л без него Имшин. - Ну, поди же пошли человека и скажи, чтобы она сейчас же, сию минуту ехала домой, - сказал он. Горничная пошла и сказала лакею: - Поди сейчас за барыней к Имшину, чтобы она ехала домой: барин очень сердится. Когда председательша возвратилась, муж спросил ее: - С какой стати вы поехали к Имшину? - А с такой, что я люблю его, - отвечала безумная женщина. Дорогой она еще больше рассердилась за то, что ее требуют от ее ангела Имшина к чурбану-мужу. Председатель, как человек высокой практической мудрости, почти признавал необходимость, чтобы жена его изменила ему, и он только желал одного, чтобы это вышло, как выходит между образованными людьми. - Вы любите? - повторил он более насмешливым, чем угрожающим голосом. - Даже больше того: я беременна от него! - объявила Марья Николаевна. Первым движением председателя было поколотить жену; но он удержался. - В таком случае я засажу вас в вашей комнате и запру там! - проговорил он и взял в самом деле жену за руку, привел ее в комнату, запер за ней дверь и ключ положил к себе в карман; но, придя в кабинет свой, рассудил, что уж, конечно, он поступает в этом случае, как самый необразованный человек: жен запирали только в старину! Он пошел и опять отпер двери. - Я вас выпускаю, но только из дому вы шагу не смеете делать, а Имшину велю отказывать - слышите! - Я готова повиноваться во всем вашей воле, - проговорила притворно покорным голосом жена; но когда, на другой день, председатель уехал в свою палату, она сама надела на себя салоп, сапоги, сама отворила себе дверь, вышла, с полверсты по крайней мере своими хорошенькими ножками шла по глубокому сумету, наконец подкликнула извозчика и велела везти себя к Имшину. Узнав о побеге жены, председатель до приезда губернатора решительно недоумевал, что ему делать. - Что такое, скажите мне на милость? - говорил тот, еще входя. Председатель придал мрачную мину своему лицу. - Что, я теперь вызывать его на дуэль, что ли, должен? - больше спросил он, чем обнаружил собственное свое мнение. - Ни, ни, ни! Ни, ни, ни! - воскликнул губернатор. - Во-первых, он - мальчишка, вы - человек пожилой; он - военный, вы - штатский. Это значит смешить собой общество! Губернатор, родом из польских жидов, чувствовал какое-то органическое отвращение к дуэлям и вообще в этом случае хлопотал, чтобы все-таки во вверенном ему крае не произошло комеражу. Председатель с своей стороны хоть и считал губернатора за очень недальнего человека, но в понятия его, как понятия светского господина, верил. - В этом случае самое лучшее - презрение! - продолжал губернатор. - Все мы - я, вы, Кузьма, Сидор - все мы рогоносцы. Председатель, пожалуй, готов бы был на презрение; но дело в том, что в душе у него против Имшина и жены бушевала страшная злоба, которую ему как-нибудь да хотелось же на них выместить. - И этот господин очень странный, - говорил губернатор, ветрено постукивая своей саблей. - Сегодня... одна женщина... какая-то, должно быть, нищая... подала мне на него прошение... что он убил там ее дочь... девочку... четырнадцати лет... из пистолета, что ли, как-то застрелил. - Девочку убил? - спросил председатель, и лицо его мгновенно просияло, как бы смазали его маслом. - Убил!.. Я велел там следствие полицеймейстеру произвести. - Этакие дела, я полагаю, нельзя так пропускать... Тут кровь вопиет на небо, - проговорил председатель чувствительным и в то же время внушающим губернатору голосом. Тот, кажется, несколько это понял. - Я велел произвести самое строгое исследование, беспощадное!.. - Что он дворянин, так, пожалуй, откупится и отвертится! - продолжал подзадоривать губернатора председатель. - Нет, у меня не отвертится, не бывает у меня этого! - петушился губернатор, и так как всегда чувствовал не совсем приятные ощущения, когда председатель, человек характера строгого, укорял его за слабость по службе, потому поспешил сократить свой визит. - Ну, а вы пока до свидания, поуспокойтесь немного, - говорил он, вставая и надевая перчатки. - Я поуспокоюсь! - сказал председатель в самом деле совершенно покойным голосом. Зимнее солнце светило в окна гостиной Имшина: его кавказское оружие ярко блестело своим серебром и золотом. На турецком диване, стоящем под этим оружием, сидел сам Имшин в шелковом, стеганом и выложенном позументом архалуке. Марья Николаевна лежала у него на плече своей хорошенькой головкой; худоба ее в лице и полнота в стане стали еще заметнее. Вошел лакей. - Солдаты из полиции к вам пришли! - сказал он барину. Имшин заметно встревожился; он сейчас же встал и вышел. Председательша последовала за ним беспокойным взглядом. В дверях из передней в залу стояли полицейский солдат и жандарм. - Что вам надо? - спросил их строго Имшин. - В часть вас, ваше благородие, взять велено! - отвечал полицейский солдат глупым голосом. - Как, в часть? - переспросил Имшин, более уже обращаясь к жандарму. - Приказано-с! - ответил тот. - Ну, ступайте, я сейчас приеду, - сказал Имшин не совсем уверенным голосом. - Я, ваше благородие, на запятки, теперь выходит, стану к вам, - начал полицейский солдат тем же своим голосом. - Пристав так и говорил: "Не отпускай, говорит, его от себя!.." - Убирайся ты к черту с своим приставом! Пошел вон!.. - крикнул Имшин, наступая на солдата, и хотел его вытолкнуть за двери. Тот стал упираться своим неуклюжим телом. - Пошел и ты! - прибавил он жандарму. - На тебе рубль серебром, убирайтесь оба! Вот вам по рублю! И он дал обоим солдатам по рублю. Те ушли. Имшин возвратился в гостиную; лицо его из бледного сделалось багровым. - Что такое? - спрашивала председательша. - Тебя в часть? Зачем? - Не знаю, черт их знает! - отвечал Имшин с невниманием и торопливо стал переменять архалук на сюртук. - Лошадь живее запрягать! - крикнул он. Председательша подавала ему шляпу, палку, бумажник, но он как будто бы и не видел ее и, не простясь даже с ней, пошел и сел в сани. Солдаты, получившие по рублю, сошли только вниз, от подъезда не отходили, и, когда Имшин понесся на своем рысаке, жандарм поскакал на лошади за ним, а бедный полицейский солдат побежал было пешком, но своими кривыми ногами зацепился на тротуаре за столбик, полетел головою вниз, потом перевернулся рожею вверх и лежит. Марья Николаевна, видевшая всю эту сцену, несмотря на то, что была сильно встревожена, не утерпела и улыбнулась. Она ждала Имшина час, два; наконец, и лошадь его возвратилась. Марья Николаевна сошла задним крыльцом, в одном платье, к кучеру и спросила: - Где барин - а? - В части остался. - Когда же он приедет? - Неизвестно-с, ничего не сказал. Марья Николаевна постояла немного, потерла себе лоб, потом велела подать салоп. - Вези меня туда, в часть! - сказала она, садясь в сани, когда кучер только что было хотел откладывать лошадь. Кучер неохотно стал опять на облучок и стал неторопливо поворачивать. - Скорей, пожалуйста! - воскликнула она. В части, в первой же комнате, Марья Николаевна увидела знакомого ей полицейского солдата, приходившего к ним поутру. На этот раз он был уже не в своей военной броне, а просто сидел в рубахе и ел щи, которые распространяли около себя вкуснейший запах. - Где Имшин, барин, за которым ты приходил? - спросила она его. - В казамат, ваше благородие, посажен. - За что? - Не знаю, ваше благородие. Он тоже говорил: "Поесть, говорит, мне надо... Ступай в трактир, принеси!" Я говорю: "Ваше благородие, мне тоже далеко идти нельзя. Вон вахмистр, говорю, у нас щи тоже варит и студень теперь продает... Разе тут, говорю, взять... У нас тоже содержался барин, все его пищу ел". - "Ну, говорит, давай мне студеня одного". - Пусти меня, проводи к нему! - Нельзя, ваше благородие. - Я тебе десять рублей дам! - Помилуйте! Теперь квартальный господин скоро придет, невозможно-с! - Ну, хоть записочку передай! - Записочку давайте, ваше благородие. Он тоже просил было, чтобы водки... "Ваше благородие, хлещут, говорю, за это! Вот, бог даст, пообживетесь... Господин квартальный и сам, может, то позволит". Выслушав солдата, Марья Николаевна и сама, кажется, не знала, что ей делать; в голове ее все перемешалось... Имшина отняли у нее... посадили в казамат... на студень... Что же это такое? Она села в сани и велела везти себя к мужу. Председатель только что встал из-за стола и проходил в свой кабинет. Горничная едва успела вбежать к нему и сказать: - Барыня наша приехала-с! Председатель проворно сел в свои вольтеровские кресла и принял несколько судейскую позу. Марья Николаевна вошла к мужу совершенно смело. - Имшин посажен в часть, - начала она, - это ваши штучки, и, если вы хоть сколько-нибудь благородный человек, вы должны сказать, за что? Председатель улыбнулся. - Я вашего Имшина ни собственного желания и никакого права по закону не имел сажать, - проговорил он. - Кто ж его посадил? - Это уж вы постарайтесь сами узнать: я этим предметом нисколько не интересуюсь. - Его мог посадить один только губернатор. Я поеду к губернатору. Председатель молчал, как молчат обыкновенно люди, когда желают показать, что решительно не принимают никакого участия в том, что им говорят. - О, какие вы все гадкие! - воскликнула бедная женщина, всплеснув своими хорошенькими ручками, и, закрыв ими лицо свое, пошла. - Ваш гардероб, вы сами за ним пришлете или мне прикажете прислать его вам? - сказал ей вслед муж. Марья Николаевна ничего ему на это не ответила. Председатель остался совершенно доволен собой. Он сам очень хорошо понимал, и с этим, вероятно, согласится и читатель, что во всей этой сцене вел себя как самый образованный человек; он ни на одну ноту не возвысил голоса, а между тем каждое слово его дышало ядом. Марья Николаевна между тем села в сани и велела себя везти к губернатору. Кучер было обернулся к ней: - Лошадь, сударыня, очень устала! Барин после гневаться будет. - Вези! - вскрикнула она, и в ее нежном голосе послышалось столько повелительности, что даже с полулошадиной натурой кучер немножко струсил и поехал. Губернатор еще не кушал, когда она к нему приехала. Дежурный чиновник, увидев председательшу, бросился со всех ног докладывать об ней губернатору. Тот, в свою очередь, тоже бросился к зеркалу причесываться: старый повеса в этом посещении ожидал кой-чего романического для себя. - Pardon, madame...* Позвольте вам предложить кресла. ______________ * Извините, сударыня... (франц.). Марья Николаевна села. - Говорят, вы посадили Имшина, - вы знаете мои отношения к этому человеку; скажите, за что он посажен? - Не могу, madame! - Почему ж не можете? Губернатор был в странном положении - сказать даме о такой вещи, которая, по его понятию, должна была убить ее; он решился лучше успокоить ее: - Сказать вам этого я не могу, тем более что все это, может быть, пустяки, которые пустяками и кончатся, а между тем нам всем очень дорого ваше спокойствие; мы вполне симпатизируем вашему положению, как женщины и как прелестнейшей дамы. - Не знаю, что вы со мной все делаете! Ах, несчастная, несчастная я! - воскликнула председательша и пошла, шатаясь, из кабинета. Губернатор последовал за ней до самых саней с каким-то священным благоговением. Дома она написала записку к Имшину: "Я везде была и ни у кого ничего не узнала; напиши хоть ты, за что ты страдаешь, мучат тебя... Твоя". На это она получила ответ: "Все вздор, моя милая Машенька, проделки одних мерзавцев; посылаю тебе сто рублей на расход. Прикажи, чтобы хорошенько смотрели за лошадьми... Твой". Никакое страстное письмо не могло бы так утешить бедную голубку, как эта холодная записка. "Он спокоен; значит, в самом деле все вздор", - подумала она, покушала потом немножко и заснула. К подъезду между тем подъехала ее компаньонка Эмилия, с огромным возом гардероба Марьи Николаевны. Со свойственным ее чухонскому темпераменту равнодушием, она принялась вещи выносить и расставлять их. Шум этот разбудил Марью Николаевну. - Кто там? - окликнула она. Эмилия вошла к ней. - Платья ваши Петр Александрыч прислал и мне не приказал больше жить у них. - Ну, и прекрасно; оставайся здесь у меня. Эмилия в церемонной позе уселась на одном из стульев. - Ты слышала, Александра Иваныча в часть посадили? - Да-с! - Скажи, что про это муж говорит или кто-нибудь у него говорил; ты, вероятно, слышала. - Девочку, что ли, он убил как-то! - Какую девочку, за что? - Мещанка там одна, нищенки дочь. Марья Николаевна побледнела. - Да за что же и каким образом? - Играл с ней и убил. - Что такое, играл с ней?.. Ты дура какая-то... врешь что-то такое... Эмилия обиделась. - Ничего я не вру-с... все говорят. - Как, не вру!.. Убил девочку - за что? Эмилия некоторое время колебалась. - На любовь его, говорят, не склонилась, - проговорила она как бы больше в шутку и отворотила лицо свое в сторону. Марья Николаевна взялась за голову и сделалась совсем как мертвая. - В этот самый вечер это и случилось, как мы были у него с катанья, - продолжала Эмилия. - Мужики на другой день ехали в город с дровами и нашли девочку на подгородном поле зарытою в снег и привезли в часть, а матка девочки и приходит искать ее. Она два дня уж от нее пропала, и видит, что она застрелена... - Почему же девочку эту застрелил Александр Иваныч?.. - спросила Марья Николаевна. - Солдаты полицейские тут тоже рассказали: она, говорят, каталась на Имшиных лошадях со старухой, и прямо к нему они и проехали с катанья. Молоденькое лицо Марьи Николаевны как бы в одну минуту возмужало лет на пять; по лбу прошли две складки; милая улыбка превратилась в серьезную мину. Она встала и начала ходить по комнате. - Мужчина может это сделать совершенно не любя и любя другую женщину! - проговорила она насмешливым голосом и останавливаясь перед Эмилиею. - Он, говорят, совершенно пьяный был, - подтвердила та. - Человека его также захватили, тот показывает: три бутылки одного рому он в тот вечер выпил. - Каким же образом он ее убил? Личико Марьи Николаевны при этом сделалось еще серьезнее. - Сегодня полицеймейстер рассказывал Петру Александрычу, что Александр Иваныч говорит, что она сама шалила пистолетом и выстрелила в себя; а человек этот опять показывает - их врознь держат, не сводят, - что он ее стал пугать пистолетом, а когда она вырвалася и побежала от него, он и выстрелил ей вслед. Дальнейшие ощущения моей героини я предоставляю читательницам самим судить. У входа в домовую церковь тюремного замка стояли священник в теплой шапке и муфте и дьячок в калмыцком тулупе. Они дожидались, пока дежурный солдат отпирал дверь. Войдя в церковь, дьячок шаркнул спичкой и стал зажигать свечи. Вслед же за ними вошла дама вся в черном. Это была наша председательша. Священник, как кажется, хорошо ее знал. Она подошла к нему под благословение. - Холодно? - сказал он. - Ужасно! Я вся дрожу, - отвечала она. - Не на лошади? - Нет, пешком... У меня нет лошади. - А Александра Иваныча кони где? Все, видно, проданы и в одну яму пошли. - Все в одну! - отвечала Марья Николаевна грустно-насмешливым голосом. - Но досаднее всего обман: каждый почти из них образ передо мной снимал и клялся: "Не знаем, говорят, что будет выше, а что в палате мы его оправдаем". - Ну, да губернатора тоже поиспугались. - Да что же губернатору-то? - А губернатор супруга вашего побоялся: еще больше, говорят, за последнее время ему в лапки попал. - Ну да, вот это так... но это вздор - это я разоблачу... - проговорила Марья Николаевна, и глаза ее разгорелись. - На каторгу приговорили? - На каторгу, на десять лет, и смотрите, сколько тут несправедливости: человек обвиняется или при собственном сознании, или при показании двух свидетелей; Александр Иваныч сам не сознается; говорит, что она шалила и застрелила себя, - а свидетели какие ж? Лакей и Федоровна! Они сами прикосновенны к делу. А если мать ее доносит, так она ничего не видала, и говорит все это она, разумеется, как женщина огорченная... - В поле он мертвую-то свез... Зачем? Для чего? - Прекрасно-с!.. Но ведь он человек: мог перепугаться; подозрение прямо могло пасть на него, тем более что от другой матери было уж на него прошение в этом роде, и он там помирился только как-то с нею - значит, просто растерялся, и, наконец, пьян был совершенно... Они вывезли в поле труп и не спрятали его хорошенько, а бросили около дороги - ну, за это и суди его как за нечаянный проступок, за неосторожность; но за это не каторга же!.. Судить надобно по законам, а не так, как нам хочется. Любовь сделала бедную женщину даже юристкою. - Это все я раскрою, - продолжала она все более и более с возрастающим жаром, - у меня дядя член государственного совета; я поеду по всем сенаторам, прямо им скажу, что я жена такого-то господина председателя, полюбила этого человека, убежала к нему, вот они и мстят ему - весь этот чиновничий собор ихний! - Дай бог, дай бог!.. - произнес священник со вздохом. - Вас-то очень жаль... - О себе, отец Василий, я уж и думать забыла; я тут все положила: и молодость и здоровье... У меня вон ребенок есть; и к тому, кажется, ничего не чувствую по милости этого ужасного дела... Священник грустно и про себя улыбнулся, а потом, поклонившись Имшихе (так звали Марью Николаевну в остроге), ушел в алтарь. Она отошла и стала на женскую половину. Богомольцев почти никого не было: две - три старушонки, какой-то оборванный чиновник, двое парней из соседней артели. Дежурный солдат стал отпирать и с шумом отодвигать ставни, закрывающие решетку, которая отделяла церковь от тюремных камор. Вскоре после того по дальним коридорам раздались шаги. Это шли арестанты к решетке. К левой стороне подошли женщины, а к правой мужчины. Молодцеватая фигура Имшина, в красной рубашке и бархатной поддевке, вырисовалась первая. Марья Николаевна, как уставила на него глаза, так уж больше и не спускала их во всю службу. Он тоже беспрестанно взглядывал к ней и улыбался: в остроге он даже потолстел, или, по крайней мере, красивое лицо его как-то отекло. Когда заутреня кончилась, Имшин первый повернулся и пошел. За ним последовали и другие арестанты. Марья Николаевна долго еще глядела им вслед и прислушивалась к шуму их шагов. Выйдя из церкви, она не пошла к выходу, а повернула в один из коридоров. Здесь она встретила мужчину с толстым брюхом, с красным носом и в вицмундире с красным воротником - это был смотритель замка. Марья Николаевна раскланялась с ним самым раболепным образом. - Я прошу вас сказать Александру Иванычу, - начала она заискивающим голосом, - что я сегодня выезжаю в Петербург; мне пишут оттуда, что через месяц будет доклад по его делу в сенате; ну, я недели две тоже проеду, а недели две надобно обходить всех, рассказать всем все... Смотритель на все это только кивал с важностью головой. - Тут вот я ему в узелочке икры принесла и груздей соленых - он любит соленое, - продолжала она прежним раболепным тоном, подавая смотрителю узелок. - Пьянствует он только, сударыня, очень и буянит, - проговорил тот, принимая узелок. - Этта на прошлой неделе вышел в общую арестантскую, так двух арестантов избил; я уж хотел было доносить, ей-богу! - Вы ему, главное дело, водки много не давайте, - совсем нельзя ему не пить - он привык, а скажите, что много нельзя; я не приказала: вредно ему это. - Нет-с, какое вредно - здоров очень! - возразил простодушно смотритель, так что Марья Николаевна немножко даже покраснела. - Так, пожалуйста, не давайте ему много пить, - прибавила она еще раз и пошла. На углу, на первом же повороте, на нее подул такой ветер, что она едва устояла; хорошенькие глазки ее от холода наполнились слезами, красивая ножка нетвердо ступала по замерзшему тротуару; но она все-таки шла, и уж, конечно, не физические силы ей помогали в этом случае, а нравственные. 19 мая 184... было довольно памятно для города П... В этот день красавца Имшина лишали прав состояния. Сама губернаторша и несколько дам выпросили в доме у головы позволение занять балкон, мимо которого должна была пройти процессия. В окнах всех прочих домов везде видны были головы женщин, детей и мужчин; на тротуарах валила целая масса народу, а с нижней части города, из-под горы, бежала еще целая толпа зевак. На квартире прокурора, тоже находящейся на этой улице, сидели сам он - мужчина, как следует жрецу Фемиды, очень худощавый, и какой-то очень уж толстый помещик. - Она при мне была у министра, - говорил тот, - так отчеканивает все дело... Прокурор усмехнулся. - У сенаторов, говорят, по нескольку часов у подъезда дожидалась, чтобы только попросить. - Любовь! - произнес прокурор, еще более усмехаясь. - Но как хотите, - продолжал помещик, - просить женщине за отца, брата, мужа, но за любовника... - Да... - произнес протяжно и многозначительно прокурор. - Тем более, говорят, я не знаю этого хорошенько, но что он не застрелил девочку, а пристрелил ее потом. - Да, в деле было этакое показание... - начал было прокурор, но в это время раздался барабанный стук. - Едут, - сказал он с каким-то удовольствием. Из ворот тюремного замка действительно показалась черная колесница. Имшин сидел на лавочке в той же красной рубахе, плисовой поддевке и плисовых штанах. Лицо его, вследствие, вероятно, все-таки перенесенных душевных страданий, от окончательно решенной участи, опять значительно похудело и как бы осмыслилось и одухотворилось; на груди его рисовалась черная дощечка с белою надписью: Убийца... Из одного очень высокого дома, из окна упал к нему венок. Это была дама, которую он первую любил в П... С ней после того сейчас же сделалось дурно, и ее положили на диван. На краю колесницы, спустивши ноги, сидел палач, тоже в красной рубахе, синей суконной поддевке и больше с глупым, чем с зверским лицом. В толпе народа, вместе с прочими, беспокойной походкой шла и Марья Николаевна; тело ее стало совершенно воздушное, и только одни глаза горели и не утратили, кажется, нисколько своей силы. Ей встретился один ее знакомый. - Марья Николаевна, вы-то зачем здесь?.. Как вам не грех? Вы только растревожитесь. - Нет, ничего! С ним, может быть, дурно там сделается! - Да там есть и врачи и все... И отчего ж дурно с ним будет? Дурно с преступником в самом деле не было. Приговор он выслушал с опушенными в землю глазами, и только когда палач переломил над его головой шпагу и стал потом не совсем деликатно срывать с него платье и надевать арестантский кафтан, он только поморщивался и делал насмешливую гримасу, а затем, не обращая уже больше никакого внимания, преспокойно уселся снова на лавочку. На обратном пути от колесницы все больше и больше стало отставать зрителей, и когда она стала приближаться к тюремному замку, то на тротуаре оставалась одна только Марья Николаевна. - Я уж лошадь наняла, и как там тебя завтра или послезавтра вышлют, я и буду ехать за тобой! - проговорила она скороговоркой, подбегая к колеснице, когда та въезжала в ворота. - Хорошо! - отвечал ей довольно равнодушным голосом Имшин. Оставшись одна, Марья Николаевна стыдливо обдернула свое платье, из-под которого выставлялся совершенно худой ее башмак: ей некогда было, да, пожалуй, и не на что купить новых башмаков. В теплый июльский вечер по большой дороге, между березок, шла партия арестантов. Впереди, как водится, шли два солдата с ружьями, за ними два арестанта, скованные друг с другом руками, женщина, должно быть, ссыльная, только с котомкой через плечо, и Имшин. По самой же дороге ехала небольшая кибиточка, и в ней сидела Марья Николаевна с своим грудным ребенком. Дорога шла в гору. Марья Николаевна с чувством взглянула на Имшина, потом бережно положила с рук спящего ребенка на подушку и соскочила с телеги. - Ты посмотри, чтобы он не упал, - сказала она ехавшему с ней кучером мужику. - Посмотрю, не вывалится, - отвечал тот грубо. Марья Николаевна подошла к арестантам. - Ты позволь Александру Иванычу поехать: он устал, - сказала она старшему солдату. - А если кто из бар наедет да донесут, - засудят!.. - отвечал тот. - Если барин встретится, тот никогда не донесет - всякий поймет, что дворянину идти трудно. - И они вон тоже ведь часто ябедничают! - прибавил солдат, мотнув головой на других арестантов. - И они не скажут. Ведь вы не скажете? - сказала Марья Николаевна, обращаясь ласковым голосом к арестантам. - Что нам говорить, пускай едет! - отвечали мужчины в один голос, а ссыльная баба только улыбнулась при этом. Имшин ловко перескочил небольшую канавку, отделяющую березки от дороги, подошел к повозке и сел в нее; цепи его при этом сильно зазвенели. Марья Николаевна проворно и не совсем осторожно взяла ребенка себе на руки, чтобы освободить подушку Имшину, он тотчас же улегся на нее, отвернулся головой к стене кибитки и заснул. Малютка между тем расплакался. Марья Николаевна принялась его укачивать и стращать, чтобы он замолчал и не разбудил отца. Когда совсем начало темнеть, Имшин проснулся и зевнул. - Маша, милая, спроси у солдата, есть ли на этапе водка? - Сейчас; на, подержи ребенка, - прибавила она и, подав Имшину дитя, пошла к солдату. - На этапе мы найдем Александру Иванычу водки? - спросила она. - Нет, барыня, не найдем; коли так, так здесь надо взять; вон кабак-то, - сказал солдат. Партия в это время проходила довольно большим селом. - Ну, так на вот, сходи! - Нам, барыня, нельзя; сама сходи. - Ну, я сама схожу, - сказала Марья Николаевна весело и в самом деле вошла в кабак. Через несколько минут она вышла. Целовальник нес за ней полштофа. - Что за глупости - так мало... каждый раз останавливаться и брать... дай полведра! - крикнул Имшин целовальнику. Марья Николаевна немножко изменилась в лице. Целовальник вынес полведра, и вместе с Имшиным они бережно уставили его в передок повозки. - Зачем ты сама ходила в кабак? Разве не могла послать этого скота? - сказал довольно грубо Имшин Марье Николаевне, показывая головой на кучера. - А я и забыла об нем совершенно, не сообразила!.. - отвечала она кротко. Печаль слишком видна была на ее лице. Этап находился в сарае, нанятом у одного богатого мужика. - В этапе вам, барыня, нельзя ночевать; мы запираемся тоже... - сказал Марье Николаевне солдат, когда они подошли к этапному дому. - Тут, у мужичка, изба почесть подле самого сарая: попроситесь у него. Марья Николаевна попросилась у мужика, тот ее пустил. - Там барин один идет, дворянин, так чтобы поесть ему! - сказала она хозяину. - Отнесут; солдаты уж знают, говорили моей хозяйке. Марья Николаевна, сама уставшая донельзя, уложила ребенка на подушку, легла около него и начала дремать, как вдруг ей послышалось, что в сарае все более и более усиливается говор, наконец раздается пение, потом опять говор, как бы вроде брани; через несколько времени двери избы растворились, и вошел один из солдат. - Барыня, сделайте милость, уймите вашего барина! - Что такое? - спросила Марья Николаевна, с беспокойством вставая. - Помилуйте, с Танькой все балует... Она, проклятая, понесет теперь и покажет, что на здешнем этапе, - что тогда будет? Марья Николаевна, кажется, не расслышала или не поняла последних слов солдата и пошла за ним. Там ей представилась странная сцена: сарай был освещен весьма слабо ночником. На соломе, облокотившись на деревянный обрубок, полулежал Имшин, совсем пьяный, а около него лежала, обнявши его, арестантка-баба. Марья Николаевна прямо подошла к ней. - Как ты смеешь, мерзавка, быть тут? Солдаты, оттащите ее! - прибавила она повелительным голосом. Солдаты повиновались ей и оттащили бабу в сторону. - А ты такая же, как и я - да! - бормотала та. - И вы извольте спать сию же минуту, - прибавила она тем же повелительным голосом Имшину; лицо ее горело при этом, ноздри раздувались, большая артерия на шейке заметно билась. - Сию же секунду! - прибавила она и начала своею слабою ручкою теребить его за плечо, как бы затем, чтобы сделать ему больно. - Поди, отвяжись! Навязалась! - проговорил он пьяным голосом. - Я вам навязалась, я? - говорила Марья Николаевна - терпения ее уж больше не хватало. - Низкий вы, подлый человек после этого! - Я бью по роже, кто мне так говорит, - воскликнул Имшин и толкнул бедную женщину в грудь. Марья Николаевна хоть бы бровью в эту минуту пошевелила. - Ничего; теперь все уж кончено. Я вас больше не люблю, а презираю, - проговорила она, вышла из этапа и в своей повозочке уехала обратно в город. История моя кончена. Имшина, как рассказывали впоследствии, там уж в Сибири сами товарищи-арестанты, за его буйный характер, бросили живым в саловаренный котел. Марья же Николаевна... но я был бы сочинителем самых лживых повестей, если б сказал, что она умерла от своей несчастной любви; напротив, натура ее была гораздо лучшего закалу: она даже полюбила впоследствии другого человека, гораздо более достойного, и полюбила с тем же пылом страсти. - Господи, что мне нравилось в этом Имшине, - решительно не знаю!.. - часто восклицала она. - Стало быть, и героиня ваша лгунья? - заметят мне, может быть, читательницы. Когда она любила, она не лгала, и ей честь делает, что не скрывала потом и того презрения, которое питала к тому же человеку. За будущее никто не может поручиться: смеем вас заверить, что сам пламенный Ромео покраснел бы до конца ушей своих или взбесился бы донельзя, если бы ему напомнили, буква в букву, те слова, которые он расточал своей божественной Юлии, стоя перед ее балконом, особенно если бы жестокие родители не разлучили их, а женили! ПРИМЕЧАНИЯ РУССКИЕ ЛГУНЫ Впервые напечатаны в "Отечественных записках" за 1865 год (NoNo 1, 2, 4, январь, февраль, апрель). Работа над рассказами данного цикла начата в 1864 году. Первоначальный замысел "Русских лгунов" был изложен Писемским издателю "Отечественных записок" А.Краевскому в письме от 25 августа 1864 года: "...пишутся у меня очерки под названием "Русские лгуны" - выведен будет целый ряд типов вроде снобсов Теккерея. Теперь окончена мною первая серия: Невинные врали - то есть которые лгали насчет охоты, силы, близости к царской фамилии, насчет чудес, испытываемых ими во время путешествий; далее будут: Сентименталы и сентименталки, порожденные Карамзиным и Жуковским. Далее: Марлинщина. Далее: Байронисты россейские. Далее: Тонкие эстетики. Далее: Народолюбы. Далее: Герценисты и в заключение: Катковисты... Теперь у меня написано листа на два печатных, а печатать я желал бы начать с генваря. Уведомьте пригоден вам этот труд мой или нет; если не пригоден, не стесняйтесь и пишите прямо"*. ______________ * А.Ф.Писемский. Письма. М.-Л. 1936, стр. 170. На основании этого высказывания можно судить, что Писемский рассматривал "Русских лгунов" как продолжение начатой "Фанфароном" серии рассказов под общим заглавием "Наши снобсы". Об этом свидетельствует также и то, что в "Русских лгунах" (рассказы "Сентименталы" и "История о петухе") снова появляется образ кокинского исправника Ивана Семеновича Шамаева, который фигурировал и в "Фанфароне". В задуманном цикле рассказов "Русские лгуны" писатель намеревался направить удары как против сторонников "чистого" искусства и катковистов - самых крайних реакционеров того времени, - так и против революционеров - сторонников Чернышевского и Герцена. 21 сентября 1864 года Писемский сообщил Краевскому о завершении первой серии "Русских лгунов": "Вместе с этим письмом я высылаю Вам 1-ю серию "Лгунов" - это пока все еще невинные врали - дальнейшую программу я писал уже Вам. Всех очерков, я полагаю, хватит листов на 7 или на 8 печатных... Следующую серию я непременно надеюсь изготовить к генварю и много к февралю"*. ______________ * А.Ф.Писемский. Письма. М.-Л. 1936, стр. 174-175. Однако первоначальный замысел "Русских лгунов" в процессе его осуществления скоро изменился. Уже к январю 1865 года Писемский, по-видимому, отказался от намерения выполнить полностью тот план, который он изложил в письме к Краевскому от 25 августа 1864 года. 24 января 1865 года, посылая Краевскому рассказы из второй серии "Русских лгунов", Писемский сообщал: "...ко 2 февр. или 1 мартовской (книжке. - М.Е.) я Вам вышлю еще два рассказа; один будет называться: "Лживой красавец" (первоначальное заглавие рассказа "Красавец". - М.Е.); опишется мужчина, у которого уже тело лжет: он прелестной наружности, но подлец душой; и второй - называемой: "Все лгут", где опишется, что все лгут, чиновники, артисты, хозяева, барышни, и никто того не замечает"*. Рассказ "Все лгут", который, как показывает уже и само его название, должен был, вероятно, иметь итоговый характер, не был написан, и предшествовавший ему "Красавец" оказался последним рассказом цикла. ______________ * А.Ф.Писемский. Письма. М.-Л. 1936, стр. 181. Таким образом, было написано только восемь рассказов, охватывающих лишь первые три серии изложенного в письме к Краевскому плана: 1. "Невинные врали" - рассказы "Конкурент", "Богатые лгуны и бедный", "Кавалер ордена Пур-ле-мерит", "Друг царствующего дома" и "Блестящий лгун"; 2. "Сентименталы и сентименталки" - рассказ "Сентименталы"; 3. "Марлинщина" - рассказ "Красавец". Рассказ "История о петухе", включенный Писемским во вторую серию "Русских лгунов", был напечатан в журнале после "Сентименталов", хотя в герое "Истории о петухе" едва ли можно отыскать какие-либо признаки сентиментальности. Основной причиной изменения первоначального плана "Русских лгунов" были цензурные препятствия. Уже при посылке первой серии рассказов Писемский высказал опасение насчет цензуры. "С цензурой, бога ради, употребите все усилия, - писал он Краевскому. - Если она будет ставить препятствия в рассказах о кавалере ордена Пур-ле-мерит и о друге царствующего дома, то объясните им, что если эти люди хвастаются своею близостью к царям, то это показывает только любовь народную, - в предисловии у меня прямо сказано, что лгуны стараются обыкновенно приписать себе то, что и в самом общественном мнении считается за лучшее, а если очень станут упираться, то, не давая им марать, напишите мне, что их особенно устрашает"*. ______________ * А.Ф.Писемский. Письма. М.-Л. 1936, стр. 174. Опасения Писемского оправдались: цензор запретил два рассказа: "Кавалер ордена Пур-ле-мерит" и "Друг царствующего дома". Получив от Краевского сообщение об этом, Писемский настаивал на том, чтобы хлопоты о разрешении по крайней мере одного из этих рассказов не прекращались. С этой целью он даже советовал обратиться за содействием к фаворитке министра двора - Мине Бурковой. "Думал я, думал, - писал он Краевскому 24 октября 1864 года, - по получении Вашего письма, и вот что придумал: к министру двора вы пошлите только один рассказ. "Друг царствующего дома" и уж хлопочите, бога ради, чтобы его пропустили - этот рассказ может быть напечатан: в нем тронуто все так легко. Нельзя [ли] попросить покровительства в этом случае Мины. Мне как-то в Петербурге говорили, что она благоволит ко мне, как к автору. "Кавалер ордена Пур-ле-мерит", вероятно, никак не пропустят, а потому я переделаю, вероятно, невдолге и к вам вышлю"*. ______________ * А.Ф.Писемский. Письма. М.-Л. 1936, стр. 175. "Друг царствующего дома" был послан министру двора под измененным заглавием: "Старуха Исаева". Не надеясь на то, что министр двора разрешит этот рассказ, Писемский советовал Краевскому напечатать его без цензуры: "Есть нынче правило... что редакция, если цензор чего не пропускает, печатает с личной своей ответственностью и штрафу за это подвергается 50 руб. сер. Ваши "Отеч. Записки", вероятно, еще ни разу не подпадали штрафу этому, а потому, если старуху Исаеву Адлерберг не пропускает (благо его, говорят, снимают), то печатайте без цензуры, я эти 50 руб. плачу из собственного кармана. Как вы об этом думаете, уведомьте меня, пожалуйста, не поленитесь и черкните, меня это очень беспокоит"*. В конце ноября 1864 года председатель С.-Петербургского цензурного комитета М.Н.Турунов получил решение министерства двора: "Вследствие отношения Вашего превосходительства от 19-го сего ноября за No 838 имею честь Вас, милостивый государь, уведомить, что препровожденная при оном и у сего возвращаемая статья под заглавием "Русские лгуны" была представлена господину министру императорского двора, и его сиятельство изволил отозваться, что он полагал бы отклонить напечатание означенной статьи, так как некоторые из приведенных в ней случаев относятся к высочайшим особам, а между тем рассказ, как и самое заглавие свидетельствует, заключает в себе лишь грубый вымысел и вообще не имеет никакого интереса"**. ______________ * А.Ф.Писемский. Письма. М.-Л. 1936, стр. 178. ** А.Ф.Писемский. Письма. М.-Л. 1936, стр. 657. Сохранилась и раздраженная резолюция министра Адлерберга: "Не понимаю, с какой стати эта статья посылается на мой просмотр... Если рассказ о лжи Исаевой не выдумка, то этот рассказ вовсе не интересен; если же это выдумка, то надобно признаться, что выдумка чрезвычайно глупа"*. ______________ * А.Ф.Писемский. Письма. М.-Л. 1936, стр. 657. Краевский отказался напечатать рассказ "Друг царствующего дома" в его первоначальном виде без цензурного разрешения. Писемский вынужден был радикально переделать его. "Письмо ваше крепко поогорчило меня, - жаловался он Краевскому, - тем более что оно застало меня после тяжкой болезни: был болен жабой и чуть не умер. Старуху Исаеву на будущей неделе, то есть числу к 15, я переделаю, она выйдет не менее забавна..."*. 9 декабря 1864 года новый вариант рассказа был послан Краевскому. Этот вариант под заглавием "Фантазерка" и был опубликован в "Отечественных записках". В четвертом томе сочинений Писемского, изданных Стелловским, был опубликован журнальный текст этого рассказа, поскольку, по-видимому, цензурный запрет сохранял еще свою силу. ______________ * А.Ф.Писемский. Письма. М.-Л. 1936, стр. 179. Таким образом, рассказы "Кавалер ордена Пур-ле-мерит" и "Друг царствующего дома" при жизни Писемского печатались в переработанном под давлением цензуры виде и поэтому не отражали подлинных замыслов автора. Только в первом посмертном собрании сочинений Писемского, изданном М.О.Вольфом, эти рассказы были напечатаны в их первоначальном, доцензурном виде (т. V, СПб., 1884). В настоящем издании "Кавалер ордена Пур-ле-мерит" и "Друг царствующего дома" печатаются по тексту первого посмертного собрания сочинений. Подцензурные варианты этих рассказов ввиду их самостоятельной художественной ценности ниже приводятся полностью. Остальные рассказы печатаются по тексту издания Ф.Стелловского, СПб., 1861. Кавалер ордена Пур-ле-мерит Прелестное июльское утро светит в окна нашей длинной залы; по переднему углу ее стоят местные иконы, принесенные из ближайшего прихода. Священник, усталый и запыленный, сидит невдалеке от них и с заметным нетерпением дожидается, чтобы его заставили поскорее отслужить всенощную, а там, вероятно, и водку подадут. Матушка, впрочем, еще не вставала, а отец ушел в поле к рабочим. Я (очень маленький) стою и смотрю в окно. Из поля и из саду тянет восхитительной свежестью: мне так хочется молиться и богу и природе! Тут же, по зале, ходит ночевавший у нас сосед, Евграф Петрович Хариков, мужчина чрезвычайно маленького роста, но с густыми черными волосами, густыми бровями и вообще с лицом неумным, но выразительным; с шести часов утра он уже в полной своей форме: брючках, жилетике, сюртучке в пур-ле-мерите. Раздражающее свойство утра заметно действует на него: он проворно ходит, подшаркивает ножкою, делает в лице особенную мину. Евграф Петрович - чистейший холерик; его маленькой мысли беспрестанно надо работать, фантазировать и выражать самое себя. В настоящую минуту он не выдерживает молчания и останавливаестя перед священником. - Вы дядю моего, Николая Степаныча, знавали? - спрашивает он как бы случайно. Священник поднимает на него глаза и бороду. - Нет-с! - отвечал он с убийственным равнодушием. - Храбрый был генерал, храбрый!.. Священник продолжает молчать. - Я, собственно, служил в кавалерии! - говорил Хариков. Он, собственно, служил офицером в комиссариате. - И под Глагау, господи!.. Двинули нас сбить неприятельскую позицию по правую, этак, сторону от города... Пошли мы сначала на рысях, палаши наголо... Глядим, пехота - раз, два - выстроились в каре. Вы знаете, что такое каре? - Нет-с! - отвечал и на это священник и, вытянув из бороды два волоска, начал внимательно их рассматривать. - Отличная штука! Четырехугольник из людей - ни больше, ни меньше; штыки вперед, задняя шеренга: "Пиф! паф!" - совершенная щетина, с пульками только, которые летают около вас, как шмели, никакая кавалерия не возьмет - надо сразу... Командир наш командует: "Марш назад!" - потом: "Налево кругом, марш, марш!" Летим!.. Мне как-то, - уж это именно бог! - между двух ружей удалось проскакать. Тут стоит только одному прорваться, и, конечно: весь полк за мной. Направо саблей!.. Налево саблей!.. Лошади ногами топчут! Евграф Петрович стал было даже своими маленькими ручками и ножками представлять все это в лицах и особенно живо, как лошади топчут неприятеля ногами; но в это время вошел покойный отец, по обыкновению мрачный и суровый, и сел тут же в зале. - Что это он тебе расписывает? - спросил он священника, указывая глазами на Евграфа Петровича. - Про войну рассказывает-с, - отвечал тот. - Про дело при Глагау припоминаю, - подхватил Хариков. Он знал, что в присутствии отца продолжать разговор в прежнем тоне ему не было никакой возможности, но и замолчать сразу было неловко: он решился выбрать средину. - В тот день, - продолжал он далеко уже не с такой самоуверенностью, - послали меня с известием... - К кому? - перебил его отец каким-то бесстрастным голосом. - Не помню к кому... - почти пискнул Евграф Петрович. - О чем? - Кажется, что, сколько теперь помню, что... Витгенштейн наступает или отступает... - А!.. - протянул отец. - Только поехал я с... Лошадь у меня была отличная, - продолжал Хариков, голос его заметно дрожал, - только вдруг, вижу я, от неприятельского авангарда отделился польский уланчик и за мной... Я как бы дальше от него, а он ко мне все ближе; вижу, и копьецо от меня недалеко - я хвать из седла пистолет; бац - осечка! Копьецо уж и гораздо ближе ко мне: я другой раз бац - осечка! Копьецо уж почти у хвоста моей лошади... делать нечего, перекрестился (Евграф Петрович закусил при этом злобно губы), перехватил пистолет дулом в руку и пустил его на волю божию и прямо угадал молодцу в висок... закачался он на седле - и головку закинул назад. - Это случилось не в двенадцатом году... - перебил его отец. - Как не в двенадцатом? - спросил Хариков. - И не при Глагау, и не с тобой, а в польскую кампанию действительно один наш кирасир убил польского улана холодным пистолетом, и это я тебе даже и рассказывал... - С кирасиром, может быть, случилось само по себе, а со мной само по себе! - затараторил Хариков. - С тобой случилось другое, - ответил отец, - ты убежал из провиантского магазина от сорока мышей. Евграф Петрович сильно покраснел. - Вот вздор какой! Я бежал не от крыс, а от неприятеля: на меня кинулись два французские карабинера; я схватил одного за шивороток, другого за шивороток, треснул их головами и ушел от них. - Ты сидел в магазине, - продолжал отец тем же бесстрастным голосом, - и считал там казенные мешки с хлебом; в это время из одного амбара в другой переходило стадо крыс; ты испугался и убежал от них. - Говорить все можно! - произнес Хариков обиженным голосом. - Если я убежал от крыс, за что же мне пур-ле-мерит дали? - Не знаю, за что! - отвечал отец оскорбительнейшим образом. Собственно говоря, Евграф Петрович и сам хорошенько не знал, за что ему дали этот крест. За какие-то успешные распоряжения нашего интендантства при Глагау или где-то прислано было от прусского правительства десятка два пур-ле-меритов, и один из них упал на благородную грудь моего героя. - Вот он мне за что дан! - воскликнул он и, проворно отмахнув рукав сюртука, показал довольно большой рубец. - Э, брат, нет! Знаем! Это нарочно травленный! - воскликнул, в свою очередь, отец. - Боздерман сказывал нам, как ты просил его травить тебе руку и непременно, чтоб рубец остался. Евграф Петрович развел только на это руками. Выражение его лица как бы говорило, что клевета человеческая дальше идти не может. Чем бы этот разговор кончился - неизвестно, но вошла матушка. Евграф Петрович поспешил перед ней модно расшаркаться, поцеловал у нее руку и осведомился об ее здоровье. Во время всенощной он заметно молился на старинный офицерский манер, то есть клал небольшие крестики и едва склонял голову. Затем почему-то с особенным чувством пропел "От юности моея мнози борют мя страсти", но когда начали "Взбранной воеводе", он подперся рукою в бок, как бы держась за шарф; откуда бас у него взялся, пропел целый псалом, ни в одной ноте не сорвавшись, и, кончив, проговорил: "Прекрасная стихера! Теперь бы духовенство сзади; в воздухе знамена; барабанщики и кларнетисты вперед - прелесть!" Мне всего раз еще удалось, уже на смертном одре, видеть этого маленького храбреца в его маленькой усадьбе, в маленьком домике и маленькой спальне, в которой не было уже никаких следов здорового человека: всюду был удушливый воздух, везде стояли баночки с лекарством, и только на столике у кровати лежал пур-ле-мерит на совершенно свежей ленте. Когда я сел около Евграфа Петровича, он крепко сжал мне руку. - Вы, вероятно, будете у меня на похоронах, - проговорил он совершенно спокойным голосом, - прикажите, пожалуйста, чтоб крест этот несли перед моим гробом, я заслужил его кровью моею! Читатель знает, какою он его кровью заслужил. Через неделю он умер. Я долгом себе поставил исполнить его предсмертное желание, и даже сам нес крест на малиновой подушке, которую покойник, задолго еще до смерти, поспешил для себя приготовить. Слава великого Суворова, еще свежо тогда витавшая над всем нашим войском, задела своим обаятельным крылом и душу Евграфа Петровича; во всех своих мечтаниях он воображал себя и храбрецом, и генералом, и увешанным крестами. "Отчего, - думал я, - судьба не дала этому человеку вместо какого-то темного и не для всех понятного пур-ле-мерита, Георгия или какую-нибудь звезду? Любопытно было бы видеть ту степень нежности, с какою он относился бы к этим высоким наградам воинских доблестей!" Фантазерка Гордость так же свойственна женским сердцам, как и мужским. Тетка моя, Мавра Исаевна Исаева, была как бы живым олицетворением этого грандиозного чувства. Признаюсь, и по самой наружности я не видал величественнее, громаднее и могучее этой дамы, или, точнее сказать, девицы: прямой греческий нос, открытый лоб, строгие глаза, презрительная улыбка, густые серебристые в пуклях волосы, полный, но необрюзглый еще стан, походка грудью вперед - словом, как будто господь бог все ей тело дал для выражения главного ее душевного свойства. Мавра Исаевна, как можно это судить по ее здоровой комплекции, чувствовала сильную наклонность к замужеству; но, единственно по своему самолюбию, считая всех мужчин недостойными себя, осталась в самом строгом смысле девственницей. Сердце ее всего один раз было пленено: сын губернатора Лампе, камер-юнкер и большой повеса (это было еще до двенадцатого года), танцевал с ней на бале у отца мазурку и вдруг выкинул какую-то ухарскую штуку - Мавра Исаевна на это только еще гордее подняла голову и пошла уж совсем грудью вперед. Камер-юнкер стал по-польски что есть силы стучать ногами - Мавра Исаевна прижала одну руку в бок и начала тоже по-польски довольно сильно выкидывать ноги. Камер-юнкер перевернулся вверх ногами - Мавра Исаевна сделала движение рукой и пошла от него в сторону. Камер-юнкер, наконец, пропел петухом - Мавра Исаевна представила, что как будто бы закудахтала курочкой. "Русскую!" - грянул камер-юнкер и в мундире (тогда на балы ездили в мундирах, чулках и башмаках) пошел вприсядку - Мавра Исаевна сейчас, как следует в русской пляске, стала поводить плечами и бровями... Все зрители были в восторге и хохотали до упаду. Старик Лампе, впрочем, на другой же день положил предел этой начинавшейся страсти и отправил сына обратно в Петербург. - Воли родителей не было на то, и мы повиновались... - объясняла Мавра Исаевна, с покорностию в голосе, всю жизнь свою этот случай. Главным отличительным свойством Мавры Исаевны было то, что бы она ни делала, она полагала, что делает это лучше всех: грибы ли отварит - лучше всех, по делам ли станет хлопотать - тоже лучше всех. Ставила она со своего имения рекрута: Мишку поставила - затылок! Петьку - затылок. - Наконец, - говорит она, - я сама иду в присутствие. Брейте, говорю, меня самое; мне больше ставить некого!.. - Как в присутствие? Ведь там стоят голые мужики? - воскликнули ее слушатели. - А характер нам, женщинам, на что дан? - отвечала Мавра Исаевна. Проживая лет около тридцати в деревне, она постоянно держала у себя воспитанниц, единственною обязанностью которых было выслушивать рассказы ее о самой себе; но эти неблагодарные твари, как обыкновенно называла их Мавра Исаевна, когда прогоняла от себя, обнаруживали в этом случае довольно однообразное свойство: вначале они как будто бы и принимали все ее слова с должным вниманием, но потом на лицах их заметно стала обнаруживаться скука, и они начинали или грубить, или дурить... Пробовала было Мавра Исаевна по этому предмету входить в сношения с начальницами разных монастырей, приютов, ездила к ним, ласкалась, делала им подарки, чтобы они уделили ей хоть какой-нибудь отросток из своего богатого питомника, но и тут счастья не было: первый же взятый ею отпрыск вдруг обеременел, так что Мавра Исаевна, спасая уж собственную честь, поспешила ее поскорее отправить обратно в заведение. Последней приживалкой Мавры Исаевны была из дворян девица Фелисата Ивановна, девушка богомольная и вначале обнаруживавшая к своей благодетельнице такое почтение, что мыть ее в бане никому не позволяла, кроме себя, и при этом еще объясняла, что у Мавры Исаевны такое тело, что как ткнешь в него пальцем, так он и уйдет весь туда. Раз мы обедали: тетушка, с своей обычно-гордой позой, я, всегда ее немного притрухивавший, и Фелисата Ивановна. Последняя была что-то грустна и молчалива. Мавра Исаевна, напротив, находилась в каком-то умиленном настроении. - Когда я была в Петербурге, - начала она даже несколько заискивающим голосом, - познакомилась я с генеральшей Костиной. Муж ее, сенатор, вдруг заинтересовался мной... просто этим скотским чувством, как все вы, гадкие мужчины. "Генерал, - говорю я ему, - ни ваше звание, ни мое звание, ни ваши лета, ни мои лета не позволяют нам упасть в эту пропасть". - Что ж, эти Костины были богатые люди, хорошо жили? - поспешил я спросить, чтоб как-нибудь не дать Мавре Исаевне разговориться на любимейшую ее тему: оставаясь равнодушною к мужчинам, она любила рассказывать о победах над ними! - Она была племянница светлейшего, только, не больше... - отвечала она мне внушительно, - каждую неделю бал со двором. Я говорю: "Я не могу у вас бывать, вы знаете мой туалет и мои платья - раз, два и обчелся". - "Да вы сделайте, - говорит мне Костина, - форменное платье, всякая дворянка имеет на это право!" - Какое же это форменное? - спросил я. Мавра Исаевна прищурила глаза. - Очень простенькое! - начала она. - Не знаю, как нынче, может быть, уже переменилось, а тогда - черное гласе, на правом плече шифр дворянский, на рукавах буфы, спереди, наотмашь, лопасти, а сзади - шлейф. Генеральша Костина тоже в гласе, на левой стороне звезда, на правой - шифр уже придворный... Три у них дочери были... очень милые девушки... танцуют... Тогда только еще эта ваша дурацкая французская кадриль начала входить в моду. Смотрю... что это такое? Растопырят платья и ходят, как павы. Ни вкусу, ни манер - просто гадко видеть... чувствую, что внутри во мне все так и кипит, а старый этот повеса, Костин, еще с любезностями вздумал адресоваться... глазками делает... "Подите, говорю, прочь; видеть вас не могу!" На другой день, только что еще проснулась и чувствую себя очень нехорошо, приезжает ко мне Костина. Тут уж я не вытерпела. "Марья Ивановна, - говорю я ей, - на что это нынешние девицы похожи? Где у них манеры, где у них обращение, где эти умные разговоры?.." - "Душенька, душенька, говорит, возьмите всех детей моих на воспитание..." Скороспелка этакая была, все бы ей сейчас сделать, не обдумавши... "Марья Ивановна, говорю, правила моей нравственности вот в чем состоят", - и этак, знаете, серьезно поговорила. Ну, разумеется, не понравилось. "Посудите, говорит, я мать". - "Очень, говорю, сужу и знаю; я сама мать и имею тоже дочь". - Как дочь? - воскликнули мы оба в один голос с Фелисатой Ивановной. - Да, дочь! - отвечала Мавра Исаевна, слегка вспыхнув (она, кажется, и сама была не совсем довольна, что так далеко хватила). - Кто ж отец вашей дочери? - спросил я. - Мужчина! Фелисата Ивановна на этих словах не выдержала и фыркнула на всю комнату. Мавра Исаевна направила на нее свой медленный взор. - Чему ты смеешься? - спросила она ее каким-то гробовым голосом. Фелисата Ивановна молчала. - Чему ты смеешься? - повторила Мавра Исаевна тем же тоном. - Да как же, матушка, какая у вас дочь? - отвечала Фелисата Ивановна. - А такая же, костяная, а не лышная, - говорит Мавра Исаевна по-прежнему тихо; но видно было, что в ее громадной груди бушевало целое море злобы, - я детей своих не раскидала по мужикам, как сделала это ты. Фелисата Ивановна сконфузилась; намек был слишком ядовит: она действительно в жизнь свою одного маленького ребеночка подкинула соседнему мужичку. - Не было у меня, сударыня, никаких детей, - возразила она, - и у вас их не было; вы барышня, вам стыдно на себя это наговаривать. - А вот же и было; на, вот тебе! - сказала Мавра Исаевна и показала Фелисате Ивановне кукиш. - Где ж теперь ваша дочь? - спросил я, желая испытать, до какой степени может дойти фантазия Мавры Исаевны. - Не беспокойтесь; она умерла и не лишит вас наследства!.. - отвечала она мне с заметной ядовитостию. - О мой миленький, кроткий ангел! - продолжала старушка, вскинув глаза к небу. - Точно теперь на него гляжу, как лежала ты в своем атласном гробике, вся усыпанная цветами, а я, безумная, стояла около тебя и не плакала... Что тут было говорить? Мы с Фелисатой Ивановной потупились и молчали. Мавра Исаевна несколько раз моргала носом, поднимала глаза к небу и тяжело вздыхала, как бы желая показать, что удерживает накопившиеся в груди слезы. После обеда я ушел к себе наверх, но часов в шесть, когда уже смерклось, услыхал робкие шаги. - Кто это? - окликнул я. - Это я, батюшка! - отозвалась Фелисата Ивановна. - Подите-ка посмотрите, что тетенька делает. - Что такое? - Извольте посмотреть! - и затем, сказав, чтобы я шел на цыпочках, подвела меня к двери в гостиную и приложила мой глаз к небольшой щели. Тетушка сидела на диване перед столом, на котором светло горели две калетовские свечи. Она говорила сама с собой. "Да, это конечно!" - бормотала она, делая движение рукой, как бы играя султаном на шляпе. Потом говорила гораздо уж более нежным голосом. "Но это невозможно, невозможно!" - повторяла она неоднократно. Затем щурила глаза, поднимала плечи, вряд ли не воображая, что на них были эполеты. (Она, должно быть, в этом случае, представляла какого-нибудь военного.) "Ваша воля, ваша воля!" - говорила она. - Батюшка, что это такое? Ведь это часто с ними бывает! - вопияла Фелисата Ивановна. - Ничего, - успокоивал я ее, - пойдемте; пусть она себе пофантазирует. - Да я, батюшка, очень боюсь, - говорила она и в самом деле дрожала всем телом. На другой день поутру в доме опять поднялся гвалт, и ко мне в комнату вбежала уж горничная. - Пожалуйте к тетушке: несчастье у нас... - Какое? - Фелисата Ивановна потихоньку уехала-с к родителям своим-с. Я пошел. Мавра Исаевна всею своею великолепной фигурой лежала еще на постели; лицо у ней было багровое, глаза горели гневом, голая ступня огромной, но красивой ноги выставлялась из-под одеяла. - Фелисатка-то, мерзавка, слышал - убежала! - встретила она меня. Я придал лицу своему выражение участия. - Ведь седьмая от меня так бегает! Отчего это? - Что ж вам, тетушка, так очень уж гоняться за этими госпожами! Будет еще таких много. - Разумеется! - проговорила Мавра Исаевна уже прежним своим гордым тоном. - Вам гораздо лучше, - продолжал я, - взять в комнату вашу прежнюю ключницу, Глафиру... (Та была глуха на оба уха, и при ней говори, что хочешь, - не покажет никакого ощущения.) Женщина она не глупая, честная. - Честная! - повторила Мавра Исаевна. - Потом к вам будет ездить Авдотья Никаноровна. - Будет! - согласилась Мавра Исаевна. Авдотья Никаноровна хоть и не была глуха на оба уха, но зато такая была дура, что ничего не понимала. - Наконец, Эпаминонд Захарыч будет постоянный ваш гость. - Да, Эпаминондка! Пьяница только он ужасный! - Нельзя же, тетушка, чтобы человек был совершенно без недостатков. Эпаминонд Захарыч, бедный сосед, в самом деле был такой пьяница, что никогда никакими посторонними предметами и не развлекался, а только и помышлял о том, как бы и где бы ему водки выпить. - Все они будут бывать у вас, развлекать вас! - говорил я, помышляя уже о собственном спасении. Эта густая и непреоборимая атмосфера хоть и детской, но все-таки лжи, которою я дышал в продолжение нескольких дней, начинала меня душить невыносимо. - А теперь позвольте с вами проститься! - прибавил я нерешительным голосом. - Прощай, бог с тобой! - отвечала Мавра Исаевна. Ей в эту минуту было не до меня, ей нужна была Фелисатка, которую она растерзать на части готова была своими руками. Дома я нашел плачевное и извиняющееся письмо от Фелисаты Ивановны: "Ваше высокородие, Алексей Филатыч (писала она), хоша теперича, может, вы и ваша тетенька на меня, рабу вашу, гневаться изволите, но мне, батюшка Алексей Филатыч, было не жить при них - я сама девушка нездоровая и очень этого боюсь... Прошлый год, Алексей Филатыч, когда господь бог сподобил нас быть у Феодосия тотемского чудотворца и когда тетенька ваша стала прикладываться к раке святого угодника, так они плакали и до того их корчило, что двое монахов едва имели силы держать их... Значит, он, окаянный, в них сидел, и трудно ему там было, а оне еще святой себя называют. "Праведница, говорит, я". Это все его наущение; на этакой грех он их наводит, и я так теперь понимаю, что быть при них не то что нам, грешницам великим, а какому разве священнику безместному, чтобы он мог отчитать их, когда враг ихний заберет их во всю свою поганую силу". Фелисата Ивановна считала бедную старушку за одержимую бесом, тогда как все дело было в том, что могучая фантазия Мавры Исаевны и в сотой доле своей не удовлетворялась скудною действительностью. Стр. 348. Пур-ле-мерит - за заслуги (франц.). Стр. 352. Женерозного - благородного (франц.). Стр. 368. Вигель Филипп Филиппович (1786-1856) - чиновник, автор известных "Воспоминаний", в которых подробно описывался быт дворянского общества первой четверти XIX века. Стр. 370. Малек-Адель - герой одного из романов французской писательницы Мари Коттен (1770-1807). Стр. 374. Супе фруа - холодный ужин (франц.). Стр. 381. Леотар Жюль - французский акробат, гастролировавший в Петербурге в 1861 году. Стр. 385. Давалагири - одна из высочайших горных вершин на Гималаях. М.П.Еремин