жется, сходимся. Кстати, о насилии. Я полагаю, господину ректору-консулу, не знаю, кто из членов королевского совета избран сейчас на эту должность, уже доложили о нашем самоуправстве. Предлагаю покинуть эти гостеприимные стены, иначе мы можем закончить вечер в замке Пьер-Ансиз. Я не бывал там, но имею основания думать, что тюремные камеры в подвалах замка ещя менее уютны, чем палаты лихорадящих в Отель-Дья. Они прошли через палату святого Иакова, в которой было непривычно тихо и спокойно, пересекли дворы и вышли на набережную. Привратник запер за ними решятку. Приближался вечер. С низовьев Роны тянул слабый тяплый ветерок. Рабле и Сервет медленно шли по краю одетого камнем берега. -- Я вижу лишь один путь к нравственному совершенству, -- продолжал Рабле. -- Когда-нибудь, сытая свора обожрятся до того, что лопнет или срыгнят проглоченное. Поглядите, в мире вся больше богатств, а грабить их вся труднее. Поневоле кое-что перепадает и малым мира сего. Двести лет назад смолоть хлеб стоило величайших трудов, а ныне водяные и воздушные мельницы, каких не знали предки, легко и приятно выполняют эту работу. Попробуйте сосчитать, сколько мельниц стоит по течению Роны? И так всюду. Подумать только, ведь греки могли плавать под парусами лишь при попутном ветре! Искусство плыть галсами было им неведомо. Сегодня любой рыбак играючи повторит поход Одиссея. Мы живям в замечательное время! Возрождение это не только восстановление древних искусств, но и рождение новых. Пусть богословы Сорбонны и Тулузы разжигают свои костры, ремесло сжечь невозможно. Именно ремесленник свергнет папу. Пройдят немного лет, и плуг на пашне станет двигаться силой ветра и солнца, морские волны, ловко управляемые, вынесут на берег рыбу и горы жемчуга. Может статься, будут открыты такие силы, с помощью которых люди доберутся до источников града, до дождевых водоспусков и до кузницы молний, вторгнутся в области Луны, вступят на территорию небесных светил и там обоснуются. Всякий нищий станет богаче сегодняшнего императора, и власть денег потеряет силу. И вот тогда, только тогда наступит желанное вам царство простоты. -- Это похоже на сон, -- сказал Мигель. -- Мне кажется, вы подхватили в палатах заразную горячку и теперь бредите. -- Пускай сон, -- согласился Рабле. -- Но разве вам, дорогой Вилланованус, никогда не снились такие сны? В памяти Мигеля внезапно до боли ярко вспыхнуло воспоминание о том вечере, что провял он в страсбургской гостинице с портным из Лейдена Яном Бокелзоном. Тогда они вдвоям мечтали о счастливом царстве будущего. Они представляли его одинаково, но думали достичь разными путями. Что же, Ян Бокелзон прошял свой путь. Грозное имя Иоанна Лейденского, вождя Мюнстерской коммуны, повергало в трепет князей и прелатов. Но вся же Франц фон Вальдек, епископ Мюнстерский, оказался сильнее. Поднявший меч... Иоанн Лейденский, бывший портной Ян Бокелзон, казнян мечом. Его печальную участь Мигель предвидел ещя десять лет назад. А теперь ему предлагают третий путь к царству божьему на земле. Путь, может и безопасный, но бесконечно долгий. Неужели ради него оставлять начатое? Если бы можно было поделиться своими сомнениями, рассказать обо всям! Но он и так сегодня разболтался сверх меры, а Франсуа Рабле хоть и прекрасный человек, но вся же секретарь католического министра. Ходят слухи, что он тайный королевский публицист -- анонимные листки против папы и императора написаны им, причям по заданию короны. И ещя... Рабле покровительствует кардинал Жан дю Белле, и кардинал Одетт де Колиньи, и кардинал Гиз. Не слишком ли много кардиналов? -- Н-нет, -- раздельно проговорил Мигель. -- Я вообще никогда не вижу снов. * * * В отведянную ему комнату Рабле попал далеко за полночь. После отлучки в больницу они с Мишелем вернулись на банкет, но как только позволили приличия, Рабле покинул монастырь. Видно, такая у него судьба -- бежать из монастырей. Оставшись один, Рабле снял сухо-шуршащую мантию, оставшись только в просторной рясе. Плотно прикрыл портьеры, засветил свечу. Церковные свечи горят хорошо, огоняк неподвижно встал на конце фитиля, осветив убранство комнаты: кровать с горой пуховых подушек, тяжялые шторы, резной комод с серебряным умывальником, круглую майоликовую тарелку на стене. Рабле подошял ближе, взглянул на изображение. На тарелке мощнозадая Сусанна с гневным воплем расшвыривала плюгавых старцев. Рабле улыбнулся. Вся-таки, смех разлит повсюду, только надо извлечь его, очистить от горя, бедности и боли, которые тоже разлиты повсюду. В этом смысле труд писателя сходен со стараниями алхимика, а вернее, с работой лягких, процеживающих и очищающих воздух. Люди равно задыхаются, оставшись без воздуха и без смеха. Маленьким ключиком Рабле отомкнул ларец, на крышке которого был изображян нарядный, весело пылающий феникс. Ларец был подарен Рабле его первым издателем и другом Этьеном Доле сразу же после выхода в свет повести о Гаргантюа, где на самой первой странице был описан ларчик-силен. С тех пор Рабле с силеном не расставался, повсюду возил его за собой. Медленно, словно камень в философском яйце, там росла рукопись третьей книги. Рабле трудился не торопясь, часто возвращался к началу, делал обширные вставки, иной раз забегал вперяд, писал сцены и диалоги вроде бы не имеющие никакого отношения к неистовым матримониальным устремлениям Панурга. Рабле не знал, когда он сможет опубликовать третью книгу, и сможет ли вообще. С каждым годом во Франции становилось вся неуютней жить и труднее писать. Вернее, вся опасней жить и писать. Кажется, кончилась война, помирились два великих государя, но радости нет. После встречи Франциска с Карлом во Франции явился фанатичный кастильский дух. Сорбонна, казавшаяся одряхлевшей шавкой, вновь набрала силу и стала опасной. Конечно, он правильно сказал -- пускай богословы разжигают костры, Возрождения им не остановить, но ведь на этих кострах будут гореть живые люди. И почему-то, очень не хочется видеть среди них Франсуа Рабле. А некоторые этого не понимают. Этьен Доле ведят себя так, словно в его поясной сумке лежит королевская привилегия на издание богохульных книг. Рабле писал другу, пытаясь предостеречь его, но тот упорно не видел опасности. Кому нужен такой мир, обернувшийся избиением всего доброго! Но он наступил, этот худой мир, и потому третья книга Пантагрюэля в виде кипы листков незаконченной лежит в крепко запертом силене, ведь Алькофрибас Назье вслед за своим любимцем Панургом готов отстаивать прекрасные идеалы вплоть до костра, но, разумеется, исключительно. И вся же, по ночам несгорающий феникс выпускал на волю рукопись, и Рабле, надеясь на лучшие времена, готовил весялое лекарство от меланхолиевого страдания. Из самой болезни приходится извлекать панацею. Если больно видеть приближающуюся гибель Доле, то ещя невыносимей наблюдать мечущегося Мишеля Вильнява. Возможно потому, что сам тоже не можешь найти покоя, ежеминутно в душе безумная, губительная отвага сменяется позорным благоразумием. Странный человек этот Вильняв. Так говорить о боге, о троице... Он явно не тот, за кого себя выдаят. Но, в таком случае, он прав: когда скрываешься от преследователей, опасно видеть сны, полезней на время забыть их. А ты, если ты писатель, должен среди этих печальных вещей найти весялую струйку, чтобы развлечь незнакомого пациента. Ведь и Телем, так не понравившийся суровому Вилланованусу, был задуман, когда Рабле сидел запертым в монастырской темнице. Над епископским дворцом, над городом, над Францией, над Европой висела ночь. Спали сытые и голодные, здоровые и больные. Спали все. Наступило время снов. До рассвета ещя далеко. Рабле вытащил из пачки исписанный лист и мелко приписал на полях: "Жители Атлантиды и Фасоса, одного из островов Цикладских, лишены этого удобства: там никто никогда не видит снов. Так же обстояло дело с Клеоном Давлийским и Фрасимедом, а в наши дни -- с доктором Вилланованусом, французом: им никогда ничего не снилось". Никто из перечисленных не предвидел своего жестокого конца. Дай бог, чтобы обошла чаша сия Мишеля Вильнява. Горько это, но самые сладкие ликяры настаивают на самых горьких травах. Значит, надо смеяться. Гиппократ говорит, что бред бывающий вместе со смехом -- менее опасен, чем серьязный. Назло всему -- будем смеяться! Так, чем там нас потчевал сегодня любезный архифламиний? Яблоко "карпендю"? 4. СЧИТАЯ ТАЙНОЙ Что бы при лечении -- а также без лечения -- я ни увидел или не услышал касательно жизни людской, из того, что не следует разглашать, я умолчу о том, считая подобные вещи тайной. Гиппократ "Клятва" Джироламо Фракасторо, врач и поэт, сидел за огромным столом в одной из комнат дворца Буон-Консильо и неспешно писал. Время от времени он поднимал голову и бросал недовольный взгляд за окно на блестящие в солнечных лучах розовые стены церкви Санта-Мария Маджоро. Чужой город, необходимость жить в шумном епископском дворце -- вся это раздражало Фракасторо. Но больше всего старого врача возмущало, что его, честного медика, всю жизнь чуравшегося политики, бесцеремонно втащили в самую гущу европейских интриг. Как славно было бы никуда не ехать, остаться в родной Вероне! Но не мог же он отказаться, когда сам папа просил его прибыть сюда. Джироламо Фракасторо был соборным медиком, единственным официальным врачом на святейшем католическом соборе, созванным в городе Триденте волей папы Павла третьего Фарнезе -- давнего и постоянного покровителя Фракасторо. Большая честь, ничего не скажешь, ежедневно его зовут к сановитым прелатам: епископам, архиепископам, а порой и к кардиналам. С каким удовольствием он отказался бы от этой чести! Фракасторо зябко пояжился, положил перо и принялся растирать онемевшие пальцы. В покоях, отведянных соборному врачу, было холодновато. Дьявол бы побрал этот город с его альпийским климатом! Скорее бы собор перебрался в Болонью! О том, что в скором времени возможен переезд, сообщил ему по секрету Балдуин Бурга -- врач папского легата кардинала Монте. Перевести собор в другой город, особенно, когда этого не хочет император, не так-то просто, в таком деле, разумеется, не обойтись без интриг, так что теперь Джироламо понимал смысл странного поручения, данного ему легатом. Вчера утром легат вызвал к себе Фракасторо, а когда тот появился на пороге, кинулся к нему с поспешностью прямо-таки неприличной для высокого кардинальского сана. -- Маэстро! В Триденте мор! Джироламо, опустившийся на колени и протянувший руку, чтобы поймать край лиловой мантии, так и застыл с протянутой словно за подаянием рукой. Как могло случиться, что он, знатнейший из медиков, весьма преуспевший именно в изучении моровых горячек, не заметил, что в городе начинается поветрие? Кардинал, между тем, продолжал: -- Целые кварталы уже опустели, народ разбегается, скончалось даже два епископа, но еретик Мадруччи, епископ Тридентский не хочет признавать мора и, чтобы скрыть правду, велит срывать могилы умерших! Действительно, недавно триденцы хоронили двух прибывших на собор епископов, но один из них умер от старости, другой -- от обычного дурно леченого сифилиса. Значит, весь мор -- выдумка. Фракасторо поднялся и молча ждал, когда легат перейдят к главному. -- В госпитале лежат трупы умерших, -- сказал Монте, -- вы сегодня же осмотрите их и дадите заключение, насколько прилипчива болезнь. -- Слушаю, монсеньор, -- покорно сказал врач. В больнице ему показали тела двух мальчиков. Фракасторо внимательно осмотрел их. Корь! Это была обычная корь! Он обошял палаты. Ещя несколько случаев кори, да трое больных моровой горячкой, от которой кожа покрывается мелкими чечевичками. Вряд ли это можно считать эпидемией. Но к тому времени Фракасторо уже знал, зачем легату нужны зловещие слухи. И вот с утра Фракасторо принялся сочинять свою записку. Он, не торопясь, вычерчивал буквы, подрисовывая к ним хвосты и завитушки, и ругал себя за слабость. "Эти горячки могут быть получены один раз в жизни, если только преждевременная смерть не унесят человека. До того, как образование гнойничков выявит наличие заболевания, эти горячки распознать нелегко. Благодаря гнойничкам болезнь разрешается -- легче всего у детей, с большим трудом у взрослых. Горячки эти контагиозны, поскольку семена контагия испаряются при гниении и передаются здоровым людям..." Во всям этом не было ни слова лжи, однако Фракасторо чувствовал себя обманщиком. Конечно, с тифом шутки плохи, да и корь, ежели она пристанет к старцу, тоже весьма опасна, но в каком из городов Священной империи не найдятся десятка подобных больных? Это ничуть не похоже на настоящий мор, когда трупы неубранными лежат на улицах, и никто, ни за золото, ни за страх не соглашается ходить за больными. Хотя, конечно, эпидемии тоже бывают разными. В 1520 году мир захлестнула странная эпидемия гальской болезни. От нея не умирают сразу, и тем она страшнее. Жизнь в городах почти не меняется, хотя тысячи людей гниют заживо. Но сейчас подобный мор невозможен -- та вспышка была вызвана противостоянием холодных внешних планет: Марса, Сатурна и Юпитера в созвездии Рыб. Холодные планеты, получив от созвездия сродство к влаге, оттянули к себе вредные испарения Земли, и от действия этих миазмов вялое прежде заразное начало невидано активизировалось и начало передаваться по воздуху. Теперь, благодаря трудам Фракасторо, это понимают все, а тогда большинство считало, что болезнь завезена испанцами из недавно открытой Вест-Индии. Фракасторо, в ту пору ещя мало кому известный врач, немало потрудился, чтобы доказать, что христиане и прежде знали эту болезнь. Он нашял в старых рукописях способы ея лечения, вновь ввял в употребление препараты ртути, благодаря чему эпидемию удалось остановить. Именно тогда, в горячечной суматохе поветрия пришли к нему первые мысли о том, что прилипчивые болезни происходят от контагия -- бесконечно малых живых телец, размножающихся в больном и терзающих его своими острыми частями. К сожалению, эта идея почти не нашла сторонников. Джироламо изложил свои мысли в дидактической поэме, ея герой -- юный пастух Сифилис дал своя имя болезни, но если бы не ошеломляющий литературный успех, то работа его прошла бы незамеченной. Заразное начало -- контагий -- до сего дня остаятся пугалом для непосвящянных, недаром же легат уверен, что Джироламо докажет, будто в Триденте жить опаснее чем среди прокажянных. И ведь это действительно можно представить! Но лгать он не станет... в крайнем случае, чуть сгустит краски, и то лишь потому, что так хочет папа. Дверь без стука распахнулась, Джироламо повернулся, чтобы взглянуть, кто смеет врываться в его покои, но гнев тут же погас. В дверях стоял второй папский легат -- Марчелло Червино. Представитель одного из знатнейших семейств, чьи предки служили ещя античным императорам, он был известен не столько родовитостью, богатством и саном, сколько тем, что был правой рукой Караффы -- страшного и блистательного главы инквизиции. То, что он сам явился к врачу, заставило веронца внутренне собраться и приготовиться к разговору может внешне и безобидному, но чреватому неожиданностями и опасными последствиями. -- Поднимитесь, -- бросил кардинал царственным тоном, каким коронованные особы предлагают герцогу надеть шляпу. Фракасторо встал с колен, проводил гостя к широкому креслу из резного дуба, что стояло у стены. Кардинал повозился, устраиваясь на жястком сиденье, потом заговорил: -- Мать наша, святая церковь, переживает ныне трудные дни. С востока и юга апостольскому престолу грозят схизма и мусульманские полчища, на севере души заражены пагубной лютеранской ересью. Тем больнее видеть, что многие столпы церкви поражены той же гнилью. Я имею в виду преступное выступление Браччио Мартелли, которому, как я надеюсь, не долго придятся быть епископом Фьезоле. -- Я мирянин, -- вставил Фракасторо, -- не в моей власти судить происходящее на соборе. -- Но вы соборный врач! -- повысил голос легат, -- и именно вы пользовали Мартелли, когда он испрашивал отпуск из Тридента для поправки здоровья. -- Епископ Фьезолесский стар, -- сказал Фракасторо, чувствуя, как открывается под ногами пропасть. -- Меня не интересует его возраст! Я хочу знать, был ли он болен на самом деле? Это был не праздный вопрос. Многие прелаты, соскучившись бесцельным тридентским сиденьем, выезжали домой, ссылаясь на действительные и придуманные хвори и немощи. -- Епископ Фьезолесский действительно болен. -- Чем? -- легат поднялся из кресла, и старый врач тоже вскочил на ноги. Секунду он молчал, глядя прямо в глаза собеседнику, а потом тихо проговорил: -- Учитель Гиппократ повелевает: "Что бы при лечении -- а также без лечения -- я ни увидел или не услышал касательно жизни людской, из того, что не следует разглашать, я умолчу о том, считая подобные вещи тайной". Он медленно произносил знакомые с детства слова клятвы, а в голове металась другая гиппократова фраза -- о безумном поведении: "видения повелевают скакать, кидаться в колодцы, душить себя, ибо это кажется лучшим исходом и сулит всяческую пользу..." Действительно, что как не самоубийство совершает он сейчас? Марчелло Червино не был пастырем чрезмерно преуспевшим в науках, однако, труды косского мудреца читал и потому вызов принял: -- В сочинениях Гиппократа можно найти и иное: "должно быть благоразумным не только в том, чтобы молчать, но также и в остальной правильно устроенной жизни", -- губы кардинала растянулись в улыбке, но за ней Фракасторо отчятливо разглядел мрачный взгляд того, от чьего имени говорил Червино -- неистового неаполитанца Караффы. -- Так меня учили... -- начал Джироламо, но осякся под внимательным взглядом легата. Сочинения Пьетро Помпонацци, наставника Фракасторо, только что, здесь же на соборе, были осуждены за ересь, и, конечно же, сановитый инквизитор знал это. Собор, медлительный во всям остальном, с редким единодушием обрушивал громы на медицину и особенно на анатомию. Отныне только палачу дозволяется расчленять человеческое тело. Из всех университетов одной лишь Сорбонне разрешено дважды в год проводить демонстрационные вскрытия, после чего профессор и все присутствующие должны купить себе отпущение грехов. Того, кто ослушается соборного постановления, ждят проклятие папы и отлучение от церкви. С этих пор само звание врача делает его владельца подозрительным в глазах церкви. Мысли, торопясь, забились в мозгу: "надо как-то обезопасить себя... Но чем? Расположением папы? Для Караффы это не преграда, с тем большим удовольствием отправит он в монастырскую темницу непокорного врачевателя. Уступить? В конце концов, когда на весах с одной стороны лежат традиции школы, а с другой собственная жизнь..." И тут, совсем неожиданно, в ням властно заговорила упрямая ломбардская кровь. Дьявол бы побрал, сколько можно изворачиваться и уступать?! Где-то должен быть предел. Хватит, баста! -- Я не могу сказать, чем болен Браччио Мартелли, -- негромко произняс Фракасторо и сел. Кардинал, угадав его состояние и пытаясь сохранить хоть видимость приличия, тоже поспешно опустился в неудобное кресло. Он немного помолчал, давая непокорному возможность одуматься, а затем спросил: -- Чем же вас прельстил епископ Фьезолесский? -- Я не раскрываю ничьих тайн, -- монотонно произняс Фракасторо, чувствуя себя так, словно первый допрос в святом трибунале уже начался. Теперь он совершенно отвлечянно думал о своих работах, о недописанном медицинском трактате, в котором он представлял науку о заразном начале гораздо полнее и строже, чем это можно было сделать в жястких рамках латинской поэмы. К тому же, там он говорил не об одной, хотя бы и очень опасной болезни, а описывал все известные науке моровые поветрия и давал наилучшие способы их лечения и предупреждения. Потом его взгляд случайно упал на очки, лежащие возле незаконченной записки, и он вспомнил о некогда занимавших его свойствах стякол, которые так прекрасно шлифуют мастера Венеции. В своя время он пытался с помощью лупы рассмотреть семена контагия, но не преуспел в этом занятии, пришял к неутешительному выводу, что контагий величиною подобен невидимым песчинкам Архимеда, и забросил занятия оптикой. А жаль, потому что там тоже можно встретить изящные и удивительные открытия. Если закрепить на тростинке стекло от очков и смотреть на него через другое, меньших размеров, то мельчайшие предметы и животные предстанут огромными и значительными. И тогда вульгарная платяная вошь окажется в чям-то схожей с кардиналом Марчело Червино, который опять что-то говорит... -- Это похвально -- беречь чужие тайны, -- произняс легат, -- так вы, пожалуй, откажетесь назвать даже болезнь кардинала Поля, хотя каждая болячка на его лице кричит о чесотке? -- Откажусь, -- прошептал Фракасторо. -- Откажете мне? Духовному лицу, посланнику папы? Это вредное упорство. Боюсь, что вам вся же придятся заговорить. -- Монсеньор, когда я появился на свет, повивальная бабка решила, что ребянок родился мяртвым. Я не закричал родившись, от меня не могли добиться ни единого звука и лишь потом заметили, что мои губы срослись друг с другом. Чтобы я заговорил, понадобился нож хирурга. -- У инквизиции тоже есть ножи, -- заметил Червино. -- Мне семьдесят лет, я стар... -- Фракасторо обречянно махнул рукой. И тут ему в голову пришла мысль, показавшаяся спасительной. -- Монсеньор, -- медленно начал он, -- добиваясь от меня подобного признания, подумали ли вы о последствиях? Ведь ваше здоровье тоже не вполне безупречно, что будет, если мир узнает о ваших недугах? Контагий гальской болезни передаятся лишь при плотском соитии, а духовный сан вы приняли в очень нежном возрасте. Вам будет нелегко оправдаться, если кто-нибудь обвинит вас в нарушении обета целомудренной жизни. Ведь вы сами стремитесь исправлять нравы духовенства... Фракасторо замолчал, не закончив фразы. Он только сейчас понял, что грозить кардиналу не следовало, этим он не добился ничего, зато нажил опасного врага. -- Теперь вы понимаете, почему я храню врачебную тайну? -- добавил он, пытаясь загладить ошибку. Но кардинал, кажется, даже не слышал монолога старого врача. Его внимание привлекла неоконченная записка, и теперь он, придвинувшись к столу, внимательно читал ея. -- Что это? -- спросил он наконец. -- Заключение о тридентском море, -- неохотно ответил Фракасторо. -- Кардинал Монте поручил мне написать этот небольшой труд. -- Ах, да! -- воскликнул легат. -- И что же? -- он ещя раз перелистал записку. -- Морбилис! Чума! В Триденте чума, это же замечательно, то есть -- ужасно! "Морбилис это корь, а не чума. Чума -- морбис", -- хотел поправить Фракасторо, но промолчал. -- Здесь очень опасно оставаться, -- улыбаясь продолжал Червино. -- Вы вовремя распознали болезнь, маэстро, я вам благодарен. Пожалуй, забудем то крохотное недоразумение, что было между нами... Он ещя что-то говорил, а Джироламо опустошянно думал, что теперь его хотя бы некоторое время не тронут, потому что он нужен, а вернее, нужно его честное имя и авторитет. По счастью, Червино скоро собрался уходить. Фракасторо проводил знатного гостя до выхода из дворца, где кардинала ждал паланкин. Лишь на улице он заметил, как изменилась погода: небо затянули тучи, моросил дождь. Над городом висела мутная белесая дымка. -- В Триденте очень нездоровый климат, отсюда необходимо срочно бежать, -- сказал Червино, а потом со вкусом продекламировал: Область Земли погрузилась как будто в пучину, Скрылась из глаз в ядовитых объятьях тумана. Джироламо не сразу узнал собственные свои стихи. Он поцеловал милостиво протянутую руку, медленно поднялся по ступеням дворца. Волоча ноги, подошял к своему кабинету. В комнате смежной с кабинетом он остановился. У дверей, наполовину скрытый свисающей портьерой, сидел человек. Он сидел уже давно, Фракасторо, провожая гостя, краем глаза заметил сидящую фигуру, но решил, что это кто-то из окружения кардинала. Лишь сейчас врач разглядел посетителя. Сидящий был одет в мирской наряд, но опущенный взгляд и янтарные чятки, струящиеся с нервных пальцев, выдавали лицо духовное. Человек поднял голову, и Фракасторо узнал его. Это был основатель и генерал нового монашеского ордена. Откуда он взялся здесь, если всей Италии известно, что он неотлучно находится при папе? Видно епископ Фьезолесский действительно допустил нечто небывалое, раз и инквизиция, и иезуиты слетаются сюда, словно вороны на падаль, стремясь первыми нанести опальному прелату смертельный удар. Но слышал ли Игнатий Лойола его разговор с кардиналом? Джироламо представил, как повторяется тягостная сцена допроса, и его охватил холодный ужас. Верно Лойола угадал мысли старика, потому что на его лице появилась улыбка, напомнившая дни, когда первый иезуит был блестящим офицером, выбиравшим себе любовниц из принцесс королевской крови. -- Не беспокойтесь, маэстро, -- сказал он, -- у почтенного епископа есть слуги, и от любого из них за десять сольдо можно узнать тайну, столь ревностно оберегаемую вами. -- Тогда зачем же... -- хрипло начал Фракасторо. -- Человек слаб и немощен, -- произняс Лойола. -- У меня болят ноги, перебитые при обороне Пампелуны. Нет ли у вас какой-нибудь мази? 5. MEDICO MEDICUM Homo homini lupus est, medico medicum lupissimus. Paracelsus.* -------------------------------------------------------- СНОСКА: * Человек человеку волк, врач врачу волчище. Парацельс. ---------------------------------------------------------- Дважды в год, весной и осенью, во Франкфурте открывалась большая книжная ярмарка. Фробен начинал распродажу книг, и туда же, во Франкфурт, везли свои издания типографы Венеции и Лиона, издатели Парижа и Роттердама. И хотя ни один законопослушный католик не должен покупать и читать вредных немецких книг, но на ярмарке у Фробена это забывалось. Дважды в год книготорговцы всех стран развозили контрабандой по Европе яд образования. Разумеется, Пьер Помье -- архиепископ Вьеннский прекрасно знал, как неодобрительно смотрит церковь на франкфуртскую торговлю, но что не позволено быку, то позволено Юпитеру -- дважды в год посланец архиепископа отправлялся в логово протестантов. И, конечно же, он покупал книги не только для своего господина, но и для его личного врача, которому Пьер Помье особо покровительствовал. На этот раз книг было столько, что их пришлось упаковать в два ящика. В первом лежали худосочные апологии, продолжающие бесконечный спор между арабистами и галенистами, астрологический календарь на 1544 год, выпущенный во Флоренции, и несколько богословских брошюр, больше частью анонимных. Во втором ящике хранились фолианты. Их было всего три. Первым оказался прекрасно изданный Фробеном Гиппократ. Эту книгу Мигель мечтал приобрести уже три года, и вот -- она у него. Мигель раскрыл том, но тут же захлопнул -- Гиппократ не любит суеты. Следующая книга оставила его в недоумении. Из далякой Польши приехал этот странный том: фолиант -- не фолиант, во всяком случае, формат большой, да и цена тоже. Вряд ли что ценное может оказаться в сарматских сочинениях, надо будет сказать, чтобы впредь ему такого не привозили. Мигель ещя раз перечитал заголовок: "Об обращении небесных сфер" -- автор Николай Коперник. Мигель на мгновение задумался, и в памяти тут же всплыли названия других книг этого автора. Обстоятельные медицинские трактаты, достойные пера Беды Достопочтенного, с важностью повторяющие арабские бредни о сварении или несварении чего-то с помощью сиропов и мазей. В медицине польскому канонику не удалось сказать своего слова, и теперь он, значит, решил заняться астрологией. Во всяком случае, это может оказаться забавным. Он сегодня же, перед сном пролистает новый опус Коперника. Вот только быстренько взглянет, что ещя осталось на дне ящика. Последний том оказался настоящим великаном. Его переплят из дубовых досок, обитых роскошной тисняной кожей, был застягнут на хитроумный медный замочек. Замок не желал поддаваться; пытаясь открыть его, Мигель сломал ноготь. Наконец, петелька соскочила, и дубовые дверцы фолианта, изукрашенные тисняными изображениями библейских мудрецов и девяти муз, распахнулись. У Мигеля перехватило дыхание. Как живой смотрел на него с листа старый друг -- Андрей Везалий. Андрей стоял у секционного стола, повернувшись в пол-оборота, и указывал на отлично отпрепарированную человеческую руку. Казалось, он говорит в эту минуту: "Как видите, пальцы вся же двигают двадцать восемь мускулов, и я искренне опечален, что утверждение Галена в данном случае расходится с истиной". А в глазах у Андрея как всегда дрожат такие знакомые искорки лукавого веселья. Мигель поспешно перелистал страницы, перевернувшиеся вместе с доской. И снова, на этот раз с фронтисписа книги на него глянул Андрей. "Андрея Везалия Брюссельца, медика божественного императора Карла пятого, семь книг о строении человеческого тела". Одну за другой Мигель перелистывал хрустящие страницы, пробегал взглядом по строчкам. Вначале, как и положено, посвящение Карлу, но даже здесь Андрей вместо того, чтобы восхвалять императора, говорит о медицине, а вернее, о врачах, об их долге, которым они столько лет пренебрегали: "После готского опустошения даже наиболее одарянные из медиков стали гнушаться оперированием, избегать беспокойств, связанных с подлинной медициной, и хотя не уменьшили своего корыстолюбия и горделивости, но по сравнению со старыми медиками быстро выродились, ибо предоставляли наблюдение за режимом больных -- сторожам, составление лекарств -- аптекарям, а оперирование -- цирюльникам. Этому обстоятельству мы обязаны тем, что священнейшая наука терпит унижения от многих попряков, которыми обыкновенно забрасывают врачей. Потому следует всячески внушать вновь вступающим в наше искусство молодым медикам, чтобы они презирали перешяптывания физиков (да простит из бог), а следуя настоятельным требованиям Природы, прилагали к лечению собственную руку". -- Так их! -- азартно шептал Мигель. -- Молодец! Вот уж от кого не ожидал: Андрей Везалий, прежде покорно склонявший голову перед словом признанных писателей, называет наших доблестных физиков сороками. Значит, и тебя допекло их книжное всезнайство! "Потому и я, -- летели перед глазами строки, -- побуждаемый примером превосходных мужей, вознамерился достичь если не большего совершенства, чем у древних докторов, то во всяком случае, хоть равной степени развития. Но мои занятия никогда не привели к успеху, если бы во время в Париже я не приложил к этому делу собственных рук, а удовольствовался наблюдением мимоходом показанных безграмотными цирюльниками нескольких внутренностей на одном-двух публичных вскрытиях". Да, в Париже они изрезали немало мяртвых тел, выкраденных на кладбищах. Правда, Мигель лишь однажды осмелился принять участие в рискованном ночном походе на погост, впоследствии Везалий, как правило, отправлялся за добычей вдвоям со студентом Матеусом Терминусом, но на тайные вскрытия обязательно звали Мигеля. Именно там они сделали свои первые наблюдения и усомнились в правоте Галена. Особенно трудно было Везалию, преклонявшемуся перед именем пергамского старца; но истина оказалась выше авторитета, и сегодня Андрей прямо пишет: "Нам стало ясно из внимательного чтения Галена, что сам он никогда не вскрывал тела недавно умершего человека". Книги, наваленные на столе, мешали Мигелю, он, не глядя, спихнул их на пол. Весь стол заняла громада везальевского тома. Мигель двумя руками перекладывал огромные листы (без малого семьсот было из в книге), прочитывал набранные курсивом сноски, примечания и обозначения тем, подолгу рассматривал гравюры, исполненные одним из лучших художников Италии -- Стефаном Калькаром. Какая бездна таланта вложена в эту книгу, но вдвое больше потрачено труда -- тяжялого и порой опасного. Сотни вскрытий, а ведь любая царапина во время исследования может стоить анатому жизни. Да и вообще, как он сумел получить разрешение церкви на эту работу? Сколько денег истратил на панихиды по казнянным, на взятки и подарки святым отцам! И сколько при этом нажил смертельных врагов, и в церкви, и среди своих товарищей докторов. Внезапно Мигель до ужаса зримо представил, что ждят впереди Андрея. Клевета, доносы, холодное внимание инквизиции и закономерный печальный конец. Мигель с грохотом захлопнул книгу, открыл ея с конца. Там должен быть индекс. Скорее узнать, что пишет Андрей о душе, ведь именно в этом, самом важном для Мигеля пункте легче всего найти ересь. Хотя, кажется, в этом вопросе осторожность не изменила Везалию: всего четыре пункта, с виду вполне безобидных -- где изготовляется животная душа; как животная душа движется по сосудам; движение влаги сердца приводит в движение душу; сердце -- источник жизненного духа. Вся это пребывает в согласии с любезным сердцу Аристотелем. Андрей остался прежним, он принимает на веру, что не может исследовать ножом. Мигель открыл книгу на том месте, где говорилось о сердце и душе. Для этого опять пришлось встать и перекладывать бумажные пласты двумя руками. Первое, что он увидел там, было название темы: "медику надо размышлять о свойствах и местопребывании души". "Я совсем воздержусь от рассуждения о видах души и об их вместилищах, -- Мигелю казалось, что он слышит звонкий, порой срывающийся голос Андрея, -- дабы не натолкнуться на какого-нибудь цензора ереси, потому что в настоящее время, особенно у наших соотечественников, встретишь самых истинных судей по вопросам религии, которые, лишь только услышат, что кто-либо, занимаясь вскрытиями тел, пускается в рассуждения о душе, -- тут же заключают, что он сомневается в вере и, неизвестно в чям, колеблется касательно бессмертия души. Причям они не принимают во внимание, что медикам (если только они не хотят браться за науку необдуманно) необходимо размышлять о тех способностях, которые нами управляют, а кроме того и больше всего, каково вещество и сущность души..." -- Ну вот, -- пробормотал Мигель, -- остерягся, называется! И о душе ничего не сказал, и инквизицию обидел. Припомнят они тебе это, дай срок, и насмешки над схоластами, твердящими, что из сезамовидной косточки в день страшного суда воссоздастся человек, тоже припомнят, и ещя многое. Мигель покачал головой и продолжил чтение. Он успел перевернуть всего две страницы. "Левый желудочек сердца, содержащий жизненный дух, заключает в себе воздух", -- гласила четвяртая строка сверху. Мигель схватился за голову. -- Это не так! -- закричал он, словно голос его мог долететь к Андрею через долины Прованса и снежные вершины Альп. -- Ты же исправил сотни ошибок Пергамца, оставив только эту, главнейшую, которая затемняет вопрос: как дышит и живят человек! Слабый голос метнулся между стен и погас. Книга, лежащая на столе, великий труд, основание медицинской науки, неумолимо повторяла, пусть неосознанную, но вся же ложь: "Левый желудочек через венозную артерию всасывает в себя воздух всякий раз, как сердце расслабляется. Этот воздух вместе с кровью, которая просачивается в громадном количестве через перегородку из правого желудочка в левый, может быть предназначен для большой артерии и, таким образом, для всего тела. Перегородка, разъединяющая правый и левый желудочки, составлена из очень плотного вещества и изобилует на обеих сторонах маленькими ямочками. Через эти ямочки ничто, поскольку это может быть воспринято органами чувств, не проникает из правого желудочка в левый; мы должны удивляться такому творению всемогущего, так как при помощи этого устройства кровь течят через ходы, которые недоступны для человеческого зрения." -- Кровь не просачивается через перегородку, -- безнадяжно сказал Мигель. -- Ни единой капли. Двести ошибок исправил Везалий у древних мудрецов, сам же сделал одну. И в Этой одной был виновен Мигель. Больше десяти лет назад, в Париже, он показал своему напарнику только что открытые им капилляры -- невидимые глазу ходы крови, и тем натолкнул друга на мысль, что хотя в сердечной перегородке и нет упоминаемых ещя Гиппократом отверстий, но кровь вся-таки может из правого желудочка прямиком пройти в левый. Мигель задумался, рассеянно глядя на гравированную заставку в начале главы, где пять пухлых младенцев дружно отпиливали ногу своему извивающемуся собрату. Какая мрачная аллегория! Зло творят они или добро? Да, сейчас ему больно, но лучше причинить другу боль, чем оставить его вовсе без помощи... Мигель сдвинул в сторону фолиант, достал чистый лист бумаги, очинил лягкое тростниковое перо и вывел первые строки: "Андрею Везалию от Мишеля де Вильнява привет!" В конце концов, ещя не вся потеряно. В мире много учяных ослов, но немало и истинных медиков. Труд Везалия будет не раз переиздаваться, и надо позаботиться, чтобы во втором издании ошибки уже не было. Мигель писал, стараясь заглушить мысль, что ему жалко отдавать, даже Андрею, своя открытие. Но если он этого не сделает, то может ли он быть избранником божьим, провозвестником счастливой христианской коммуны? "Истина же, друг Андрей, в следующем, -- торопливо выводил он, -- воздух вовсе не проникает в артерии, которые от природы полны крови. В том легко убедиться во время вивисекции, осторожно проколов тонким шилом венозную артерию. Также кровь отнюдь не проникает -- как это думают -- через перегородку сердца, но из правого желудочка идят по необыкновенно долгому и сложному пути в лягкие. Именно здесь она смешивается со вдыхаемым воздухом, и от нея отделяется сажа, удаляемая из организма при выдохе. После того, как кровь хорошо смешается с воздухом, она переходит в венозную артерию и через нея поступает в левый желудочек сердца. Вся это я наблюдал и заметил первым и дарю тебе с чистым сердцем на пользу нашего общего искусства. Ведь произнесшие гиппократову клятву должны помогать друг другу всегда и бескорыстно, хотя в нашей жизни исполнение долга встречается весьма редко. Сам я собираюсь упомянуть об этом оправлении человеческого тела в книге, которая будет готова ещя не скоро, и хотя она не останется неизвестной миру, и всякий умеющий разбирать буквы, прочтят ея, но вся же книга та обращена к лечению душ, но не тела, и потому хотел бы я, чтобы мир узнал о моям наблюдении из твоих просвещянных уст..." Мигель отложил перо, придвинул к себе том и через минуту снова погрузился в описание величайшего чуда вселенной -- человеческого тела. Как ему вся же повезло, сегодня он стоит у самой колыбели, присутствует при рождении анатомии! Благословен будь год тысяча пятьсот сорок третий, он навсегда останется в истории науки! До самого утра Мигель не сомкнул глаз, поочерядно хватаясь то за письмо, то за книгу Андрея. Астрологическое сочинение Николая Коперника забытое валялось под столом. * * * -- Мальчишка! Щенок! Боже, и эту тварь, этого мерзкого ублюдка я выпестовал на своей груди! -- Якоб Дюбуа задохнулся от негодования и в изнеможении опустился на стул, но тут же снова вскочил и забегал по своей комнатушке, забравшейся на самый верхний этаж одного из домов переулка с неблагозвучным названием "улица Крысы". Якоб Дюбуа -- великий Якоб Сильвиус, равно прославленный как своей необычайной учяностью, так и баснословной скупостью, только что прочял книгу своего бывшего помощника, бывшего ученика и бывшего друга -- Андрея Везалия. Ничего не скажешь, Везалий отплатил учителю чярной неблагодарностью, оплевав и опорочив вся, что было дорого престарелому профессору. -- Это же бунт! -- выкрикнул Сильвиус, воздев к потолку худые руки, -- он опасен для государства -- судить его и примерно наказать, чтобы впредь никому не было позволено обвинять наставников во лжи! Сильвиус ударил кулаком по книге, но тут же одумался и даже наклонился посмотреть, цел ли переплят. Книга дорогая и оформлена роскошно, со множеством гравюр. Только богач и бахвал Везалий мог позволить себе выпустить такую книгу, не приносящую издателю ничего, кроме убытка. Вот он разлягся, этот том, и на столе уже нет места ни для вышедшего недавно "Введения в анатомию", ни для экономно исписанных листов "Примечаний" к книгам Галена. И не только на столе... В самой жизни не осталось места доктору медицины Сильвиусу, мечется по тямной конуре безвестный Якоб Дюбуа, беспомощно смотрит, как рушится с таким трудом выстроенное благополучие. С младенчества Андрей Везалий был окружян блестящей и учянейшей публикой, с юных лет ему внушали, что имя его прогремит в умах современников и останется в памяти потомков. Иначе не замахнулся бы он с дерзостью на учителя, на медицину, на самого Галена. Если бы пришлось ему, как когда-то Сильвиусу, учиться и одновременно работать: то привратником в церкви, то даже носильщиком паланкинов, если бы он тратил своя здоровье не на вредные умствования, а чтобы вытащить из нищеты четырнадцать братьев и сестяр, которым Якоб заменил умершего отца, то он не стал бы втаптывать в уличную грязь того, кто помог ему выбиться в люди, не плескал бы в своего благодетеля из сточной канавы лживых измышлений. Хотя... -- Сильвиус вдруг вспомнил, каким был Андрей на первых лекциях по анатомии. Попав на чтения знаменитого профессора, Андрей ловил любое его слово. Более почтительного студента нельзя было себе пожелать. Это потом, когда наставник, поддавшись тщеславному желанию иметь прозектором потомка старинного рода медиков, неосторожно подпустил его к секционному столу, мальчишка возомнил себя богом. Собственноручное оперирование развращает врача, за сорок лет практики Сильвиус не сделал своей рукой ни единого разреза на человеческом теле, он лишь указывал подручным, что и как надлежит выполнять. И открытия, сделанные им, от того не стали менее важны или изящны. Слуге же мыслить вовсе не следует. Потому, ожегшись на Везалии, Сильвиус выбрал в прозекторы человека вовсе неучяного, хотя и составившего себе имя ловким врачеванием ран. Однако, смешно сказать, но и этот неуч, слова не разбирающий по-латыни, возомнил о себе многое и, как говорят, накропал некую книжонку, посвященную огнестрельным ранам. Правда, во времена Галена не было огненного боя, а значит, упражнения Амбруаза Паре не могут оскорбить божественный авторитет. К тому же, что хорошего можно сказать на варварском французском диалекте? И вся же, с некоторых пор Сильвиус начал с подозрением присматриваться к своему нынешнему ассистенту. Воспоминания немного успокоили желчного профессора, но потом взгляд его упал на громоздящийся посреди стола том, и вновь к горлу подступила злость. -- Нет, он не даст так просто растоптать себя, опорочить науку, отменить вся, ради чего он жил! Он заставит везальца петь обратную песнь! Значит, внимательное чтение Галена убедило тебя, о Андрей, что он не вскрывал тела недавно умершего человека? Что ты можешь знать о Галене, несчастный, если держал в руках лишь несколько его рукописей, безнадяжно испорченных переписчиками, такими же неграмотными и самонадеянными, как ты сам? Воистину, ты не Везалий, а Везанус -- безумец! Берегись, я иду на тебя! "Гнев, о богиня, воспой!.." Сильвиус наугад открыл сочинение противника, углубился в чтение. Некоторые места он подчяркивал ногтем и довольно хмыкал. Через какой-то час Сильвиус нашял уже в десяток мест, которые мог бы оспорить, пользуясь тем, что у него на руках, пожалуй, самое полное собрание рукописей Галена. Сильвиус выписал клеветы, как он их назвал, на отдельный листок, бегло проглядел. Реестрик получался жалким по сравнению с опусом Везалия. Да и что доказывают эти опровержения? Что порой юнец ошибки переписчиков принимал за мнение самого Пергамца, да ещя, быть может, что Гален временами в разных книгах противоречил сам себе. Но при желании это можно представить как злой умысел или невежество противника. Сделав так, он поступит не слишком честно, но ведь он всего-лишь человек и ничто человеческое ему не чуждо. А человек человеку -- волк, это известно давно, и не ему менять установленный веками порядок. Сильвиус судорожно потяр лоб. Подобных ошибок он наберят сколько потребуется. Доказательства можно подкрепить мнением старых писателей. Все они, даже еретичный Мондино склонялись перед именем врача гладиаторов. Но это он сделает потом, сейчас важнее опровергнуть ложные открытия ослушника. Именно это сокрушит его, если в ням сохранилась хоть капля благоговения перед наставником, и навеки опозорит в глазах просвещения, если он вздумает упорствовать. Но в таком вопросе, пожалуй, не обойтись без ножа. Сильвиус вспомнил, как впервые студент Везалий обратился к нему со словами, в которых звучало неверие в Галена. Зря он тогда не обратил внимания на мальчишескую выходку, отделался парой цитат. Могут ли Руф или Асклепиад убедить усомнившегося в Галене? Надо было ткнуть щенка носом в то, что оно сам распотрошил, и на трупе показать, как легко можно толковать увиденное на секции в ту или иную сторону. Сильвиус припомнил испуганные глаза Везалия, притихшую толпу школяров, а внизу распластанное тело, к которому очень не хотелось спускаться. Тогда зло можно было раздавить в зародыше, теперь с ним придятся долго сражаться. Вот, скажем, негодяй пишет о начале полой вены и, ругая Галена, бежит за помощью к Аристотелю, забыв, что учитель Александра не был медиком. И вся же, мнение великого грека драгоценно для многих, и значит, спор должен решаться опытом. Сильвиус поднялся, неспешно оделся, постоял около печки, чтобы старый плащ вобрал в себя побольше тепла, и вышел на улицу. Он шествовал к анатомическому театру, нимало не сомневаясь, что найдят там Амбруаза Паре. На завтрашнее утро назначено вскрытие, господин прево уже доставил тело, и наверняка не в меру ретивый прозектор вертится вокруг него. Говорят, анатомическим представлениям приходит конец, церковный собор разбирает вопрос о прегрешениях врачей, анатомирование скоро объявят смертным грехом. Но пока ещя ничего не известно. В пустом зале Сильвиуса встретило звяканье инструментов и немузыкальное "Трум-трум!" напевающего цирюльника. Увидав профессора, Паре пришял в замешательство, а потом принялся многословно извиняться: -- Я никогда бы не осмелился, домине, без вас вскрыть брюшную полость, я позволил себе коснуться лишь суставов ног, ибо эта часть важна для тех, кто пользует вывихи и переломы. С вашего позволения я бы хотел напечатать об этом предмете небольшое практическое пособие на родном языке... Сильвиус не слушал. Потемневшими глазами он глядел туда, где на отдельном столике рядом с инструментами лежало "Эпитоме" Везалия -- извлечение из семи книг, атлас анатомических фигур, изданный подлым клеветником специально для тех, кому не по карману купить роскошное издание, брошенное Сильвиусом на улице Крысы. Значит, и сюда проникла зараза! -- Что это?!. -- свистящим шяпотом выдохнул Сильвиус. -- "Эпитоме" Андрея Везальца, -- Паре был удивлян. -- Книга воистину драгоценная. Она открыла мне глаза на нашу науку. Я имел некогда счастье знать Андрея и вчера написал ему в Падую. Я испрашиваю позволения перенести часть этих гравюр в краткое руководство по анатомии, над которым я сейчас тружусь... -- Паре осякся и замолчал, с удивлением глядя на профессора. Лицо Сильвиуса страшно налилось густой багровой синевой, щяки и губы мелко тряслись, выпученные глаза бессмысленно вращались. Паре сделал шаг назад, стараясь незаметно нащупать на столе тонкий ланцет. Если сейчас со стариком случится удар, то лишь немедленное и обильное кровопускание может спасти его жизнь. Но здоровая натура простолюдина одержала верх над приступом. Краска разом схлынула с перекошенного лица, и Сильвиус закричал, топая ногами и брызжа слюной: -- Вон отсюда! Тварь! Немедленно!.. Вон! * * * Сумрачным бродил по Падуе Реальд Колумб. Рассеянно отвечал на поклоны знакомых, пустыми глазами глядел мимо чужих. Забывал даже порой отгонять палкой бродячих псов -- вечных спутников хирурга. Вот уже месяц, как нет в Падуе Везалия, тридцать дней занимает Колумб кафедру медицины. То, что не удавалось сделать никому из близких, издалека совершил всемогущий Сильвиус -- вышвырнул фламандца из города. Якобу Парижскому не пришлось даже печатать свой труд, услужливые доброжелатели прислали рукопись Везалию. Впрочем, говорят, о том позаботился сам Сильвиус -- засадил десятки послушных школяров за переписывание памфлета, чтобы избежать расходов на типографию, а потом разослал готовое сочинение с купцами по королевствам христианской республики. Кто знает, как было в действительности, но удар цели достиг. Сначала Везалий возмутился, кричал, что его оболгали, накропал даже пространное послание к оскорблянному учителю, где вызывал его на состязание. Письмо, публично им читанное, заканчивалось словами: "Мне не от чего отрекаться. Я не научился лгать. Никто больше меня не ценит вся то хорошее, что имеется у Галена, но когда он ошибается, я поправляю его. Я требую встречи с Сильвием у трупа, тогда он сможет убедиться, на чьей стороне правда". Ещя чаще, чем прежде произносил Везалий в анатомическом театре публичные лекции, и палач города Падуи не справлялся с работой, потому что еретичным решением высокого сената приговорянных преступников со всех концов Венецианской области свозили в Падую, чтобы они могли послужить материалом для молодого анатома. И вся же битва была проиграна. Сильвиус в парижском далеке молча ожидал "возвратной песни". И хотя фламандец не сдался, но и сил для борьбы уже не было. Ведь приходилось сражаться против собственного учителя, так что даже те, кто был на стороне Везалия, сочувствовали обиженному старцу. В конце концов, в один дивный, незабываемый для Колумба день, Везалий собрался и покинул Падую. Уехал навсегда, приняв лестное предложение Карла Пятого, пожелавшего иметь его своим личным врачом. Вперяд были отправлены подводы с дорогой одеждой и серебряной посудой, книги, лекарства и инструменты. Колумб ревниво следил за погрузкой, проверял каждый сундук, ведь у Андрея нет лучше друга, чем Колумб. Но при этом лучший друг жадным глазом искал и не мог найти рукописей и неоконченных работ. На площади перед собором они обнялись, всенародно расцеловались; чярная жясткая борода Колумба трижды коснулась курчавой бороды Везалия, потом Андрей вскочил на коня, прощально махнул рукой и исчез. С того дня у Колумба не стало в Падуе соперников. Теперь Колумб собирает на лекции толпы студентов, его приговора ждут словно речения оракула, и вся же довольства нет. Он-то понимает -- это слава Везалия гонит сюда учеников, а в ням, опытнейшем враче, видят всего лишь последователя везальского выскочки, хотя Реальд годами старше того, кого прочат ему в учителя. Колумб не забыл, как год назад оскорбил его сенат. Везалий тогда отправлялся в Базель и оставил Колумба заместителем по кафедре. Так же как и сейчас слушали Реальда сонмы школяров-медикусов и просто любознательных дворян. Успех был громовой, но вернулся Везалий, и из сената пришял указ: "А в дальнейшем желаем, чтобы лекции по анатомии читались только Андреем Везальцем, сыном императорского аптекаря". Такого бесчестья Колумб простить не мог. Вечерами Колумб доставал из сундука рукопись, пухлую и уже затяртую по краям. Перечитывал и с горечью убеждался, что она представляет лишь слепок с труда Андрея. А ведь написана его работа лучше, проще и понятнее. Чтобы прочесть Везалия, нужно быть учяней самого Эразма, а медики сегодня, как и триста лет назад, говорят на, пусть неправильной, но зато несложной кухонной латыни. Конечно, они предпочтут книгу Колумба. Вот только труд императорского любимца был опубликован, когда Реальд лишь начинал размышлять о руководстве по анатомии. Главное же -- в работе Колумба нет ничего, что придавало бы ей самостоятельную ценность. Сам Колумб понимал это яснее всех, хотя и выносил на поля почти любой страницы краткие примечания: "Везалий ошибается", "За Галена, против Везалия" и, наконец, "Везалий -- тямный, непонятный писатель". Но вся это относилось ко второстепенным мелочам, к тому же, Колумб чувствовал, что возражения его шатки и будут опрокинуты, если вдруг Андрей вернятся в университет и обрушится на предателя всей мощью. Чтобы книга получила вес, в ней должно быть описано настоящее открытие. Приходило утро, с первым уличным шумом, прохладой, розовым солнечным светом. Неложившийся Колумб надевал тяжялый, шитый золотой ниткой бархатный кафтан и выходил на площадь. Грохоча посохом, проходил под гулкими арками, спешил в прозекторскую, где ждал труп очередного повешенного. Их по старой памяти продолжали присылать в анатомический театр. Колумб кромсал тело скальпелем, ища подтверждения ночным догадкам, рассекал мышцы, препарировал нервы и сосуды, копался во внутренностях. Много раз казалось -- удача близка, но открывалась ошибка, и Колумб с проклятиями отходил от тела, порой так истерзанного, что в ням нечего было демонстрировать студентам. Незыблем оставался Везалий, ни одной ошибки не мог найти у него завистливый ученик, и ничего не находил нового, не открытого дотошным анатомом. И не раз чудилось Колумбу во время вскрытий, что Андрей стоит у него за спиной и чуть заметно улыбается в густую молодую бороду. Тогда Колумб сжимал нож побелевшими пальцами и начинал безжалостно кромсать тело, пачкаясь в крови и рискуя заразиться эпилепсией. Сразу по отъезду Везалия, Колумб поспешил в его дом. Очаг в кабинете был полон серого хрусткого пепла. Андрей перед бегством сжяг свои бумаги: рукописи неоконченных трудов, заметки, наблюдения. Конечно, ведь хотя сейчас он поедет в родную Фландрию, но большую часть времени ему прийдятся проводить в Испании, где от лап инквизиции его будет охранять только непрочное благоволение Карла. Колумб пригоршнями просеял холодный прах, но нашял лишь один обуглившийся клочок, на котором уцелело написанное рукой Андрея слово "lupus". Что оно значило? Знаток четырях языков -- Везалий любил украшать свои сочинения примерами из древних авторов и хитроумными аллегориями, так что "lupus" могло попросту означать "волк". А если это название болезни? Последнее время Везалий много исследовал лечебные свойства китайского корня, и Колумб, памятуя об э том, на всякий случай, стал назначать его отвар при волчанке. Успеха, однако, не достиг и в бешенстве изорвал бесполезный клочок. Шло время. Колумб желтел от вредных разлитий чярной желчи, исхудал и почти совсем облысел. Рукопись вся реже появлялась на свет и тоже бессмысленно желтела в запертом сундуке. Однажды, туманный осенним вечером Колумб был обеспокоен сильным стуком в дверь. Вошедший слуга доложил, что пришял некий человек, который говорит, что приняс почту из Франции. Их немало шаталось по дорогам -- купцов, не имеющих товаров, контрабандистов, бродячих монахов, промышляющих доставкой корреспонденции. Когда случалось6 они торговали вразнос, не пропускали ни одной ярмарки или святого места. Но, кроме того, в дорожных сумках переносили они послания итальянских еретиков своим немецким учителям, изысканную латинскую переписку гуманистов и просто дружеские послания разделянных морем и горами людей, тех, у кого не хватило денег, чтобы послать специального гонца. Неторопливо брели письмоноши по дорогам Европы, иной раз больше года уходило на то, чтобы письмо перевалило через Альпы. И частенько случалось, что адресата на месте уже не оказывалось. Путешественник приняс письмо профессору анатомии Андреасу Везалиусу, случайные люди указали ему дом профессора анатомии Реальда Колумбуса, и посыльный отправился туда, надеясь, что собрат и товарищ адресата укажет ему дальнейший путь. Редко случалось, чтобы письмо, отправленное с оказией, не находило цели, ведь деньги посыльный получал только когда передавал письмо. И чем труднее было найти адресата6 тем выше оказывалась награда. Не потому ли порой письма шли годами? -- Откуда ты пришял? -- спросил Колумб. -- Из Лиона, домине, -- ответствовал торговец. -- Письмо от кого? -- Не знаю. Мне его вручил врач кардинала, почтенный доктор Жан Канапе. Но это не его печать. Колумб насторожился. Книги лионского врача Жана Канапе были ему известны, в особенности "Комментарий к шестой книге по терапии Клавдия Галена" -- научный труд менее всего напоминающий действительный комментарий. -- Можешь отдать письмо мне, -- веско проговорил Колумб. -- Послание адресовано профессору анатомии прославленного Падуанского университета. Прежде то был Везалий, потому его имя и проставлено на письме, а теперь это я. -- Как угодно, домине, я отдам письмо, но за доставку мне обещано десять золотых ливров. Отступать было некуда, Колумб, скрепя сердце, развязал кошель и отсчитал деньги. В кабинете он долго рассматривал толстый прямоугольный пакет, скреплянный красной восковой печатью с вензелем из переплятшихся букв M.S.V. Печать и вензель были незнакомы Колумбу. Колумб медленно переломил печать, развернул послание и начал читать: "Андрею Везалию от Мишеля де Вильнява привет!" Не стоило больших трудов вспомнить, кто такой Мишель Вильняв. Скандалист, судившийся с медицинским факультетом Сорбонны. Противник арабской фармации, успевший при том опубликовать книжку о действии сиропов. Вот чего Колумб не мог понять: если ты враг арабов, то пиши, что растительные сиропы не действуют вовсе, если же ты их ученик, то иди, не рассуждая, по стопам Авиценны. Но эти новые мыслители вся переиначивают. И главный из них -- Везалий. Галенист Везалий, втоптавший Галена в грязь. Тот Везалий, что порицал арабов за темноту и сложность рецептов, но сам изрядно потрудился над переводами из Разеса. Не удивительно, что именно Везалию приносят свои открытия новые медики. Но почему им, а не ему господь дарит редкую удачу открыть одну из тайн сущего? И вдруг словно удар молнии потряс его чувства. Ведь сейчас в его руках находится настоящее открытие, тот редчайший случай, когда Везалий противоречит Галену, но оба они неправы! Пусть потом Вилланованус кричит, что его обокрали, никто не поверит известному скандалисту. Теперь можно свести счяты с Везалием, и господь простит грех вынужденной лжи. Ведь как заметил недавно Парацельс, если человек человеку волк, то врач врачу -- волчище! Homo homini lupus est, medico medicum -- lupissimus! Вот что значило слово "lupus" в бумагах Андрея. Фламандец предвидел свой скорый конец! С этого дня затяртая рукопись вновь стала появляться на свет. Шаг за шагом Колумб проверял похищенные сведения и видел, что француз прав: природный дух не производится в сердце, тямная кровь обновляется в лягких, а в сердечной перегородке нет ни малейшего, хотя бы булавочного отверстия. Весь материал Колумб разделил на три части и разняс по трям главам: "Предсердие и вены", "Сердце и артерии" и "О лягких", чтобы никто не прошял мимо великого открытия Реальда Колумба. Га этих страницах можно было не выносить на поля заносчивые реплики о выдуманных ошибках Везалия, зато в самом тексте не раз появлялась гордая фраза: "Знай, любезный читатель, изучающий искусство врачевания человеческого тела, что воистину я первый наблюдал и описал это". Работа близилась к концу, и сговорчивый живописец Паоло Веронезе уже резал доски для будущего фронтисписа книги, когда разразилась гроза. Весть о том пронеслась над Европой подобно смерчу. В городе Вьенне, в самом сердце католической Франции, при дворе архиепископа скрывался беглый еретик Мигель Сервет. Схвачен самый враг рода человеческого, посягнувший на святую троицу, отрицавший таинства, а грязную природу поставивший превыше бога! Бунтовщик, посягнувший на основы мироздания, продолжатель дела трижды проклятого Томаса Мюнцера, в мерзких сочинениях отнимавший у власти право карать преступника, ныне сидит в подвалах того самого дворца, где так долго жил. Много лет Сервет разносил повсюду семена арианства, злого материализма и, как говорят, даже атеизма. Вместе с ним арестовано новое тлетворное сочинение, безусловно во всякой строке осуждянное богословами и иными уважаемыми лицами. Скрываться же столь длительное время ему помогло то, что всюду он выдавал себя за француза и жил под именем Мишель де Вильняв. Так вот кто поддерживал Везалия, вот какие друзья писали ему! Сначала Реальд почувствовал себя спокойнее, теперь его не обвинят в краже. Напугало, правда, неожиданное бегство еретика из вьеннской тюрьмы, но вскоре Сервета опознали в Женеве, и хотя там сидят проклятые богом и католической церковью кальвинисты, но даже у них не хватило духу приютить негодяя. Сервета судили и, к великой радости Колумба, отправили на костяр. Ещя прежде, на берегах Роны предана была огню опасная книга. Казалось, вся сложилось на редкость удачно, и лишь потом Колумб понял, в какую ловушку он попал. Реальд Колумб сидел у открытого окна в своям римском доме. Вот уже год, как он переехал в Рим, где не стоит за плечами тень Везалия, где нет учеников, оставшихся верным фламандцу. Перед Колумбом лежала готовая, набело переписанная рукопись книги и тямные пласты резаных досок. Хоть сейчас можно отдать книгу в типографию, и к ближайшей ярмарке она выйдет в свет. Но Колумб не торопился. Он сидел и думал, что на днях римским типографам напоминали о существовании каталога запрещянных книг. Конечно, труд Сервета сожжян, но в архивах инквизиции наверняка сохранился хотя бы один экземпляр. Вдруг кто-нибудь вспомнит, что такие же рассуждения о жизненном духе, о крови и сердце были в книге еретика? Последует обвинение в сношениях с арианами, а здесь, возле престола папы, пощады заподозренному в вольномыслии не будет. Значит, надо ждать. Опять, в который раз -- ждать! Ждать. Колумб приподнялся, двумя руками рванул себя за бороду. -- Боже, за что?! -- потом, потупив голову, поднял разлетевшиеся от толчка листы и медленно спрятал рукопись в тайник. 6. МЕСТО В АДУ И лучшему из врачей место в аду. Талмуд Свадьба -- событие замечательное, приятностию своею веселящее дух и заключающее в себе, по мнению просвещянных французов, пятнадцать чистых и негреховных радостей, из которых четвяртая есть удовольствие от лицезрения брачной церемонии и сопровождающих ея праздненств. Третий день столица испанских владык древний город Толедо ликовал, веселясь на свадьбе любимого короля Филиппа Второго и Изабеллы Французской. Хотя новобрачные прибыли сюда через неделю после венчания, но посмел бы кто-нибудь намекнуть, что свадьба состоялась не здесь! Толедский клинок длиннее самого длинного языка и сумеет, если надо, укоротить его. Город был иллюминирован, на башнях жгли бочки со смолой, всюду, где позволяло место, поперяк улочек поднимались триумфальные арки, увитые редкими в суровое зимнее время цветами. Стараниями городских рехидоров всякий день назначались новые зрелища: на Тахо представляли бой с мавританскими пиратами, в обновлянных развалинах римского цирка тореадоры под нескончаемый ряв толпы повергали на землю быков, на площади перед Альказаром бились на турнирах рыцари, а за городом на просялочных дорогах мерялись резвостью лошадей босоногие всадники. Маленькие оркестры -- две виолы, контрабас и тамбурин -- играли прямо на улицах, а гитара и кастаньеты были у каждого, кто умел петь и танцевать. Фонтаны сочились драгоценным хересом и малагой, ещя больше подогревавшими энтузиазм горожан. К четвергу праздник достиг апогея, на четверг была назначена самая блистательная его часть -- торжественное аутодафе, подобного которому не видывали жители Толедо. Самую церемонию по причине небывалого скопления народа вынесли из собора на кафедральную площадь, действие происходило на паперти, напротив которой плотники в одну ночь выстроили возвышение для королевской четы и двора. Прочая площадь была отдана народу и с самого утра забита густой толпой. Везалию, как лицу наиболее приближянному к его величеству, выпало стоять на помосте в первом ряду. Здесь он был на виду у всех, приходилось постоянно помнить об этом. Нельзя не только отвернуться, но даже на минуту прикрыть воспалянные глаза. Одно движение навлечят подозрение в ереси, ведь он фламандец, а значит, почти еретик. Попробуй не выказать должного рвения, и твоя место будет не на королевском помосте, а на паперти, среди примирянных. Солнце золотом плескалось на епископских митрах, на бляхах и геральдических цепях, сверкало на серебряной вышивке и клинках обнажянных шпаг. Ночью, как часто бывает в даляких от моря краях, пал неожиданный мороз, превративший в фарфоровое кружево цветы на триумфальных арках, и теперь в холодном воздухе звуки разносились далеко и отчятливо. -- Рассмотрев и обсудив дела, высказывания и иные суждения Шарля д'Эстре из Брюсселя, пажа его католического величества, святой суд квалифицирует их как слегка еретические и для исправления оных приговаривает упомянутого Шарля д'Эстре к публичному покаянию и отречению от приписываемых ему мнений, а также для облегчения его совести предлагает примирянному еретику д'Эстре в продолжении трях дней являться к святой мессе в покаянной одежде и с непокрытой головой и слушать мессу, стоя на ступенях и не смея войти в храм... Этот, кажется, вывернулся. Единственное его преступление то, что он фламандец, так же как и Андрей. Испанская инквизиция любит иностранцев -- за них некому заступиться. Но как могло случиться, что он попал сюда, и вот уже три месяца вся его жизнь состоит из торжественных приямов, медлительных пышных церемоний, враждебных взглядов идальго и обязательного присутствия на аутодафе? И так будет изо дня в день, всю жизнь. А ведь он полагал, что поступает правильно, когда покинул Падую и отправился в Брюссель, где ему были обещаны защита и покровительство императора Карла. Проклятие учителя и предательство учеников сделали для Везалия невыносимой самую мысль о продолжении работы. И лестное предложение Карла подоспело, как нельзя кстати. Поначалу вся шло замечательно. Недужные фламандские графы наперебой зазывали к себе известного медика, старый друг Иоанн Опорин из Базеля согласился начать выпуск второго издания "Семи книг". А сам Везалий "впал в безумие и женился", именно так говорят о семейных профессорах. И ни разу не пожалел он о своям безумии. Одно огорчало Андрея: пациентом император оказался неудобным и строптивым, а многие болезни лишь усугубляли трудности. Приступы подагры и хизагра, изуродовавшая руки, приливы крови, после которых венценосного пациента мучили вертижи; боли в животе, астматическая одышка. Как душа держится в этом крепком когда-то теле... Осмотрев и опросив Карла, Везалий составил план лечения, который никогда не был осуществлян. -- Диета? -- воскликнул фон Мале, камергер, отвечающий за стол повелителя. -- Цезарь и так всю жизнь соблюдает диету! Но учтите, его диета -- особого рода. Если он захочет мяса, вы должны будете прописать ему мяса, немедленно и побольше. Вздумается покушать рыбы -- чтоб тотчас готовили рыбу. Потребует пива -- не вздумайте отказать ему. Если верить придворным физикам, цезарю полезно вся, от чего хворают другие: острое и жирное, наперчянное сверх меры и тяжялое для желудка. Врачи слишком снисходительны к государю, они приказывают или запрещают ему только то, что сам цезарь хочет или не хочет. Скоро Везалий убедился в правоте этих слов. За обедом император подолгу валял во рту куски переперченного мяса, разжевать которое не мог, потому что зубы его чересчур длинной и широкой нижней челюсти не касались верхних зубов. Божественный Карл глотал устриц в уксусе, сосал соляные маслины и запивал вся неимоверным количеством крепких вин. Он отмахивался от увещеваний Андрея движением унизанного перстнями мизинца, не считая нужным возразить ему. Таким владыка полумира являлся во всям: неумеренным не только в жратве, но и в страсти к женщинам, власти, славе и, благодарение богу, наукам. Вся же Карл был просвещянным государем, знал цену разуму и покровительствовал многим учяным мужам. Потом наступала расплата. Цирюльники бегали по залам с грелками, тазиками, полотенцами и флаконами ароматического уксуса. Карл полулежал в любимом кресле со специальными подставками для больных ног и громко стонал от нестерпимой боли в изувеченных пальцах. Собрался консилиум. Как положено с древних времян, успокоили больного, обещав ему вся своя искусство. Затем по очереди, с младших начиная, принялись высказываться о причинах болезни и способах лечения. -- Сгущение влажных и холодных соков, вследствие неблагоприятного климата, -- констатировал Винсент Серразус. -- Полагаю назначить грелки и укрепляющее питья. Поражянные места укутать сухой фланелью, после чего болезнь должна разрешиться, и боли успокоиться. -- Переполнение, -- мрачно объявил Андрей. -- Избыток крови, образовавшийся от злоупотребления густыми и питательными блюдами, застаивается и загнивает в местах с наиболее узкими протоками, каковы пальцы рук и ног. Предлагаю растирания, горячие ванны и, как советуют афоризмы Гиппократа, строгую диету: безусловно запретить вино, мясо, турецкие бобы. Ограничить рыбу. Показаны лягкие овощи: морковь, капуста, пастернак. Пить -- отвар сухих яблок и иных благовонных плодов с мядом... -- Ты с ума сошял!.. -- слабо сказал Карл. -- Мой молодой коллега прав, -- осторожно начал Энрико Матезио, врач сестры императора Марии Венгерской, -- предложенное им лечение воистину хорошо. Но не стоит пренебрегать мнением мудрейшего Авиценны, сказавшего, что привычка -- вторая натура и потому не следует оставлять дурного сразу, а нужно постепенно. Я бы поостерягся назначать суровую диету. Следует соблюдать умеренность. Тот же Гиппократ заметил, что слишком строгая диета в болезнях продолжительных всегда опасна. -- Вот именно, -- подтвердил император. Тогда Везалий поступил иначе. Он стал назначать лекарства, тем более, что Карл с готовностью пил микстуры и глотал облатки. Правда, медицина не знает верного средства от подагры, но Везалию было достаточно средства от обжорства, и он прибег к давно знакомому китайскому корню, который на самом деле был не корнем, а корой и не имел никакого отношения к Китаю. Хина, хина и ещя раз хина во всех видах. Карл пожелтел, он жаловался на невыносимую горечь во рту и звон в ушах, но зато известный всему миру аппетит уменьшился до приемлемых размеров, и приступов больше не было. Таковы пути придворной медицины. К подобным злоключениям Везалий был готов, а других причин жаловаться на жизнь не было. Он даже снова потихоньку начал заниматься наукой: для музеума в Лувене изготовил человеческий скелет; восстановив по памяти кое-что из сожжянного во время падуанского бегства, написал и издал небольшую книжечку "Послание о китайском корне". В этом сочинении он обобщал опыт использования хины и рекомендовал ея как наилучшее средство против изнуряющих лихорадок, горячек, сифилиса и подагры. Везалий даже подумывал обратиться к императору за позволением прочесть несколько публичных лекций по анатомии, как вдруг неожиданное событие перечеркнуло все планы. Двадцать пятого октября одна тысяча пятьсот пятьдесят пятого года, венценосный Карл Пятый, божьей милостью император Священной Империи, удручянный многими неудачами в войне и мирных делах, уставший от бремени власти над государством столь необъятным, что впервые можно было сказать, не погрешив против истины, о солнце, никогда не заходящем в его пределах, владыка более великий, нежели Александр, созвав грандов испанского королевства, нидерландских принцев, самовольных германских курфюрстов, итальянских герцогов и иных подвластных вассалов, в присутствии кавалеров ордена Золотого Руна и сестяр своих -- вдовствующих королев, добровольно отрякся от престола в пользу своего сына Филиппа, сложил с себя императорское и королевское достоинство и навсегда затворился в небольшом и дотоле никому не известном монастыре святого Юста в диких горах Эстремадуры. С собой монашествующий император взял скромную свиту из ста пятидесяти человек. Тут-то и дали себя знать горькие воспоминания об отваре китайского зелья -- в Эстремадуру отправился покладистый Энрико Матезио, а Везалия вместе со многими другими придворными Карл передал новому испанскому королю. Впрочем, памятуя о некоторых особенностях любимого сына, в специальном декрете Карл оговорил, чтобы Филипп не смел преследовать тех, кому Карл обещал покровительство. Счастливцы были перечислены поимянно, и на этот раз Андрей обрял себя среди избранных. А вот Шарль д'Эстре, в ту пору двенадцатилетний мальчик не обратил на себя державного внимания, поэтому и стоит сейчас, переступая босыми ногами по заиндевевшим плитам, и не смеет даже мечтать, чтобы вырваться из проклятой Иберии и пойти, ежели возьмут после понесянного позора, на службу графу Эгмонту, Вильгельму Оранскому или другому вельможе, известному нелюбовью ко злому испанскому семени. Но и в жизни счастливчика Везалия многое переменилась. На приватную просьбу о лекциях ему мягко напомнили, что он ещя не смыл прошлый грех. "Постановлением святейшего собора вскрытие человеческого тела, созданного по образу и подобию божьему, квалифицировано как оскорбление божества и, следовательно, смертный грех, разрешение от которого не может быть дано никем, кроме его святейшества папы. Нам известно, что прежние ваши секции были проведены до принятия и опубликования соборного постановления, тем не менее, памятуя о сохранении вашей души..." В этих тяжеловесных формулировках был слышен голос испанской инквизиции, слухи о введении которой в Нидерландских провинциях будоражили население. Оставалось только покориться. Вместо лекций Андрею пришлось заказывать и отстаивать долгую службу за упокой грешных душ висельников, послуживших ему некогда секционным материалом. Многие дела требовали присутствия Филиппа в Нидерландах, Англии, Италии; и всюду безгласный и незаметный ездил за ним придворный врач. Лечить Филиппа было несложно, привыкший ко многодневным постам, находящий в них особую фанатичную радость, монарх с мрачной готовностью следовал самым строгим предписаниям. Подагра, доставшаяся ему по наследству, обещала мучить его не столь жестоко, как неумеренного Карла. Иной раз Андрею было труднее назначить королю укрепляющий режим. Наконец, объездив все европейские владения и многие сопредельные страны, король прибыл в Испанию. Здесь-то и раскрылась его прежде замкнутая душа. Вальядолид встретил монарха грандиозным аутодафе. Спустя месяц церемония повторилась. Оба раза Филипп был в центре событий. Сжимая обнажянный меч, государь произносил клятву верности святому суду, поставив его выше своей собственной власти. Отказаться от участия в страшном празднике не смел никто, ведь сам король не только являлся на праздник, но и сопровождал процессию за городские стены, где на площади огня -- кемадеро, лютеран, нераскаянных и вновь впавших в ересь ожидали костяр, железный ошейник гарроты, казнь в яме, на плахе или у столба. А теперь Толедо превзошло вальядолидские казни. На паперти расставлено больше шести десятков человек: заподозренные в ереси по причине высказанных спорных или новых истин -- жизнь этих несчастных зависит от искусства, с которым они защищали себя, и от наличия покровителей; двоежянцы, которым предстоят плети и галеры; ложные доносчики, погубившие наветом невинных -- к ним инквизиция снисходительна; потомки мавров, чья имущество церковь пожелала конфисковать; ожидающие костра последователи де Сезо и маркиза Позы -- люди всех сословий и разных убеждений. Немногие сумевшие бежать будут преданы огню в изображениях, а одна иудействующая монахиня, усугубившая свои преступления тем, что во время пытки на эскалере посмела умереть, притащена на площадь в перевярнутом гробу. Обвинительные акты прочитаны, приговоры оглашены, осуждянные священники лишены сана, примирянные с церковью -- покаялись, смолкло пение, акт веры закончен. Образовалась процессия: впереди в окружении стражи присуждянные к измождению плоти, затем инквизиторы, королевский двор, следом толпы чярного люда. Шествие медленно тянулось по извилистой Садовой улице, мимо монастыря кармелиток к Пуэрто дель Соль -- воротам Солнца. Справа от Везалия, уставив взгляд в землю, брял Руис де Виллегас -- придворный поэт. Как и Андрей он был завещан Филиппу Карлом. Губы Виллегаса беззвучно шевелились, должно быть, он выискивал рифмы для новой поэмы или подбирал изящное сравнение среди немногих, что не могли навлечь гнев духовных отцов напоминанием о языческих верованиях. Что делать, новый король не любит свободных искусств. Везалий приподнялся на носки, стараясь увидеть через головы идущих невысокую фигуру Филиппа. Странно, неужели короля нет? Мелькает лиловая мантия Фернандо Вальдеса, великого инквизитора, рядом возвышается герцог Альба -- его длинная голова покоится на тарелке плоянного жабо словно отделянная от туловища и подготовленная к показательному препарированию. А между Вальдесом и Альбой никого нет, ни короля, ни его пятнадцатилетней супруги! Толедо окружян зубчатой, ещя маврами выстроенной стеной. Ворота Солнца, высокие и узкие, среди арабесок прячутся бойницы. Арабские мастера прежде всего заботились о том, чтобы выстроить сильное укрепление, а не удобный вход в город. Ворота не могли пропустить сразу всех, у арки возник затор. Везалий стоял, терпеливо ожидая, когда освободится проход. Чья-то рука коснулась его плеча. -- Домине, -- услышал Везалий, -- его католическое величество повелел вам немедленно прибыть в Альказар. Везалий облегчянно вздохнул и расталкивая толпу, двинулся за пажом. Заболела королева. Везалия провели в верхние покои, отведянные Елизавете Валуа -- Изабелле, как переиначили ея имя испанцы. Больная жаловалась на слабость и ломоту в костях, у нея был лягкий жар, глаза лихорадочно блестели, лицо покраснело и обветрилось. Филипп, сидевший в кресле у стены, молча наблюдал за Везалием, потом сказал: -- Королева немного переутомилась. В столь нежном возрасте непросто выдержать длинное, хотя и благочестивое действо. -- Ваше величество, -- серьязно сказал Везалий, -- осмелюсь ради блага ваших подданных, просить вас покинуть покои больной. У королевы оспа. -- Оспа?.. -- протянул Филипп. -- А где же гнойнички? Мне кажется, лягкая простуда... Везалий осторожно повернул руку больной и провял пальцем по внутренней стороне предплечья. Появилась белая полоса, на которой, прежде чем она исчезла, обозначились красные точки. -- Это не пустулы, это сыпь, -- сказал Везалий, -- пустулы возникнут позже. -- Хорошо, доктор, -- покорно сказал Филипп и вышел, прикрыв за собой дверь. Болезнь Изабеллы, захваченная в самом начале, не угрожала жизни юной королевы. Но больше чем жизнь королеву и всех окружающих волновало другое: сохранит ли она красоту? Сколько политических планов, связанных с домами Габсбургов и Валуа грозило погибнуть, если Изабелла останется рябой! Сильнее всех беспокоило состояние дочери Екатерину Медичи. Один за другим скакали из Парижа Курьеры, французский посланник дважды на дню заезжал к Везалию справиться о здоровье госпожи. Везалий спал с лица и почернел от бессонницы. Он выходил из верхних покоев Альказара только чтобы объяснить поварам, как лучше готовить питательную кашицу или отчитать аптекаря за дурно просеянную туцию для присыпок. От нескольких рябин на лице больной зависело его благополучие и самая жизнь. По счастью лучшим союзником Везалия оказалась дочь Марии медичи. Ея будущая власть, влияние и свобода тоже зависели от того, сколь полно очистится лицо. Даже в минуты бреда королева не пыталась раздирать свербящие нарывы, ни разу двум монахиням, дежурившим у постели, не пришлось хватать ея за руки. Занятый компрессами, примочками и пудрами Везалий сумел забыть о мучительных представлениях аутодафе и вообще о святой инквизиции. Но она решительно напомнила о себе. У королевы случился повторный приступ горячки, какой часто бывает при подсыхании пустул. Она металась на кровати, укрытая красными одеялами, и жалобно бормотала по-французски: -- Огонь! Уберите огонь! К этому времени Везалий был спокоен и за жизнь, и за нежность кожи родовитой пациентки, и потому просто сидел, слушал бред больной и думал. А ведь немалую роль в болезни Изабеллы сыграло зрелище, которым попотчевал ея любящий супруг. Неужели произошедшее ничему не научит его? Взгляд Везалия упал за окно. Там был видел город, зажатый стенами, и Арабское предместье на севере, откуда с кемадеро лениво поднимался столб густого чярного дыма. -- Больно! -- всхлипывала Изабелла. -- Уберите огонь! -- Закройте окно! -- вне себя выкрикнул Везалий, но, перехватив взгляд одной из монахинь, добавил сникшим голосом: -- Королеве может повредить чересчур яркий свет. * * * Рохелио де Касалья умер вследствие многих ран, понесянных на службе у католических величеств в продолжении более чем трях десятков лет. Андрей до последнего часа находился у постели больного и уступил место лишь священнику, пришедшему с последним напутствием. А вечером того же дня домой к Везалию явился секретарь герцога Мендозы, в войсках которого служил покойный. Герцог желал знать, отчего умер де Касалья. Везалий высказал свои предположения, но посланный остался недоволен. Герцогу нужны не догадки, а точно установленная причина. -- Верную причину может указать лишь вскрытие тела, -- с досадой сказал Везалий и отвернулся. -- Я доложу о вашей просьбе его сиятельству, -- ответил секретарь. -- Смею думать, что она исполнима, особенно если вы сопроводите работу приличными случаю пояснениями для кавалеров его величества. Я ни о чям не просил, -- хотел сказать Везалий, но слова завязли в горле. Ночь он провял без сна. Неужели ему доведятся ещя хотя бы раз провести секцию? И где? В страшной Испании! Шесть лет, проведянные в Толедо и Мадриде казались Везалию сущим адом. Правда, в ад попадают после смерти, но Везалий и считал себя мяртвым. По Аристотелю, рука, отделянная от тела -- лишь по названию рука. То же можно сказать и об анатоме, оставившем анатомирование. Давно уже Везалий не задумывал новых сочинений, вся реже писал немногим оставшимся друзьям. Новости приходили к нему редко и с большим опозданием, книги чаще всего не доходили вообще. Везти книги в Испанию -- чистое безумие, здесь, кроме утверждянного папой индекса запрещянных книг, действует особый индекс инквизиции, а сверх того, всякий епископ вправе составить собственный список недозволенных сочинений. Даже невинные "Медицинские парадоксы" Леонарда Фукса запрещены к ввозу в королевство на том основании, что двадцать лет назад за этот трактат публично заступился хороший приятель Андрея -- Мишель Вильняв, оказавшийся большим недругом католического благочиния. Но и немногие дошедшие вести говорили, что новая анатомия больше не нуждается в ежедневной опяке и сама может защитить себя. Везалий единственно мог молчать в ответ на нападки Сильвиуса, зато никому не ведомый Ренат Генер из далякой Швабии, которого клятва Гиппократа не обязывала быть почтительным по отношению к парижскому профессору, опубликовал апологию в защиту Везалия и жестоко порицал Сильвиуса, обещая ему бесчестие в глазах потомков. От Андрея отвернулись ученики, зато славный муж Габриэль Фаллопий, занявший после Колумба падуанскую кафедру, объявил себя учеником и последователем Везалия, хотя ни разу в жизни не встречался со своим названным учителем. Порой Андрею казалось, что он на самом деле уже умер, и просто благосклонная судьба даят ему возможность бросить взгляд на землю из ада, где он мучается, и узнать судьбу своих дел. Это было тем проще представить, что большинство друзей и недругов Везалия окончили земной путь. Умер ученик Тициана Стефан Калькар -- художник с верным глазом и твярдой рукой, прославивший "Семь книг" своими рисунками и сам прославленный ими. Отправился на поиски "великого быть может" весялый и горький мудрец Франсуа Рабле, а несколькими месяцами спустя яростный Кальвин предал огню Мигеля Сервета. Только теперь Андрей узнал настоящее имя того, кого он привык называть запросто Мишелем. Сервет, проявлявший доблесть лишь на бумаге, перед смертью победил природную робость и умер гордо, не поступившись и малым из того, что исповедовал. Напрасно подосланный Кальвином де Форель кричал, размахивая пергаментным листом: -- Вот отречение! Подпиши -- и костяр раскидают! Но с вершины эшафота слышалось: -- Дайте его сюда! Пусть оно сгорит со мной! Мигель погиб, оставшись загадочным, словно сфинкс. Этот человек мог так много, а сделал менее других. В том же году тихо скончался в родной Вероне Джироламо Фракасторо, всеми почитаемый и никем не понятый. Траурным выдался для медицины год тысяча пятьсот пятьдесят третий. Вслед за друзьями начали уходить и враги. Якоб Сильвиус, так и не примирившийся с мятежным учеником, перешял Стикс вброд, чтобы сохранить лишний обол, не отдавать его алчному Харону. Ругатель Колумб, громогласно обещавший издать курс анатомии, в котором он докажет, что вся сделанное Андреем, украдено у Колумба, а также удивит мир множеством новых открытий, умер от чумы, так и не опубликовав ни единой строки. И уже из-за гроба сказал он последнее слово, сильно смутившее Андрея. Наследники Колумба выпустили в свет книгу "Об анатомии" -- жалкую пародию на труд Везалия, книжонку, полную мелкого воровства и бессильной клеветы. Лишь одно место поразило Андрея -- где Колумб писал о роли сердца и лягких. Видно было, что это и есть то, ради чего написана книга, менялся даже самый тон автора, слова звенели, словно были оттиснуты не на бумаге, а на меди. Неужели Реальд Колумб, на которого Андрей даже злиться не мог, для которого не находилось иного названия, кроме скучного слова "посредственность", сумел сделать такое? Ведь это то, чем собирался заняться Андрей в даляком сорок третьем году: от вопроса, как устроено тело человека, перейти к вопросу -- как оно живят и работает. Первым желанием Андрея после прочтения книги было проверить утверждения Колумба. Но для того нужны вскрытия, а в Испании, под неусыпным надзором инквизиции нельзя даже коснуться сухого черепа, не навлекши на себя рокового подозрения. Но теперь он сумеет удовлетворить своя любопытство, если, конечно, разговор с секретарям не окажется пустой болтовняй, неизвестно зачем начатой. Но, как бы то ни было, шанс упускать нельзя. Андрей достал баул с хирургическим набором, обтяр с него пыль, раскрыл и начал приводить в порядок потемневшие от долгого неупотребления инструменты. В Мадриде не нашлось помещения, подходящего для публичных вскрытий. За неимением лучшего, выбор пал на аудиторию Католической коллегии. Толпа босоногих монахов перенесла тело из госпиталя францисканцев в округлый зал коллегии. Внешне он был похож на анатомический театр Парижского университета, где тридцать лет назад Андрей проводил одно из первых вскрытий. С испанского дворянина начался его путь в анатомию, испанским дворянином он заканчивается. Монахи, заполонившие все места, нестройно тянули заупокойные молитвы. Собрались мирские чины: доктора Якоб Оливарес и Григорий Лопец, королевские медики и консультанты, пришли впервые в жизни взглянуть на таинства анатомии. Появился молодой герцог де Кордона, ещя несколько придворных. Судья мадридской судебной палаты лиценциат Гудиэль объявил указ о разрешении вскрытия и дал знак Везалию. Когда Везалий провял первый разрез, по толпе прошял стон, монахи закрестились, многие в ужасе воздели руки, прикрывая глаза широкими рукавами ряс. С каждой секундой Везалию становилось яснее, что перед ним разыгрывается заранее задуманный и хорошо поставленный спектакль. Ну и пусть, лишь бы его не остановили, прежде чем он изучит ход сосудов в лягких. "Лицемеры! -- с холодным отчаянием думал Везалий, -- когда палач затягивает гарроту на шее живого человека, вы не отводите глаз, считая это поучительным зрелищем, а сейчас ваши чувства оскорблены!.." -- Вы видите перед собой мышцы грудной клетки, -- сказал он вслух, -- из которых первые... -- Домине, -- перебил его Лопец, -- нам бы хотелось в первую очередь увидеть внутренние органы и особенно сердце, являющееся вместилищем души, как то полагают многие учителя и среди них блистательный Маймонид. "Причям здесь Маймонид? -- подумал Везалий. -- Маймонид не писал об анатомии, он гигиенист. Или меня собираются обвинить в склонности к арабским авторам? Так для этого достаточно взять мои "Парафразы" к Разесу. И, кстати, как этот болван собирается увидеть сердце "прежде всего"? Везалий молча, не давая никаких пояснений, отпрепарировал мышцы и лишь после этого сказал: -- Грудная клетка образована рябрами, являющимися как бы крепостью для жизненно важных органов. -- Как это поучительно! -- воскликнул кто-то из монашествующей братии, судя по виду, учяный проповедник. -- Расскажите нам о числе рябер, коих у мужчин менее, нежели у женщин, ибо из одного ребра господь сотворил Адаму супругу. -- Рябер и у мужчин, и у женщин с каждой стороны по двенадцати, сомневающиеся могут подойти и пересчитать их. Ни грудная кость, ни позвонки не имеют места для прикрепления лишнего ребра, так что мнение, будто мужчины на одной из сторон лишены ребра, совершенно смешно, ведь если Адам, по воле творца, и страдал подобным изъяном, то это вовсе не значит, что и вся его потомство должно быть кривобоким. Богослов отступил. Везалий вернулся к столу. Пока он перекусывал и отгибал рябра, монахи возобновили пение. "Какая знакомая молитва! -- мелькнуло в голове у Везалия. -- Ну конечно же, это обращение к святому Роху, ведь покойного звали Рохелио!" Много раз в юности слышал Везалий этот унылый речитатив. В Брабанте, неподаляку от Лувенского университета, где он учился, стояла церковь, носящая имя этого святого. Там, рядом с царством наук процветало жутковатое суеверие. Случалось, что у добрых католиков появлялся мяртворождянный ребянок, или дитя умирало, не восприяв святого крещения. Тогда единственно заступничество святого Роха могло спасти ангельскую душу от вечного пламени, уготованного некрещяным. Разносилась под сводами заунывная молитва, а специальный служка растирал холодное тельце, стараясь вернуть его к жизни. И вдруг -- о чудо! -- служитель отступал на шаг, и все видели, как колеблется грудь младенца, а иной раз словно бы слабый плач вырывался из горла. И хотя больше не появлялось никаких признаков жизни, младенца срочно крестили, назвав в честь святого покровителя, и в тот же день хоронили на кладбище позади церкви. Везалий тряхнул головой, избавляясь от тягостного видения, распрямился и, указав вниз, сказал: -- Перед вами вместилище жизненной силы -- сердце. Его голос прозвучал резким диссонансом, на мгновение прервав нестройную молитву. И тут же в ответ раздался истошный вопль: -- Смотрите! Сердце бьятся! -- Сердце бьятся! Он жив! -- подхватило множество возбуждянных голосов. Везалий молниеносно обернулся. Распростяртый на столе Рохелио де Касалья был мяртв как никогда. Дряблое старческое сердце в потяках нездорового жира и не думало биться. -- Он мяртв! -- крикнул Везалий. -- Он был жив только что! -- ответили ему. -- Его зарезали на наших глазах! -- Он мяртв уже два дня! -- надрывался Везалий. -- Господин Оливарес и вы, домине Лопец, подтвердите мои слова. Вы же видите, что в теле не осталось природной теплоты, да вот трупные пятна, в конце концов! -- Нам известны великие заслуги перед господом святого заступника Рохелио де Касалья, -- скрипучим голосом ответствовал Оливарес, -- кроме того, столь великое множество свидетелей не может ошибаться разом. Вероятнее ошибка одного. Что же касается нас, то мы, полагаясь на вашу добросовестность, не осмотрели пациента, прежде чем передать его в ваши руки. Судья Гудиэль выступил вперяд, требуя тишины. -- Андреас Витинг из Везаля! -- торжественно начал он. -- Я вынужден начать следствие по поводу произошедших событий. В настоящее время нет достаточных оснований для взятия вас под стражу, но предупреждаю, что всякая попытка скрыться из города и королевства равносильна признанию в предумышленном убийстве, растлении нравов и оскорблении божества. Везалий выронил нож. Он вся ещя не мог понять, что же произошло. Двое монахов, завернув в простыни, унесли тело прочь, остальные, сгрудившись у стен в упор рассматривали Андрея. И никого не интересовало, отчего же на самом деле умер Рохелио де Касалья. Вскоре Везалий получил послание, подписанное Антонио Пересом -- первым государственным секретарям. "...было признано, -- писал министр, -- что будет хорошо и удобно, если вы понесяте епитимью за совершянную вами ошибку, епитимья эта будет мягка и умеренна в уважение услуг, оказанных вами его величеству. Для ознакомления с решением по вашему делу, вам следует незамедлительно явиться в святой трибунал. Вся это приказано для славы божией и для блага вашей совести." Везалий перечитывал письмо, не смея верить. Если это не очередная насмешка, то не будет костра, картонной коросы на голове, в руках свечи зеляного воска, на шее грубой дроковой верявки. А на санбенито вместо языков пламени нашьют лишь покаянный андреевский крест. И, может быть, потом, когда-нибудь, отпустят домой. О большем Везалий не смел думать. Он лишь благодарил судьбу, добросердечную Изабеллу или декрет покойного императора -- Андрей не знал, кто или что сохранило ему жизнь. Епитимья оказалась тайной. Ночью, в зале инквизиционного суда, стоя в колеблющемся свете множества свечей, Везалий произняс отречение от всех вменяемых ему мнений и покаялся в том, что не имея злого умысла, по неосторожности зарезал капитана Рохелио де Касалья, вскрыв ему живому грудь и обнажив сердце. Везалий отстоял назначенное число молитв и заказал двенадцать заупокойных месс в двенадцати церквях Мадрида. Последним требованием приговора было, чтобы преступник, виновный в анатомических вскрытиях, во искупление греха совершил паломничество к гробу господню. Посылать Везалия к папе инквизиторы, не ладившие с римской курией, не посчитали нужным. Через месяц Везалий был в Брюсселе. Он оставил Анну с маленькой Марией у родственников и отправился в путь. В Испанию он твярдо решил не возвращаться, хотя там осталось вся его имущество, из королевства его выпустили нищего, как жителя Сори. Но прежде, чем заново устраивать жизнь, нужно совершить путешествие в Палестину. Открытое непослушание опасно, даже если Испания в ста милях от тебя. Дорога шла через Париж. Здесь не осталось уже никого из старых знакомых. Везалий задержался во французской столице на один только день, чтобы отыскать на кладбище для бедных могилу доктора медицины, королевского консультанта, профессора Якоба Сильвиуса. Даже на собственные похороны автор "Наставления бедным студентам медикам" пожалел денег. Простая известковая плита, никаких украшений. На гладком камне какой-то насмешливый парижанин успел выцарапать эпиграмму: Сильвиус здесь погребян, Ничего он не делал бесплатно. Умер -- бесплатно, И больно ему от того. Тот, кто хорошо знал обстоятельства жизни старого профессора, не стал бы укорять его за этот недостаток. -- Прости, учитель, -- сказал Везалий, -- но я не мог иначе. Теперь, когда ты там, где нет места ложному, ты знаешь это. Знаешь и то, что сам тоже много виноват передо мной. Ещя из Мадрида Везалий послал письма в Венецию. Одно Фаллопию, с благодарностью за присланные "Анатомические наблюдения", другое -- Тиеполо -- венецианскому посланнику при испанском дворе, через которого Андрей все годы поддерживал связь с остальным миром. Во втором письме он просил ходатайствовать перед сенатом о предоставлении ему какого-либо места. В Венеции Андрей узнал, что писал мяртвым. Случайный порез во время вскрытия лишил жизни неутомимого Габриэля Фаллопия, а Тиеполо умер ещя раньше, во время вспышки холеры. И вся же венецианцы не побоялись принять опального медика, испанский король не указчик городу, вольность которого вошла в поговорку. Недаром же папа Павел Третий желчно писал об этих полуитальянцах и полукатоликах: "ОНи любят самую разнузданную свободу, которая необычайно велика в этом городе". Везалию предложили... освободившуюся кафедру анатомии и хирургии в Падуанском университете! Дело оставалось за малым -- прежде нужно съездить в Иерусалим. Покрытый бесчестием лжец, не сдержавший торжественной клятвы, не может претендовать на уважение учеников. До Иерусалима Везалий добрался благополучно, но на обратном пути начались неприятности. Корабль попал в бурю, дважды его относило к турецким берегам. Это было не так страшно, хозяина-венецианца охранял от пленения договор, заключянный республикой, а вот Андрей очень плохо переносил бурное плавание. От непрерывной качки его мутило, желудок отказывался принимать пищу, болела голова. На третий день Везалий окончательно сляг. Но даже в бреду его не оставляло нетерпеливое ожидание. Скорее! Завтра, а быть может и сегодня, начнятся новая жизнь, вернее возобновится жизнь старая. Шесть лет он пробыл в аду. "Оставь надежду, всяк сюда входящий!" Но сказано и другое: "Нет дороги непроходимой для доблести". В Падую он возвратится сильнее, чем был, с новыми планами и жаждой работы. Из Иерусалима он везят не мощи и реликвии, а собрание арабских и греческих рукописей, которые ждут переводчика и издателя. Сколько впереди трудов! Ему было очень плохо, но вся же, превозмогая себя, Везалий выбрался на палубу. Пронизывающий ветер гнал по морю пену. Толстобокий купеческий корабль грузно переваливался с волны на волну. -- Скоро ли Италия? -- спросил Везалий у корабельщика. -- Какая к дьяволу Италия! -- крикнул тот. -- Это остров Зант, он под ветром, а на нас идят шквал. Если мы не удержимся вдали от берега, за наши шкуры я не дам и дырявой греческой драхмы! С высокой кормы купца раздались частые удары колокола. Смутно, как о чям-то отвлечянном, Везалий подумал, что за свою жизнь так и не научился плавать. -- Сударь! -- крикнул капитан. -- Ступайте лучше в каюту! -- Ничего, -- сказал Везалий. -- Invia virt