потому распорядился ввести немца в пустой дом, там мы внимательно освидетельствовали его кожные покровы с левого и с правого бока, но никаких травм не обнаружили. При этом немец, не понимая наших намерений, визжал, как поросенок, которого собираются резать и на виду у которого точат нож с этой целью. Я приказал отпустить пленного. Он убежал под хохот, свист и улюлюканье солдат. Смотреть, как он удирает, было смешно и жалко. Примерно часа через два, когда я собирался выдвинуться на наблюдательный пункт дивизии, портного снова привезли ко мне. Только я переговорил с командармом по радио и углубился в карту, как услышал бодрый и уверенный голос: - Товарищ генерал! Разрешите доложить? Поднял голову от карты, смотрю: стоит здоровенный сержант, рядом с ним такой же верзила солдат, а между ними все тот же немец. Кривая, извиняющаяся и жалкая улыбка искажала его лицо. Адъютант хохотал. Я рассмеялся. - Братцы, - сказал я, - этого пленного я уже видел. Вы думаете, это фюрер? - Как две капли воды, - гаркнул сержант, отчего портной вздрогнул и присел от страха. - Это городской портной. Отпустите его. Пусть идет отсюда. Солдаты недоверчиво посмотрели сначала на немца, потом на меня, присвистнули. Я посмотрел на них. Они как по команде одновременно взяли автоматы за спину. Я предложил: - Шагайте, ребята, в полк - настоящего фюрера добивать. Неудачники взяли руки под козырек, схватили немца под локти и, недовольные, вынесли его на улицу. - Корокотов! - крикнул я адъютанту. - Какого черта ты дурака валяешь? - Я думал, товарищ генерал, - ответил тот, - что это другой фюрер. Может, подумал, настоящий... Мы выехали на передовую. Пошел косой холодный дождь. Солдаты закрылись плащ-палатками и по обочинам шли мимо забуксовавших машин. Части дивизии выступали из города. Когда мы надолго застряли в пробке машин и повозок, образовавшейся на перекрестке дорог, я увидел, как наперерез нам по разбитой танками дороге приближается трофейная фура - пара добрых вороных с лысинами кобыл легко тянут ее. В ней восседают три гордых и веселых солдата, и между ними выглядывает мокрый, как мышь, дрожащий от холода... местный портной. Солдаты, увидев меня, дружно выкрикнули "тпру!". Ездовой натянул вожжи. Загнув колесом шеи, лошади остановились, тяжело дыша и фыркая раздутыми розовыми ноздрями. Солдаты выскочили из фуры, торопливо подошли ко мне, и старший доложил: - Товарищ генерал! Разрешите доложить? Фюрера поймали. Едем, а он бежит наперерез. Мы лошадей остановили и за ним. А он, сукин сын, деру. Я дал очередь из автомата вверх. Он и остановился. От нас не уйдешь. Понял, видно... Другой солдат добавил: - Я тоже дал очередь вверх. Застрелить мы его всегда успеем. Нет, он нам нужен живой! И третий солдат сказал: - Мы все дали по очереди в воздух. Птица-то больно важная. Скрутили - и в фуру. Вот, привезли до вас. - Пошли вы все к черту! - рассердился я. - Надоели: целый день таскают ко мне этого портного. Что вам, делать больше нечего? - Так ведь похож, товарищ генерал! - Отпустите его, в конце концов, - приказал я. Солдаты стояли виноватые и недовольные. Их взгляды, жесты и позы будто говорили: "Вот и старайся". - А ты, - сказал я немцу, - сбрей свои проклятые усы да челку, портупею с ремнем выбрось к чертовой матери. А то ведь не только меня, но и тебя замучают. Или кто-нибудь возьмет да застрелит. - Вас? - спросил немец. - Не меня, а тебя, - сказал я, и все солдаты, которых опять сбежалось множество, захохотали. - Вот дурень! - говорили одни. - Ничего не понимает по-русски, - пояснили другие. Тут подскочил переводчик. Удивительно много оказалось переводчиков у нас в войсках под самый конец войны... Одни пришли с курсов, другие сами за короткое время поднаторели в немецком разговоре. Переводчик все объяснил портному, и тот, кивая головой, снял ремень с портупеей и бросил в грязь, на дорогу, потом начал расстегивать френч. Но переводчик остановил его. Тогда портной стал показывать руками, как он выдергивает и выбрасывает свои жалкие усишки, похожие на усы фюрера. - Гитлер капут! - произносил он при этом брезгливо. Все хохотали, а он продолжал повторять одно и то же слово: -- Я, я, я, я... - Да, ты, ты, - выкрикивали из толпы солдаты. - Проследить, чтобы побрился, - распорядился я. - Есть проследить! - гаркнул сержант. Наконец шофер дал газ. За сеткой дождя исчезли и портной и конвоиры, которые снова посадили его в фуру. - Что ты смеешься? - спросил я адъютанта, который сидел сзади и хохотал. - Да вспомнил, как у портного шрам на боку искали! Вы и то нагибались... - Ну и что? - Так ведь я пошутил. Видимо, я посмотрел на него не по-доброму, адъютант пожалел о сказанном и сразу отказался от своих слов. - Нет, нет, товарищи генерал, - начал он быстро оправдываться, - не пошутил, не пошутил. Я где-то об этом не то читал, не то слышал от кого-то. А может, вообще брехня! Но придумал не я. За что купил, за то и продаю. - Ну и несерьезный ты человек, - упрекнул я адъютанта и даже отчасти обиделся на него. Чтобы как-то загладить свою вину и установить со мной прежние отношения, адъютант, хитрая шельма, сделал невинное лицо - он умел это делать - и спросил совершенно серьезно, когда я снова обернулся к нему: - А что, товарищ генерал, если бы Гитлера тогда, в первую мировую, не француз кольнул, а саданул наш Иван, считай, что второй мировой войны не было бы? - Ну, Корокотов, - ответил я, - сколько у тебя мякины в голове набито! Тебя надо переводить из адъютантов в ординарцы. Вот погоди, только кончатся бои, я это сделаю. Ты, оказывается, в учении о войне ничего не понимаешь. Печально кончился день, который начался с забавной истории. До сих пор ругаю себя: как я позволил себе так расслабиться? Противник был сбит с основной позиции и начал отход. Сначала в действиях его чувствовалась организованность и единая воля. Потом отход перешел в беспорядочное отступление. Я выслал вперед разведку с задачей не терять соприкосновения с отступающими войсками и свернул дивизию в батальонные колонны. Впереди шли два полка, за ними органы управления дивизии, в арьергарде - стрелковый и артиллерийский полки и тылы. В этом эшелоне должен был ехать я. Но я торопился и потому оторвался от второго эшелона. Мы вчетвером выехали на "виллисе", я с водителем сидел впереди, адъютант с радистом сзади. Дождь перестал, и, как это бывает весной, наступила отличная солнечная погода. Где-то погромыхивала артиллерия. Передовые части продвигались с боями к Берлину. Полки дивизии точно выдерживали график маршрута: то тот, то другой командир полка докладывал по рации о прохождении того или иного рубежа. Навстречу нам двигались санитарные машины с ранеными, ехали на немецких лошадях наши ездовые, тянулись колонны пленных, сопровождаемые нашими солдатами. Конвоиров было так мало, что при желании пленные могли разбежаться без больших помех. Но те плелись послушно, многие даже с радостью, понимая, что для них война уже кончилась. То и дело в населенных пунктах мы видели походные кухни, из которых наши повара кормили немецких детей, женщин, стариков и старух. Мы гнали в машине по вымощенной брусчаткой дороге и, разомлев от солнца, покоя и предвкушения победы, переговаривались, чтобы не задремать. Впереди слева показалась церковь. Дорога круто поворачивала в ее сторону. , - Товарищ генерал! - помню, выкрикнул адъютант. - Посмотрите: тополя пирамидальные, совсем как у нас на Украине. Поглядите, слева рябина цветет, как у нас! - Что это тебя на красоту потянуло? - спросил я. - Да так, товарищ генерал. - Уж, очень интересно. И вообще, будто войне конец настал. Машина легко несла нас мимо церкви и кладбища, пирамидальных тополей, выстроившихся справа, и цветущей рябины слева. Лента брусчатки бежала "навстречу, блестя под солнцем. Дорога гудела от скорости под туго накачанными шинами. Обилие зелени, и цветов по бокам веселило глаз и поддерживало настроение благодушия. Адъютант что-то напевал, шофер в отдельных местах подтягивал ему. И вдруг машину неожиданно бросило влево, я почувствовал крутой поворот, хотел посмотреть, что случилось, но в это время будто что-то толкнуло меня вперед и обожгло ногу. Падая, я услышал выстрелы и понял, что стреляют с кладбища. Адъютант рывком поднялся во весь рост, загородив меня собой, и выпустил несколько очередей из автомата в сторону кладбища. Машина резко, со скрипом и скрежетом затормозила, накренившись на правое заднее колесо, и съехала в канаву. Я спросил: - В чем дело? - Стреляет какой-то гад, - ответил адъютант. Он нагнулся, взял с сиденья магазин с патронами, перезарядил автомат, опять встал во весь рост и покровительственно произнес: - Порядок, товарищ генерал! Сейчас мы его успокоим. Перед тем как снова услышать стрельбу, я увидел, как автомат вылетел у адъютанта из рук, а сам он сел, будто его переломил кто, и схватился за грудь. Шофер выскочил из машины и открыл огонь, очередь за очередью, то и дело выкрикивая: - Ну погоди, гад! Погоди! Радист вытащил меня из машины и усадил на землю около адъютанта, который лежал на сиденье, голова его свешивалась к земле. Было видно, что он мертв. Радист попросил: - Ложитесь, товарищ генерал, я забинтую ногу. - Чепуха, - сказал я. - Идите, ребята, посмотрите, кто там стреляет. Шофер и радист побежали, пригнувшись, по канаве к кладбищу. - Да нет! - крикнул я им. - Заходите с разных сторон. Осторожнее, не высовывайтесь из канавы! Они побежали в разные стороны. Вскоре я потерял их из виду и остался наедине с убитым адъютантом. Сначала хотел поправить его голову. Но нога не слушалась, и я не сумел подняться. Тогда я прополз вокруг машины, попытался за ноги подтянуть тело, но в это время пуля ударила в смотровое стекло. Я упал на землю. Снова пуля ударила - уже совсем близко. Острая боль пронзила раненую ногу, но я не шевелился. Еще одна пуля, срикошетировав от булыжника, проскрежетала где-то рядом. Я подумал: "Зачем послал ребят на кладбище? Что они могут сделать вдвоем?!" Опять уткнулся в землю: пуля прочертила по погону с огромной силой и сорвала его с плеча. "Неужели, - подумал я, - конец?!" Где-то совсем близко - мои полки, а я лежу рядом с убитым адъютантом, не могу ни укрыться, ни отползти в сторону, и следующая пуля будет моя. Солнце пекло, оттого в голове гудело, по всему телу разошелся озноб, в ноге пульсировала боль. Было жалко не только себя, но и адъютанта, шофера, радиста, которых тоже могли убить... "Вот-вот конец войне, - думал я, обняв землю, чтобы стать незаметнее, - а молодые парни все падают, падают, уходят из жизни на чужбине. Хоронят их честь по чести, заносят всех в соответствующие списки, и нет уже пропавших без вести, как это было в первые годы войны, и никто уже не будет забыт. И меня похоронят с большими почестями, с воинским эскортом и речами. Но ведь только сорок лет прожито, только жизнь началась!" Я лежал, обида и тоска сжимали сердце. Сзади послышались шаги. Как плохо, что автомат остался на сиденье. Что же это я? Когда со мной было такое? Я повернул голову. Резкая боль в ноге заставила меня снова лечь, но этого мгновения было достаточно, чтобы увидеть, что идут мои ребята. Усталые и спокойные, они покуривали и о чем-то тихо разговаривали, будто возвращались с работы. Увидев меня, распластанного на земле, затопали своими сапожищами, подбежали, приподняли: - Товарищ генерал! - Вы что, ребята? - спросил я. - Слава богу! - А что? - Да больно вы лежали нехорошо. - А как у вас? - Пор-рядок, товарищ генерал! - доложил шофер, подражая убитому адъютанту. - Гада того застрелили. "Мертвая голова" оказался. С автоматом и снайперской винтовкой. Мы к нему с обеих сторон, как вы велели. Смотрим, он по вам бьет, сволочь. Он увидел Митю (радиста) и давай палить по нему. Я всего одну очередь дал, и он даже пикнуть не успел. Хенде хох! В людей уже стрелять не будет. Отстрелялся, подлюга... Радист перевязал мне ногу. Оказалось, кость не задело, но мягкие ткани разворотило здорово. Пуля вдоль ноги прошла. Вскоре подошел полк второго эшелона. Мы с почестями похоронили адъютанта. От госпитализации я отказался - шутка ли отстать от дивизии в такое время? Три с половиной года был с ней, сколько горя хлебнул, и вдруг перед самой победой уйти? Упросил командарма. Так потом с палочкой и ходил по Берлину. Ничего! Вот ты меня спросишь, страшно ли было, когда меня тот снайпер с кладбища обстрелял? Всегда боязно, когда по тебе стреляют. Умирать никому не хочется. И в Испании страх иногда испытывал, и в самом начале в Отечественную, и в самом конце ее - тоже. Только вот все по-разному. В Испании иногда вдруг нет-нет да тоска схватит за горло: вот убьют, а дома, на Родине, и знать никто не будет. Вот печаль-то откуда может появиться и напугать! Когда в начале Отечественной попадал, бывало, в такую передрягу, то ненависть и злобу испытывал, от которой сердце сжималось, руки дрожали. Думалось: как же, вот я погибну, а он, этот проклятый фашист, так и пойдет по нашей земле до самого Урала, никто его остановить не сможет?! Когда война в середину пришла, то страху тоже было немало, но думал уже другое: неужели столько выстрадал и все напрасно? Погибнешь и не посмотришь, как он, проклятый, побежит от нас, как мы его, скотину, в его стойло погоним? Что он тогда запоет? Обида, что ли, в страхе главной стала? А вот в конце войны страх стал другим. Сам подумай: вот-вот победа, конец войне, а тебя убьют. И жалость к самому себе все сердце зальет. Жалко, что не увидишь, какая жизнь после войны будет. Жалко, что не узнаешь, а что же дальше-то? Какой же мирная-то жизнь окажется? Вот ведь в чем дело. Даже страх-то на войне разный. То. - ненависть и злоба, то - обида, то - жалость, то - все вместе взятое. А может, я все это уже после войны придумал? ИСТОРИЯ ВТОРАЯ  Ворвались мы однажды в немецкий город. Когда еще подходили к нему, так видели пожары. А когда вошли, смотрим, дышать нечем: отовсюду валит черный дым и огонь пробивается. Ну мы, конечно, первое дело прошли город насквозь. Командарм остался доволен нашими действиями и оставил нас на сутки в этом пожарище: пусть, мол, солдаты отдохнут и в себя придут. Но приказал все пожары потушить, чтобы в городе жить можно было. Когда мы привели город более или менее в порядок, из укрытий начало выходить мирное население: старики, женщины и дети. Светопреставление, иначе не назовешь! Женщины мечутся в поисках детей. А те, в страхе, кто куда попрятались: кто - в яму, кто - в убежище, кто - в развалины или в воронки. Дети потом тоже повылазили и вот бродят, плачут и тоже ищут своих. А главное, плачут так же, как наши, не отличишь. Говорят по-другому, а плачут будто наши дети. Так от этого сердце готово разорваться - до того жалко детишек. У меня у самого дома-то двое осталось! Вот ты и пойми, как мы себя чувствовать во всем этом горе должны были... Вышли мы на площадь, и тут пожилая фрау подбежала к нам - видимо, поняла, что я старший, бросилась ко мне и тянет за собой, показывает на дома, которые еще пылают так, что треск идет и искры по сторонам разлетаются. - Фатер, фатер! - кричит. Я понял, что у нее что-то с отцом случилось. Посмотрел вокруг и подозвал к себе солдата, который сидел на крылечке. Он подбежал и браво, с желанием доложил: - Товарищ генерал! Рядовой Огородников по вашему приказанию! - Сходи с ней, - сказал я ему, показав на фрау, - узнай, что там у нее. Помоги. - Есть! - доложил солдат, и женщина, понимая все или догадываясь обо всем, схватила его за руку. Сначала они пошли медленно, потом ускорили шаг и, наконец, побежали. Вечером; адъютант - это был уже новый (Корокотова, я рассказывал, мы с полмесяца как похоронили), с другими повадками и манерами, бывший учитель, - сказал мне: - Василий Тимофеевич, а вы знаете, что Огородников обгорел? - Какой Огородников? - спросил я. - Ну тот, кого вы с немкой утром послали. Она, видно, сумасшедшая: все "фатер", "фатер" кричала и вас за шинель тянула. - И здорово обгорел? - Обе кисти рук и шея. Как бы в госпиталь не положили! - Жалко, - сказал я, - видно, солдат-то неплохой. - Вытащил какого-то завалящего старика, а потом услышал стон и снова вбежал в дом. В это время своды-то и обвалились. Говорят, самого еле вытащили. Я сказал, чтобы оформили на Огородникова представление к ордену. Адъютант посмотрел на меня с недоумением: - Не пойму я, Василий Тимофеевич: если за каждого спасенного старика ордена давать, так разве мы их наготовимся? Сколько их тут! Да мы на Волховском, когда высоту с камнем под Карбуселью брали, так всю землю кровью залили, но ни одной медали никому... А тут за старика, которому по возрасту помирать пора... - Погоди-погоди, - сказал я ему, - постарше будешь, не так запоешь! Каждому жить хочется... Но мысль об ордене, запавшая ко мне в душу, все-таки не давала покоя. Поэтому я спросил: - Он давно воюет, Огородников-то? - С самого начала. Три раза ранен. Один тяжело. - А что-нибудь есть у него? - "За отвагу" с сорок второго. - Ну вот, на "Славу" пусть оформят. - Это, Василий Тимофеевич, другое дело. За это следует. Я ведь у него до вас командиром взвода был. - А я думал, ты адвокатом работал, уж больно говорить хорошо умеешь. - Я ведь вот что не пойму, Василий Тимофеевич, - увел мудрый адъютант наш разговор в другую сторону. - Не укладывается у меня в голове. У этого Огородникова оба сына на фронте убиты, а он лезет в огонь из-за какого-то старика. Может, этот старик - отец тех, кто стрелял по ним? Признаться, и у меня тогда это не совсем укладывалось в голове. Казалось, в конце войны столько ненависти, злобы и обиды должно было накопиться в нас, что можно было утопить в них всю Германию, со всеми ее стариками, женщинами и детьми. Адъютант расторопный был, побежал к замполиту и вскоре доложил, что Огородникову можно орден "Славы" третьей степени вручать - все документы оформили. Я, как комдив, имел право награждать от имени Президиума Верховного Совета. А утром я увидел картину, которая мне не понравилась. Только вышел на улицу, гляжу - идут два солдата обнявшись, у каждого автомат за спиной и, показалось мне, заметно навеселе. У одного забинтована и еще кровоточит голова - бинт в свежей крови, из-под него выглядывают черные глаза и кавказские усы. У другого завязаны обе руки и шея. И фигура другого показалась знакомой. "Вот свинья, - подумал, - я этому Огородникову орден собираюсь вручить, а он пьяный около моего штаба ходит". Только хотел прикрикнуть на них, как оба повернули головы в мою сторону, один приложил руку к козырьку, а другой прижал забинтованные руки по швам и прошли мимо меня строевым шагом, грохая по булыжнику тяжелыми немецкими сапогами, высекая при этом искры. "Ну, - подумал я, - хоть и навеселе, а дисциплину не забывают". Поэтому не только не стал их наказывать, а даже руку к козырьку приложил: на отдание чести ответил. Часа через два меня срочно вызвал к себе командарм. Когда я выехал к нему, то на соседней улице снова увидел знакомых солдат. Через всю проезжую часть, разбитую снарядами и гусеницами танков, засыпанную и залепленную землей, осколками и грязью, была проложена широкая блестящая дорожка из голубого шелка. Я сказал водителю, чтобы остановился. Солдат с забинтованной головой кричал через дорогу: - Слюши, Огородников! Иди ко мне, дорогой! Иди, я тебя прошу! И Огородников, не замечая меня, наступил сапогом на голубой шелк и пошел, пошатываясь и вдавливая его в грязь тяжелыми сапогами. Так он перешел всю улицу, выкрикивая своему другу громко, восторженно и дико: - Спасибо, друг! Вовек не забуду! Услужил! Никогда по шелку не ходил! А кавказец его подбадривал: - Слюши, Огородников, ты похож на министра иностранных дел! Как капля воды! Огородников подошел к своему другу, вытер до блеска сапоги шелком и обнял его руками, обмотанными грязными бинтами. Я вышел из машины, подошел к друзьям и спросил: - Что же вы делаете, сук-кины вы сыны? Они только в это время увидели меня и остолбенели от неожиданности и сознания вины, как дети, застигнутые врасплох за шалостями. - Я тебя орденом Славы наградил, а ты, видишь, что вытворяешь? - сказал я Огородникову. - А ты, гордый сын Кавказа, зачем позоришь перед немцами нашу землю? - спросил я его друга. Сын Кавказа приложил руку к козырьку, стукнул каблуками и замер в стойке "смирно", и весь последующий разговор наш с Огородниковым глаза его пронзительно переходили с меня на друга и обратно. Огородников же опустил руки по швам и, отвернувшись, проговорил пьяным и грустным голосом: - Они у меня, товарищ генерал, всех до единого убили! Никого не оставили. И представь себе, солдат этими словами растрогал меня. Мне стало жалко его. Я не знал, что сказать, тем более чем помочь. Слов таких не было и возможностей. - Душу они у меня вынули. Большая семья была: кто в школу, кто уже на работу ходил. Я похлопал его по спине, обнял и прижал к себе. Огородников виновато улыбнулся, опять отвернулся в сторону и разрыдался. Потом, чуть успокоившись, спросил: - Разрешите идти, товарищ генерал? - Куда же ты пойдешь? Тебе надо в госпиталь. - Санинструктор сказала, что вечером с одной руки повязку снимет. Мы еще повоюем, товарищ генерал! - Иди, дорогой, и успокойся, - сказал я. - Может быть, еще живы все. Не горюй! Кто знает? - Нет, товарищ генерал, - ответил Огородников, - я на днях письмо получил. И на младшенького пришла похоронка, и жена с голода умерла. Пока я садился в машину, солдаты встали рядом, Проезжая мимо, я видел, как они стояли навытяжку. Один руку держал у козырька, другой по швам. Оба с автоматами за спиной. Вот ты и подумай, какие у нас солдаты были и почему мы до самого Берлина дошли. Наш народ-то, ведь он какой? В большом он велик, а в малом - как маленький. Вот ведь какое дело, мой молодой друг..! И можешь себе представить, я орден-то Огородникову так и не вручил! На следующий день мы вошли в Берлин и Огородников был убит на мосту через Шпрее. Фаустпатроном по нему ударили, как по танку. Генерал-майор Маслов скончался в возрасте восьмидесяти лет, что для кадрового военного немало. Сейчас, когда я вспоминаю его на склоне своего возраста, мне представляется, что хоть и простоват он был на вид, но думать умел, сердце имел честное, горячее и многое понимал такое в жизни, над которым мы еще до сих пор бьемся. ВСТРЕЧА С ФРОНТОВЫМ КОМДИВОМ  Генерал Вержбицкий командовал нашей дивизией на фронте полтора года. В сорок четвертом он ушел на корпус. И наши дороги разошлись. Потом, сорок лет спустя, я случайно узнал, что он живет в Ленинграде, и позвонил ему. Мне ответил тот же властный, красивый и рокочущий голос, который запомнился еще с войны. Я узнал его (я заметил давно, что голос у человека стареет позже, чем его фигура, лицо, глаза и все остальное, что говорит о возрасте). Так вот комдив в присущей ему манере спросил меня: - Ну, так что же, чертяка, по-прежнему в разведке, опять на переднем крае? Слышал о тебе, слышал. - Так слышать-то нечего. Живу и работаю потихоньку. - Ладно прибедняться. Приезжай в Питер. Хоть погляжу на тебя. Отчаянный был парень. Еще несколько раз созванивались, и каждый раз он спрашивал: - Ну, так когда же в гости ждать? Я бы приехал сам, да не могу. Сердечко не тянет. Чтобы он не обижался на мою занятость, я обещал: - Вот уйду на пенсию, тогда сразу же к вам прикачу. Уйдя в отставку, я решил съездить. Правда, жена отговаривала: - Не езди. Не вороши старое. Эта встреча не принесет тебе радости. - Да почему не скатать? Такого человека да не повидать? Но логика жены была, как всегда, убийственной: - Ты знал его молодым, а сам был еще мальчиком. Ну, что, увидишь больного старика, склеротика. Только переживать будешь. К чему тебе это? Мы вот встречались с одноклассницами в прошлом году. Всем за шестьдесят перевалило. Ну, какое удовольствие: собрались старухи, разговоры о болезнях да о внуках... Но желание повидать комдива не давало покоя. Я его обожал. Может, потому, действительно, что был молод и легко поддавался этому чувству. И я решился. Взял билет. Будь что будет, как говорят. Сердце просит, ничего не поделаешь, от себя не уйдешь. Виктор Антонович, так зовут моего бывшего комдива, когда я ему сообщил о приезде, попросил меня: - Ты, чертяка, приезжай в форме, хоть я порадуюсь. Я надел генеральскую форму: черные шевровые ботинки, брюки цвета морской волны с красными лампасами (когда-то они были только у общевойсковых генералов, а теперь у всех, что нас, пехотных, немало огорчило), серый выходной китель с планками (двадцать пять штук в семь рядов), фуражку под цвет брюк с кокардой и красным околышем и многочисленным золотым шитьем канителью. В вагоне я вскоре уснул (я вообще привык спать в поезде). Но проснулся ни свет ни заря. Боялся проехать знакомые места - хотелось хоть под конец жизни посмотреть, где же проходила моя фронтовая молодость. Я тихонько поднялся, оделся, опасаясь разбудить спящего соседа, и вышел в коридор. За окном проплывали перелески, болотца, пригорки. По таким, а может статься, по этим самым болотам мы ходили в атаку, такие пригорки брали, как правило, большой кровью. Мелькали огни скучных пустынных станций, и снова тянулись леса и болота, бесконечные и тоскливые. Что-то подкатывало к горлу, подступало к сердцу. Было грустно, печально и одиноко. Не с кем поделиться тем, что я переживал и о чем думал, - если бы было с кем поговорить, может, стало бы легче. Я вошел в купе, снял китель и ботинки и так, с горя, в рубашке и брюках, улегся на полку, надеясь уснуть. Но успокоиться долго не мог, и мелькнула мысль: зачем я поехал, к чему было мне травить душу? Почему-то стало страшно: я увижу старого комдива, немощного и болтливого, и потом воспоминания о нем сегодняшнем испортят мне отрадные картины прошлого, которые столько лет были великим утешением в трудной, сотканной из забот и усилий суматошной жизни. Зачем мне ворошить старое? - возникал вопрос. Почему я не послушался своей мудрой жены? Но где-то ближе к концу пути я уснул и поднялся, когда проводница резко открыла дверь и громко объявила: - Ленинград! Я неохотно, зябко поеживаясь, вышел из вагона и увидел, как сквозь толпу продираются генерал и женщина. Я догадался, что это Вержбицкий с женой. Что делает с человеком время! Огромный широкоплечий атлет превратился в невысокого, как я, пожилого человека. На нем была парадная форма. Вся грудь закрыта орденами и медалями. Галина Анатольевна (я из телефонных разговоров знал, что так зовут жену комдива) казалась моложе и крепче его. Я подошел к ним. Поцеловал руку даме. Мне было жалко Виктора Антоновича до слез, а он, вытащив платок из кармана и вытирая им глаза, говорил жене с восторгом: - Ну, что, говорил я тебе, каков чертяка! Каков сибиряк, ты только погляди! Снова обнимал и целовал меня и плакал. Огромной рыжей бороды не было, отчего лицо казалось небольшим,, только редкие седые усы, которые браво гляделись, все-таки чем-то напоминали того, молодого, комдива. Когда мы сели в машину и водитель, войдя в раж, понес, обходя других, то и дело покрякивая сигналом, Виктор Антонович бросил ему: - Ты, чертяка, куда так гонишь?! - Привычка, товарищ генерал, - ответил тот. - Ты посмотри, дикое стадо какое, только не бодаете друг друга. Таксист застеснялся, и я вспомнил: - А вы, Виктор Антонович, тоже любили лихо ездить. Он только по усам провел, довольный, и искоса поглядел на жену. - Помните, вы подскакали к нам первый раз. Степан Егорович для встречи на капустном поле нас построил. - Хороший был командир полка. Добрый и бесхитростный, - заметил Вержбицкий. - Он и сейчас такой же, - подтвердила жена. В тот день мы ждали Вержбицкого - нового комдива. Утро было туманное и холодное. На сто метров не видно. Стояли, подрагивая и размахивая руками, чтобы согреться. Когда услышали крики "едут, едут!", быстро подровнялись. Из тумана вырвались два всадника. Они скакали галопом. Впереди - огромный, мощный полковник, за ним - маленький, юркий лейтенант. И лошади под них были подобраны соответственно: под комдивом был рослый жеребец. Он шел размашисто. Адъютант скакал на мелком монгольском коньке, который то и дело рвался обойти лошадь комдива, но, сдерживаемый седоком, заметно нервничал и пытался ослушаться, недовольно мотал головой и раздраженно подбрасывал задом. Мы слышали, что новый комдив был до нас начальником штаба кавалерийской дивизии, и то, что он скакал к строю на молодом жеребце и сидел в седле уверенно и красиво, никого не удивило. Этого ожидали. Но последующие действия конников поразили всех. Всадники подскакали к строю, и комдив, не осаживая коня, легко вылетел из седла, пробежал несколько вперед и остановился как вкопанный перед нами, с последним шагом приложив руку к головному убору. Жеребец на галопе отвернул от людей, даже ухом не поведя. Адъютант схватил его за повод и отвел лошадей в сторону. Комдив поднял и запрокинул назад голову с окладистой рыжей бородой и громко прорычал, как в усилитель; обращаясь к дивизии: - Здр-р-равствуйте, сибир-р-ряки! Правый фланг, где стояли офицеры, радостно ответил: - Здра тащ поник! (Что должно было означать: "Здравствуйте, товарищ полковник!") Сержанты и солдаты, вывезенные с фронта вместе с нами и стоявшие левее, с восторгом выдохнули не то "Здра-а-а!", не то "Ур-ра-а-а!". А пополнение на левом фланге загалдело в восторге, зашумело, задвигалось. Кто-то подскакивал, чтобы лучше увидеть, кто-то приветственно махал шапкой. Мы замерли и смотрели на рослого, широкоплечего, подтянутого рыжебородого комдива, говорили, что ему тридцать шесть лет. Он не суетился и не спешил. Он пристально осмотрел всех острым и добрым взглядом. Поправил лихо сбитую набок папаху, потрогал ремни, стянувшие ладно сидящую кавалерийскую куртку, молодцевато прищелкнул каблуками со шпорами и сказал тихо, не напрягая голоса, но так, что было слышно отчетливо всем: - Ну, что же, давайте знакомиться... Что-то в диком стаде машин резко заскрипело, и мы встали перед светофором. - А я думал тогда, - сказал Виктор Антонович, - чем вас взять. Уж больно потрепана была дивизия. Представляешь, из Омска на фронт ушла в десяти эшелонах, а когда выводили с переднего края, еле наскребли на один эшелон. И народ-то истощенный, в глазах тоска. Сибиряков-то уже не осталось. Надо было сибирский дух возродить. А, знаешь, после того, как я выпрыгнул из седла, раненая нога неделю болела. А они все рты поразевали: "Вот, мол, это комдив!" А когда сибиряками назвал, то понял: сделал что надо. - А вы помните, Виктор Антонович, о чем вы говорили тогда? - спросил я. - Убей, не помню. - Не может быть! - удивился я. - До сих пор помню. Офицерам сказали, что надо учиться воевать. Всем, и комдиву, и командирам полков в первую очередь. "Чем мы, - сказали вы, - лучше организуем бой, тем меньше будет потерь, меньше останется солдатиков наших на поле боя. Помните это". Это первый раз я услышал. До этого все говорили: "Давай-давай, давай-давай!" Сержантам и солдатам - о том, что они прошли крещенье в долине смерти и Рамушевском коридоре и, как закваска, своим примером должны сцементировать личный состав. А пополнению... Надо сказать, среди них были деревенские подростки, городские школьники, едва достигшие призывного возраста, и тертые калачи - бывшие заключенные, вывезенные эшелонами прямо из лагерей и тюрем. - А пополнению, что надеетесь на них, что впереди - главные бои и главные победы. - Черт возьми, - воскликнул Вержбицкий, - а ведь умел говорить, а? - Так говорить-то он и сейчас умеет, - шутливо откликнулась жена. - О, в то время это было очень важно, - поправил я ее. - Мы так нуждались, в человеке, который переломил бы дух уныния и вселил веру в наши слабые силы. Галина Викторовна что-то хотела еще сказать, но машину дернуло, звякнуло разбитое стекло. Гаишник бежал наперерез. Мы вышли. Виктор Антонович спокойно прогрохотал: - Это ничего. Отделались легким испугом. А вот помнишь, в Сольцах оторвало у машины задние колеса? - Как не помнить! - Ты был уже у Петрова. Вот командир полка умный был, но хитроват. Кстати, последнее время работал генеральным директором нефтяного объединения. Во, куда махнул! А? Так вот, Петров взял Сольцы, я дал его батальону, - Виктор Антонович указал на меня, - трое суток отдыха. Совсем ребята ног не таскали, приехал к ним, чтобы поздравить. Они на городской площади построились. Подъезжаю, вдруг бац, сзади взрыв - и машина упала. Я помнил этот приезд. Мы замерли в строю. Я стоял в готовности скомандовать "См-и-ирно!" и бежать с докладом. Вдруг взрыв. Мы бросились к машине. Смотрим, открывается передняя дверка, показывается сапог, за ним лампас генеральский. - Ж-и-и-ив! - закричал батальон. А комдив вылез из машины, топнул ногами, чтобы убедиться, что жив, заломил назад папаху и гаркнул: - А кто разрешил выйти из строя?! А мы хохотали, а мы радовались! Я рассказал это Галине Анатольевне. Она ответила: - Он и сейчас меня так часто пугает. Мы подъехали к дому, вошли в квартиру. Виктор Антонович снял и повесил на стул тяжелый китель, вздохнул. - Ну, сегодня отдохнешь, а завтра - в Эрмитаж, Русский музей, на Марсово поле и Пискаревское кладбище, - сказал он. Настроение было хорошее. Я рад был, что приехал к старому комдиву. И пожалел вдруг, что не взял с собой жену.. ВЕНОК НА БРАТСКУЮ МОГИЛУ  Сколько помнится, 9 Мая у нас всегда хорошая погода, теплая и солнечная. Если и выпадает дождик, так и то в конце дня, такой светлый, тихий, не страшный. В этот день под весенним небом в парках и скверах, за околицей деревни, на рубежах обороны на высотах, в лесах, на перекрестках дорог, на полях, где шли битвы, собираются наши люди. Они наряжаются во все лучшее, идут с цветами целыми семьями и в одиночку, торжественные и благостно настроенные на самый великий праздник. Снег и дождь давно смыли с земли кровь павших. Время заровняло окопы и воронки, люди снова засеяли поля хлебом, восстановили города, понастроили много новых домов, проложили дороги. И остались от того тяжелого и страшного времени могилы, обелиски, книги, картины, фильмы да наша память. Память о тех, кто счастливо прославлен, и тех, кто прошел сквозь войну незаметно, но столь же честно. Я вспоминаю капитана Карпова, моего первого фронтового друга, командира стрелковой роты. Александр Федорович родился в деревне Новгородской области, в семье председателя сельсовета. Он все умел: звездочки на пилотки бойцам и кубари на петлицы средним командирам делал из жести консервных банок. Часы ремонтировал. Из двух-трех разбитых пулеметов "максим" мог собрать один работающий. Ручки из плексигласа к ножам набирал. Был снайпером и уже в сорок первом имел Красную Звезду. В боях под Синявином увидел немецкий танк, брошенный экипажем, понял, что он на ходу, влез в люк механика-водителя и привел его к своим. Чтобы наши не подбили, поднял ствол вверх насколько было можно: дескать, сдаюсь! Добрый и красивый был парнишка. Рубашку последнюю отдаст товарищу. А вот ушел в разведку и не вернулся. Вся его группа пропала, как в воду канула под Карбуселью, в июле сорок третьего... Вспоминаю Ишмурзина. Маленький, узкоглазый, с широким плоским лицом. Был в моей ячейке управления связным, когда я командовал ротой. Послал я его как-то во взвод, с которым связь оборвалась. Жду, беспокоюсь: должен был бы возвратиться. А его нет и нет, и послать некого. Побежал сам. Артиллерийский обстрел жуткий. Бегу по траншее, смотрю - из лисьей норы башмаки торчат. Потянул за них - Ишмурзин напуганный вылезает. Оказывается, укрылся в норе от огня, да так и не смог от страха вылезти. Вытащил я его и опять послал во взвод с поручением: узнать обстановку и, вернувшись, мне доложить. Ишмурзин пошел, вроде повеселел даже. Вот прибежал он во второй взвод, а в нем только трое в живых остались. Некому оборону держать. Он там и застрял. Весь день контратаки немецкие отбивал. Потом, после боя, пришел ко мне сержант, который за командира взвода был, пришел и доложил, что Ишмурзин погиб. "Без него, - сказал сержант, - мы бы все погибли. Он один из пулемета "максим" стрелять умел. Ну и уложил он врагов бессчетное количество". А когда бой кончился, Ишмурзин уже собирался в ячейку управления возвращаться, уже сержанту пообещал: - Попрошусь у ротного пулеметчиком к тебе. Побежал и в траншее опять под обстрел попал. Там-то его артиллерийский снаряд и разорвал в клочья... Вспоминаю Степана Овечкина, капитана, с которым мы в дивизионной разведке были. Краснощекий, упругий, с пружинистой легкой походкой, он был убит на марше. Маленький осколочек ударил в голову (каску Овечкин не признавал) и остановил жизнь. Тут же, около дороги, похоронили. Надпись на столбике химическим карандашом сделали. И местность будто бы запоминающаяся была. А через двадцать лет я был в тех местах, проезжал по дороге, где он погиб, но не нашел захоронения - болото заросло кустарником, деревьями и стало неузнаваемым. За платформой Турышкино шли мы на Шапки и попали под артиллерийский огонь. Начали все разбегаться кто куда. Я бросился в какой-то погреб. А там уже народу и без меня полно. Конечно, одного потеснил, он повернулся ко мне и говорит: - Ну-ко, подвинься-ко, однако. Совсем задавил. Я не обиделся, а услышав в его голосе что-то с детства знакомое, родное, спросил, еще не видя его лица! - Откуда ты родом? - Дак ведь из тех же мест, - ответил он. - Я спрашиваю серьезно, - повторил я вопрос. Он повернулся ко мне. - Я-то? Из Кирова, товарищ капитан. - Так мы с тобой земляки. - А откуда вы-то? - С Большого Перелаза. - Лико-лико, - говорит, - где повстречаться-то пришлось, а я из Верхобыстрицы. Знаете, поди, Верхобыстрицу-то? В это время налетел самолет и начал из пулеметов бить. Мы все на дно опустились. Пролетел, а сосед так на коленях и стоит, не поднимается. - Земляк, вставай, пролетел уже, - говорю ему, а он, смотрю, мало-помалу набок, набок и падает мне под ноги. Посмотрел я на него, а он уже мертв - двумя пулями сверху вниз прошило. Выходит, все пули, которые в нас летели, на себя собрал. Когда самолеты ушли, выскочили мы из воронки и побежали, а земляк так навек и остался безымянным: все старались это гиблое место быстрее проскочить. А другой раз вылезли мы из болота. Мокрые, продрогшие, зуб на зуб не попадает... Идут, как на счастье, туман поднялся. Думаем, вот хорошо, что туман, значит, авиации нечего бояться. Кто-то даже команду по боевым порядкам пустил: - Разжечь костры! Начали костры разжигать. Кустарник не очень-то горит хорошо, а валежника нет. Но солдаты - народ хитрый и смекалистый. Смотрим, уже там огонек задрожал, в другом месте, как птица какая, затрепетал. И у нас в роте нашлись мастера. Я подошел к солдатам, которые уселись кружком, а двое или трое костер шуруют. Вот и у нас сначала какие-то дымные, колечки пошли, ,а потом и свет появился: сначала зыбкий, неуверенный, а потом как сердце выскочило и заполыхало. Кто-то, уже котелок приспособил воды согреть. Уже костер как костер! Помню, солдат говорит: - Вот сейчас чайку согреем, кипяточком побалуемся. А в котелке над огнем снег на глазах темнеет и тает. И в это время команда пришла: - Командиры рот - к командиру батальона! Я встал с нежеланием: так хотелось бы еще обогреться, обсушиться немного. Но все-таки встал, отошел от костра, увидел, что уже совсем стемнело и кругом одни костры пылают. Тут начали кричать: - Погасить огонь! Возду-ух! Кто-то быстро выполнил команду, кто-то медлил. - Ну-ко, пульни туда, чтобы погасили! - раздался окрик.. В это время из-за леса бесшумно выплыл самолет, полетели гранаты и мины. Когда я вернулся к своим, то оказалось, что мина, выброшенная с самолета, попала прямо в костер, потушила его и погубила людей, которые грелись. Кругом все было черно, солдаты укладывали рядком убитых, проклиная немца, который подкрался к людям, нуждавшимся в обогреве, и порешил их всех до единого. На Северо-Западном фронте весной в сорок втором году, помню, умирал боец из моего взвода. Фамилию забыл. Как сейчас вижу, лежал он в траншее, думали, совсем отошел. А он поманил меня пальцем и говорит тихо, еле разберешь, лучше уже не мог: - Товарищ лейтенант, там у меня банка тушенки. Возьмите да с ребятами нашими съешьте. Хоть меня вспомните... И вскоре умер. В медсанбате видел другую картину, и поразила она меня на всю жизнь. Солдата кладут на операцию - весь живот ему разворотило, а он хирурга спрашивает: - Как там наш командир-то? Жив, слава богу? - А кто твой командир? - спросили его. - Да как же кто? Вержбицкий. Это он за командира дивизии перед смертью беспокоился. Я вспоминаю, как, развивая успех первого эшелона под рекой Великой, выскочили мы вперед и увидели, как лежат вповалку в огромной воронке раненные кто в живот, кто в грудь, кто в голову. Между ними ползает санитарка, плачет и уговаривает: - Ну потерпите маленько. Сейчас, только машина придет... Всех заберу!.. Пробежали мы мимо, поднялись на высоту и оттуда увидели, что раненых накрыл шестиствольный миномет. Всех разбросало... Бесчисленное множество таких историй можно было бы рассказать! И в каждой из них действующие лица - это наши люди, достойные вечной памяти. Каждое такое событие, когда на него смотришь сейчас, издалека, много лет спустя, - трагедия, разрывающая сердце. Сколько наших людей не дошло до Дня Победы, и я кладу венок на их братскую могилу, и минута молчания, в которой склоняюсь перед памятью их, продолжается всю мою жизнь.