Джек Лондон. Рожденная в ночи ---------------------------------------------------------------------------- OCR Бычков М.Н. ---------------------------------------------------------------------------- РОЖДЕННАЯ В НОЧИ Перевод Н. Емельянниковой Вечер был жаркий, какие не часто выдаются даже в Сан-Франциско, и в раскрытые окна старинного клуба Алта-Иньо проникал далекий и глухой шум улиц. Разговор зашел о законах против взяточничества, о том, что если его не пресекут, то, по всем признакам, город будет наводнен преступниками. Приводились всевозможные примеры человеческой низости, злобы, нравственной испорченности. Под конец кто-то вспомнил о вчерашнем происшествии, и было произнесено имя О'Брайена, популярного молодого боксера, накануне вечером убитого на ринге. Это имя сразу словно внесло свежую струю в атмосферу комнаты. О'Брайен был целомудренный юноша, идеалист. Он не пил, не курил, не сквернословил и был прекрасен, как молодой бог. Он даже на ринг носил с собой молитвенник. Молитвенник этот нашли в его уборной, в кармане пальто... после его смерти. Он был воплощением юности, чистой, здоровой, ничем не запятнанной юности, к которой с восторгом взывают люди, когда они уже ее утратили и к ним подкрадывается старость. И в этот вечер мы так усиленно взывали к ней, что пришла Мечта и на время увлекла нас в мир романтики, далеко от этого города, сердито шумевшего за окном. Такое настроение отчасти было навеяно отрывками из Торо, которые вздумал прочесть нам Бардуэл. Однако не он, а лысый и обрюзгший Трифден предстал перед нами в этот вечер в роли романтического героя. Слушая его рассказ, мы сперва спрашивали себя, сколько же стаканов виски он поглотил после обеда, но скоро забыли и думать об этом. - Случилось это в тысяча восемьсот девяносто восьмом году, мне было тогда тридцать пять лет, - начал Трифден. - Знаю, вы сейчас мысленно подсчитываете... Ну что ж, от правды не уйдешь - мне сорок семь, а на вид можно дать на десять лет больше, и доктора говорят... ну, да к черту всех докторов! Он поднял высокий бокал к губам и пил медленно, чтобы успокоиться. - Но я был молод... когда-то. Да, двенадцать лет назад на голове у меня была не лысина, а густая шевелюра, я был крепкий парень, стройный и подтянутый, как спортсмен, и самый долгий день казался мне слишком коротким. Ты же помнишь, Милнер, мы с тобой давно знакомы. Ну, скажи, разве я не был молодцом хоть куда? Милнер кивнул головой. Он, как и Трифден, был горным инженером и тоже сколотил себе состояние в Клондайке. - Ты прав, старик, - сказал Милнер. - Никогда не забуду, как ты разделался с лесорубами в тот вечер, когда какой-то корреспондентишка затеял скандал. В то время Слэвин был в отъезде, - пояснил он нам, - и его управляющий натравил своих людей на Трифдена. - А полюбуйтесь на меня сейчас, - с горечью сказал Трифден. - Вот что сделала со мной золотая лихорадка. У меня Бог знает сколько миллионов, а в душе - пустота и в жилах ни капли горячей красной крови. Я теперь вроде медузы - огромная студенистая масса протоплазмы... Брр! Голос его оборвался, и он для утешения снова отхлебнул из стакана. - В те дни женщины заглядывались на меня. На улице они оборачивались, чтобы взглянуть еще раз. Странно, что я так и не женился... Все из-за той девушки... О ней-то я и хотел вам рассказать. Я встретил ее за тысячу миль - а то и еще дальше - от всех мест, где живут белые люди. И это она процитировала мне те самые строки Торо, которые только что читал Бардуэл, - о богах, рожденных при свете дня, и богах, рожденных в ночи. Это было после того, как я обосновался на Голстеде, не подозревая даже, каким золотым дном окажется этот ручей. Я отправился на восток через Скалистые Горы к Большому Невольничьему озеру. На севере Скалистые Горы не просто горный кряж: это рубеж, стена, за которую не проникнешь. В старые времена бродячие охотники изредка переходили эти горы, но большинство таких смельчаков погибало в пути. Именно потому, что это считалось трудным делом, я и взялся за него. Таким переходом мог гордиться любой. Я и сейчас горжусь им больше, чем всем, сделанным мною в жизни. Я очутился в неведомой стране. Ее огромные пространства еще никем не были исследованы. Здесь никогда не ступала нога белого человека, а индейские племена пребывали почти в таком же первобытном состоянии, как десять тысяч лет назад... Я говорю - почти, так как они уже и тогда изредка вступали в торговые сношения с белыми. Времяот времени отдельные группы индейцев переходили горы с этой целью. Но даже Компании Гудзонова залива не удалось добраться до их стоянок и прибрать их к рукам. Теперь о девушке. Я поднимался вверх по ручью, который в Калифорнии считался бы рекой, ручью безыменному и не нанесенному ни на одну карту. Вокруг расстилалась прекрасная долина, то замкнутая высокими стенами каньонов, то открытая. Трава на пастбищах была почти в человеческий рост, луга пестрели цветами, там и сям высились кроны великолепных старых елей. Мои собаки, тащившие весь груз на своих спинах, окончательно выбились из сил, и лапы у них были стерты до крови. Я стал разыскивать какую-нибудь стоянку индейцев, у которых надеялся достать нарты и нанять погонщиков, чтобы с первым снегом продолжать путь. Стояла поздняя осень, и меня поражала стойкость здешних цветов. По всей видимости, я находился где-то в субарктической Америке, высоко в Скалистых Горах, а между тем вся земля была покрыта сплошным ковром цветов. Когда-нибудь туда придут белые и засеют эти просторы пшеницей. Наконец я заметил дымок, услышал лай собак - индейских собак - и дошел до становища. Там было, вероятно, человек пятьсот индейцев, а по количеству навесов для вяления мяса я понял, что осенняя охота была удачной. И здесь-то я встретил ее, Люси. Так ее звали. С индейцами я мог объясняться только жестами, пока они не привели меня к большому вигваму - это что-то вроде шатра, открытого с той стороны, где горит костер. Вигвам был весь из золотисто-коричневых лосиных шкур. Внутри царили чистота и порядок, каких я не встречал ни в одном жилище индейцев. Постель была постлана на свежих еловых ветках: на них лежала груда мехов, а сверху - одеяло из лебяжьего пуха, белого лебяжьего пуха. Мне не доводилось видеть ничего подобного этому одеялу! И на нем, скрестив ноги, сидела Люси. Кожа у нее была смуглая, орехового цвета. Я назвал ее девушкой. Нет, это была женщина, смуглая амазонка, царственная в своей пышной зрелости. А глаза у нее были голубые. Да, вот что тогда меня потрясло: ее глаза, темно-голубые - в них как будто смешались синева моря с небесной лазурью - и умные. Более того, в них искрился смех, жаркий, напоенный солнцем, в них было что-то глубоко человеческое и вместе с тем... как бы это объяснить... бесконечно женственное. Что вам еще сказать? В этих голубых глазах я прочел и страстное томление, и печаль, и безмятежность, полную безмятежность, подобную мудрому спокойствию философа. Неожиданно Трифден прервал свой рассказ. - Вы, друзья, наверно, думаете, что я хлебнул лишнего. Нет. Это только пятый стакан после обеда. Я совершенно трезв и настроен торжественно. Ведь сейчас со мной говорит моя былая благословенная молодость. И не "старый Трифден", как называют меня теперь, а моя молодость утверждает, что это были самые удивительные глаза, какие я когда-либо видел: такие спокойные и в то же время тоскующие, мудрые и пытливые, старые и молодые, удовлетворенные и ищущие. Нет, друзья, у меня не хватает слов описать их. Когда я расскажу вам о ней, вы все сами поймете... Не поднимаясь с места, она протянула мне руку. "Незнакомец, - сказала она, - я очень рада вам". Знаете вы резкий северо-западный говор? Вообразите мои ощущения. Я встретил женщину, белую женщину, но этот говор! Чудесно было здесь, на краю света, встретить белую женщину, но ее говор, ей-богу, причинял боль! Он резал уши, как фальшивая нота. И все же эта женщина обладала поэтической душой. Слушайте - и вы поймете это. Она сделала знак - и, верите ли, индейцы тотчас вышли. Они беспрекословно повиновались ей, как вождю. Она велела мужчинам соорудить для меня шатер и позаботиться о моих собаках. Индейцы выполнили ее приказания. Они не позволили себе взять из моих вещей даже шнурка от мокасин. Они видели в ней ту. Которой Следует Повиноваться. Скажу вам, меня пронизала дрожь при мысли, что здесь, за тысячу миль от ничьей земли, белая женщина повелевает племенем дикарей. "Незнакомец, - сказала она, - я думаю, вы первый белый человек, проникший в эту долину. Сядьте, поговорим, а потом и поедим. Куда вы держите путь?" Меня снова покоробил ее выговор. Но вы пока забудьте о нем. Уверяю вас, я и сам забыл о нем, сидя там, на лебяжьем одеяле, и слушая эту замечательную женщину, которая словно сошла со страниц Торо или другого поэта. Я прожил неделю в той долине. Она сама пригласила меня. Обещала дать мне собак, нарты и проводников, которые укажут мне самую удобную дорогу через перевал в пятистах милях от их становища. Ее шатер стоял в стороне от других, на высоком берегу реки, а несколько девушек-индианок стряпали для нее и прислуживали ей. Мы беседовали с ней, беседовали без конца, пока не пошел первый снег и не установился санный путь. И вот что Люси рассказала мне: она родилась на границе, в семье бедных переселенцев, знаете, какая у них жизнь: работа, работа, которой не видно конца. "Я не замечала красоты мира, - рассказывала она. - У меня не было времени. Я знала, что она рядом, повсюду вокруг нашей хижины, но нужно было печь хлеб, убирать, стирать и делать всякую другую работу. Порой я умирала от желания вырваться на волю, особенно весной, когда пение птиц просто сводило меня с ума. Мне хотелось бежать далеко в высокой траве пастбищ, чтобы ноги мокли от росы, перелезть через изгородь и уйти в лес, далеко-далеко, до самого перевала, чтобы оттуда увидеть все. Хотелось бродить по каньонам, у озер, дружить с выдрами и пятнистыми форелями, тихонько подкравшись, наблюдать за белками, кроликами, за всякими зверьками, посмотреть, чем они заняты, выведать их тайны. Мне казалось, что, будь у меня время, я бы все время лежала в траве среди цветов и могла бы услышать, о чем они шепчутся между собой, рассказывая друг другу то, чего не знаем только мы, люди". Трифден подождал, пока наполнят его стакан. - А в другой раз она сказала: "Меня мучило желание бродить по ночам, как дикие звери, при свете луны, под звездами, бежать обнаженной, чтобы мое белое тело ласкал прохладный бархат мрака, бежать не оглядываясь. Как-то раз вечером, после тяжелого, очень жаркого дня - в этот день все не ладилось у меня, масло не сбивалось, - я была раздражена, измучена и сказала отцу, как мне хочется иногда бродить ночью. Он испуганно и удивленно посмотрел на меня, дал две пилюли и велел лечь в постель и хорошенько выспаться, тогда я утром буду здорова и весела. С тех пор я больше никому не поверяла свои мечты". Хозяйство их пришло в полный упадок, семья голодала, и они перебрались в Сиэтл. Там Люси работала на фабрике, где рабочий день долог и работа изнурительная, тяжелая. Спустя год она поступила официанткой в дешевый ресторан, харчевню, как она называла его. "Я думаю, - сказала мне однажды Люси, - что у меня всегда была потребность в романтике. А какая же романтика в сковородах и корытах, на фабриках и в дешевых ресторанах?" Когда ей исполнилось восемнадцать лет, она вышла замуж за человека, который собирался открыть ресторан в Джуно. У него были небольшие сбережения, и ей он казался богачом. Люси не любила его - в разговорах со мной она всегда это подчеркивала, - но она очень устала, и ей надоело тянуть лямку изо дня в день. К тому же Джуно находится на Аляске, и Люси захотелось увидеть этот край чудес. Но мало ей довелось увидеть. Муж ее открыл дешевый ресторан, и очень скоро Люси узнала, для чего он женился на ней: просто чтобы иметь даровую служанку. Скоро ей всем пришлось заправлять и делать всю работу, начиная от обслуживания посетителей и кончая мытьем посуды. Кроме того, она целый день стряпала. Так она прожила четыре года. Можете себе представить это дикое лесное существо с первобытными инстинктами, жаждущее свободы, заточенное в грязный кабак и принужденное выполнять каторжную работу на протяжении четырех убийственных лет! "Все было так бессмысленно, - говорила она. - Кому это было нужно? Для чего я родилась? Неужели весь смысл существования в том, чтобы работать, работать и всегда быть усталой? Ложиться спать усталой, вставать усталой; и каждый день как две капли воды похож на другой или еще тяжелее!" От разных святош она слышала разговоры о бессмертии, но сомневалась в том, чтобы ее земная жизнь была залогом бессмертия. Мечты о другой жизни не переставали волновать ее, хотя они приходили все реже. Она прочла несколько книг - не знаю, какие именно, - вероятно, романы из серии "Библиотека Приморья", но даже они давали пищу ее фантазии. "Иногда, - рассказывала она, - у меня так кружилась голова от кухонной жары и чада, что казалось: если я не глотну свежего воздуха, то упаду в оборок. Я высовывалась из окна, закрывала глаза, и передо мной вставали самые удивительные картины. Мне представлялось, что я иду по дороге, а кругом - такая тишина, такая чистота: ни пыли, ни грязи. В душистых лугах журчат ручейки, играют ягнята, ветерок разносит запахи цветов, и все залито мягким солнечным светом. Коровы лениво бродят по колено в воде, и девушки купаются в ручье, такие беленькие, стройные. Мне казалось, будто я нахожусь в Аркадии. Я читала про эту страну в какой-то книге. А может быть, - мечтала я, - из-за поворота дороги выедут вдруг верхом рыцари в сверкающих на солнце доспехах или дама на белой, как снег, лошади. Где-то вдали мне мерещились башни замка. Или вдруг чудилось, что за следующим поворотом я увижу белый, словно сотканный из воздуха, сказочный дворец с фонтанами, цветами и павлинами на лужайке... А когда я открывала глаза, кухонный жар снова ударял мне в лицо, и я слышала голос Джейка, моего мужа: "Почему ты не подаешь бобов? Думаешь, я буду ждать целый день?" Романтика! Пожалуй, я была ближе всего к ней в тот день, когда пьяный повар-армянин поднял скандал и пытался перерезать мне горло кухонным ножом, а я уложила его на месте железной ступкой, которой толкла картофель, но раньше обожгла себе руку о горячую плиту. Я мечтала о беззаботной, радостной жизни, красивых вещах... однако мне часто приходило в голову, что счастье не суждено мне и мой удел - только стряпня и мытье посуды. В то время в Джуно разгульное было житье. Я видела, как вели себя другие женщины, но их образ жизни не соблазнял меня. Я хотела быть чистой; не знаю, почему, но вот хотелось так. Не все ли равно - умереть за мытьем посуды или так, как умирали эти женщины?" Трифден на мгновение умолк, словно желая собраться с мыслями. - Да, вот какую женщину я встретил там: она была вождем племени диких индейцев и владела территорией в несколько тысяч квадратных миль. И случилось это довольно просто, хотя, казалось, ей суждено было жить и умереть среди горшков и сковородок. Мечта ее осуществилась. "Настал день моего пробуждения, - рассказывала она, - в этот день мне случайно попал в руки клочок газеты со словами, которые я помню до сих пор". И она процитировала мне строки из книги Торо "Вопль человека": "Молодые сосны вырастают в маисовом поле из года в год, и это для меня явление отрадное. Мы говорим, что надо цивилизовать индейцев, но это не сделает их лучше, Оставаясь воинственным и независимым, живя уединенной жизнью в лесу, индеец не утратил связи со своими богами, и время от времени ему выпадает счастье редкого и своеобразного общения с природой. Ему близки звезды и чужды наши кабаки. Неугасимый свет его души кажется тусклым, ибо он далек нам. Он подобен бледному, но благодетельному свету звезд, соперничающему с ослепительно ярким, но вредным и недолговечным пламенем свечей. У жителей островов Товарищества были боги, рожденные при свете дня, но они считались менее древними, чем боги, рожденные в ночи..." Люси процитировала эти строки все от слова до слова, и они в ее устах звучали торжественно, как догмат веры - правда, языческой, но вобравшей в себя всю живую силу ее мечты. "Вот и все: остальное было оторвано, - добавила Люси с глубокой печалью в голосе. - Ведь это был только клочок газеты. Торо - мудрый человек. Хотелось бы побольше узнать о нем". Она помолчала, и, клянусь вам, ее лицо было невыразимо прекрасно и невинно, как лицо святой, когда она сказала через минуту: "Я была бы для него подходящей женой". Затем она продолжала свой рассказ: "Как только я прочла эти строки, мне сразу стало понятно то, что творилось со мной. Видно, я рожденная в ночи. Всю жизнь я прожила среди рожденных днем, а сама была рожденной в ночи. Вот почему мне не мила была такая жизнь, эта стряпня и мытье посуды, вот почему мне так хотелось бегать обнаженной при лунном свете. Я поняла, что грязный кабак в Джуно не место для меня. И вот тогда-то я и сказала: "Довольно". Я уложила свою жалкую одежонку и вышла. Джейк пытался удержать меня. - Что это ты задумала? - спросил он. - Ухожу в лес, туда, где мне место. - Никуда ты не пойдешь, - говорит он и хватает меня за плечи. - Это у тебя от жары в кухне разум помутился. Выслушай меня прежде, чем натворишь бед. Но я направила на него револьвер, маленький кольт-44, сказала: "Вот мой ответ", - и ушла". Трифден осушил свой стакан и потребовал другой. - Знаете, что сделала эта девушка? Ей было тогда двадцать два года. Она провела всю жизнь на кухне и знала о мире не больше, чем я о четвертом или пятом измерении. Перед ней были открыты все пути, однако она не пошла в кабак. Она пошла прямо на берег, так как на Аляске предпочитают путешествовать водным путем. Как раз в это время индейская пирога отправлялась в Дайю - вы знаете лодки этого типа, выдолбленные из ствола дерева, узкие, глубокие, длиной футов в шестьдесят. Люси заплатила индейцам несколько долларов и села в лодку. "Романтика? - говорила она мне. - Романтика началась с первой же минуты. В лодке было, кроме меня, три семьи, так что нельзя было пошевелиться. Под ногами вертелись собаки и ребятишки, и веем приходилось грести, чтобы лодка двигалась. А вокруг высились величественные горы, и над ними облака то и дело скрывали солнце. А тишина какая! Дивная тишина! Иногда где-то вдалеке, среди деревьев, мелькал дымок на охотничьей стоянке. Это путешествие напоминало пикник, веселый пикник, и я уже верила, что мои мечты сбудутся, и все время ожидала, что случится что-то необыкновенное. И оно случилось. А первый привал на острове! А мальчики, бьющие рыбу острогой! А большой олень, которого один из индейцев уложил на месте! Везде вокруг росли цветы, а подальше от берега трава была густая, сочная, в человеческий рост. Несколько девушек вместе со мной взбирались на холмы, собирали ягоды и коренья, кисловатые, но приятные на вкус. В одном месте мы набрели на большого медведя, который ужинал ягодами. Он зарычал и обратился в бегство, испуганный не меньше, чем мы. А жизнь в лагере, дым костра и запах свежей оленины! Это было восхитительно! Наконец-то я была с рожденными в ночи и чувствовала, что мое место здесь, среди них! В эту ночь, ложась спать, я подняла угол шатра и смотрела на звезды, сверкавшие за черными уступами гор, слушала голоса ночи и впервые в жизни чувствовала себя счастливой, зная, что так будет и завтра, и послезавтра, всегда, всегда, ибо я решила не возвращаться; И я не вернулась. Романтика! Я узнала ее на следующий день. Нам нужно было перебраться через большой морской рукав шириной не менее чем в двенадцать-пятнадцать миль. И вот, когда мы были на середине его, поднялась буря. Эту ночь я коротала на берегу одна с огромным волкодавом, так как больше никого не осталось в живых". - Вообразите себе, - сказал, прерывая рассказ, Трифден, - лодка перевернулась и затонула, а все люди погибли, разбившись о скалы. Только Люси, ухватившись за хвост собаки, добралась до берега, избежав скал, и очутилась на крохотной отмели, единственной на протяжении многих миль. "К счастью, это был материк, - сказала она. - Я пошла вглубь, прямо через леса и горы, куда глаза глядят. Можно было подумать, что я ищу чего-то, - так спокойно я шла. Я ничего не боялась. Ведь я была рожденной в ночи, и огромный лес не мог погубить меня. А на второй день я нашла то, что мне было нужно. Я увидела полуразвалившуюся хижину на маленькой просеке. Она пустовала, должно быть, уже много лет. Крыша провалилась. На койках лежали истлевшие одеяла, а на очаге стояли горшки и сковородки. Но не это было самое интересное. Вы ни за что не угадаете, что я нашла за деревьями. Там оказались скелеты восьми лошадей, когда-то привязанных к дереву. Они, наверное, умерли с голоду, и от них остались только маленькие кучки костей. У каждой лошади на спине была поклажа, а теперь среди костей валялись мешки из крашеного холста, а в этих мешках находились другие, из лосиных шкур, а в них, как вы думаете, что?" Люси нагнулась и из-под груды еловых веток, служивших ей постелью, вытащила кожаный мешок. Она развязала его, и мне в руки полился поток золота, какого я никогда не видел: здесь был крупный золотой песок, но больше всего самородков, и по цвету видно было, что все это ни разу еще не подвергалось промывке. "Ты говоришь, что ты горный инженер, - обратилась она ко мне, - и знаешь эту страну. Можешь ты назвать ручей, где добывают золото такого цвета?" Я не мог. Золото было почти чистым, без всякой примеси серебра, и я сказал об этом Люси. "Верно, - подтвердила она, - я продаю его по девятнадцати долларов за унцию. За золото из Эльдорадо больше семнадцати не дают, а минукскому цена около восемнадцати. Я нашла среди костей восемь вьюков золота, по сто пятьдесят фунтов в каждом! - Четверть миллиона долларов! - воскликнул я. - Именно так выходит и по моему грубому подсчету, - сказала она. - Вот вам и романтика! Работала, как вол, все свои годы, а стоило мне вырваться на волю - и за три дня столько приключений! Что же сталось с людьми, которые добыли все это золото? Я часто думала об этом. Оставив нагруженных и привязанных лошадей, они бесследно исчезли с лица земли. Никто здесь о них не слышал, никому не известна их участь. И я, рожденная в ночи, считаю себя по праву их наследницей". Трифден помолчал, закуривая сигару. - Знаете, что сделала эта женщина? Она спрятала все золото и, захватив с собой только тридцать фунтов, отправилась на берег. Здесь она подала сигнал плывшей мимо лодке и в ней добралась до фактории Пэта Хили в Дайе. Закупив снаряжение, она перебралась через Чилкутский перевал. Это было в тысяча восемьсот восемьдесят восьмом году, за восемь лет до открытия золота в Клондайке, когда берега Юкона еще представляли собой мертвую пустыню. Люси боялась индейцев, но она взяла с собой двух молодых скво, перебралась через озера и спустилась вниз по реке к первым стоянкам на нижнем Юконе. Несколько лет она блуждала здесь, а затем добралась до того места, где я встретил ее. Оно ей понравилось, по ее словам, оттого, что она увидела "огромного самца-оленя, стоящего в глубине долины по колена в пурпурных ирисах". Она осталась жить с индейцами, лечила их, завоевала их доверие и постепенно стала править ими. С тех пор она только раз уходила отсюда: с группой молодых индейцев перешла Чилкут, вырыла из тайника спрятанное ею золото и перенесла его сюда. "И вот я живу здесь, незнакомец, - закончила Люси свой рассказ, - а вот самое ценное из всего, чем я владею". Она вытащила мешочек из оленьей кожи, который висел у нее на шее, словно медальон, и открыла его. Внутри лежал завернутый в промасленный шелк клочок газеты, пожелтевший от времени, истертый и замусоленный, на котором был напечатан отрывок из Торо. - И вы счастливы? Довольны? - спросил я. - Имея четверть миллиона долларов, вы могли бы жить не работая и в Штатах. Вам здесь, должно быть, очень многого не хватает. - Не так уж много, - ответила она. - Я не поменялась бы ни с одной женщиной в Штатах. Мое место здесь, среди таких людей, как я. Правда, бывают минуты, - и в ее глазах я увидел голодную тоску, о которой уже говорил вам, - бывают минуты, когда мне страстно хочется, чтобы здесь очутился этот Торо. - Зачем? - спросил я. - Чтобы я могла выйти за него замуж. Временами я чувствую себя очень одинокой. Я ведь только женщина, самая обыкновенная женщина. Я слышала про женщин другого сорта, которые, как и я, сбегали из дому и проделывали удивительные вещи, например, становились солдатами или моряками. Но это странные женщины. Они и с виду больше похожи на мужчин, чем на женщин, не знают потребностей, которые есть у настоящих женщин. Они не жаждут любви, не жаждут иметь детей, держать их в объятиях и сажать к себе на колени. А я как раз такая женщина. Судите сами, разве я похожа на мужчину? Нет, она ничуть не походила на мужчину. Она была красивая, смуглая женщина с здоровым, округлым телом и чудесными темно-голубыми глазами. - Разве я не женщина? - переспросила она. - Да, такая, как большинство других. И странно: оставаясь во всем рожденной в ночи, я перестаю быть ею, когда дело касается любви. Я думаю, дело в том, что люди всегда любят себе подобных. Так было и со мной - по крайней мере все эти годы. - Неужели же... - начал я. - Никогда, - прервала она, и по глазам я понял, что она говорит правду. - У меня был только один муж, - я теперь мысленно называю его "Быком". Он, наверно, и сейчас держит кабак в Джуно. Навестите его, если будете в тех местах, и вы убедитесь, что он заслужил это прозвище. Я действительно разыскал этого человека два года спустя. Он оказался именно таким, каким описала его Люси. Флегматичный, толстый - настоящий бык. Он ходил, волоча ноги, между столиками своей харчевни, прислуживая посетителям. - Вам нужна бы жена в помощь, - сказал я ему. - У меня она была когда-то, - ответил он. - Овдовели? - Да, померла жена. Она всегда твердила, что кухонный чад ее с ума сведет. Так и случилось. В один прекрасный день она пригрозила мне револьвером и удрала с сивашами в пироге. Их настигла буря, и все погибли. Трифден опять наполнил свой стакан и долго молчал. - Ну, что же женщина? - напомнил Милнер. - Ты остановился на самом интересном месте. Что дальше? - А дальше, - продолжал Трифден, - вот что: судя по ее словам, она оставалась дикаркой во всем, но мужем желала иметь человека своей расы. И она очень мило, напрямик объяснила мне, что хочет стать моей женой. - Незнакомец, - сказала она, - вы мне очень по сердцу. Если вы осенью могли перейти Скалистые Горы и прийти сюда, значит, вам нравится такая жизнь, какую мы ведем. Здесь красивые места, лучше не сыщешь. Почему бы вам не остаться здесь? Я буду хорошей женой. Она ждала ответа. Должен признаться, соблазн был велик. Я уже почти влюбился в нее. Ведь вы знаете, я так и не женился. И теперь, оглядываясь на прожитую жизнь, могу сказать, что Люси была единственной женщиной, к которой меня влекло. Но вся эта история казалась мне слишком несуразной. И я солгал, как джентльмен: сказал ей, что я уже женат. - А жена ждет тебя? - спросила она. - Да, - ответил я. - И она любит тебя? - Да. Тем и кончилось. Люси больше никогда не возвращалась к этому разговору... кроме одного раза, когда ее страсть прорвалась наружу. - Мне стоит лишь приказать, - сказала она, - и ты не уйдешь отсюда... Да, стоит мне сказать слово - и ты останешься здесь. Но я не произнесу его. Я не хочу тебя, если ты не хочешь меня и тебе не нужна моя любовь. Она вышла и приказала, чтобы меня снарядили в дорогу. - Право, это очень печально, что ты уезжаешь, - сказала она, прощаясь со мной. - Ты мне нравишься, я полюбила тебя. Если когда-нибудь передумаешь, возвращайся сюда. А мне в ту минуту очень хотелось поцеловать ее, ведь я был почти влюблен, но я стеснялся. И к тому же не знал, как она отнесется к этому. Она сама пришла ко мне на помощь. - Поцелуй меня, - сказала она, - поцелуй, чтобы было о чем вспомнить. И мы поцеловались там, в снежной долине у Скалистых Гор. Я оставил. Люси на краю дороги и пошел вслед за своими собаками. Прошло полтора месяца прежде, чем я, одолев перевал, добрался до первого поста на Большом Невольничьем озере. Город гремел за окнами, как отдаленный прибой. Бесшумно двигаясь, официант принес нам сифоны. В тишине голос Трифдена звучал, как погребальный колокол: - Было бы лучше, если бы я остался там. Посмотрите на меня. И мы посмотрели на его седеющие усы, на плешивую голову, мешки под глазами, отвислые мешки, двойной подбородок, на всю эту картину разрушения когда-то сильного и крепкого мужчины, который устал, выдохся, разжирел от слишком легкой и слишком сытой жизни. - Еще не поздно, старик, - едва слышно сказал Бардуэл. - Клянусь Богом, жаль, что я такой трус! - воскликнул Трифден. - Я мог бы вернуться к ней. Она и сейчас там. Я мог бы подтянуться и жить по-другому еще много лет... с ней... там, в горах. Остаться здесь - это самоубийство! Но взгляните на меня: я старик, а ведь мне всего сорок семь лет. Беда в том, - он поднял свой стакан и посмотрел на него, - беда в том, что такое самоубийство не требует мужества. Я избаловался. Мысль о долгом путешествии на собаках пугает меня; мне страшны сильные утренние морозы, обледенелые нарты. Привычным движением он снова поднес к губам стакан. Затем внезапно в порыве гнева сделал движение, как бы желая швырнуть его на пол. Но гнев сменился нерешительностью, затем раздумьем. Стакан опять поднялся и замер у губ. Трифден хрипло и горько рассмеялся, но слова его звучали торжественно: - Выпьем за Рожденную в Ночи! Она была поистине необыкновенной женщиной! БЕЗУМИЕ ДЖОНА ХАРНЕДА Перевод М. Абкиной То, что я вам расскажу, - истинное происшествие. И случилось это во время боя быков в Кито. Я сидел в ложе вместе с Джоном Харнедом, Марией Валенсуэлой и Луисом Сервальосом и видел, как это случилось. Да, вся эта история от начала до конца произошла у меня на глазах. Я ехал на пароходе "Эквадор" из Панамы в Гваякиль. Мария Валенсуэла - моя кузина. Я знаю ее с детства. Она очень красива. Я испанец, - правда, родом из Эквадора, но потомок Педро Патино, одного из капитанов Писарро. Храбрые то были люди. Герои! Триста пятьдесят испанских кабальеро и четыре тысячи индейцев повел Писарро в далекие Кордильеры на поиски сокровищ. И все четыре тысячи индейцев и триста храбрых кабальеро погибли во время этих бесплодных поисков. Но Педро Патино выжил. От него и пошел наш род Патино. Я, конечно, уроженец Эквадора, но испанец по крови. Мое имя - Мануэль де Хесуе Патино. У меня много гациенд и десять тысяч индейцев-рабов, хотя по закону они считаются свободными людьми, работающими по добровольному найму. Так называемые законы - просто нелепость, и мы, эквадорцы, смеемся над ними. Мы сами создаем себе законы. И не они управляют нами, а мы - ими. Я - Мануэль Хесус Патино. Запомните это имя. Когда-нибудь оно будет вписано в историю. В Эквадоре у нас бывают перевороты. Мы называем их перевыборами. Шутка недурна, верно? У вас это, кажется, называется "игрой слов"? Джон Харнед был американец. Я познакомился с ним в Панаме, в отеле "Тиволи". У него было много денег - так мне говорили. Он ехал в Лиму, но в "Тиволи" встретил Марию Валенсуэлу, мою кузину. Она красавица, поистине самая красивая женщина в Эквадоре. Впрочем, не только в Эквадоре, но и в Париже, Мадриде, Нью-Йорке, Вене - нигде нет ей равных. И все мужчины заглядываются на нее. Вот и Джон Харнед, когда встретил ее в Панаме, не мог от нее глаз отвести. Он влюбился, - это я знаю наверное. Мария - уроженка Эквадора, но в любой стране, во всем мире она как дома. Она знает множество языков. Она пела - ах, как она пела! Как настоящая артистка. Улыбка у нее была божественная. А глаза такие, что каждому мужчине непременно хотелось заглянуть в них. Это были глаза "дивные", как говорите вы, англичане, и они сулили блаженство. Душа мужчины тонула в них, как в пучине. Мария Валенсуэла богата, богаче меня, а я считаюсь одним из богатейших людей в Эквадоре. Но Джон Харнед не гнался за ее деньгами. Это был человек со странной, непонятной душой. Он не уехал в Лиму. Этот безумец сошел с парохода в Гваякиле и отправился за Марией в Кито. Она тогда возвращалась из Европы или откуда-то еще. Не знаю, что она нашла в этом американце, но он ей нравился, несомненно нравился, и поехал он в Кито только потому, что она его попросила об этом. Я отлично помню их разговор. Мария сказала: - Приезжайте в Кито, я покажу вам бой быков, великолепный, искусный и смелый! Джон Харнед возразил: - Я еду в Лиму, а не в Кито. И билет на пароход у меня взят до Лимы. - Но вы же путешествуете ради собственного удовольствия, не правда ли? - спросила Мария и посмотрела на него так, как только она умела смотреть; в глазах ее светилось обещание. И американец поехал в Кито. Не ради боя быков, а ради того, что он прочел в ее глазах. Такие женщины, как Мария Валенсуэла, рождаются раз в столетие. И они не принадлежат какой-либо одной стране или эпохе. Эти богини принадлежат всему миру. Мужчины всегда у их ног. А они играют мужчинами и пропускают их, как песок, между своих прелестных пальцев. Вот Клеопатра, говорят, была такой женщиной. Такова была и Цирцея, та, что превращала мужчин в свиней. Ха-ха-ха! Верно я говорю?.. Началось все со спора насчет боя быков. Мария Валенсуэла сказала: - Вы, англосаксы... как бы это назвать... варвары. Возьмем, например, любимый вами бокс. Два человека дерутся на кулаках, пока один другому не сломает нос или не подобьет глаз. Какая мерзость! А зрители орут от восторга. Разве это не варварство? - Но эти люди дерутся по собственному желанию, - возразил Джон Харнед. - Никто их не принуждает, для них боке - самое большое удовольствие в жизни. В улыбке Марии Валенсуэлы сквозило презрение. - Ведь они же часто убивают друг друга, - я читала об этом в газетах. - Ну, а быки? - сказал Джон Харнед. - Во время боя убивают не одного быка. А быки-то выходят на арену не по своей воле. Их заставляют. Это нечестно. Людей же никто не принуждает участвовать в кулачных боях. - Тогда это тем более непростительно! - воскликнула Мария Валенсуэла. - Значит, они звери, свирепые дикари. Выходят на арену и молотят друг друга кулаками, как пещерный медведь лапами. Совсем другое дело - бой быков. Вы никогда его не видели? Тореадор ловок, он должен быть мастером своего дела. Он не первобытный дикарь, а человек нашего времени. И сколько в этом романтики: человек, по природе своей мягкий и чувствительный, выходит на борьбу со свирепым быком. И убивает он это огромное животное шпагой, гибкой шпагой, одним ударом - вот так! - в самое сердце. Это замечательно! Сердце бьется сильнее, когда видишь такое зрелище: небольшой человек против огромного зверя, покрытая песком широкая арена, тысячи людей смотрят, затаив дыхание. Зверь бросается на человека, а человек стоит неподвижно, как статуя. Он не знает страха, не отступает, а в руке у него гибкая шпага, она серебром сверкает на солнце. Все ближе и ближе надвигаются страшные острые рога, а человек все так же недвижим. И вдруг - шпага блеснула в воздухе, вонзилась по рукоятку прямо в сердце! Бык, мертвый, падает на песок, а человек невредим! Как это великолепно! Вот где подлинная храбрость. Право, я способна влюбиться в тореадора. А ваш боксер - просто двуногий зверь, первобытное существо, дикарь, маньяк, который принимает град ударов по своей глупой образине и доволен. Нет, едем в Кито, и я покажу вам настоящий спорт, спорт бесстрашных мужчин: тореадор против быка. И Джон Харнед поехал в Кито, но не для того, чтобы увидеть бой быков, а для того, чтобы не расставаться с Марией Валенсуэлой. Этот американец, настоящий великан, был шире в плечах, чем мы, эквадорцы, выше ростом, массивнее. И, пожалуй, даже крупнее большинства людей своей расы. Глаза у него были голубые, но мне приходилось видеть, как они в иные минуты становились серыми и холодными, как сталь. Черты лица крупные, не такие тонкие, как у нас, а подбородок очень энергичный. Лицо гладко выбрито, как у священника. Не понимаю, с какой стати мужчине стыдиться растительности на своем лице?! Разве не Бог создал его таким? Да, я верую в Бога. Я не язычник, как многие из вас, англичан. Господь милостив, он сотворил меня эквадорцем и дал мне десять тысяч рабов. И после смерти я пойду к своему господу. Священники говорят правду... Итак, я хотел вам рассказать о Джоне Харнеде. Он поражал своей сдержанностью. Говорил всегда тихо и никогда при этом не размахивал руками. Можно было подумать, что у него в груди не сердце, а кусок льда. Однако, видно, в крови у него было все-таки немного жару, раз он поехал за Марией Валенсуэлой в Кито. И хотя говорил он тихо и не размахивал руками, в нем, как вы сами увидите, таился настоящий зверь, глупый и свирепый дикарь тех времен, когда человеку одеждой служили звериные шкуры и жил он в пещерах, в соседстве с медведями и волками. Луис Сервальос - мой друг, достойнейший из эквадорцев. У него три плантации какао в Наранхито и Чобо, а в Милагро - сахарная. Он владеет большими гациендами в Амбато и Латакунге и состоит пайщиком Компании по разработке нефти на побережье. Он потратил много денег на каучуковые насаждения. Луис - человек современного типа, не хуже янки: такой же делец, как они. Денег у него куча, но они вложены в разные предприятия, и ему всегда нужны новые капиталы для поддержания этих предприятий, да и для новых сделок. Луис везде побывал и все видел. В юности он учился в американской военной академии, которую вы называете "Вест Пойнт". Но там у него вышли неприятности, и пришлось уйти. Он не терпит американцев. Луису Сервальосу очень нравилась Мария Валенсуэла, его соотечественница. Притом ему нужны были ее деньги для новых предприятий и для его золотых приисков в Восточном Эквадоре, где живут индейцы, которые раскрашивают себе лица. А я друг Луиса и был бы рад, если бы он женился на моей кузине. Кроме того, я вложил изрядную часть моего капитала в его предприятия, особенно в золотые прииски, - дело это сулило огромный доход, но, раньше чем обогатить нас, требовало больших затрат. А если бы Луис женился на Марии Валенсуэле, я бы сразу получил большие деньги. Однако Джон Харнед поехал за Марией Валенсуэлой в Кито, и нам - Луису Сервальосу и мне - было совершенно ясно, что она увлечена этим американцем. Говорят, женщина всегда своего добьется, но в этом случае вышло иначе: Мария Валенсуэла не сумела навязать свою волю Джону Харнеду. Быть может, все окончилось бы точно так же, если бы в тот день меня и Луиса не было в ложе на бое быков. Но мы были там. И сейчас вы услышите, что произошло. Нас было четверо в ложе: Луис Сервальос и мы трое, его гости. Я сидел с краю, рядом с ложей президента. С другой стороны находилась ложа генерала Хозе Салазара. В ней, кроме генерала, сидели Хоакин Эндара и Урсисино Кастильо, тоже генералы, полковник Хасинто Фьерро и капитан Бальтазар де Эчеверрия. Луис Сервальос занимал настолько видное положение в обществе, что только он мог получить ложу рядом с ложей президента. Мне даже доподлинно известно, что президент сам предложил дирекции отдать эту ложу Луису Сервальосу. Оркестр сыграл национальный гимн Эквадора. Прошла по арене процессия тореадоров, президент дал знак начинать. Затрубили трубы, и на арену выскочил бык. Как всегда в этих случаях, ошалелый, взбешенный, потому что спину ему огнем жгли застрявшие в ней дротики, он искал врага, на ком мог бы выместить ярость. Тореадоры стояли за прикрытием и выжидали. И вот вбежали на арену кападоры, с каждой стороны по пяти, стремительно размахивая яркими плащами. При виде такого множества врагов бык остановился, не зная, на кого прежде кинуться. Тогда один из кападоров выступил ему навстречу. Бык окончательно взбесился. Он передними ногами рыл песок с такой силой, что пыль поднялась столбом. И вдруг, наклонив голову, ринулся на кападора. Интересное это зрелище - первое нападение первого быка! Потом, естественно, немного устаешь смотреть, и впечатления утрачивают свою остроту. Но первые моменты борьбы всегда захватывают зрителей. Джон Харнед видел бой быков впервые, и его не могло не взволновать это зрелище: человек вооружен только яркой тряпкой, а бык несется прямо на него, выставив вперед острые рога. - Смотрите, смотрите! - воскликнула Мария Валенсуэла. - Разве это не замечательно? Джон Харнед в ответ только кивнул, не глядя на нее. Он не отрывал горящих глаз от арены. А там кападор, увернувшись от быка и махнув плащом перед самым его носом, отошел в сторону и накинул свой плащ на плечи. - Ну, что? - спросила Мария Валенсуэла. - Как по-вашему, это настоящий спорт? - Да, конечно, - ответил Джон Харнед. - Очень ловкая работа! Мария Валенсуэла от восторга хлопала в ладоши, высоко подняв маленькие руки. Хлопали и все зрители. Бык повернулся и пошел обратно. И снова кападор ускользнул от него, набросив плащ на плечи, и публика снова зааплодировала. Это повторилось три раза. Кападор был великолепен! Наконец он ушел с арены, его сменили другие кападоры. Они продолжали дразнить быка, всаживая ему сразу по две бандерильи под лопатки и в спину. Затем выступил вперед главный матадор, Ордоньес, с длинной шпагой и в ярко-красном плаще. Завыли во всю мощь сигнальные трубы. Ордоньес, конечно, не может сравниться с Матестини, но все же он молодчина. Одним взмахом всадил шпагу прямо в сердце быку, и у быка подогнулись ноги, он свалился мертвый. Удар был превосходный, искусный и меткий. Матадору долго хлопали, а из тех рядов, где сидело простонародье, на арену полетели шляпы. Мария Валенсуэла аплодировала так же восторженно, как все, а Джон Харнед, которому даже и тут не изменило хладнокровие, с любопытством наблюдал за ней. - Вам нравится смотреть на это? - спросил он. - Всегда, - ответила она, продолжая аплодировать. - С детства, - добавил Луис Сервальос. - Я помню, как ее в первый раз привели на бой быков. Ей было только четыре года. Она сидела подле матери и неистово хлопала - так же, как сейчас. Она настоящая испанка. - Ну, вот теперь вы сами видели, - сказала Мария Валенсуэла Джону Харнеду в то время, как мертвого быка привязали к мулам и тащили с арены. - Видели бой быков. И вам понравилось, да? Я хочу знать, что вы об этом думаете. - Думаю, что быку не дали возможности защищаться, - сказал Харнед. - Он был обречен заранее, исход боя не оставлял сомнений. Еще до того, как бык вышел на арену, все знали, что он будет убит. А спортивное состязание только тогда интересно, когда неизвестно, чем оно кончится. Здесь против глупого быка, который никогда еще не нападал на человека, выпустили пять опытных мужчин, много раз уже участвовавших в таких боях. Было бы, пожалуй, честнее выпустить одного человека против одного быка. - Или одного человека против пятерых быков, - бросила Мария Валенсуэла, и мы все захохотали, а громче всех - Луис Сервальос. - Да, вот именно, - сказал Джон Харнед, - против пяти быков. И притом такого человека, который, как и быки, ни разу до того не выходил на арену, - вот, например, как вы, сеньор Сервальос. - А все же мы, испанцы, любим бой быков, - отозвался Луис Сервальос. (Я готов поклясться, что сам дьявол надоумил Луиса, как действовать. А как он действовал, я сейчас расскажу.) - Что ж, вкус к тому или иному всегда можно привить людям, - ответил Джон Харнед на замечание Луиса. - У нас в Чикаго убивают добрую тысячу быков ежедневно, однако никому и в голову не придет платить деньги, чтобы посмотреть на это. - Но то - бойня, - возразил я. - А это... о, это - искусство! Искусство тонкое, редкое, замечательное! - Ну, не всегда, - вмешался Луис Сервальос. - Я видывал неумелых матадоров, и, должен сказать, это - довольно неприятное зрелище. Он содрогнулся, и лицо его выразило такое отвращение, что в эту минуту мне окончательно стало ясно: Луис разыгрывает какую-то роль, и, должно быть, сам дьявол нашептывает ему, как вести себя. - Сеньор Харнед, может быть, и прав, - сказал Луис. - Пожалуй, с быком действительно поступают несправедливо. Ведь мы все знаем, что быку целые сутки не дают воды, а перед самым боем позволяют пить сколько влезет. - Значит, он выходит на арену, отяжелев от воды, - сказал Джон Харнед быстро, и я видел, как его глаза стали серыми, острыми и холодными, как сталь. - Да, это необходимо для боя, - пояснил Луис Сервальос. - Ведь не хотите же вы, чтобы бык был полон сил и забодал всех тореадоров? - Я хотел бы только, чтобы быка не лишали заранее возможности победить, - сказал Джон Харнед, глядя на арену, где появился уже второй бык. Этот был похуже первого. И очень напуган. Он заметался по арене, ища выхода. Кападоры выступили вперед и стали размахивать плащами, но бык не хотел нападать. - Вот глупая скотина! - сказала Мария Валенсуэла. - Простите, но, по-моему, он очень умен, - возразил Джон Харнед. - Он понимает, что ему не следует тягаться с человеком. Смотрите, он почуял смерть на этой арене! Действительно, бык остановился на том месте, где его предшественник упал мертвым. Он нюхал сырой песок и фыркал. Потом снова обежал арену, подняв кверху морду и глядя на тысячи зрителей, которые свистели, швыряли в него апельсинными корками и осыпали его бранью. Наконец запах крови привел быка в возбуждение, и он атаковал кападора да так неожиданно, что тот едва спасся: уронив плащ, он спрятался за прикрытие. Бык с грохотом ударился о стену. А Джон Харнед сказал тихо, словно про себя: - Я пожертвую тысячу сукрэ на приют для прокаженных в Кито, если сегодня вечером хоть один бык убьет человека. - Вы очень любите быков? - с улыбкой спросила Мария Валенсуэла. - Во всяком случае, больше, чем таких людей, как те на арене, - ответил Джон Харнед. - Тореадор далеко не храбрец. Да и к чему тут храбрость? Смотрите, бой еще не начинался, а бык уже так утомлен, что и язык отвесил. - Это от воды, - сказал Луис Сервальос. - Да, от воды, конечно, - согласился Джон Харнед. - А еще безопаснее было бы подрезать быку сухожилия, раньше, чем выпустить его на арену. Марию Валенсуэлу рассердил сарказм, звучавший в словах Джона Харнеда. А Луис подмигнул мне так, чтобы другие этого не заметили, и тут только я сообразил, какую он ведет игру. Нам обоим в ней предназначалась роль бандерильеров: мы должны были втыкать дротики в большого американского быка, который сидел с нами в ложе, дразнить его, пока он окончательно не рассвирепеет, - и, авось, тогда дело не дойдет до брака его с Марией Валенсуэлой. Начиналась интересная игра, а знакомый всем любителям боя быков азарт был у нас в крови. Бык на арене уже рассвирепел, и кападорам приходилось туго. Движения его были стремительны, и по временам он поворачивался так круто, что задние ноги скользили, и он, оступившись, взрывал копытами песок. Но кидался он все время только на развевавшиеся перед ним плащи и вреда никому не причинял. - Ему не дают ходу, - сказал Джон Харнед. - Он впустую тратит силы. - Он плащ принимает за врага. - пояснила Мария Валенсуэла. - Глядите, как ловко кападор дурачит его! - Так уж он создан, что его легко дурачить, - сказал Джон Харнед. - Вот и приходится ему воевать впустую. Знают это и тореадоры, и зрители, и вы, и я - все мы заранее знаем, что он обречен. Только он один по своей глупости не знает, что у него отняты все шансы победить в бою. - Дело очень просто, - сказал Луис Сервальос. - Бык, нападая, закрывает глаза. Таким образом... - Человек отскакивает в сторону, и бык пролетает мимо, - докончил за него Джон Харнед. - Правильно, - подтвердил Луис. - Бык закрывает глаза, и человеку это известно. - А вот коровы - те не закрывают глаз, - сказал Джон Харнед. - И у нас дома есть корова джерсейской породы, которая легко могла бы расправиться со всей этой компанией храбрецов на арене. - Но тореадоры не вступают в бой с коровами, - сказал я. - Коров они боятся, - подхватил Джон Харнед. - Да, с коровами драться они опасаются, - вмешался Луис Сервальос. - Да и какое это было бы развлечение, если бы убивали тореадоров? - Отчего же? Бой можно было бы назвать состязанием только в том случае, если бы иногда погибал в бою не бык, а тореадор. Когда я состарюсь или, может быть, стану калекой, неспособным к тяжелой работе, я буду зарабатывать себе кусок хлеба трудом тореадора. Это легкая профессия, подходящая для стариков и инвалидов. - Да посмотрите же на арену! - сказала Мария Валенсуэла, так как в эту минуту бык энергично атаковал кападора, а тот увернулся, взмахнув перед его глазами плащом. - Для таких маневров нужна немалая ловкость. - Вы правы, - согласился Джон Харнед. - Но, поверьте, в тысячу раз больше ловкости требуется в боксе, чтобы отражать град быстрых ударов противника, ибо противник не бык, глаз не закрывает и атакует умело и расчетливо. А ваш бык вовсе не хочет боя. Смотрите, он удирает! Бык действительно был негодный - опять он забегал вокруг арены, ища выхода. - Но такие быки бывают опаснее всего, - заметил Луис Сервальос. - Никогда не угадаешь, что они выкинут через минуту. Они умны, почти как коровы. Тореадоры не любят таких. Ага! Повернул обратно! Бык, сбитый с толку и разозленный тем, что везде натыкался на стены, не выпускавшие его, вдруг смело атаковал своих врагов. - Видите, он уже язык высунул, - сказал Джон Харнед. - Сначала его наливают водой, потом кападоры по очереди изматывают его, заставляя тратить силы впустую. Пока одни дразнят его, другие отдыхают. А быку ни на минуту не дают передышки. И когда он уже вконец измучен и отяжелел от усталости, матадор убивает его. На арене между тем дошла очередь до бандерильеров. Один из них трижды пытался всадить дротики в тело быка - и все безуспешно. Он только исколол быку спину и привел его в бешенство. Надо вам знать, что бандерильи (дротики) полагается всаживать по две сразу, под лопатки, по обе стороны спинного хребта и как можно ближе к нему. Если всажена только одна, это считается промахом. Толпа начала свистать, требовала Ордоньеса. И тут Ордоньес отличился на славу: четыре раза он выходил вперед и все четыре раза с одного маху всаживал дротики, так что скоро на спине у быка их оказалось восемь штук, симметрично расположенных. Зрители бесновались от восторга, на арену дождем посыпались монеты, шляпы. И в этот самый миг бык кинулся на одного из кападоров. Тот поскользнулся и от неожиданности совсем потерял голову. Бык поднял его, но, к счастью, кападор очутился между его широко раскинутыми рогами. Зрители безмолвно, не дыша, следили за происходящим - и вдруг Джон Харнед вскочил и заорал от удовольствия. Да, среди мертвой тишины он один стоял и кричал, весело приветствуя быка. Сами видите: он хотел, чтобы убит был не бык, а человек. Надо же быть таким зверем! Его неприличное поведение возмутило всех, кто сидел в соседней ложе генерала Салазара, и они стали ругать Джона Харнеда. Урси-сино Кастильо обозвал его "подлым гринго" и бросил ему в лицо всякие другие обидные слова. Впрочем, сказано это было по-испански, так что Джон Харнед ничего не понял. Он стоял и кричал секунд десять, пока быка не отвлекли на себя другие кападоры, и первый остался невредим. - Опять не дали быку развернуться, - уныло сказал Джон Харнед, садясь на место. - Кападор-то ничуть не пострадал. Быка снова одурачили, отвлекли от противника. Он повернулся к Марии Валенсуэле: - Извините меня за несдержанность. Она улыбнулась и с шутливым упреком хлопнула его веером по руке. - Ну, ведь вы в первый раз видите бой быков, - сказала она. - Когда увидите его еще несколько раз, вы не станете больше желать победы быку и гибели людям. Мы не так жестоки, как вы, американцы. В этом виноват ваш бокс. А мы ходим только смотреть, как убивают быков. - Мне просто хотелось, чтобы и быку была оказана справедливость, - ответил Джон Харнед. - Наверное, со временем меня перестанет возмущать то, что люди убивают его обманом и хитростями, а не в честном бою. Опять завыли трубы. Ордоньес в алом плаще вышел вперед с обнаженной шпагой. Но бык уже раздумал драться. Ордоньес топнул ногой, заорал на него и стал размахивать плащом перед его носом. Бык двинулся на него, но как-то нехотя, без всякой воинственности. Первый удар шпаги был неудачен - она угодила в кость и согнулась. Ордоньес взял другую шпагу. Быка принуждали к бою, и он опять кинулся на противника. Пять раз Ордоньес наносил удар, но шпага то входила неглубоко, то натыкалась на кость. При шестом ударе она вонзилась по рукоятку. Но и этот удар был неудачен. Шпага не попала в сердце и прошла насквозь между ребер быка, выйдя на пол-ярда с другой стороны. Публика освистала матадора. Я посмотрел на Джона Харнеда. Он сидел молча и неподвижно, но я заметил, что он стиснул зубы, и рука его крепко сжимала барьер ложи. А бык уже утратил весь боевой пыл. Ранен он был не очень тяжело, но бегал с трудом, прихрамывая - наверное, мешала торчавшая в его теле шпага. Спасаясь от матадора и кападоров, он кружил по краю арены, глядя вверх на множество окружающих лиц. - Он словно говорит: "Ради Бога, выпустите меня отсюда, я не хочу драться!" - только и сказал Джон Харнед. Он продолжал следить за тем, что делалось на арене, и лишь по временам искоса поглядывал на Марию Валенсуэлу, словно проверяя, что она чувствует. Она сердилась на матадора: он был неловок, а ей хотелось интересного зрелища. Бык уже ослабел от потери крови, но и не думал умирать. Он все еще медленно бродил у стены ринга, ища выхода. Он был утомлен и не хотел нападать. Но участь его была предрешена, его следовало убить. На шее у быка, за рогами, есть местечко, - где позвоночник ничем не защищен, и, если шпага попадет в это место, быку верная смерть. Ордоньес выступал навстречу быку, сбросив свой алый плащ на песок. Бык по-прежнему и не думал нападать. Он стоял неподвижно, опустив голову, и нюхал плащ, Ордоньес воспользовался этим и попытался вонзить шпагу в незащищенное место на затылке. Но бык быстро вскинул голову, и удар не попал в цель. Бык следил теперь глазами за шпагой. Когда же Ордоньес пошевелил ногой плащ, лежавший на песке, бык забыл о шпаге и снова опустил голову, чтобы обнюхать его. Матадор нанес удар - и опять промахнулся. Это повторилось несколько раз. Положение было нелепое. Джон Харнед все молчал. Но вот наконец шпага попала в цель, бык упал мертвым. Тотчас впрягли мулов и уволокли его с арены. - Значит, гринго находят, что это жестокая забава? - сказал Луис Сервальос. - Что это бесчеловечно по отношению к быку, не так ли? - Дело не в быке, - ответил Джон Харнед. - Это зрелище вредное: оно развращает тех, кто его видит, - люди привыкают наслаждаться мучениями животного. Впятером нападать на одного глупого быка - ведь на это же способны только жалкие трусы! И зрителей это учит трусости. Бык умирает, а люди остаются жить и усваивают урок. Зрелище трусости отнюдь не воспитывает в людях храбрость. Мария Валенсуэла не промолвила ни слова и даже не взглянула на Джона Харнеда. Но она слышала все, что он сказал, и побледнела от гнева. Глядя на арену, она обмахивалась веером. Я видел, что рука ее дрожит. И Джон Харнед тоже не смотрел на Марию. Он продолжал говорить, словно забыв о ее присутствии, и в голосе его звучал холодный гнев. - Это трусливая забава трусливого народа, - сказал он. - Ого! - тихо отозвался Луис Сервальос. - Вам кажется, что вы понимаете нас? - Да, я теперь понял, что породило испанскую инквизицию, - ответил Джон Харнед. - Она, наверное, доставляла испанцам еще большее наслаждение, чем бой быков. Луис Сервальос только усмехнулся и промолчал. Он глянул на Марию Валенсуэлу и убедился, что бой в нашей ложе принес ему желанную победу. Мария больше и знать не захочет гринго, который мог сказать такое! Однако ни Луис, ни я не ожидали того, что произошло. Пожалуй, мы все-таки не понимаем американцев. Как мы могли предвидеть, что Джон Харнед, все время, несмотря на свое раздражение, такой сдержанный и холодный, внезапно взбесится? А он действительно сошел с ума, как вы увидите. Не из-за быка это вышло. Он ведь сам сказал, что не в быке дело. Так почему же участь лошади его довела до безумия? Не понимаю. Джон Харнед не способен был логически мыслить - вот единственное возможное объяснение. - В Кито обычно лошадей не выводят на бой быков, - сказал Луис Сервальос, поднимая глаза от программы. - Это принято только в Испании. Но сегодня по особому разрешению пустят в ход и лошадей. Когда выйдет следующий бык, мы увидим на арене лошадей и пикадоров - знаете, всадников с копьями. - А что, лошади тоже обречены заранее, как и бык? - спросил Джон Харнед. - Им надевают наглазники, чтобы они не видели быка, - пояснил Луис Сервальос. - И много их было убито на моих глазах. Эффектное зрелище! - Как зарезали быка, я уже видел. Теперь увижу еще как убивают лошадей. И тогда, быть может, вполне постигну все тонкости этого благородного спорта, - сказал Джон Харнед. - Лошадей всегда берут старых, - заметил Луис Сервальос. - Таких, которые ни на что уже не годятся. - Ясно, - сказал Джон Харнед. Выпустили третьего быка, и кападоры и пикадоры принялись дразнить его. Один пикадор остановился как раз под нашей ложей. Лошадь его действительно была старая, облезлая - кожа да кости. - Просто чудо, что эта бедная кляча выдерживает тяжесть всадника, - заметил Джон Харнед. - А чем же лошадь вооружена для боя с быком? - Лошади вовсе не дерутся с быком, - сказал Луис Сервальос. - Вот как! Значит, лошадь выводят только для того, чтобы бык ее забодал? И ей надевают наглазники, чтобы она не видела быка, когда он кидается на нее? - Не совсем так, - возразил я. - Копье пикадора не дает быку забодать лошадь. - Значит, лошади редко гибнут на арене? - допытывался Джон Харнед. - Часто, - вмешался Луис Сервальос. - В Севилье на моих глазах в один день было убито восемнадцать лошадей, а публика все шумела, требуя, чтобы вывели новых. - И те лошади тоже были в наглазниках, как и эта? - спросил Джон Харнед. - Да, разумеется, - ответил Луис Сервальос. Разговор оборвался. Мы все следили за ходом боя на арене. А Джон Харнед сходил с ума, но мы этого не замечали. Бык на арене не хотел нападать на лошадь, она же стояла спокойно, так как не могла видеть, что кападоры натравливают на нее быка. Они дразнили его плащами, а когда он бросался на них, отбегали к лошади и прятались за прикрытия. Наконец, бык здорово рассвирепел, и тут его внимание привлекла лошадь. - А лошадь не знает! Лошадь не знает! - шептал Джон Харнед словно про себя, не сознавая, что говорит вслух. Бык наскакивал на лошадь, а она ничего не знала, пока пикадор не промахнулся и бык не поднял ее на воздух рогами. Это был великолепный, могучий бык! Смотреть на него было настоящим наслаждением. Он рогами поддел лошадь и подкинул ее на воздух. Когда она затем упала на песок, пикадор соскочил с нее и спасся бегством, а кападоры опять стали травить быка. Из распоротого брюха лошади вывалились внутренности, но она еще приподнялась с отчаянным визгом. И, услышав этот предсмертный визг, Джон Харнед совсем обезумел. Он встал с места. Я слышал, как он бормотал ругательства. Он не мог оторвать глаз от лошади, а она, не переставая визжать, пыталась бежать, но свалилась на спину и дрыгала ногами в воздухе. Тут бык опять набросился на нее и бодал ее до тех пор, пока она не издохла. Джон Харнед стоял у барьера, и глаза его больше не были холодны, как сталь. Они метали голубой огонь. Он посмотрел на Марию Валенсуэлу, а она - на него. Лицо его выражало глубочайшее отвращение. В эту минуту нам стало ясно, что он сошел с ума. Люди смотрели теперь на нашу ложу, потому что с лошадью на арене все было кончено, а стоявший у барьера Джон Харнед был высокого роста и всем бросался в глаза. - Сядьте, - сказал ему Луис Сервальос. - Не дурите, иначе люди поднимут вас на смех. Джон Харнед, ничего не ответив, сжал кулак и ударил Луиса в лицо с такой силой, что тот, как мертвый, упал на стулья и остался лежать. Он уже не видел, что было дальше. Зато я видел. Урсисино Кастильо перегнулся через стенку, разделявшую наши ложи, и тростью хлестнул Джона Харнеда по лицу. А Джон Харнед в ответ нанес ему такой удар кулаком, что Кастильо, падая, сбил с ног генерала Салазара. Джон Харнед был уже в настоящем исступлении. В нем проснулся дикий зверь, пещерный дикарь первобытных времен вырвался на волю. - Ага, вы пришли смотреть бой быков, - закричал он. - Но, клянусь Богом, я покажу вам, как дерется человек! Ну и бой же был! Солдаты, охранявшие ложу президента, бросились в нашу ложу, но Джон Харнед вырвал у одного из них винтовку и стал прикладом дубасить их по головам. Из другой ложи полковник Хасинто Фьерро палил в него из револьвера. Первым выстрелом был убит солдат. Это я видел своими глазами. А вторая пуля угодила Джону Харнеду в бок. Он с проклятиями прыгнул вперед и всадил штык винтовки в полковника. Страшно было смотреть! Да, американцы и англичане - зверски жестокий народ. Они высмеивают наш бой быков, а для них самих проливать кровь - лучшее удовольствие. В тот день из-за Джона Харнеда убито было больше людей, чем на всех боях быков, какие до сих пор были в Кито, да и в Гваякиле и во всем Эквадоре. И все это наделал визг раненой лошади! Но отчего же Джон Харнед не безумствовал, когда убит был бык? Животное есть животное, все равно, лошадь это или бык. Джон Харнед был сумасшедший - только этим и можно все объяснить. Взбесившийся зверь! Ну сами посудите, что хуже: то, что бык забодал лошадь, или то, что Джон Харнед штыком заколол полковника Хасинто Фьерро? И не его одного он заколол тем же штыком! В него словно бес вселился. Уже все тело его было пробито пулями, а он продолжал драться. Не так-то легко было его убить. Мария Валенсуэла проявила большое мужество. Она не вопила, не упала в обморок, как другие женщины. Она спокойно сидела в ложе и смотрела на арену. Лицо ее побелело, но она ни разу не повернула головы. Сидела и обмахивалась веером. Со всех сторон бежали солдаты, офицеры, народ - храбрые люди, желавшие одолеть безумного гринго. И должен сказать, в толпе кричали, что надо перебить всех гринго. В Латинской Америке этот клич не новость, здесь не любят неотесанных гринго и их странные повадки. Вот и в тот день слышались такие крики, но наши храбрые эквадорцы убили только одного Джона Харнеда, после того как он убил семерых да и немало людей изувечил. Бывал я не раз на бое быков, но не видел зрелища отвратительнее, чем наши ложи после этого побоища. Они походили на поле битвы. Повсюду лежали убитые, стонали раненые и умирающие. Один человек, которому Джон Харнед всадил штык в живот, прижимал к ране обе руки и кричал. И, поверьте, эти крики были куда страшнее визга тысячи издыхающих лошадей. Нет, Мария Валенсуэла не вышла замуж за Луиса Сервальоса. И я очень сожалею об этом. Он был мой друг, и я вложил в его предприятия много денег. Только через пять недель врачи сняли у него с лица повязку. И по сей день у него на щеке под глазом остался рубец, хотя Джон Харнед ударил Луиса только раз, да и то кулаком. Мария Валенсуэла сейчас в Австрии. Говорят, она выходит замуж не то за эрцгерцога, не то за какого-то знатного вельможу, не знаю. Мне кажется, она была увлечена Джоном Харнедом до того, как он поехал за ней в Кито на бой быков. Но почему все началось из-за лошади - вот что я хотел бы знать! Почему Харнед смотрел на быка и говорил, что не в нем дело, а когда завизжала лошадь, он сразу обезумел? Непонятный народ эти гринго! Варвары они - и больше ничего. КОГДА МИР БЫЛ ЮНЫМ Перевод Г. Злобина I Он был очень спокойный и хладнокровный человек и потому, вскарабкавшись на стену, стал вслушиваться в сырую тьму, стараясь разгадать, не таится ли где опасность. Но слух его уловил лишь завывание ветра в деревьях да шелест листвы на раскачивающихся ветвях. По земле, подгоняемый порывами ветра, полз тяжелый, плотный туман, и хотя он ничего не видел, зато ощущал влажное его дыхание на своем лице. Стена, на которой он сидел, тоже была влажной. Так же бесшумно, как только что он вскарабкался на стену снаружи, человек соскользнул внутрь. Он достал из кармана электрический фонарик, но не зажег его. Лучше обойтись без света, решил он, хотя кругом царила кромешная тьма. Зажав фонарь в руке и держа палец на кнопке выключателя, он стал подвигаться вперед. Земля была мягкой и слегка пружинила под ногами, потому что ее устилал многолетний слой мертвой хвои, листьев и мха. Ветви цеплялись за одежду, но разглядеть их во тьме и обойти было невозможно. Он протянул руку и стал продвигаться ощупью, но рука то и дело натыкалась на толстые стволы огромных деревьев. Кругом высились эти деревья, они подступали со всех сторон, и он вдруг почувствовал, насколько он микроскопически мал среди гигантских стволов, которые нависали над ним, как бы угрожая раздавить. Где-то там, за деревьями, находился дом, и он надеялся отыскать какую-нибудь дорожку или извилистую тропинку, которая привела бы его туда. Однажды ему почудилось, будто он попал в ловушку. Куда бы он ни повернулся, он всюду натыкался на стволы, сучья или на густой кустарник; выхода, казалось, не было. Тогда он осторожно зажег фонарь, сначала направив луч на землю, туда, где стоял. Он медленно обводил лучом вокруг себя, и яркий белый свет выхватывал из темноты во всех подробностях преграды на его пути. Потом между двумя огромными деревьями он заметил проход и, погасив фонарь, двинулся туда, стараясь ступать по сухому: густая листва наверху не давала кое-где осесть туману. Он умело ориентировался и знал, что идет к дому. И тут случилось нечто неожиданное, немыслимое. Его нога ступила на что-то мягкое и живое, и это что-то зафыркало под его тяжестью и стало подниматься. Он отпрыгнул в сторону и замер в напряженном ожидании, готовый броситься прочь или отразить нападение неизвестного существа. Он подождал немного, пытаясь угадать, что за животное выскочило у него из-под ног, а теперь застыло в неподвижности, без единого звука, так же, очевидно, пригнувшись и настороже, как и он сам. Напряжение становилось невыносимым. Держа фонарь перед собой, он нажал кнопку и закричал от ужаса. Он был готов увидеть что угодно - от напуганного теленка или молодого оленя до кровожадного льва, - но то, что он увидел, явилось полнейшей для него неожиданностью. На какое-то короткое мгновение тонкий и белый луч фонаря осветил то, что тысячи лет не изгладят из его памяти -- огромного человека с рыжей гривой и бородой; руки, ноги, плечи, большая часть груди были у него обнажены, и только у пояса болталось нечто вроде козлиной шкуры, а ноги были обуты в мокасины из дубленки. Кожа у него была гладкая, без растительности, но потемневшая от солнца и ветра; под ней, точно толстые змеи, тяжелыми узлами сплетались мускулы. Но даже не появление этого существа, как бы неожиданно оно ни было, заставило человека закричать. Ужас его вызвали невыразимая свирепость в том лице, какой-то животный, дикий блеск голубых глаз, которые почти не ослепил свет, иголки хвои, запутавшиеся в волосах и бороде, огромное тело, изогнувшееся для прыжка. Все это он увидел в одно мгновение. Не успел его крик затихнуть, как существо прыгнуло вперед, а он швырнул в него фонарь и бросился наземь. Он почувствовал его ноги у себя на спине и рванулся в сторону. Существо не удержалось на ногах и тяжело рухнуло в кустарник. Когда стих треск ветвей, человек замер на четвереньках и прислушался. Существо рыскало неподалеку, и он опасался, что обнаружит свое присутствие, если тронется с места. Непременно хрустнет какая-нибудь ветка, и тогда существо припустится за ним. Он даже вытащил револьвер, но передумал. К нему вернулось самообладание, и он надеялся теперь убраться потихоньку. Он слышал, как странное существо несколько раз принималось колотить по кустам, стараясь обнаружить его, а потом останавливалось и, очевидно, прислушивалось. Это навело человека на одну мысль. Под рукой у него случился кусок засохшего дерева. Он осторожно обшарил вокруг себя руками. Дабы убедиться, что не заденет ничего, когда размахнется, потом поднял деревяшку и бросил ее. Деревяшка была небольшая, ему удалось далеко закинуть ее, и она с шумом упала в кусты. Он слышал, как существо метнулось к тому месту, и тут же пополз прочь. Он полз на четвереньках, медленно и осторожно, пока колени его не стали мокрыми от сырой земли. Когда он останавливался и прислушивался, до него доносились лишь завывание ветра и стук падающих с ветвей капель. Все так же осторожно он поднялся, подбежал к стене, перелез через нее и спрыгнул на дорогу. Ощупью пробираясь сквозь кусты, он вывел велосипед и приготовился сесть на седло. Он как раз переводил одной ногой передачу, чтобы поставить педаль в удобное положение, когда услышал, как на землю легко и, по-видимому, прямо на ноги спрыгнуло то существо. Он тут же побежал, держа велосипед за руль, потом, разогнавшись, прыгнул на седло, поймал педали и рванулся вперед. Он услышал позади частое топанье ног по пыльной дороге, но наддал ходу и ушел от преследования. К несчастью, он в спешке покатил в сторону, противоположную городу, и теперь поднимался к холмам. Он хорошо знал, что на этой дороге нет ответвлений и вернуться в город можно единственно поехав назад, мимо того чудовища, а он не находил в себе сил решиться на такой подвиг. Часа через полтора, на каком-то подъеме, который с каждым шагом становился круче, он слез с велосипеда. Оставив его на обочине дороги, он для вящей безопасности перелез через ограду, попав, как он решил, на выгон, расстелил там на земле газету и сел. - Ну и ну! - проговорил он, вытирая с лица пот и капли влаги. - Ну и ну! - повторил он, сворачивая сигарету и раздумывая, как бы пробраться к городу. Но он так и не тронулся с места. Ему не хватило решимости ехать той же дорогой в темноте, и, ожидая рассвета, он уронил голову на колени и задремал. Человек не знал, сколько прошло времени, когда проснулся, разбуженный тявканьем молодого койота. Оглядевшись и увидев койота на краю холма позади себя, он заметил, как изменился облик ночи. Туман рассеялся, на небе высыпали звезды и выплыла луна, даже ветер приутих. Стояла мягкая летняя калифорнийская ночь. Он снова опустил голову на колени, - но тявканье не давало ему заснуть. Почти в полусне он вдруг услышал какое-то дикое, жуткое пение. Подняв голову, он увидел, как по гребню холма, перестав лаять, бежит койот, а за ним, тоже молча, мчится то нагое существо, которое он встретил в саду. Койот был молодой и сильный, но существо, как он успел заметить, настигало его; потом они скрылись из виду. Человек поднялся, перелез через ограду и вскарабкался на велосипед. Его било как в лихорадке, но надо было спешить, ибо это - единственный шанс на спасение. Чудовище больше не преграждало путь к Мельничной Долине. Он несся по уклону с головокружительной быстротой, но на повороте в низине, там, где на дорогу падали густые тени, колесо попало в выбоину, и он вылетел через руль из седла. - Не везет, так не везет, - бормотал он, разглядывая сломанную переднюю вилку. Потом, взвалив велосипед на плечи, он двинулся пешком. Спустя некоторое время он добрался до каменной ограды сада и, дабы удостовериться, что с ним действительно случилось то странное происшествие, стал искать следы на дороге. Вот они! Огромные, глубоко ушедшие у пальцев в землю, следы мокасин. Он наклонился, рассматривая их, и тут снова услышал жуткое пение. Он видел, как чудовище гналось за койотом, и понял, что ему не убежать. Он и не пытался обратиться в бегство, решив, что лучше спрятаться в тени на дальней, от стены, стороне дороги. Затем он снова увидел то существо, похожее на голого человека, - оно быстро, легко бежало и пело на ходу. Потом оно остановилось как раз напротив человека, и сердце у того замерло. Но существо не направилось к тому месту, где он укрылся; подпрыгнув, оно ухватилось за сук стоявшего у дороги дерева и, перебирая руками, быстро, по-обезьяньи, вскарабкалось наверх. Оттуда оно перемахнуло через стену, футах в десяти от нее уцепилось за ветви другого дерева, а потом спрыгнуло на землю в сад. Человек в недоумении постоял несколько минут, потом потихоньку пошел прочь. II Дейв Слоттер воинственно облокотился на перегородку, отделявшую приемную от кабинета Джеймса Уорда, старшего компаньона фирмы "Уорд, Ноулз и Кo". Дейва злило, что посматривают на него как-то подозрительно, особенно тот, который стоял перед ним. - Передайте мистеру Уорду, что я по очень важному делу, - наседал Дейв. - Я объяснил вам, что мистер Уорд сейчас занят: он диктует стенографистке, - отвечал человек. - Приходите завтра. - Завтра будет поздно! Доложите ему, что речь идет о жизни или смерти. Секретарь заколебался, и Дейв поспешил воспользоваться случаем. - Скажите ему, что вчера вечером я был в Мельничной Долине, там, за заливом, и хочу кое-что сообщить. - Как доложить? - осведомился секретарь. - Он не знает меня. Дейв все еще пребывал в воинственном расположении духа, когда его провели в кабинет, но пыл его поостыл, как только он увидел крупного рыжеволосого мужчину, который, закончив фразу стенографистке, повернулся на вращавшемся кресле к нему. Дейв не знал, почему у него пропал пыл, и злился на себя в душе. - Вы мистер Уорд? - Он не нашел ничего лучшего, как задать этот глупый вопрос, и оттого разозлился на себя еще больше. Он вовсе не собирался задавать этот вопрос. - Да, - отвечал мужчина. - А кто вы? - Гарри Бэнкрофт, - соврал Дейв. - Вы меня не знаете, и мое имя ничего не скажет вам. - Вы передали, что вчера вечером были в Мельничной Долине. Ну и что? - Вы ведь там живете? - в свою очередь, спросил Дейв, выразительно поглядев в сторону стенографистки. - Да, я там живу. По какому делу вы хотели меня видеть? Я очень занят. - Мне хотелось бы поговорить с вами наедине. Мистер Уорд оглядел его быстрым, оценивающим взглядом, подумал и сказал: - Мисс Поттер, сделаем перерыв на несколько минут. Девушка поднялась, собрала свои бумаги и вышла из кабинета. Дейв с любопытством взирал на мистера Джеймса Уорда, пока тот не прервал цепь зарождавшихся мыслей посетителя. - Итак... - Вчера вечером я был в Мельничной Долине, - запинаясь, начал Дейв. - Это я уже слышал. Что вам угодно? В Дейве крепло совершенно немыслимое предположение, но он продолжал: - Я был в вашем доме, вернее, в вашем саду. - Что вы там делали? - Я хотел ограбить вас, - откровенно ответил Дейв. - Мне стало известно, что вы живете один с поваром-китайцем, и я решил, что дело безопасное. Но я не попал в дом. Мне помешали. Вот почему я здесь. Я пришел предупредить вас: в вашем саду бегает какой-то дикарь, сущий дьявол, скажу я вам. Такого, как я, на кусочки разорвет. Мне едва удалось спастись. Он совсем почти голый, лазает по деревьям, как обезьяна, и бегает, как олень. Я видел, как он гнался за койотом, и, черт побери, он, кажется, догнал его. Дейв замолчал, ожидая, какое впечатление произведет его рассказ. Но рассказ не произвел никакого впечатления. Джеймс Уорд выслушал Дейва со спокойным интересом, не более того. - Странно, весьма странно, - негромко произнес он. - Так вы говорите, - дикарь? А зачем вы рассказали об этом мне? - Чтобы предупредить вас об опасности. Я в некотором роде тоже опасен, но чтоб убивать людей... то есть, если нет крайней необходимости. Вам угрожает опасность, и я решил предупредить о том. Вот и все, можете мне поверить. Само собой, если бы вы пожелали вознаградить меня за хлопоты, я бы не отказался. Это я тоже имел в виду. Впрочем, мне безразлично, отблагодарите вы меня или нет. Я рассказал вам все и выполнил свой долг. Мистер Уорд задумчиво барабанил пальцами по столу. Дейв обратил внимание, что руки у него были большие, крепкие и ухоженные, несмотря на темный загар. Он снова посмотрел на крошечный кусочек пластыря тельного цвета над бровью, который бросился ему в глаза, как только он вошел. И все же он никак не мог принять ту мысль, что настойчиво лезла в голову. Мистер Уорд достал бумажник из внутреннего кармана пиджака и, вытянув оттуда банкноту, отдал ее Дейву. Убирая бумажку в карман, тот успел заметить, что банкнота была достоинством в двадцать долларов. - Благодарю вас, - сказал мистер Уорд, давая понять, что разговор окончен. - Я непременно попрошу проследить за этим делом. Дикарь в собственном саду - это действительно небезопасно. Но настолько невозмутим был мистер Уорд, что Дейв осмелел. Кроме того, ему явилась новая мысль. А что, если дикарь - лунатик, которого упрятали с глаз, и доводится мистеру Уорду братом. Дейв слышал о таких случаях. Очевидно, мистер Уорд не хочет, чтобы дело получило огласку. Вот и сунул ему двадцать долларов. - Послушайте, - начал. Дейв, - мне только что пришло в голову, что тот дикарь здорово похож на вас... Дейв не нашел сил продолжать, пораженный переменой в облике своего собеседника: он увидел те же невыразимо свирепые голубые глаза, что горели в темноте прошлой ночью, те же скрюченные, точно когти, руки, то же огромное тело, изготовившееся для прыжка. На этот раз у Дейва не было фонаря, который он мог бы швырнуть в лицо, поэтому в тот же миг плечи его сжало железное объятие, и он застонал от боли. Он увидел белые оскаленные клыки, как у собаки, что вот-вот укусит. Борода мистера Уорда терлась о его лицо, зубы приближались к горлу. Но мистер Уорд не укусил. Напротив, Дейв почувствовал, что его противник напрягся, словно зажатый в мощных тисках, затем легко, будто играючи, но с такой силой отшвырнул его, что Дейв отлетел к стене и, ловя ртом воздух, свалился на пол. - Шантажировать пришел? - прорычал мистер Уорд. - А ну, отдавай назад деньги. Дейв молча протянул банкноту. - Я полагал, у тебя добрые намерения. Теперь я вижу, что ты за птица. Убирайся, чтоб духу твоего тут не было, иначе я быстренько упрячу тебя за решетку. Там твое место. Понятно? - Да, сэр, - едва проговорил Дейв. - А теперь убирайся! Дейв молча повернулся и пошел к выходу; от того железного объятия отчаянно болели плечи. Когда он взялся за ручку двери, мистер Уорд заговорил: - Скажи спасибо, что дешево отделался. - Глаза у него светились жестокостью и надменностью. - Я бы тебе руки оторвал, если бы захотел, и в мусорную корзинку выбросил. - Понимаю, сэр, - с полной убежденностью в голосе отвечал Дейв. Он открыл дверь и вышел. Секретарь вопросительно поднял голову. - Ну и ну, - единственно и произнес Дейв, покидая приемную мистера Уорда, а заодно и наш рассказ. III Джеймсу Дж. Уорду стукнуло сорок лет, он был весьма преуспевающий бизнесмен и очень несчастный человек. В течение сорока лет он тщетно пытался разрешить проблему собственной личности, и эта проблема с каждым годом становилась все более страшным несчастьем. В его телесной оболочке обитали как бы два человека, и с точки зрения времени их разделял промежуток в несколько тысяч лет или около того. Он изучил проблему раздвоения личности более тщательно, чем любой из специалистов в этой запутанной и загадочной области психологии. В литературе он не нашел случая, подобного своему. Даже в описаниях беллетристов, отличающихся буйным полетом фантазии, он не обнаружил ничего похожего. Он не был ни доктором Джекиллом, ни мистером Хайдом, ни тем несчастным молодым человеком из киплинговской "Самой великой истории на свете". Обе личности в нем были так слиты, что все время каждая из них знала о соседстве другой. Одна личность была личностью человека современного воспитания и образования, обитавшего в последней четверти девятнадцатого века и первом десятилетии двадцатого. Другая личность принадлежала дикарю, варвару, обитавшему в условиях первобытного существования тысячи лет назад. И Джеймс Уорд так и не мог решить, кем именно был он, ибо постоянно ощущал в себе обе личности. Почти не случалось так, чтобы одно его "я" не знало, что делает другое. Кроме того, к нему не приходили ни видения прошлого, в котором существовало его первобытное "я", ни даже воспоминания о нем. Эта первобытная личность жила сейчас, в настоящем времени, но тем не менее ее всегда тянуло к образу жизни, который приличествовал тому далекому прошлому. В детстве он был сущим наказанием для матери, отца и докторов, пользовавших семью, хотя никто даже не приблизился к разгадке странного поведения Джеймса. Никто не мог понять, к примеру, откуда у мальчика чрезмерная сонливость в утренние часы и чрезмерный подъем вечером. Не раз видели, как он ночью бродил по коридором, лазал по крышам на головокружительной высоте или бегал по холмам, и все решили, что мальчик - лунатик. На самом же деле он вовсе не спал - первобытные импульсы толкали его бродить по ночам. Однажды он рассказал правду какому-то недалекому лекарю, но в ответ за откровенность тот презрительно высмеял его и назвал все "выдумкой". Однако каждый раз, когда спускались сумерки и наступал вечер, сон словно бежал прочь от Джеймса Уорда. Стены комнаты казались клеткой, раздражали. Он слышал в темноте тысячи каких-то голосов, разговаривающих с ним. Ночь звала его, ибо из всех частей суток именно ночь гнала его из дома. Никто ничего не мог понять, а он не пытался объяснить. Его считали лунатиком и принимали соответствующие меры предосторожности, но они в большинстве случаев оказывались тщетными. С возрастом мальчик становился хитрее, так что чаще всего проводил ночи на открытом воздухе, наслаждаясь свободой. Потом, разумеется, спал до полудня. Поэтому утренние занятия исключались, и лишь днем нанятые учителя могли научить юного Джеймса кое-чему. Так воспитывалась и развивалась современная личность мистера Уорда. Да, ребенком он был сущим наказанием, таким потом и остался. Он слыл за злого, бессмысленно жестокого чертенка. Домашние врачи в душе считали его умственным уродом и дегенератом. Приятели-мальчишки, которых насчитывались единицы, превозносили его как "силу", но страшно боялись. Он лучше всех лазал по деревьям, быстрее всех плавал и бегал - словом, был самым отчаянным сорванцом, и никто не осмеливался задирать его. Он моментально впадал в ярость и в порыве гнева обладал феноменальной силой. Когда Джеймсу было девять лет от роду, он убежал в холмы и больше месяца, пока его не нашли и не вернули домой, жил вольной жизнью, скитаясь по ночам. Каким чудом удалось ему не умереть с голоду и вообще выжить, никто не знал. А он и не думал рассказывать о диких кроликах, которых он убивал, о том, как ловил и пожирал выводки перепелов, делал набеги на курятники на фермах, о том, как соорудил и выстлал сухими листьями и травой берлогу, где наслаждался в тепле утренним сном. В колледже Джеймс славился сонливостью и тупостью на утренних лекциях и блестящими успехами на дневных. Занимаясь самостоятельно по пособиям и конспектам товарищей, он кое-как ухитрялся сдавать экзамены по тем ненавистным ему предметам, которые читались по утрам, зато в других предметах, читавшихся днем, успевал преотлично. Он считался в колледже звездой футбола и грозой для противников, в легкой атлетике его тоже привыкли видеть первым, хотя порой он обнаруживал приступы совершенно непонятной ярости. Что касается бокса, то товарищи попросту боялись встречаться с ним: последнюю схватку он ознаменовал тем, что впился зубами в плечо своему противнику. После окончания Джеймсом колледжа отец его был в отчаянии, не зная, что делать со своим отпрыском, и наконец решил отправить его на дальнее ранчо в Вайоминг. Три месяца спустя видавшие виды ковбои вынуждены были признаться, что не могут совладать с Джеймсом, и телеграфировали его отцу, чтобы тот забрал назад своего дикаря. Когда отец приехал, ковбои в один голос заявили, что предпочитают скорее иметь дело с завывающими людоедами, заговаривающимися лунатиками, скачущими гориллами, громадными медведями и разъяренными тиграми, чем с этим выпускником колледжа, носившим аккуратный прямой пробор. Единственное, что он помнил из жизни своего первобытного "я", был язык. В силу загадочных явлений атавизма в его сознании сохранилось немало слов и фраз первобытного языка. В минуты блаженства, восторга, схватки он имел привычку издавать дикие звуки или разражаться первобытными напевами. Благодаря этим выкрикам и напевам он с точностью обнаруживал в себе ту пережившую свое время личность, которая давным-давно, тысячи поколений назад, должна была бы стать прахом. Однажды он намеренно спел несколько древних мелодий в присутствии известного лингвиста, профессора Верца, читавшего курс древнеанглийского языка и до самозабвения влюбленного в свой предмет. Прослушав первую песню, профессор навострил уши и пожелал узнать, что это - тарабарский жаргон или испорченный немецкий. После второй он пришел в крайнее возбуждение. Джеймс Уорд закончил свое выступление мелодией, которая неудержимо срывалась у него с уст во время схватки или боя. Тогда профессор Верц объявил, что это не тарабарщина, а древнегерманский, вернее, прагерманский такой давней эпохи, о какой языковеды и понятия не имеют. Он даже представить не мог, в какую глухую древность уходил тот язык, и все же опытное ухо профессора улавливало в нем нечто такое, что отдаленно напоминало знакомые архаичные формы. Он пожелал узнать, откуда известны Джеймсу эти песни, и попросил его одолжить ему на время ту бесценную книгу, где они приведены. Кроме того, он пожелал узнать, почему Уорд делал вид, будто он круглый невежда по части германских языков. Уорд, разумеется, не смог ни объяснить, почему держался невеждой, ни дать профессору ту книгу. Тогда после длительных, в течение нескольких недель, уговоров и просьб профессор невзлюбил Уорда и стал называть его шарлатаном и бессовестным эгоистом - подумать только, не позволил и краем глаза заглянуть в тот удивительный список на языке, который был древнее, чем самый древний из тех языков, что когда-либо обращали на себя внимание лингвистов. Сообщение о том, что он наполовину современный американец, а наполовину древний тевтонец, отнюдь не способствовало хорошему настроению вконец запутавшегося молодого человека. Современный американец был, однако, сильного характера, так что он, Джеймс Уорд (если он и в самом деле существовал и имел право на самостоятельную жизнь), принудил к согласию, вернее, компромиссу второго человека, что жил в нем, дикаря, который бродил по ночам, не давая спать своему соседу - культурному, изысканному джентльмену, который хотел жить, любить и заниматься делами, как все нормальные люди. Днем и к вечеру он давал волю одной своей личности, ночью - другой, а утром и урывками в ночные часы отсыпался за двоих. Утром он спал в кровати, как всякий цивилизованный человек. Ночью он спал, как дикое животное, среди деревьев, как и в тот момент, когда на него наступил Дейв Слоттер. Убедив своего отца ссудить ему значительный капитал, Джеймс Уорд начал заниматься коммерцией, надо признаться, энергично и успешно; он целиком отдавался делам днем, а его компаньон работал по утрам. Покончив с делами, он бывал на людях, но как только время приближалось к девяти или десяти, его охватывало непреодолимое беспокойство, и он поспешно покидал людей до следующего дня. Друзья и знакомые предполагали, что Джеймс Уорд увлечен спортом. И они не ошибались в своем предположении, хотя ни один не догадывался, каким именно видом спорта, даже если бы увидели, как ночью в холмах Мельничной Долины он гоняется за койотами. И никто не верил капитанам каботажных судов, которые утверждали, что не раз холодным зимним утром в проходе Рэкун во время прилива или в быстром течении между островами Козерога и Ангела они видели в нескольких милях от берега плывущего по волнам человека. На своей вилле в Мельничной Долине Джеймс Уорд жил в полном уединении, если не считать Ли-Синга, повара-китайца и доверенного, который достаточно знал о странностях своего хозяина, но ему хорошо платили за то, чтобы он держал язык за зубами, и он научился молчать: Вдоволь насладившись ночными прогулками и выспавшись утром, Джеймс Уорд после плотного завтрака, приготовленного Ли-Сингом, в полдень переправлялся на пароме через залив в Сан-Франциско и являлся в клуб или контору таким же нормальным, уравновешенным бизнесменом, как и любой другой в городе. Но вот наступал вечер, и ночь снова звала его. Им овладевало беспокойство, обострялось восприятие. Слух становился чутким, и несметное множество ночных шорохов рассказывало ему знакомую увлекательную повесть. И если он бывал наедине с самим собою, то начинал нетерпеливо мерять шагами тесную комнату, точно хищник, попавший в клетку. Однажды он отважился влюбиться. Но с тех пор ни разу не позволял себе подобного развлечения. Он боялся. Дело в том, что некая, насмерть перепуганная молодая леди целую неделю ходила с синяками на руках и плечах, - то были следы ласк, которыми он осыпал ее в приливе нежности, но - увы! - слишком поздно вечером. Случись то свидание днем, все сошло бы превосходно: он был бы обыкновенным, в меру страстным возлюбленным, а не свирепым дикарем из непроходимых германских лесов, умыкающим женщину. Из полученного опыта он заключил, что дневные свидания могут быть успешными, но одновременно пришел к убеждению, что в случае женитьбы семейная жизнь его неминуемо обречена на провал. Он с ужасом представлял себе, как останется наедине с женой после наступления темноты. Поэтому Джеймс Уорд сторонился женщин, регулировал свою двойную жизнь, сколачивал первый миллион в деле, избегал деятельных мамаш, жаждущих сбыть с рук молоденьких дочек разного возраста, но с одинаково нетерпеливым огоньком в глазах, встречался с Лилиан Джерсдейл, причем взял за правило никогда не устраивать свиданий позднее восьми вечера, по ночам гонялся наперегонки с койотами, засыпал в лесных берлогах и ухитрялся держать свою жизнь втайне ото всех, за исключением Ли-Синга... а потом и Дейва Слоттера. Его встревожило, что тому парню удалось видеть двух человек, что жили в нем. Правда, он порядком напугал этого громилу, но тот все равно может проболтаться. И даже если он не проболтается, то рано или поздно его тайна все-таки выплывет наружу. Так Джеймс Уорд решил сделать еще одну героическую попытку обуздать тевтонца-варвара, который составлял половину его существа. Настолько неукоснительно следовал он правилу встречаться с Лилиан только днем и ранним вечером, что настало время, когда она примирилась с этим - может, оно и к лучшему, а он ревностно молил в душе, чтобы дела не обернулись к худшему. Никакой, наверное, чемпион не готовился к состязанию так усиленно и прилежно, как тренировался в течение этого времени Джеймс Уорд, чтобы покорить в себе дикаря. Помимо всего прочего, он старался так измотать себя за день, чтобы от усталости не слышать потом зова ночи. Он часто отрывался от дел и предпринимал длительные прогулки, охотясь за красным зверем в самых глухих и недоступных уголках в округе, но делал это непременно днем. Вечером, усталый, он возвращался к себе. Дома он установил с десяток гимнастических снарядов, сотни раз проделывая те упражнения, которые другой делал бы десять - двенадцать раз. В качестве уступки самому себе он приказал пристроить внизу открытую веранду, где спал, наслаждаясь по крайней мере пряным запахом ночи. Ли-Синг вечером запирал его там и выпускал только утром, а двойная сетка не давала ему возможности сбежать в лес. Наконец в августе он нанял слуг в помощь Ли-Сингу и рискнул пригласить в Мельничную Долину гостей - Лилиан, ее мать, и брата, и человек шесть общих друзей. В течение двух дней он держался превосходно. На третий, засидевшись допоздна за бриджем, Джеймс Уорд имел все основания гордиться собой. Он умело скрывал возникающее порой беспокойство, но случилось так, что Лилиан Джерсдейл оказалась его противником в бридже и сидела справа. Это была хрупкая, как цветок, женщина, и ее хрупкость буквально распалила его в тот вечер. Не то чтобы она меньше нравилась ему в такие минуты - нет, он просто испытывал неудержимое желание схватить ее и растерзать - особенно тогда, когда она выигрывала. Он приказал привести в комнату шотландскую борзую, и когда казалось, что мускулы его вот-вот разорвутся от напряжения, он гладил собаку. Почувствовав шерсть под рукой, он немедленно успокаивался и мог продолжать игру. Никто не догадывался, что за беспечным смехом, тонкой, расчетливой игрой радушный хозяин с трудом сдерживает обуревающие его страсти. Когда стали расходиться на ночь, Джеймс Уорд намеренно простился с Лилиан на глазах у всех. А после того, как Ли-Синг запер его в комнате, Джеймс Уорд принялся за физические упражнения, вдвое и даже втрое увеличивая их продолжительность, пока, выбившись из сил, не свалился на диван, стоявший на веранде. Пытаясь заснуть, он размышлял над двумя проблемами, которые особенно тревожили его. Прежде всего - эти упражнения. Странная вещь: чем усиленнее он занимался, тем больше прибывало в нем сил. Он, разумеется, вконец изнурял жившего в себе ночного бродягу-тевтонца, но таким образом, сдавалось ему, лишь отодвигал тот роковой день, когда энергия, копившаяся в нем, вдруг прорвется наружу чудовищной, невиданной прежде волной. Другой задачей была женитьба и уловки, к которым придется прибегать, чтобы не оставаться наедине с женой после наступления темноты. В Мельничной Долине потом долго ломали голову, откуда в ту ночь забрел туда медведь, хотя участники цирка "Братьев Спрингс", дававшего представления в Сосалито, сбились с ног, разыскивая Большого Бена - самого "крупного медведя в неволе". Но Большой Бен ушел от погони и из полутысячи имений и вилл почему-то выбрал для посещения парк Джеймса Уорда. Первое, что осознал мистер Уорд, когда, дрожа от напряжения, вскочил на ноги, был пламень схватки в груди и древняя боевая песнь на устах. Снаружи доносились заливистый лай и злобное рычание собак. Потом этот адский шум внезапно, словно удар ножом, прорезал пронзительный визг раненой собаки - он знал, что это его собака. Не надевая туфель, в одной пижаме он взломал дверь, которую так тщательно запирал Ли-Синг, одним махом сбежал с лестницы и выскочил на улицу. Но как только босые ноги его коснулись гравия, которым была посыпана дорожка, он резко остановился, нагнувшись, пошарил рукой в заветном месте под крыльцом и вытащил огромную сучковатую дубину - верного спутника по безумным ночным приключениям среди холмов. Яростный собачий лай приближался, и, размахивая дубиной, он прыгнул в чащу навстречу ему. Встревоженные гости собрались на большой веранде. Кто-то включил свет, но они не видели ничего, кроме своих перепуганных лиц. По другую сторону ярко освещенной дорожки черной стеной стояли деревья. И где-то там, в непроглядной тьме, шла страшная схватка. Оттуда доносились дикие крики животных, вой, рычание, звуки ударов, треск ломающихся под тяжелыми прыжками кустов. Волна боя выкатилась из-за деревьев на дорожку как раз перед верандой. И тут они увидели все. Миссис Джерсдейл закричала и, теряя сознание, ухватилась за сына. Лилиан судорожно, так что потом долго ныли кончики пальцев, вцепилась в перила и, застыв от ужаса, смотрела на рыжеволосого, с неистовым огоньком в глазах великана, узнавая в нем человека, который должен стать ее мужем. Мерно взмахивая дубиной, он яростно наносил удары косматому медведю, такому огромному, какого ей ни разу не доводилось видеть. Лилиан Джерсдейл было очень страшно за любимого человека, и все же немалую долю того страха внушал он сам. Разве могла она представить, что под крахмальной рубашкой и модным костюмом ее суженого таился такой грозный, величественный дикарь? И разве она знала, каков мужчина в бою? Схватка, что кипела у нее перед глазами, не была, разумеется, схваткой нынешнего времени, и мужчина не был современным человеком. То был не мистер Джеймс Дж. Уорд, бизнесмен из Сан-Франциско, а некто неизвестный и безымянный, какой-то свирепый, первобытный дикарь, который прихотью случая ожил много тысячелетий спустя. Продолжая бешено лаять, собаки метались вокруг, бросаясь на медведя и отвлекая его внимание. Как только зверь поворачивался, чтобы отразить нападение сзади, человек прыгал вперед и обрушивал на него свою дубину. Разъяренный медведь снова кидался на противника, но тот отскакивал, стараясь не налететь на собак, отступал, кружил взад и вперед. Тогда собаки опять бросались на медведя, и тот опять огрызался на них. Конец схватки был неожиданным. Повернувшись, медведь со всего размаха так хватил собаку лапой, что она с перебитым позвоночником и сломанными ребрами отлетела футов на шесть в сторону. Зверь в человеке впал в неистовство. На губах у него выступила пена, из груди вырвался дикий, нечленораздельный вопль; он рванулся вперед и, размахнувшись, изо всех сил опустил дубинку на голову поднявшегося на задние лапы животного. Даже череп медведя не мог выдержать такого, сокрушительной силы, удара; и зверь рухнул на землю, где его принялись терзать собаки. Человек, перемахнув через рычащую свору, вскочил на медвежью тушу и там, освещенный ярким светом, опираясь на свою дубинку, запел на неизвестном наречии победную песнь - такую древнюю, что профессор Верц отдал бы десять лет жизни, чтобы услышать ее. Гости кинулись к победителю, бурно приветствуя его, но тут Джеймс Уорд внезапно посмотрел глазами древнего тевтонца на хрупкую белокурую девушку двадцатого века, которую он любил, и что-то оборвалось в нем. Неверными шагами он направился к ней, потом уронил дубинку и, пошатнувшись, чуть не упал. Что-то случилось с ним. Невыносимо болела голова. Душа, казалось, распадается на части. Он обернулся, следя глазами за взглядами остальных, и увидел обглоданный скелет медведя. Он закричал, рванулся было бежать, но его удержали и бережно отвели в дом. Джеймс Дж. Уорд по-прежнему заправляет делами фирмы "Уорд, Ноулз и Кo". Но он не живет теперь за городом и не гоняется лунными ночами за койотами. Живший в нем древний тевтонец умер в ту ночь, когда в Мельничной Долине произошла схватка с медведем. Теперь Джеймс Дж. Уорд - только Джеймс Дж. Уорд и никто