ильно пьяной рожей, велел, во-первых, арестантам разойтись по своим местам, а потом, войдя в нумер к Лябьеву, объявил последнему, что петь в тюрьме не дозволяется. - Почему не дозволяется? - крикнул на него Углаков. - Это может возмутить арестантов, как и возмутило их несколько, - проговорил с важностью смотритель, вовсе не подозревая, что у бедных узников текли слезы не из духа возмущения, а от чувства умиления. - Вот болван-то! - проговорил почти вслух Углаков. - Полно, Пьер! - остановил его Лябьев. - Мы не будем петь, - отнесся он к смотрителю. - Прошу вас, - сказал тот и, идя потом по коридору, несколько раз повторил сам себе: "А с этим господином офицером, я еще посчитаюсь, посчитаюсь". Вскоре затем посетители стали собираться; но Муза Николаевна решительно объявила, что она хочет остаться с мужем. - Вы имеете на то право, а если вас дурак-смотритель станет беспокоить, так покажите ему вот эту записку обер-полицеймейстера. И Углаков подал сказанную записку Лябьевой, которая была в восторге от подобного разрешения. Сам же m-r Пьер рассчитывал, кажется, поехать назад в одном экипаже с Сусанной Николаевной, но та, вероятно, заранее это предчувствовавшая, немедля же, как только они вышли от Лябьева, сказала: - Прощайте, Петр Александрыч! - Да я к вам же еду! - возразил было тот. - Но я еще еду не домой, и заеду в Никитский монастырь! - придумала Сусанна Николаевна и чрезвычайно проворно пошла с лестницы. У m-r Пьера вытянулось лицо, но делать нечего; оставшись в сообществе с Аграфеной Васильевной, он пошел с ней неторопливым шагом, так как Аграфена Васильевна по тучности своей не могла быстро ходить, и когда они вышли из ворот тюрьмы, то карета Сусанны Николаевны виднелась уже далеко. - А вы, тетенька, на извозчике разве? - спросил Углаков Аграфену Васильевну. - На извозчике!.. Мой-то старичище забрал всех лошадей и с Калмыком уехал шестериком на петуший бой... Ишь, какие себе забавы устроивают!.. Так взяла бы да петушиными-то когтями и выцарапала им всем глаза!.. - Тогда, постойте, тетенька, я вас довезу. - Довези! И они уселись с большим трудом в довольно широкие сани Углакова. Аграфена Васильевна очень уж много места заняла. - А не завернете ли вы, тетенька, со мной, по старой памяти, пофрыштикать в Железный? - Могу, - отвечала Аграфена Васильевна. Трактир, который Углаков наименовал "Железным", находился, если помнит читатель, прямо против Александровского сада и был менее посещаем, чем Московский трактир, а потому там моим посетителям отвели довольно уединенное помещение, что вряд ли Углаков и не имел главною для себя целию, так как желал поговорить с Аграфеной Васильевной по душе и наедине. Потребовали они оба не бог знает чего. Тетенька пожелала скушать подовый пирожок и сосисок под капустой и запить все сие медом, но на последнее Углаков не согласился и велел подать бутылку шампанского. Задушевный разговор между ними сейчас же начался. - Кто это другая-то барыня была в тюрьме? - спросила Аграфена Васильевна. - Это - сестра Лябьевой - Марфина!.. - отвечал Углаков. - Я так и чаяла!.. Барыня, я тебе скажу, того... писаная красавица!.. - Мало, что красавица... божество какое-то! - Да... - протянула Аграфена Васильевна. - И что ж, ты за ней примахиваешь маненько, больно уж все как-то юлил около нее? - Ах, тетенька, - воскликнул на это Углаков, - не то, что примахиваю, а так вот до сих пор, по самую макушку врезался! - Ишь ты какой!.. Губа-то, я вижу, у тебя не дура!.. А она-то что же?.. Тоже? - Нет, она невнимательна. - Но, может, любит уж другого? - Нет! - А муж ведь, чай, есть у ней? - Есть. - Молодой? - Старый, но умен очень. - Ну, что умен... По-моему, знаешь, что я тебе скажу, Петруша... Барыня эта также к тебе сильно склонна. - Как? - воскликнул Углаков, выпучив глаза от удивления и радости. - Да так!.. Мы, бабы, лучше друг друга разумеем... Почто же она, как заяц, убежала от тебя, когда мы вышли от Лябьева? - Может быть, из отвращения ко мне! - подхватил Углаков. - Ну да!.. Из отвращения к нему? - возразила Аграфена Васильевна. - А не из того ли лучше, что на воре-то шапка горит, - из страха за самое себя, из робости к тебе?.. Это, милый друг, я знаю по себе: нас ведь батьки и матки и весь, почесть, табор лелеют и холят, как скотину перед праздником, чтобы отдать на убой барину богатому али, пожалуй, как нынче вот стало, купцу, а мне того до смерти не хотелось, и полюбился мне тут один чиновничек молоденький; на гитаре, я тебе говорю, он играл хоть бы нашим запевалам впору и все ходил в наш, знаешь, трактир, в Грузинах... Вижу я, что больно уж он на меня пристально смотрит, и я на него смотрю... И прилепились мы таким манером друг к другу душой как ни на есть сильно, а сказать о том ни он не посмел, и я робела... Пословица-то, видно, справедлива: "тут-то много, да вон нейдет". Так мы, братик мой, и промигали наше дело. - Поэтому, тетенька, вы думаете, что и я промигаю свое дело? - спросил стремительно Углаков. - Ты и она, оба промигаете!.. А по нашему цыганскому рассуждению, знаешь, как это песня поется: "Лови, лови часы любви!" - Но как их, тетенька, поймать-то?.. Поймать я не знаю как!.. Научите вы меня тому! - Смешной ты человек!.. Научи его я?.. Коли я и сама не сумела того, что хотела... Наука тут одна: будь посмелей! Смелость города берет, не то что нашу сестру пленяет. - Ну, а если Сусанна Николаевна очень за это рассердится? Что тогда? - Это тоже, как сказать, может, рассердится, а то и нет... Старый-то муж, поди чай, надоел ей: "Старый муж, грозный муж, режь меня, бей меня, я другого люблю!" - негромко пропела Аграфена Васильевна и, допив свое шампанское, слегка ударила стаканом по столу: видно, уж и ей старый-то муж надоел сильно. - Но из чего вы, тетенька, заключаете, что Сусанна Николаевна склонна ко мне? - Изволь, скажу! Ты-то вот не видел, а я заметила, что она ажно в спину тебе смотрит, как ты отвернешься от нее, а как повернулся к ней, сейчас глаза в сторону и отведет. - Тетенька, верно ли вы это говорите? - переспросил Углаков. - Верно! У нас, старых завистниц, на это глаз зоркий. - Я вас, тетенька, за это обниму и зацелую до смерти. - Целуй! До смерти-то словно не зацелуешь... Целовали меня тоже, паря, не жалеючи. Затем они обнялись и расцеловались самым искренним образом, а потом Углаков, распив с тетенькой на радости еще полбутылочку шампанского, завез ее домой, а сам направился к Марфиным, акибы на дежурство, но в то же время с твердой решимостью добиться от Сусанны Николаевны ответа: любит ли она его сколько-нибудь, или нет. VII В почтительной позе и склонив несколько набок свою сухощавую голову, стоял перед Тулузовым, сидевшим величаво в богатом кабинете, дверь которого была наглухо притворена, знакомый нам маляр Савелий Власьев, муж покойной Аксюши. Лицо Савелия по-прежнему имело зеленовато-желтый цвет, но наряд его был несколько иной: вместо позолоченного перстня, на пальце красовался настоящий золотой и даже с каким-то розовым камнем; по атласному жилету проходил бисерный шнурок, и в кармане имелись часы; жидкие волосы на голове были сильно напомажены; брюки уже не спускались в сапоги, а лежали сверху сапог. Все это объяснялось тем, что Савелий Власьев в настоящее время не занимался более своим ремеслом и был чем-то вроде главного поверенного при откупе Тулузова, взяв который, Василий Иваныч сейчас же вспомнил о Савелии Власьеве, как о распорядительном, умном и плутоватом мужике. Выписав его из Петербурга в Москву, он стал его быстро возвышать и приближать к себе, как некогда и его самого возвышал Петр Григорьич. Савелий Власьев оказался главным образом очень способным устраивать и улаживать разные откупные дела с полицией, так что через какие-нибудь полгода он был на дружеской ноге со всеми почти квартальными и даже некоторыми частными. В настоящем случае Василий Иваныч и вел с ним разговор именно об этом предмете. - Я тебе очень благодарен, Савелий Власьев, - говорил он, сохраняя свой надменный вид, - что у нас по откупу не является никаких дел. - Зачем же и быть им? - отвечал, слегка усмехнувшись тонкими губами, Савелий Власьев. - Да... Но целовальники, вероятно, и вещи краденые принимают, - продолжал Тулузов. - Постоянно-с! - не потаил Савелий Власьев. - А полиция что же? - Полиции какое дело, когда жалоб нет, и от нас она получает, что ей следует. - Кроме ворованных вещей, я убежден, что в кабаках опиваются часто и убийства, может быть, даже совершаются? - допытывался Василий Иваныч. - Конечно, не без греха-с! - объяснил Савелий Власьев. - И как же вы тут вывертываетесь? - Что ж?.. Поманеньку вывертываемся... Разве трудно вывезти человека из кабака куда-нибудь подальше?.. Слава богу, пустырей около Москвы много. - Вывезти, ты говоришь!.. Но в кабаке могут быть свидетели и видеть все это. - Какие там свидетели?.. Спьяну-то другой и не видит, что вокруг его происходит, а которые потрезвей, так испугаются и разбегутся. Вон, не то что в кабаке, а в господском доме, на вечере, князя одного убили. - Ты разве слышал это? - Слышал-с!.. Мне тутошный квартальный надзиратель все как есть рассказал. - Однако тот господин, который убил князя, - я его знаю: он из нашей губернии, - некто Лябьев, в тюрьме теперь сидит. - Вольно ж ему было вовремя не позамаслить полиции... Вон хозяина, у кого это произошло, небось, не посадили. - Да того за что же сажать? - За то, что-с, как рассказывал мне квартальный, у них дело происходило так: князь проигрался оченно сильно, они ему и говорят: "Заплати деньги!" - "Денег, говорит, у меня нет!" - "Как, говорит, нет?" - Хозяин уж это, значит, вступился и, сцапав гостя за шиворот, стал его душить... Почесть что насмерть! Тот однакоче от него выцарапался да и закричал: "Вы мошенники, вы меня обыграли наверняка!". Тогда вот уж этот-то барин - как его? Лябьев, что ли? - и пустил в него подсвечником. - Вздор это! - отвергнул настойчиво Тулузов. - Князя бил и убил один Лябьев, который всегда был негодяй и картежник... Впрочем, черт с ними! Мы должны думать о наших делах... Ты говоришь, что если бы что и произошло в кабаке, так бывшие тут разбегутся; но этого мало... Ты сам видишь, какие строгости нынче пошли насчет этого... Надобно, чтобы у нас были заранее готовые люди, которые бы показали все, что мы им скажем. Полагаю, что таких людей у тебя еще нет под рукой? - Никак нет! - отвечал Савелий Власьев. - Но приискать ты их можешь? Савелий Власьев несколько мгновений соображал. - Приискать, отчего же не приискать? Только осмелюсь вам доложить, как же мы их будем держать? На жалованьи? - произнес Савелий Власьев, кажется, находивший такую меру совершенно излишнею. - На жалованьи, конечно, и пусть в кабаках даром пьют, сколько им угодно... Главное, не медли и на днях же приищи их! - Слушаю-с! - отвечал покорно Савелий Власьев. Он видел барина в таком беспокойном состоянии только один раз, когда тот распоряжался рассылкой целовальников для закупки хлеба, и потому употребил все старание, чтобы как можно скорее исполнить данное ему поручение. Однако прошло дня четыре, в продолжение которых Тулузов вымещал свое нетерпение и гнев на всем и на всех: он выпорол на конюшне повара за то, что тот напился пьян, сослал совсем в деревню своего камердинера с предписанием употребить его на самые черные работы; камердинера этого он застал на поцелуе с одной из горничных, которая чуть ли не была в близких отношениях к самому Василию Иванычу. Савелий Власьев наконец предстал перед светлые очи своего господина и донес, что им отысканы нужные люди. - Кто именно? - спросил в одно и то же время с радостью и величавым выражением в лице Тулузов. - Да двое из них чиновники, а один отставной поручик артиллерии. - Что они, молодые или старые? - Какое молодые?.. Старые... Разве человек в силах и годный на что-нибудь пошел бы на то? - Это и хорошо!.. Но теперь о тебе собственно, - начал Тулузов, и голос его принял явно уже оттенок строгости, - ты мне всем обязан: я тебя спас от Сибири; я возвел тебя в главноуправляющие по откупу, но если ты мне будешь служить не с усердием, то я с тобой строго распоряжусь и сошлю тебя туда, куда ворон костей не занашивал. - Разве я того не понимаю-с? - произнес с чувством Савелий Власьев. - Я готов служить вам, сколько сумею. - Дело мое, о котором я буду теперь с тобой говорить, - продолжал, уже не сидя величественно в кресле, а ходя беспокойными шагами по кабинету, Тулузов, - состоит в следующем глупом казусе: в молодости моей я имел неосторожность потерять мой паспорт... Я так испугался, оставшись без вида, что сунулся к тому, к другому моему знакомому, которые и приладили мне купить чужой паспорт на имя какого-то Тулузова... Я записался по этому виду, давал расписки, векселя, клал деньги в приказ под этим именем, тогда как моя фамилия вовсе не Тулузов, но повернуться назад было нельзя... За это сослали бы меня понимаешь? - Поди ты, какое дело! - сказал с участием Савелий Власьев. - Но казус-то разыгрался еще сквернее! - подхватил Тулузов. - На днях на меня сделан донос, что человек, по паспорту которого я существую на белом свете, убит кем-то на дороге. - Господи помилуй! - проговорил уже с некоторым страхом Савелий Власьев. - Удивительное, я тебе говорю, стечение обстоятельств!.. Объявить мне теперь, что я не Тулузов, было бы совершенным сумасшествием, потому что, рассуди сам, под этим именем я сделался дворянином, получил генеральский чин... Значит, все это должны будут с меня снять. - Но за что же это, помилуйте?! - возразил с участием Савелий Власьев. - Закон у нас не милует никого, и, чтобы избежать его, мне надобно во что бы то ни стало доказать, что я Тулузов, не убитый, конечно, но другой, и это можно сделать только, если я представлю свидетелей, которые под присягой покажут, что они в том городе, который я им скажу, знали моего отца, мать и даже меня в молодости... Согласны будут показать это приисканные тобою лица? - Как бы, кажется, не согласиться! Это не весть что такое! - произнес с некоторым раздумьем Савелий Власьев. - Только сумеют ли они, ваше превосходительство, - вот что опасно... Не соврали бы чего и пустяков каких-нибудь не наговорили. - Это можно устранить: я тебе надиктую, что они должны будут говорить, а ты им это вдолби, и пусть они стоят на одном, что знали отца моего и мать. - Понимаю-с! - проговорил Савелий Власьев. - Но тут еще другое есть, - присовокупил он, усмехнувшись, - больно они мерзко одеты, все в лохмотьях! - В таком случае, купи им новое платье и скажи им, чтобы они являлись в нем, когда их потребуют по какому бы то ни было нашему делу. - Сказать им это следует, только послушаются ли они?.. Пожалуй, того и гляди, что пропьют с себя все, окаянные! - возразил Савелий Власьев. - А если пропьют, другое им сделаешь!.. Стоит ли об этом говорить? - Слушаю-с, - сказал на это Савелий Власьев и хотел было уже раскланяться с барином, но тот ему присовокупил: - Если ты мне все это дело устроишь, я тебе две тысячи дам в награду. - Благодарю-с на том! - отозвался несколько глухим голосом Савелий Власьев и ушел. Нет никакого сомнения, что сей умный мужик, видавший на своем веку многое, понял всю суть дела и вывел такого рода заключение, что барин у него теперь совсем в лапах, и что сколько бы он потом ни стал воровать по откупу, все ему будет прощаться. Не ограничиваясь всеми вышесказанными мерами, Тулузов на другой день поутру поехал для предварительных совещаний в частный дом к приставу. Предприняв этот визит, Василий Иваныч облекся в форменный вицмундир и в свой владимирский крест. Частный пристав, толстый и по виду очень шустрый человек, знал, разумеется, Тулузова в лицо, и, когда тот вошел, он догадался, зачем собственно этот господин прибыл, но все-таки принял сего просителя с полным уважением и предложил ему стул около служебного стола своего, покрытого измаранным красным сукном, и вообще в камере все выглядывало как-то грязновато: стоявшее на столе зерцало было без всяких следов позолоты; лежавшие на окнах законы не имели надлежащих переплетов; стены все являлись заплеванными; даже от самого вицмундира частного пристава сильно пахнуло скипидаром, посредством которого сей мундир каждодневно обновлялся несколько. - Я получил от вас бумагу, - начал Тулузов с обычным ему последнее время важным видом, - в которой вы требуете от меня объяснений по поводу доноса, сделанного на меня одним негодяем. - Да, что делать?.. Извините! - отвечал частный пристав, пожимая плечами. - Служба то повелевает, а еще более того наша Управа благочиния, которая заставляет нас по необходимости делать неприятности обывателям. - Кто ж этого не понимает?.. И я приехал не претензии вам изъявлять, а посоветоваться с вами, как с человеком опытным в подобных делах. - Благодарю вас за доверие и сочту себя обязанным быть к вашим услугам. - Услуга ваша будет для меня состоять в том, чтобы вы научили меня, в каком духе дать вам объяснение. - То есть, я полагаю, - произнес решительным тоном частный пристав, - что вам лучше всего отвергнуть донос во всех пунктах и учинить во всем полное запирательство. - Да мне запираться-то не в чем, понимаете? - возразил с некоторым негодованием и презрительно рассмеявшись Тулузов. - Знаю-с это, - извините, что не так выразился!.. Отвергнуть весь донос, - повторил частный пристав. - Мало, что отвергнуть, - продолжал Тулузов, - но доказать даже противное. - А это еще лучше, если вы можете! - подхватил частный пристав. - Могу-с! - отвечал с окончательною уже величавостью Василий Иваныч. - Я представлю вам свидетелей, которые знали меня в детстве, знали отца моего, Тулузова. - И превосходно, отлично! - воскликнул частный пристав. - Тогда этот донос разлетится в пух и прах! - Но вы, конечно, указанных мною свидетелей вызовете в часть и спросите? - допытывался Тулузов. - Непременно-с! - проговорил частный пристав. - И я просил бы вас, Иринарх Максимыч, - назвал Тулузов уже по имени частного пристава, - позволить мне быть при этом допросе. По лицу частного пристава пробежал как бы маленький конфуз. - По закону этого, ваше превосходительство, нельзя, - сказал он, - но, желая вам угодить, я готов это исполнить... Наша проклятая служба такова: если где не довернулся, начальство бьет, а довернулся, господа московские жители обижаются. - Ну, это дураки какие-нибудь! - произнес, вставая, Тулузов. - Я не замедлю вам представить объяснение. - Бога ради; мы уже подтверждение по этому делу получили! - воскликнул жалобным тоном частный пристав. - Не замедлю-с, - повторил Тулузов и действительно не замедлил: через два же дня он лично привез объяснение частному приставу, а вместе с этим Савелий Власьев привел и приисканных им трех свидетелей, которые действительно оказались все людьми пожилыми и по платью своему имели довольно приличный вид, но физиономии у всех были весьма странные: старейший из них, видимо, бывший чиновник, так как на груди его красовалась пряжка за тридцатипятилетнюю беспорочную службу, отличался необыкновенно загорелым, сморщенным и лупившимся лицом; происходило это, вероятно, оттого, что он целые дни стоял у Иверских ворот в ожидании клиентов, с которыми и проделывал маленькие делишки; другой, более молодой и, вероятно, очень опытный в даче всякого рода свидетельских показаний, держал себя с некоторым апломбом; но жалчее обоих своих товарищей был по своей наружности отставной поручик. Он являл собою как бы ходячую водянку, которая, кажется, каждую минуту была готова брызнуть из-под его кожи; ради сокрытия того, что глаза поручика еще с раннего утра были налиты водкой, Савелий Власьев надел на него очки. Когда все сии свидетели поставлены были на должные им места, в камеру вошел заштатный священник и отобрал от свидетелей клятвенное обещание, внушительно прочитав им слова, что они ни ради дружбы, ни свойства, ни ради каких-либо выгод не будут утаивать и покажут сущую о всем правду. Во время отобрания присяги как сами свидетели, так равно и частный пристав вместе с Тулузовым и Савелием Власьевым имели, как водится, несколько печальные лица. Опрос потом начался с отставного поручика. - Вы знали родителя господина Тулузова? - спросил его частный пристав. - Знал! - нетвердо выговорил поручик. - У нас в бригаде был тоже Тулузов... - Это к делу нейдет! - остановил его частный пристав. - Пожалуй, что и нейдет!.. Позвольте мне сесть: у меня ноги болят!.. - Сделайте милость! - разрешил ему пристав. Савелий Власьев поспешил пододвинуть поручику стул, на который тот и опустился. - Я раненый... и ниоткуда никакого вспомоществования не имею... - бормотал, пожимая плечами, поручик. - Но подтверждаете ли вы, что знали отца господина Тулузова? - повторил ему пристав. - Утверждаю! - воскликнул громко, как бы воспрянув на мгновение, поручик. - Тогда подпишитесь вот к этой бумаге! - сказал ему ласковым голосом пристав. Поручик встал на ноги и долго-долго смотрел на бумагу, но вряд ли что-нибудь прочел в ней, и затем кривым почерком подмахнул: такой-то. - Могу я теперь уйти? - спросил он. - Можете, - разрешил ему частный. Поручик пошел шатающейся походкой, бормоча: - За неволю пьешь, когда никакого нет состояния, а я раненый, - служить не могу... Тулузов за приведение такого пьяного свидетеля бросил сердитый взгляд на Савелия Власьева и обратился потом к частному приставу, показывая глазами на ушедшего поручика: - А ведь часто бывал в доме моего покойного отца... Я его очень хорошо помню, был весьма приличный молодой человек. - Что делать? Жизнь! - отвечал на это философским тоном частный и стал спрашивать старичка-чиновника: - Знали вы родителя господина Тулузова? - Знал! - отвечал плаксивым тоном старичок. - А самого господина Тулузова, который сидит вот здесь, вы видали в доме его отца? - Видал, батюшка!.. Вот уж я одной ногой в могиле стою, а не потаю: видал! Тулузов при этом поспешно сказал приставу: - Это показание вы запишите в подлинных выражениях господина Пупкина! - Без сомнения! - подхватил тот и, повернувшись затем к старичку-чиновнику, проговорил: - Подпишитесь! Старичок не стал даже и читать отобранного от него показания, но зато очень четким старческим почерком начертал: "Провинциальный секретарь и кавалер Антон Пупкин". Чиновник, опытный в даче свидетельских показаний, сделал, как и следовало ожидать, более точное и подробное показание, чем его предшественники. Он утвердительно говорил, что очень хорошо знал самого господина Тулузова и его родителей, бывая в том городе, где они проживали, и что потом встречался с господином Тулузовым неоднократно в Москве, как с своим старым и добрым знакомым. Желтоватое лицо Савелия Власьева при этом блистало удовольствием. Чело Тулузова также сделалось менее пасмурно. И когда, после такого допроса, все призванные к делу лица, со включением Савелия, ушли из камеры, то пристав и Тулузов смотрели друг на друга как бы с некоторою нежностью. - А вот вам и еще пакетик! - проговорил Василий Иваныч, подавая частному довольно туго наполненный пакет. - Это очень приятно! - ответил тот, на ощупь узнав, сколько таилось в пакете. Совершив это, Тулузов спросил уже снова с насупленным несколько лицом: - А Управа благочиния этими показаниями удовлетворится? - Полагаю, что не придерется! - отвечал с не совсем полною уверенностью частный пристав. - Но для большей безопасности похлопочите лучше и там! - У самого председателя? - сказал Тулузов. - Нет-с! Тот, знаете, человек военный, мало в дела входит... Надобно задобрить советника, в отделение которого поступят ваши бумаги. - А тот какого сорта человек? - спросил Тулузов. - Тот родом французишка какой-то!.. Сначала был учителем, а теперь вот на эту должность пробрался... Больше всего покушать любит на чужой счет!.. Вы позовите его в Московский и угостите обедцем, он навек вашим другом станет и хоть каждый день будет ходить к вам обедать. - О, черт бы его драл!.. Но все-таки благодарю вас за совет, - произнес Тулузов и при этом пожал руку частному приставу. В описываемое мною время Московский трактир после трех часов пополудни решительно представлял как бы продолжение заседаний ближайших присутственных мест. За отдельными столиками обыкновенно сидели, кушали и пили разные, до шестого класса включительно, служебные лица вместе с своими просителями, кои угощали их обильно и радушно. Однажды за таковым столиком Тулузов чествовал нужного ему члена Управы. Член этот действительно был родом французик, значительно пожилой, но при этом вертлявый, в завитом парике, слегка набеленный, подрумяненный, с большим ртом, с визгливым голосом и с какой-то несносной для всех энергией, по милости которой, а также и манерами своими, он весьма напоминал скорпиона, потому что, когда к кому пристанет, так тот от него не скоро отцепится. Тулузов прежде всего старался его накормить всевозможными яствами и накатить вином. На все это член управы шел довольно податливо. К концу обеда Василий Иваныч нашел возможным приступить к необходимому для него объяснению. - У вас скоро будет в рассмотрении мое дело, - сказал он. - Знаю-с, - взвизгнул член Управы. - И как же вы на него взглянете? - спросил, напротив, почти октавой Тулузов. - Этого я не знаю-с, ибо самого дела не помню! - Дело, в сущности, пустячное!.. Я, по моим отношениям к генерал-губернатору, мог бы совершенно затушить его... Тут уж член Управы обиделся. - Нет-с, у нас генерал-губернатор не такой, чтобы тушить дела... Вы сильно ошибаетесь! - завизжал он. - Да я и сам не хочу тушить, а желаю, напротив, чтобы оно всплыло совершенно, - возразил Тулузов. - И всплывет-с, не беспокойтесь! Кроме того-с, в общественных местах не должно говорить о делах, а вот лучше, - визжал член, проворно хватая со стоявшей на столе вазы фрукты и конфеты и рассовывая их по своим карманам, - лучше теперь прокатимся и заедем к одной моей знакомой даме на Сретенке и у ней переговорим обо всем. - С великим удовольствием! - отозвался на первых порах в самом деле с удовольствием Тулузов, и затем оба они, взяв лихача-извозчика, полетели на Сретенку. Тулузов потом возвратился домой в два часа ночи и заметно был в сильно гневном состоянии. Он тотчас же велел позвать к себе Савелия Власьева. Тот оказался дома и явился к барину. - Сколько тебе стоили эти дурацкие свидетели? - спросил Тулузов. - У меня счет написан-с! - отвечал Савелий Власьев и подал довольно длинное исчисление, просмотрев которое Тулузов еще более нахмурился. - Порядочно израсходовал! - произнес он. - Меньше никто не брал-с! - отвечал твердым голосом Савелий Власьев. - Но всего важнее то, что они все болтали какой-то вздор, вовсе не то, что я тебе говорил. - Разве можно было вдолбить этим дуракам? - Да тебе бы следовало приискать мне не глупых, а умных. Теперь, пожалуй, затормозят в Управе. Я сегодня целый день провел с одним тамошним гусем. Это такая каналья, каких мир еще не производил. - Что ж он, очень много заломил? - И много и нахально! - продолжал Тулузов. - Мало, что сам сорвал, да еще привез меня к каким-то девицам; начал танцевать с ними; меня тоже, скотина, заставлял это делать, требуя, чтобы я угощал их и деньгами награждал... - Ужасно нынче эти чиновники безобразничают, - заметил Савелий Власьев. - Но я это им все припомню, только бы кончилось мое дело!.. Я расскажу об них все генерал-губернатору... Он мне поверит... - Еще бы вам-то не поверить? Славу богу, благодетель всей Москвы! - подхватил Савелий. - А не знаешь ли ты, барыня дома? - Никак нет-с! - Где ж она? - Кучер говорил, что ему приказано карету заложить в театр-с! - Какой теперь театр?.. В два часа ночи... Савелий Власьев молчал. Василий Иваныч тоже некоторое время как бы нечто соображал и затем продолжал: - Ты хоть и плохо, но все-таки исполнил мое поручение; можешь взять из откупной выручки тысячу рублей себе в награду. Вместе с тем я даю тебе другое, столь же важное для меня поручение. Расспроси ты кучера Екатерины Петровны, куда именно и в какие места он ездит по ночам с нею? - Слушаю-с! - произнес на это Савелий Власьев. - Но скажет ли он тебе правду? Екатерина Петровна сама его выбрала себе против воли моей. В дружбе, вероятно, с ним состоит и замасливает его. - Не думаю-с! - возразил Савелий Власьев. - Он тоже очень жалуется на них, иззнобила она его по экому морозу совсем. Тоже вот, как он говорил, и прочие-то кучера, что стоят у театра, боже ты мой, как бранят господ!.. Хорошо еще, у которого лошади смирные, так слезть можно и погреться у этих тамошних костров, но у Катерины Петровны пара ведь не такая; строже, пожалуй, всякой купеческой. - Ну, ты ему скажи, что пусть пока терпит все, и дай ему от меня десять рублей... Вели только, чтобы он тебе всякий раз говорил, куда он возит госпожу свою. - Ах, батюшка Василий Иваныч! - воскликнул Савелий с каким-то грустным умилением. - Мы бы рады всей душой нашей служить вам, но нам опасно тоже... Вдруг теперь Катерина Петровна, разгневавшись, потребует, чтобы вы нас сослали на поселение, как вот тогда хотела она сослать меня с женой... А за что?.. В те поры я ни в чем не был виноват... - Ты глуп после этого, если не понимаешь разницы! Тогда Екатерина Петровна действовала из ревности, а теперь разве она узнает о том, что вы мне говорите... Теперь какая к кому ревность? - Да все словно бы, когда бы мы были вольные, поспокойнее бы было. Я вот так теперь перед вами, как перед богом, говорю: не жалуйте мне ваших двух тысяч награды, а сделайте меня с отцом моим вольными хлебопашцами! - Теперь я этого еще не могу сделать, но со временем, и даже скоро, я это устрою, а теперь я тебя еще хочу немного на уздечке подержать. Понял меня? - Понял-с! - ответил Савелий Власьев, потупляя глаза. VIII Наступил и май, но Марфины не уезжали в деревню. Сусанна Николаевна никак не хотела до решения участи Лябьева оставить сестру, продолжавшую жить у них в доме и обыкновенно целые дни проводившую в тюрьме у мужа. Углаков по-прежнему бывал у Марфиных каждодневно и всякий раз намеревался заговорить с Сусанной Николаевной порешительнее, но у него ни разу еще не хватило на то духу: очень уж она держала себя с ним осторожно, так что ему ни на минуту не приходилось остаться с ней вдвоем, хотя частые посещения m-r Пьера вовсе, по-видимому, не были неприятны Сусанне Николаевне. Егор же Егорыч, с своей стороны, искренно привязался к молодому шалуну, который, впрочем, надобно сказать правду, последнее время сделался гораздо степеннее, и главным образом он поражал Егора Егорыча своей необыкновенною даровитостью: он прекрасно пел; очень мило рисовал карикатуры; мастерски читал, особенно комические вещи. Того, что причиною частых посещений Углакова была Сусанна Николаевна, Егор Егорыч нисколько не подозревал, как не подозревал он некогда и Ченцова в любви к Людмиле Николаевне. В начале июня Егор Егорыч был обрадован приездом в Москву Мартына Степаныча Пилецкого, которому после двухгодичных хлопот разрешили, наконец, приехать из Петербурга в Москву к обожаемой им, но - увы! - почти умирающей Екатерине Филипповне. Мартын Степаныч известил Егора Егорыча о своем приезде письмом, в котором, тысячекратно извиняясь, что не является лично, ибо не может оставить больную ни на минуту, умолял посетить его. Егор Егорыч, без сомнения, немедля поехал. Екатерина Филипповна жила в довольно глухой местности, в собственном наследственном доме, который, впрочем, она, по переезде в Москву, сломала, к великому удовольствию своих соседей, считавших прежде всего ее самое немножко за колдунью, а потом утверждавших, что в доме ее издавна обитала нечистая сила, так как в нем нередко по вечерам слышали возню и даже иногда видали как бы огонь. Вместо этого, действительно угрюмого здания Екатерина Филипповна на своем дворе, занимавшем по крайней мере десятины три пространства и усаженном красивыми, ветвистыми березками, выстроила несколько маленьких деревянных флигельков, соединившихся между собой дорожками, усыпанными песком. Все это придавало двору весьма оживленный вид и делало его как бы похожим на скит раскольничий, тем более, что во всех этих флигельках проживали какие-то все старушки, называвшие себя богаделенками Екатерины Филипповны. Сверх того, весь двор обнесен был высоким забором с единственными, всегда затворенными воротами, у калитки которых стоял привратник. Когда Егор Егорыч подъехал к дому Екатерины Филипповны, то, по просьбе этого привратника, должен был оставить экипаж на улице и пройти по двору пешком. Екатерина Филипповна жила тоже в одном из флигельков, в котором встретил Егора Егорыча почти на пороге Мартын Степаныч. В первую минуту свидания оба друга как бы не находились, о чем им заговорить, и только у обоих навернулись слезы на глазах. Мартын Степаныч начал потом первый: - Надеюсь, что почтенная Сусанна Николаевна здорова? - Да, здорова, - отвечал отрывисто Егор Егорыч, - но, - присовокупил он, протянув несколько, - у нас тут в семье опять натворилось. Что именно натворилось, Егор Егорыч не дообъяснил. - Слышал это я, - сказал Мартын Степаныч, проведя пальцем у себя за ухом, которое, кажется, еще больше оттопырилось, - но слышал также и то, что это было делом несчастного случая... - Несчастного, но вместе с тем и безнравственного случая, который оправдывать нельзя! - возразил мрачно Егор Егорыч. - Полагаю, что до известной степени можно оправдать... - произнес, опять проведя у себя за ухом, Мартын Степаныч, - господин Лябьев сделал это из свойственного всем благородным людям point d'honneur*. ______________ * чувства чести (франц.). Егор Егорыч при этом почти вышел из себя. - Какой у завзятых игроков может быть point d'honneur?!. Вспомните, что сказано об них: "Не верю чести игрока!" Меня тут беспокоит не Лябьев... Я его жалею и уважаю за музыкальный талант, но, как человек, он для меня под сомнением, и я склоняюсь более к тому, что он дурной человек!.. Так его понял с первого свидания наш общий с вами приятель Сверстов. - По какому же поводу? - сказал Мартын Степаныч. - Ни по какому! В силу только своего предчувствия - pressentiment. - Pressentiment?.. - повторил Мартын Степаныч, начав уже водить, не отставая, у себя за ухом. - Pressentiment, видно, многое ведает, чего не ведает ум... - Да, - подтвердил Егор Егорыч, - и расскажу вам тут про себя: когда я получил это страшное известие, то в тот же день, через несколько минут, имел видение. - Видение? - спросил с одушевлением Мартын Степаныч. - Видение, ибо оно представилось мне въявь, а не во сне!.. Я, погруженный в молитву, прямо перед глазами своими видел тихую, светлую долину и в ней с умиленными лицами Лябьева, Музу и покойного Валерьяна. - Видение, значит, было в смысле благоприятном! - произнес, склоняя голову, Мартын Степаныч. - Благоприятном! - повторил Егор Егорыч. Мартын Степаныч впал на некоторое время в раздумье и потупился. - Может быть, - заговорил он, не поднимая своего взора, - вы желали бы иметь некоторое подтверждение или отрицание вашего видения? - Желал бы! - отвечал быстро Егор Егорыч, понявший, куда тянет Мартын Степаныч. - В таком случае вам может пособить Екатерина Филипповна: она, особенно последнее время, более чем когда-либо, проникнута даром пророчества. - Но разве она в состоянии меня принять? - спросил Егор Егорыч. - Даже очень рада будет вас видеть! - подхватил Мартын Степаныч и ввел Егора Егорыча в следующую комнату, в которой Екатерина Филипповна, худая, как скелет, но с горящими глазами, в чопорном с накрахмаленными фалборами чепце и чистейшем батистовом капоте, полулежала в покойных креслах, обложенная сзади и по бокам подушками. Стены ее весьма оригинального помещения были не оштукатурены и не оклеены ничем, а оставались просто деревянными, только гладко выстроганными, и по новизне своей издавали из себя приятный смолистый запах. В переднем углу было устроено небольшое тябло, на котором стоял тоже небольшой образ иверской божией матери, с теплившейся перед ним лампадкою. Всей этой простотой Екатерина Филипповна вряд ли не хотела подражать крестьянским избам, каковое намерение ее, однако, сразу же уничтожалось висевшей на стене прекрасной картиной Боровиковского, изображавшей бога-отца, который взирает с высоты небес на почившего сына своего: лучезарный свет и парящие в нем ангелы наполняли весь фон картины; а также мало говорила о простоте и стоявшая в углу арфа, показавшаяся Егору Егорычу по отломленной голове одного из позолоченных драконов, украшавших рамку, несколько знакомою. - А вы еще и поигрываете? - сказал он, целуя протянутую руку больной и указывая глазами на арфу. - Ах, нет, я никогда на арфе не играла! - отвечала Екатерина Филипповна. - Это арфа добрейшей Марии Федоровны... Она привезла ее ко мне и приезжает иногда развеселять меня своей игрой. Егор Егорыч нахмурился: он игры на арфе Марии Федоровны, равно как и подвитых седых кудрей ее, всегда терпеть не мог. - Егор Егорыч поражен горем! - отнесся к Екатерине Филипповне Мартын Степаныч. - Это вы мне говорили! - сказала та. - Но Егора Егорыча очень беспокоит участь его несчастных родных, - продолжал Мартын Степаныч, - и он уже имел видение... - Какое? - спросила Екатерина Филипповна. - Ободряющее и подающее надежду! - объяснил Мартын Степаныч. - Не будете ли и вы об этом иметь сна какого-нибудь?.. Вы в таком теперь близком общении с будущим людей... - Да, в близком, - подтвердила Екатерина Филипповна. - Напишите мне, что бы вы желали знать... только своей рукой! - проговорила она Егору Егорычу. - Потрудитесь написать! - сказал ему тоже и Mapтын Степаныч, подавая со стола карандаш и бумагу. Егор Егорыч написал своим крупным почерком то, что он желал бы знать о судьбе Лябьевых, с присовокуплением вопроса о том, как это подействует на Сусанну Николаевну. - Положите к образу вашу записку, - сказала ему Екатерина Филипповна, - завтра Пилецкий напишет вам мой ответ, а теперь до свиданья! Егор Егорыч поспешил раскланяться с Екатериной Филипповной и Мартыном Степанычем. По выходе из флигеля он вздумал пройтись немного по двору между пахучими березами, причем ему стали встречаться разные старушки в белых и, по покрою, как бы монашеских одеяниях, которые, истово и молча поклонившись ему, шли все по направлению к флигелю Екатерины Филипповны. Не обратив на это особенного внимания, Егор Егорыч продолжал свою прогулку и в конце двора вдруг увидал, что в калитку ворот вошла Мария Федоровна, которая, спеша и потрясая своими седыми кудрями, тоже направлялась к домику Екатерины Филипповны. Егор Егорыч, занятый своими собственными мыслями и тому не придав никакого значения, направился со двора в сад, густо заросший разными деревьями, с клумбами цветов и с немного сыроватым, но душистым воздухом, каковой он и стал жадно вдыхать в себя, почти не чувствуя, что ему приходится все ниже и ниже спускаться; наконец, сад прекратился, и перед глазами Егора Егорыча открылась идущая изгибом Москва-река с виднеющимся в полумраке наступивших сумерек Девичьим монастырем, а с другой стороны - с чернеющими Воробьевыми горами. Сад отделялся невысокой деревянной решеткой, и невдалеке была небольшая скамейка, на которой Егор Егорыч уселся и еще более погрузился в свои невеселые мысли. Ему было досадно, что он не задал Екатерине Филипповне вопроса о самом себе, так как чувствовал, что хиреет и стареет с каждым днем, и в этом случае он боялся не смерти, нет! Как искренний масон, он привык размышлять о смерти без трепета, но его заботила опять-таки Сусанна Николаевна в том отношении, что как она останется одна на свете, без него? За ее мораль и нравственную чистоту Егор Егорыч нисколько не опасался, но все-таки Сусанна Николаевна была еще молода, совершенно неопытна в жизни и, главное, как все Рыжовы, очень доверчива; между тем Егор Егорыч, при всем своем оптимизме, совершенно убедился, что коварство, лживость, бесчестность и развращенность понятий растут в обществе. Под влиянием таких мыслей он поднялся со скамейки и пошел в обратный путь к своему экипажу, но когда опять очутился на дворе, то его поразили: во-первых, яркий свет в окнах комнаты, занимаемой Екатериной Филипповной, а потом раздававшаяся оттуда через отворенную форточку игра на арфе, сопровождаемая пением нескольких дребезжащих старческих голосов. Нисколько не желая соглядатайствовать, Егор Егорыч, тем не менее, взглянув в окна комнаты, заметил, что сама Екатерина Филипповна по-прежнему сидела в своем кресле, а невдалеке от нее помещалась седовласая Мария Федоровна в белой одежде и играла на арфе. Около стен же комнаты сидели старушки и даже два - три старичка, тоже в белых как бы рубахах. Между последними Егор Егорыч увидал Мартына Степаныча, также в белом халате. Картина Боровиковского видна была до мельчайших подробностей и блестела своею дорогой золотой рамой. Догадавшись, что это было радение, Егор Егорыч поспешил уйти со двора Екатерины Филипповны и поехал домой. Здесь я должен заметить, что бессознательное беспокойство Егора Егорыча о грядущей судьбе Сусанны Николаевны оказалось в настоящие минуты почти справедливым. Дело в том, что, когда Егор Егорыч уехал к Пилецкому, Сусанна Николаевна, оставшись одна дома, была совершенно покойна, потому что Углаков был у них поутру и она очень хорошо знала, что по два раза он не ездит к ним; но тот вдруг как бы из-под земли вырос перед ней. Сусанна Николаевна удивилась, смутилась и явно выразила в лице своем неудовольствие. - Я сейчас встретил Егора Егорыча и видел, что он едет куда-то далеко, а потому и приехал к вам, - объявил ей Углаков наивно. - Вы ошибаетесь; муж сейчас вернется, и ваш визит покажется ему странным... Вы меня компрометируете, Углаков! - возразила ему Сусанна Николаевна. - Нет, ничего, - произнес тот умоляющим голосом, - вы не сердитесь только и выслушайте меня... Я не волен более в себе и заклинаю вас сказать мне, любите ли вы меня хоть на каплю?.. Сусанна Николаевна сидела, отвернувшись и как бы не слушала его. - Сусанна Николаевна, - продолжал Углаков, - ваше молчание, ваша осторожность до такой степени мучат меня, что я или убью себя, или с ума сойду. Сусанна Николаевна и на это молчала. - Но если уж в вас нисколько нет любви ко мне, - продолжал Углаков трепетным голосом, - то дайте мне, по крайней мере, вашу дружбу, какой наградила меня Муза Николаевна... - Дружбу? Извольте! - почти с радостью воскликнула Сусанна Николаевна. - Я готова к вам питать ее и буду вам искренний и полезный друг... Вот вам в том рука моя!.. - заключила она и, нимало не остерегаясь, сама протянула ему руку, которую Углаков схватил и начал целовать десять, двадцать, пятьдесят раз. - Будет же, будет! - говорила ему Сусанна Николаевна, тщетно стараясь оторвать свою руку от его губ. - Идите же, наконец, вон, Углаков!.. Вы, я вижу, не стоите дружбы! - почти крикнула она на него. Углаков оставил ее руку и в явном отчаянии опустился на одно из кресел. - Вы правы, я не могу оставаться вашим другом! - произнес он. - Ну, так вот видите что, - заговорила Сусанна Николаевна со свойственною ей в решительных случаях энергией, - я давно это знаю и вижу, что вы не друг мне, потому что не счастья мне хотите, а желаете, напротив, погубить меня!.. Углаков отрицательно затряс головой и откинулся на спинку кресла. - Да, погубить, - повторила Сусанна Николаевна, - потому что, если бы я позволила себе кем-нибудь увлечься и принадлежать тому человеку, то это все равно, что он убил бы меня!.. Я, наверное, на другой же день лежала бы в гробу. Хотите вы этого достигнуть?.. Таиться теперь больше нечего: я признаюсь вам, что люблю вас, но в то же время думаю и уверена, что вы не будете столь жестоки ко мне, чтобы воспользоваться моим отчаянием! Сколь ни восхитило Углакова такое признание Сусанны Николаевны, последние слова ее, однако, сильно ограничили его восторг. - Значит, - проговорил он, - мне остается выбирать одно из двух: или вашу смерть, или мою собственную, и я, конечно, предпочту последнее. - Нет, нет, и того не делайте! - воскликнула Сусанна Николаевна. - Это тоже сведет меня в могилу и вместе с тем уморит и мужа... Но вы вот что... если уж вы такой милый и добрый, вы покиньте меня, уезжайте в Петербург, развлекитесь там!.. Полюбите другую женщину, а таких найдется много, потому что вы достойны быть любимым! - Вы остаться даже мне около вас не позволяете? - сказал, склонив печально свою голову, Углаков. - Не позволяю оттого, что я... вы видите, я сама не знаю, что такое я!.. - ответила ему, горько усмехнувшись, Сусанна Николаевна! - Но я молю вас пощадить и пощадить меня!.. Поверьте, я не меньше вас страдаю!.. - Извольте, уеду! - произнес Углаков и, встав, почтительно поклонился Сусанне Николаевне, чтобы уйти, но она торопливо и задыхающимся голосом вскрикнула ему: - Еще просьба!.. Прощаться не приезжайте к нам, а то я, боюсь, не выдержу себя, и это будет ужасно для Егора Егорыча. - Не приеду, если вы не хотите того, - сказал Углаков и окончательно ушел. По уходе его Сусанна Николаевна принялась плакать: видимо, что ею овладела невыносимая печаль. Но что же это такое? - возможен здесь вопрос. - Сусанна Николаевна поэтому совершенно разлюбила мужа? Ответ на это более ясный читатель найдет впоследствии, а теперь достаточно сказать, что Сусанна Николаевна продолжала любить мужа, но то была любовь пассивная, основанная на уважении к уму и благородству Егора Егорыча, любовь, поддерживаемая доселе полным согласием во всевозможных взглядах; чувство же к Углакову выражало порыв молодого сердца, стремление к жизненной поэзии, искание таинственного счастия, словом, чувство чисто активное и более реальное. Когда Сусанна Николаевна увидала, что Егор Егорыч подъехал к крыльцу, она, чтобы скрыть от него свои слезы, бросилась опрометью к себе наверх и не сходила оттуда весь остальной вечер. Что касается Углакова, то он прямо от Марфиных поскакал к другу своему - Аграфене Васильевне, которую, к великому утешению своему, застал дома тоже одну; старичище ее, как водится, уехал в Английский клуб сидеть в своем шкапу и играть в коммерческую игру. Аграфена Васильевна, по искаженному выражению лица милого ее чертенка, догадалась, что с ним что-то неладное происходит, и первое ей пришло в голову, что уж не засужден ли Лябьев. - Ну, садись и рассказывай, что Лябьевы, все ли у них благополучно? - спросила она торопливо. - Лябьевы... ничего, пока здоровы! - отвечал Углаков отрывисто. - Отчего же ты такой, словно с цепи сорвался? - Я с чего такой? - повторил Углаков. - Но вы прежде, тетенька, велите мне дать вина какого-нибудь, покрепче! - Ну, это, дяденька, ты врешь!.. Крепкого вина я тебе не дам, а шампанским, коли хочешь, накачу. И Аграфена Васильевна велела подать шампанского, бывшего у нее всегда в запасе для добрых приятелей, которые, надобно сказать правду, все любили выпить. Углаков, подкрепившись вином, передал Аграфене Васильевне буквально всю предыдущую сцену с Сусанной Николаевной. - Поди ты, какая ломака барыня-то!.. По пословице: хочется и колется... И что ж, ты уедешь? - Уеду, тетенька, потому что все равно... Если я не уеду, она в деревню уедет, как уж сказала она мне раз. - Это так, да! - согласилась Аграфена Васильевна. - Да и поберечь ее тебе в самотко надобно; не легко тоже, видно, ей приходится. - Поберегу! Что бы со мной ни было, а ее я поберегу! - Сам-то тоже не благуй очень!.. И что вы тут оба намололи, - удивительное дело! Ты убьешь себя, она умрет... Как есть вы неженки! - Не неженки, а что, точно, очень непереносно... А что пить я стану, это будет!.. Ты так, тетенька, и знай! - Попить, ничего, попей!.. Вино куражит человека!.. Помни одно, что вы с Сусанной Николаевной не перестарки какие, почесть еще сосунцы, а старичок ее не век же станет жить, может, скоро уберется, и женишься ты тогда на своей милой Сусаннушке, и пойдет промеж вас дело настоящее. - Ах, тетенька, если бы это когда-нибудь случилось!.. И вдруг мне Сусанна Николаевна пропоет песенку Беранже: "Verse encore; mais pourquoi ces atours entre tes baisers et mes charmes? Romps ces noeuds, oui, romps les pour toujours, ma pudeur ne connait plus d'alarmes!" - продекламировал Углаков. Аграфена Васильевна слушала его, улыбаясь, будучи очень довольна, что чертенок поразвеселился. - Что ж это значит? - спросила она. - Значит это, тетенька: "Наливай мне вина! Но зачем же эта рубашка мешает тебе целовать мои красоты? Прочь ее, и прочь навсегда! У меня уж нет более стыдливости к тебе!" - Песня складная и ладная! - определила Аграфена Васильевна. - Ладная! - воскликнул Углаков. - Самое хорошее тут слово - pudeur - стыдливость... К черту ее, чтобы пропала она у Сусанны Николаевны!.. - Ишь ты, что ему надобно... чтобы и не стыдились его! - произнесла Аграфена Васильевна, и, при расставаньи с чертеночком, глаза ее наполнились слезами. На другой день часов еще в девять утра к Марфину приехал старик Углаков, встревоженный, взволнованный, и, объявив с великим горем, что вчера в ночь Пьер его вдруг, ни с того, ни с сего, ускакал в Петербург опять на службу, спросил, не может ли Егор Егорыч что-нибудь объяснить ему по этому поводу. Вероятно, старик Углаков догадывался отчасти, что Пьер его влюбился в Сусанну Николаевну. Егор Егорыч ничего, конечно, не мог объяснить ему, и когда гость от него уехал, он, сойдясь с Сусанной Николаевной и Музой Николаевной за чаем, поведал им о нечаянном отъезде молодого Углакова в Петербург и об его намерении снова поступить на службу. Сусанна Николаевна при этом постаралась выразить в лице своем маленькое удивление, хотя сама смутилась до невозможности. Муза Николаевна прежде всего взглянула на сестру. Разговор, впрочем, на том только и окончился. Муза Николаевна вскоре же уехала к мужу, а Сусанна Николаевна отправилась сначала к обедне, возвратясь оттуда, прошла к себе наверх; Егор же Егорыч все ждал письма от Пилецкого. Так прошел весь день. Понятно, что обе сестры, столь привыкшие быть между собою откровенными, не могли долго скрытничать. Муза Николаевна, узнав от мужа в тюрьме всю историю, происшедшую между влюбленными, о чем Лябьеву рассказывал сам Углаков, заезжавший к нему прощаться, немедля же по возвращении заговорила об этом с сестрой. - Ты удалила от себя Углакова окончательно? - начала она несколько укоризненным тоном. - Удалила, - отвечала Сусанна Николаевна. - И тебе не жаль его? - Напротив, жаль и даже жаль самое себя. - Но зачем же ты все это делаешь? - Затем, что мне еще более обоих нас жаль моего мужа. - После этого ты не знаешь твоего мужа! - воскликнула Муза Николаевна. - Я уверена, что если бы ты намекнула ему только на то, что ты чувствуешь теперь, так Егор Егорыч потребовал бы от тебя совершенно противного. - Может быть, - не отвергнула Сусанна Николаевна, - но я тоже знаю, чего это будет стоить ему... Кроме того, мне моя собственная совесть никогда не позволит до такой степени сделаться порочною, как желает того Углаков. Муза Николаевна на это пожала только плечами с удивлением и сожалением. Пока происходила эта беседа, к Егору Егорычу одна из богаделенок Екатерины Филипповны принесла письмо от Пилецкого, которое тот нетерпеливо стал читать. Письмо Мартына Степаныча было следующее: "Я замедлил Вам ответом, ибо Екатерина Филипповна весь сегодняшний день была столь ослабшею после вчерашнего, довольно многолюдного, у нас собрания, что вечером токмо в силах была продиктовать желаемые Вами ответы. Ответ о Лябьевых: благодарите за них бога; путь их хоть умален, но они не погибнут и в конце жизни своей возрадуются, что великим несчастием господь смирил их. Ответ о высокочтимой Сусанне Николаевне: блюдите о ней, мните о ней каждоминутно и раскройте к ней всю Вашу душевную нежность". Прочитав эти довольно темные изречения, Егор Егорыч затрепетал, так как изречения совпадали с его собственным необъяснимым страхом, и забормотал про себя: "Что же это такое, болтовня обезумевшей старухи или пророчество и должный удар в мою совесть? Я знаю теперь и чувствую, сколько виноват, и все оттого, что возомнил опять о себе! Все чувствуйте, как я чувствую, а не как они! Сколь ни велики мои грехи, но неужели милосердый бог назначит мне еще новое, невыносимое для меня испытание, и умру не я, а Сусанна!" При этой мысли Егор Егорыч почти обезумел: не давая себе отчета в том, что делает, он велел Антипу Ильичу позвать Сусанну Николаевну, чтобы сколь возможно откровеннее переговорить с нею. Та, в свою очередь, услыхав из кротких уст Антипа Ильича приглашение, тоже затрепетала и, едва владея собой, сошла к Егору Егорычу, который рассказал ей, как он был у пророчицы Екатерины Филипповны Татариновой, подруги Пилецкого, как задал сей последней вопросы о Лябьевых и об ней, Сусанне, а затем прочел самые ответы, из которых последний еще более смутил Сусанну Николаевну, особенно, когда Егор Егорыч воскликнул: - Значит, я загубил тебя? - Когда и чем ты загубил меня? - воскликнула Сусанна Николаевна. - Тем, что ты все больна, - бормотал все Егор Егорыч. - Нет, нет, - отвечала ему торопливо Сусанна Николаевна, - ты не думай нисколько, что я больна... Будь прежде всего покоен за меня; ты нужен еще для многих добрых дел, кроме меня... - Я нужен для одного только дела, чтобы искупить кровь Валерьяна и обличить убийцу, возвеличенного теперь Москвой. - Сделай это сначала, а потом я поговорю с тобой о самой себе, - продолжала как бы невольно проговорившаяся Сусанна Николаевна. - Но что ж ты будешь говорить со мной? - снова воскликнул Егор Егорыч с беспокойством. - Да я теперь еще и не знаю, что такое буду тебе говорить! - ответила Сусанна Николаевна и вдруг, чего она никогда прежде не делала, встала и ушла к себе наверх. Егор Егорыч остался совсем огорченный и надломленный. Он уже понял, что у Сусанны Николаевны есть тайные и большие страдания и что он причиной сих страданий. IX Марфиных вновь постигнуло хоть и ожидаемое, но все-таки горе. Юлия Матвеевна, бывшая последнее время очень слаба, кончила, наконец, свою печальную жизнь, и тут неприятнее всего было, что смерть ее ускорилась по милости ее горничной, дуры Агапии, которая напугала Юлию Матвеевну. Случилось это таким образом: Сверстов и gnadige Frau, знавшие, конечно, из писем Марфиных о постигшем Лябьева несчастии, тщательно об этом, по просьбе Сусанны Николаевны, скрывали от больной; но в Кузьмищево зашла за подаянием всеобщая вестовщица, дворянка-богомолка, успевшая уже сошлендать в Москву, и первой же Агапии возвестила, что зятек Юлии Матвеевны, Лябьев, за картами убил генерала и сидит теперь за то в тюрьме. Агапия, по своей чувствительной натуре, разахалась, разревелась и, прямо бросившись к своей госпоже, прокричала ей: - Матушка-барыня, ваш-то зять убил, слышь, человека!.. Старуха, не вполне уже все понимавшая, тут, однако, уразумела, видно, и затрепетала всем телом. - Егорыч? - спросила она. - Нет, матушка, другой-то, молодой... как его?.. Я и не знаю... убил, матушка, генерала. - Лябьев? - выговорила хоть и слабым голосом, но чисто старуха. - Оно-тка самый! - воскликнула Агапия. - Сверстов... ну... дай! - намекала старуха. - Да он уехал куда-то! - провопияла Агапия. Сверстов действительно уехал, и уехал далеко, к Аггею Никитичу, для совещания с ним по делу Тулузова. - Ну, барыню его позову, все то-тко равно! - сообразила Агапия и убежала к gnadige Frau. - Подьте, матушка, к моей барыне! У них зятька-то в острог услали. Gnadige Frau была ужасно этим поражена. - Кто ж сказал об этом Юлии Матвеевне? - спросила она, проворно вставая и оставляя свою постоянную работу - вязание мужу шерстяных носков, которых он, будучи весь день на ногах, изнашивал великое множество. - Я, матушка, им доложила, - объяснила наивно Агапия. - Ах ты, глупая женщина! Как же ты смела это сделать, не сказав прежде мне? - вспылила gnadige Frau и поспешно прошла к Юлии Матвеевне. - Зять... зачем... убил? - спросила ее та каким-то даже строгим голосом. - Это все сплетни!.. Он не убивал! - стала было утешать ее gnadige Frau и между тем невольно краснела от сознания, что говорила неправду. - Муза?.. Сусанна?.. - едва выговаривала старушка. - Муза и Сусанна Николаевна здоровы и покойны, - отвечала ей gnadige Frau. - Егорыч где? - В Москве, вместе с Сусанной Николаевной; он тоже покоен и здоров. Старушка на некоторое время замолчала, и у нее только мускулы в лице подергивало. - Крестись! - почти приказала она потом gnadige Frau, которая поняла, что больная требует от нее клятвенного подтверждения того, что она ей говорила; gnadige Frau на мгновение поколебалась, но, вспомнив, что скрывать от старушки несчастие зятя была не ее воля, а воля Сусанны Николаевны, перекрестилась. Что-то вроде горькой улыбки отразилось на пересохших губах больной: по инстинкту матери она хорошо сознавала, что ее обманывают. - Ничего этого не было, - старалась успокаивать старушку gnadige Frau, но, увидав стоявшую тут же, в комнате, с совершенно мокрым от слез лицом Агапию, сказала той: - Ты уйди! Агапия пошла было. - Нет! - остановила ту старушка. Агапия осталась на своем месте. Gnadige Frau решительно не знала, что предпринять ей. - Не хотите ли, я принесу капель, которые муж велел вам принимать и которые всегда вас так успокаивают? - Нет, - отказалась Юлия Матвеевна, и когда gnadige Frau села было невдалеке от ее постели, она, хоть и молча, но махнула рукой. Gnadige Frau, поняв из этого, что Юлия Матвеевна желает, чтобы она удалилась, исполнила ее желание и, выйдя в коридор, поместилась на стуле около комнаты больной. Прошло с час времени. Юлия Матвеевна заметно начала свободнее дышать, потом вдруг указала на лежавшие в углу валяные туфли. Агапия, несмотря на свою глупость, лучше всех понимавшая Юлию Матвеевну, подала ей эти валенки, но старуха затрясла отрицательно головой. Агапия и тут однако догадалась, чего она хотела, и принесла первоначально шерстяные чулки, в которые обула больную, а сверх их надела валенки. - Дай тут!.. - что-то такое сказала больная, но Агапия опять-таки догадалась, что Юлия Матвеевна требует салоп себе, и вынула из шкапа ваточный салоп. - Ну! - сказала ей Юлия Матвеевна. Агапия попыталась окутать этим салопом ноги больной, но та почти рассердилась. - Дай, дай... - говорила она, - Егорыч... лошадь! Агапия, подумав, что бедная старушка собиралась ехать куда-то и, испугавшись такого намерения Юлии Матвеевны, побежала сказать о том gnadige Frau. - Как это возможно? - произнесла та с беспокойствам и вошла опять в комнату больной, но Юлия Матвеевна была почти в бессознательном состоянии, и с ней уже начался предсмертный озноб: зубы ее щелкали, в лице окончательно подергивало все мускулы, наконец, стал, как говорится, и хоробрец ходить, а через несколько минут Юлии Матвеевны не стало более в живых. Агапия, первая, ревмя заревела, заплакала вслед за тем Фаддеевна, а вместе с ней и молодые горничные. Gnadige Frau между тем послала за отцом Василием, чтобы посоветоваться с ним, как распорядиться похоронами. Отец Василий немедля же пришел по ее приглашению и был значительно выпивши. Увы! Сей умнейший и образованнейший человек опять начал сильно зашибаться хмелем. Главной причиной тому была неудача, постигшая его "Историю масонства в России", которая была им окончена и которую он читал в продолжение нескольких вечеров своим кузьмищевским масонам. Все они были в восторге от глубокой учености его труда и изящества в изложении, а Егор Егорыч, сверх того, взялся напечатать эту историю в нескольких тысячах экземпляров, для чего, разумеется, потребовалось испросить разрешение; но тут-то и затормозилось дело. Напрасно Егор Егорыч, пользуясь своим обширным знакомством и разослав труд отца Василия, переписанный в нескольких экземплярах, к разным властям светским и духовным, просил их содействия. Все они ответили ему без замедления и в весьма лестных выражениях отзывались о капитальности труда и о красноречии автора, но находили вместе с тем, что для обнародования подобного рода историй не пришло еще время. Таким образом, отец Василий должен был на всю остальную жизнь потерять всякую надежду заявить себя обществу в том, что составляло его главную силу и достоинство, а это было для него, как человека честолюбивого, горше смерти. Gnadige Frau, увидав своего любимца в несколько возбужденном состоянии, в каковом он уже являлся перед ней неоднократно, очень этим огорчилась, но не подала, конечно, виду и начала с ним беседовать. Об умершей они много не разговаривали (смерть ее было такое естественное явление), а переговорили о том, как им уведомить поосторожнее Марфиных, чтобы не расстроить их очень, и придумали (мысль эта всецело принадлежит gnadige Frau) написать Антипу Ильичу и поручить ему сказать о смерти старушки Егору Егорычу, ибо gnadige Frau очень хорошо знала, какой высокодуховный человек Антип Ильич и как его слушается Егор Егорыч. Отец Василий одобрил эту мысль и перешел потом к более отвлеченному разговору. - С давних веков, - начал он, - существует для людей вопрос: что бывает с человеком после смерти его? Вопрос этот на первый взгляд может показаться праздным, ибо каждая религия решает его по-своему; но, с другой стороны, и существенным, потому что люди до сих пор продолжают об нем беспокоиться и думать. - Я полагаю, что они думают и беспокоятся оттого, что ищут утраченного ими райского луча. Вы сами так прекрасно говорили об этом в вашей речи на свадьбе Сусанны Николаевны. - Я знаю, что я прекрасно говорил, - произнес отец Василий с некоторою ядовитостью (выпивши, он всегда становился желчным и начинал ко всему относиться скептически), - но это происходило в силу того закона, что мой разум и воображение приучены к этому представлению более, чем к какому-либо другому. - Отец Василий, вы как будто бы теперь отказываетесь от самого себя и от слов своих? - полувоскликнула gnadige Frau. - Нет, я не отказываюсь ни от того, ни от другого, - произнес мрачным тоном отец Василий, - я тот же остаюсь масон и в придаток к тому - православный поп; но уразумейте меня, gnadige Frau: я человек и потому не вполне себе верю; не могу, например, утверждать, что исповедуемое мною вероучение непогрешимо: напротив того, я верую и, вместе с тем, ищу. Между нами, русскими, и вами, немцами, та и разница, что вы все решили и действуете; а мы, повторяю еще раз, веруем и ищем; только, к несчастию, мы же сами себе и искать-то пока не позволяем. О, это великая ирония судеб! Gnadige Frau не совсем уразумела смысл последних слов отца Василия и отнесла это не к своей непонятливости, а к тому, что собеседник ее был немного подшофэ. - Если вы по-прежнему остаетесь искренним масоном, - стояла она на своем, - так чего же вам искать? Масонство решило многое и, по-моему, совершенно правильно. - Что именно-с? - спросил отец Василий опять-таки ядовитым тоном и с прибавлением с. - Мы должны быть честны! - стала перечислять gnadige Frau. - Это хорошо! - согласился отец Василий. - Должны быть трудолюбивы, - продолжала та. - А это еще лучше того!.. Потом-с? - выпытывал отец Василий gnadige Frau. Но она была не из тех дам, чтобы сробеть и спасовать в области нравственных и религиозных вопросов. - Потом, - отвечала она даже с маленьким азартом, - делать добро, любить прежде всего близких нам, любить по мере возможности и других людей; а идя этим путем, мы будем возвращать себе райский луч, который осветит нам то, что будет после смерти. - Ну-с, - полувоскликнул на это уже отец Василий, - такого освещения, сколько мне известно, не дано было еще никому, и скажу даже более того: по моим горестям и по начинающим меня от лет моих терзать телесным недугам, я ни о чем более как о смерти не размышляю, но все-таки мое воображение ничего не может мне представить определительного, и я успокоиваюсь лишь на том, во что мне предписано верить. - И верьте!.. Это очень хорошо с вашей стороны, - произнесла gnadige Frau, как бы поучавшая отца Василия, а не он ее. - Но сами вы чему верите? - сказал он ей с прежней ядовитостью. - Я верю, - объяснила gnadige Frau со своей обычной точностью, - что мы, живя честно, трудолюбиво и не делая другим зла, не должны бояться смерти; это говорит мне моя религия и масонство. - Знаю, что это говорится, но только человек-то этим весь не исчерпывается; опять привожу в доказательство себя же: мысленно я не страшусь смерти; но ее боится мой архей и заставляет меня даже вскрикивать от страха, когда меня, особенно последнее время, как-нибудь посильнее тряхнет в моей колымажке, в которой я езжу по приходу. - Я архея не отвергаю и согласна, что он иногда в нас говорит сильнее, чем наша душа и наше сердце, - заметила gnadige Frau. - А только то и требовалось доказать! - подхватил опять-таки с усмешечкой отец Василий и встал, чтобы отправиться домой. К благословению его gnadige Frau, конечно, не подошла, да отец Василий и не ожидал того. Расставшись, оба беседующие невольно подумали друг о друге. - Какого высокого ума человек и в какое страшное сомнение впадает! - сказала сама себе gnadige Frau. Отец же Василий, идя дорогой, размышлял: "Сия дама, по своему узкому протестантизму, все решила, а Фауста-то и забыла, хоть и немка!" И отец Василий при этом захохотал на всю улицу. Gnadige Frau очень умно придумала написать о смерти Юлии Матвеевны Антипу Ильичу, а не Егору Егорычу, без того уже бывшему от разного рода неприятностей в сильно раздраженном состоянии. Антип Ильич, прочитав письмо gnadige Frau, написанное четким почерком отца Василия, конечно, с одной стороны, опечалился, узнав о смерти Юлии Матвеевны, но с другой - остался доволен тем доверием, которым был почтен от госпожи Сверстовой. Прежде всего он стал на довольно продолжительную молитву, а потом, улучив минуту, когда Егор Егорыч был совершенно один, вошел к нему в кабинет. - Позвольте вас спросить, - начал он своим добрым голосом, - когда вы имеете намерение отправиться в Кузьмищево? - Не знаю и сам! - отвечал Егор Егорыч, несколько удивленный словами Антипа Ильича, так как сей последний никогда не делал ему подобного рода вопросов. - Ты сам видишь, как тут уехать: Муза Николаевна измучена своим несчастием; Сусанна Николаевна тоже вместе с нею мучится и, как я подозреваю, даже больна... - Да-с, - протянул ему Антип Ильич, - Сусанну Николаевну нам надобно всем поберечь! Егор Егорыч испугался этих слов Антипа Ильича. Ему показалось, что и он вместе с Екатериной Филипповной пророчит что-то недоброе Сусанне Николаевне. - Разве ты замечаешь, что она действительно больна? - Нет, - ответил опять протяжно Антип Ильич, - но оне всегда очень беспокоятся обо всем душой, а маменька их теперь в летах преклонных и тяжко больна... Все в воле божией! Егор Егорыч уразумел, что Антип Ильич клонит разговор в совершенно другую сторону. - Может быть, со старухой что-нибудь случилось? - спросил он полушепотом. - Да-с, - опять протянул Антип Ильич, - господь бог призвал их в лоно свое. - Тебе пишет об этом кто-нибудь? - Госпожа Сверстова прислала мне письмо и приказала поосторожнее сказать вам о том. Егора Егорыча, впрочем, это известие, по-видимому, не особенно встревожило. - Мир праху ее!.. Конечно, жаль - пробормотал он. - Ах, батюшка Егор Егорыч, - воскликнул на это Антип Ильич, - не печалиться, а радоваться надо за нас, стариков, когда мы путь наших испытаний оканчиваем. - Конечно, но я боюсь, что это будет новым ударом для Музы и Сусанны. - Им укрепиться в вере надо; укрепите их верою! - посоветовал Антип Ильич. - Тебе пишут, когда она умерла? - Двадцатого числа, в восемь часов вечера. Подумав, Егор Егорыч предположил сказать сначала Музе, так как он знал, что все-таки она меньше привязана к матери, чем Сусанна; но прежде, однако, пожелал узнать мнение об этом Антипа Ильича. - Зачем? Что тут лукавить? Дело житейское! Скажите им как только бог вам внушит! - объяснил ему тот. - Тогда лучше скажи ты! Ты к богу ближе, чем я! - пробормотал Егор Егорыч. - Извольте-с, скажу. - Поди сейчас и сделай это! - решил по своей торопливости Егор Егорыч. Антип Ильич, ничего уже более не сказав, ушел своей медленной походкой от барина. Егор Егорыч с нервным вниманием начал прислушиваться к тому, что происходило в соседних комнатах. Он ждал, что раздадутся плач и рыдания со стороны сестер; этого, однако, не слышалось, а, напротив, скоро вошли к нему в комнату обе сестры, со слезами на глазах, но, по-видимому, сохранившие всю свою женскую твердость. Вслед за ними вошел также и Антип Ильич, лицо которого сияло полным спокойствием. - Мамаша умерла! - начала Сусанна Николаевна первая. - Да, вот ему пишет gnadige Frau, - указал ей Егор Егорыч на Антипа Ильича. - А мамаша уж похоронена? - спросила того Сусанна Николаевна совсем твердым голосом. - Не изволят-с об этом писать, - отвечал Антип Ильич. - Тогда прикажи, пожалуйста, привести мне почтовых лошадей!.. Я сейчас же поеду похоронить мамашу... - проговорила Сусанна Николаевна. - Нет, нет и нет! - отказал ей наотрез Егор Егорыч. - Почему же нет? - сказала Сусанна Николаевна с удивлением. - Оттого, что ты сама больна и расстроена!.. Сусанна Николаевна при этом как будто бы стыдливо покраснела. - Я нисколько не больна и не расстроена, - произнесла она, - и непременно хочу ехать! Муза Николаевна между тем, сидевшая все это время в углу и потихоньку плакавшая, вдруг при этом зарыдала. Егор Егорыч сейчас же воспользовался этим. - У тебя вот еще кто на руках: несчастное живое существо, а там одно тело... прах! - проговорил он. - Ах, нет, - вскричала Муза, - пусть сестра едет!.. Я плачу о том, что сама не могу ехать с ней. Егор Егорыч начал как бы колебаться, но его выручил и поддержал Антип Ильич. - Мы панихиды и заупокойные обедни можем совершать и здесь по Юлии Матвеевне, она же все это будет знать и ведать. Прикажете идти позвать священников для служения панихиды? - Да, позови! - разрешил ему Егор Егорыч. Антип Ильич тогда обратился к Сусанне Николаевне. - Мы, сударыня, теперь прилетим к Юлии Матвеевне на конях более быстрых, чем те, которые вы приказывали приготовить, - проговорил он ей и ушел за священниками. Те вскоре пришли, и началось служение панихиды. Какие разнообразные чувствования волновали всех молящихся! Егор Егорыч исключительно думал о Сусанне Николаевне и беспрестанно взглядывал на нее; она хоть и не смотрела на него, но чувствовала это и была мучима тайным стыдом: при всей тяжести настоящего ее горя, она не переставала думать об Углакове. Музою же овладела главным образом мысль, что в отношении матери своей она всегда была дурной дочерью, так что иногда по целым месяцам, особенно после выхода замуж, не вспоминала даже о ней. Сусанна Николаевна, впрочем, не оставила своей мысли ехать похоронить мать и на другой же день опять-таки приступила к Егору Егорычу с просьбой отпустить ее в Кузьмищево. Напрасно он почти с запальчивостью ей возражал: - Это бессмыслица!.. Юлия Матвеевна, конечно, теперь похоронена... Письмо шло к нам целую неделю. - Не похоронена, - упорно возражала Сусанна Николаевна, - gnadige Frau понимает меня и знает, как бы я желала быть на похоронах матери. Спор такого рода, конечно, кончился бы тем, что Егор Егорыч, по своей любви к Сусанне Николаевне, уступил ей и сам даже поехал бы с ней; но вдруг, совершенно неожиданно для всех, явился прискакавший в Москву на курьерских Сверстов. Во всей его фигуре виднелось утомление, а в глазах досада; между тем он старался казаться спокойным и даже беспечным. - Что такое? Опять еще что-нибудь случилось? - воскликнул Егор Егорыч, начинавший окончательно терять свойственное ему величие духа. - А мать похоронена? - подхватила и Сусанна Николаевна. - Третьего дня! - отвечал ей Сверстов. - Зачем же вы не подождали меня? - спросила его с укором Сусанна Николаевна. - Разлагаться очень начала... Вы, барыни, этого не понимаете... Промедли еще день, так из гроба лужи бы потекли... Как это можно?! - отвечал ей со строгостью Сверстов. - Я ей то же говорил! - воскликнул Егор Егорыч. Затем со стороны дам последовали вопросы: как старушка умерла, не говорила ли она чего, не завещала ли чего-нибудь? - Умерла отлично, как следует умереть старому организму... тихо, покойно, без страданий, - выдумывал для успокоения своих друзей Сверстов. Но тут вошел Антип Ильич и снова объявил, что начинается панихида. Что Сверстов так неожиданно приехал, этому никто особенно не удивился: все очень хорошо знали, что он с быстротой борзой собаки имел обыкновение кидаться ко всем, кого постигло какое-либо несчастье, тем более спешил на несчастье друзей своих; но на этот раз Сверстов имел еще и другое в виду, о чем и сказал Егору Егорычу, как только остался с ним вдвоем. - Я не говорил при Сусанне Николаевне, но я не был при смерти старушки, а находился в это время за триста верст от Кузьмищева, у Аггея Никитича. - У Зверева? - переспросил с оттенком беспокойства Егор Егорыч. - По какому поводу? - По такому, - отвечал Сверстов, - что он вызвал меня по делу Тулузова, по которому черт знает что творится здесь в Москве! - Что такое? - снова спросил Егор Егорыч с возрастающим беспокойством. - А вот что-с, - принялся объяснять Сверстов. - На посланные Аггеем Никитичем господину Тулузову вопросные пункты тот учинил полное запирательство и в доказательство того, что он Тулузов, представил троих свидетелей, которые под присягой показали, что они всегда лично его знали под именем Тулузова, а также знали и его родителей... Хорошо? - Хорошо! - похвалил Егор Егорыч, рассмеявшись саркастически. - Недурно, - поддакнул Сверстов, - а потом-с к Аггею Никитичу вскоре после этой бумаги явился раз вечером на дом не то лавочник, не то чиновник, который, объяснив ему дело Тулузова до мельчайших подробностей, просил его покончить это дело, как возникшее по совершенно ложному доносу, и в конце концов предложил ему взятку в десять тысяч рублей. - Но кто же такой был этот человек... сам Тулузов? - воскликнул Егор Егорыч. - Нет, не он. Аггей Никитич того знает; но это был черт его знает кто такой! - А отчего же Аггей Никитич не задержал его? - возразил Егор Егорыч с раздражением. - Он должен был бы это сделать, когда тот предложил ему взятку, чтобы за то его наказать. - Аггей Никитич наказал его, только по-своему: как человек военный, он рявкнул на него... Тот ему сгрубил что-то такое... Он повернул его да в шею, так что тот еле уплел ноги от него! - Глупо это, глупо! - заметил Егор Егорыч. - Вдруг не найдешься, согласитесь!.. - возразил Сверстов. - И как потом докажешь, что он предлагал взятку?.. Разговор у них происходил с глазу на глаз, тем больше, что, когда я получил обо всем этом письмо от Аггея Никитича и поехал к нему, то из Москвы прислана была новая бумага в суд с требованием передать все дело Тулузова в тамошнюю Управу благочиния для дальнейшего производства по оному, так как господин Тулузов проживает в Москве постоянно, где поэтому должны производиться все дела, касающиеся его... Понимаете, какая подведена махинация? - Понимаю! - ответил угрюмо Егор Егорыч. - Но что ж нам остается после этого делать? - спросил Сверстов. Егор Егорыч стал соображать. - Я, к сожалению, с нынешним генерал-губернатором никогда не сближался, по той причине, что он искони француз и энциклопедист; я же - масон, а потому мне ехать теперь к нему и говорить об деле, совершенно меня не касающемся, странно. Но я вместе с вами поеду к моему другу Углакову, который очень хорош с князем. - Optime! - воскликнул Сверстов, и на другой день оба друга поехали к Углакову; но, к великой досаде их, застали того почти в отчаянном состоянии. Его Пьер, снова было поступивший на службу, вдруг заболел той же нервной горячкой, которой он болел в Москве. M-me Углакова уехала уже к сыну, чтобы быть при нем сиделкой; но, тем не менее, когда Егор Егорыч и Сверстов рассказали Углакову дело Тулузова, он объявил им, что сейчас же поедет к генерал-губернатору, причем уверял, что князь все сделает, чего требует справедливость. Покончив на этом, Егор Егорыч и Сверстов расстались с Углаковым и поехали: первый домой, а другой пересел на извозчика и отправился к Мартыну Степанычу Пилецкому, с которым Сверстов от души желал поскорее повидаться. Сусанна Николаевна между тем, заметно поджидавшая с нетерпением мужа, сейчас же, как он приехал, спросила его: - Ну, что у Углаковых?.. Как там идет? - Там идет скверно, - бухнул прямо Егор Егорыч, - наш общий любимец Пьер заболел и лежит опять в горячке; мать ускакала к нему, отец сидит, как пришибленный баран, и сколь я ни люблю Пьера, но сильно подозреваю, что он пьянствовать там начал! Сусанна Николаевна при этом побледнела только, и что она чувствовала, предоставляю судить всем молодым дамам, которые в сердцах своих таили чувствования, подобные ее чувствованиям! X В кофейной Печкина вечером собралось обычное общество: Максинька, гордо восседавший несколько вдали от прочих на диване, идущем по трем стенам; отставной доктор Сливцов, выгнанный из службы за то, что обыграл на бильярде два кавалерийских полка, и продолжавший затем свою профессию в Москве: в настоящем случае он играл с надсмотрщиком гражданской палаты, чиновником еще не старым, который, получив сию духовную должность, не преминул каждодневно ходить в кофейную, чтобы придать себе, как он полагал, более светское воспитание; затем на том же диване сидел франтоватый господин, весьма мизерной наружности, но из аристократов, так как носил звание камер-юнкера, и по поводу этого камер-юнкерства рассказывалось, что когда он был облечен в это придворное звание и явился на выход при приезде императора Николая Павловича в Москву, то государь, взглянув на него, сказал с оттенком неудовольствия генерал-губернатору: "Как тебе не совестно завертывать таких червяков, как в какие-нибудь коконы, в камер-юнкерский мундир!" Вместе с этим господином приехал в кофейную также и знакомый нам молодой гегелианец, который наконец стал уж укрываться и спасаться от m-lle Блохи по трактирам. То, что он будто бы женится на ней, была чисто выдумка Углакова. Наконец, как бы для придачи большей пестроты этому разнокалиберному обществу, посреди его находился тот самый толстенький частный пристав, который опрашивал свидетелей по делу Тулузова и который, по своей вожеватости, состоял на дружеской ноге с большею частью актеров, во всякое свободное от службы время являлся в кофейную. Разговор между собеседниками начался с того, что Максинька, не без величия, отнесся к частному приставу с вопросом: - А что, нашего Петю... того... прихлопнут? - За что его прихлопнут? - отвечал частный пристав, как бы не понявший вопроса Максиньки. - Ну, там, вы сами знаете за что! - сказал Максинька и скорбно захохотал. - Нет, ничего не будет, - успокоил его частный пристав. - Вам известна вся эта история, про которую бог знает, что рассказывается? - спросил важным, но вместе с тем и гнусливым несколько голосом невзрачный господин. - Известна-с, потому что я и производил это дело, - объяснил пристав. - По-моему, вы неблагородно поступили, что позволили себе накрывать, и кого же?.. Дам! - укорил его Максинька, всегда верный своему возвышенному взгляду на женщин вообще и на благородных дам в особенности. - А когда начальство вам приказывает играть какую-нибудь роль, вы ослушиваетесь? - спросил его с комическою серьезностью пристав. - Нет, - сказал протяжно Максинька. - Ну, так и мы, полиция, не можем не слушаться закона! - объяснил ему частный пристав. - Скажите, донос, что ли, или жалоба от кого-нибудь была об этом? - продолжал расспрашивать мизерный господин. - Жалоба была, - начал частный пристав и вслед за тем, осмотрев всю комнату и видя, что особенно посторонних в ней никого не было, продолжал вполголоса, - господин Тулузов жаловался, предполагая в этих сборищах найти жену свою, и действительно нашел ее там. - Но кто же с ней еще другие дамы были? - поинтересовался мизерный господин. - Ну, это наша полицейская тайна, - возразил частный пристав, - я могу сказать одно, что все это дамы из высшего круга. - Хороша тайна! - перебил с гневной усмешкой Максинька. - И зачем же вы про Тулузову рассказываете? - Госпожу Тулузову я наименовал потому, что о ней и без меня всем известно. - Я и других тоже знаю, - произнес, лукаво подмигнув, камер-юнкер. - В первую голову, тут была Н. - Так! - подтвердил частный пристав. - Потом Р. и Ч. - Все так! - не отвергал частный пристав. - А что же в этих сборищах было противозаконного? - пожелал узнать гегелианец. Частный пристав пожал плечами и проговорил: - Незаконного, если хотите, ничего не было, но неприлично же дамам так вести себя. - Полиция-то пуще всего понимает приличия! - произнес опять с гневом и иронией Максинька. - Но в чем, собственно, неприличия эти состояли? - допытывался гегелианец. - Мне рассказывали, что там накрыта была совершенно скандалезная сцена. - Почти, - произнес с усмешкой частный пристав, - и чтобы оправдать полицию, я должен начать издалека, - года два тому назад в Лефортовской части устроился и существовал так называемый Евин клуб, куда, понимаете, не мужчины приглашали дам, а дамы мужчин, которые им нравились; клуб этот, однако, по предписанию из Петербурга, был закрыт; но на днях господин Тулузов в прошении своем объяснил, что Евин клуб снова открылся. Согласитесь, что при такого рода обстоятельствах мы не могли бездействовать, и начальство это дело поручило мне. - Как лицу опытному в таких делах, - не переставал язвить частного пристава Максинька. Тот немного при этом вспыхнул в лице, но нисколько не растерялся. - Да, Максинька, я опытен!.. Вот попадись и ты мне на любимой тобой Козихе и побуянь там, я тебя сейчас же упрячу в сибирку. - Дудки! Пете, небось, ничего не мог сделать! - возразил Максинька и опять захохотал иронически. - Да ведь Петя человек молодой, красивый, а ты-то что такое? - Как я что?.. Я тоже человек!.. - Сомнительно, очень сомнительно, Максинька... - стал тоже и его доезжать частный пристав. - Помнишь ли ты, что про тебя сказал Никифоров, когда к вам затесалась на репетицию собака и стала на тебя глядеть? - Ничего он про меня не сказал, - притворился Максинька, как будто бы в самом деле забыл. - А вот он что сказал, - напомнил ему частный пристав, - он гладит собаку да и говорит: "Не удивляйся, Амочка, не удивляйся, это тоже человек". А уж если собака усомнилась, так нам и бог простит. - Ври больше! - нашел только возразить на это Максинька. - Ну, плюньте на него, рассказывайте далее! - почти приказал частному приставу невзрачный господин, видимо, заинтересованный и даже как бы обеспокоенный рассказом того. - Далее было... - принялся повествовать частный пристав. - Я вместе с господином Тулузовым часа в два ночи отправился в указанный им дом... Прибыли мы в оный и двери нашли незапертыми... Входим и видим, что в довольно большой зале танцуют дамы в очень легоньких костюмах, да и мужчины тоже, кто без фрака, кто без мундира... Ужин и возлияния, надо полагать, были обильные... Тулузов взял жену за руки и почти насильно увел в другую комнату, а другая тут дама кинулась на меня. "Как вы смели, говорит, сюда придти?.. У нас не заговор какой-нибудь!" - "Совершенно, говорю, согласен, сударыня; но я приехал сюда только осведомиться, так как нас известили, что в здешнем доме открылся некогда существовавший Евин клуб". - "Убирайтесь, говорит, к черту! Здесь никакого Евина клуба нет, а у нас афинский вечер". К ней, конечно, пристали и мужчины, которым я говорю: "Вы, господа, конечно, можете разорвать меня на кусочки, но вам же после того хуже будет!" Это бы, конечно, их не остановило; но, на счастие мое, вышел Тулузов и говорит мне: "Я не желаю вести этого дела". - "Очень хорошо, говорю, а я и пуще того не желаю!.." Так мы и разъехались. - Госпожа Тулузова, - вмешался вдруг в разговор кончивший играть на бильярде надсмотрщик гражданской палаты, - вчера у нас совершала купчую крепость на проданное ею имение мужу своему. - А велико ли это имение? - спросил, моргнув глазом, камер-юнкер. - Всего одна деревня в двадцать душ, - сказал надсмотрщик. - C'est etonnant! Qu'en pensez vous?* - отнесся камер-юнкер к гегелианцу и, видя, что тот не совсем уразумел его вопрос, присовокупил: - Поэтому господин Тулузов за двадцать душ простил своей жене все?.. ______________ * - Это удивительно! Что вы об этом думаете? (франц.). - Бог его знает, - отозвался с презрением ученый, - но меня здесь другое интересует, почему они свое сборище назвали афинским вечером? - О, это я могу тебе объяснить! - сказал окончательно гнусливым голосом камер-юнкер. - Название это взято у Дюма, но из какого романа - не помню, и, по-моему, эти сборища, о которых так теперь кричит благочестивая Москва, были не больше как свободные, не стесняемые светскими приличиями, развлечения молодежи. Я сам никогда не бывал на таких вечерах, - соврал, по мнению автора, невзрачный господин: он, вероятно, бывал на афинских вечерах, но только его не всегда приглашали туда за его мизерность. - Но когда ж они происходили? По определенным дням? - стал с живостью расспрашивать молодой ученый, который, кажется, и сам бы не прочь был съездить на эти, в греческом вкусе, развлечения. - Никаких определенных дней не было, - отвечал гнусливо камер-юнкер, - а случалось обыкновенно так, что на каком-нибудь бале, очень скучном, по обыкновению, молодые дамы сговаривались с молодыми людьми повеселей потанцевать и поужинать, и для этого они ехали в подговоренный еще прежде дом... - Однако, позволь, мне рассказывали, что в известный час амфитрион ужина восклицал: "Couvre feus!"*, - возразил ему молодой ученый, которому с ужасом и под величайшим секретом рассказывала это m-lle Блоха. ______________ * "Гасите свечи!" (франц.). - Не знаю-с! - заперся мизерный камер-юнкер. - А это, по-моему, было хорошо! - воскликнул громко Максинька, но на него никто внимания не обратил. - Любопытно бы знать, какие, собственно, в самих-то Афинах были эти вечера? - спросил гегелианца вкрадчивым голосом частный пристав. - То есть пиры их правильнее назвать, - сказал тот, - которым, по большей части, предшествовал обед, соответствующий римскому coena*; такие обеды происходили иногда и у гетер. ______________ * вечерняя трапеза (лат.). - А гетеры, кто такие это? - перебил молодого ученого частный пристав все с более и более возрастающим любопытством. - Это женщины, которые продавали любовь свою за деньги, и деньги весьма большие; некоторые из них, как, например, Фрина и Аспазия, заслужили даже себе исторические имена, и первая прославилась красотой своей, а Аспазия - умом. - Понимаю-с! - произнес, слегка мотнув головой, частный пристав. - Но вот еще осмелюсь спросить: в тот вечер, на который мы приехали с господином Тулузовым, одно меня больше всего поразило, - все дамы и кавалеры были, с позволения сказать, босиком. - По-гречески так и следует, - объяснил, улыбнувшись, гегелианец, - греки вообще благодаря своему теплому климату очень легко одевались и ходили в сандалиях только по улицам, а когда приходили домой или даже в гости, то снимали свою обувь, и рабы немедленно обмывали им ноги благовонным вином. - Вот как-с!.. Но все-таки, по-моему, это нехорошо, - наш сапог гораздо лучше и благороднее, - произнес частный пристав и мельком взглянул на собственный сапог, который был весьма изящен: лучший в то время сапожник жил именно в части, которою заведовал частный пристав. - У меня есть картина-с, - продолжал он, - или, точнее сказать, гравюра, очень хорошая, и на ней изображено, что греки или римляне, я уж не знаю, обедают и не сидят, знаете, по-нашему, за столом, а лежат. - То есть возлежат, - поправил его молодой ученый. - Но ведь тут, может быть, и начальство какое-нибудь есть; неужели же они и перед начальством возлежат? - воскликнул с полукомическим оттенком частный. - Его все начальство-то беспокоит, - пробурчал язвительно Максинька, но на его слова опять никто не обратил внимания. - А что греки кушали? - допытывался частный пристав. - Так же, как и мы, грешные, осетринку, севрюжинку?.. - Рыбу греки любили, - объяснил ему молодой ученый. - И ветчину даже? - приставал частный пристав. - Колбасы и свинина у них тоже были в большом употреблении. - А насчет выпивки? - присовокупил частный пристав, облизнувшись слегка. - За обедом греки совершенно не пили вина, а пир с вином у них устраивался после обеда и назывался симпозион, для распоряжения которым выбирался начальник, симпозиарх. - Господа, - воскликнул вдруг при этом, вставая на ноги, частный пристав, - я так увлекся греческим пиром, что желаю предложить нечто вроде того всему нашему почтенному обществу! Камер-юнкер хотя и сделал несколько насмешливую гримасу, но, однако, ничего, согласился почти первый; гегелианцу, кажется, было все равно, где бы ни убить время, чтобы только спастись от m-lle Блохи, и он лишь заметил: - Но кого же, однако, мы выберем в симпозиархи? - Вас, конечно! - воскликнули все в один голос. - О, господь с вами! - произнес, как бы даже испугавшись, молодой ученый. В этот момент вдруг встал Максинька и, выпрямясь во весь свой высокий рост, произнес могильным голосом: - Семпиарх, - переврал он немножко, - должен быть он! - И Максинька величественно указал пальцем на частного пристава. - Он нас угощает ужином, и поэтому он и начальник. - Вы, вы! - обратились прочие к частному приставу, который раскланялся перед обществом и произнес: - Благодарю вас, господа, что вы приняли от меня ужин и потом почтили меня еще большей честью быть распорядителем всего ужина. Тем более для меня это лестно, что настоящее число есть день моего рождения. Проговорив это, частный пристав ушел, чтобы войти в Соглашение с приказчиком кофейной. В сущности, частный пристав соврал, что настоящий день был днем его рождения: он только желал еще теснее сблизиться с весьма приятным ему обществом, а кроме того, у него чувствительно шевелился в кармане магарыч, полученный им с Тулузова по обоим его делам. Максинька между тем пересел уже ближе к остальному обществу: несмотря на свою ненависть к полиции, он не мог отказать себе в удовольствии поужинать на счет частного пристава. - Скажите, в Афинах был театр, и приезжали на эти их ужины актрисы? - спросил он гегелианца. - Театр был, и актрисы приезжали на ужины! - отвечал тот. - Вот оно, как мы давно существуем! - произнес самодовольно Максинька, но в это время вошел симпозиарх, а за ним половой внес несколько графинчиков водок, зернистую икру, семгу, рыжички, груздочки. - Позвольте, господа, этого нельзя, - заметил гегелианец, указывая на водку, - греки во время еды ничего не пили. - Что ж делать? - возразил ему частный пристав. - Мы без водочки непривычны принимать хлеб-соль; нам рюмочку - другую непременно надобно вонзить в себя, чтобы аппетитец разыгрался. - Мы должны прежде выпить! - подтвердил Максинька, наливая себе самую огромную рюмку и цапнув ее сразу. - Фантазию это нагоняет... человек от этого умнее делается. - Но вот рыбка наша плывет к нам, - сказал симпозиарх, указывая на полового, несшего огромную паровую стерлядь, вкусный запах которой приятно защекотал обоняние всех. Когда сие благородное блюдо было покончено, то выгнанный из службы доктор, не уступавший в количестве выпитой водки Максиньке, произнес еще первые в продолжение целого вечера слова: - Такие рыбы дай бог, чтобы и в Эгейском море водились! - Там нет таких - это мне иностранцы говорили - наши рыбы лучшие в свете, - сказал ему на это негромко, как бы тайну какую, надсмотрщик палаты. - Согласно вашим указаниям, - отнесся затем симпозиарх к молодому ученому, - я велел поросеночка изжарить; вы изволили говорить, что греки свинину кушали. - Отлично! - одобрили частного пристава Максинька, доктор и надсмотрщик. - Это черт знает что такое!.. Дай бог выдержать! - произнес камер-юнкер. - Нет, ничего, - возразил ему гегелианец, сделавшийся ужасно оживленным вследствие выпитых двух-трех рюмок мадеры, которую частный пристав умел как-то незаметно подливать ему. Поросенок с подрумяненной кожицей невдолге был подан. Симпозиарх крикнул половому: - Madame Клико сюда на сцену! M-me Клико, слегка подмороженная, явилась в количестве шести бутылок, ровно сколько было трапезующих, а затем, по уничтожении поросенка, начался уже настоящий симпозион. - Греки обыкновенно, - начал поучать молодой ученый, - как народ в высокой степени культурный и изобретательный, наполняли свои вечера играми, загадками, музыкой и остротами, которые по преимуществу у них говорили так называемые паразиты, то есть люди, которым не на что самим было угощать, и они обыкновенно ходили на чужие пиры, иногда даже без зова, отплачивая за это остротами. - Это я! - отозвался самодовольно Максинька. - Только без остроумия! - заметил частный пристав. - Ну, уж это не тебе судить! - возразил Максинька и отнесся к гегелианцу. - А какие это у них загадки были? Такие же, как и у нас: когда загадаешь, так скверно выходит, а отгадаешь - ничего, хорошо? - Какие же у нас такие загадки? - спросил его, в свою очередь, частный пристав, наперед ожидавший, что Максинька что-нибудь соврет. - А вот такие, - отвечал Максинька, - идет свинья из Питера, вся истыкана. - Да что ж тут гадкого? - допытывался частный пристав. - Как же не гадко?.. Вся истыкана, а значит, это наперсток, - произнес Максинька и захохотал. Засмеялись за ним и прочие, но не над загадкой, а над самим Максинькой: до того физиономия его была глупо-самодовольна. - У греков, конечно, не было таких остроумных загадок! - заметил молодой ученый. - У них, например, загадывалось: какое существо, рождаясь, бывает велико, в среднем возрасте мало, когда же близится к концу, то становится опять громадным? Когда кто угадывал, того греки украшали венками, подносили ему вина; кто же не отгадывал, того заставляли выпить чашку соленой морской воды. - Я эту загадку могу отгадать, - вызвался самонадеянно Максинька. - Сделайте милость, тогда мы вас венчаем венком, - объявил ему гегелианец. - Это коровье вымя! - произнес с гордостью Максинька. - Почему? - спросили его все в один голос. - Как почему? Потому что, - отвечал Максинька, - поутру, когда корова еще не доена, вымя у нее огромное, а как подоят в полдень, так маленькое, а к вечеру она нажрется, и у нее опять эти мамы-то сделаются большие. Некоторым из слушателей такая отгадка Максиньки показалась правильною, но молодой ученый отвергнул ее. - Вы ошиблись, - сказал он, - греки под этой загадкой разумели тень, которая поутру бывает велика, в полдень мала, а к вечеру снова вырастает. - Это вот так, ближе к делу идет, - подхватил частный пристав, - и поэтому тебе, Максинька, подобает закатить соленой воды! Но Максинька не согласился с тем и возразил: - Это, может быть, по-гречески не так, а по-нашему, по-русски, точно то выходит, что я сказал. - Но я вот, имея честь слушать вас, - сказал почтительно молодому ученому частный пристав, - вижу, что дам тут никаких не было. - Напротив, всегда призывались флейтщицы, разные акробатки, которые кидали искусно обручами, танцевали между ножами... - Как у нас в цирках это делают, - заметил частный пристав. - Ну да! - А в карты и на бильярде греки играли? - осмелился спросить молодого ученого надсмотрщик. - Греки играли в кости, но более любимая их забава была игра коттабос; она представляла не что иное, как весы, к коромыслу которых на обоих концах были привешены маленькие чашечки; под чашечки эти ставили маленькие металлические фигурки. Искусство в этой игре состояло в том, чтобы играющий из кубка сумел плеснуть в одну из чашечек так, чтобы она, опускаясь, ударилась об голову стоящей под ней фигурки, а потом плеснуть в другую чашечку, чтобы та пересилила прежнюю и ударилась сама в голову своей фигурки. - Это хорошая штука, почище будет вашего бильярда, - отнесся частный пристав к упорно молчавшему доктору. - Не знаю-с, я не видал такой штуки, - промолвил тот нехотя: ему, кажется, грустно было, что в этот вечер он мало облупил на бильярде постоянную свою жертву - надсмотрщика. На этом месте беседы в кофейную вошли два новые посетителя, это - начинавший уже тогда приобретать себе громкую известность Пров Михайлыч Садовский, который с наклоненною немного набок головой и с некоторой скукою в выражении лица вошел неторопливой походкой; за ним следовал другой господин, худой, в подержанном фраке, и очень напоминающий своей фигурой Дон-Кихота. При появлении этих лиц выразилось общее удовольствие; кто кричал: "Милый наш Проша!", другой: "Голубчик, Пров Михайлыч, садись, кушай!" Товарищ его тоже был оприветствован. - Откуда ты, небес посланник? - продекламировал тому невзрачный камер-юнкер. - Из больницы, умер было совсем... - отвечал тот. - Вообразите, посадили меня на диету умирающих... Лежу я, голодаю, худею, наконец мне вообразилось, что я в святые попал, и говорю: "О, чудо из чудес и скандал для небес, Дьяков в раке и святитель в усах, при штанах и во фраке!" - Браво! - закричали все на четверостишие этого господина и вслед за тем стали приставать к Прову Михайлычу, чтобы он рассказал, как купцы говорят о пьесе "Гамлет". В ответ на это Пров Михайлыч без всякого ломания, съев и выпив малую толику, прямо начал: - Идем, судырь ты мой, мы с Иваном Петровым м