о машина застревала. Нам приходилось соскакивать на лед и дружно толкать трехтонку. А она буксовала, обдавая нас ошметками снега. Восемь километров ледовой дороги мы преодолевали часа два. А когда выбрались на берег и миновали контрольный пункт, шофер объявил: - Дальше машина не пойдет, кончилось масло. Буду ждать, когда его подвезут. И он стал закрывать одеялами капот грузовика. Зная шоферские уловки, я остался сидеть в кузове. Но мои спутники спрыгнули в снег и стали звать: - Плюнь. Тут до вокзала недалеко. Поедем в Ленинград поездом. И я пошел с ними. Когда мы свернули на тропу, ведущую к вокзалу, то увидели, как наша трехтонка газанула и умчалась на Приморское шоссе. Подлец шофер обманул нас. Недалеко от железнодорожного пути мы увидели труп, завернутый в половик. Конечно, заволновались: "Кто такой? Почему труп брошен?" Две школьницы, проходившие с сумками мимо, сказали: - Это Водовозов, он третий день валяется. Нас удивило равнодушие девочек. В Кронштадте убитых и раненых убирали быстро. Значит, они здесь нагляделись такого, чего мы не знаем. На вокзале нам сказали, что поезда не ходят уже второй день. Нет дров. Ждать бесполезно. Как же добраться до Ленинграда? Мы вышли на Приморское шоссе. Там увидели еще одного мечущегося кронштадтского редактора. - Машины не останавливаются, - сказал он. - Проносятся мимо. Больше часа голосую. Тогда мы решили не стесняться: вытащили пистолеты и выстроились на дороге. Мчавшаяся пятитонка, нагруженная пустыми железными бочками, замедлила ход и остановилась. Из шоферской кабины выскочил капитан. - Что за безобразие! По какому праву машины останавливаете? - Нам надо в Ленинград, а по-иному вас не остановишь. - Никого не беру, у меня скаты плохие. Но мы не поверили ему, все забрались в кузов и даже втащили к себе двух медичек. Капитан, видя, что с нами ничего не поделаешь, махнул рукой и скрылся в кабине шофера. Грузовик дернулся и понесся по избитой дороге, бренча бочками. Чтобы спокойней было ехать, мы все бочки поставили на попа, а сами сгрудились у кабины. Но и здесь пронизывал колючий холод. Мороз был не менее двадцати градусов. Встречный ветер резал щеки ножами, слеплял веки. Я повернулся спиной к ветру и увидел перед собой молодую медичку, которая, не снимая с плеч вещевого мешка, лежала грудью на бочке, а руки засунула в рукава. Мороз выбелил ей поднятый воротник шинели, выбившиеся из-под шапки прядки волос, брови и ресницы. Лицо и лоб у нее покраснели от холода, а левая щека и край подбородка начали белеть. "Обморозится", - подумал я и посоветовал девушке растереть лицо. Но она так окоченела, что не могла шевелить пальцами. Мы сняли с нее вещевой мешок и принялись растирать плечи, пальцы, щеку... Делали это старательно, но, видно, не очень умело, потому что девушка принялась отбиваться: - Хватит... довольно... вы содрали кожу... болит! И на глазах у нее выступили слезы. Пришлось припугнуть. - Не плачьте! Слипнутся ресницы, не раскроете глаза. И медичка мгновенно умолкла, а затем уже сама вытерла платком лицо досуха. Оно у нее пылало. Пятитонка довезла нас до Каменного острова. Здесь машина сворачивала к складам, укрытым в парке. Мы все сошли на дорогу и отправились дальше пешком. Первое, что нас потрясло, - это обилие трупов. Потоки саночек и спаренных лыж, на которых, словно мумии, лежали завернутые в простыни либо в портьеры, занавески и ковры ленинградцы, умершие от истощения. Впрягшись по два-три человека в импровизированные сани, тащили покойников на кладбище подростки и женщины. Мужчины встречались редко. А кто не мог раздобыть лыж или саней, волочили своих родственников в оцинкованных лоханях, в длинных, грубо сколоченных ящиках из фанеры, поставленных на полозья. Некоторых силы покидали в пути. Они садились на саночки с трупами и понуро отдыхали, а может быть, медленно умирали. Мы подошли к двум женщинам, закутанным в шерстяные платки, перекрещенные на груди. - Вам дурно? Чем можем помочь? На нас уставились непомерно большие, скорбные глаза. - Вы же не пойдете с нами на кладбище? - с трудом проговорила одна. - Нет, спешим. - Тогда обойдемся... дотащим как-нибудь сами. Двум ремесленникам, везшим в ящике убитую снарядом мать, мы дали по сухарю. Они тут же начали их грызть. Медичка спросила: - А отец у вас есть? - На фронте, - ответил, хмурясь, старший. - В том месяце писал. - Куда же вы теперь денетесь? - Перейдем жить на завод. Нам позволили. Трамвайная линия на Кировском проспекте была погребена под толстым слоем плотно утоптанного снега. Автобусы не ходили. Пешеходы шагали прямо по мостовой. Многие из них тащили за собой детские саночки. Саночки в городе стали главным видом транспорта. На площади Льва Толстого застряла пятитонка. Издали показалось, что она загружена сеном, прикрытым брезентом, а когда мы подошли ближе, то увидели, что в кузове горой лежат окостенелые на морозе трупы. Уже было два часа дня. Вдруг начался артиллерийский обстрел. Снаряды с характерным шуршанием и свистом пролетали над нами и хлестко разрывались где-то вблизи за домами. Эхо повторяло грохот. - Сейчас накроет, - сказал Семенов. - Надо бы переждать. Мы поспешили под сводчатую арку ворот и там, прижавшись к стене, стали прислушиваться. Это вызвало у проходившей мимо ленинградки презрение: - Тоже вояки! Обстрела испугались! Нам стало неловко. Сделав вид, что мы укрылись от ветра только покурить, подымили малость и вышли на панель. Впереди на мостовой вспыхнул оранжевый клубок разрыва. Зацокали по стенке дома осколки, и с верхних этажей посыпались стекла. Глупо было шагать навстречу опасности, когда вокруг были надежные укрытия, но так поступали ленинградцы, и нам не хотелось позориться. В переулке почти против кинофабрики в зеленоватый пивной киоск угодил шальной снаряд и разбил его в щепы. К месту взрыва мгновенно кинулись женщины и принялись растаскивать обломки. Их не пугала смерть - необходимы были щепки, чтобы сварить обед и хоть немного погреться у жестяных печурок, которые, как в дни гражданской войны, вошли в быт блокадников. У памятника "Стерегущему" сворачиваем вправо и шагаем вдоль парка. Мороз выбелил поблескивающей изморозью стены домов, столбы, деревья. В Зоологическом саду тишина. Там уже нет ни зверей, ни птиц. Мы не привыкли к длительной ходьбе, быстро взмокли и выдохлись. У стадиона имени Ленина сели отдыхать. Потом, едва волоча отяжелевшие ноги, пересекли мост и, изнемогая от усталости, дотащились до Морской академии. Здесь выяснилось, что свои продовольственные аттестаты мы должны сдать в столовую Дома флота. Аттестаты у нас приняли, но поесть не дали. - Приходите завтра, сегодня на вас не выписали. - Но у нас же пропадает питание за целый день. - Нас это не касается. Надо было в Кронштадте взять сухим пайком. Никакие уговоры не помогли. В Ленинграде на учете каждая крупинка. Здесь морское гостеприимство уже не действует. Нам только разрешили налить в кружки горячего кипятку. В Доме флота ютились композиторы. Все они собрались в столовой у рояля и проигрывали только что сочиненную песню. Я не стал слушать, надо было устраиваться на ночлег. Куда же идти? Решил разыскать на Неве минный заградитель "Урал". На нем теперь находилось наше начальство и политотдел. На всякий случай я подошел к телефону н позвонил домой. И мне вдруг ответила обрадованная теща. - Приходи, покажись. У нас на кухне тепло, можешь переночевать. - Спасибо, - поблагодарил я, - постараюсь прийти. Это чудо, что в холодном, обледеневшем городе действует телефон. Я захватил из Кронштадта письма политотдельцев. Первым делом нужно было отнести их на "Урал". Перейдя на другую сторону застывшей Невы по Дворцовому мосту, слева я увидел знакомые скошенные мачты "Полярной звезды". Яхта стояла вмерзшей в лед прямо перед дворцом. Издали она казалась сказочным кораблем, построенным из хрусталя. Борта выбелило. Весь такелаж покрыло пушистым инеем. С антенны и труб свисали сосульки. На палубах - ни души. Словно все оцепенело от холода. Даже часовой у трапа, закутанный в длиннополый тулуп с поднятым заиндевевшим воротником, стоял неподвижно, точно замороженный. Но когда я подошел к нему вплотную, часовой, как бы очнувшись, козырнул. Он узнал бывшего редактора многотиражки. - Где "Урал" стоит? - спросил я у него. - У Летнего сада, третьим от нас, - доложи л подводник. "Урал" прежде был обыкновенным пассажирским пароходом. Лишь во время войны его вооружили пушками и превратили в минный заградитель. Показав дежурному по кораблю удостоверение, я прошел в носовую часть, где находились каюты политотдельцев. Но там никого не застал. Все ушли ужинать в кают-компанию. "Ну и сглупил же, сдав аттестат в Доме флота! - принялся корить я себя. - Здесь бы меня обязательно покормили". Досадуя, я прошел в каюту пропагандистов, снял шинель и взглянул в зеркало. На меня смотрел малознакомый морячок, с запавшими глазами и сильно похудевшим лицом. Чувствовалось, что он очень устал и ослаб: волосы на лбу слиплись, лицо покрывали капельки пота. - Нда-а, братец, слабаком стал! - произнес я вслух. - Сможешь ли без ужина завтра ноги таскать? И мне вдруг ответил голос Радуна: - Ужин будет... устроим. В дверях стоял ухмыляющийся бригадный комиссар. - Почему вид такой заморенный? - спросил он. - Заболел? - Никак нет, - ответил я. - Много пешком прошел... выдохся. - А у нас машины не дали? - Какое! Отказали. - Ну, я этому новому задам. Будет знать, как игнорировать редактора, отмеченного флотской печатью. Мне почудилась в его словах ирония. Я взглянул на бригадного комиссара, но не уловил насмешки в глазах. Радуя провел меня в свою каюту, усадил в кресло и, позвонив на камбуз, приказал принести два ужина. Этакого товарищеского участия и внимания я не ожидал. Что случилось с Радуном? Ведь еще недавно он был равнодушен к газете. Неохотно читал ее и подписывал. А потом поручил этим делом заниматься заместителю начальника политотдела батальонному комиссару Фоманову. Тот сразу же принялся критиковать газету и учить: - Слишком много у вас отсебятины. Возьмем хотя бы передовку. Почему не заимствуешь из центральной печати? Я вот как делаю, когда надо политически крепкую статью написать: за основу беру передовую "Правды", кое-что из "Комсомолки" добавляю либо из "Звезды", а то из "Красного флота". И ко мне не придерешься - все политически правильно. Только надо с умом делать. - Такую работу у нас называют плагиатом. - Чего? Чего?.. - не понял Фоманов. - Литературным воровством, - пояснил я. Батальонный комиссар обиделся и, побагровев, пригрозил: - Ну, гляди! Если чего наляпаешь - пощады не будет. А когда газету похвалили, Фоманов бурно поздравил меня и сказал: - Мы с тобой еще не такую будем выпускать. Пусть другие у нас учатся. Радун, конечно, понимал, что от Фоманова новшеств в газете не дождешься, поэтому за ужином оказал: - В феврале мы докладываем на Военном Совете о ремонте кораблей. Нужно выпустить несколько специальных номеров газеты и листовок. Сделайте так, чтобы не стыдно было показать людям. - Ясно. - Кого-нибудь в помощь дать? - Обойдусь. Только намекните Фоманову, чтобы он не очень мешал. Радун усмехнулся и неодобрительно покачал головой. - Еще какие просьбы? - спросил он. - Хочу сегодня попасть домой. - Идите. Жить будете здесь, на "Урале". На этом разговор наш кончился. Захватив с собой оставшееся печенье, я сошел с корабля и поспешил на канал Грибоедова. По пути я догнал высокого мужчину в башлыке, который брел как-то неестественно выпрямившись и откидывая голову назад. Неожиданно он покачнулся и медленно, как столб, рухнул в снег. Я попытался его поднять, но мужчина странно выгибался и падал. - Пьяный, что ли? - пробормотал я. - Какие теперь пьяные! - возразила женщина. - Слабыми все стали, особенно мужчины, на ногах не держатся. Давайте доведем его хоть до подъезда какого, а тут он замерзнет, - предложила она. Против моего дома находилась больница имени Перовской, ставшая военным госпиталем. Мы с трудом провели спотыкавшегося мужчину в вестибюль и посадили на скамейку. - Раненый? - спросила дежурная санитарка, подняв фонарик. - Да нет, вроде бы целый, - ответила моя помощница. - На канале с товарищем моряком подобрали... боялись - замерзнет. - Целых не берем, - твердым голосом отрезала санитарка и, перестав светить, пошла к своему столику. - Забирайте обратно. - А нам забирать его некуда, он незнакомый, - ответила пришедшая со мной женщина и пошла к выходу. Я тоже подумал: "Куда же девать? Пусть в вестибюле отдохнет, вое же не на снегу, а в доме". И, не обращая внимания на крики санитарки, вышел. На лестнице нашего "недоскреба" было темно. Держась одной рукой за перила, я медленно поднимался. На площадке третьего этажа мои ноги наткнулись на препятствие. Я зажег спичку и увидел лежащую навзничь с раскинутыми руками дворничиху. Глаза у нее были открыты, зубы оскалены. Она, видимо, лежала здесь с утра, так как успела окоченеть. В мирное время, неожиданно наткнувшись в темноте на труп, я, наверное, в ужасе бы вскрикнул и принялся сзывать людей, а теперь - огляделся, спокойно перешагнул и стал подниматься выше. В темном и длинном коридоре пятого этажа я долго шарил руками по стене, пока нащупал свою дверь. Звонок не работал. На стук откликнулась теща, но она не решалась открывать запоры, потому что не узнала моего голоса. Это проделала более храбрая, почти гвардейского роста бывшая няня. Она теперь работала дворничихой в нашем доме. В прихожей светила крохотная лампочка - изобретение блокадников. Она не коптила, так как имела стекло, сделанное из мензурки, и мало сжигала керосина. Теща, няня и сестра жены с ребенком ютились на кухне, где топилась плита, распространявшая тепло. Топливом служили щепки и слежавшиеся в старых сараях высушенные опилки. На плите фырчал закипавший чайник. Я принес немного сахару и две банки витаминов "С", подаренных ханковцами. Угощать меня было нечем. Хозяйки устроили чаепитие. Витамином заправили кипяток, а сахар накололи крошечными кусочками. Заложив за щеку осколочки сахара, я с удовольствием потягивал небольшими глотками красноватый чай из блюдечка и слушал невеселые рассказы. Уже две недели население не получает по карточкам никаких продуктов, кроме хлеба. Но и хлеб похож на замазку, - в нем малая толика ржаной муки, а больше всяких примесей. Все съедобное и полусъедобное пущено в пищу. Хозяйки пекут лепешки из картофельных очистков, жмыхов, костяной муки и... вымоченной горчицы. Варят казеин, сыромятные ремни, невыделанные кожи и засохшие кишки, завалявшиеся на складах. Приготовляют салаты из молодых побегов сосны, елей и листьев домашних фикусов. Детгизовцы варят похлебку из клейстера, запасенного типографией для корешков и обложек книг. Ленинградцы живут в не отапливаемых квартирах с замерзшими уборными и водопроводами. На весь город где-то на Васильевском острове действует одна баня. Но разве до нее мог кто добраться! Да и мыла нет. Наши моются в лохани на кухне. Мертвых много. Хоронить некому. Говорят, что могилы на кладбище роют уже не лопатами, а экскаваторами да взрывчаткой и укладывают мертвецов штабелями. Хуже всего с детьми. Для них не хватает цельного молока, которое поступает из пригородных совхозов лишь в детские ясли. А молоко консервированное и в порошке выдается редко и в таких дозах, что хватает на два-три дня. У племянника непомерно большая голова и крошечное тельце. Он похож на беззубого старенького гномика. В глазах недетское страдание и тоска. Я принес сбереженные во время ужина две печенины. Юрик, дрожа от нетерпения, схватил их, зажал в сморщенных, почти по-цыплячьи худеньких лапках и начал жадно глодать голыми деснами. Бабушка, жалостливо глядя на него, с печалью сказала: - Не жилец он на этом свете. Как тут расти, когда ни молока, ни солнца не видит? На улицу мало выносим, То обстрел, то холодно. Да и сил нет. Живем точно в пещере - в полутьме да закутанные. Редакторский семинар длился два дня. Инструктор отдела печати Пубалта батальонный комиссар Мишулис - белоголовый, подслеповатый альбинос - критиковал нас за нечеткие политические формулировки и слабые полосы газет. Со скрупулезностью придирчивого корректора Мишулис наловил множество "блох" и выговаривал за них скучным менторским тоном, не вникая в условия, при которых готовились газеты. Кроме раздражения и неприязни, он иных эмоций у нас не вызвал, так как советы его годились лишь для мирного времени, когда при хорошем свете можно разглядеть опечатки в оттисках и стол не дрожит от взрывов. Вторым выступал мой бывший начальник - полковой комиссар Бобков. Он теперь в разведгруппе флота. Докладывая о положении дел на фронте, Бобков предупредил: - Прошу никому не пересказывать то, что я вам доложу. Разведчик, как аптекарь, не чувствует специфических запахов. Могу проговориться. Мне уже влетело за одну информацию от Жданова, так что не подводите. Но ничего особо секретного он нам не сообщил. Все, что Бобков говорил, мы знали из газет и бюллетеней пресс-бюро. Но настроение он нам испортил. Мы ждали намеков на скорое наступление и освобождение железных дорог, а он советовал запастись терпением и подтянуть ремни. Наш город пока будет снабжаться по льду. Больших запасов не сделаешь, так как грузовые машины преодолевают путь в 140 километров. Потом выступил невысокий и худощавый контр-адмирал Грен. Он глуховат, говорит то очень громко, то так тихо, что не уловить слов. Речь шла о действиях артиллерии и ремонте пушек. Слушать его было интересно. Видно, что человек любит и знает свое дело. Вечером нас пригласили на концерт. В Дом флота приехали артисты, но выступить им не удалось, так как неожиданно погас свет и пришло сообщение, что его не будет до утра. На следующий день мы делились опытом работы в боевых условиях, а позже слушали доклад о ходе войны на Тихом океане. В конце совещания с темпераментной речью выступил Всеволод Вишневский. Он призвал редакторов вести ежедневные подробные записи о войне на море и на суше. Это-де понадобится для истории. Ему долго хлопали. Посему последнюю запись я сделал столь подробной и пространной. Впрочем, этому способствовал и электрический свет в каюте, при коптилке писать тошно. 14 января. На "Урале" на всех политотдельцев мест не хватает. Меня перевели жить на бывшую царскую яхту "Штандарт", превращенную в минный заградитель. Здесь я могу наблюдать за ремонтом и работать в отдельной каюте. Модернизированная яхта имеет грозный вид, она похожа на легкий крейсер. На заводе стоит у стенки почти в том же месте, где в 1917 году ремонтировался крейсер "Аврора". Это отсюда в ночь на 25 октября с помощью буксиров революционный крейсер вышел в Неву и присоединился к восставшим. Несмотря на тридцатиградусный мороз, на корабле светло и чисто. В жилых помещениях ежедневно проводится мокрая приборка. Кормят однообразно, но довольно сытно. Порт изготовил из черной муки подобие вермишели. Она идет в суп и на второе. В общем, едим с печеным хлебом заварной. Гарниров и подливок нет. Зато мы пьем по утрам кофе со сгущенным молоком. Оно выдается взамен масла и сахара. Прежде, став на ремонт в док, военные моряки никаких забот не знали, потому что все делали заводские мастера и рабочие. Сейчас же перебирать машины, заменять изношенные детали и латать корпуса приходится самим. Рабочих не хватает, а те, что приходят в цеха, едва двигаются. У них нет сил махать кувалдой, пилить и рубить металл, стоять у станков. Они могут быть только консультантами. Старшинам и краснофлотцам приходится самим делать отливки, поковки и обрабатывать их на станках. Тяжело рабочему человеку в осажденном городе. Он, как фронтовик, находится на передовой линии, а паек получает мизерный. Сердце сжимается, когда видишь рабочих, выходящих в конце дня из цехов. Уже не слышно прежних шуток и смеха. Молча бредут высохшие и болезненно пожелтевшие судостроители. Каждый несет с собой котелок либо стеклянную банку с остатками жидкого супа, чтобы подкормить семью - жену и детей. Некоторые, чтобы не упасть, поддерживают друг друга. Если кто свалится, его обходят. Нет сил возиться с упавшим. А тот молчаливо лежит, в надежде, отдохнув, самостоятельно добраться до проходной. Многих у проходной ждут жены с саночками. Они довезут кормильца до дому, а завтра опять притащат на завод. А кто потерял родных, старается с завода не уходить, он здесь днюет и ночует. Завод часто обстреливается. Люди гибнут в цехах, не видя перед собой противника. Чтобы сохранить специалистов корабельного дела, некоторых инженеров и опытных работников, командование зачислило на морское довольствие. Корабелы обедают в кают-компании после нас и тайком сливают остатки супа в термосы, чтобы отнести домой. Сегодня "Ленинградская правда" сообщила, что за первую половину января будет выдано по карточкам: 100 граммов мяса на едока и по 200 граммов круп и муки. Не очень жирно, если это разделить на пятнадцать дней. 17 января. Наши тральщики и сетевики ремонтируются и на Петрозаводе. Завод расположен на Неве, но в другом конце города. Я отправился туда пешком в потоке саночников. В Ленинграде тротуары давно похоронены под сугробами. Все шагают посреди мостовых, благо транспорта в городе немного. Лишь изредка, гудя, промчится легковушка или покрашенный мелом фронтовой грузовичок. Стынущий на морозе город побелел и обледенел. Если бы не война и голод, то можно было бы любоваться толстым слоем пушистого инея, который покрыл стены домов, деревья, скрученные провода, застрявшие в пути трамваи, троллейбусы, чугунные столбы и баррикады, перекрывающие концы улиц. Даже пар, вырывающийся изо рта, мгновенно застывает и осыпается на одежду серебристой пудрой. Вместо неба над домами и потоками пешеходов висит белесая муть. Кажется, что никогда уже не пробьются через нее лучи солнца. На улице Пестеля тихим пламенем горел четырехэтажный дом. Его жильцы, выбросив на снег свой скарб, запрудили улицу и безучастно смотрели, как пламя пожирает жилье. Пожар возник по глупости жилицы. Старуха с третьего этажа, чтобы теплей было спать, затолкала под кровать жаровню с углями. Во сне она, видимо, ворочалась, а из прохудившегося матраца сыпалась труха. В общем, когда она проснулась, то комната была в дыму и огне... Огонь гасить нечем. Вода в этом районе не идет. Пожарники беспомощны. Подобные пожары в городе возникают часто, и люди на таком холоде остаются без жилищ. Погорельцев и разбомбленных поселяют в квартиры эвакуированных. По дороге в нескольких местах видел в сугробах полузасыпанные снегом трупы. Скоро их совсем занесет. Какая страшная будет весна, когда снег растает, а нечистоты и трупы обнажатся. Тут жди эпидемий. Ленинграду пора создавать санитарные отряды. А самих ленинградцев в спешном порядке вывозить в теплые края, где в изобилии есть продукты. Иначе будет поздно... Мой путь пролегал мимо Смольного. В нем и сейчас обком и горком партии. Смольный хорошо закамуфлирован сетями. Сверху он, вероятно, походит на занесенный снегом парк. Мне нужно было идти на завод через мост, но по льду показалось ближе. Я спустился на застывшую, торосистую Неву и перешел, увязая в снегу, на другую сторону. А там меня встретил часовой. - Назад! - закричал он. - Нельзя здесь ходить! На мою попытку объяснить, кто я такой, он щелкнул затвором и вскинул винтовку. Пришлось поворачивать и идти в обход. У заводской проходной толпилось много женщин. Одни пришли с санками, другие принесли судки, чтобы получить из заводской столовой обед для заболевшего на работе мужа. Бестолковые вахтеры их почему-то не пропускали, ждали каких-то распоряжений директора. Худая, с выбившимися из-под платка седыми волосами женщина кричала в телефонную трубку: - Когда же ваша столярка сколотит гроб? Вы же обещали! Сколько ждать можно? Филипп уже десять дней в сенях лежит, похоронить не могу. Нельзя же обманывать! Войдите в положение... Ей, видимо, отвечали, что столярка перегружена подобными заказами, что нужно подождать еще. - Ну нет! Я до директора дойду, - погрозилась женщина. - Он вас поторопит! Дав отбой, она принялась звонить директору. Ко мне прицепился мальчонка лет шести. Он был в засаленном отцовском ватнике, в черных чулках и больших ботинках. Дрожа от холода, заморыш спросил: - Дяденька, нет ли папироски? Ну пожалуйста. - Тебе еще рано курить, - ответил я. Мальчонка не отставал и продолжал канючить: - Я не себе, папа послал. Просит хоть чинарика достать. "Смерть курить хочется". Дайте хоть махорочки, дяденька, вам же выдают... Папа сам бы попросил, но он ходить не может. "Видимо, очень человек страдает без курева, если такого малыша на мороз послал", - подумал я и, вытащив три папироски, отдал их мальчонке. Обрадовавшись, он спрятал добычу за отворот старой финской шапки и бегом помчался домой. Я прошел на наши сетевики "Вятку" и "Онегу". Они стоят рядом. Эти корабли построены для одной цели: ставить в гаванях, проливах и в море оградительные противолодочные сети. Но в эту навигационную кампанию сетевики мало занимались своим делом, больше перебрасывали войска и пушки, так как, имея малую осадку, могли ходить по Неве и мелководью залива. Сетевики не раз бывали под обстрелом и бомбежками. Они основательно износились и требовали капитального ремонта. А на завод рассчитывать не приходилось, он только давал кое-какие материалы да предоставлял морякам возможность работать в цехах. Когда хочешь плавать на прочном и маневренном корабле с исправными машинами, то до всего дойдешь. На сетевиках нашлись изобретательные ребята. Они хитроумными камельками обогревали помещения, свет добывали из отслуживших свой век старых аккумуляторов, приспособив к ним крошечные аварийные лампочки. Погревшись у камелька и выпив кружку горячего кофе, который краснофлотцы раздобыли в последнем походе на Ханко, я подробно записал, как были придуманы различные приспособления и найдены заменители. Опыт следовало распространить. Возвращался я с Петрозавода более кратким путем. Лед Невы был причудливо разрисован пересекавшимися тропинками. На всем протяжении реки виднелись темные фигуры. Многие ленинградцы тащили за собой санки, сгибаясь под тяжестью груза. Одни везли вязаночки дров, другие - в бидонах и ведрах - воду, третьи перевозили домашний скарб, четвертые - больных. Основная масса пешеходов - женщины. Что бы мы делали без них? Мужчины оказались более хрупкими, они выходят из строя быстрей. Женщины вытачивают снаряды, отдают свою кровь, ухаживают за ранеными, обезвреживают неразорвавшиеся бомбы и снаряды, гасят пожары, присматривают за ребятишками, стоят за продуктами в очередях, ходят за водой на Неву, поддерживают порядок в домах... Да разве перечислишь все, что приходится делать женщинам в осажденном городе! Лишения и заботы сильно изменили недавних франтих. Они одеваются во что попало, лишь бы согреться, не обморозиться. Самой модной одеждой стали ватные стеганые брюки, такие же ватные куртки и шерстяные платки. Но этой легкой одежды не хватает. В ход пошли долгополые допотопные шубы, салопы бабушек, манто. Чтобы они не волочились по земле и не мешали ходить, их подвязывают солдатскими ремнями и веревками. Бредут женщины с тусклыми взглядами, опухшими лицами, с мешками под глазами. Впрочем, многие красят губы помадой, чтобы они не трескались на морозе. Дорогие мои ленинградки, что же сделала с вами война! Ведь еще совсем недавно нас, военных моряков, вы встречали приветливыми взглядами и добрыми улыбками. Сейчас же некоторые блокадницы смотрят на нас отчужденно, почти враждебно, словно обвиняют: "Это вы так близко подпустили фашистов к городу и обрекли нас на муки!" Но озлобленных женщин немного. У большинства нет неприязни к военным, они просто потупляют взгляд или стыдливо отворачивают худые носатые лица, чтобы мы не могли разглядеть преждевременных морщин, синяков и "цыпок" под глазами. А если какая взглянет невзначай, то смущенно, как бы прося прощения за то, что она подурнела. Очень уж тяжела жизнь без воды, тепла и электрического света. Если будем живы, то надо в самом центре города воздвигнуть памятник безымянной блокаднице - ленинградской женщине, которая взяла на себя тяготы осажденного города, сумела выжить и помочь мужчинам не сдаться врагу. Ленинградка на монументе не будет выглядеть рослой и могучей, какой обычно изображают мать-Родину, ее надо делать хрупкой и худенькой. Ведь все величие ее в том, что вот такая на вид слабенькая женщина сохранила силу духа и сумела одолеть пещерную мглу, почти полюсный холод и смерть. Ее надо поднять на пьедестал вместе с детскими саночками. И пусть в глазах ее светятся, не слезы, а непримиримость. Слез не осталось, они давно выплаканы. Все это я придумал в пути, едва передвигая ноги. На корабле мне повезло. Лекарский помощник, который увлекается стихами, увидев, как я промерз и устал, приготовил горячую хвойную ванну. Этакой благодати я не надеялся увидеть даже во сне. Мороз, тьма, а тут электрический свет и колышется зеленоватая прозрачная вода, которая приятно пахнет хвоей и прогревает тело, покрытое гусиными пупырышками. Блаженствовал минут сорок. Стрельбы сегодня нет, а может, я не слышал далеких разрывов. 20 января. Накопив много материала для газеты и листовок, я собрался в Кронштадт. Мороз усилился. Военком минзага Коваль, сочувствуя мне, приказал старшине из баталерки выдать на дорогу сухой паек, при этом добавил - "согревающий". Я получил большой сухарь, банку рыбных консервов и четвертинку водки. Навряд ли это можно назвать сухим пайком, но согреться и насытиться им можно. До Горской наша машина добралась за восемьдесят минут. По пути четыре раза у нас проверяли пропуска. На лед не хотели пропускать: недавно был обстрел. Мы подошли к командиру контрольно-пропускного пункта и стали убеждать: - На таком морозе вода мгновенно стынет. Чего вы опасаетесь, мы проскочим. И он нас пропустил. А зря. Черная вода в полыньях еще не застыла. От нее поднимался пар и на ветре мгновенно превращался в колючую водяную пудру. От каждой полыньи веером расходились трещины, из которых тоже проступала вода. Лед под нашей легковушкой колыхался и потрескивал. Только благодаря умелому маневрированию и скорости мы проскочили опасные места и довольно быстро добрались до Котлина, А там дежурному сказали, что грузовые машины нельзя выпускать на лед, утонут. В таких случаях рисковать нелепо. Глупейшая гибель. Мое "войско", пока я отсутствовал, несколько подраспустилось. Корректор занялась шитьем, а наборщицы и печатник за пять пачек концентрата гречневой каши печатали бланки для военторга. Клецко же, оставшийся за старшего, по-медвежьи отсыпался. Он прерывал дремоту лишь на завтрак, обед и ужин. От сна опух и стал каким-то серо-зеленым. Взяв его в оборот, я спросил: - Почему позволяете на нашей бумаге печатать бланки? - Я здесь мелкая сошка, - стал жаловаться он. - Если прикажут - могу сказать только "есть", на большее у меня нет полномочий. - А почему столько времени уделяете сну, когда не собран материал по ремонту кораблей? - Сплю, чтобы не думать о еде, - начал дурашливо оправдываться он. Я пригрозил, что если еще раз застану его днем спящим, то немедля отправлю на гауптвахту. А там, как известно, на сутки дают только кружку воды и сухарь, так что много о еде думать не придется. Корректору и наборщицам вручаю текст листовок и приказываю: - Приготовить оттиски к ужину. Все другие работы прекратить. Военторговцы, узнав, что их бланки не печатаются, попытались воздействовать на меня через Фоманова. Заместитель начальника политотдела зашел в типографию и тоном хозяина сказал: - Пусть твой Архипов печатает бланки. Это с моего разрешения. - Мне устного разрешения мало, - возразил я. - Прошу письменный приказ, чтобы я под вашу ответственность приостановил выпуск газеты и принялся изводить бумагу на канцелярские бланки. - Хочешь отношения обострить? - как бы удивляясь моей недальновидности, спросил он. - Зачем же обострять? Просто не желаю отвечать перед Пубалтом за деяния доброго дяди. У меня бумаги на газету не хватает, приходится тираж уменьшать, а вам бланки понадобились. - А кто же "добрый дядя"? - Во всяком случае не я. - Значит, письменного приказа будешь ждать? - не без угрозы спросил он. - Видно, забыл, что тут не бюрократическое учреждение, а воинская часть? - Вот именно. Хочу, чтобы об этом все помнили. 23 января. Мы выпустили две листовки. Одну - гимн находчивым и умелым ремонтникам, дела которых приравниваем к боевым подвигам; вторую - обращение к механикам с полусотней советов, как выходить из трудных положений, если нет нужных деталей и материалов. Я получил пачку писем. Они где-то скапливались и прорвались за кольцо блокады только сейчас. Вести невеселые. Жена пишет, что успела переболеть двусторонним воспалением легких и чудом выжила. Пришла весть и от брата Саши. Он партизанил в лужских лесах. Был комиссаром отряда. От ночевок в болотах получил воспаление среднего уха. Болезнь изнурила его. Ему поручили вывезти из лесов в не оккупированный район больных и обмороженных. Со своим отрядом он перешел линию фронта в Тосненском районе, где-то между Грузино и Киришами. Как подлечится, вновь вернется в свои леса. Мать и его жена с двумя девочками из Луги эвакуированы в Татарию. Разбросала же нас война! 25 января. Мороз на заливе доходит до сорока градусов. Контрольные посты не выпускают пешеходов на лед. Ослабевшие люди на ветре быстро замерзают. Вчера ленинградцам прибавили хлеба: рабочим по сто граммов, остальным - по пятьдесят. Суррогат хлеба стал основной пищей, поддерживающей жизнь. Из полученного пайка некоторые делают несколько сухариков и распределяют их на весь день. Когда голод становится нестерпимым, они берут частичку сухарика в рот и сосут, пока от него не останутся только осевки. Их не выплевывают, а старательно разжевывают и проглатывают. На куске суррогатного хлеба долго не продержишься. Все ученые-химики и биологи мобилизованы на изыскание заменителей. Они нашли новое сырье для взрывчатых веществ и научились извлекать пищевые белки из технических сортов мыла, жиры - из красок. На бойне обнаружены запасы альбумина, полученного из переработанной крови животных. Он использовался для нужд промышленности. Сейчас же альбумин пущен на колбасы. К нему прибавляется соевый шрот и различные жмыхи. Колбаса довольно питательна. Побольше бы ее. Хорошо, что найдены залежи соленых и сушеных кишок. Из них изготовляют студни. Чтобы запах был менее отвратительным, в студни добавляют всякие специи. Рабочим оборонных заводов выдается дополнительное питание: соевый кефир, котлеты и паштет из белковых дрожжей, желудевый кофе и... казеиновый клей. Беды одна за другой обрушиваются на ленинградцев. Сегодня выбыла из строя центральная водонапорная станция. Она не получила электроэнергии. Хлебозаводы и другие предприятия остановились. Чтобы вовремя дать хлеб ленинградцам, на одном из хлебозаводов мобилизовали комсомольцев всего района. Оли выстроились от завода до Невы и ведрами по цепочке передавали воду. На помощь ленинградцам с дизелями на грузовиках поехали наши корабельные механики. Они наладят в городе подачу электроэнергии, хотя мы сами в Кронштадте работаем с коптилками или пользуемся мигающим светом движков. 28 января. Тускло светит самодельная толстая свечка, которую где-то раздобыл Клецко. Она шипит, трещит и почти не светит. Из какой смеси она сделана - не пойму. Но работать с этой свечкой невозможно. Слишком много шума и мало света. Зажигаю коптилку, сделанную из гильзы крупнокалиберного пулемета. Она коптит, но горит без мигания и треска. Я живу в комнате, окно которой заколочено фанерой и засыпано опилками. Теперь я лучше понимаю ленинградцев, живущих без света в холодных квартирах. В нашем коридоре и на лестнице темно. Читать и писать при коптилке тошно: жирная копоть забивает нос, мешает дышать. А на улице долго не пробудешь - свирепствует мороз. Каково сейчас в окопах? Энергии нашего движка не хватает для мотора, накачивающего горячую воду в трубы и радиаторы отопления. В помещениях холодно, многие не снимают шинелей. Я сижу в меховой безрукавке и окоченевшими пальцами пишу. Сегодня Пубалт передал телефонограмму: меня вызывают в Ленинград на совещание писателей. Оно состоится через неделю. 30 января. В Кронштадте положение с ремонтом кораблей почти такое же, как в Ленинграде. Разве только чаще обстреливается Морзавод. Его цеха гитлеровские артиллеристы видят в простой бинокль. Если бы не контрбатарейная борьба, то завод давно был бы стерт с лица земли. Весь заводской транспорт выбыл из строя. Тяжелые детали машин, моторы и погнутые винты моряки перевозят на санках. Лыжники ходят на залив с топорами и ломами и вырубают прибитый к Котлину плавник. Бревна идут на привальные брусья, доски на обшивку, а обломки - на топливо. На кораблях установлены камельки, а в цехах - жаровни. Но к металлу голой рукой не притронуться, вмиг пристынет так, что оставишь на нем лепестки содранной кожи. Масло затвердевает. Обыкновенные гайки никаким усилиям не поддаются, мороз их словно приваривает. 1 февраля. На весь политотдел у нас лишь две комнаты с уцелевшими стеклами. Здесь днем можно вычитать газету и разобрать трудные почерки корреспондентов. Но чаще приходится работать при коптилке. Тогда тебе кажется, что ты живешь в заточении и не скоро вновь увидишь дневной свет и солнце. Вечером, прослушав последние известия по радио, осторожно бредешь с коптилкой по коридору. Еще остались привычки мирного времени: на ночь чистить зубы и мыться. Потом при коптилке укладываешься спать, покрываясь одеялом и шинелью. Пистолет держишь под подушкой. Ночью бывают тревоги: гитлеровцы то и дело появляются на льду. Не раз уже были перестрелки. Блокада помогает людям найти свое призвание. В нашем медпункте служит невысокий черноволосый врач-стоматолог. Он мастерски рвет зубы, а лечить их не любит. За бормашиной стоит с тоской в глазах. Видимо, поэтому к нему мало кто ходит. Чтобы врач не бездельничал, на него возложили все заботы по кают-компании. И тут вдруг у стоматолога прорезался талант. Он виртуозно занимается дележкой хлеба: скальпелем нарезает по-аптекарски точные порции. Как ни взвешивай - не придерешься. Его тянет на хозяйственную работу, а начальство противится, не отпускает. Гибнет яркий талант. В Ленинграде побывал начальник кронштадтского Дома флота Захар Авербух. Прежде он был директором ленинградского Дома писателей, поэтому я к нему часто захаживаю. Вернулся Захар не похожим на себя: потемнел и словно опух, под глазами фиолетовые мешки. Он лежит на койке в одежде и едва шевелит языком. Оказывается, он все время по крохам копил хлеб, сушил его на батарее парового отопления, чтобы отправить родным. На дорогу выпросил у интендантов сухой паек на пять суток. В нем был горох и корейка. И вот все это у Захара украли на Литейном проспекте. Он только на три минуты отлучился. Бегом вернулся к машине и... мешка в кузове не нашел. Огорченный и голодный, он едва приплелся домой. Там его встретила горестная весть: две недели назад умер отец жены и до сих пор не похоронен. Захар ждал слез и причитаний, а теща, словно радуясь, сообщила: