имо тиатера. Я говорю: "Иван Петров, загляни в объявленьице, Мочалов значится тут?" - "Значится-с!" - говорит. - "Захвати два билетчика!.." Пришли-с... Занавеска еще не поднималась... Ради скуки по десяточку яблочков сжевали... Наконец пошло дело настоящим манером, и какую, я тебе, братец ты мой, скажу, эти шельмы-ахтеры штуку подвели... на удивление только!.. Кажут они нам лесище густейший, - одно слово, роща целая, хоть на сруб покупай, - и выходит в эту самую рощу принец, печальный-распечальный, как бы по торговле что случилось али с хозяюшкой поразмолвился... К нему является генерал. "Ваше высочество, говорит, здесь неблагополучно!" - "Что такое?" - спрашивает принец. "Тятенька по ночам ходит!" А у принца, понимаешь, только перед тем родитель побывшился, шести недель еще не прошло. "По ночам, говорит, ходит!" - "Не может быть", - говорит принец, и только он это слово сказал, смотрим, из-за одного пня мужичище высокий лезет!.. Ну, как есть, я тебе говорю, живой человек, только что в саване да глоткой немного поосип!.. При этом все взглянули на Максиньку, который в ответ на то гордо усмехался. - И прямо он подходит к принцу, и начал он его костить: "Ты такой, этакий и разэтакой, мать твоя тоже такая!" Тот, братец, стоит, молчит; нельзя, хошь и мертвый, все-таки ж родитель!.. Накостивши таким манером сына своего, этот самый мертвец стукнул об пол ногой и провалился сквозь землю. Принец видит, делать нечего, идет к матери. "Маменька, говорит, так и так, тятенька по ночам ходит!" Но королева, братец ты мой, вольным духом это приняла. "Что же, говорит, вели тятеньке кол осиновый покрепче в спину вколотить!" - "В том-то и штука, говорит, маменька, что это не поможет: тятенька-то немец!" Все искренне засмеялись. - Главная соль тут, - заметил молодой ученый, - что осиновый кол потому не подействует, что тятенька немец. - Нет, не то, - возразил величаво Максинька, - главное тут, что дурак-мужик говорит, а сам ничего не понимает. - Ты, Максинька, больше слушай, а не рассуждай, - остановил его частный пристав и, обратясь с умоляющим лицом и голосом к рассказчику, начал его упрашивать: - Голубчик Пров Михайлыч, расскажи еще про Наполеондера! - Ну, нет, будет! - отказывался было тот. - Расскажите, Пров Михайлыч! - подхватили прочие лица. И Пров Михайлыч, с блеснувшими слегка небольшими его глазами, начал с тою простотою, свободою и верностью тона, каковая была ему столь присуща: - Задумал, судырь ты мой, француз Наполеондера выкопать, а похоронен этот самый Наполеондер на острове Алене, где нет ни земли, ни воды, а только зыбь поднебесная. Но без императора всероссийского нельзя было того сделать; они и пишут государю императору нашему прошение на гербовой бумаге: "Что так, мол, и так, позвольте нам Наполеондера выкопать!" - "А мне что, говорит, плевать на то, пожалуй, выкапывайте!" Стали они рыться и видят гроб въявь, а как только к нему, он глубже в землю уходит... Бились они таким манером долгое время; хорошо, что еще на ум им пришло, - взяли наших ухтомцев, и те в пять дней, как пить дали, вырыли. Лежит, судырь ты мой, этот самый Наполеондер весь целехонек, только сапогами поизносился да волосами поистратился. Рассказ этот так был хорошо произнесен, что даже никто не рассмеялся, а только переглянулись все между собою и как бы в удивлении пожали слегка плечами. Под конец, впрочем, беседа была несколько омрачена печальным известием, которое принес вновь прибывший господин, с лицом отчасти польского характера, в усах, и как бы похожий на отставного военного, но на самом деле это был один из первоклассных русских музыкальных талантов. - Александр Сергеич, милости просим!.. Прошу вас выпить и покушать: я сегодня праздную день моего рождения! - воскликнул ему частный пристав с подобострастием. - Нет, не хочу, - отказался Александр Сергеич{547}, - завтра мне черт знает какая пытка предстоит. - Что такое? - спросили его почти все с беспокойством. - Лябьева завтра повезут на площадь лишать прав состояния, - произнес мрачным голосом Александр Сергеич. - Стало быть, дело его решено? - сказал с участием гегельянец. - Решено-с, - ответил Александр Сергеич, бывший, видимо, незнаком с гегельянцем, - и решено безобразнейшим образом: его ни много, ни мало приговорили на каторгу. Общий ужас встретил этот ответ, за исключением, впрочем, камер-юнкера, который, кажется, знал это прежде и в настоящем случае довольно равнодушным тоном проговорил вполголоса гегельянцу: - Тут больше всего жаль несчастную жену Лябьева; она идет с ним на каторгу, и, говорят, женщина больная, нервная. Александр Сергеич между тем пересел к фортепьяно и начал играть переведенную впоследствии, а тогда еще певшуюся на французском языке песню Беранже: "В ногу, ребята, идите; полно, не вешать ружья!" В его отрывистой музыке чувствовался бой барабана, сопровождающий обыкновенно все казни. Без преувеличения можно сказать, что холодные мурашки пробегали при этом по телу всех слушателей, опять-таки за исключением того же камер-юнкера, который, встав, каким-то вялым и гнусливым голосом сказал гегельянцу: - Я завтра тоже командирован на эту процессию; хочешь, пойдем со мной! - Поди ты! - отозвался тот с сердцем. - По-моему, это самое безнравственное любопытство. - Нет, ничего! - проговорил вовсе, кажется, не находивший ничего безнравственного в подобном любопытстве камер-юнкер. XI На другой день зимнее утро, как нарочно, оказалось светлым и тихим. По Москве раздавался благовест к обедне; прохожие благодаря свежему воздуху шли более обыкновенного оживленной и быстрой походкой; даже так называемые ваньки-извозчики ехали довольно резво; но среди такого веселого дня вдоль Волхонки, по направлению к Конной площади, как уже догадывается, вероятно, читатель, везли на позорных дрогах несчастного Лябьева в арестантской одежде, с повешенной на груди дощечкой, на которой было четко написано: "убийца". За дрогами следовала целая толпа народа, в которой между сермягами и полушубками виднелось очень много дам в дорогих салопах и мужчин в щеголеватых бекешах и шубах. Ближе всех к колеснице шла или почти в бессознательном состоянии была ведена под руки Муза Николаевна Егором Егорычем и Сусанной Николаевной, которые, впрочем, и сами еле брели. Никто из них, равно как и сам преступник, а вместе с ним и все почитатели его таланта, никак не ожидали такого строгого решения, а тем более столь быстрого исполнения приговора; всеми чувствовалось, что тут чья-то неведомая рука торопила блюстителей закона. Аграфена Васильевна, вся в поту, задыхавшаяся, тоже шла невдалеке от Марфиных и всю дорогу ругала полицейских чиновников, сопровождавших процессию. - Это вот все эти архангелы-то! - кричала она. - Черномазого, небось, не притянули - откупился; а Аркаше, может, и того сделать не на что было: все у него разные подлецы обобрали. - Не шумите, сударыня, здесь не место выражать ваше негодование! - вздумал было ее остановить ехавший невдалеке от нее прокурор. - А ты кто такой? - спросила его гневно Аграфена Васильевна. - Я прокурор! - отвечал ей тот внушительно. - А я сенаторша! - привела Аграфена Васильевна обычный свой аргумент, употребляемый ею в разных случаях жизни. Прокурор выразил в лице своем сомнение. - Что, не веришь?.. Поди вон, спроси мужа!.. Он тут же в карете едет! Феодосий Гаврилыч, действительно плотнейшим образом закупоренный в своем возке, ехал четверней за процессией: считая себя человеком просвещенным, он нашел нужным выразить знак участия таланту. Прокурор между тем еще что-то такое хотел возразить Аграфене Васильевне, но его остановил сидевший с ним в одних санях знакомый нам камер-юнкер. - Laissez la donc, cher ami, c'est une bohemienne*, - сказал он ему. ______________ * Оставьте ее, друг мой, она цыганка (франц.). - Et femme d'un senateur, en vente?* - спросил его прокурор. ______________ * И действительно жена сенатора? (франц.). - Si!* - отвечал камер-юнкер. ______________ * Да! (франц.). - Вот видишь, как залепетали сейчас! - огрызалась на них Аграфена Васильевна, а вместе с тем по ее полному лицу текли неудержимым потоком слезы. Сам преступник сидел, понурив голову, и, только по временам поворачивая ее назад, взглядывал на жену; на тех же дрогах сидел, спустив с них ноги, палач в плисовых новых штанах, в красной рубахе и в легонькой, как бы кучерской поддевке. Рожа у него была красная, пьяная и выражала одну только какую-то чувственность. В руках он держал саблю Лябьева, когда-то служившего в гусарах. Наконец поезд достигнул Конной площади, которая и ныне некрасива, а тогда просто представляла какой-то огромный пустырь, окруженный с четырех сторон маленькими полуразвалившимися домиками; на одной стороне ее цыгане и разные русские барышники торговали лошадьми, или, скорей, невзрачными клячами. Всякий из них, продавая свою лошадь, вскакивал на нее верхом и начинал лупить ее что есть силы кнутом и ногами по бокам, заставляя нестись благим матом, а сам при этом делал вид, что будто бы едва сдерживал коня; зубоскальство и ругань при этом сыпались неумолкаемо. На другой стороне площади, точно так же не без крику и ругательств, одни продавали, а другие покупали дровни, оглобли, дуги, станки для хомутов; а посередине ее, обыкновенно по торговым дням, приводились в исполнение уголовные решения. В настоящем случае на этом месте виднелся эшафот, который окружен был цепью гарнизонных солдат, с ружьями наперевес. В цепь эту въехала колесница в сопровождении разных служебных лиц. Солдаты затем сомкнулись еще плотнее и отделили ее окончательно от прочей толпы. На эшафот Лябьев вошел довольно твердой походкой и сам встал у позорного столба. Частный пристав стал ему читать приговор, но он его совершенно не слушал и все время искал глазами в толпе жену и Марфиных. После прочтения приговора к нему подошел священник, который сначала что-то такое тихо говорил осужденному, наконец громко, так что все слышали, произнес: "Прощаю и разрешаю тя; да простит тебе и бог твое великое прегрешение, зане велико было покаяние твое". Священника сменил палач. Тот пододвинул осужденного несколько ближе к столбу, поднял над головой его шпагу и, сломав ее, бросил на подмостки эшафота, причем уничтоженное оружие чести сильно звякнуло. Этого уж Лябьев не выдержал и пошатнулся, готовый упасть, но тот же палач с явным уважением поддержал его и бережно свел потом под руку с эшафота на землю, где осужденный был принят полицейскими чинами и повезен обратно в острог, в сопровождении, конечно, конвоя, в смоленой фуре, в которой отвозили наказываемых кнутом, а потому она была очень перепачкана кровью. Вслед за этим поездом направились первые Марфины, держа всю дорогу в своих объятиях бедную Музу Николаевну. Не отставая от них, поехали также Аграфена Васильевна и несколько мужчин разных художественных профессий: музыканты, живописцы, актеры и сверх того некоторые дамы из бомонда. Но по приезде всего этого общества в острог им объявили, что во внутренность тюрьмы, за исключением жены осужденного, никого не велено пускать. Егор Егорыч заспорил было, а вместе с ним и Аграфена Васильевна; последняя начала уже говорить весьма веские словечки; но к ним вышел невзрачный камер-юнкер и на чистом французском языке стал что-то такое объяснять Егору Егорычу, который, видимо, начал поддаваться его словам, но Аграфена Васильевна снова протестовала. - Вы мне на своем парле-ву-франсе не болтайте, я не разумею; а скажите, пошто же нас не пускаете в тюрьму? Камер-юнкер хотя и сухо, но вежливо ответил ей, что осужденный теперь чувствует себя очень дурно и проведен в больницу, а потому пустить к нему многих значит еще больше его расстроить. Такое объяснение показалось Аграфене Васильевне основательным: одно ей не понравилось, что все это говорил невзрачный барин, который даже бывал у них в доме, но только всегда вместе с Калмыком; а потому, по ее мнению, он тоже был из мошенников. Когда камер-юнкер ушел от них, то Аграфена Васильевна очутилась лицом к лицу с Марфиными и с свойственной ей несдержанностью отнеслась к Егору Егорычу. - Вы родственник Аркаше и муж этой дамы? - сказала она, показывая головой на Сусанну Николаевну. - Муж! - пробормотал ей Егор Егорыч, терзаемый раздиравшими его душу чувствованиями и потом удивленный таким вопросом со стороны совершенно незнакомой дамы. - Для чего же вы, батенька, так промигали и допустили надругаться над Аркашей? - принялась та допекать Егора Егорыча. - Я не допускал и не хотел допустить, - как бы оправдывался он, - я заставил Лябьева подать на высочайшее имя прошение и не могу понять, зачем здешние власти поспешили исполнить приговор. - Зачем поспешили?.. Куплены, видно! - объяснила Аграфена Васильевна. - Кем? - Тем же черномазым чертом, Калмыком, - дополнила Аграфена Васильевна. Егор Егорыч выразил на лице своем недоумение: ни о каком Калмыке он не слыхал и подозревал в этом случае другое лицо, а именно - общего врага всей их родни Тулузова, который действительно по неудержимой, злой натуре своей, желая отомстить Марфину, обделал через того же члена Управы, французишку, что дело Лябьева, спустя три дня после решения, было приведено в исполнение. - Хорошо, что подали, - продолжала Аграфена Васильевна. - А у меня с вами другой еще есть общий приятель, Петруша Углаков, - присовокупила она не без умысла, кажется. - О, да! - произнес с оттенком удовольствия Егор Егорыч. - Я ведь, батюшка, хоть по мужу-то сенаторша, а родом цыганка. Вы, я думаю, слыхали обо мне: Груня тут когда-то в Москве была? Это я! - толковала Аграфена Васильевна. - Слышал о вас; но слыхать вас не слыхал! - отвечал ей Егор Егорыч. - Где уж вам по нашим кабакам и трактирам нас слушать! А вот Петруша ездит ко мне, и поем мы с ним иногда, а что мы в Аркаше-то потеряли - господи ты, боже мой! Сусанна Николаевна, продолжавшая идти под руку с мужем, вдруг спросила несколько боязливым голосом Аграфену Васильевну: - А вы имеете о Петре Александрыче известия: он уехал в Петербург и, говорят, болен там? - Да то-то, что не имею, - не пишет. Может, что и умер! - отвечала та. Сусанна Николаевна так затрепетала при этом, что Егор Егорыч, шедший с ней под руку, почувствовал это и спросил: - Ты не утомлена ли очень? - Да, я устала! - проговорила Сусанна Николаевна взволнованным голосом. - Тогда поедем! - сказал Егор Егорыч и, раскланявшись с Аграфеной Васильевной, посадил жену в карету и сам сел около нее. Сусанна Николаевна, усевшись, вдруг поспешно опустила стекло в дверце кареты и крикнула Аграфене Васильевне: - Вы будьте так добры, как-нибудь посетите нас; мы будем вам очень рады. - Приеду! - ответила ей с некоторым лукавством Аграфена Васильевна. - Приезжайте, приезжайте! - крикнул тоже ей вслед Егор Егорыч. Аграфена Васильевна и на это предложение слегка усмехнулась. Я недаром еще раньше говорил, что она была женщина, несмотря на свою грубоватую простоту, тонко понимавшая жизнь, особенно дела сердечного свойства, и ясно уразумела, что Сусанна Николаевна заискивает в ней, в надежде получать от нее сведения об Углакове, а что супруг ее хоть и умный, по слухам, мужик, но ничего того не зрит, да и ништо им, старым хрычам: не женитесь на молодых! К такого рода умозаключению Аграфена Васильевна отчасти пришла по личному опыту, так как у нее тоже был муж старше ее лет на двадцать, и она хорошо знала, каково возиться с такими старыми ошметками. Поехав с женой, Егор Егорыч сказал ей: - Ты, мой ангел, завези меня к Углакову! Мне нужно с ним повидаться. Сусанна Николаевна при этом вспыхнула. - И я желала бы с тобой заехать к Углаковым, madame Углакова, может быть, вернулась из Петербурга, - проговорила она тихим голосом. - Но ты и без того утомлена, - возразил было ей Егор Егорыч. - Ничего!.. Ты, конечно, недолго у них пробудешь, - заметила на это Сусанна Николаевна. - Недолго, - отвечал Егор Егорыч и велел кучеру ехать к Углаковым. M-me Углакова не возвращалась еще из Петербурга, и Марфины застали дома одного старика, который никак было не хотел принять Егора Егорыча с его супругою, потому что был в дезабилье; но тот насильно вошел к нему вместе с Сусанной Николаевной в кабинет, и благообразный старичок рассыпался перед ними в извинениях, что они застали его в халате, хотя халат был шелковый и франтовато сшитый. Сам он только что перед тем побрился, и лицо его, посыпанное пудрой, цвело удовольствием по той причине, что накануне им было получено письмо от жены, которая уведомляла его, что их бесценный Пьер начинает окончательно поправляться и что через несколько дней, вероятно, выедет прокатиться. - Ну, слава богу! - воскликнул Егор Егорыч, услыхав об этом. - Слава богу! - повторила за ним набожно и Сусанна Николаевна, слегка даже перекрестившись. - А мы к вам прямо с печальной и безобразной процессии, - забормотал Егор Егорыч, - но не об этом пока дело: виделись ли вы с нашим вельможей и говорили ли с ним по делу Тулузова? - Виделся и говорил, конечно, - произнес невеселым тоном Углаков. - И что же? - перебил его нетерпеливо Егор Егорыч. - Расскажу вам все подробно, - продолжал Углаков, - сначала я не понял, в чем тут главная пружина состоит; но вижу только, что, когда я с князем заговорил об вас, он благосклонно выслушивал и даже прямо выразился, что немного знает вас и всегда уважал... У Егора Егорыча при этом что-то вроде презрительной усмешки пробежало по губам. - Когда же я перешел к Тулузову и начал ему передавать ваши и господина Сверстова сомнения касательно личности этого господина, князь вдруг захохотал, и захохотал, я вам говорю, гомерическим хохотом. - А, ему это смешно! - воскликнул Егор Егорыч и, вскочив с кресел, начал быстрыми шагами ходить по комнате. - У него людей, хоть и виновных, но не преступных и не умеющих только прятать концы, ссылают на каторгу, а разбойники и убийцы настоящие пользуются почетом и возвышаются!.. Это ему даром не пройдет!.. Нет!.. Я барывался с подобными господами. - Князь тут ни в чем не виноват, поверьте мне! - стал его убеждать Углаков. - Он человек благороднейшего сердца, но доверчив, это - правда; я потом говорил об этом же деле с управляющим его канцелярией, который родственник моей жене, и спрашивал его, откуда проистекает такая милость князя к Тулузову и за что? Тот объяснил, что князь главным образом полюбил Тулузова за ловкую хлебную операцию; а потом у него есть заступник за Тулузова, один из любимцев князя. - Кто такой? - спросил Егор Егорыч. Углаков при этом усмехнулся. - Особа он пока еще неважная - член этой здешней Управы благочиния, а некогда был цирюльником князя, брил его, забавляя рассказами, за что был им определен на службу; а теперь уж коллежский асессор и скоро, говорят, будет сделан советником губернского правления... Словом, маленький Оливье нашего доброго Людовика Одиннадцатого... Этот Оливье, в присутствии нашего родственника, весьма горячо говорил князю в пользу Тулузова и обвинял вас за донос. - Значит, князь мне меньше верит, чем этому цирюльнику? - воскликнул Егор Егорыч. - Не то, что не верит вам, - возразил Углаков, - но полагает, что вы введены в заблуждение. - Ну, так и черт его дери! - перебил нетерпеливо Марфин. - Я поеду в Петербург и там все разоблачу. - И прекрасно сделаете! - одобрил его намерение Углаков. - Москва, как бы ни поднимала высоко носа, все-таки муравейник, ибо может прибыть из Петербурга какой-нибудь буйвол большой и сразу нас уничтожить. - Следовало бы это, следовало! - горячился Егор Егорыч. - Глупый, дурацкий город! Но, к несчастию, тут вот еще что: я приехал на ваши рамена возложить новое бремя, - съездите, бога ради, к князю и убедите его помедлить высылкой на каторгу Лябьева, ибо тот подал просьбу на высочайшее имя, и просите князя не от меня, а от себя, - вы дружественно были знакомы с Лябьевым... - Конечно, - подхватил Углаков, - князь, наверное, это сделает, он такой человек, что на всякое доброе дело сейчас пойдет; но принять какую-нибудь против кого бы ни было строгую меру совершенно не в его характере. - Быть таким бессмысленно-добрым так же глупо, как и быть безумно-строгим! - продолжал петушиться Егор Егорыч. - Это их узкая французская гуманитэ, при которой выходит, что она изливается только на приближенных негодяев, а все честные люди чувствуют северитэ{555}... Прощайте!.. Поедем! - затараторил Егор Егорыч, обращаясь в одно и то же время к Углакову и к жене. Сусанна Николаевна, встав, поспешно проговорила Углакову: - Пожалуйста, кланяйтесь от меня супруге вашей и Петру Александрычу!.. Передайте ему, что я душевно рада его выздоровлению, и дай бог, чтобы он никогда не хворал больше! - От меня то же самое передайте! - подхватил Егор Егорыч, уходя так быстро из кабинета, что Сусанна Николаевна едва успевала за ним следовать. Ехав домой, Егор Егорыч всю дорогу был погружен в размышление и, видимо, что-то такое весьма серьезное обдумывал. С Сусанной Николаевной он не проговорил ни одного слова; зато, оставшись один в своем кабинете, сейчас стал писать к Аггею Никитичу письмо: "Сверстов в Москве, мы оба бодрствуем; не выпускайте и Вы из Ваших рук выслеженного нами волка. Вам пишут из Москвы, чтобы Вы все дело передали в московскую полицию. Такое требование, по-моему, незаконно: Москва Вам не начальство. Не исполняйте сего требования или, по крайней мере, медлите Вашим ответом; я сегодня же в ночь скачу в Петербург; авось бог мне поможет повернуть все иначе, как помогал он мне многократно в битвах моих с разными злоумышленниками!" Не отправляя, впрочем, письма сего, Егор Егорыч послал за Сверстовым, жившим весьма недалеко в одной гостинице. Доктор явился и, услыхав, где и как провел утро Егор Егорыч, стал слегка укорять его: - Как же вам не совестно было меня не взять с собою?.. Мало ли что могло случиться, где помощь врача была бы необходима. - Мы сами вчера только узнали об этом, а потом позабыли о вас... - бормотал Егор Егорыч. - Но, однако, все прошло благополучно? - спросил Сверстов. - Пока! - отвечал Егор Егорыч. - Но теперь главное... Я написал письмо к Звереву, - прочитайте его! Сверстов прочел письмо. - Поэтому вы едете в Питер? - воскликнул он с вспыхнувшею в глазах радостью. - Еду! - А я? - спросил доктор. - И вы со мной поедете! Это необходимо! - объяснил Егор Егорыч. - Совершенно необходимо! - подхватил с той же радостью доктор. - А Сусанна Николаевна? - Конечно, поедет! - произнес было сначала Егор Егорыч, но, подумав немного, проговорил: - Хотя меня тут беспокоит... Она все это время на вид такая слабая; а после сегодняшней процедуры, вероятно, будет еще слабее... Я боюсь за нее! - Да, она и меня тревожит!.. У нее такой стал дурной цвет лица, какого она никогда не имела; потом нравственно точно как бы все прячется от всех и скрывается в самое себя! Кровь стыла в жилах Егора Егорыча при этих словах доктора, и мысль, что неужели Сусанна Николаевна умрет прежде его, точно ядовитая жаба, шевелилась в его голове. - Тогда что же мне делать? - произнес он почти в отчаянии, разводя руками. Сверстов задумался и, видимо, употреблял все усилия своего разума, дабы придумать, как тут лучше поступить. - Прежде всего, по-моему, - сказал он неторопливо, - надобно спросить Сусанну Николаевну, как она себя чувствует. - О, она, конечно, схитрит и обманет! Скажет, что ничего, совершенно здорова, и будет просить, чтобы я взял ее с собой! - воскликнул Егор Егорыч. - Да против меня-то она не может схитрить! - возразил Сверстов. - Я все-таки доктор и знаю душу и архей женщин. - Спросим ее! - согласился Егор Егорыч, и по-прежнему к Сусанне Николаевне был послан Антип Ильич. Сусанна Николаевна пришла. - Ну-с, барыня моя, - начал ее допрашивать доктор, - мы с супругом вашим сегодня в ночь едем в Петербург, а вам как угодно будет: сопровождать нас или нет? На лице Сусанны Николаевны на мгновение промелькнула радость; потом выражение этого чувства мгновенно же перешло в страх; сколь ни внимательно смотрели на нее в эти минуты Егор Егорыч и Сверстов, но решительно не поняли и не догадались, какая борьба началась в душе Сусанны Николаевны: мысль ехать в Петербург и увидеть там Углакова наполнила ее душу восторгом, а вместе с тем явилось и обычное: но. Углаков уже не был болен опасно, не лежал в постели, начинал даже выезжать, и что из этого произойдет, Сусанна Николаевна боялась и подумать; такого рода смутное представление возможности чего-то встало в воображении молодой женщины угрожающим чудовищем, и она проговорила: - Я бы, конечно, не желала отпустить Егора Егорыча одного, но как я оставлю сестру, особенно в такое ужасное для нее время? - Так, совершенно справедливо рассуждаешь! - подхватил довольным тоном Егор Егорыч. - Так, справедливо! - повторил за ним и Сверстов. - Кроме того-с, позвольте-ка мне пульс ваш немножко исследовать! Сусанна Николаевна подала ему свою руку. Сверстов долго и внимательно щупал ее пульс. - Ни дать ни взять он у вас такой теперь, каким был, когда вы исповедовались у вашего ритора; но тогда ведь прошло, - бог даст, и теперь пройдет! - успокоивал ее Сверстов. - Ехать же вам, барыня, совсем нельзя! Извольте сидеть дома и ничем не волноваться! - Я постараюсь, конечно, не волноваться, - сказала на это тихим голосом Сусанна Николаевна. - И обо мне тоже не скучай очень! - заметил ей Егор Егорыч. - Да, но и ты тоже не скучай обо мне! - проговорила Сусанна Николаевна, как бы даже усмехнувшись. Трудно передать, сколько разнообразных оттенков почувствовалось в этом ответе. Сусанна Николаевна как будто бы хотела тут, кроме произнесенного ею, сказать: "Ты не скучай обо мне, потому что я не стою того и даже не знаю, буду ли я сама скучать о тебе!" Все эти оттенки, разумеется, как цвета преломившегося на мгновение луча, пропали и слились потом в одном решении: - Мне необходимо здесь остаться для сестры и для себя, - сказала Сусанна Николаевна. Одобрив такое намерение ее, Егор Егорыч и Сверстов поджидали только возвращения из тюрьмы Музы Николаевны, чтобы узнать от нее, в каком душевном настроении находится осужденный. Муза Николаевна, однако, не вернулась домой и вечером поздно прислала острожного фельдшера, который грубоватым солдатским голосом доложил Егору Егорычу, что Муза Николаевна осталась на ночь в тюремной больнице, так как господин Лябьев сильно заболел. Сусанна Николаевна, бывшая при этом докладе фельдшера, сказала, обратясь к мужу: - В таком случае, я ранним утром завтра поеду к сестре в тюрьму. - Прошу тебя, прошу! - повторил Егор Егорыч, и часа через два он, улегшись вместе с Сверстовым в дорожную кибитку, скакал на почтовых в Петербург, давая на каждой станции по полтиннику ямщикам на водку с тем, чтобы они скорей его везли. XII Сверстов лет пятнадцать не бывал в Петербурге, и так как, несмотря на свои седины, сохранил способность воспринимать впечатления, то Северная Пальмира, сильно украсившаяся за это время, просто потрясла его, и он, наскоро побрившись, умывшись и вообще приодевшись, немедленно побежал посмотреть: на Невский проспект, на дворец, на Александровскую колонну, на набережную, на памятник Петра. Перед всеми этими дивами Петербурга Сверстов останавливался как дурак какой-нибудь, и, потрясая своей курчавой головой, восклицал сам себе: "Да, да! Растем мы, растем, и что бы там ни говорили про нас, но исполин идет быстрыми шагами!" Затем, как бы для того, чтобы еще сильнее поразить нашего патриота, мимо него стали проходить возвращавшиеся с парада кавалергарды с своими орлами на шлемах, трехаршинные почти преображенцы, курносые и с простреленными киверами павловцы. Сверстов трепетал от восторга и начал уже декламировать стихи Пушкина: Иль мало нас?.. Или от Перми до Тавриды, От финских хладных скал до пламенной Колхиды, От потрясенного Кремля до стен недвижного Китая, Стальной щетиною сверкая, Не встанет русская земля?..{559} Обедать потом Сверстов зашел в Палкинский трактир и, не любя, по его выражению, французских фрикасе, наелся там ветчины и осетрины. Прямо из трактира он отправился в театр, где, как нарочно, наскочил на Каратыгина{559} в роли Прокопа Ляпунова{559}, который в продолжение всей пьесы говорил в духе патриотического настроения Сверстова и, между прочим, восклицал стоявшему перед ним кичливо Делагарди: "Да знает ли ваш пресловутый Запад, что если Русь поднимется, так вам почудится седое море!?" Ну, попадись в это время доктору его gnadige Frau с своим постоянно антирусским направлением, я не знаю, что бы он сделал, и не ручаюсь даже, чтобы при этом не произошло сцены самого бурного свойства, тем более, что за палкинским обедом Сверстов выпил не три обычные рюмочки, а около десяточка. Впрочем, к концу представления у него весь этот пар нравственный и физический поиспарился несколько, и Сверстов побежал в свою гостиницу к Егору Егорычу, но того еще не было дома, чему доктор был отчасти рад, так как высокочтимый учитель его, пожалуй, мог бы заметить, что ученик был немножко, как говорится, на третьем взводе. Егор Егорыч, в свою очередь, конечно, в это время занят был совершенно иным. Он, еще ехав в Петербург, все обдумывал и соображал, как ему действовать в предпринятых им на себя делах, и рассчитал, что беспокоить и вызывать на что-либо князя Александра Николаича было бы бесполезно, ибо Егор Егорыч, по переписке с некоторыми лицами, знал, что князь окончательно страдал глазами. Михаил Михайлыч Сперанский - увы! - был уже более году записан Егором Егорычем в поминальнике. Стало быть, из людей влиятельных у него только и оставался некогда бывший гроссмейстер великой провинциальной ложи Сергей Степаныч. К нему-то он и отправился. Сергей Степаныч, заметно, обрадовался Егору Егорычу, и разговор на этот раз между ними начался не о масонстве, а о том, что наболело у Марфина на душе. Рассказав Сергею Степанычу о своей женитьбе, о всех горях своих семейных, он перешел и к общественному горю, каковым считал явление убийцы и каторжника Тулузова на горизонте величия, и просил помочь ему во всех сих делах. Сергей Степаныч сначала не понял, о ком собственно и о чем просит Егор Егорыч, так как тот стал как-то еще более бормотать и сверх того, вследствие нравственного волнения, говорил без всякой последовательности в мыслях. - Поэтому вы прежде всего, - заговорил Сергей Степаныч с своей английской важностью, - желаете исходатайствовать смягчение участи вашего свояка, так, кажется, я назвал? - Так, словом, Лябьев по фамилии! - отвечал Егор Егорыч. - Фамилию его я помню и даже слыхал некоторые его музыкальные пьесы... Но, независимо от прошения его, вы утверждаете, что он убил совершенно неумышленно своего партнера? - Это не я один, а вся Москва утверждает, и говорят, что не он собственно убил, а какой-то негодяй есть там, по прозванию Калмык, держащий у себя открытый картежный дом, который подкупил полицию и вышел сух из воды... Вообще жить становится невозможным. - Да почему же уж так? - спросил Сергей Степаныч. - Да, потому, - крикнул Марфин, - что, во-первых, порядочным людям служить нельзя... Мы в нашей губернии выбрали одного честного человека в исправники, который теперь уличает этого негодяя Тулузова и вместе с тем каждоминутно ждет, что его выгонят из службы. Прежде, бывало, миротворили и кривили совестью ради связей, дружбы, родства, - гадко это, но все же несколько извинительно, а теперь выступила на смену тому кабацкая мощь, перед которой преклоняется чуть ли не все государство, чающее от нее своего благосостояния... И ходят ныне эти господа кабатчики, вроде Тулузова, по всей земле русской, как богатыри какие; все им прощается: бей, режь, жги, грабь... Но зато уж Лябьевы не попадайся; их за то, за что следовало бы только на церковное покаяние послать, упрячут на каторгу!.. - О, нет! Вы очень в последнем случае ошибаетесь! - перебил Егора Егорыча довольно резко Сергей Степаныч. - Если в прошении господина Лябьева на высочайшее имя достаточно выяснено, что им совершено убийство не преднамеренно, а случайно, то я уверен, что государь значительно смягчит участь осужденного, тем более, что господин Лябьев артист, а государь ко всем художникам весьма милостив и внимателен. - Государь, я знаю, что милостив, - закричал на это Марфин, - но, по пословице: "Царь жалует, да псарь не жалует", под ним-то стоящим милее Тулузовы и кабатчики! В лице Сергея Степаныча при этом пробежало уже заметное неудовольствие. Егор Егорыч сколько ни горячился, но подметил это и еще сильнее закричал: - Я не о вас, каких-нибудь десяти праведниках, говорю, благородством которых, может быть, и спасается только кормило правления! Я не историк, а только гражданин, и говорю, как бы стал говорить, если бы меня на плаху возвели, что позорно для моего отечества мало что оставлять убийц и грабителей на свободе, но, унижая и оскверняя государственные кресты и чины, украшать ими сих негодяев за какую-то акибы приносимую ими пользу. Сколь ни прискорбно было Сергею Степанычу выслушивать все эти запальчивые обвинения Егора Егорыча, но внутренно он соглашался с ним сам, видя и чувствуя, как все более и более творят беззакония разные силы: кабацкая, интендантская, путейская... - Касательно того, - начал он размышляющим тоном, - что Тулузов убийца и каторжник, я верю не вполне и не вижу, из чего вы это усматриваете... - Об этом-с в нашей губернии, - принялся выпечатывать Егор Егорыч, - началось дело, и у меня в руках все копии с этого дела; только я не знаю, к кому мне обратиться. - Конечно, к министру внутренних дел, тем более к такому министру, как нынешний; он потакать не любит. - Такого нам и надо! Нам нельзя еще жить без дубинки Петра!.. Но я не знаком совершенно с новым министром. - О, это все равно! - сказал Сергей Степаныч и, немного подумав, присовокупил: - Я послезавтра увижусь со Львом Алексеичем и скажу ему, что вы очень бы желали быть у него. Он, я уверен, примет вас и примет не официально, а вечером. - Мне не одному у него нужно быть, а с моим деревенским доктором, который поднял и раскрыл дело Тулузова и который по этому делу имел даже предчувствие за несколько лет пред тем, что он и не кто другой, как он, раскроет это убийство; а потому вы мне и ему устройте свидание у министра! - Непременно! - обещал Сергей Степаныч. - А когда вы меня оповестите о том? - Да всего лучше вот что, - начал Сергей Степаныч, - вы приезжайте в следующую среду в Английский клуб обедать! Там я вам и скажу, когда Лев Алексеич{562} может вас принять, а вы между тем, может быть, встретитесь в клубе с некоторыми вашими старыми знакомыми. - Очень рад, очень! - отозвался на это Марфин. - Ну, а как у вас в Петербурге масонство процветает? Все, я думаю, на попятный двор удрали? - Не могу сказать, чтобы так это было. Все, кто были масонами, остались ими; но вымирают, а новых не нарождается! - Да! - согласился с этим Егор Егорыч и присовокупил: - Хочу от вас заехать к князю Александру Николаичу. - Это, конечно, следует вам сделать. Только князь, вероятно, вас не примет. - Отчего?.. Неужели он так болен? - И болен, а главное, князь теперь диктует историю собственной жизни Батеневу... - Никите Семенычу Батеневу? - переспросил Егор Егорыч. - Никите Семенычу! - отвечал Сергей Степаныч. - Хотя, в сущности, это вовсе не диктовка, а Батенев его расспрашивает и сам уже излагает, начертывая буквы крупно мелом на черной доске, дабы князь мог прочитать написанное. - Это хороший выбор сделал князь! - заметил Егор Егорыч. - Образ мышления Батенева чисто мистический, но только он циничен, особенно с женщинами! - Этого я не скажу, - возразил Сергей Степаныч, - и могу опровергнуть ваше замечание мнением самих женщин, из которых многие очень любят Никиту Семеныча; жена моя, например, утверждает, что его несколько тривиальными, а иногда даже нескромными выражениями могут возмущаться только женщины весьма глупые и пустые. - Не знаю, чтобы это пустоту женщины свидетельствовало, а скорей показывает ее чистоту, - возразил Егор Егорыч, видимо, имевший некоторое предубеждение против Батенева: отдавая полную справедливость его уму, он в то же время подозревал в нем человека весьма хитрого, льстивого и при этом еще грубо-чувственного. Выехав от Сергея Степаныча, он прямо направился к князю; но швейцар того печальным голосом объявил, что князь не может его принять. - Слышал это я, - объяснил сему почтенному члену масонства Егор Егорыч, - но все-таки ты передай князю, что я в Петербурге и заезжал проведать его! - Слушаю-с! - произнес с оттенком некоторого глубокомыслия швейцар. В среду, в которую Егор Егорыч должен был приехать в Английский клуб обедать, он поутру получил радостное письмо от Сусанны Николаевны, которая писала, что на другой день после отъезда Егора Егорыча в Петербург к нему приезжал старик Углаков и рассказывал, что когда генерал-губернатор узнал о столь строгом решении участи Лябьева, то пришел в удивление и негодование и, вызвав к себе гражданского губернатора, намылил ему голову за то, что тот пропустил такой варварский приговор, и вместе с тем обещал ходатайствовать перед государем об уменьшении наказания несчастному Аркадию Михайлычу. Егор Егорыч, прочитав это известие, проникся таким чувством благодарности, что, не откладывая ни минуты и захватив с собою Сверстова, поехал с ним в Казанский собор отслужить благодарственный молебен за государя, за московского генерал-губернатора, за Сергея Степаныча, и сам при этом рыдал на всю церковь, до того нервы старика были уже разбиты. В Английском клубе из числа знакомых своих Егор Егорыч встретил одного Батенева, о котором он перед тем только говорил с Сергеем Степанычем и которого Егор Егорыч почти не узнал, так как он привык видеть сего господина всегда небрежно одетым, а тут перед ним предстал весьма моложавый мужчина в завитом парике и надушенном фраке. - Здравствуйте, петушок! - сказал ему Батенев несколько покровительственным тоном. Егора Егорыча немножко передернуло. - Здравствуйте, мой милый коршун! - отвечал и он тоже покровительственно. Батенев в самом деле своим длинным носом и проницательными глазами напоминал несколько коршуна. - Вы были у князя? - продолжал тот. - Был! - отвечал коротко Егор Егорыч. - И, может быть, вы желали передать князю какую-нибудь просьбу от вас? - Нет, не желаю! - отказался резко Егор Егорыч, которого начинал не на шутку бесить покровительственный тон Батенева, прежде обыкновенно всегда льстившего всем или смешившего публику. - И о чем мне просить князя? - продолжал он. - Общее наше дело так теперь принижено, что говорить о том грустно, тем паче, что понять нельзя, какая причина тому? - Причина понятная! - сказал ему на это Батенев. - Вы где теперь живете? - Я в Москве живу. - Ну, походите в тамошний университет на лекции естественных наук и вслушайтесь внимательно, какие гигантские успехи делают науки этого рода!.. А когда ум человека столь занялся предметами мира материального, что стремится даже как бы одухотворить этот мир и в самой материи найти конечную причину, так тут всем религиям и отвлеченным философиям не поздоровится, по пословице: "Когда Ванька поет, так уж Машка молчи!" - Но это время пройдет! - воскликнул Егор Егорыч. - Не знаю; старуха еще надвое сказала: либо дождик, либо снег, либо будет, либо нет. Разговор этот был прерван тем, что к Егору Егорычу подошел Сергей Степаныч. - Лев Алексеич поручил мне пригласить вас и доктора приехать к нему в субботу вечером! - сказал он. - Благодарю, благодарю! - забормотал Егор Егорыч. - Сегодняшний день, ей-богу, для меня какой-то особенно счастливый! - продолжал он с навернувшимися на глазах слезами. - Поутру я получил письмо от жены... - И Егор Егорыч рассказал, что ему передала в письме Сусанна Николаевна о генерал-губернаторе. - Это превосходно! Тогда успех почти несомненный, - подхватил Сергей Степаныч. В это время стали садиться за стол, а после обеда Егор Егорыч тотчас уехал домой, чтобы отдохнуть от всех пережитых им, хоть и радостных, но все же волнений. Отдохнуть ему однако не удалось, потому что, войдя в свой нумер, он на столе нашел еще письмо от Сусанны Николаевны. Ожидая, что это новая печальная весть о чем-либо, он обмер от страха, который, впрочем, оказался совершенно неосновательным. Сусанна Николаевна отправила это письмо вечером того же дня, как послано было ею первое письмо. Сделала она это акибы затем, что в прежнем послании забыла исполнить поручение старика Углакова, который будто бы умолял Егора Егорыча навестить его Пьера и уведомить через Сусанну Николаевну, действительно ли тот поправляется от своей болезни. Все это, конечно, было говорено стариком Углаковым, но только не совсем так, как писала Сусанна Николаевна. Углаков выразил только желание, что не навестит ли Егор Егорыч его Пьера и не уведомит ли его хоть единою строчкою о состоянии здоровья того. Сусанна Николаевна, как мы видели, простое желание назвала мольбою; а надежду старика, что Егор Егорыч уведомит его о Пьере, она переменила на убедительную просьбу написать Сусанне Николаевне о том, как Пьер себя чувствует, и она уже от себя хотела известить беспокоящегося отца. Для читателя, конечно, понятно, для чего были сделаны и придуманы Сусанной Николаевной сии невинные, перемены, и к этому надо прибавить одно, что в промежуток времени между этими двумя письмами Сусанна Николаевна испытала мучительнейшие колебания. Начав писать первое письмо, она твердо решила не передавать Егору Егорычу желание старика Углакова, что, как мы видели, и исполнила; но, отправив письмо на почту, впала почти в отчаяние от мысли, что зачем же она лишает себя отрады получить хоть коротенькое известие о здоровье человека, который оттого, вероятно, и болен, что влюблен в нее безумно. Ничего этого, конечно, не подозревая, Егор Егорыч в тот же вечер поехал к Углакову. Пьер, хотя уже и одетый, лежал еще в постели. Услыхав, что приехал Марфин, он почти во все горло закричал сидевшей с ним матери: - Maman, встретьте поскорее Егора Егорыча и спросите, с ним ли Сусанна Николаевна. M-me Углакова грустно улыбнулась и встала было, чтобы идти навстречу гостю; но Егор Егорыч сам влетел в комнату больного. - А Сусанна Николаевна? - обратился к тому Пьер. - Она в Москве и обоим вам кланяется. Пьер надулся. Он никак не ожидал, чтобы Егор Егорыч приехал без Сусанны Николаевны. - Разве она не захотела ехать в Петербург? - спросил он. - Не захотела, потому что ей нельзя оставить сестру, которая, как вы знаете, в страшном горе, - объяснил Егор Егорыч и начал потом подробно расспрашивать m-me Углакову, чем, собственно, был болен ее сын, и когда та сказала, что у него была нервная горячка, Егор Егорыч не поверил тому и подумал по-прежнему, что молодой повеса, вероятно, покутил сильно. - Диету вам, мой милый, надобно держать: есть меньше, вина не пить! - сказал он, обращаясь к Пьеру. - Ах, он теперь ничего почти не кушает и совершенно не пьет вина! - Это раньше надобно было делать! Диета предохраняет нас от многих болезней. Весь этот разговор Пьер слушал молча и надувшись, думая в то же время про себя: "Неужели этот старый сморчок не понимает, что я оттого именно и болен, что он живет еще на свете и не засох совсем?" К концу визита Егор Егорыч неумышленно, конечно, но помазал елеем душу Пьера. - Сусанна Николаевна весьма соболезнует о вашем нездоровье, - сказал он, обращаясь к нему, - я сегодня же напишу ей, каким я вас молодцом застал. А вы здесь долго еще останетесь? - отнесся он к m-me Углаковой. - Ах, не думаю! Если выздоровление Пьера пойдет так успешно, как теперь идет, то мы через месяц же возвратимся в Москву. - И monsieur Pierre оставляет Петербург и переедет с вами в Москву? - спросил Егор Егорыч. - Конечно, без сомнения! - подхватила m-me Углакова. - Что ему в этом ужасном климате оставаться? Да и скучает он очень по Москве. - Поэтому au revoir! - произнес Егор Егорыч, обращаясь к матери и к сыну, и с обычной для него быстротой исчез. Вскоре наступившая затем суббота была знаменательным и тревожным днем для Сверстова по той причине, что ему предстояло вместе с Егором Егорычем предстать перед министром внутренних дел, а это было ему нелегко, так как, с одной стороны, он терпеть не мог всех министров, а с другой - и побаивался их, тем более, что он тут являлся как бы в качестве доносчика. Последняя мысль до такой степени обеспокоила его, что он открылся в том Егору Егорычу. - Что за вздор? - воскликнул тот с некоторой даже запальчивостью. - Дай бог, чтобы в России побольше было таких доносчиков! Я сам тысячекратно являлся таким изветчиком и никогда не смущался тем, помня, что, делая и говоря правду, греха бояться нечего. В приемной министра, прилегающей к его кабинету, по случаю вечернего времени никого из просителей не было и сидел только дежурный чиновник, который, вероятно, заранее получил приказание, потому что, услыхав фамилии прибывших, он без всякого доклада отворил им двери в кабинет и предложил войти туда. Те вошли - Егор Егорыч, по обыкновению, топорщась, а Сверстов - как будто бы его кто сжал и давил в тисках. За большим письменным столом они увидели министра в новом, с иголочки, вицмундире, с сильно желтоватым цветом довольно красивого, но сухого лица, на котором как бы написано было, что министр умел только повелевать и больше ничего. Увидев посетителей, он мотнул им головой и небрежно указал на два стула около стола. Егор Егорыч совершенно свободно плюхнул на свой стул, а Сверстов, проклиная свою глупую робость, едва согнул себя, чтобы сесть. Министр с первого же слова начал расспрашивать о деле и о личности Тулузова. Егор Егорыч, догадываясь, что у его сотоварища от смущения прилип язык к гортани, начал вместо него выпечатывать все, касающееся существа тулузовского дела, и только по временам обращался к Сверстову и спрашивал его: - Так я говорю? - Совершенно так! - подтверждал тот, мрачно смотря в пол. Затем, после множества переходов в разговоре на разные подробности, министр прямо уже отнесся к Сверстову: - От вас первого, как я усматриваю, подано заявление в земский суд?.. - От меня-с, потому что подозрение касательно личности господина Тулузова мне одному принадлежало, или, точнее сказать, для одного меня составляет твердое убеждение! - постарался Сверстов выразиться несколько покрасноречивее. - А мне вы можете повторить ваше заявление? - продолжал министр совершенно сухим тоном. - Могу, ваше превосходительство, вам, и государю, и богу повторить мой извет. - произнес с твердостью Сверстов. - В таком случае подайте мне завтра же докладную записку! - присовокупил министр. - Она у меня написана, ваше высокопревосходительство, - поправился в наименовании титула Сверстов и подал заранее им приготовленный, по совету Егора Егорыча, извет на Тулузова. Министр, прочитав чрезвычайно внимательно всю бумагу от начала до конца, сказал, более обращаясь к Егору Егорычу: - Хоть все это довольно правдоподобно, однако я должен предварительно собрать справки и теперь могу сказать лишь то, что требование московской полиции передать дело господина Тулузова к ее производству я нахожу неправильным, ибо все следствия должны быть производимы в местах первичного их возникновения, а не по месту жительства обвиняемых, и это распоряжение полиции я пресеку. - А нам только того и нужно-с! - полувоскликнул Егор Егорыч и взглядом дал знать Сверстову, что пора раскланяться. Когда они вышли от министра, то прежде всего, точно вырвавшись из какого-нибудь душного места, постарались вздохнуть поглубже чистым воздухом, и Егор Егорыч хотел было потом свезти доктора еще к другому важному лицу - Сергею Степанычу, но старый бурсак уперся против этого руками и ногами. - Господь с ними, с этими сильными мира сего! Им говоришь, а они подозревают тебя и думают, что лжешь, того не понимая, что разве легко это говорить! - воскликнул он и, не сев с Егором Егорычем в сани, проворно ушел от него. Таким образом, Марфин заехал один к Сергею Степанычу, который встретил его с сияющим от удовольствия лицом. - Были вы у министра и получили там успех? - спросил он. - Был и, кажется, не без успеха, - отвечал Егор Егорыч. - А я вам приготовил еще новую радость: участь Лябьева смягчена государем; он назначен только ко временной ссылке в Тобольскую губернию. - Благодетель вы человечества! - воскликнул Егор Егорыч и бросился обнимать Сергея Степаныча с такой быстротой, что если бы тот не поспешил наклониться, то Егор Егорыч, по своей малорослости, обнял бы его живот, а не грудь. Нетерпение моих спутников возвратиться поскорее в Москву так было велико, что они, не медля ни минуты, отправились в обратный путь и были оба исполнены несказанного удовольствия: Сверстов от мысли, что ему больше не будет надобности являться к сильным мира сего, а Егор Егорыч предвкушал радостное свидание с Сусанной Николаевной и Лябьевыми. Что касается дела Тулузова, оставшегося в не решенном еще положении, то оно много не заботило Егора Егорыча: по бесконечной доброте своей он больше любил вершить дела добрые и милостивые, а не карательные. XIII Дамы, обозначенные мизерным камер-юнкером под буквами Н., Р. и Ч., которых Тулузов, равно как и супругу свою, прикрываясь полицией, застал среди их невинных развлечений, подняли против него целый поход и стали частью сами, а частью через родных своих и знакомых доводить до сведения генерал-губернатора, что нельзя же дозволять разным полудиким мужьям и полупьяным полицейским чиновникам являться на совершенно неполитические сборища и только что не палками разгонять общество, принадлежавшее к лучшему московскому кругу. Добрый властитель Москвы по поводу таких толков имел наконец серьезное объяснение с обер-полицеймейстером; причем оказалось, что обер-полицеймейстер совершенно не знал ничего этого и, возвратясь от генерал-губернатора, вызвал к себе полицеймейстера, в районе которого случилось это событие, но тот также ничего не ведал, и в конце концов обнаружилось, что все это устроил без всякого предписания со стороны начальства толстенький частный пристав, которому обер-полицеймейстер за сию проделку предложил подать в отставку; но важеватый друг актеров, однако, вывернулся: он как-то долез до генерал-губернатора, встал перед ним на колени, расплакался и повторял только: "Ваше сиятельство! Я полагал, что это Евин клуб; за Евин клуб, ваше сиятельство, я счел это... Конечно, ваше сиятельство, это была ошибка моя, но ошибка невинная!" Маститый властитель, поверив, что это в самом деле была невинная ошибка со стороны частного пристава, позволил ему остаться на службе, строго наказав ему, чтобы впредь подобных ошибок он не делал. Вскоре после того к генерал-губернатору явился Тулузов и, вероятно, предуведомленный частным приставом, начал было говорить об этом столь близком ему деле, но властитель отклонил даже разговор об этом и выразился таким образом: "Les chevaliers aux temps les plus barbares faisaient mourir leurs femmes, pousses par la jalousie, mais ne les deshonoraient jamais en public!"* Тулузов не вполне, конечно, понял эту фразу, но зато совершенно уразумел, что генерал-губернатор недоволен им за его поступок с Екатериной Петровной. Но этим начавшаяся над ним невзгода еще не окончилась... здесь, впрочем, я должен вернуться несколько назад. ______________ * "Рыцари в самые варварские времена, побуждаемые ревностью, убивали своих жен, но никогда не затрагивали их чести публично!" (франц.). Застав жену на афинском вечере, Тулузов первоначально напугал ее, сказав, что она будет арестована, а лотом объяснил, что ей можно откупиться от этой беды только тем, если она даст ему, Тулузову, купчую крепость на деревню Федюхино, по которой значится записанным Савелий Власьев - человек весьма нужный для него в настоящее время. Екатерина Петровна, пристыженная и растерявшаяся, согласилась и на другой же день, как мы знаем, продала по купчей это именьице Тулузову, и затем супруги совершенно перестали видаться. Но так как вся Москва почти знала, что генерал-губернатор весьма милостиво взглянул на афинские сборища, то оные были возобновлены, и в них принялись участвовать прежние дамы, не выключая и Екатерины Петровны, которая, однако, к великому огорчению своему, перестала на этих сборищах встречать театрального жен-премьера, до такой степени напуганного происшедшим скандалом, что он не являлся более и на дом к Екатерине Петровне. Как бы на выручку ее из горестного одиночества на афинские сборища успел пробраться знакомый нам камер-юнкер и сразу же стал ухаживать за m-me Тулузовой. Конечно, такой мизерный господин для всякой женщины не большою был находкой; но по пословице: на безрыбье и рак рыба, сверх того, если принять в расчет собственное признание Екатерины Петровны, откровенно говорившей своим приятельницам, что она без привязанности не может жить, то весьма будет понятно, что она уступила ухаживаньям камер-юнкера и даже совершенно утешилась в потере красивого жен-премьера. Камер-юнкер, с восторгом занявший такого рода пост около m-me Тулузовой, оказался столь же, если еще не больше, трусливым по характеру, как и юный театральный любовник, так что всякий раз, когда бывал у Екатерины Петровны, то ему чудилось, что вот сойдет сейчас сверху скотина Тулузов и велит его отдуть палками. Чтобы спасти себя от подобного неприятного казуса, камер-юнкер придумал рассказывать Екатерине Петровне городские слухи, в которых будто бы все ее осуждали единогласно, что она после такого варварского с ней поступка мужа продолжает с ним жить, тем более, что она сама имеет совершенно независимое от него состояние. Сначала Екатерина Петровна возражала несколько и говорила, что разойтись с мужем вовсе не так легко, особенно с таким человеком, как Тулузов, потому что он решится на все. - Тогда и против него надобно решиться на все! - возразил камер-юнкер. - Но что же я ему могу сделать? - спросила Екатерина Петровна. Камер-юнкер даже рассмеялся при таком наивном, по его мнению, вопросе ее. - Все, что вы захотите! - воскликнул он. - Неужели вы не чувствуете, в какое время мы живем? Сколь ни грубый город Москва, но все-таки общественное мнение в подобных случаях всегда стоит за женщину. Екатерина Петровна хоть соглашалась, что нынче действительно стали отстаивать слабых, бедных женщин, но все-таки сделать какой-нибудь решительный шаг колебалась, считая Тулузова почти не за человека, а за дьявола. Тогда камер-юнкер, как сам человек мнительный и способный придумать всевозможные опасности, навел ее за одним секретным ужином на другого рода страх. - Наконец, - сказал он, - муж ваш, имея в виду седьмую часть вашего состояния, способен отравить вас! Такое предположение Екатерину Петровну поразило. - Как же он отравит меня? - спросила она. - Я никогда с ним не обедаю, ни чаю не пью вместе? - Тем удобнее это сделать для него. Он подкупит повара и подложит вам какого-нибудь снадобья, а нынче такие яды изобретены, что на вкус не узнаешь... - О, зачем вы меня так пугаете?! - произнесла укоризненным голосом Екатерина Петровна и для придачи себе храбрости выпила залпом стакан довольно крепкого нюи. - Я делаю только логический вывод из того порядка вещей, каким вы обставлены... А разве вы сомневаетесь, что муж ваш способен сделать подобную вещь? - Нет, я не то, что сомневаюсь... - произнесла Екатерина Петровна, и так как была с несколько уже отуманенной головой, то рассказала своему обожателю о подозрениях в личности Тулузова, а равно и о том, что об этом даже началось дело, от которого Тулузов до сих пор увертывается. - Где же это дело производится? - спросил камер-юнкер с явным удовольствием: ему весьма было бы приятно поймать Тулузова по какому бы то ни было делу и упрятать его подальше. - Не знаю! - отвечала Екатерина Петровна. - Кто ж, по крайней мере, это дело начал и возбудил? - расспрашивал камер-юнкер. - Это один мой родственник по первому мужу, Марфин, который давно вредит Тулузову. - А где теперь этот родственник? - В Москве. - Но не можете ли вы поехать к нему и расспросить его о деле вашего мужа? - Нет, - отвечала, отрицательно мотнув головой, Екатерина Петровна, - после истории с нашим афинским вечером Марфин, вероятно, меня не примет. На этом кончилось совещание камер-юнкера с Екатериной Петровной, но она потом не спала всю ночь, и ей беспрестанно мерещилось, что муж ее отравит, так что на другой день, едва только Тулузов возвратился от генерал-губернатора, она послала к нему пригласить его придти к ней. Василий Иваныч, предчувствуя заранее что-то недоброе для него, пошел на приглашение супруги неохотно. Екатерина Петровна приняла его гневно и величественно и с первого же слова сказала ему: - После всех ваших проделок против меня вы, надеюсь, понимаете, что продолжать мне жить с вами глупо и неприлично... Тулузова сильно покоробили эти слова. - Какую же проделку мою вы разумеете? - Да хоть последнюю, которою вы осрамили меня на всю Москву, - отвечала, злобно взглянув на мужа, Екатерина Петровна. - Это, конечно, был неосторожный и необдуманный поступок с моей стороны, - отвечал он, едва выдерживая уставленный на него взгляд жены. - А мне, напротив, он показался очень обдуманным и выгодным для вас! - подхватила, с тою же злостью рассмеявшись, Екатерина Петровна. - Я заплатила вам за нею двадцатью душами, в числе которых находится любимец ваш Савелий Власьев. Она знала через людей, что Савелий Власьев постоянно расспрашивал у всех об образе ее жизни и обо всем, конечно, докладывал барину. - Если вам угодно, я вам заплачу за эти двадцать душ, - продолжал Тулузов, видимо, желавший на этот раз поумилостивить Екатерину Петровну. - О, нет, зачем же? - воскликнула она. - Если бы я стала получать с вас все ваши долги мне, вам пришлось бы много заплатить; и я теперь требую от вас одного, чтобы вы мне выдали бумагу на свободное прожитие в продолжение всей моей жизни, потому что я желаю навсегда разъехаться с вами и жить в разных домах. Тулузов, кажется, вовсе не ожидал услышать такое решение со стороны жены. - Но, Катерина Петровна, - произнес он почти жалобным голосом, - это будет новый скандал, за который меня и вас опять обвинят. - Скандалов я не боюсь, - возразила она по-прежнему злобно-насмешливым тоном, - я столько их имела в жизни, как и вы, я думаю, тоже!.. - У меня не было в жизни скандалов, - имел наглость сказать Тулузов, так что Екатерина Петровна не удержалась и презрительно засмеялась при этом. - Но главное, - продолжал он, - какой мы предлог изберем для нашего разъезда? Если бы произошло это тотчас же за последним несчастным случаем, так это показалось бы понятным, но теперь, по прошествии месяца... - Время тут ничего не значит! - перебила его Екатерина Петровна. - Сначала я была ошеломлена, не поняла хорошо; но теперь я вижу, какую вы ловушку устроили для меня вашим неосторожным поступком. - Я в этом поступке моем прошу у вас прощения, - попробовал было еще раз умилостивить жену Тулузов. - А я вас не прощаю и не извиняю, - ответила та ему, - и скажу прямо: если вам не угодно будет дать сегодня же бумагу, которую я требую от вас, то я еду к генерал-губернатору и расскажу ему всю мою жизнь с вами, - как вы развращали первого моего мужа и подставляли ему любовниц, как потом женились на мне и прибрали к себе в руки весь капитал покойного отца, и, наконец, передам ему те подозрения, которые имеет на вас Марфин и по которым подан на вас донос. Тулузов делал неимоверные усилия над собою, чтобы скрыть свой почти ужас и проговорить: - Ничего вам не придется этого делать. Я дам желаемую вами бумагу и хотел бы только, чтобы мы расстались по-дружески, а не врагами... - Это я могу вам обещать, - отвечала насмешливо Екатерина Петровна, - и, с своей стороны, тоже прошу вас, чтобы вы меня после того ничем не тревожили, не посещали никогда и денег от меня больше не требовали. - Извольте-с! - сказал Тулузов, слегка пожав плечами. - За этим вам собственно и угодно было позвать меня? - За этим, - подтвердила Екатерина Петровна. Тулузов поклонился ей и ушел, а вечером прислал ей вид на отдельное от него житье. Пока все это происходило, Егор Егорыч возвратился с Сверстовым в Москву. Первое, о чем спросила его Сусанна Николаевна, это - о здоровье Пьера Углакова. - Совершенно поправляется и скоро приедет в Москву, - отвечал Егор Егорыч. Сусанна Николаевна, услышав это, одновременно обрадовалась и обмерла от страха, и когда потом возник вопрос о времени отправления Лябьевых в назначенное им место жительства, то она, с своей стороны, подала голос за скорейший отъезд их, потому что там они будут жить все-таки на свежем воздухе, а не в тюрьме. Под влиянием ее мнения, Егор Егорыч стал хлопотать об этом через старика Углакова, и тут же его обеспокоил вопрос, чем Лябьевы будут жить на поселении? Он сказал об этом первоначально Сусанне Николаевне, та спросила о том сестру и после разговора с ней объявила Егору Егорычу: - Вообрази, у них есть средства! Помнишь ту подмосковную, которую мамаша так настоятельно хотела отдать Музе? Она у них сохранилась. Лябьев, проиграв все свое состояние, никак не хотел продать этого имения и даже выкупил его, а кроме того, если мы отдадим ту часть, которая досталась мне после мамаши, они будут совершенно обеспечены. - Превосходно, превосходно! - восклицал на все это Егор Егорыч. - Я буду управлять этим имением и буду высылать им деньги, а там они и сами возвратятся скоро в Москву. Отправка Лябьева назначена была весьма скоро после того, и им даже дозволено было ехать в своем экипаже вслед за конвоем. Об их прощании с родственниками и друзьями говорить, конечно, нечего. Ради характеристики этого прощания, можно сказать только, что оно было короткое и совершенно молчаливое; одна только Аграфена Васильевна разревелась и все кричала своему обожаемому Аркаше: - Ты смотри же, там в Сибири сочини еще соловья! В самый день отъезда Лябьевых Сусанна Николаевна сказала мужу, что она непременно желает послезавтра же уехать в деревню, да и доктор Сверстов, сильно соскучившись по своей gnadige Frau, подговаривал к тому Егора Егорыча, так что тот, не имея ничего против скорого отъезда, согласился на то. Екатерина Петровна между тем разъехалась с мужем и наняла себе квартиру на сколь возможно отдаленной от дома Тулузова улице. Тулузов, с которым она даже не простилась, после объяснения с нею, видимо, был в каком-то афрапированном состоянии и все совещался с Савелием Власьевым, перед сметкой и умом которого он заметно начал пасовать, и когда Савелий (это было на второй день переезда Екатерины Петровны на новую квартиру) пришел к нему с обычным докладом по делам откупа, Тулузов сказал ему: - Катерина Петровна не будет больше жить со мною, и потому в ее отделение я перевожу главную контору мою; кроме того, и ты можешь поместиться там с твоей семьей. Савелий перед тем только женился на весьма хорошенькой особе, которая была из мещанского звания и с весьма порядочным приданым. За предложенную ему квартиру он небольшим поклоном поблагодарил своего господина. - А что, скажи, Лябьева сослали? - спросил тот. - Отправили-с, но только не в каторгу, а на поселенье, - объяснил Савелий. - Почему ж так? - воскликнул Тулузов с неудовольствием. - Мне наш частный пристав передавал, что сам государь повелел господина Лябьева только выслать на жительство в Тобольскую губернию. Такое известие взбесило Тулузова, и он почуял в нем дурное предзнаменование для себя. - Кто ж ему это выхлопотал? - отнесся он как-то уж строго к Савелию. - Частный пристав сказывал, что господин Марфин хлопотал по этому делу очень много. - А эта гадина еще здесь? - Никак нет-с, уехал в имение свое; я нарочно заходил к ним на квартиру справляться, но никого там не нашел, и дверь заколочена. - Для нас очень хорошо и полезно, что черт его унес... Ну, а дела моего еще не прислали сюда? - Никак нет-с, не шлют! - Но как же они смеют это делать?.. Значит, тебе опять надобно ехать туда. Савелий при этом приказании вспыхнул в лице. - Ехать-с, Василий Иваныч, я готов, но пользы от того не будет никакой! - возразил он. - Тамошний господин исправник недаром Зверевым прозывается, как есть зверь лютый... Изобьет меня еще раз, тем и кончится... Нельзя ли вам как-нибудь у генерал-губернатора, что ли, или у тамошнего губернатора похлопотать? - Нигде я не могу хлопотать, понимаешь ли? Меня судьба лупит со всех сторон! - воскликнул Тулузов. - Это точно, что с кажинным человеком бывает... Вот тоже один из свидетелей наших ужасно как начинает безобразничать. - Кто такой? - спросил Тулузов с более и более возрастающим гневом. - Все тот же безобразный поручик... требует себе денег, да и баста... - Ему давали уж денег, и сколько раз после того! - кричал Тулузов. - А он еще хочет, и если, говорит, вы не дадите, так я пойду и скажу, что дал фальшивое показание. Тулузов при этом окончательно вышел из себя. - Так зачем же ты, каналья этакая, меня с такими негодяями свел?.. Я не с них, а с тебя спрошу, - ты мой крепостной, - и изволь с ними улаживать! Тут, в свою очередь, Савелий обозлился. - Улаживать с ним можно только одним - дать ему денег. - Ну, так ты и давай из своего кармана. Довольно ты их у меня наворовал. - Да ведь это что же-с?.. И другие, может, еще больше меня воровали... Тулузов, поняв, на чей счет это было сказано, бросился было бить Савелия, но тот движением руки остановил его. - Не смейте меня пальцем тронуть! Не вы мне, а я вам нужен! - проговорил он. - Никто мне не нужен! - ревел на весь дом Тулузов. - Я убью тебя здесь же на месте, как собаку! - Нет, не убьете! Вы людей убивали, когда в бедности были, а теперь побережете себя, - возразил, каким-то дьявольским смехом усмехнувшись, Савелий и затем пошел. - Я тебя завтра же на каторгу сошлю! - кричал ему вслед Тулузов. - Не сошлете! - отозвался опять с тем же демонским смехом Савелий. XIV Савелий Власьев не ошибся, говоря, что барин не сошлет его; напротив, Василий Иваныч на другой же день, ранним утром, позвал его к себе и сказал ему довольно ласковым голосом: - Тебе глупо было вчера так грубить мне! - Да это простите, виноват! Обидно тоже немного показалось, - слегка извинился Савелий Власьев. - Ну, и этому негодяю поручику дай немного денег! - продолжал Тулузов. - Непременно-с надобно дать! Он уверяет, что никаких средств не имеет, на что существовать. - Я готов ему помочь; но все-таки надобно, чтобы предел был этой помощи, - заметил Тулузов. - Предел будет-с; решись только дело в вашу пользу, мы ему сейчас в шею дадим, да еще и самого к суду притянем, - умно сообразил Савелий Власьев. - И нужно будет это сделать непременно, - подхватил Тулузов, - но ты сегодня же и дай ему! - Сегодня, если только найду; а то его, дьявола, иной раз и не сыщешь, - объяснил Савелий. - Где ж он, собственно, живет? - спросил Тулузов. - Это трудно сказать, где он живет; день пребывает около Иверских ворот, а ночи по кабакам шляется или посещает разных метресс своих, которые его не прогоняют. - Ну, а другие свидетели ничего не говорят? - Из других старичок-чиновник помер; замерз ли он, окаянный, или удар с ним был, - неизвестно. - А другой, молодой? - Тот ведь-с человек умный и понимает, что я ему в те поры заплатил дороже супротив других!.. Но тоже раз сказал было мне, что прибавочку, хоть небольшую, желал бы получить. Я говорю, что вы получите и большую прибавочку, когда дело моего господина кончится. Он на том теперь и успокоился, ждет. Объяснив все это барину, Савелий Власьев поспешил на розыск пьяного поручика, и он это делал не столько для Тулузова, сколько для себя, так как сам мог быть уличен в подговоре свидетелей. Произведенный, однако, им розыск поручика по всем притонам того оказался на этот раз безуспешным. Тщетно Савелий Власьев расспрашивал достойных друзей поручика, где тот обретается, - никто из них не мог ему объяснить этого; а между тем поручик, никак не ожидавший, что его ищут для выдачи ему денег, и пьяный, как всегда, стоял в настоящие минуты в приемной генерал-губернатора с целью раскаяться перед тем и сделать донос на Тулузова. Обирай заявления у просителей и опрашивай их какой-нибудь другой чиновник, а не знакомый нам камер-юнкер, то поручик за свой безобразно пьяный вид, вероятно, был бы прогнан; но мизерный камер-юнкер, влекомый каким-то тайным предчувствием, подошел к нему первому. - Вы имеете надобность до князя? - спросил он. - Имею!.. - отвечал нетвердым голосом поручик. - Я пришел с жалобой на... фу ты, какого важного барина... Тулузова и на подлеца его Савку - управляющего. При имени Тулузова камер-юнкер впился в поручика и готов был почти обнять его, сколь тот ни гадок был. - Чем именно обидел вас господин Тулузов? - сказал он, внимательнейшим образом наклонив ухо к поручику, чтобы слушать его. - Чем он может меня обидеть?.. Я сам его обижу!.. - воскликнул тот с гонором, а затем, вряд ли спьяну не приняв камер-юнкера, совершавшего служебные отправления в своем галунном мундире, за самого генерал-губернатора, продолжал более униженным тоном: - Я, ваше сиятельство, офицер русской службы, но пришел в бедность... Что ж делать?.. И сколько времени теперь без одежды и пищи... et comprenez vous, je mange се que les chiens ne mangeraient pas*... а это тяжело, генерал, тяжело... ______________ * и, понимаете, я ем то, чего не стали бы есть собаки... (франц.). И при этом у бедного поручика по его опухшей щеке скатилась уж слеза. Камер-юнкер выразил некоторое участие к нему. - Вы успокойтесь и объясните, что же собственно сделал вам неприятного господин Тулузов? - Он... - начал нескладно объяснять поручик. - У меня, ваше сиятельство, перед тем, может, дня два куска хлеба во рту не бывало, а он говорит через своего Савку... "Я, говорит, дам тебе сто рублей, покажи только, что меня знаешь, и был мне друг!.." А какой я ему друг?.. Что он говорит?.. Но тоже голод, ваше сиятельство... Иные от того людей режут, а я что ж?.. Признаюсь в том... "Хорошо, говорю, покажу, давай только деньги!.." - Господа, прошу прислушаться к словам господина поручика! - обратился камер-юнкер к другим просителям, из коих одни смутились, что попали в свидетели, а другие ничего, и даже как бы обрадовались, так что одна довольно старая салопница, должно быть, из просвирен, звонким голосом произнесла: - Как, сударь, не слыхать?.. Слышим, не глухие... - И что же вы показали?.. - отнесся потом камер-юнкер к поручику. У того от переживаемых волнений окончательно прилила кровь к голове. - Не помню, пьян очень был... Кажется, сказал, что служил с ним... - Но в самом деле вы не служили с ним? - расспрашивал камер-юнкер. - Как же я служил с ним, - возразил с гневом поручик, - когда у нас в бригаде офицеры были все благороднейшие люди!.. А тут что ж?.. Кушать хотелось... Ничего с тем не поделаешь... - Конечно, - согласился камер-юнкер; потом, вежливо попросив поручика подождать его тут и вместе с тем мигнув стоявшему в приемной жандарму, чтобы тот не выпускал сего просителя, проворно пошел по лестнице наверх, виляя своим раззолоченным задом. Шел камер-юнкер собственно в канцелярию для совещаний с управляющим оной и застал также у него одного молодого адъютанта, весьма любимого князем. Когда он им рассказал свой разговор с поручиком, то управляющий на это промолчал, но адъютант засмеялся и, воскликнув: "Что за вздор такой!", побежал посмотреть на поручика, после чего, возвратясь, еще более смеялся и говорил: - Это какой-то совсем пьяный... Он и со мной полез было целоваться и кричит: "Вы военный, и я военный!". - Но как же, однако, с ним быть?.. Докладывать мне об этом князю или нет? - Конечно, нет! - воскликнул адъютант, думавший, что князь по-прежнему расположен к Тулузову, но управляющий, все время глядевший в развернутую перед ним какую-то министерскую бумагу, сказал камер-юнкеру: - Я полагаю, вам следует взять от поручика письменное заявление о том, что он вам говорил. - Я и то уже сказал прочим просителям: "Прошу прислушать, господа!" - объяснил камер-юнкер. - Тогда потрудитесь все это оформить и составьте на законном основании постановление! - посоветовал ему управляющий. Камер-юнкер поспешил сойти вниз и в какие-нибудь четверть часа сделал все нужное. Возвратясь к управляющему с бумагой, он спросил его: - Вы доложите князю или я? - Я-с, - отвечал управляющий, несколько ревнивый в этих случаях и старавшийся обо всем всегда докладывать князю сам. Просмотрев составленную камер-юнкером бумагу, он встал с своего кресла, и здесь следовало бы описать его наружность, но, ей-богу, во всей фигуре управляющего не было ничего особенного, и он отчасти походил на сенаторского правителя Звездкина, так как подобно тому происходил из духовного звания, с таким лишь различием, что тот был петербуржец, а сей правитель дел - москвич и, в силу московских обычаев, хотя и был выбрит, но не совсем чисто; бакенбарды имел далеко не так тщательно расчесанные, какими они были у Звездкина; об ленте сей правитель дел, кажется, еще и не помышлял и имел только Владимира на шее, который он носил не на белье, а на атласном жилете, доверху застегнутом. Захватив с собою постановление камер-юнкера, также и министерскую бумагу, управляющий пошел, причем начал ступать ногами как-то вкривь и вкось. Словом, обнаружил в себе мужчину нескладного и неотесанного, но при всем том имел вид умный. Направился первоначально управляющий в залу, где, увидя приехавшего с обычным докладом обер-полицеймейстера, начал ему что-то такое шептать, в ответ на что обер-полицеймейстер, пожимая плечами, украшенными густыми генеральскими эполетами, произнес не без смущения: - Это бог знает что такое!.. - Да, - подтвердил и управляющий, - ни один еще министр, как нынешний, не позволял себе писать такие бумаги князю!.. Смотрите, - присовокупил он, показывая на несколько строчек министерской бумаги, в которых значилось: "Находя требование московской полиции о высылке к ее производству дела о господине Тулузове совершенно незаконным, я вместе с сим предложил местному губернатору не передавать сказанного дела в Москву и производить оное во вверенной ему губернии". - По этой бумаге вы и идете докладывать? - спросил невеселым голосом обер-полицеймейстер. - По этой и вот еще по какой, - объяснил управляющий и дал обер-полицеймейстеру прочесть составленный камер-юнкером акт, прочитав который обер-полицеймейстер грустно улыбнулся и проговорил: - Это новое еще будет обвинение на полицию? - Новое, - подтвердил управляющий и ушел в кабинет князя, где оставался весьма продолжительное время. Для уяснения хода событий надобно сказать, что добрый и старый генерал-губернатор отчасти по болезни своей, а еще более того по крайней распущенности, которую он допустил в отношении служебного персонала своего, предполагался в Петербурге, как говорится, к сломке, что очень хорошо знали ближайшие его подчиненные и поэтому постоянно имели печальный и грустный вид. Выйдя из кабинета, управляющий снова отнесся к обер-полицеймейстеру: - Князь поручил вам поручика, сделавшего извет, арестовать при одном из частных домов, а требование московской полиции об отправке к ней дела Тулузова, как незаконное, предлагает вам прекратить. - Да черт с ним, с этим делом! Я и не знал даже о существовании такого требования, - проговорил обер-полицеймейстер и уехал исполнять полученные им приказания. Таким образом, пьяный поручик, рывший для другого яму, сам прежде попал в оную и прямо из дома генерал-губернатора был отведен в одну из частей, где его поместили довольно удобно в особой комнате и с матрацем на кровати. - Благодарю, благодарю! - говорил при этом поручик. - Я знал это прежде и рад тому... По крайней мере, мне здесь тепло, и кормить меня будут... Накормить его, конечно, накормили, но поручику хотелось бы водочки или, по крайней мере, пивца выпить, но ни того, ни другого достать ему было неоткуда, несмотря на видимое сочувствие будочников, которые совершенно понимали такое его желание, и бедный поручик приготовлялся было снять с себя сапоги и послать их заложить в кабак, чтобы выручить на них хоть косушку; но в часть заехал, прямо от генерал-губернатора и не успев еще с себя снять своего блестящего мундира, невзрачный камер-юнкер. Узнав о страданиях поручика, он дал от себя старшему бутарю пять рублей с приказанием, чтобы тот покупал для арестанта каждый день понемногу водки и вообще не давал бы ему очень скучать своим положением. Сколько обрадовались поручик и бутари сей манне, спавшей на них с небес, описать невозможно, и к вечеру же как сам узник, так и два стража его были мертвецки пьяны. Из частного дома камер-юнкер все в том же своем красивом мундире поехал к Екатерине Петровне. Он с умыслом хотел ей показаться в придворной форме, дабы еще более привязать ее сердце к себе, и придуманный им способ, кажется, ему до некоторой степени удался, потому что Екатерина Петровна, только что севшая в это время за обед, увидав его, воскликнула: - Боже мой, что это такое?.. Какой вы сегодня интересный, и откуда это вы? - Прямо со службы и привез вам новость, - отвечал, целуя ее руку, камер-юнкер. - Но, прежде чем рассказывать вашу новость, извольте садиться обедать, хотя обед у меня скромный, вдовий; но любимое, впрочем, вами шато-д'икем есть. Я сама его, по вашему совету, стала пить вместо красного вина. Прибор сюда и свежую бутылку д'икему! - добавила она лакею. Камер-юнкер, сев за стол, расстегнул свой блестящий кокон, причем оказалось, что под мундиром на нем был надет безукоризненной чистоты из толстого английского пике белый жилет. Обед свой Екатерина Петровна напрасно назвала скромным. Он, во-первых, начался раковым супом с осетровыми хрящиками из молодых живых осетров, к которому поданы были пирожки с вязигой и налимьими печенками, а затем пошло в том же изысканном тоне, и только надобно заметить, что все блюда были, по случаю первой недели великого поста, рыбные. Дамы того времени, сколько бы ни позволяли себе резвостей в известном отношении, посты, однако, соблюдали и вообще были богомольны, так что про Екатерину Петровну театральный жен-премьер рассказывал, что когда она с ним проезжала мимо Иверской, то, пользуясь закрытым экипажем, одной рукой обнимала его, а другой крестилась. - Ну-с, теперь вы можете рассказывать вашу новость, - объявила она, заметив, что камер-юнкер удовлетворил первому чувству голода. - Новость эта... - начал он, - но я боюсь, чтобы она не расстроила вашего аппетита... - Почему она расстроит? - спросила Екатерина Петровна, не зная, как принять слова своего гостя, за шутку или за серьезное. - Потому что она касается вашего мужа, - отвечал камер-юнкер. - Разве он еще что-нибудь против меня затевает? - проговорила торопливо Екатерина Петровна. - Нисколько! - поспешил ее успокоить камер-юнкер. - Совершенно наоборот: ему нечто угрожает. - Что такое? - поинтересовалась Екатерина Петровна уж только из любопытства. - А такое, что он, - принялся рассказывать камер-юнкер, - по своему делу подобрал было каких-то ложных свидетелей, из числа которых один пьяный отставной поручик сегодня заявил генерал-губернатору, что он был уговорен и подкуплен вашим мужем показать, что он когда-то знал господина Тулузова и знал под этой самой фамилией. Екатерина Петровна, если только помнит читатель, понимала в служебных делах более, чем другие дамы ее времени. - Скажите, пожалуйста, - произнесла она протяжно, - это, однако, очень важное обвинение на Тулузова. - Весьма, и если только его будут судить настоящим образом, так он, пожалуй, по Владимирке укатит. - То есть туда, в Сибирь? - спросила Екатерина Петровна, махнув рукой на восток. - Туда, и тогда вы действительно останетесь вдовой. - Почему же я тогда вдовой останусь? - воскликнула Екатерина Петровна. - Вследствие того, что Тулузов, вероятно, будет лишен всех прав состояния; значит, и брак ваш нарушится. - Да, вот что!.. Но, впрочем, для меня это все равно; у меня никаких браков ни с мужем и ни с кем бы ни было не будет больше в жизни. - Это ради чего? - спросил камер-юнкер. - Ради того, - сказала Екатерина Петровна, - что теперь я уже хорошо знаю мужчин и шейку свою под их ярмо больше подставлять не хочу. Камер-юнкера, по-видимому, при этом немного передернуло, что, впрочем, он постарался скрыть и продолжал: - Для Тулузова хуже всего то, что он - я не знаю, известно ли вам это, - держался на высоте своего странного величия исключительно благосклонностию к нему нашего добрейшего и благороднейшего князя, который, наконец, понял его и, как мне рассказывал управляющий канцелярией, приказал дело господина Тулузова, которое хотели было выцарапать из ваших мест, не требовать, потому что князю даже от министра по этому делу последовало весьма колкого свойства предложение. - Да, действительно, это новость весьма неожиданная, - произнесла Екатерина Петровна, - но она нисколько не расстроила моего аппетита и не могла его расстроить. - Вы это правду говорите? - спросил ее камер-юнкер, устремляя нежно-масленый взгляд на Екатерину Петровну. - Совершенную правду! - воскликнула она, кидая, в свою очередь, на него свой жгучий взор. Это они говорили, уже переходя из столовой в гостиную, в которой стоял самый покойный и манящий к себе турецкий диван, на каковой хозяйка и гость опустились, или, точнее сказать, полуприлегли, и камер-юнкер обнял было тучный стан Екатерины Петровны, чтобы приблизить к себе ее набеленное лицо и напечатлеть на нем поцелуй, но Екатерина Петровна, услыхав в это мгновение какой-то шум в зале, поспешила отстраниться от своего собеседника и даже пересесть на другой диван, а камер-юнкер, думая, что это сам Тулузов идет, побледнел и в струнку вытянулся на диване; но вошел пока еще только лакей и доложил Екатерине Петровне, что какой-то молодой господин по фамилии Углаков желает ее видеть. - Но кто он такой?.. Я его не знаю... Connaissez vous се monsieur?* - отнеслась она к камер-юнкеру. ______________ * Знаете вы этого господина? (франц.). - Mais oui!..* Разве вы не знакомы еще с monsieur Углаковым?.. C'est l'enfant terrible de Moscou**. ______________ * Ну, конечно! (франц.). ** Это баловень всей Москвы (франц.). - В таком случае я не приму его; я боюсь нынче всяких enfants terribles. - Нет, примите! - возразил ей камер-юнкер. - Это добрейший и прелестный мальчик. Екатерина Петровна разрешила лакею принять нежданного гостя. Пьер почти вбежал в гостиную Екатерины Петровны. Он был еще в военном вицмундире и худ донельзя. - Pardon, madame, что я вас беспокою... - заговорил он и, тут же увидав камер-юнкера и наскоро проговорив ему: - Здравствуй! - снова обратился к Екатерине Петровне: - У меня есть к вам, madame Тулузова, большая просьба: я вчера только возвратился в Москву и ищу одних моих знакомых, - vous les connaissez,* - Марфины?.. ______________ * вы их знаете (франц.). - Да, знаю, - отвечала Екатерина Петровна. - Ах, как я счастлив! Где они, скажите?.. Я сегодня заезжал к ним на квартиру, но там их я не нашел и никого, чтобы добиться, куда они уехали; потом заехал к одной моей знакомой сенаторше, Аграфене Васильевне, и та мне сказала, что она не знает даже об отъезде Марфиных. - Они, может быть, уехали в Петербург, - проговорила Екатерина Петровна. - Нет, не в Петербург! - воскликнул, топнув даже ногой, Углаков. - Я сам только что из Петербурга и там бы разыскал их на дне морском. - В таком случае они, вероятно, уехали в именье свое, - объяснила Екатерина Петровна. - А в какое именье, как это угадать? У них, по словам моего отца, много имений! - говорил почти с отчаянием Углаков. - Если они уехали, так, конечно, в главное свое имение, в Кузьмищево, - объяснила Екатерина Петровна. - А вы знаете, где это Кузьмищево? - спросил Углаков. - Как же мне не знать, когда я несколько раз бывала в нем! Адрес дайте мне, chere madame!.. Умоляю вас, адрес! - вопиял Углаков. - Сию минуту! - отвечала Екатерина Петровна с участием и, пойдя к себе в будуар, написала Углакову подробный и точный адрес Кузьмищева. - Merci, madame, merci! - воскликнул Углаков и, поцеловав с чувством у Екатерины Петровны руку, а также мотнув приветливо головой камер-юнкеру, уехал. - Действительно, enfant terrible, - сказала Екатерина Петровна, оставшись опять вдвоем с камер-юнкером, - но мне удивительно, почему он так беспокоится о Марфиных?.. - А вы и того не знаете? - произнес как бы с укором камер-юнкер, шлявшийся обыкновенно всюду и все знавший. - Он в связи с madame Марфиной. - Вот как! - проговорила Екатерина Петровна, почему-то обрадовавшись сообщенной ей новости. - Муж, вероятно, оттого так поспешно и увез ее в деревню? - Разумеется! - подтвердил камер-юнкер. Бедная и неповинная Сусанна Николаевна, чувствовала ли она, что говорили про нее нечистые уста молвы! XV Егор Егорыч, как малый ребенок, восхищался всем по возвращении в свое Кузьмищево, тем более, что в природе сильно начинала чувствоваться весна. Он, несмотря на распутицу, по нескольку раз в день выезжал кататься по полям; велел разгрести и усыпать песком в саду главную дорожку, причем даже сам работал: очень уж Егор Егорыч сильно надышался в Москве всякого рода ядовитыми миазмами, нравственными и физическими! Gnadige Frau тоже была весьма рада и счастлива тем, что к ней возвратился муж, а потом, радуясь также и приезду Марфиных, она, с сияющим от удовольствия лицом, говорила всей прислуге: "Наконец Кузьмищево начинает походить на прежнее Кузьмищево!". При этом gnadige Frau одним только была смущаема, что ее прелестная Сусанна Николаевна совершенно не походила на прежнюю Сусанну Николаевну; не то чтобы она на вид была больна или скучна, но казалась какою-то апатичною, точно будто бы ни до чего ей дела не было и ничто ее не занимало. Gnadige Frau пробовала несколько раз начинать с нею беседу о масонстве, о котором они прежде обыкновенно проговаривали целые вечера; Сусанна Николаевна, однако, обнаруживала полное равнодушие и отвечала только: "Да, нет, конечно". Gnadige Frau, наконец, так все это обеспокоило, что она принялась мужа расспрашивать, замечает он или нет такую перемену в Сусанне Николаевне. - Замечаю, - отвечал тот. - Какая же, ты думаешь, причина тому? - Очень понятная причина! - воскликнул Сверстов. - Все эти Рыжовы, сколько я теперь слышу об них и узнаю, какие-то до глупости нежные существа. Сусанна Николаевна теперь горюет об умершей матери и, кроме того, болеет за свою несчастную сестру - Музу Николаевну. - Нет! - не согласилась gnadige Frau. - Но потом и телесно она, вероятно, порасстроилась... - объяснял доктор. - Людям, непривычным прожить около двух лет в столице безвыездно, нельзя без дурных последствий. Я месяц какой-нибудь пробыл там, так начал чувствовать каждый вечер лихорадку. - Нет, и это не то! - снова отвергнула gnadige Frau. - А по-твоему, какая же причина? - спросил уже доктор. - Я не знаю и думаю, что это скорее нравственное нездоровье... У Сусанны Николаевны душа и сердце болят. Доктор при этом, как бы кое-что сообразив, несколько лукаво улыбнулся. - Может быть, ты подозреваешь, что не уязвлена ли наша барынька стрелами амура? - проговорил он. - О, нет, нет! - воскликнула gnadige Frau, как бы испугавшаяся даже такого предположения мужа. - И я желаю знать одно, не видал ли ты у Марфиных какого-нибудь ученого или сектанта? - Решительно не видал, - отвечал Сверстов, - хотя, может быть, есть у них такие, и очень вероятно, что в единого из сих втюрилась Сусанна Николаевна, ибо что там ни говорите, а Егор Егорыч старше своей супруги на тридцать лет! - Ты меня совершенно не понимаешь! - перебила мужа с явным неудовольствием gnadige Frau. - Я подозреваю только, не повлиял ли на Сусанну Николаевну кто-нибудь из ученых и не отвратил ли ее от масонства; вот что мучит ее теперь... Сверстов при этом развел только в недоумении руками. x x x Пока происходил у них этот спор, Егор Егорыч в отличнейшем расположении духа и с палкою в руке шел по замерзшей дорожке к отцу Василию для передачи ему весьма радостного известия. Дело в том состояло, что Сверстов когда приехал в Москву, то по строгому наказу от супруги рассказал Егору Егорычу под величайшим секретом, что отец Василий, огорченный неудачею, которая постигла его историю масонства, начал опять пить. Егора Егорыча до глубины души это опечалило, и он, желая хоть чем-нибудь утешить отца Василия, еще из Москвы при красноречивом и длинном письме послал преосвященному Евгению сказанную историю, прося просвещенного пастыря прочесть оную sine ira et studio*, а свое мнение сообщить при личном свидании, когда Егор Егорыч явится к нему сам по возвращении из Москвы. Подготовив таким образом почву, Егор Егорыч, приехав в свой родной губернский город, в тот же день полетел в Крестовоздвиженский монастырь. Преосвященный, благословляя и пожимая руку Егора Егорыча, с первых же слов сказал ему: ______________ * без гнева и предубеждения (лат.). - Как я вам благодарен, что вы познакомили меня с прекрасным произведением отца Василия, тем более, что он, как узнаю я по его фамилии, товарищ мне по академии. - Так вы и поймите, владыко! - подхватил Егор Егорыч. - Вы теперь в почестях великих, а он - бедный протопоп, живущий у меня на руге... И затем Егор Егорыч со свойственной ему энергией принялся в ярких красках описывать многострадальную, по его выражению, жизнь отца Василия. - Но как же ему давно было не обратиться ко мне? - сказал с некоторым укором преосвященный. - Не смел, потому что масон. - Все-таки странно! - произнес владыко, и при этом у него на губах пробежала такая усмешка, которою он как бы дополнял: "Что такое ныне значит масонство?.. Пустая фраза без всякого содержания!". Но вслух он проговорил: - Хоть отец Василий и не хотел обратиться ко мне, но прошу вас заверить его, что я, из уважения к его учености, а также в память нашего товарищества, считаю непременным долгом для себя повысить его. По приезде в Кузьмищево Егор Егорыч ничего не сказал об этом свидании с архиереем ни у себя в семье, ни отцу Василию из опасения, что из всех этих обещаний владыки, пожалуй, ничего не выйдет; но Евгений, однако, исполнил, что сказал, и Егор Егорыч получил от него письмо, которым преосвященный просил от его имени предложить отцу Василию место ключаря при кафедральном губернском соборе, а также и должность профессора церковной истории в семинарии. Такого-то рода письмецо Егор Егорыч нес в настоящую минуту к отцу Василию, которого, к великому горю своему и досаде, застал заметно выпившим; кроме того, он увидел на столе графин с водкой, какие-то зеленоватые груздя и безобразнейший, до половины уже съеденный пирог, на каковые предметы отец Василий, испуганный появлением Егора Егорыча, указывал жене глазами; но та, не находя, по-видимому, в сих предметах ничего предосудительного, сначала не понимала его. Вообще мать-протопопица была женщина глупая и неряшливая, что еще более усиливало тяготу жизни отца Василия; как бы то ни было, впрочем, она уразумела, наконец, чего от нее требует муж, и убрала со стола водку и другие съедомые предметы. Егор Егорыч в первую минуту подумывал дать нотацию отцу Василию за малодушие и распущенность, что он и сделал бы, если бы не было тут налицо матери-протопопицы, которой Егор Егорыч всегда не любил, а потому он ограничился тем, что придал лицу своему мрачный вид, и сказал: - Я пришел к вам, отец Василий, дабы признаться, что я, по поводу вашей истории русского масонства, обещая для вас журавля в небе, не дал даже синицы в руки; но теперь, кажется, изловил ее отчасти, и случилось это следующим образом: ехав из Москвы сюда, я был у преосвященного Евгения и, рассказав ему о вашем положении, в коем вы очутились после варварского поступка с вами цензуры, узнал от него, что преосвященный - товарищ ваш по академии, и, как результат всего этого, сегодня получил от владыки письмо, которое не угодно ли будет вам прочесть. Отец Василий, все еще не могший оправиться от смущения, принял письмо от Егора Егорыча дрожащей рукой; когда же он стал пробегать его, то хотя рука еще сильней задрожала, но в то же время красноватое лицо его просияло радостью, и из воспаленных несколько глаз видимо потекли слезы умиления. - Это не то, что синица, но сам журавль, - проговорил он трепетным от волнения голосом. - Поэтому вы довольны и примете предложение преосвященного? - спросил Егор Егорыч. - Господи, как же не принять! - сказал отец Василий, разводя руками. - Я последнее время никогда даже не мечтал о таком счастии для себя и завтра поеду ко владыке представиться ему и поблагодарить его. Мы точно что с ним товарищи по академии, но всегда как-то чуждались друг друга и расходились в наших взглядах... - Позвольте! - остановил его на этих словах Егор Егорыч. - И я вам скажу, на чем вы расходились: вы были идеалист, а он - эмпирик. - Так! - подтвердил отец Василий, как бы сразу отрезвленный счастливым оборотом в своей судьбе. - Только одно условие! - начал затем Егор Егорыч. - Вы поезжайте и переселяйтесь в губернский город; несмотря на то, вы остаетесь моим священником на руге у меня, и я буду высылать вам все деревенские запасы из хлеба и живности. - Ничего мне, Егор Егорыч, не надобно. Я без того много пользовался вашими благодеяниями; не лишите меня только дружбы вашей, а больше того мне ничего не нужно. - Дружба дружбой, а служба службой! Я вам запасы буду высылать, а вы оставайтесь до конца дней моих моим духовным отцом и исповедником. - А это вот дороже для меня всего! - проговорил с чувством отец Василий, и так как Егор Егорыч поднимался с своего места, то и он не преминул встать. - Но я тоже останусь вашим, - как это назвать? - надзирателем, - забормотал Егор Егорыч и, принимая от отца Василия благословение, шепнул ему: - Водочки прошу вас больше не кушать! - Не буду, не буду! - шепнул и ему, с своей стороны, отец Василий. Вслед за тем Егор Егорыч ушел от него, а отец Василий направился в свою небольшую библиотеку и заперся там из опасения, чтобы к нему не пришла мать-протопопица с своими глупыми расспросами. На другой день он уехал в губернский город для представления к владыке, который его весьма любезно принял и долго беседовал с ним о масонстве, причем отец Василий подробно развил перед ним мнение, на которое он намекал в своей речи, сказанной при венчании Егора Егорыча, о том, что грехопадение Адама началось с момента усыпления его, так как в этом случае он подчинился желаниям своего тела. Выслушав это, владыко слегка улыбнулся и проговорил: - Это очень остроумно, но не знаю, верно ли. В ответ на это отец Василий придал такое выражение своему лицу, которое как бы говорило: "Да и я не уверен, что так". Особы духовные, как это известно, втайне гораздо большие скептики, чем миряне. Через месяц после своего представления архиерею отец Василий совершал уже литургию в губернском соборе и всем молящимся чрезвычайно понравился своей осанистой фигурой и величавым служением. Лекции в семинарии он равным образом начал читать с большим успехом, и, пока все это происходило, наступил май месяц, не только что теплый, но даже жаркий, так что деревья уж распустились в полный лист. В комнатах оставаться было душно и скучно, и все обитатели кузьмищевского дома целый день проводили на балконе, причем были облечены в елико возможно легкие одежды. Доктор, например, имел на себе какую-то матросскую блузу; но и ту бы он, по его словам, с великою радостью сбросил с себя, если бы только не было дам; Егор Егорыч такожде носил совершенно летние сюртучок и брюки, и вообще в последнее время он как-то стал более обыкновенного франтить и наделал себе в Москве великое множество всякого платья, летнего и зимнего. Сусанна Николаевна хоть и была в простом домашнем пеньюаре, но, боже мой, как она, говоря без преувеличения, блистала красотой и молодостью посреди своих собеседников. Это была молодая, в полном цвете лилия среди сморщенных тюльпанов. Что касается до ее душевного настроения, то она казалась как бы несколько поспокойнее и повеселее. В один из таких жарких дней кузьмищевское общество сидело на садовой террасе за обедом, при котором, как водится, прислуживал и Антип Ильич, ничего, впрочем, не подававший, а только внимательно наблюдавший, не нужно ли чего-нибудь собственно Егору Егорычу. В настоящее время он увидел, что одна молодая горничная из гостиной звала его рукой к себе. Антип Ильич вышел к ней и спросил, что ей надобно. - Письмо с почты привезли к барину, - сказала та, подавая и самое письмо, которое Антип Ильич, положив на имеющийся для того особый серебряный подносик, почтительно подал Егору Егорычу. Тот, как всегда он это делал, нервно и торопливо распечатал письмо и, пробежав первые строки, обратился к Сверстову: - Поздравляю вас и себя! Это письмо от старика Углакова. Он пишет, что московский генерал-губернатор, по требованию исправника Зверева, препроводил к нему с жандармом Тулузова для дачи показания по делу и для бытия на очных ставках. - Ура, виват! - воскликнул доктор и протянул руку к не убранному еще со стола графину с водкой, налил из него порядочную рюмку и выпил ее. - Но ведь, Егор Егорыч, мне надобно сейчас же ехать к Аггею Никитичу для нравственной поддержки, - присовокупил он. - Непременно! После обеда же берите лошадей и поезжайте! - разрешил ему Егор Егорыч, и начал читать письмо далее, окончив которое, он отнесся к Сусанне Николаевне: - А это до нас