ь поедет на Ваню, но и ты будь готов. И помни: я уверен в тебе. Он давно снял драгунскую форму и ходит теперь в фуражке министерства юстиции. Он гладко выбрит и его черные усы закручены вверх. -- Ну, Жорж;, будет им на орехи. -- Ты думаешь? -- Верно. Теперь не уйдет. Мы в далеком конце Москвы, в Нескучном саду. В густой зелени лип затаился белый дворец. Здесь недавно жил генерал-губернатор. Федор задумчиво говорит: -- В каких хоромах, мерзавцы, живут. Сладко спят, сладко едят .. . Баре проклятые ... Ну да ладно: гляди, -- служи панихиду. -- Федор ... -- Чего? -- Если будут судить, не забудь взять защитника. -- Защитника? --Да. -- То есть это адвоката какого? -- Ну да, адвоката. -- Адвоката не надо... Не люблю я их, адвокатов этих... Да и суда вовсе не будет... Ты думаешь, что? Не нужно мне этих судов... Последняя пуля в лоб, вот и готово дело. И я по голосу знаю, да, действительно: последняя пуля в лоб. 27 июля. Я иногда думаю о Ване, об его любви, об его исполненных верой словах. Я не верю в эти слова. Для меня они не хлеб насущный и даже не камень. Я не могу понять, как можно верить в любовь, любить Бога, жить по любви. И если бы не Ваня говорил эти слова, я бы смеялся. Но я не смеюсь. Ваня может сказать про себя: Духовной жаждою томим, В пустыне мрачной я влачился, И шестикрылый серафим На перепутьи мне явился .. . И еще: И он мне грудь рассек мечом, И сердце трепетное вынул, И угль, пылающий огнем, Во грудь отверстую водвинул. Ваня умрет. Его не будет. С ним погаснет и "угль, пылающий огнем". А я спрашиваю себя: в чем же разница между ним и, например, Федором? Оба убьют. Обоих повесят. Обоих забудут. Разница не в делах, а в словах. И когда я думаю так, то смеюсь. 29 июля. Эрна говорит мне: -- Ты меня не любишь совсем... Ты забыл меня ... Я чужая тебе. Я говорю неохотно: -- Да, ты мне чужая. -- Жорж... -- Что, Эрна? -- Не говори же так, Жорж. Она не плачет. Она сегодня спокойна. Я говорю:  О чем ты думаешь, Эрна? Разве время теперь? Смотри: неудача за неудачей. Она шепотом повторяет: -- Да, неудача за неудачей. -- А ты хочешь любви? Во мне теперь нет любви. -- Ты любишь другую? -- Может быть. -- Нет, скажи.  Я сказал давно: да, я люблю другую. Она тянется всем телом ко мне.  Все равно. Люби, кого хочешь. Я не могу жить без тебя. Я всегда тебя буду любить. Я смотрю в ее голубые, опечаленные глаза. -- Эрна. -- Жорж, милый...  Эрна, лучше уйди. Она целует меня.  Жорж, я ведь ничего не хочу, ничего не прошу. Только будь иногда со мною. Над нами тихо падает ночь. 31 июля. Я сказал: не хочу помнить Елену. И все-таки мои мысли с нею. Я не могу забыть ее глаз: в них полуденный свет. Я не могу забыть ее рук, ее длинных прозрачно-розовых пальцев. В глазах и руках душа человека. Разве в прекрасном теле может жить уродство души? .. Но пусть она не радостная и гордая, а раба. Что из того? Я хочу ее, и нет ее лучше, нет радостнее, нет сильнее. В моей любви ее красота и сила. Бывают летние туманно-мглистые вечера. От напоенной росой земли встает мутный, мелочно-белый туман. В его теплых волнах тают кусты, тонут неясные очертания леса. Тускло мерцают звезды. Воздух густой и влажный и пахнет скошенным сеном. В такие ночи неслышно ходит над болотами Луговой. Он колдует. Вот опять колдовство: что мне Елена, что мне ее беспечная жизнь, муж офицер, ее будущее матери и жены? А между тем я скован с ней железной цепью. И нет силы порвать эту цепь. Да и нужно ли рвать? 3 августа. Завтра опять наш день. Опять Эрна приготовит снаряды. Опять Федор, Ваня и Генрих займут назначенные места. Я не хочу думать о завтрашнем дне. Я бы сказал: я боюсь о нем думать. Но я жду и верю в него. 5 августа. Вот что было вчера. В два часа я взял у Эрны снаряды. Я простился с ней на Тверской и на бульваре встретил Генриха, Ваню и Федора. Федор занял Столешников переулок, Ваня Тверскую, Генрих дальние переулки. Я зашел в кофейню Филиппова, спросил себе стакан чая и сел у окна. Было душно. По камням стучали колеса, крыши домов дышали жаром. Я ждал недолго, может быть пять минут. Помню: внезапно в звонкий шум улицы ворвался тяжелый, неожиданно странный и полный звук. Будто кто-то грозно ударил чугунным молотом по чугунной плите. И сейчас же жалобно задребезжали разбитые стекла. Потом все умолкло. На улице люди шумной толпой бежали вниз, в Столешников переулок. Какой-то рваный мальчишка что-то громко кричал. Какая-то баба с корзинкой в руках грозила кулаком и ругалась. Из ворот выбегали дворники. Мчались казаки. Где-то кто-то сказал: генерал-губернатор убит. Я с трудом пробился через толпу. В переулке густым роем толпились люди. Еще пахло густым дымом. На камнях валялись осколки стекол, чернели раздробленные колеса. Я понял, что разбита карета. Передо мной, загораживая дорогу, стоял высокий фабричный в синей рубахе. Он махал костлявыми руками и что-то быстро и горячо говорил. Я хотел оттолкнуть его, увидеть близко карету, но вдруг, где-то справа, в другом переулке отрывисто-сухо затрещали револьверные выстрелы. Я кинулся на их зов. Я знал: это стреляет Федор. Толпа сжала меня, сдавила в мягких объятьях. Выстрелы затрещали снова, уже дальше, отрывистее и глуше. И опять все умолкло. Фабричный повернул ко мне свое лицо и сказал: -- Ишь ты, палит... Я схватил его за руку и с силою оттолкнул. Но толпа еще теснее сомкнулась передо мною. Я видел чьи-то затылки, чьи-то бороды, чьи-то широкие спины. И вдруг услышал слова: -- Генерал-губернатор-то жив ... -- А поймали? -- Не слыхать, чтоб поймали ... -- Поймают ... Как не поймать?  Да-а ... Много их ноне ... этих ... Поздно вечером я вернулся домой. Я помнил одно: генерал-губернатор жив. 6 августа. Сегодня в газетах напечатано: "Вчера было совершено злодейское покушение на жизнь генерал-губернатора. В три часа генерал-губернатор выехал из Кремлевского дворца в свою канцелярию, что на Тверской площади. Адъютант Его Высокопревосходительства, полковник кн. Яшвиль, обыкновенно составлявший расписание маршрута, сообщил и на этот раз градоначальнику предполагаемый путь: через Спасские ворота по Красной площади и дальше по Петровке и Столешникову переулку к генерал-губернаторскому дому. Когда лошади поворачивали с Петровки, на мостовую сошел человек в форме чиновника министерства юстиции. В одной руке у него была коробка, перевязанная ленточкой, как обыкновенно перевязывают конфеты. Приблизившись к карете, он взял коробку в обе руки и бросил ее под колеса. Раздался оглушительный взрыв. К счастью, генерал-губернатор остался жив. Поднявшись без посторонней помощи с земли, он направился в подъезд дома купца Соломонова, где и оставался до прибытия вызванного по телефону конвоя. Адъютанта, кн. Яшвиля, выбросило на левую сторону. У него было повреждено лицо, раздроблены обе ноги и повреждены обе руки. Он тут же скончался. Генерал-губернаторский кучер, крестьянин Андреев, получил тяжкие поранения головы. Он скончался по доставлении его в больницу. Преступник, совершив свое злодейское дело, бросился бежать. За ним погнались постовой городовой Иван Федоренко и агент Охранного отделения Игнатий Ткач. Преступник, на бегу двумя последовательными выстрелами, убил своих преследователей. Свернув на Петровку, он пытался скрыться по направлению к Страстному бульвару. Стоявший на посту городовой Иван Климов сделал попытку его задержать, но был тяжело ранен пулею в область живота. На Петровке преступник вскочил в извозчичью пролетку и, угрожая извозчику револьвером, заставил везти себя до Петровских линий, где бросился бегом вниз по линиям. Здесь он снова был остановлен приставом первого участка подполковником Орбелиани и дворниками домов в"--в"-- 16, 18 и 20 по Петровке. Убив двумя выстрелами двоих из упомянутых дворников, преступник скрылся во дворе в"-- 3 по Петровским линиям. Дом был немедленно оцеплен отрядами пешей и конной полиции и вызванною по телефону ротой 23-го Гренадерского полка. При обыске домовых помещений преступник был обнаружен в дальнем углу двора, за сложенными дровами. На предложение сдаться он ответил выстрелами, коими был убит наповал подполковник Орбелиани. Тогда, по приказанию прибывшего на место происшествия градоначальника, гренадерами был открыт по преступнику беглый огонь. Преступник, скрываясь за дровами, некоторое время отвечал выстрелами из револьвера, причем были легко ранены рядовые Веленчук и Семенов и убит унтер-офицер Иван Едынак. По прекращению обстрела, проникшими за дрова гренадерами был обнаружен труп преступника с четырьмя огнестрельными ранами, из коих две были безусловно смертельны. Преступник молодой человек лет 26, брюнет, высокого роста и крепкого телосложения. При нем не найдено никаких документов, в карманах же брюк обнаружено два револьвера системы Браунинг и коробка с патронами к ним. К установлению его личности приняты меры. Следствие ведет следователь по особо важным делам. 7 августа. Я лежу ничком в горячих подушках. Светает. Чуть брезжит утренняя заря. Вот опять неудача. Хуже чем неудача, несчастье. Мы наголову разбиты. Федор сделал, конечно, что мог. Разве он пропустил карету? Разве не бросил бомбу? Разве не было взрыва? Мне не жаль Федора, даже не жаль, что я не успел защитить его. Ну, я бы убил пять дворников и городовых. Разве в этом мое желанье? .. Но мне жаль: я не знал, что генерал-губернатор в двух шагах от меня, в подъезде. Я бы дождался его. Я бы его убил. Мы не уедем. Мы не сдадимся. Если нельзя убить на дороге, мы пойдем во дворец. Мы взорвем дворец, и себя и его, и всех, кто с ним. Он спокоен теперь: он торжествует победу. Нет забот, нет страха. Прочно царство его, тверда власть ... Но ведь будет наш день, -- будет суд. И тогда, -- совершится. 8 августа. Генрих мне говорит: -- Жорж, все погибло. Кровь заливает мне щеки. -- Молчать. Он в испуге отступает на шаг. -- Жорж, что с вами? -- Молчать. Что за вздор. Ничто не погибло. Как вам не стыдно. -- А Федор? -- Что Федор? Федор убит ... -- Ах, Жорж . . . Ведь это . . . Ведь это . . . -- Ну .. . Дальше. -- Нет ... Вы подумайте ... Нет ... Но мне казалось ... Что же теперь? -- Как, что теперь? -- Нас полиция ищет. -- Полиция всегда ищет. Сеет дождь. Плачет хмурое небо. Генрих промок и с его поношенной шапки струится вода. Он похудел, глаза у него ввалились. -- Жорж. -- Что? -- Поверьте ... Я ... я хочу только сказать ... Вот нас двое: Ваня и я ... Мало двоих. -- Нас трое. -- Кто же третий? -- Я. Вы забыли меня. -- Вы возьмете снаряд?  Конечно. Пауза. -- Жорж, на улице трудно. -- Что трудно? -- На улице трудно убить. -- Мы пойдем во дворец. -- Во дворец? -- Ну да. Что же вас удивляет? -- Вы надеетесь, Жорж?  Я уверен... Стыдно вам, Генрих. Он растерянно жмет мою руку. -- Жорж, простите меня...  Конечно ... Но помните: если Федор убит, значит черед за нами. Поняли? Да? И он, взволнованный, шепчет: -- Да... А мне на этот раз жаль, что Федора нет со мною. 9 августа. Я забыл зажечь свечи. В моей комнате серая полутьма. В углу зыбкий силуэт Эрны. После взрыва я отдал ей бомбы и с тех пор не видел ее Она тайком прокралась сегодня ко мне и молчит. Даже не курит. -- Жорж ... -- Что, Эрна? -- Это . . . это я виновата ... -- В чем виновата? -- Что он не убит. Голос у нее глухой и в нем сегодня нет слез. -- Ты виновата? -- Да, я. -- Чем? -- Я делала бомбу. -- Ах, пустяки... Не мучь себя, Эрна.  Нет, это я, это я, это я... Я беру ее руку: -- Эрна, твоей вины нет. Я тебе говорю. -- Нет? .. А Федор? -- Что Федор? -- Он бы, может быть, жил . ..  Эрна, ведь это скучно ... Она встает, делает два шага. Потом тяжело садится опять. Я говорю: -- Вот Генрих сказал, -- что нужно оставить дело. -- Кто сказал? -- Генрих. -- Как оставить? Зачем? -- Спроси его, Эрна. -- Жорж, разве правда, -- оставить? -- Ты так думаешь? Да? -- Нет, скажи ты.  Ну, конечно же, нет. Мы, конечно, убьем. И ты опять приготовишь снаряды. Она с тревогой говорит: -- А кто третий? -- Я, Эрна. -- Ты? -- Ну да. Я. Она поникла, прижалась к окну. Смотрит в темную площадь. Потом вдруг быстро встает, подходит ко мне. Жарко целует в губы. -- Жорж, милый . . . Мы, ведь, вместе умрем? . . Жорж? Снова неслышно падает ночь. 11 августа. Перед нами всего два пути. Первый путь: переждать несколько дней и опять подстеречь на дороге. Второй путь: идти во дворец. Я знаю: нас ищут. Нам трудно прожить неделю в Москве, еще труднее занять те же места. Ну, вместо Федора -- я, Ваня опять на Тверской, Генрих опять в резерве. Полиция теперь начеку. Улицы усеяны сыщиками. Они караулят нас. Они, заподозрив бомбу, окружат, незаметно схватят. Да и поедет ли генерал-губернатор той же дорогой? Ведь ему легко сделать круг по Москве: выехать на Тверскую сверху, со стороны Страстного монастыря .. . Но, а если мы пойдем во дворец? Нужно оковать себя динамитом, одеть невидимый панцирь, нужно прорваться в подъезд, наконец, нужно умело взорвать. Мне, конечно, не жалко тех, кто умрет: погибнет семья, свита, сыщики и конвой. Но опасно рискнуть. Дворец велик и в нем много комнат. Если случайно во время взрыва он будет во внутренних залах или в саду? Ведь мы не в силах дойти до него ... Халтуринский взрыв был рассчитан верно и все-таки кончился неудачей. Я колеблюсь. Я взвешиваю все "против" и "за". И я не знаю: пойдем ли мы во дворец? Трудно решить и нужно. Трудно знать и еще труднее узнать. 13 августа. Ваня барин: мягкая шляпа, светлый галстук, серый пиджак. У него по-прежнему вьются кудри, блестят задумчивые глаза. Он говорит: -- Жалко Федора, Жоржик. -- Да, жалко. Он улыбается грустно: -- Да ведь тебе не Федора жалко. -- Как не Федора, Ваня? -- Ты, ведь, думаешь: товарища потерял. Ведь, так? Скажи, так? -- Конечно. -- Ты думаешь: вот жил на свете революционер, настоящий революционер, бесстрашный ... А теперь его нет. И еще думаешь: трудно, -- как быть без него? -- Конечно. -- Вот видишь ... А про Федора ты забыл. Не жаль тебе Федора. На бульваре играет военный оркестр. Воскресенье. В красных рубахах, с гармониками в руках бродят мастеровые. Говор и смех. Ваня говорит: -- Слушай, я вот все о Федоре думал. Для меня, ведь, он не только товарищ, не только революционер . . . Ты подумай, что он чувствовал там за дровами? Стрелял и знал, каждою каплею крови знал: смерть. Сколько времени он в глаза ее видел? Жоржик, не то. Я не про то. Ну, конечно, не испугался... А знаешь ли ты его муку? Знаешь ли муку, когда он раненый бился? Когда темнело в глазах и жизнь догорала? Ты не думал о нем? И я отвечаю:  Нет, Ваня, не думал. Он шепчет:  Значит, ты и его не любил .. . Тогда я говорю: -- Федор умер. .. Ты лучше вот что скажи: идти ли нам во дворец? -- Идти во дворец? --Да. -- Это как? -- Ну, взорвать весь дворец. -- А люди? -- Какие люди? -- Да семья его, дети. -- Вот ты о чем... Пустяки: им туда и дорога ... Ваня примолк. -- Жорж. --Что? -- Я не согласен. -- Что не согласен? -- Идти во дворец. -- Что за вздор? .. Почему?  Я не согласен убивать детей. И потом говорит, волнуясь: -- Нет, Жорж, послушай меня: не делай этого, нет. Как можешь ты это взять на себя? Кто дал тебе право? Кто позволил тебе? Я холодно говорю: -- Я сам позволил себе. -- Ты? -- Да, я. Он всем телом дрожит. -- Жорж, дети... -- Пусть дети. -- Жорж, а Христос? -- При чем тут Христос? -- Жорж, помнишь: "Я пришел во имя Отца моего, и не принимаете Меня; а если иной придет во имя свое, его примете".  К чему, Ваня, тексты? Он качает головой. -- Да, ни к чему ... Мы оба долго молчим. Наконец, я говорю:  Ну, ладно ... Будем на улице ждать. Он весь светлеет улыбкой. Тогда я спрашиваю его: -- Ты, может быть, думаешь, я ради текстов? -- Нет, что ты, Жорж? -- Я решил: так риска меньше. -- Конечно, меньше, конечно ... И вот увидишь: будет удача. Услышит Господь моления наши. Я ухожу. Мне досадно: а все-таки не лучше ли во дворец? 15 августа. Мои мысли опять с Еленой. Я спрашиваю себя: кто она? Почему она не ищет меня? Почему живет, ничего обо мне не зная? Значит она не любит. Значит она забыла. Значит она, целуя, лгала. Но такие глаза не лгут. Я не знаю. Я ничего не хочу узнать. Я видел радость ее любви, слышал счастливые слова. Я хочу ее, и я приду и возьму. Может быть, это даже и не любовь. Может быть, завтра потухнут ее глаза и мне скучен будет ее любимый сегодня смех. Я сегодня люблю ее и мне нет дела до завтра. Вот сейчас она стоит передо мной, как живая: черные косы, строгий овал лица, на щеках робкий румянец. Я зову ее, я говорю себе ее имя. А, ведь, скоро наш, уже непременно, последний день... Увижу я ее когда-нибудь или нет? 17 августа. Завтра мы опять ждем генерал-губернатора на дороге. Если бы я мог, я бы молился. 18 августа. Эрна в третий раз приготовила у себя снаряды. Ровно в три часа мы на своих местах. У меня в руках бомба. Когда я хожу, в коробке мерно стучит запал. Коробку я завернул в бумагу, перевязал тонким шнурком. Я, как будто, иду из лавки с покупкой. Я иду вниз, по левой стороне Столешникова переулка. В теплом воздухе осень. Я утром заметил: кое-где на березах уже желтые листья. По небу ползут тяжелые облака. Каплет редкими каплями дождь. Я осторожно несу свою бомбу. Если случайно меня толкнут, -- разобьется запал. По тротуарам и на углах много шпионов. Делаю вид, что не вижу их. Поворачиваю назад. Кругом все тихо. Сыщики лениво провожают глазами прохожих. Я боюсь, что именно теперь меня догонит генерал-губернатор. Теперь трудно бросить снаряд: я не узнаю его кареты, не сумею приготовить удар. Я ощупываю револьвер. У меня их, как было у Федора, два. Один -- браунинг, другой -- большой, кавалерийского образца наган. Я их вычистил вчера вечером и тщательно зарядил. Так я брожу полчаса. Когда я подхожу третий раз к углу Тверской площади, к деревянной будке с часами, я вижу: на Тверской, около дома Варгина, от земли взвился узкий столб серо-желтого, по краям почти черного дыма. Он воронкой ширится вверх, затопляет всю улицу. В ту же минуту -- знакомый, странный, чугунный гул. Лошадь извозчика на углу вздымается на дыбы. Передо мной дама в большой черной шляпе. Она ахнула и присела на тротуар. Городовой стоит секунду с бледным лицом и кидается на Тверскую. Я бегу к дому Варгина. Звенят разбитые стекла. Опять пахнет дымом. Я забываю про бомбу и запал стучит в ней мерно и торопливо. Я слышу стоны и крик и уже знаю наверное: Генерал-губернатор убит... А через час продают телеграммы. У них траурный ободок и крест. Под крестом -- печатный портрет, под портретом -- некролог. Я держу газетный листок и у меня темнеет в глазах. 20 августа. Ване удалось из тюрьмы передать письмо: "Вопреки моему желанию я, бросив бомбу, не был убит. Я бросал на расстоянии трех шагов, с размаху, прямо в окно кареты. Я видел лицо генерал-губернатора. Заметив меня, он откинулся вглубь и поднял руки, как для защиты. Я видел, как разбилась карета. В меня пахнуло дымом и щепками. Я упал на землю. Поднявшись, я осмотрелся. Шагах в пяти от меня лежали лоскутья платья и тут же рядом окровавленное тело. Я не был ранен, хотя с лица лилась кровь и рукава моего пиджака обгорели. Я пошел. В это время сзади чьи-то руки крепко схватили меня. Я не сопротивлялся. Меня отвезли в участок. Я исполнил свой долг, -- долг революционера. Я жду суда над собой и спокойно встречу свой приговор. Я думаю, что если бы я и бежал, я бы все равно не мог жить после того, что сделал. Я обнимаю вас, милые друзья и товарищи. От всего сердца благодарен вам за вашу любовь и дружбу. Я верю в грядущую революцию и умираю с горделивым сознанием ее победного торжества. Прощаясь, я бы хотел напомнить вам простые слова: "Любовь познали мы в том, что Он положил за нас душу свою: и мы должны полагать души свои за братьев". В этом письме была приписка лично ко мне. Ваня писал: "Может быть, тебе странно, что я говорил о любви и решился убить, т. е. совершил тягчайший грех против людей и Бога. Я не мог не убить. Будь во мне чистая и невинная вера учеников, я бы, конечно, не был в терроре. Я верю: не мечом, а любовью спасется мир, как любовью он и устроится. Но я не знал в себе силы жить во имя любви и я понял, что могу и должен во имя ее умереть. У меня нет раскаяния, нет и радости от совершенного мною. Кровь мучит меня и я знаю: смерть не есть искупление. Но я знаю также: "Аз есмь Истина и Путь и Живот". Люди будут судить меня и я жалею, что им придется пролить мою кровь. Кроме их суда будет, -- я верю, -- суд Божий. Мой грех безмерно велик, но и милосердие Христа не имеет границ. Я целую тебя. Будь счастлив, счастлив истиною и делом. И помни: "Кто не любит, тот не познал Бога, потому что Бог есть любовь". Я перечитываю эти листки папиросной бумаги, я спрашиваю себя: может быть, Ваня прав? Нет, сегодня сияет горячее солнце, трепещет в Сокольниках опадающая листва... Я брожу по знакомым дорожкам и во мне горит большая и яркая радость. Я рву цветы осени, я вдыхаю их отлетающий аромат, я целую их бледные лепестки. Светлым праздником, торжественным воскресеньем звучат пророческие слова: "От престола раздался громкий голос, говорящий: совершилось". Я счастлив: да, совершилось. 22 августа. Я все еще прячусь в Москве, все еще не могу уехать. Вся полиция начеку: нас настойчиво ищут. Я оставил мои номера и в третий раз переменил маску. Я уже не Фрол Семенов и не англичанин 0'Бриен. Я живу невидимкой -- без имени и без дома. Днем я брожу по Москве, к ночи ищу ночлега. Я ночую случайно: сегодня в гостинице, завтра на улице, послезавтра у незнакомых, чужих мне людей, -- у купцов, чиновников и попов. Иногда я злорадно смеюсь: на лицах хозяев страх, робкое уважение ко мне. Падает осень. Золотом горит старый парк, лист шуршит под ногами. На заре лужи сверкают на солнце тонким стеклом ломкого льда. Я люблю печальную осень. Я сажусь в Сокольниках на скамью, слушаю лес. Тихий покой обнимает меня. И мне чудится, -- нет убийства, нет крови. Есть святая для всех земля и над нею святое небо. Место, где Ваня убил, обнесено железной решеткой. За решеткой кресты и киот. Люди торопятся мимо. Редко станет прохожий, перекрестится баба. Офицер небрежной рукой отдаст честь. Об убийстве уже забыли. Помнит только полиция, помним, конечно, мы. Ваню судят. Поговорят, помолчат, вынесут приговор, повесят. Так замрет жизнь. 23 августа. Я вызвал сегодня Елену письмом. Она вошла, и мне сразу стало радостно и спокойно. Будто не было долгих дней тревоги и ожиданья, будто не я жил местью, холодно готовил убийство. Так радостно и спокойно бывает в летние вечера, когда звезды зажглись и в саду аромат цветов, теплый и пряный. На Елене белое платье. Она дышит свежестью и здоровьем. Ей двадцать лет. Ее глаза не смеются, она, стыдливая, говорит: -- Вы были все время в Москве? -- Да, конечно, я был в Москве. -- Так вы? .. -- Что я? -- Так это ... вы? И она опускает глаза. Мне хочется ее крепко обнять, поднять на руки, поцеловать как ребенка. Теперь, когда я вижу ее, ее сияющие глаза, я знаю: я люблю ее детский смех, наивную красоту ее жизни. И я с восторгом слушаю ее голос: -- Боже мой, если б вы знали, как я боялась. Когда это случилось, я уже знала, что это... вы ... что это вы ... победили . . . И потом шепчет еще: -- Как страшно ... И тогда я думаю так: вот я жил мыслью о ней, а она не думала обо мне, не мучилась мною. Она думала о терроре, о том, что я убиваю. Да, конечно, я убиваю... И я говорю громко: -- Да, это сделали мы. Она краснеет. И вдруг, как тогда, мягко и нежно опускает мне руки на плечи. Ее дыханье жжет мне лицо. И с неизведанной мукой встречаются наши губы. Я прихожу в себя, -- она сидит в кресле. Намоих устах еще ее поцелуй и вся она такая близкая и чужая. -- Жорж, милый, любимый Жорж, не будьте печальны. И она, стыдливо и жарко, тянется телом ко мне. Я целую ее. Целую ее волосы и глаза, ее бледные пальцы, ее любимые губы. Я не думаю уже ни о чем. Я знаю только: вот она у меня на руках и трепещет ее молодое тело. Догорает в окне прощальный закат. Красный луч бродит по потолку. Она, белая, лежит у меня на руках и уже нет похмелья пролитой крови. И нет ничего. 24 августа. Эрна едет сегодня. Она похудела и как-то сразу увяла. Погас на щеках румянец и лишь по-прежнему беспомощно вьются кудри, словно просят пощады. Я надолго прощаюсь с нею. Она стоит передо мной, хрупкая и печальная. Ее опущенные ресницы дрожат. Она говорит тихо: -- Ну, вот, Жоржик, конец. -- Ты рада? -- А ты? Я хочу ей сказать, что я счастлив и горд, но в душе у меня сегодня нет ликования. Я угрюмо молчу. Она вздыхает. Под кружевом платья ее грудь ходит порывисто и глубоко. Она, видимо, хочет мне что-то сказать, волнуется и не смеет. Я говорю:  Когда поезд отходит? Она вздрагивает. -- В девять часов. Я равнодушно смотрю на часы. -- Эрна, ты опоздаешь. -- Жорж ... Она все еще не решилась. Я знаю: она заговорит о любви, будет просить участия. Но во мне нет любви и я ничем не могу ей помочь. -- Жорж, неужели? -- Что неужели? -- Неужели мы расстаемся? -- Ах, Эрна, не навсегда. -- Нет, навсегда. Ее голос чуть слышен. Я отвечаю ей громко:  Ты, Эрна, устала. Отдохни и забудь. И до меня долетает шепот: -- Я не забуду. В ту же минуту я вижу: ее глаза покраснели и легко, как вода, покатились частые слезы. Она некрасиво трясет головою. Ее локоны мокнут в слезах, жалко свисают к шее. Она рыдает и шепчет невнятно, глотая слова: -- Жорж, милый, не уйди от меня . .. Солнышко мое, не уходи... В памяти встала Елена. Я слышу ее звонкий радостный смех, вижу сияющие глаза. И я холодно говорю Эрне: -- Не плачь. Она сразу умолкла. Вытерла слезы, уныло смотрит в окно. Потом встает и, шатаясь, подходит ко мне.  Прощай, Жорж. Прощай. Я повторяю, как эхо: -- Прощай. Вот она стоит у моих открытых дверей и ждет. И все еще шепчет с тоскою: -- Жорж, ты ведь приедешь ... Жорж? . . 28 августа. Эрна уехала. Кроме меня в Москве еще Генрих. Он поедет за Эрной. Я знаю: он любит ее и, конечно, верит в любовь. Мне смешно и досадно. Я помню: я сидел в тюрьме и ждал казни. Тюрьма была сырая и грязная. В коридоре пахло махоркой, солдатскими щами. За окном шагал часовой. Иногда через стену долетали обрывки жизни, случайные слова разговора. И было странно: там за окном море, солнце, жизнь, а здесь одиночество и неизбежная смерть ... Днем я лежал на железной койке, читал прошлогоднюю "Ниву". Вечером тускло мерцали лампы. Я украдкой влезал на стол, цеплялся руками за прутья решетки. Видно было черное небо, южные звезды, сияла Венера. Я говорил себе: еще много дней впереди, еще встанет утро; будет день, будет ночь. Я увижу солнце, я услышу людей. Но как-то не верилось в смерть. Смерть казалась ненужной и потому невозможной. Даже радости не было, спокойной гордости, что умираю за революцию. Было какое-то странное равнодушие. Не хотелось жить, но и умирать не хотелось. Не тревожил вопрос, как прожита жизнь, не рождалось сомнения, что там, -- за темной гранью. А вот помню: режет ли веревка шею, больно ли задыхаться? И часто вечером, после поверки, когда на дворе затихал барабан, я пристально смотрел на желтый огонь лампы, -- единственный предмет на покрытом хлебными крошками тюремном столе. Я спрашивал себя: нет ли страха в душе? И я отвечал себе: нет. Потому что мне было все -- все равно... А потом я бежал. Первые дни в сердце было все то же мертвое равнодушие. Машинально я делал так, чтобы меня не поймали. Но зачем я это делал, зачем я бежал, -- не знаю. Там, в тюрьме, иногда казалось, что мир прекрасен и хотелось воздуха и горячего солнца. А здесь, на воле, меня снова томила скука. Но вот однажды, под вечер, я остался один. Восток уже потемнел, загорались ранние звезды. Фиолетовой дымкой заткались горы. Снизу, с реки, повеяла ночь. Сильно пахнет трава. Громко трещат цикады. Воздух тягучий и сладкий, как сливки. И вот в эту минуту я понял вдруг, что я жив, что нет смерти, что жизнь опять впереди и что я молод, здоров и силен ... И теперь я чувствую то же. Да, я молод, здоров и силен. Я еще раз ушел от смерти. И в сотый раз я спрашиваю себя: в чем же моя вина, если я целовал Эрну? И не большая ли вина, если б я отвернулся, если б я ее оттолкнул? Вот пришла женщина и принесла с собой любовь и милую ласку. Почему эта ласка рождает горе? Почему любовь дает не радость, а муку? Я не знаю, я не могу и не пытаюсь узнать. И мне кажется иногда: Ваня знает. Но его уже нет. 1 сентября. Снова приехал Андрей Петрович. Он с трудом разыскал меня и теперь долго и весело жмет мне руку. Его старческое лицо сияет. Он доволен. Морщинки у глаз расползлись у него в улыбку. -- Поздравляю вас, Жорж. -- С чем это, Андрей Петрович? Он лукаво щурит глаза, качает лысою головою, -- С победой и одолением. Мне скучно с ним и я бы охотно ушел. Мне скучны его слова, его докучные поздравления. Но он невинно улыбается мне: -- Да-а, Жорж, правду сказать, мы уже и надежду теряли. Неудачи да неудачи, -- чувствовали, что у вас неудачи. И, знаете, -- он наклоняется к моему уху, -- упразднить даже вас хотели. -- Упразднить? .. То есть как? -- Дело прошлое ... Я сказку: знаете, не верилось нам. Сколько времени, а дел никаких... Ну и стали мы думать: не лучше ли упразднить? Все одно, ничего не выйдет... Вот старые дураки... А? Я с изумлением смотрю на него. Он все тот же: седой и дряхлый. Пальцы его, как всегда, прокопчены табаком. -- И вы . . . вы думаете, можно нас упразднить? -- Ну, вот, Жорж, вы уже рассердились. -- Я не сержусь ... Но скажите, -- вы думаете, можно нас упразднить? Он любовно хлопает меня по плечу.  Эх, вы ... Пошутить с вами нельзя .. . И потом говорит деловито: -- Ну, а теперь кого? А? -- Пока никого. -- Никого? .. Комитет решил министра юстиции. -- То комитет, а то я...  Ах, Жорж . . . Я смеюсь.  Ну что вы, Андрей Петрович? Я говорю: дайте срок. Он долго думает про себя, по-стариковски жует губами. -- Жорж, вы остаетесь в Москве? -- Да, в Москве. -- Уезжайте-ка лучше. -- У меня дело есть. -- Дело? Он опечален: что за такие дела? Но спросить у меня не смеет.  Ну, ладно, Жорж, приедете, потолкуем . . . И снова весело жмет мне руку.  А ловко. Здорово ... Молодцы ... Андрей Петрович -- судья: он хвалит и он же клеймит. Я молчу: он ведь искренно верит, что я рад похвале. Жалкий старик. 3 сентября. Ваню сегодня судят. Я лежу в случайной квартире, на диване, в жарких подушках. Ночь. В раме окна ночное небо. На небе звездное ожерелье. Большая Медведица. Я знаю: Ваня лежал целый день на тюремной койке, иногда вставал, подходил к столу и писал. А теперь ему так же, как и мне, светит Медведица. И так же, как я, он не спит. Я знаю еще: завтра казнь. Завтра войдет палач в красной рубахе с веревкою и нагайкою. Он свяжет Ване руки назад и веревка вопьется в тело. Зазвенят под сводами шпоры, часовые уныло звякнут ружьем. Распахнутся ворота... На песчаной косе курится теплый туман, ноги вязнут в мокром песке. Розовеет восток. На бледно-розовом небе черный загнутый шпиль. Это виселица. Это -- закон. Ваня всходит на плаху. В утренней мгле он весь серый, глаза и волосы одного цвета. Холодно и он ежится, глубже уходит шеей в поднятый воротник. А потом палач надевает саван, стягивает веревку. Саван белый и рядом красный палач. Неожиданно громко стучит отброшенный табурет. Тело висит. Висит Ваня. Подушки жгут мне лицо. Одеяло сползает на пол. Неудобно лежать. Я вижу Ваню, его восторженные глаза, русые кудри. И робко спрашиваю себя: зачем виселица? зачем кровь? зачем смерть? И тотчас я вспоминаю: "Мы должны полагать души свои за братьев". Так сказал Ваня. Но ведь Вани уж нет ... 5 сентября. Я говорю себе: Вани нет. Это простые слова, но мне не верится в них. Мне не верится, что он уже умер. Вот стукнет дверь, он тихо войдет и я, как прежде, услышу: "Кто не любит, тот не познал Бога, потому что Бог есть любовь". Ваня верил в Христа, я не верю. В чем же разница между нами? Я лгу, шпионю и убиваю. Ваня лгал, шпионил и убивал. Мы все живем обманом и кровью. Во имя любви? Христос взошел на Голгофу. Он не убил, Он даровал людям жизнь. Он не лгал, Он учил людей истине. Он не предательствовал, Он сам был предан учеником. Так одно же из двух: или путь ко Христу, или .. . Или Ваня сказал: Смердяков ... И тогда и я -- Смердяков. Я знаю: Ваня свят в своей смерти, его последняя правда в муках. Эта святость и эта правда мне недоступны, они непонятны. Я умру, как и он, но темною смертью, ибо в горьких водах -- полынь. 6 сентября. Елена мне говорит: -- Знаете, я так боялась за вас ... Я не смела думать о вас ... Вы такой ... странный. Мы, как прежде, в Сокольниках. Осень дышит в лесу, гонит по ветру багровые листья. Холодно. Пахнет землей. -- Милый, как хорошо ... Я беру ее руки, я целую тонкие пальцы и уста мои шепчут:  Милая, милая, милая ... Она смеется.  Не будь таким грустным. Будь весел. Но я говорю: -- Слушай, Елена. Я люблю тебя, я зову: иди за мною. -- Зачем? -- Я люблю тебя. Она гибко прижалась ко мне и шепчет: -- Ты знаешь, -- я тоже люблю. -- А муж? -- Что же муж? -- Ты с ним. -- Ах, милый... Не все ли равно: сейчас я с тобою.  Будь со мною всегда. Она звонко смеется. -- Не знаю, не знаю. -- Елена, не смейся и не шути. -- Я не шучу ... Она опять обнимает меня. -- Разве нужно любить всегда? Разве можно любить всегда? Ты бы хотел, чтоб я любила тебя одного ... Я не могу. Я уйду.  Уйдешь к мужу? Она молча кивает. -- Значит, ты любишь его. -- Милый, вот горит вечернее солнце, шумит ветер, шепчет трава. Вот мы любим друг друга. Что же еще? Зачем думать о том, что было? Зачем знать, что будет? Не мучь же меня. Не надо мучений. Будем радоваться вдвоем, будем жить. Я не хочу горя и слез ... Я говорю: -- Ты сказала, что ты его и моя. Скажи, -- так ли? Правда ли это? -- Да, правда. Тень скользнула у ней по лицу. Глаза печальны и темны. Белое платье тает в сумерках дня. -- Почему? -- Ах, почему? .. Я наклоняюсь к ней близко. -- А если ... Если бы не было мужа? -- Не знаю ... Я ничего, ничего не знаю ... Разве любовь вечна? Не спрашивай, милый... И не думай, не думай, не думай ... Она целует меня, я молчу. В моей душе медленно расцветает ревность: я не хочу и не буду делиться ни с кем. 10 сентября. Елена тайком приходит ко мне и быстро, как воды, текут часы и недели. Весь мир теперь для меня в одном, -- в моей к ней любви. Свернут свиток воспоминаний, помутилось зеркало жизни. Передо мною глаза Елены, ее губы, ее любимые руки, вся ее молодость и любовь. Я слышу ее смех, ее радостный голос. Я играю ее волосами, я жадно целую ее горячее и счастливое тело. Падает ночь. Ночью глаза еще ярче, смех еще звонче, поцелуи больнее. И вот снова, как чары: южный странный цветок, кровавый кактус, колдующий и влюбленный. Что мне террор, революция, виселица и смерть, если она со мной? .. Она входит робко, опуская глаза. Но вот вспыхнули огнем ее щеки, звенит ее смех. У меня на коленях она поет беззаботно и звонко. О чем ее песни? Я не знаю, не слышу. Я чувствую ее всю и радость ее звучит в моем сердце, и во мне уже нет печали. А она целует и шепчет: -- Все равно ... Пусть ты завтра уйдешь ... Но сегодня ты мой ... Я люблю тебя, милый. Я не пойму ее. Я знаю: женщины любят тех, кто их любит, любят любовь. Но сегодня муж, завтра я, послезавтра опять его поцелуи... Я ей однажды сказал:  Как можешь ты целовать двоих? Она подняла тонкие брови. -- Почему, милый, нет? И я не знал, что ответить. Я злобно сказал:  Я не хочу, чтобы ты целовала его. Она рассмеялась. -- А он не хочет, чтоб я целовала тебя. -- Елена ... -- Что, милый? -- Не говори со мной так. -- Ах, милый мой, милый... Что за дело тебе, кого и когда я целую? Разве я знаю, кого ты еще целовал? Разве я хочу и могу это знать? Я сегодня люблю тебя... Ты не рад? Ты не счастлив? Я хочу ей сказать: у тебя нет стыда, нет любви... Но я молчу: разве в моей душе живет стыд? -- Слушай, -- смеется она, -- зачем ты так говоришь? То можно, это нельзя. Умей жить, умей радоваться, умей взять от жизни любовь. Не нужно злобы, не нужно убийства. Мир велик и всем хватит радости и любви. В счастье нету греха. В поцелуях нету обмана ... Так не думай же ни о чем и целуй... И потом говорит еще: -- Вот ты, милый, не знаешь счастья... Вся твоя жизнь только кровь. Ты железный, солнце не для тебя ... Зачем, зачем думать о смерти? Надо радостно жить ... Неправда ли, милый? И я в ответ ей молчу. 12 сентября. Я опять думаю об Елене. Быть может, она не любит меня, не любит и мужа. Быть может, она любит только любовь. Только в любви ее яркая жизнь, для любви она родилась на свет и во имя ее сойдет в могилу. И когда я думаю так, во мне встает отрадная злоба. Что из того, что Елена со мною, что я целую ее прекрасное тело и вижу любящие, в сиянье, глаза? .. Она с улыбкой уходит к мужу, она любовно живет его жизнью. Меня томит мысль о нем, об этом юноше, белокуром и стройном. И иногда, в тишине, я ловлю себя на мечтах, глубоких и тайных. И тогда мне кажется, что я думаю не о нем, а о том, кого уже нет и о ком я со злобою думал прежде. Мне кажется, что генерал-губернатор все еще жив. Вот я иду тернистым путем. На узкой моей тропинке стоит он, ее муж. Он мешает мне: она любит его. Я смотрю, как в садах изнемогает усталая осень. Рдеют холодные астры, облетают сухие листья. Утренники свивают траву. В эти дни увя-данья четко встает привычная мысль. Я вспоминаю забытое слово: Если вошь в твоей рубашке Крикнет тебе, что ты блоха, Выйди на улицу И -- убей! 13 сентября. Генрих все эти дни прожил в Москве. У него в Замоскворечье семья. Только сегодня он уезжает в Петербург к Эрне. Он отдохнул, пополнел и окреп. Глаза у него блестят и уже нет вялых слов. Я давно не видел его. Мы сидим с ним в трактире. Здесь когда-то бывал с нами Ваня. Генрих ест и в промежутках между едой говорит: -- Читали, Жорж, что в "Революционных Известиях" пишут? -- О чем? -- Да о генерал-губернаторе. -- Нет, не читал. Он возмущен и говорит горячо: -- Пишут о значении не только для Москвы, но и для всей России. Я согласен: этот акт -- перелом. Теперь увидят, как мы сильны, поймут, что партия победит, не может не победить. Он вынимает тонкий листок печатной бумаги. -- Вот, Жорж, прочтите. Мне скучно слушать его, скучно читать. Я отстраняю бумагу рукой. Я говорю с неохотой: -- Спрячьте. Не стоит. -- Что вы? Как же не стоит? Ведь для этого вся работа. -- То есть, чья же работа? -- Наша работа, конечно. -- Для газетной статьи? -- Вы смеетесь ... Печатное слово необходимо. Нужна пропаганда террора. Пусть массы поймут, пусть идея борьбы проникнет в деревню. Разве не так? Мне скучно. Я говорю: -- Бросим об этом. Слушайте, Генрих, вы ведь, любите Эрну? .. Он роняет ложку в тарелку и густо краснеет. Потом дрогнувшим голосом говорит: -- Откуда вы знаете? -- Знаю. Он в смущеньи умолк. -- Ну, так берегите ее... И желаю вам счастья. Он встает, долго ходит по грязному кабинету. Наконец, говорит тихо: -- Жорж, я вам верю. Скажите мне правду. -- Что вам сказать? -- А вы не любите Эрну? Мне смешно его хмурое, в красных пятнах, лицо. Я громко смеюсь. -- Я? Люблю Эрну? Что вы? Бог с вами.  И никогда .. . никогда не любили? Я говорю раздельно и ясно: -- Нет. Не любил. Его лицо расцветает счастливой улыбкой. Он приветливо жмет мне руку. -- Ну, еду. Прощайте. Он быстро уходит. Я долго сижу один за грязным столом, между грязными тарелками. И вдруг безудержно смешно: я люблю, она любит, он любит ... Что за скучная песня. 14 сентября. Я сегодня не видел Елены. Я ушел вечером в Тиволи. Как всегда бесстыдно гремел оркестр, пели цыгане. Как всегда бродили женщины между столов, и их платья шуршали шелком. И я, как всегда, скучал. За соседним столом пьяный морской офицер. Блестит в стаканах вино, вспыхивают бриллианты у дам. До меня долетает смех и бессвязный говор. Медленно ходит стрелка часов. Вдруг я слышу: -- Что вы скучаете здесь? Офицер, шатаясь, протягивает мне стакан. У него багровые щеки и подстриженные усы. Такие усы носил генерал-губернатор. -- Как вам не стыдно скучать ... Позвольте представиться: Берг... Пойдемте к нам, за наш стол ... Дамы вас просят ... Я встаю, называю себя: -- Инженер Малиновский. Мне все равно, где сидеть: я лениво сажусь за их стол. Все смеются, все чокаются со мной. Плачут скрипки, а за окном сереет рассвет. Вдруг я слышу, кто-то спросил: -- Где Иванов? -- Какой Иванов? -- Да полковник Иванов. Куда девался Иванов? Я вспоминаю: начальник Охранного отделения Иванов. Уж не его ли зовут? Я наклоняюсь к плечу соседа. -- Извините, не жандармский ли полковник Иванов? -- Ну да ... конечно ... Он самый ... друг и приятель ... Меня жжет желанный соблазн. Я не встану. Я не уйду. Я знаю: этот Иванов, конечно, носит с собою мой портрет. Я щупаю револьвер и жду. Входит Иванов. Он похож на купца, рыжебородый и толстый. Грузно садится за стол и пьет водку. Нас, конечно, знакомят. -- Малиновский. -- Иванов. Он пришел сюда пить и мне опять уже скучно. Вот опять желанный соблазн, -- подойти к нему и шепнуть: -- Джордж 0'Бриен, полковник. Но я молча встаю. На дворе плачет дождь, спит каменный город. Я один. Мне холодно и темно. 15 сентября. Я спрашиваю себя: зачем я в Москве? Чего я могу добиться? Елена только любовница. Она никогда не будет женой. Я знаю это и все-таки не могу уехать. Я знаю также, что лишний день -- лишний риск и что на карте стоит моя жизнь. Но я так хочу. В Версале, в парке, с веранды видны озера. Между нежными боскетами и кокетливыми клумбами их берега чертят четкие линии. Влажным дымом клубятся фонтаны, молчат зеркальные воды. И над ними сонный покой. Я закрываю глаза: я в Версале. Я бы хотел забыть об Елене, я бы хотел сегодня покоя. Течет река жизни. День встает и уходит. А я, как раб на цепи, с моей любовью. Где-то вдали ледяная высь. Горы блещут лазурью, девственным снегом. Люди мирно живут у их ног, мирно любят и с миром же умирают. Им светит солнце, их греет любовь. Но, чтобы жить, как они, нужны не гнев и не меч... И я вспоминаю Ваню. Может быть, он и прав, но белые ризы не для меня: Христос не со мной. 16 сентября. -- Милый мой, отчего ты всегда печальный, -- говорит мне Елена, -- разве я не люблю тебя? Вот смотри, я подарю тебе жемчуг. Она снимает с пальца кольцо. В золотом кольце, как слеза, большая жемчужина. -- Береги ее ... Это моя любовь. Она доверчиво обнимает меня. -- Ты горюешь, что я тебе не жена? О, я знаю: брак, -- привычка любви, вялая, без блеска любовь. А тебя я хочу любить ... Я хочу красоты и счастья... И задумчиво говорит еще: -- Почему люди пишут разные буквы, из букв слагают слова, из слов -- законы? Этих законов библиотеки. Нельзя жить, нельзя любить, нельзя думать. На каждый день есть запрет... Как это смешно и глупо .. . Почему я должна любить одного? Скажи, почему? И я опять ничего не умею ответить. -- Вот видишь, Жорж, ты молчишь. Ты тоже не знаешь. Разве ты никого не любил? . . Мне жутко. Да, я любил не одну и я никогда не знал, зачем пишут законы. Она говорит мои же слова. Но теперь я в них чувствую ложь. И я хочу ей об этом сказать, но не смею. У ней тяжелые, черные косы. Они упали на плечи. В темной рамке кудрей лицо ее бледнее и тоньше. И глаза ее ждут ответа. Я молча целую ее. Я целую ее невинные руки, ее сильное молодое тело. Поцелуи мучат меня. Вот опять завороженная мысль, -- мысль о том, кто, как я, целует ее, и кого она любит. И я говорю: -- Нет, слушай, Елена ... Или он, или я ... Она смеется. -- Вот видишь: я раба, а ты господин... А если я не хочу выбирать? .. Скажи, зачем выбирать? За окном шумит дождь. В полутьме я вижу ее силуэт, ее большие, черные ночью, глаза. И я говорю, бледнея:  Я хочу так, Елена. Она грустно молчит. -- Выбирай. -- Милый, я не могу ... -- Я сказал: выбирай. Она быстро встает. Говорит решительно и спокойно: -- Я люблю тебя, Жорж:. Ты это знаешь. Но я не буду твоей женой никогда. Она ушла. Я один. Только жемчуг ее со мною. 17 сентября. Елена любит свое прекрасное тело, свою молодую жизнь. Говорят, в этой любви свобода. Мне смешно: пусть Елена раба, а я господин, пусть я раб, а она свободна... Я твердо знаю одно: я не могу делиться любовью. Я не могу целовать, если целует другой. Ваня искал Христа, Елена ищет свободу. Мне все равно: пусть Христос, пусть Антихрист, пусть Дионис. Я не ищу ничего. Я люблю. И в моей любви мое право. Вот опять багровый цветок опьяняет меня. Опять свершается тайное колдовство. Я, как камень в пустыне. Но в руке моей -- острый серп. 18 сентября. Вчера было то, чего я ждал и во что втайне не верил. День скорби и поруганья. Я шел по Кузнецкому мосту. Ползал молочный туман, таял волнистою мглою. Я шел без цели, без мыслей, как корабль в волнах без руля. Вдруг в тумане сгустилось пятно, колыхнулась неясная тень. Прямо навстречу мне быстро шел офицер. Он взглянул на меня и сразу остановился. Я узнал: муж Елены. Я впился глазами в глаза и в темных зрачках прочел гнев. Тогда я мягко взял его под руку и сказал: -- Я ждал вас давно. Мы молча пошли по Тверской. Мы шли долго во мгле и оба знали свой путь. И были близки, как братья. Так вышли мы в парк. В парке осень. Ветви голые, -- решетка тюрьмы. Тает туман, в тумане мокнет трава. Пахнет гнилью и мохом. Далеко, в заросшей чаще, я выбираю тропинку. Я сажусь на срубленный пень и холодно говорю: -- Вы узнали меня? Он молча кивает мне головою.  Вы знаете, зачем я в Москве? Он кивает опять.  Ну, вы знаете: я не уеду. Он с усмешкой говорит: -- Вы уверены в этом? Уверен ли я? Я не знаю. Кто поймет, кого любит Елена. Но я говорю только:  А вы? Пауза.  Вот что: вы уедете из Москвы. Поняли? Вы. Он вспыхнул гневным румянцем. Но говорит хладнокровно: -- Вы сумасшедший. Тогда я, молча, вынимаю оружие. Я меряю восемь шагов по траве и кладу на концах их мокрые прутья: барьер. Он следит со вниманием. Я кончаю. Он говорит, улыбаясь: -- Что ж, вы хотите драться? -- Я требую: уезжайте. Белокурый и стройный, он смотрит мне прямо в глаза. И насмешливо повторяет:  Вы -- сумасшедший. Я говорю, помолчав: -- Вы будете драться? Он отстегнул кобуру, нехотя вынул револьвер. Потом подумал минуту и говорит:  Хорошо ... Я к вашим услугам. Вот он уже у барьера. Я знаю: я бью в туза на десять шагов. Промаха быть не может. Я поднял револьвер. На черной мушке пуговица пальто. Я жду. Тишина. Я говорю очень громко: -- Раз... Он молчит. -- Два и ... три. Он стоит неподвижно, грудью ко мне. Его револьвер опущен. Он насмехается надо мной ... Вдруг какой-то горячий и жесткий комок сжимает мне горло. Я в гневе кричу: -- Стреляйте... Ни звука. Тогда я медленно, радостно, долго нажимаю курок. Желтым светом сверкнуло пламя, пополз белый дым. Я потел по мокрой траве и наклонился над телом. Он лежал на тропинке ничком в холодной и мягкой грязи. Странно согнулась рука, широко раскинулись ноги. Сеял дождь. Была мгла. Я свернул в чащу леса. Уже сумерки набежали. Между деревьями -- ни зги. Я шел, и не было цели. Так идет корабль без руля. 20 сентября. В Цусимском бою бессмысленно гибли люди. Темная ночь, в море мгла, ходит зыбь. Как огромный раненый зверь, прячется броненосец. Чуть чернеют черные трубы, молчат гремевшие пушки. Днем дрались, ночью бегут, ждут атаки. Сотни глаз шарят тьму. И вдруг вопль -- крик испуганной чайки: "Миноносец по борту" ... Вспыхнул прожектор, белым светом ослепла ночь. А потом... Кто на палубе, -- кинулся в море. Кто внутри, за кованой броней, -- бьется о люк. Медленно тонет корабль, уходит носом под воду. Машинисты в машине кулями срываются вниз. Их бьют железные цепи, крошат колеса, душит дым, обжигает пар. Так гибнут они. Бессмысленно-безымянная смерть. А вот смерть еще. Север, море, северный шторм. Ветер рвет паруса, взвивает белую пену. В серых волнах рыбачья лодка. Серый день меркнет бледною зарею. Где-то вдали загорелся маяк. Красный, белый и снова красный. Люди застыли на скользком носу, вцепились в канаты. Ропщет волна, брызжет дождь ... И вдруг сквозь вой ветра -- медленный звон. У низкого борта бьется колокол на воде и звонит. Это бакан. Это мель. Это смерть ... И потом опять ветер, небо и волны. Но уже нет никого. И смерть еще: я убил человека... До сих пор я имел оправдание: я убиваю во имя террора, для революции. Те, что топили японцев, знали, как я: смерть нужна для России. Но вот я убил для себя. Я захотел и убил. Кто судья? Кто осудит меня? Кто оправдает? Мне смешны мои судьи, смешны их строгие приговоры. Кто придет ко мне и с верою скажет: убить нельзя, не убий. Кто осмелится бросить камень? Нету грани, нету различия. Почему для террора убить -- хорошо, для отечества -- нужно, а для себя -- невозможно? Кто мне ответит? Вот в окно глядит ночь, я вижу горящие звезды. Блещет Медведица, струится серебряный Млечный путь, робко сверкают Плеяды. Что за ними? .. Ваня верил. Он знал. А я стою одинокий и ночь непонятно молчит и земля дышит тайной, и загадочно мерцают звезды. Я прошел трудный путь. Где конец? Где мой заслуженный отдых? Кровь родит кровь и месть живет местью. Я убил не только его . . . Камо пойду и камо бегу? 22 сентября. Сегодня с утра льет дождь, мелкий, осенний. Я смотрю в его паутинную сеть и лениво, как капли, меня тревожат скучные мысли. Жил Ваня и умер. Жил Федор, его убили. Жил генерал-губернатор и его уже нет ... Живут, умирают, родятся. Живут, умирают . .. Хмурится небо, льет дождь. Во мне нет раскаяния. Да, я убил... Во мне нет горечи за Елену. Будто мой разбойничий выстрел выжег любовь. Мне чужда теперь ее мука. Я не знаю, где она и что с нею. Плачет она над ним, над своей беспорочной жизнью или уже забыла? Кого забыла? Меня? Меня и его. Опять его. Мы и теперь с ним скованы цепью. Сеет дождь, шумит по железным крышам. Ваня сказал: как жить без любви? Это Ваня сказал, а не я... Нет. Я -- мастер красного цеха. Я опять займусь ремеслом. Изо дня в день, из долгого часа в час я буду готовить убийство. Я буду украдкой следить, буду жить смертью и однажды сверкнет пьяная радость: свершилось -- я победил. И так до виселицы, до гроба. А люди буду хвалить, громко радоваться победе. Что мне их гнев, их жалкая радость? .. Молочно-белый туман опять обвеял весь город. Уныло торчат дымовые трубы, гудит на фабрике долгий гудок. Ползет холодная мгла. Сеет дождь. 23 сентября. Христос сказал: "Не убий", и ученик Его, Петр, обнажил для убийства меч. Христос сказал: "Любите друг друга", и Иуда предал Его. Христос сказал: "Я пришел не судить, но спасти", и был осужден. Две тысячи лет назад Он молился в кровавом поту, а ученики Его спали. Две тысячи лет назад народ одел Его в багряницу: "Возьми и распни Его". И Пилат сказал: "Царя ли вашего распну?" Но первосвященники отвечали: "Нет у нас царя, кроме Кесаря". И у нас нет царя, кроме Кесаря. И теперь еще Петр обнажает меч, Анна судит с Каиафою, Иуда Симонов предает. И теперь еще распинают Христа. Значит, Он не лоза, мы -- не ветви. Значит, слово Его -- сосуд глиняный. Значит, Ваня неправ ... Бедный, любящий Ваня ... Он искал оправдание жизни. К чему оправдание? Гунны прошли по полям, растоптали зеленые всходы. Бледный конь ступил на траву, завяла трава. Люди слышали Слово -- и вот поругано Слово. Ваня с верой писал: "Не мечом, а любовью спасется мир и любовью устроится". Но ведь и Ваня убил, "совершил тягчайший грех против людей и Бога". Если бы я думал, как он, я бы не мог убить. И, убив, не могу думать, как он. Вот Генрих. Для него нет загадок. Мир, как азбука, прост. На одной стороне рабы, на другой -- владыки. Рабы восстают на владык. Хорошо, когда убивает раб. Дурно, когда убивают раба. Будет день, рабы победят. Тогда, -- рай и благовест на земле: все равны, все сыты и все свободны. Я не верую в рай на земле, не верую в рай на небе. Я не хочу быть рабом, даже рабом свободным. Вся моя жизнь -- борьба. Я не могу не бороться. Но во имя чего я борюсь, -- не знаю. Я так хочу. И я пью вино цельное. 24 сентября. Я опять нанял комнату, живу в номерах: инженер Малиновский. Я живу, как хочу, -- без правил взыскательной конспирации. Мне теперь все равно: пусть полиция ищет. Пусть меня арестуют. Вечер. Холодно. Над новой фабричной трубой обманчивый месяц. Лунный свет струится на крыши, сонно ложится тень. Город спит. Я не сплю. Вот я думаю об Елене. Мне странно теперь, что я мог полюбить ее, мог убить во имя любви. Я хочу воскресить ее поцелуи. Память лжет: нет радости, нет восторга. Утомленно звучат слова,ласкают лениво руки. Как вечерний огонь угасла любовь. Снова сумерки, скучная жизнь. Я спрашиваю себя: зачем я убил? Чего я смертью добился? Да, я верил: можно убить. А теперь мне грустно: я убил не только его, убил и любовь. Так грустит печальная осень: осыпается мертвый лист. Мертвый лист моих утраченных дней. 25 сентября. Я взял сегодня случайно газету. Я прочел мелким шрифтом, из Петербурга: "Вчера вечером в гостиницу Гранд-Отель явилась полиция с предписанием задержать проживавшую там дворянку Петрову. В ответ на требование открыть, за дверью раздался выстрел. Взломавшими дверь чинами полиции был на полу обнаружен еще не остывший труп самоубийцы. Производится следствие". Под фамилией Петровой скрывалась Эрна. 26 сентября. Я не знаю, как это было. Ночью, под утро, к ней постучались. Постучались негромко. В комнате было темно и тихо. Она чутко спала и тотчас проснулась. Вот постучались опять, уже настойчивее и громче. Она быстро поправила косы и встала. Не зажигая огня, босиком, подошла к большому столу, направо, у фортепьяно. Ощупью, так же бесшумно, вынула из ящика револьвер. Я сам подарил его ей. Потом она начала одеваться, все еще ощупью, в темноте. Постучались в третий, в последний раз. Полуодетая, она ушла в угол, к окну. Откинула темную занавеску. Увидела каменный двор, сырой и узкий. Вместо звезд -- тусклый фонарь внизу... Двери уже ломали. Кто-то мерно стучал топором. Она повернулась к дверям и сильным гибким движением прижала револьвер к груди. К голому телу. У сердца, пониже соска. Потом она лежала навзничь в углу. На ковре чернел револьвер. И опять было темно и тихо. А теперь, вот сейчас, она, как живая, стоит у моих дверей. Локоны сбились, голубые глаза потухли. Она дрожит хрупким телом и шепчет: -- Жорж, ты ведь приедешь .. . Жорж ... Я сегодня пойду по Москве. Горят кресты на церквах. Звонят уныло к вечерням. В улицах говор и шум. Все мне близко и чуждо. Вот решетка и крест. Здесь Ваня убил. Там, в переулке внизу, умер Федор. Здесь я встретил Елену ... В парке плакала Эрна .. . Все прошло. Был огонь, теперь тает дым. 27 сентября. Мне скучно жить. Однозвучно тянутся дни, недели, годы. Сегодня, как завтра и вчера, как сегодня. Тот же молочный туман, те же серые будни. Та же любовь, та же смерть. Жизнь, как тесная улица: дома старые, низкие, плоские крыши, фабричные трубы. Черный лес каменных труб. Вот театр марионеток. Взвился занавес, мы на сцене. Бледный Пьеро полюбил Пьеретту. Он клянется в вечной любви. У Пьеретты жених. Хлопает игрушечный пистолет, льется кровь -- красный клюквенный сок. Визжит за сценой шарманка. Занавес. Номер второй: охота на человека. Он -- в шляпе с петушьим пером, адмирал швейцарского флота. Мы -- в красных плащах и масках. С нами Ринальдо ди Ринальдини. Нас ловят карабинеры. Не могут поймать. Снова хлопает пистолет, визжит шарманка. Занавес. Номер третий. Вот Атос, Портос, Арамис. На золоченых камзолах брызги вина. В руках -- картонные шпаги. Они пьют, целуют, поют, иногда убивают. Кто смелее Атоса? Сильнее Портоса? Лукавее Арамиса? Финал. Шарманка жужжит затейливый марш. Браво. Раек и партер довольны. Актеры сделали свое дело. Их тащат за треуголки, за петушиные перья, швыряют в ящик. Нитки спутались. Где адмирал, Ринальдо, влюбленный Пьеро, -- кто разберет? Покойной ночи. До завтра. Сегодня на сцене я, Федор, Ваня, генерал-губернатор. Льется кровь. Завтра тащат меня. На сцене карабинеры. Льется кровь. Через неделю опять: адмирал, Пьеретта, Пьеро. И льется кровь -- клюквенный сок. И люди ищут здесь смысла? И я ищу звеньев цепи? И Ваня верует: Бог? И Генрих верит: свобода? . . Нет, конечно, мир проще. Вертится скучная карусель. Люди, как мошки, летят на огонь. В огне погибают. Да и не все ли равно? Мне скучно. Дни побегут за днями. Завизжит за сценой шарманка, спасется бегством Пьерро. Приходите. Открыт балаган. Помню: позднею осенью, ночью, я был на морском берегу. Сонно вздыхало море, лениво ползло на берег, лениво мыло песок. Был туман. В белесой, траурной мгле таяли грани. Волны сливались с небом, песок сливался с водой. Что-то влажное, водное обнимало меня. Я не знал, где конец, где начало, где море и где земля. Я дышал соленою влагою. Я слышал шорох воды. Ни звезды, ни просвета. Кругом прозрачная мгла. Так и теперь. Нет черты, нет конца и начала. Водевиль или драма? Клюквенный сок или кровь? Балаган или жизнь? Я не знаю. Кто знает? 1 октября. Я бежал из Москвы. Вчера вечером я пришел на вокзал, машинально сел в поезд. С лязгом гремят буфера, гнутся рессоры. Свистит паровоз. Торопливо в окне мелькают огни. Торопливо стучат колеса. В Петербурге осенняя грязь. Хмурится утро. Волны в Неве, как свинец. За Невою туманная тень, острый шпиц: крепость. В три часа день потух, зажгли фонари. Ревет с моря ветер. Бурлит в граните Нева: наводненье. Скучно. В Москве кресты, в Петербурге солдаты. Монастырь и казарма ... Я жду ночи. Ночью мой час. Час забвения и мира. 3 октября. Вчера на Невском я случайно встретил Андрея Петровича. Он обрадовался, глаза его улыбнулись. Он не подходит ко мне. Осторожный, он идет за мной следом. Я не хочу его видеть. Я не хочу говорить о делах. Я знаю его слова, благоразумные поучения. Я ускоряю шаги, ухожу в переулок. Он догоняет меня.  Приехали, Жорж? Слава Богу. И крепко жмет мою руку. -- Зайдемте в трактир. Как всегда, хрипит разбитый орган, снуют половые. Мне неприятен табачный дым, крепкий запах водки, еды и пива. -- Мы вас ждали. Слушайте, Жорж. -- Ну? Он таинственно шепчет: -- Много работы... Слышали, -- Эрну взяли? Она застрелилась. --Ну? -- Нужно поставить дело. Мы решили: министр юстиции. Трясется седая бородка, по-стариковски мигают глаза. Он ждет моего ответа. Пауза. Он опять говорит: -- Мы решили вам поручить. Дело трудное: в Петербурге. Но вы справитесь, Жорж. Я слушаю его и не слышу. Кто-то чужой говорит чужие слова. Вот он зовет меня на террор, опять на убийство. Я не хочу убивать. Зачем? И я говорю: -- Зачем? -- Что, Жорж, зачем? -- Зачем убивать? Он не понял меня, -- наливает стакан холодной воды. -- Выпейте. Вы устали. -- Я не устал. -- Жорж .. . Что с вами? Он с тревогой глядит на меня и ласково, как отец, гладит мне руку. А я уже знаю: я ни с ним, ни с Ваней, ни с Эрной. Я -- ни с кем. Я беру свою шляпу. -- Прощайте, Андрей Петрович. -- Жорж . . . --Ну?  Жорж, вы больны: отдохните.  Пауза. Потом я медленно говорю: -- Я не устал и здоров. Но ничего больше делать не буду. Прощайте. На улице та же грязь, за Невой тот же шпиц. Серо, сыро и жутко. 4 октября. Я понял: я не хочу больше жить. Мне скучны мои слова, мои мысли, мои желания. Мне скучны люди, их жизнь. Между ними и мною -- предел. Есть заветные рубежи. Мой рубеж -- алый меч. В детстве я видел солнце. Оно слепило меня, жгло лучистым сиянием. В детстве я знал любовь -- материнскую ласку. Я невинно любил людей, радостно любил жизнь. Я не люблю теперь никого. Я не хочу и не умею любить. Проклят мир и опустел для меня в один час: все ложь и суета. 5 октября. Было желание, я был в терроре. Я не хочу террора теперь. Зачем? Для сцены? Для марионеток? Я вспоминаю: "Кто не любит, тот не познал Бога, потому что Бог есть любовь". Я не люблю и не знаю Бога. Ваня знал. Знал ли он? И еще: "Блаженны не видевшие и уверовавшие". Во что верить? Кому молиться? . . Я не хочу молитвы рабов ... Пусть Христос зажег Словом свет. Мне не нужно тихого света. Пусть любовь спасет мир. Мне не нужно любви. Я один. Я уйду из скучного балагана. И -- отверзнется на небе храм, -- я сказку и тогда: все суета и ложь. Сегодня ясный, задумчивый день. Нева сверкает на солнце. Я люблю ее величавую гладь, лоно вод глубоких и тихих. В море гаснет печальный закат, горят багряные зори. Грустно плещет волна. Никнут ели. Пахнет смолой. Когда звезды зажгутся, упадет осенняя ночь, я скажу мое последнее слово: мой револьвер со мною.