Aux huissiers, Il dit: Moi, je m'en... Il dit: Moi, je m'en... Ma foi, et cetera, et cetera"... пел Углаков вместо слов и затем снова перешел к песенке: "Quand la goutte l'accable Sur un lit delabre, Le cure De la mort et du diable Parle a ce moribond, Qui repond: Ma foi, moi, je m'en... Ma foi, moi, je m'en... Ma foi, et cetera, et cetera"... Слушая эти два куплета, Сусанна Николаевна имела, или, по крайней мере, старалась иметь, совершенно серьезное выражение в лице. - Вы убедились, наконец, как я скверно пою! - обратился к ней Углаков. - Вовсе нет!.. Мне нравится ваше пение, - возразила она, - но я желала бы, чтобы вы нам спели что-нибудь русское. - Спойте вот это теперь! - сказала Муза Николаевна и быстро забегала своими пальчиками по фортепьяно, а также и Углаков совсем уже по-русски залился: Ехали бояре из Нова-города, Красная девица на улице была; Всем нашим боярам по поклону отдала, Одному ж боярину пониже всех, А за то ему пониже, что удалый молодец. Стал молодчик девицу спрашивати: - Как тебя, девушка, по имени зовут?.. - Пощади, Углаков! - Ты в словах, а Муза в аккомпанементе бог знает как путаете! - Не верьте! Вы отлично это пропели! - подхватила с своей стороны Сусанна Николаевна. - Merci, madame! - произнес Углаков, расшаркавшись перед нею и пристукнувши при этом каблуками своих сапог, чем он, конечно, хотел дать комический оттенок своей благодарности; но тем не менее весьма заметно было, что похвала Сусанны Николаевны весьма приятна ему была. - Говорят, хорошо очень идет "Аскольдова могила"{448}, и Бантышев в ней отлично поет? - спросила она затем. - Превосходно, неподражаемо! - воскликнул Углаков. - Спел бы вам, но не решаюсь, - лучше вы его послушайте! И затем разговор между собеседниками перешел исключительно на театр. Углаков очень живо начал описывать актеров, рассказывал про них разные анекдоты, и в этом случае больше всех выпало на долю Максиньки, который будто бы однажды горячо спорил с купцом о том, в каких отношениях, в пьесе "Горе от ума", находится Софья Павловна с Молчалиным: в близких или идеальных. Первое утверждал купец, по грубости своих понятий; но Максинька, как человек ума возвышенного, говорил, что между ними существует совершенно чистая и неземная любовь. Слышавши этот спор их, один тогдашний остряк заметил им: "Господа, если бы у Софьи Павловны с Молчалиным и было что-нибудь, то все-таки зачем же про девушку распускать такие слухи?!" - "Благородно!" - воскликнул на это громовым голосом Максинька и ударил остряка одобрительно по плечу. Хоть подобный анекдот и был несколько скабрезен, но ужасно развеселил дам. Сусанна Николаевна вообразить себе без смеху не могла, что мог затеяться такой спор, и вообще весь этот разговор о театре ей показался чрезвычайно занимательным и новым. Несмотря на свою духовность и строгую мораль, Марфина вовсе не была сухим и черствым существом. Чуткая ко всему жизненному, она никак не могла ограничиться в своих пожеланиях одной лишь сферой масонства. Между тем пробило восемь часов. Сусанне Николаевне пора было ехать домой. - Нельзя ли тебе меня проводить? - сказала она сестре. - Наши лошади еще не пришли из деревни, а на извозчике я боюсь ехать. - Конечно, проводим, - отвечала Муза Николаевна и велела было заложить в возок лошадей; но лакей, пошедший исполнять это приказание, возвратясь невдолге, объявил, что кучер, не спавший всю прошедшую ночь, напился и лежит без чувств. - Как же я доберусь теперь до дому? - произнесла Сусанна Николаевна. - Очень просто, я велю тебе взять хорошего извозчика и пошлю с тобою человека проводить тебя, - отвечала Муза Николаевна. - Но зачем это, для чего? - проговорил каким-то трепетным голосом Углаков, слышавший совещание сестер. - У меня моя лошадь здесь со мною... Позвольте мне довезти вас до вашего дома... Надеюсь, что в этом ничего не будет неприличного? - Ей-богу, я не знаю, как это по московским обычаям принято? - спросила сестру, видимо, недоумевавшая Сусанна Николаевна. - По-моему, вовсе ничего нет тут неприличного... Меня из концертов часто молодые люди довозят, если Аркадий едет куда-нибудь не домой. - В таком случае поедемте, довезите меня! - обратилась Сусанна Николаевна к Углакову, который, придя в неописанный восторг, выскочил в одном сюртуке на мороз, чтобы велеть кучеру своему подавать лошадь. - Какой смешной Углаков! - проговорила Сусанна Николаевна, оставшись вдвоем с сестрою. - Да, но в то же время он предобрый и премилый! - определила та. - Это сейчас видно, что добрый, - согласилась и Сусанна Николаевна. Углаков возвратился и объявил, что лошадь у крыльца. Сусанна Николаевна принялась облекаться в свою модную шляпку, в свои дорогие боа и салоп. - А я тебя и не спросила еще, - сказала Муза Николаевна, укутывая сестру в передней, - получила ли ты письмо от мамаши из деревни? - Нам Сверстовы писали, что maman чувствует себя хорошо, совершенно покойна, и что отец Василий ей иногда читает из жития святых, - Прологи, знаешь, эти... Но Муза Николаевна совершенно не знала, что такое Прологи. Сестры, наконец, распрощались, и когда Сусанна Николаевна уселась с Углаковым в сани, то пристоявшийся на морозе рысак полетел стремглав. Сусанна Николаевна, очень любившая быструю езду, испытывала живое удовольствие, и выражение ее красивого лица, обрамленного пушистым боа, было веселое и спокойное; но только вдруг ее собеседник почти прошептал: - Сусанна Николаевна, зачем вы вышли замуж за такого старика? Такой вопрос совершенно поразил Сусанну Николаевну. - За какого же старика? - нашлась она только спросить. - Так неужели же ваш муж молод? - проговорил в воротник шубы Углаков. - Для меня это все равно: молод он или не молод, но он любит меня. - Еще бы ему не любить вас! - произнес опять в воротник своей шубы Углаков. - Но и я его тоже люблю. - Не верю. - Как не верите! Разве вы знаете мои чувства? - Не знаю, но не верю. - Ну, так знайте же, я люблю, и люблю очень моего старого мужа! - Тогда это или сумасшествие, или вы какая-то уж необыкновенная женщина!.. - Что ж тут необыкновенного, - я не понимаю! - возразила Сусанна Николаевна. - Да как же?.. Люди обыкновенно любят друг друга, когда у них есть что-нибудь общее; но, я думаю, ничего не может быть общего между стареньким грибком и сильфидой. - Общее в мыслях, во взглядах. - Значит, и вы, как Егор Егорыч, верите в масонство? - воскликнул Углаков. Все эти расспросы его Сусанну Николаевну очень удивили. - Неужели, Углаков, вы не понимаете, что ваши слова чрезвычайно нескромны, и что я на них не могу отвечать? - Виноват, если я тут в чем проговорился; но, как хотите, это вот я понимаю, что отец мой в двадцать лет еще сделался масоном, мать моя тоже масонка; они поженились друг с другом и с тех пор, как кукушки какие, кукуют одну и ту же масонскую песню; но чтобы вы... Нет, я вам не верю. - Для меня это решительно все равно, - произнесла, уже усмехнувшись, Сусанна Николаевна, - но я вас прошу об одном: никогда больше со мной не говорить об этом. - Я не буду, когда вы не приказываете, - проговорил покорным голосом Углаков и, видимо, надувшись несколько на Марфину, во всю остальную дорогу ни слова больше не проговорил с нею и даже, когда она перед своим подъездом сказала ему: "merci", он ей ответил насмешливым голосом: - Не стоит благодарности, madame. - Но куда же вы теперь едете? - спросила его Сусанна Николаевна. - Еду из светлого рая в многогрешный театр, - отвечал тем же тоном Углаков и уехал. Сусанна Николаевна, улыбаясь, вошла в свою квартиру и прямо направилась к Егору Егорычу, которого она застала за книгой и в шерстяном колпаке, и при этом - скрывать нечего - он ужасно показался Сусанне Николаевне похожим на старенький, сморщенный грибок. Не остановившись, разумеется, ни на секунду на этой мысли, она сказала ему: - Ты знаешь, кто меня довез сюда? Егор Егорыч вопросительно взмахнул на нее глазами. - Молодой Углаков, сын твоего приятеля. - А! Что ж ты не привела его ко мне?.. Я его давно не видал... Так ли он остер, как был в детстве?.. - И теперь остер, но главное - ужасно наивен: что на душе, то и на языке. - Это качество хорошее! - заметил Егор Егорыч. - Конечно, дурной человек не будет откровенен, - заметила Сусанна Николаевна и пошла к себе в комнату пораспустить корсет, парадное бархатное платье заменить домашним, и пока она все это совершала, в ее воображении рисовался, как живой, шустренький Углаков с своими проницательными и насмешливыми глазками, так что Сусанне Николаевне сделалось досадно на себя. Возвратясь к мужу и стараясь думать о чем-нибудь другом, она спросила Егора Егорыча, знает ли он, что в их губернии, как и во многих, начинается голод? - Знаю, я еще осенью распорядился заготовить для крестьян хлеба, с тем, чтобы потом выдавать его им бесплатно, - пробормотал тот. - Ах, как ты хорошо это сделал! - похвалила его с чувством Сусанна Николаевна. - Что ж тут особенно хорошего? Это долг мой, обязанность моя! - возразил Егор Егорыч. III Углаковы дали большой вечер. Собравшийся к ним люд был разнообразен: во-первых, несколько молодых дам и девиц, несколько статских молодых людей и два - три отпускных гвардейских офицера, товарищи юного Углакова. Старик Углаков, а еще более того супруга его слыли в Москве людьми умными и просвещенными, а потому их, собственно, общество по преимуществу состояло из старых масонов и из дам de lettres*, что в переводе значило: из дам весьма скучных, значительно безобразных и - по летам своим - полустарух. Карточных игроков, разместившихся в особой отдельной комнате, было тоже немало, и посреди них виднелась заметная фигура Калмыка и напоминающая собой копну сена фигура Феодосия Гаврилыча: он играл в пикет с Лябьевым и имел более чем когда-либо бессмысленно-серьезное выражение в лице. Танцы производились в зале под игру тапера, молодой, вертлявый хозяин почти ни на шаг не отходил от m-me Марфиной, которая, говоря без лести, была красивее и даже наряднее всех прочих дам: для бала этого Сусанна Николаевна, без всякого понуждения со стороны Егора Егорыча, сделала себе новое и весьма изящное платье. Муза Николаевна на этот раз была тоже весьма интересна, и это условливалось отчасти тем, что, пользуясь вечерним освещением, она употребила против своего красноватого цвета лица некоторые легкие косметические средства. Общество пожилое между тем сидело в гостиной, и Егор Егорыч заметно тут первоприсутствовал; по крайней мере, хозяин, старичок очень чистенький и франтоватый, со звездой, выражал большую аттенцию к каждому слову, которое произносил Марфин. Что касается до хозяйки, то она себя держала тою же величавою дамой, какою мы видели ее в церкви Архангела Гавриила. Невдалеке от нее сидела такожде особа женского пола, маленькая, черномазенькая - особа, должно быть, пребеспокойного характера, потому что хоть и держала в своих костлявых руках работу, но беспрестанно повертывалась и прислушивалась к каждому, кто говорил, имея при этом такое выражение, которым как бы заявляла: "Ну-ко, ну, говори!.. Я вот тебя сейчас и прихлопну!" Прихлопывать ей, разумеется, не часто удавалось, но что она в душе постоянно к тому стремилась, - это несомненно! Особа эта была некая Зинаида Ираклиевна, дочь заслуженного кавказского генерала, владеющая значительным состоянием и, несмотря на свой солидный возраст, до сих пор еще не вышедшая замуж, вероятно, потому, что, как говорили некоторые насмешники, не имела никаких приятных женских признаков. В обществе, - за глаза, разумеется, - Зинаиду Ираклиевну обыкновенно называли m-lle Блоха. Такое прозвище она стяжала оттого, что будто бы Денис Давыдов{453}, в современной песне своей, говоря: заговорщица-блоха, имел в виду ее. Но как бы то ни было, сия все-таки почтенная девица, лишенная утех сердца, старалась устроить себе умственную жизнь, ради чего она почти до унижения заискивала между тогдашними литераторами и между молодыми, какие тогда были налицо, учеными, которых Зинаида Ираклиевна, как бы они ни увертывались, завербовывала себе в друзья. В настоящее время жертвой ее был один молодой человек, года три перед тем проживший за границей М-lle Блоха, познакомившись с ним, начала его приглашать к себе, всюду вывозить с собой и всем кричать, что это умнейший господин и вдобавок гегелианец. В чем собственно состоял гегелизм, Зинаида Ираклиевна весьма смутно ведала; но, тем не менее, в обществе, которое до того времени делилось на масонов и волтерианцев, начали потолковывать и о философии Гегеля{453}, слух о чем достигнул и до Егора Егорыча с самых первых дней приезда его в Москву. Егор Егорыч знал об учении Гегеля еще менее Зинаиды Ираклиевны и помнил только имя сего ученого, о котором он слышал в бытность свою в двадцатых годах за границей, но все-таки познакомиться с каким-нибудь гегелианцем ему очень хотелось с тою целью, чтобы повыщупать того и, если можно, то и поспорить с ним. Он переговорил об этом с m-me Углаковой, которая - благо и Пьер ее все приступал к ней затеять у них как-нибудь танцы - устроила невдолге вечер, пригласив на оный m-lle Блоху и убедительно прося ее при этом привезти с собою ее молодого друга, что та и исполнила. Гегелианец оказался скромным по виду господином, в очках, с длинными волосами и с весьма благородными манерами. Егор Егорыч устремил на него испытующий взор, но прямо разговор о Гегеле, разумеется, не мог начаться, и к нему пришли несколько окольным путем. Под звуки раздававшейся в зале музыки и при шуме шарканья танцующих m-me Углакова спросила Егора Егорыча: ______________ * литературных (франц.). - А вы вчера слушали "Божественную каплю"{454}? - Да, - отвечал он ей. - Говорят, очень глубокое произведение? - Глубокое по мысли своей, но, по-моему, сухо и непоэтично выполненное, - произнес Егор Егорыч. - Это есть отчасти, - согласился с ним старик Углаков. - Какая же мысль этой поэмы? - пожелала узнать m-lle Блоха, выражая в лице своем: "Ну-ко, ну, договори!". Егор Егорыч, однако, не устрашился этого и очень спокойно, закинув только ногу под себя, принялся объяснять. - Это - переложенное в поэму апокрифическое предание о разбойнике, который попросил деву Марию, шедшую в Египет с Иосифом и предвечным младенцем, дать каплю молока своего его умирающему с голоду ребенку. Дева Мария покормила ребенка, который впоследствии, сделавшись, подобно отцу своему, разбойником, был распят вместе со Христом на Голгофе и, умирая, произнес к собрату своему по млеку: "Помяни мя, господи, егда приидеши во царствие твое!" - Все это, разумеется, имеет символическое значение, - заметил старик Углаков. - Конечно, - подтвердил Егор Егорыч. - Ибо что такое явление Христа, как не возрождение ветхого райского Адама, и капля богородицы внесла в душу разбойника искру божественного огня, давшую силу ему узнать в распятом Христе вечно живущего бога... Нынче, впрочем, все это, пожалуй, может показаться чересчур религиозным, значит, неумным. - Почему же неумным? Бог есть разум всего, высший ум! - возразила Зинаида Ираклиевна, вероятно, при этом думавшая: "А я вот тебя немножко и прихлопнула!". В то же время она взглянула на своего молодого друга, как бы желая знать, одобряет ли он ее; но тот молчал, и можно было думать, что все эти старички с их мнениями казались ему смешны: откровенный Егор Егорыч успел, однако, вызвать его на разговор. - Вы гегелианец? - начал он прямо. - Гегелианец! - отвечал молодой человек, немного подумав. - Я невежда в отношении Гегеля... С Фихте{455} и Шеллингом{455} я знаком немного и уважаю их, хотя я сам весь, по существу моему, мистик; но знать, говорят, все полезно... Скажите, в чем состоит сущность учения Гегеля: продолжатель ли он своих предшественников или начинатель чего-нибудь нового?.. - То и другое, я думаю. - Но его исходная точка, по крайней мере, собственная? - Почти совершенно собственная: его главное положение выражается в такой формуле, что все рациональное реально и все реальное рационально, и что человек должен верить в один только ум, ибо он сам есть ум! Егора Егорыча при этом заметно покоробило. - Все человеческое есть человеческое только посредством мысли, то есть ума, - говорил далее ученый, - и самое высшее знание - это мысль, занятая сама собой, ищущая и находящая самое себя. Она называется формальною, когда рассматривается независимо от содержания; мысль более определенная становится понятием; мысль в полной определенности есть идея, натура которой - развиваться и только чрез это делаться тем, что она есть. В ней надобно различать два состояния: одно, которое известно под именем расположения, способности, возможности и которое по-немецки называется an sich sein - бытием в самом себе. Второе есть действительность, вещественность, или то, что именуется бытием для себя - fur sich sein. - Значит, Гегель рассматривает мысль в совершенном отвлечении, ее только действия и пути, но где же содержание какое-нибудь? - Содержания он и не касается... Подкладывайте под мысль какое вам угодно содержание, которое все-таки будет таково, каким понимает его мысль. - Но неужели же ни вы, ни Гегель не знаете, или, зная, отвергаете то, что говорит Бенеке? - привел еще раз мнение своего любимого философа Егор Егорыч. - Бенеке говорит, что для ума есть черта, до которой он идет могущественно, но тут же весь и кончается, а там, дальше, за чертой, и поэзия, и бог, и религия, и это уж работа не его, а дело фантазии. - Но что же такое и фантазия, если она хоть сколько-нибудь сознана, как не мысль?.. Вы вот изволили упомянуть о религиях, - Гегель вовсе не отделяет и не исключает религии из философии и полагает, что это два различных способа познавать одну и ту же истину. Философия есть ничто иное, как уразумеваемая религия, вера, переведенная на разум... - Но нельзя веру перевести на разум! - воскликнул Егор Егорыч. - Позвольте уж мне прежде докончить, - сказал ему на это скромно молодой ученый. - Виноват, виноват, молчу и слушаю вас, - произнес Егор Егорыч, с своей стороны, с покорностью. Молодой ученый снова продолжал: - Гомер сказал, что все вещи имеют два названия: одно на языке богов, а другое на языке человеков. Первое выражает смысл положительного, конкретного понятия, а другое есть язык чувств, представлений, мысли, заключенной в конечные категории. Религия может существовать без философии, но философия не может быть без религии. Философия, по необходимости, по существу своему, заключает в себе религию. Еще схоластик Ансельм{456} сказал: negligentia mihi videtur, si postquam confirmati simus in fide, non studemus, quod credimus intelligere*. ______________ * На мой взгляд, это - небрежность, если мы, утвердившись в вере, не стараемся понять того, во что мы верим (лат.). Эту латинскую цитату молодой ученый явно произнес для произведения внешнего эффекта, так как оной никто из слушателей не понял, за исключением Егора Егорыча, который на это воскликнул: - Нельзя этого intelligere, нельзя, а если и можно, так вот чем!.. Сердцем нашим!.. - И Егор Егорыч при этом постучал себе пальцем в грудь. - А не этим! - прибавил он, постучав уже пальцем в лоб. - Сердцем, я полагаю, ничего нельзя понимать, - возразил ему его оппонент, - оно может только чувствовать, то есть отвращаться от чего-либо или прилепляться к чему-либо; но сравнивать, сознавать и даже запоминать способен один только ум. Мы достаточно уже имеем чистых форм истины в религиях и мифологиях, в гностических и мистических системах философии, как древних, так и новейших. Содержание их вечно юно, и одни только формы у них стареют, и мы легко можем открыть в этих формах идею и убедиться, что философская истина не есть что-нибудь отдельное и чуждое мировой жизни, и что она в ней проявлена, по крайней мере, как распря. - Не понимаю вас, не понимаю, - затараторил Егор Егорыч, - кроме последнего вашего слова: распря. Откуда же эта распря происходит?.. Откуда это недовольство, это как бы движение вперед?.. Неужели вы тут не чувствуете, что человек ищет свой утраченный свет, свой затемненный разум?.. - Он бы сейчас его нашел, если бы только поверил в него безусловно. - Но отчего же тогда политики врут и на каждом шагу ошибаются, а кажется, действуют все по уму и с расчетом. - Я не знаю, собственно, что вы разумеете под именем политиков, - возразил ему молодой человек, - но Гегель в отношении права, нравственности и государства говорит, что истина этих предметов достаточно ясно высказана в положительных законах. - Однако наш мыслящий ум не удовлетворяется этими истинами! - перебил его Егор Егорыч. - Он не столько не удовлетворяется, сколько стремится облечь их в умственную форму и, так сказать, оправдать их перед мыслию свободною и самодеятельною. В естественном праве Гегель требует, чтобы вместо отвлеченного способа созидать государство понимали это государство как нечто рациональное в самом себе, и отсюда его выводами были: повиновение властям, уважение к праву положительному и отвращение ко всяким насильственным и быстрым переворотам. - Все уж это очень рационально, чересчур даже, - произнес Егор Егорыч, потрясая своей головой. - Непременно рационально, как и должно быть все в мире, и если вы вглядитесь внимательно, то увидите, что развитие духа всего мира представляется в четырех элементах, которые имеют представителями своими Восток, Грецию, Рим и Германию. На востоке идея является в своей чистой бесконечности, как безусловная субстанция в себе, an sich, безо всякой формы, безо всякого определения, поглощающая и подавляющая все конечное, человеческое; поэтому единственная форма общества здесь есть теократия, в которой человек безусловно подчинен божеству... В Греции идея уже получает конечную форму и определение; человеческое начало выступает и выражает свободно идею в определенных прекрасных образах и созданиях, то есть для себя бытие идеи, fur sich sein, в области идеального созерцания и творчества. В Риме человек, как практическая воля, осуществляет идею в практической жизни и деятельности... Он создает право, закон и всемирное государство для практического выражения абсолютной истины... В мире германском человек, как свободное лицо, осуществляет идею в ее собственной области, как безусловную свободу, - здесь является свободное государство и свободная наука, то есть чистая философия. - Темно, темно, - повторил и на это Егор Егорыч. - Может быть, что не совсем ясно, - не отрицал молодой ученый. - Гегель сам говорит, что философия непременно должна быть темна, и что ясность есть принадлежность мыслей низшего разряда. Такого рода спор, вероятно, долго бы еще продолжался, если бы он не был прерван довольно странным явлением: в гостиную вдруг вошел лакей в меховой, с гербовыми пуговицами, ливрее и даже в неснятой, тоже ливрейной, меховой шапке. Он нес в руках что-то очень большое и, должно быть, весьма тяжелое, имеющее как бы форму треугольника, завернутое в толстое, зеленого цвета сукно. За этим лакеем следовала пожилая дама в платье декольте, с худой и длинной шеей, с седыми, но весьма тщательно подвитыми пуклями и с множеством брильянтовых вещей на груди и на руках. Хозяйка, увидав эту даму, почти со всех ног бросилась к ней навстречу и, пожимая обе руки той, воскликнула: - Марья Федоровна, как я вам рада, - боже мой, как рада! Хозяин тоже встал с своего кресла и почтительно раскланивался с Марьей Федоровной. - Приехала, по вашему желанию, с арфой, - проговорила та, показывая рукою на внесенную лакеем вещь. - Ах, как мы вам благодарны, несказанно благодарны! - говорили супруг и супруга Углаковы. - Но где ж позволите мне поставить мой инструмент? - спросила Марья Федоровна, беспокойно потрясая своими седыми кудрями. - Я думаю, около фортепьян - вы, вероятно, будете играть с аккомпанементом? - проговорила хозяйка. - Могу и с аккомпанементом, только с очень нешумным, - объяснила Марья Федоровна. - О, без сомнения! - воскликнула хозяйка. - Заглушать вашу игру было бы преступлением, - присовокупил к этому старик Углаков. Марья Федоровна после того повелительно взглянула на лакея, и тот, снова подняв свое бремя, потащил его в - залу, причем от ливрейской шубы его исходил холод, а на лбу, напротив, выступала испарина. Если бы бедного служителя сего спросить в настоящие минуты, что он желает сделать с несомым им инструментом, то он наверное бы сказал: "расщепать его на мелкую лучину и в огонь!" Но арфа, наконец, уставлена была около фортепьяно. Суконный чехол был с нее снят. Тапер, сидевший до того за фортепьяно, встал и отошел в сторону. Танцы, само собою разумеется, прекратились. - Кто ж мне будет аккомпанировать? - спросила Марья Федоровна, повертывая свою голову на худой шее и осматривая все общество. Она, видимо, желала немедля же приступить к своим музыкальным упражнениям. - Милая, добрая Муза Николаевна, - отнеслась хозяйка к Лябьевой, - аккомпанируйте Марье Федоровне! Муза Николаевна повыдвинулась из толпы. - Не соглашайтесь! - шепнул ей стоявший около молодой Углаков. - Пусть эта старая ведьма булькает одна на своих гуслях. Муза Николаевна, конечно, не послушалась его и подошла к роялю. - Я всегда очень дурно аккомпанирую Марье Федоровне, - произнесла она. - Нет, нет, вы отлично аккомпанируете! - возразила та, тряхнув своими кудрями и усаживаясь на пододвинутое ей хозяином кресло. "Буль, буль!" - заиграла она в самом деле на арфе. - "Буль, буль!" - повторил за нею и Углаков, садясь рядом с Сусанной Николаевной. Та, кажется, старалась не смотреть на него и не слушать его. - Какую арию вам угодно, чтобы я аккомпанировала? - спросила Муза Николаевна. - Я бы больше всего желала сыграть гимн солнцу пифагорейцев, который я недавно сама положила на музыку, - сказала с оттенком важности Марья Федоровна. - Но я его не знаю, - произнесла на это скромно Муза Николаевна. - Марья Федоровна, - воскликнул в это время вскочивший с своего места молодой Углаков, подбегая к роялю, - вы сыграйте "Вот мчится тройка удалая!", а я вам спою! При этом возгласе сына старик Углаков вопросительно взглянул на него, а мать выразила на лице своем неудовольствие и даже испуг: она заранее предчувствовала, что Пьер ее затеял какую-нибудь проказу. - А вы поете эту песню? - спросила Марья Федоровна, вскидывая на повесу свои сентиментальные глаза. - Пою, и пою отлично, - отвечал тот, не задумавшись. Тут уж m-me Углакова укоризненно покачала головою сыну; старик-отец тоже растерялся. Ничего этого не замечавшая Марья Федоровна забулькала на арфе хорошо ей знакомую песню. Муза Николаевна стала ей слегка подыгрывать на фортепьяно, а Углаков запел. Сначала все шло как следует; большая часть общества из гостиной и из наугольной сошлась слушать музыку и пение. Из игроков остались на своих местах только Лябьев, что-то такое задумчиво маравший на столе мелом, Феодосий Гаврилыч, обыкновенно никогда и нигде не трогавшийся с того места, которое себе избирал, и Калмык, подсевший тоже к их столу. Феодосию Гаврилычу заметно хотелось поговорить с сим последним. - А я тебе не рассказывал, какую я умную штуку придумал? - начал он. - Нет, не рассказывал; надеюсь, что она поумней этой дурацкой музыки, которая там раздается, - отозвался Калмык. - За такую музыку их всех бы передушить следовало! - произнес со злостию Лябьев и нарисовал мелом на столе огромный нос. - Поумней немножко этой музыки, поумней! - произнес самодовольно Феодосий Гаврилыч. - Ну, так вот что такое я именно придумал, - продолжал он, обращаясь к Калмыку. - Случился у меня в имениях следующий казус: на водяной мельнице плотину прорвало, а ветряные не мелют: ветров нет! - Что ж, ты сам из себя придумал испускать оные? - заметил Калмык. - Где ж мне испускать из себя? Я не Эол{461}. Но слушай уж серьезно: механику ты знаешь. Ежели мы от какой-нибудь тяжести перекинем веревку через блок, то она действует вдвое... Я и придумал на место всех этих водяных и ветряных мельниц построить одну большую, которую и буду двигать тяжестью, и тяжестью даже небольшой, положим, в три пуда. Эти три пуда, перекинутые через блок, будут действовать, как шесть пудов, перекинутые еще через блок, еще более, так что на десятом, может быть, блоке составится тысячи полторы пудов: понял? - Понял, - отвечал Калмык. - Значит, хорошо я придумал? - Нет, нехорошо. - Почему? - Потому что ты механики-то, видно, и не знаешь. У тебя мельница действительно повернется, но только один раз в день, а на этом много муки не смелешь. - Что ты говоришь: один раз в день! - возразил, даже презрительно рассмеявшись, Феодосий Гаврилыч. - Чем ты это докажешь? - Тем, что тяжесть, перекинутая через блок, хоть и действует сильнее, но в то же время настолько же и медленнее. Сколь ни плохо знал механику Феодосий Гаврилыч, но справедливость мысли Калмыка понял. - Фу ты, черт тебя возьми! Ты, как дьявол, все понимаешь, - произнес он, но в этот момент Лябьев поспешно поднялся с своего стула и проворно вышел в залу, где произошло нечто весьма курьезное. Углаков в конце петой им песни вдруг зачихал, причем чихнул если не в лицо, то прямо в открытую шею Марьи Федоровны, которая при этом с величием откинулась назад; но Углаков не унимался: он чихнул потом на арфу и даже несколько на платье Музы Николаевны, будучи не в состоянии удержаться от своей чихотки. Все это, разумеется, прекратило музыку и пение, и в заключение всего из наугольной Калмык захлопал и прокричал: - Браво! - Браво! - подхватил ему вослед и юный Углаков. Конфузу и смущению стариков-хозяев пределов не было, а также и удивлению со стороны Марьи Федоровны. - Как ваш сын дурно воспитан! - сказала она m-me Углаковой. - У него, вероятно, насморк, - объяснила та, чтобы как-нибудь оправдать свое детище. - У меня насморк, Марья Федоровна, видит бог, насморк! - вопиял, с своей стороны, юный Углаков и затем сейчас же скрылся в толпу и уселся рядом с Сусанной Николаевной. - Что такое с вами? - спросила та. - Да я у Федотыча, как он проходил с лимонадом, выпросил табаку, и когда Марья Федоровна разыгралась очень на своей арфе, я и нюхнул этого табаку, - ну, я вам скажу, это штука чувствительная: слон бы и тот расчихался! Сусанна Николаевна, слушая шалуна, не могла удержаться от смеха. Между тем Марья Федоровна, не хотевшая, к общему удовольствию, кажется, публики, продолжать своей игры на арфе, перешла в гостиную и села около Зинаиды Ираклиевны, которая не замедлила ее слегка кольнуть. - А я и не знала, что вы арфу вашу даже кутаете, чтобы она не простудилась. - Иначе и нельзя, а то она отсыреет и тон потеряет... Это самый, я думаю, деликатный инструмент, - отвечала простодушно Марья Федоровна, вовсе не подозревавшая яду в словах своей собеседницы, которая, впрочем, не стала с нею больше говорить и все свое внимание отнесла к спору, все еще продолжавшемуся между молодым ученым и Егором Егорычем, ради чего они уселись уже вдали в уголке. - Ведь это пантеизм, чистейший пантеизм, - полувосклицал Марфин, - а я не хочу быть пантеистической пешкой!.. Я чувствую и сознаю бога, сознаю также и себя отдельно! - Вы потому и сознаете себя отдельно, что ваш ум может обращаться на самого себя и себя познавать! - возражал молодой гегелианец. - Что мне в этом обращении ума на себя!.. А остальное все прекрасно и поэтому должно быть status quo?..* На этом, помяните мое слово, и подшибут вашего Гегеля. ______________ * неизменным? (лат.). - Может быть, - соглашался ученый, - но потом все-таки опять к нему возвратятся. - Возвратятся, но уже не к нему, а скорее к английскому эмпиризму... В эти самые минуты, чего Егор Егорыч, конечно, и не подозревал, между Сусанной Николаевной и молодым Углаковым тоже происходил довольно отвлеченный разговор. Сначала, как мы видели, Петр Александрыч все зубоскалил, но затем вдруг, как бы очнувшись, он спросил: - Вы, Сусанна Николаевна, я думаю, совершенною дрянью считаете меня? - С чего вы это взяли? - сказала она, вспыхнув в лице. - С того, что я в самом деле дрянь, - отвечал он. - Муж мой тоже, когда бывает не в духе, говорит иногда, что он дурной человек, но разве я верю ему? - Мужу вы, может быть, не поверите, а про меня и сами такого же мнения, как я думаю о себе. - Ну, это еще бог знает! - возразила, улыбнувшись, Сусанна Николаевна. - Вы не шутите и не скрываете, что дурно обо мне думаете? - Пока нисколько не думаю об вас дурно. - Я бы и был недурной человек, если бы мне было позволено одно. - Что именно? - спросила Сусанна Николаевна, но тут же, видимо, и испугалась своего вопроса. - То, чтобы вы позволили мне быть влюблену в вас. Сусанна Николаевна окончательно растерялась. - О, этого я никогда вам не позволю, - сказала она, как бы и смеясь. - Отчего? - произнес протяжно Углаков. - Оттого, что я замужняя женщина... и зачем же мне ваша любовь? - В таком случае я останусь дрянным человеком... и вот теперь же пойду и схвачусь с Лябьевым в банк!.. - Я не позволяю вам этого делать, потому что не желаю, чтобы Лябьев проиграл... и чтобы вы проигрывались. - Но я вас не послушаюсь, потому что вы не позволяете мне быть в вас влюблену. - Нет, вы послушаетесь меня!.. Иначе я с вами ни одного слова никогда не скажу. - Вы ужасная деспотка! - проговорил Углаков и как бы невольно вздохнул. - Может быть, - не отвергнула того и Сусанна Николаевна и, видя, что Егор Егорыч вышел из гостиной с шапкой в руке, она присовокупила: - Мы скоро уедем; дайте мне честное слово, что вы не будете Лябьева подговаривать в карты играть! - Извольте! - отвечал покорным тоном Углаков. Сусанна Николаевна поблагодарила его улыбкой и подошла к сестре; та пошутила ей: - Ты, однако, весь вечер разговаривала с этим бесенком, Углаковым. - Уж именно бесенок! - подхватила Сусанна Николаевна и к этому ни слова больше не прибавила. IV С наступлением февраля неурожай прошедшего лета начинал окончательно давать себя чувствовать. Цены на хлеб поднялись в Москве вчетверо. Был составлен особый комитет для сбора пожертвований в пользу голодающих, а также для покупки и продажи хлеба хоть сколько-нибудь по сносным ценам. Члены комитета начали съезжаться каждодневно, и на этих собраниях было произнесено много теплых речей, но самое дело подвигалось медленно; подписка на пожертвования шла, в свою очередь, не обильно, а о каких-либо фактических распоряжениях касательно удешевления пищи пока и помину не было; об этом все еще спорили: одни утверждали, что надобно послать закупить хлеба в такие-то местности; другие указывали на совершенно иные местности; затем возник вопрос, кого послать? Некоторые утверждали, что для этого надобно выбрать особых комиссаров и назначить им жалованье; наконец князь Индобский, тоже успевший попасть в члены комитета, предложил деньги, предназначенные для помещичьих крестьян, отдать помещикам, а раздачу вспомоществований крестьянам казенным и мещанам возложить на кого-либо из членов комитета; но когда ни одно из сих мнений его не было принято комитетом, то князь высказал свою прежнюю мысль, что так как дела откупов тесно связаны с благосостоянием народным, то не благоугодно ли будет комитету пригласить господ откупщиков, которых тогда много съехалось в Москву, и с ними посоветоваться, как и что тут лучше предпринять. Эту мысль комитет одобрил. Посланы были пригласительные письма к откупщикам. Те приехали в заседание и единогласно объявили, что полезнее бы всего было раздать деньги на руки самим голодающим; однако члены комитета, поняв заднюю мысль, руководившую сих мытарей, в глаза им объявили, что при подобном способе большая часть денег бедняками будет употреблена не на покупку хлеба, а на водку откупщицкую. Затем, как водится, последовал спор, шум, посреди которого в залу заседания вошел самый денежный из откупщиков, Василий Иваныч Тулузов. Он направился к председателю и извинился перед тем, что опоздал несколько. Председатель, с своей стороны, счел нужным объяснить Тулузову все, что до него происходило, и вместе с тем, предложив Василию Иванычу сделать посильное приношение в пользу голодающих, просил его дать совет касательно того, как бы поскорее устроить вспомоществование бедным. - А до какой цифры накопилась теперь пожертвованная сумма? - спросил Тулузов. Председатель заглянул в лежавшую перед ним ведомость и произнес несколько конфузливым голосом: - Тысяч до двадцати пяти. - И все деньги в сборе? - Нет, некоторая часть еще не поступила. На губах Тулузова явно пробежала насмешливая улыбка. - Я-с готов сделать пожертвование, - стал он громко отвечать председателю так, чтобы слышали его прочие члены комитета, - и пожертвование не маленькое, а именно: в триста тысяч рублей. При этом как членов комитета, так и откупщиков словно взрывом каким ошеломило. Председатель хотел было немедля же от себя и от всего комитета выразить Василию Иванычу великую благодарность, но тот легким движением руки остановил его и снова продолжал свою речь: - Я теперь собственно потому опоздал, что был у генерал-губернатора, которому тоже объяснил о моей готовности внести на спасение от голодной смерти людей триста тысяч, а также и о том условии, которое бы я желал себе выговорить: триста тысяч я вношу на покупку хлеба с тем лишь, что самолично буду распоряжаться этими деньгами и при этом обязуюсь через две же недели в Москве и других местах, где найду нужным, открыть хлебные амбары, в которых буду продавать хлеб по ценам, не превышающим цен прежних неголодных годов. - Но тозе какой хлеб вы будете продавать и где? - заметил один из откупщиков с такими явными следами своего жидовского происхождения, что имел даже пейсы, распространял от себя невыносимый запах чесноку и дзикал в своем произношении до омерзения. - Хлеб мой может всегда свидетельствовать полиция, а продавать его я буду, где мне вздумается. - Но отчего же вы не хотите ваше благодеяние совершить совместно с нашим комитетом? - сказал как бы с некоторым удивлением председатель. - Ваше превосходительство, - отвечал ему Тулузов почтительно, - к несчастию, я знаю поговорку, что у семи нянек дитя без глазу. - Но тогда зе ви будете продавать вас хлеб только где откупа васи, вот сто вы зтанете делать! - произнес укоризненно еврей. - Непременно-с там буду продавать и нигде больше! - едва удостоил его ответом Тулузов. - Но тогда зе весь народ пойдет в васи города!.. Сто зе ви сделаете с другими откупсциками: вы всех нас зарезете! - почти уже кричал жид. - Заведите и вы у себя дешевую продажу хлеба, тогда и у вас будет народ! - отозвался с надменностью Тулузов. - У нас зе нема денег для того! - продолжал кричать жид. Но Тулузов, не желавший, по-видимому, тратить с ним больше слов, повернулся к нему спиной и отнесся к председателю: - Я, ваше превосходительство, теперь приехал не испрашивать разрешения у комитета на мою операцию, которая мне уже разрешена генерал-губернатором, а только, как приказал он мне, объявить вам об этом. - Приму к сведению! - отозвался на это сухо председатель. Тулузов после того раскланялся со всеми и уехал. Все члены комитета, а еще более того откупщики остались очень недовольными и смущенными: первые прямо из заседания отправились в Английский клуб, где стали рассказывать, какую штуку позволил себе сыграть с ними генерал-губернатор, и больше всех в этом случае протестовал князь Индобский. - Помилуйте, - говорил он, - этот наш европеец, генерал-губернатор, помимо комитета входит в стачку с кабацким аферистом, который нагло является к нам и объявляет, что он прокормит Москву, а не мы! Между откупщиками, откупщик-еврей немалое еще время возглашал, пожимая своими костлявыми плечами: - Мы все зарезаны, зарезаны! Откупщики из русских тоже позатуманились и после некоторого совещания между собой отправились гуртом к Тулузову, вероятно, затем, чтобы дать ему отступного и просить его отказаться от своего хлебного предприятия; но тот их не принял и через лакея сказал им, что он занят. Таким образом откупщики уехали от него с носом. Василий Иваныч, впрочем, в самом деле был занят; он в ту же ночь собрал всех своих поумней и поплутоватей целовальников и велел им со всей их накопленной выручкой ехать в разные местности России, где, по его расчету, был хлеб недорог, и закупить его весь, целиком, под задатки и контракты. Те исполнили приказание своего повелителя с замечательною скоростью и ловкостью и приторговали массу хлеба, который недели через две потянулся в Москву; а Тулузов, тем временем в ближайших окрестностях заарендовав несколько водяных и ветряных мельниц, в половине поста устроил на всех почти рынках московских лабазы и открыл в них продажу муки по ценам прежних лет. Мало того, он стал скупать в голодающих губерниях скот, который, не имея чем кормить, крестьяне и даже помещики сбывали за бесценок. Он убивал этот скот, чтобы не тратиться на прогон и на прокорм на местах покупки, и, пользуясь зимним холодом, привозил его в Москву, в форме убоины, которую продавал по ценам более чем умеренным. Весь бедный люд, что предсказывал еврей-откупщик, хлынул на всякого рода заработки в Москву. Пьянство началось велие; откуп не только не нес убытка, а, напротив, процветал, и, по расчетам людей опытных в деле торговли, Тулузов от откупа и от продажи хлеба нажил в какие-нибудь два месяца тысяч до пятисот. Обо всем этом заговорила, разумеется, вся Москва, и даже гордо мнящий о себе и с сильно аристократической закваской Английский клуб должен был сознаться, что Тулузов в смысле коммерсанта человек гениальный. К этому присоединилось и то, что, по слухам, генерал-губернатор, зачислив Тулузова попечителем какого-то богоугодного заведения, будто бы представил его в действительные статские советники. Пока все это творилось в мире официальном и общественном, в мире художественном тоже подготовлялось событие: предполагалось возобновить пьесу "Тридцать лет, или жизнь игрока"{468}, в которой главную роль Жоржа должен был играть Мочалов. Муза Николаевна непременно пожелала быть на сем представлении, подговорив на то и Сусанну Николаевну. Билет им в бельэтаж еще заранее достал Углаков; сверх того, по уговору, он в день представления должен был заехать к Музе Николаевне, у которой хотела быть Сусанна Николаевна, и обеих дам сопровождать в театр; но вот в сказанный день седьмой час был на исходе, а Углаков не являлся, так что дамы решились ехать одни. Публики было множество. Бельэтаж блистал туалетами дам, посреди которых, между прочим, кидалась в глаза очень растолстевшая и разряженная донельзя Екатерина Петровна Тулузова. Усы на губах ее до того уже были заметны, что она принуждена была подстригать их. Рядом с ней помещался также и супруг ее. - Куда мог деваться этот вертопрах Углаков? - проговорила Муза Николаевна, усевшись с сестрой в ложе. Та отрицательно пожала плечами, как бы говоря: "Я не знаю, не понимаю", - и в то же время несколько побледнела. Сомненья их, впрочем, разрешил вошедший в ложу несколько впопыхах Лябьев. - Где Углаков, скажи, пожалуйста? - спросила его жена. - Углаков дома и лежит в нервной горячке почти без памяти; я сейчас от него, - отвечал Лябьев и как-то странно при этом взглянул на Сусанну Николаевну, которая, в свою очередь, еще более побледнела. - Ты, Муза, и вы, Сусанна Николаевна, - продолжал он, - съездите завтра к Углаковым!.. Ваше участие очень будет приятно старикам и оживит больного. - Я непременно поеду, - сказала Муза Николаевна. - А вы? - отнесся Лябьев к Сусанне Николаевне. - И я, если это нужно, поеду, - произнесла та. - Нужно-с, - повторил с каким-то особенным оттенком Лябьев и собрался уйти. - А ты разве не будешь смотреть пьесы? - спросила Муза Николаевна. - Нет, она слишком на мой счет написана и как будто бы для того и дается, чтобы сделать мне нравоучение... Даже ты, я думаю, ради этого пожелала быть в театре. - Именно для этого! - подхватила с улыбкой Муза Николаевна. - Ну, и наслаждайся, сколько тебе угодно! - проговорил явно с насмешкою Лябьев, но в то же время почти с нежностью поцеловал у жены руку и уехал. Занавес наконец поднялся. Перед глазами зрителя игорный дом. Во втором явлении из толпы игроков выбегает в блестящем костюме маркиза обыгранный дотла Жорж де-Жермани. Бешенству его пределов нет. Он кидает на пол держимый им в руках обломок стула. В публике, узнавшей своего любимца, раздалось рукоплескание; трагик, не слыша ничего этого и проговорив несколько с старавшимся его успокоить Варнером, вместе с ним уходит со сцены, потрясая своими поднятыми вверх руками; но в воздухе театральной залы как бы еще продолжал слышаться его мелодический и проникающий каждому в душу голос. Затем Жорж де-Жермани, после перемены декорации, в доме отца своего перед венчаньем с Амалией. Он не глядит ни на публику, ни на действующих лиц. Ему стыдно взглянуть кому-либо в лицо; он чувствует, сколь недостоин быть мужем невинной, простодушной девушки. Муза Николаевна вся устремилась на сцену; из ее с воспаленными веками глаз текли слезы; но Сусанна Николаевна сидела спокойная и бледная и даже как бы не видела, что происходит на сцене. С закрытием занавеса Муза Николаевна отвлеклась несколько от сцены и, взглянув на сестру, если не испугалась, то, по крайней мере, очень удивилась. - Отчего ты, Сусанна, такая, точно деревянная сегодня? - Я? - спросила словно бы проснувшаяся от сна Сусанна Николаевна. - Да, тебя, я вижу, обеспокоила болезнь Углакова? - Меня... обеспокоила болезнь Углакова?.. Почему ты это знаешь? - снова переспросила Сусанна Николаевна. - Да потому, почему и ты всегда знаешь и угадываешь, что я чувствую и думаю. - Нет, ты не знаешь, что я думаю, - произнесла протяжно Сусанна Николаевна. - Нет, я знаю! - возразила настойчиво Муза Николаевна. - У тебя, я уверена, произошло что-нибудь с Углаковым... Муж недаром сказал, чтобы ты съездила со мной к Углаковым. Сусанна Николаевна лгать сестре или таить что-нибудь от нее не могла. - Если ты хочешь, то произошло, - начала она тихо, - но посуди ты мое положение: Углаков, я не спорю, очень милый, добрый, умный мальчик, и с ним всегда приятно видаться, но последнее время он вздумал ездить к нам каждый день и именно по утрам, когда Егор Егорыч ходит гулять... говорит мне, разумеется, разные разности, и хоть я в этом случае, как добрая маменька, держу его всегда в границах, однако думаю, что все-таки это может не понравиться Егору Егорычу, которому я, конечно, говорю, что у нас был Углаков; и раз я увидела, что Егор Егорыч уж и поморщился... Согласись, что мне оставалось после того делать?.. Я действительно дня два тому назад сказала Углакову, что меня стесняют его посещения по утрам, и что вечером, когда Егор Егорыч дома, напротив, мы всегда рады его видеть... Ты вообразить себе не можешь, что произошло тут с Углаковым!.. Он вдруг заплакал и, проговорив: "Ну, я теперь погиб совсем!", сейчас же уехал... Что это такое?.. Я не понимаю даже... - Очень понятно, - произнесла с несколько лукавой улыбкой Муза Николаевна, - влюбился в тебя до безумия. Сусанна Николаевна придала недовольное выражение своему лицу. - Но как же влюбиться до безумия? - возразила она. - Для этого надобно иметь какой-нибудь повод и чтобы хоть сколько-нибудь на это человека поощряли. - Ты ошибаешься! Без поощрений гораздо сильнее влюбляются! - полувоскликнула Муза Николаевна, и так как в это время занавес поднялся, то она снова обратилась на сцену, где в продолжение всего второго акта ходил и говорил своим трепетным голосом небольшого роста и с чрезвычайна подвижным лицом курчавый Жорж де-Жермани, и от впечатления его с несколько приподнятыми плечами фигуры никто не мог избавиться. Стала прислушиваться к трагику и Сусанна Николаевна, а Екатерина Петровна Тулузова держала, не отнимая от глаз, уставленный на него лорнет и почему-то вдруг вспомнила первого своего мужа, беспутно-поэтического Валерьяна, и вместе с тем почувствовала почти омерзение к настоящему супругу, сидевшему с надутой и важной физиономией. В конце этого действия Жорж де-Жермани, обманутый злодеем Варнером, застрелил ни в чем не повинного Родольфа д'Эрикура. В публике снова поднялись неистовые аплодисменты, под шум которых Екатерина Петровна, ни слова не сказав мужу, вышла в коридор и вошла в ложу Лябьевой. - Надеюсь, mesdames, что вы позволите мне напомнить вам о себе? А с вами мы даже родственницы! - проговорила она заискивающим тоном и при последних словах обращаясь к Сусанне Николаевне. Обе сестры, конечно, на ее любезность ответили такою же любезностью. - Какая чудная пьеса и какой живой человек этот Жорж де-Жермани! - продолжала Екатерина Петровна. - Совершенно живой! - подтвердила Муза Николаевна. - Мне больше пьесы нравится Мочалов!.. Я теперь буду ездить на каждое его представление, - заметила Сусанна Николаевна. - Значит, мы будем с вами видеться часто; я почти каждый день бываю в театре, - подхватила Екатерина Петровна, - тут другой еще есть актер, молодой, который - вы, может быть, заметили - играет этого Родольфа д'Эрикура: у него столько души и огня! - Фи!.. Какая это душа! - подхватила уже Муза Николаевна. - Он весь какой-то накрахмаленный и слащавый. - Да, - подтвердила и Сусанна Николаевна. Тулузов между тем из своей ложи внимательно прислушивался к тому, что говорили дамы: ему, кажется, хотелось бы представиться Марфиной и Лябьевой, на которых ему в начале еще спектакля указала жена, но он, при всей своей смелости, не решался этого сделать. Занавес вскоре опять поднялся. Сцена представляла лес, хижину; Жорж де-Жермани и жена его, оба уже старики, в нищенских лохмотьях. Когда Жоржу, принесшему откуда-то пищи своей голодающей семье, маленькая дочь, подавая воды, сказала: "Ах, папа, у тебя руки в крови!" - "В крови?" - воскликнул он, проливая будто бы случайно воду и обмывая ею руку. Звук голоса и выражение ужаса в лице великого трагика были таковы, что вся публика как бы слегка привстала со своих мест. Несомненно, что он всю эту толпу соединил в одном чувстве. Даже Тулузова, по-видимому, пробрало, - по крайней мере, он покраснел в лице и торопливо взглянул себе на руки, словно бы ожидая увидеть на них кровь. В последнем явлении, когда Жорж потащил Варнера в объятую огнем хижину, крича: "В ад, в ад тебя!" - Тулузов тоже беспокойно пошевелился в своем кресле и совершенно отвернулся от сцены. На другой день, в приличный для визитов час, Муза Николаевна и Сусанна Николаевна были у Углаковых. Лябьева как вошла, так немедля же спросила встретившую их старуху Углакову: - Петр Александрыч болен? - Очень, очень! - отвечала та, нежно целуясь с обеими гостьями, причем Сусанна Николаевна была крайне смущена. Между Музой Николаевной и Углаковой, несмотря на болезнь сына, началось обычное женское переливание из пустого в порожнее. Сусанна Николаевна при этом упорно молчала; вошел потом в гостиную и старичок Углаков. Он рассыпался перед гостьями в благодарностях за их посещение и в заключение с некоторою таинственностью присовокупил: - Пьер скоро вас попросит к себе! - А разве он проснулся? - спросила Углакова мужа. - Проснулся и приведет только в порядок свой туалет, - отвечал он ей таинственно. Читатель, конечно, сам догадывается, что старики Углаковы до безумия любили свое единственное детище и почти каждодневно ставились в тупик от тех нечаянностей, которые Пьер им устраивал, причем иногда мать лучше понимала, к чему стремился и что затевал сын, а иногда отец. Вошедший невдолге камердинер Пьера просил всех пожаловать к больному. Муза Николаевна сейчас же поднялась; но Сусанна Николаевна несколько медлила, так что старуха Углакова проговорила: - Soyez aimable, venez voir notre pauvre malade!* ______________ * Будьте так любезны, навестите нашего бедного больною! (франц.). Больной помещался в самой большой и теплой комнате. Когда к нему вошли, в сопровождении Углаковых, наши дамы, он, очень переменившийся и похудевший в лице, лежал покрытый по самое горло одеялом и приветливо поклонился им, приподняв немного голову с подушки. Те уселись: Муза Николаевна - совсем около кровати его, а Сусанна Николаевна - в некотором отдалении. - Как это вам не стыдно хворать! - сказала первая из них. - Ах, мне чрезвычайно стыдно, - отвечал Углаков, - но что ж делать: я был поражен таким сильным горем! Муза Николаевна бросила при этом короткий взгляд на сестру, которая сидела в положении статуи. - Вообразите вы, - продолжал Пьер плачевным голосом, - mademoiselle Блоха в нынешнем мясоеде собирается укусить смертельно друга моего, гегелианца!.. Он женится на ней!.. Бедный, бедный философ!.. Неужели и философия не спасает людей от женщин? При такой шутке Пьера родители и гостьи расцвели, видя, что больному лучше; но Пьер и этим еще не ограничился. Он вдруг сбросил с себя одеяло, причем оказался в полной вицмундирной форме, и, вскочив, прямо подбежал к Сусанне Николаевне и воскликнул: - Madame Марфина, je vous supplie, un petit tour de valse!* Муза Николаевна, сыграйте нам вальс! ______________ * умоляю вас, один тур вальса! (франц.). Сусанна Николаевна сначала была совершенно ошеломлена. - De grace!* - продолжал молить Углаков. ______________ * Прошу вас! (франц.). Сусанна Николаевна, как бы не отдавая себе отчета, встала и положила свою руку на плечо Углакова, как обыкновенно дамы делают это во время танцев, а Муза Николаевна села уже за фортепьяно и заиграла один из резвейших вальсов. Углаков понесся с Сусанной Николаевной. Старики Углаковы одновременно смеялись и удивлялись. Углаков, сделав с своей дамой тур - два, наконец почти упал на одно из кресел. Сусанна Николаевна подумала, что он и тут что-нибудь шутит, но оказалось, что молодой человек был в самом деле болен, так что старики Углаковы, с помощью даже Сусанны Николаевны, почти перетащили его на постель и уложили. - Что это, Петр Александрыч, вы делаете? - сказала она. - Теперь я ни одному вашему слову не стану верить. - Одному только слову моему верьте: после которого - вы помните? - тогда рассердились на меня! - воскликнул Пьер. - Ну, извольте, я всем вашим словам поверю, только успокойтесь! - сказала настойчивым голосом Сусанна Николаевна. - Вам поверят! - повторила за сестрой и Муза Николаевна. Углаков покачал отрицательно головой и закрыл глаза; притворился ли он и на этот раз, или в самом деле ему было нехорошо, - сказать трудно. Сусанна Николаевна и Муза Николаевна попросили наконец у стариков-хозяев позволения оставить больного и уехать. Те еще раз горячо поблагодарили их и проводили до передней. Усевшись с сестрой в сани, Сусанна Николаевна проговорила: - Все эти Углаковы какие-то сумасшедшие! - Нисколько не сумасшедшие! - возразила ей Муза Николаевна. - Как не сумасшедшие? Неужели ты не видела, как я по милости твоего мужа была одурачена сегодня? Муза Николаевна на это лукаво улыбнулась. - Тебя одурачило твое собственное чувство, и я радуюсь этому. - Чему ж тут радоваться, - я не понимаю! - Радуюсь, что нельзя же всю жизнь богу молиться и умничать, надобно же пожить когда-нибудь и для сердца. - Но сердце мое и без того полно и живет! - Нет, - отвергнула Муза Николаевна, - у тебя в жизни не было ни одной такой минуты, которые были у меня, когда я выходила замуж, и которые теперь иногда повторяются, несмотря на мою несчастную жизнь, и которых у Людмилы, вероятно, было еще больше. - Ну, я таких минут счастья не желаю! - отвечала Сусанна Николаевна, хотя в голосе ее и не слышалось полной решимости. V Между тем, как все это происходило у Углаковых, Егор Егорыч был погружен в чтение только что полученного им письма от Сверстова, которое, как увидит читатель, было весьма серьезного содержания. "Великий учитель! - начинал обычным своим воззванием Сверстов. - Время великого труда и пота настало для меня. Наш честнейший и благороднейший Аггей Никитич нашел при делах земского суда еще два документа, весьма важные для нашего дела: первый - увольнительное свидетельство от общества, выданное господину Тулузову, но с такой изломанной печатью и с такой неразборчивой подписью, что Аггей Никитич сделал в тамошнюю думу запрос о том, было ли выдано господину Тулузову вышереченное свидетельство, откуда ныне получил ответ, что такового увольнения никому из Тулузовых выдаваемо не было, из чего явствует, что свидетельство сие поддельное и у нас здесь, в нашей губернии, сфабрикованное. Второе: архивариус земского суда откопал в старых делах показание одного бродяги-нищего, пойманного и в суде допрашивавшегося, из какового показания видно, что сей нищий назвал себя бежавшим из Сибири вместе с другим ссыльным, который ныне служит у господина губернского предводителя Крапчика управляющим и имя коего не Тулузов, а семинарист Воздвиженский, сосланный на поселение за кражу церковных золотых вещей, и что вот-де он вывернулся и пребывает на свободе, а что его, старика, в тюрьме держат; показанию этому, как говорит архивариус, господа члены суда не дали, однако, хода, частию из опасения господина Крапчика, который бы, вероятно, заступился за своего управителя, а частию потому, что получили с самого господина Тулузова порядочный, должно быть, магарыч, ибо неоднократно при его приезде в город у него пировали и пьянствовали. Из всего этого Вы, высокочтимый нами Егор Егорыч, узрите, что зверь обслежен со всех сторон; мы только ждем Вашего разрешения и наставления, как нам поступать далее". Последний вопрос поставил Егора Егорыча в сильное затруднение. Он схватил себя за голову и стал, бормоча, восклицать сам с собой: - Научить их!.. Легко сказать!.. Точно они не понимают, в какое время мы живем!.. Вон он - этот каторжник и злодей - чуть не с триумфом носится в Москве!.. Я не ангел смертоносный, посланный богом карать нечистивцев, и не могу отсечь головы всем негодяям! - Но вскоре же Егор Егорыч почувствовал и раскаяние в своем унынии. - Вздор, - продолжал он восклицать, - правда никогда не отлетает из мира; жало ее можно притупить, но нельзя оторвать; я должен и хочу совершить этот мой последний гражданский подвиг! Предприняв такое решение, Егор Егорыч написал одним взмахом пера письмо к Сверстову: "Разрешаю Вам и благословляю Вас действовать. Старайтесь токмо держаться в законной форме. Вы, как писали мне еще прежде, уже представили о Ваших сомнениях суду; но пусть Аггей Никитич, имея в виду то, что он сам открыл, начнет свои действия, а там на лето и я к Вам приеду на помощь. К подвигу Вашему, я уверен, Вы приступите безбоязненно; ибо оба Вы, в смысле высшей морали, люди смелые". "Firma rupes". Не успел еще Егор Егорыч запечатать этого письма, как к нему вошла какою-то решительною походкой только что возвратившаяся домой Сусанна Николаевна. Всем, что произошло у Углаковых, а еще более того состоянием собственной души своей она была чрезвычайно недовольна и пришла к мужу ни много, ни мало как с намерением рассказать ему все и даже, признавшись в том, что она начинает чувствовать что-то вроде любви к Углакову, просить Егора Егорыча спасти ее от этого безумного увлечения. Какой бы кавардак мог произойти из этого, предсказать нельзя; но, к счастию, своеобычная судьба повернула ход события несколько иначе. Началось с того, что когда Сусанна Николаевна вошла к Егору Егорычу, то он, находя еще преждевременным посвящать ее в дело Тулузова, поспешил спрятать написанное им к Сверстову письмо. Сусанна Николаевна заметила это и вообразила, что уж не написал ли кто-нибудь Егору Егорычу об ее недостойном поведении. Сусанна Николаевна, как мы знаем, еще с детских лет была склонна ко всякого рода фантастическим измышлениям, и при этой мысли ею овладел почти страх перед Егором Егорычем, но она все-таки сказала ему: - Я сейчас была с сестрой у Углаковых: у них молодой Углаков очень болен. - Что ж мудреного? - проговорил с явным презрением Егор Егорыч. - Он тут как-то, с неделю тому назад, в Английском клубе на моих глазах пил мертвую... Мне жаль отца его, а никак уж не этого повесу. Сусанне Николаевне против воли ее было ужасно досадно слышать такое мнение об Углакове, потом она и не верила мужу, предполагая, что тот это говорит из ревности. Вся эта путаница ощущений до того измучила бедную женщину, что она, не сказав более ни слова мужу, ушла к себе в комнату и там легла в постель. Егор Егорыч, в свою очередь, тоже был рад уходу жены, потому что получил возможность запечатать письмо и отправить на почту. Затем все главные события моего романа позамолкли на некоторое время, кроме разве того, что Английский клуб, к великому своему неудовольствию, окончательно узнал, что Тулузов мало что представлен в действительные статские советники, но уже и произведен в сей чин, что потом он давал обед на весь официальный и откупщицкий мир, и что за этим обедом только что птичьего молока не было; далее, что на балу генерал-губернатора Екатерина Петровна была одета богаче всех и что сам хозяин прошел с нею полонез; последнее обстоятельство если не рассердило серьезно настоящих аристократических дам, то по крайней мере рассмешило их. Вслед за таким величием Тулузовых вдруг в одно утро часов в одиннадцать к Марфиным приехала Екатерина Петровна и умоляла через лакея Сусанну Николаевну, чтобы та непременно ее приняла, хотя бы даже была не одета. Та, конечно, по доброте своей, не отказала ей в этой просьбе, и когда увидела Екатерину Петровну, то была несказанно поражена: визитное платье на m-me Тулузовой было надето кое-как; она, кажется, не причесалась нисколько; на подрумяненных щеках ее были заметны следы недавних слез. - Pardon, ma chere, - начала она, целуясь с Сусанной Николаевной, - я приехала к вам не как дама света, а как ваша хорошая знакомая и наконец как родня ваша, просить вас объяснить мне... При последних словах у Екатерины Петровны появились слезы. - Успокойтесь, бога ради, я все вам готова объяснить, что знаю! - отвечала разжалобленная Сусанна Николаевна и решительно не могшая понять, что такое случилось с Екатериной Петровной. - Тут, надеюсь, нас никто не услышит, - начала та, - вчерашний день муж мой получил из нашей гадкой провинции извещение, что на него там сделан какой-то совершенно глупый донос, что будто бы он беглый с каторги и что поэтому уже начато дело... Это бы все еще ничего, - но говорят, что донос этот идет от какого-то живущего у вас доктора. - Это Сверстов, но он благороднейший человек! - воскликнула с удивлением Сусанна Николаевна. - Однако донос не показывает его благородства; и главное, по какому поводу ему мешаться тут? А потом, самое дело повел наш тамошний долговязый дуралей-исправник, которого - все очень хорошо знают - ваш муж почти насильно навязал дворянству, и неужели же Егор Егорыч все это знает и также действует вместе с этими господами? Я скорей умру, чем поверю этому. Муж мой, конечно, смеется над этим доносом, но я, как женщина, встревожилась и приехала спросить вас, не говорил ли вам чего-нибудь об этом Егор Егорыч? - Ни слова, ни звука, - отвечала Сусанна Николаевна, - он, я думаю, сам ничего не знает, потому что если бы знал что-нибудь, то непременно бы мне сказал. - Странно! - произнесла Екатерина Петровна, пожимая плечами. - А скажите, могу я видеть Егора Егорыча и расспросить его? Он такой добрый и, я уверена, поймет мое ужасное положение. - Если только он чувствует себя хорошо, то он, может быть, примет вас, - отвечала неуверенным тоном Сусанна Николаевна, хорошо ведая, что Егор Егорыч очень не любил Екатерины Петровны; но все-таки из сожаления к той решилась попробовать и, войдя к мужу, сказала: - У нас Катерина Петровна; она желает тебя видеть. - Это зачем я ей нужен? - вспылил сразу же Егор Егорыч. - Пускай видается с кем ей угодно, только не со мной! - Но она очень испугана и расстроена... На ее мужа теперь донесли, что он беглый из Сибири... и что будто бы этот донос сделал наш Сверстов. Услышав это, Егор Егорыч захохотал и с каким-то злым удовольствием стал потирать свои руки. Сусанне Николаевне это не понравилось. Она никак не ожидала, чтобы Егор Егорыч был такой недобрый. - Если я затем нужен Катерине Петровне, так очень рад ее видеть и побеседовать с нею. - Но тебе лучше совсем не принимать ее, если ты на нее так сердит, потому что ты можешь еще больше ее огорчить, - заметила Сусанна Николаевна, уже пожалевшая, что взялась устроить это свидание. - Я не стану ее огорчать, - возразил Егор Егорыч, - но расскажу ей некоторые подробности, которых она, вероятно, не знает, а ты сама не входи к нам! В тоне голоса Егора Егорыча Сусанна Николаевна очень хорошо чувствовала иронию и гнев, а потому, возвратясь к Екатерине Петровне, сочла за лучшее несколько предупредить ту: - Вы не слушайте и не принимайте к сердцу, что будет говорить вам Егор Егорыч: он нынче сделался очень раздражителен и иногда сердится на людей ни за что. - Что ж мне на него огорчаться? Я давно знаю, как он любит петушиться... Я только буду просить его помочь как-нибудь нам, - проговорила Екатерина Петровна и пошла к Егору Егорычу все-таки несколько сконфуженною. Он ее, впрочем, принял, хоть и с мрачным выражением в лице, но вежливо. - Вам Сусанна Николаевна, можеть быть, сказала причину моего визита? - начала Екатерина Петровна, усевшись и потупляя глаза. - Сказала-с! - ответил ей Егор Егорыч резким тоном. - И неужели же эта клевета на моего мужа могла выйти из вашего дома, от вашего врача? - спросила Екатерина Петровна. - Вероятно, от него! - произнес Егор Егорыч, закидывая свои глаза вверх и стараясь не глядеть на Тулузову. - А почему вы думаете, что это клевета? - присовокупил он затем после короткого молчания. - Потому что я жена Тулузова, а разве я могла бы выйти за подобного человека? - проговорила совсем растерявшаяся Екатерина Петровна. - Это ничего не значит! - возразил Егор Егорыч, продолжая не смотреть на свою гостью. - Мало ли женщин выходят замуж, не отдавая себе отчета, за кого они идут. - Да, это бывает, но обыкновенно ошибаются в характере человека, но чтобы не знать, кто он по происхождению своему, - это невозможно! Я готова поклясться, что муж мой не беглый, - он слишком для того умный и образованный человек. - А разве там, откуда его считают выходцем, мало умных и образованных? Я думаю, более, чем где-либо. - Это конечно, но он-то не оттуда. - А откуда же? - спросил Егор Егорыч, устремляя уже свои глаза на Екатерину Петровну. - Он?.. - произнесла она и назвала небольшой город, но только совершенно не тот, который значился в документах Тулузова. - Кто вам говорил об этом? - продолжал как бы допрос Егор Егорыч. - Мне говорил это прежде отец мой, который, вы знаете, какой правдивый и осторожный человек был; потом говорил и муж мой! - объяснила Екатерина Петровна, все это, неизвестно для чего, выдумав от себя: о месте родины Тулузова ни он сам, ни Петр Григорьич никогда ей ничего не говорили. - Ну-с, в таком случае вы и ваш отец обмануты. Кто такой собственно ваш супруг, я не знаю, но мне досконально известно, что та фамилия, которую он принял на себя, принадлежала одному молодому мещанину, убитому какими-то бродягами, похитившими у него деньги и паспорт. Молодого человека этого очень хорошо знал доктор Сверстов и даже производил следствие об убийстве его, вместе с чинами полиции; но каким образом билет этого убитого мещанина очутился в руках вашего супруга, вы уж его спросите; он, конечно, объяснит вам это! - Я и спрашивать его никогда не решусь об этом, потому что тут все неправдоподобно... Тулузов откуда-то бежал, кого-то убил и взял у убитого билет... Все это, ей-богу, похоже на какие-то бредни! - едва имела силы выговорить Екатерина Петровна. - Следствие покажет, бредни это или нет! - возразил ей холодно Егор Егорыч. - Но каково же всего этого дожидаться? Муж еще, может быть, спокойнее меня, потому что он хорошо знает и сумеет, конечно, доказать, что все это ложь; но что же я должна буду чувствовать, а между тем, Егор Егорыч, я дочь вашего преданного и верного друга!.. Сжальтесь вы хоть сколько-нибудь надо мною! Сказав это, Екатерина Петровна заплакала. Егором Егорычем заметно уже начинало овладевать прирожденное ему мягкосердие. - Я тут ни при чем!.. Господин Тулузов теперь во власти закона! - забормотал он. - Но закон может ошибиться!.. Вспомните, Егор Егорыч, как я поступила в отношении вашего племянника, который явно хотел быть моим убийцей, потому что стрелял в меня на глазах всех; однако я прежде всего постаралась спасти его от закона и не хотела, чтобы он был под судом: я сказала, что ссора наша семейная, Валерьян виноват только против меня, и я его прощаю... Так и вы простите нас... Егор Егорыч при этом снова злобно захохотал. - Поэтому вы полагаете, что мое дело с Тулузовым тоже семейное? - спросил он явно гневным голосом. - И как вам не грех сравнивать Валерьяна с каким-то выходцем! Вместо того, чтобы оплакивать вашу ошибку, ваше падение, вы хотите закидать грязью хотя и безрассудного, но честного человека!.. Екатерина Петровна струсила. - Я не хочу того! - сказала она почти униженным тоном. - Я это сказала не подумав, под влиянием ужасного страха, что неужели же мне непременно суждено быть женой человека, которого могут обвинить в убийстве. - Но кто ж в том виноват?.. - воскликнул Егор Егорыч. - Всякое безумие должно увенчиваться несчастием... Вы говорите, чтобы я простил Тулузова... Да разве против меня он виноват?.. Он виноват перед богом, перед законом, перед общежитием; если его оправдает следствие, порадуюсь за него и за вас, а если обвинят, то попечалюсь за вас, но его не пожалею! - Его не осудят, поверьте мне! - воскликнула Екатерина Петровна. - Он меня послал к вам за тем только, чтобы попросить вас не вмешиваться в это дело и не вредить ему вашим влиянием на многих лиц. Егор Егорыч отрицательно покачал головой. - И на то не даю слова! - начал он. - Если ваш муж действительно окажется подорожным разбойником, убившим невооруженного человека с целью ограбления, то я весь, во всеоружии моей мести, восстану против него и советую вам также восстать против господина Тулузова, если только вы женщина правдивая. Себя вам жалеть тут нечего; пусть даже это будет вам наказанием, что тоже нелишнее. - Ах, я и без того довольно наказана! - произнесла Екатерина Петровна и склонила голову. Прошло несколько минут в тяжелом для обоих собеседников молчании. Екатерина Петровна наконец поднялась со стула. - Не думала я, Егор Егорыч, что вы будете так жестокосерды ко мне! - сказала она со ртом, искаженным печалью и досадой. - Вы, конечно, мне мстите за Валерьяна, что вам, как доброму родственнику, извинительно; но вы тут в одном ошибаетесь: против Валерьяна я ни в чем не виновата, кроме любви моей к нему, а он виноват передо мной во всем! Проговорив это, Екатерина Петровна пошла. - Тут оба вы виноваты! - крикнул ей вслед Егор Егорыч, не поднимаясь с своего кресла. Екатерина Петровна зашла потом, и то больше из приличия, к Сусанне Николаевне. - Ну, что, переговорили? - спросила та озабоченным голосом. - Да, - ответила протяжно Екатерина Петровна. Выехав от Марфиных, она направилась не домой, а в Кремль, в один из соборов, где, не видя даже, перед каким образом, упала на колени и начала со слезами на глазах молиться. За последние два года она все чаще и все искреннее прибегала к молитве. Дело в том, что Екатерина Петровна почти насквозь начинала понимать своего супруга, а что в настоящие минуты происходило в ее душе, - и подумать страшно. Заступаясь во всей предыдущей сцене за мужа, она почти верила тому, что говорил про Тулузова Егор Егорыч, и ее кидало даже в холодный пот при мысли, что она, все-таки рожденная и воспитанная в порядочной семье, разделяла ложе и заключала в свои объятия вора, убийцу и каторжника!.. Возвратясь домой, она не зашла к мужу, несмотря на то, что собственно исполняла его поручение. Она оставалась в своей комнате, покуда к ней не пришла на помощь ее рассудочная способность, наследованная ею от отца. Любви к Тулузову Екатерина Петровна не чувствовала никакой; если бы и сослали его, то это, конечно, было бы стыдно и неловко для нее, но и только. Что касается до имущественного вопроса, то хотя Тулузов и заграбастал все деньги Петра Григорьича в свои руки, однако недвижимые имения Екатерина Петровна сумела сберечь от него и делала это таким образом, что едва он заговаривал о пользе если не продать, то, по крайней мере, заложить какую-нибудь из деревень, так как на деньги можно сделать выгодные обороты, она с ужасом восклицала: "Ах, нет, нет, покойный отец мой никогда никому не был должен, и я не хочу должать!" Сообразив все это, Екатерина Петровна определила себе свой образ действия и не сочла более нужным скрывать перед мужем свое до того таимое от него чувство. Тулузов между тем, давно уже слышавший, что жена возвратилась, и тщетно ожидая, что она придет к нему с должным донесением, потерял, наконец, терпение и сам вошел к ней. - Ты застала Марфина? - спросил он строгим голосом, каким обыкновенно разговаривал с Екатериной Петровной, особенно с тех пор, как произведен был в действительные статские советники. - Застала, - отвечала Екатерина Петровна, не поворачивая даже головы к мужу. - Что ж тебе набормотал этот старый хрыч? Екатерина Петровна при этом насмешливо улыбнулась. - Зачем же ты тогда посылал меня к Марфину, если считаешь его только старым бормотуном? - проговорила она. - Потому, что подобные старичишки опаснее всяких змей!.. Узнала ли ты от него что-нибудь? - Узнала! - Что же именно? - Узнала, что на тебя действительно донес доктор Сверстов, который лично знал одного молодого Тулузова, что Тулузова этого кто-то убил на дороге, отняв у него большие деньги, а также и паспорт, который потом у тебя оказался и с которым ты появился в нашу губернию. Как ни умел Василий Иваныч скрывать свои душевные ощущения, но при этом покраснел. - Разве Тулузов один только и был на свете? - воскликнул он. - Говорила ли ты это Марфину? - Нет, не говорила. - Но как же главного-то не сказать! - В голову не пришло; вообще Егор Егорыч говорит, что дело это теперь в руках правительства и что следствие раскроет тут все, что нужно! - Я без него это знаю и по следствию, конечно, докажу, кто я и откуда. Им меня ни в чем не уличить! Екатерина Петровна слегка пожала плечами, как бы думая: "тогда о чем же разговаривать", и вслух сказала: - Егор Егорыч, по его словам, будет очень рад, если ты все это докажешь! - Рад этому он не будет, это он хитрит, пусть только хоть не мешается в это дело, от которого ему не может быть ни тепло, ни холодно... Просила ты его об этом? - Просила, но он мне сказал, что если по делу окажется, что ты убийца (на последние слова Екатерина Петровна сделала некоторое ударение), тогда он будет непременно действовать против тебя! - На беду его, по делу этого никогда не докажется! - проговорил Тулузов, рассмеявшись. Екатерина Петровна на это ничего не сказала. - Все это вздор и пустяки! - продолжал тот. - На людей, начинающих возвышаться, всегда возводят множество клевет и сплетен, которые потом, как комары от холода, сразу все пропадают; главное теперь не в том; я имею к тебе еще другую, более серьезную для меня просьбу: продать мне твою эту маленькую деревню Федюхину, в сорок или пятьдесят душ, кажется. - Это зачем она тебе понадобилась? - спросила Екатерина Петровна недобрым голосом. - Затем, чтобы иметь своих крепостных людей, которые гораздо вернее, усерднее и преданнее служат, да вдобавок еще и страха больше чувствуют, чем наемные. - Но зачем я тебе буду продавать эту деревню, когда она и без того крепостная наша! - возразила тем же недобрым тоном Екатерина Петровна. - Крепостная, но ваша, а не моя, - это большая разница, и люди это очень хорошо понимают. Екатерина Петровна при этом злобно усмехнулась и проговорила: - Нет, уж ты можешь покупать себе крепостных крестьян у кого тебе угодно, только не у меня... Я раз навсегда тебе сказала, что ни одной копейки не желаю более проживать из состояния покойного отца. - Но вы и не проживете, я не дарить вас прошу мне это именье, а продать... Вы не поняли, значит, моих слов. - И продавать не хочу ни за какие деньги! - повторяла свое Екатерина Петровна. - Как это глупо! - воскликнул Тулузов. - По-твоему - глупо, а по-моему - умно, и мне уж наскучило на все глядеть не своими, а твоими глазами. Тулузов пожал плечами. - С тобой сегодня говорить нельзя, - сказал он, - рассвирепела от болтовни Марфина, как тигрица, и кидается на всех. - Ты-то пуще добрый! - воскликнула Екатерина Петровна. - Хоть и не добрый, но не сумасшедший, по крайней мере! - отозвался насмешливо Тулузов и ушел от жены. В продолжение всего остального дня супруги не видались больше. Тулузов тотчас же после объяснения с женой уехал куда-то и возвратился домой очень поздно. Екатерина же Петровна в семь часов отправилась в театр, где давали "Гамлета" и где она опять встретилась с Сусанной Николаевной и с Лябьевой, в ложе которых сидел на этот раз и молодой Углаков, не совсем еще, кажется, поправившийся после болезни. Всею публикой, как это было и в "Жизни игрока", владел Мочалов. На Сусанну Николаевну он произвел еще более сильное впечатление, чем в роли Жоржа де-Жермани: она, почти ни разу не отвернувшись, глядела на сцену, а когда занавес опускался, то на публику. Углаков, не удостоенный таким образом ни одним взглядом, сидел за ее стулом, как скромный школьник. Муза Николаевна тоже чрезвычайно заинтересовалась пьесой, но зато Екатерина Петровна вовсе не обращала никакого внимания на то, что происходило на сцене, и беспрестанно взглядывала на двери ложи, в которой она сидела одна-одинехонька, и только в четвертом антракте рядом с нею появился довольно приятной наружности молодой человек. Первая это заметила Муза Николаевна и, по невольному любопытству, спросила Углакова: - Вы не знаете, кто этот господин, который сидит в ложе madame Тулузовой, этой дамы-брюнетки, через три ложи от нас? Углаков небрежно взглянул на названную ему ложу. - Это один из театральных жен-премьеров. Он тут на месте: madame Тулузова из самых дойных коров теперь в Москве! Муза Николаевна слегка рассмеялась и погрозила ему пальцем, а Сусанна Николаевна как будто бы и не слыхала ничего из того, о чем они говорили. VI По Москве разнеслась страшная молва о том, акибы Лябьев, играя с князем Индобским в карты, рассорился с ним и убил его насмерть, и что это произошло в доме у Калмыка, который, когда следствие кончилось, сам не скрывал того и за одним из прескверных обедов, даваемых Феодосием Гаврилычем еженедельно у себя наверху близким друзьям своим, подробно рассказал, как это случилось. - Вот-с, в этих самых стенах, - стал он повествовать, - князь Индобский подцепил нашего милого Аркашу; потом пролез ко мне в дом, как пролез и к разным нашим обжорам, коих всех очаровал тем, что умел есть и много ел, а между тем он под рукою распускал слух, что продает какое-то свое большое имение, и всюду, где только можно, затевал банк... - Ну, да, банк, банк! От этих скороспелок все и гибнут! - отозвался вдруг хозяин, боязливо взглянув на отворенную дверь, из которой он почувствовал, что тянет несколько свежий воздух. - Гибнут только дураки от скороспелок, а умные ничего себе, живут! - возразил ему Калмык и продолжал свой рассказ: - Аркаша, оглоданный до костей своими проигрышами, вздумал на этом, таком же оглодыше, поправить свои делишки. - Ах, барин, барин!.. Не ты бы говорил, не я бы слушала! - воскликнула вдруг восседавшая на месте хозяйки Аграфена Васильевна. - Кто больше твоего огладывал Аркашу?.. Ты вот говоришь, что он там милый и размилый, а тебе, я знаю, ничего, что он сидит теперь в тюрьме. - Как ничего! - воскликнул в свою очередь Калмык. - Я сам чуть не угодил вместе с ним в острог попасть. - Да тебе-то бы давно довлело там быть! - подхватила расходившаяся Аграфена Васильевна. - Да и буду, тетенька, там. Мне даже во сне снятся не райские долины, а места более отдаленные в Сибири, - проговорил кротким голосом и, по-видимому, нисколько не рассердившийся Калмык. - Не перебивай, Груня, и не мешай! - остановил жену Феодосий Гаврилыч. - Рассказывай мне с точностью, - отнесся он к Калмыку, - где это произошло? - У меня на вечере; человек пятьдесят гостей было. Я, по твоему доброму совету, не играю больше в банк, а хожу только около столов и наблюдаю, чтобы в порядке все было. - Я думаю, - не играешь! - снова отозвалась не вытерпевшая Аграфена Васильевна. - Ей-богу, тетенька, не играю, и вот доказательство: я подошел было и сел около Аркадия, который держал банк, чтобы не задурачился он и не просмотрел бы чего... - А пьяны они были? - спросил с некоторою таинственностью Феодосий Гаврилыч. - Как водится, на третьем взводе оба. - А кому из них больше везло? - интересовался с глубокомысленным видом Феодосий Гаврилыч. - Аркадию! Бил почти все карты. Аграфену Васильевну точно что подмывало при этом, и она беспрестанно переглядывалась то с одним, то с другим из прочих гостей. - Но из-за чего у них произошла ссора? - снова вопросил с глубокомысленным видом Феодосий Гаврилыч. - Из-за того, что этот затхлый князь вдруг рявкнул на всю залу: "Здесь наверняка обыгрывают, у вас баломут подтасован!" "Как баломут?" - рявкнул и Аркаша. - Да, так вот что князь сказал, теперь я понимаю!.. - произнес глубокомысленно Феодосий Гаврилыч. - Что ж ты именно понимаешь? - спросил его насмешливо Калмык. - То, что Лябьев обиделся и должен был выйти из себя! - сблагородничал Феодосий Гаврилыч. - Вовсе не должен! - возразил ему с прежнею почти презрительною усмешкою Калмык. - Я бы на другой же день вызвал этого тухляка на дуэль и поучил бы его, и никакой бы истории не вышло. - Но ты мне объясни одно, - допытывался, сохраняя свой серьезный вид, Феодосий Гаврилыч, - что подерутся за картами, этому я бывал свидетелем; но чтобы убить человека, - согласись, что странно. - Ничего нет странного! - отозвался с некоторою запальчивостью Калмык. - Аркадий, в азарте, хватил его шандалом по голове и прямо в висок... Никто, я думаю, много после того не надышит. - Конечно, это правда! - стал соглашаться Феодосий Гаврилыч. - Но, по городским рассказам, Индобского не то что ударил один Лябьев, а его били и другие... - Лябьев еще живой человек, однако этого он не показывает, - возразил Калмык. - Не показывает, как рассказывают это, по благородству души своей, и, зная, что произошло из-за него, принял все на себя. - Мало ли в Москве наболтают, - произнес с презрением Калмык. - Наболтать, конечно, что наболтают, - отозвался Феодосий Гаврилыч, - но все-таки князь, значит, у тебя в доме помер? - У меня!.. Так что я должен был ехать в полицию и вызвать ту, чтобы убрали от меня эту падаль. Когда Янгуржеев говорил это, то его лицо приняло столь неприятное и почти отвратительное выражение, что Аграфена Васильевна снова не вытерпела и повторила давно уже данное ее мужем прозвище Янгуржееву: "Дьявол, как есть!" Калмык, поняв, что это на его счет сказано, заметил ей: - Что вы, тетенька, меня все дьяволом браните; пожалуй, и я вас назову ведьмой. - Э, зови меня, как хочешь! Твоя брань ни у кого на вороту не повиснет... Я людей не убивала, в карты и на разные плутни не обыгрывала, а что насчет баломута ты говоришь, так это ты, душенька, не ври, ты его подкладывал Лябьеву: это еще и прежде замечали за тобой. Аркаша, я знаю, что не делал этого, да ты-то хотел его руками жар загребать. Разве ты не играл с ним в половине, одно скажи! - Играл! - отвечал ей Янгуржеев. - И отчего так вдруг повезло Аркаше? - Прошу тебя, замолчи! - снова остановил жену Феодосий Гаврилыч. - Ты в картах ничего не понимаешь: можно в них и проигрывать и выигрывать. - Больше тебя, вислоухого, понимаю, - перебила расходившаяся вконец Аграфена Васильевна. - И я вот при этом барине тебе говорю, - продолжала она, указывая своей толстой рукой на Калмыка, - что если ты станешь еще вожжаться с ним, так я заберу всех моих ребятишек и убегу с ними в какой-нибудь табор... Будьте вы прокляты все, картежники! Всех бы я вас своими руками передушила... - Уйми прежде твоею ребенка, который, я слышу, там плачет внизу! - сказал ей наставительно Феодосий Гаврилыч. - Без тебя-то пуще не знают! - огрызнулась Аграфена Васильевна, и, встав из-за стола, пошла вниз. - Как ты можешь жить с этой злой дурой? - спросил, по уходе ее, Калмык. - Умом, братец, одним только умом и живу с ней, - объяснил самодовольно Феодосий Гаврилыч. Калмык при этом усмехнулся, да усмехнулись, кажется, и другие гости. Что происходило между тем у Лябьевых, а также и у Марфиных - тяжело вообразить даже. Лябьев из дому же Калмыка был арестован и посажен прямо в тюрьму. Муза Николаевна, сама не помня от кого получившая об этом уведомление, на первых порах совсем рехнулась ума; к счастию еще, что Сусанна Николаевна, на другой же день узнавшая о страшном событии, приехала к ней и перевезла ее к себе; Егор Егорыч, тоже услыхавший об этом случайно в Английском клубе, поспешил домой, и когда Сусанна Николаевна повторила ему то же самое с присовокуплением, что Музу Николаевну она перевезла к себе, похвалил ее за то и поник головой. Что Лябьев разорится окончательно, он давно ожидал, но чтобы дело дошло до убийства, того не чаял. "Бедные, бедные Рыжовы! Не суждено вам счастия, несмотря на вашу доброту и кротость!" - пробормотал он. Стоявшая около него Сусанна Николаевна глубоко вздохнула и как бы ожидала услышать слово утешения и совета. Егор Егорыч инстинктивно понял это и постарался совладеть с собой. - Чем более непереносимые по разуму человеческому горя посылает бог людям, тем более он дает им силы выдерживать их. Ступай к сестре и ни на минуту не оставляй ее: в своей безумной печали она, пожалуй, сделает что-нибудь с собой! - Я все время буду при ней, - проговорила Сусанна Николаевна покорно и оставила Егора Егорыча, который затем предался умному деланию, причем вдруг пред его умственным взором, как сам он потом рассказал Сусанне Николаевне, нарисовалась тихая деревенская картина с небольшой хижиной, около которой сидели Муза Николаевна и Лябьев, а также вдали виднелся хоть и бледный довольно, но все-таки узнаваемый образ Валерьяна Ченцова. Они не были с столь измученными и истерзанными лицами, какими он привык их видеть. Егор Егорыч поспешил ущипнуть себя, ради убеждения, что не спит; но видение еще продолжалось, так что он встал со стула. Тогда все исчезло, и Егор Егорыч стал видеть перед собой окно, диван и постель, и затем, начав усердно молиться, провел в том всю ночь до рассвета. В следующие затем дни к Марфиным многие приезжали, а в том числе и m-me Тулузова; но они никого не принимали, за исключением одного Углакова, привезшего Егору Егорычу письмо от отца, в котором тот, извиняясь, что по болезни сам не может навестить друга, убедительно просил Марфина взять к себе сына в качестве ординарца для исполнения поручений по разным хлопотам, могущим встретиться при настоящем их семейном горе. Егор Егорыч, не переговорив предварительно с Сусанной Николаевной, разрешил юному Углакову остаться у него. Тот, в восторге от такого позволения, уселся в маленькой зале Марфиных навытяжку, как бы в самом деле был ординарцем Марфина, и просидел тут, ничего не делая, два дня, уезжая только куда-то на короткое время. На третий день наконец в нем случилась надобность: Сусанна Николаевна, сойдя вниз к Егору Егорычу с мезонина, где безотлучно пребывала около сестры, сказала ему, что Муза очень желает повидаться с мужем и что нельзя ли как-нибудь устроить это свидание. - Там сидит у нас молодой Углаков, попроси его ко мне! - проговорил на это Егор Егорыч, к которому monsieur Pierre, приезжая, всегда являлся и рапортовал, что он на своем посту. Сусанна Николаевна была крайне удивлена: она никак не ожидала, что Углаков у них; но как бы то ни было, хоть и сконфуженная несколько, вышла к нему. - Давно ли вы у нас? - спросила она его невольно. - Третий день! - отвечал он, вскочив со стула. - Как третий день? - опять невольно спросила Сусанна Николаевна. - Меня отец прислал к Егору Егорычу, что не буду ли я нужен ему, - объяснил Углаков. Сусанна Николаевна, конечно, поняла, что это дело не отца, а самого Пьера, а потому, вспыхнув до ушей, попросила только Углакова войти к Егору Егорычу, а сама и не вошла даже вместе с ним. - Милый юноша, - сказал Егор Егорыч Пьеру, - несчастная Лябьева желает повидаться с мужем... Я сижу совсем больной... Не можете ли вы, посоветовавшись с отцом, выхлопотать на это разрешение? - Выхлопочу! - отвечал Углаков и, не заезжая к отцу, отправился в дом генерал-губернатора, куда приехав, он в приемной для просителей комнате объяснил на французском языке дежурному адъютанту причину своего прибытия. Тот, без всякого предварительного доклада, провел его в кабинет генерал-губернатора, где опять-таки на безукоризненном французском языке начался между молодыми офицерами и маститым правителем Москвы оживленный разговор о том, что Лябьев вовсе не преступник, а жертва несчастного случая. Генерал-губернатор удивился, что m-me Лябьева до сих пор не видалась с мужем, причем присовокупил, что он велел даже бедному узнику с самых первых дней заключения послать фортепьяно в тюрьму. Заручившись таким мнением генерал-губернатора, Углаков поскакал к обер-полицеймейстеру, который дал от себя к тюремному смотрителю записку, что m-me Лябьева может ездить в острог и пребывать там сколько ей угодно. Таким образом на следующее утро Петр Углаков должен был m-me Лябьеву и m-me Марфину провести в тюрьму; обе сестры отправились в карете, а Углаков следовал за ними в своих санях. Проехать им пришлось довольно далеко. Муза и Сусанна переживали в эти минуты хоть и одинаково печальные, но в другом отношении и разные чувствования. Муза, конечно, кроме невыносимой тоски, стремилась к одному: скорее увидеть и обнять мужа, сказать ему, что нисколько не винит его и что, чем бы ни решилась его участь, она всюду последует за ним. Сусанна Николаевна ехала тоже под влиянием главного своего желания успокоить, сколько возможно, сестру и Лябьева; но к этому как-то болезненно и вместе радостно примешивалась мысль об Углакове; что этот бедный мальчик влюблен в нее до безумия, Сусанна Николаевна, к ужасу своему, очень хорошо видела. И что сама она... Но тут столько страхов и противоречий возникало в воображении Сусанны Николаевны, что она ничего отчетливо понять не могла и дошла только до такого вывода, что была бы совершенно счастлива, если бы Углаков стал ей другом или братом, но не более... Карета, наконец, остановилась у ворот тюрьмы. Караульный офицер, по врученной ему Углаковым записке обер-полицеймейстера, велел унтер-офицеру провести его, а также и дам, во внутрь здания. Тот сначала звякнул ключами, отпирая входную калитку в железных дверях тюрьмы, а затем пошли все по двору. Муза Николаевна совершенно не видела, что было около нее, Сусанна же Николаевна старалась не видеть. При входе в самое здание, снова раздалось звяканье железа и звяканье очень громкое, так что обе дамы невольно вскинули головы. Оказалось, что с лестницы сходила целая партия скованных по рукам и ногам каторжников, предназначенных к отправке по этапу. Сопровождавший арестантов отряд отдал Углакову честь, причем тоже звякнул своими ружьями. Отовсюду между тем чувствовался запах кислой капусты и махорки. В дворянском, впрочем, отделении, куда направлялись мои посетители, воздух оказался несколько посвежее и был уже пропитан дымом Жукова табаку и сигар с примесью запаха подгорелой телятины. Вместо дневного света по коридорам горели тусклые сальные свечи. Здесь Углаков спросил ходившего по коридору унтер-офицера, где нумер Лябьева. Тот подвел их. Первая рванулась в дверь Муза Николаевна. Увидав ее, Лябьев покраснел и растерялся: ему прежде всего сделалось стыдно перед ней. Но Муза бросилась к нему. - Я знаю все, но совершенно покойна и здорова, - сказала она. Вошедшая вслед за сестрой Сусанна Николаевна тоже старалась сохранить спокойствие. - Егор Егорыч и я просим вас не падать духом, - произнесла она. - Бог прощает многое людям. - Я знаю, что прощает, и нисколько не упал духом, - отвечал Лябьев. Углаков вошел в камеру заключенного, как бы к себе в комнату; он развесил по гвоздям снятые им с дам салопы, а также и свою собственную шинель; дело в том, что Углаков у Лябьева, с первого же дня ареста того, бывал каждодневно. Между узником и посетителями его как-то не завязывался разговор. Да и с чего его было начать? С того, что случилось? Это все знали хорошо. Высказывать бесполезные рассуждения или утешения было бы очень пошло. Но только вдруг Лябьев и Углаков услыхали в коридоре хорошо им знакомый голос Аграфены Васильевны, которая с кем-то, должно быть, вздорила и наконец брякнула: - Как вы смеете не пускать меня? Я сенаторша! Феодосий Гаврилыч в самом деле был хоть и не присутствовавший никогда, по причине зоба, но все-таки сенатор. При том объявлении столь важного титула все смолкло, и Аграфена Васильевна, как бы королева-победительница, гордо вошла в нумер. - Вот и я к тебе приехала! - сказала она, целуясь с Лябьевым. Сусанне Николаевне и Музе Николаевне она сделала несколько церемонный реверанс. Познакомить дам Лябьев и Углаков забыли. Аграфена Васильевна уселась. - А у тебя тут и потешка есть? - сказала она, показывая головой на фортепьяно. - Есть, - отвечал Лябьев. - Поигрываешь хоть маненько? - Играю, сочинять даже начал. - Вот это хвалю! - воскликнула Аграфена Васильевна. - А что такое измыслил? - Оперу большую затеял. Помнишь, я тебе говорил, "Амалат-Бека". - Ты принялся наконец за "Амалат-Бека"? - вмешалась радостно Муза Николаевна. - Принялся, но не клеится как-то. - Склеится, погоди маненько! Сыграй-ка что-нибудь из того, что надумал! - ободрила его Аграфена Васильевна. - Что играть?.. Все это пока в фантазии только. - Не ври, не ври! Знаю я тебя, играй! Себя порассей да и нас потешь! Лябьев повернулся к фортепьяно и первоначально обратился к Углакову: - Пьер, возьми вот эту маленькую тетрадку с окна! Это либретто, которое мне еще прошлый год сочинил Ленский, и прочти начало первого акта. Углаков взял тетрадь и прочел: "Татарское селение; на заднем занавесе виден гребень Кавказа; молодежь съехалась на скачку и джигитовку; на одной стороне женщины, без покрывал, в цветных чалмах, в длинных шелковых, перетянутых туниками, сорочках и в шальварах; на другой мужчины, кои должны быть в архалуках, а некоторые из них и в черных персидских чухах, обложенных галунами, и с закинутыми за плечи висячими рукавами". На этих словах Лябьев махнул рукой Углакову, чтобы тот замолчал. - Поет общий хор, - сказал он и начал играть, стараясь, видимо, подражать нестройному татарскому пению; но русская натура в нем взяла свое, и из-под пальцев его все больше и больше начали раздаваться задушевные русские мотивы. Как бы рассердясь за это на себя, Лябьев снова начал извлекать из фортепьяно шумные и без всякой последовательности переходящие один в другой звуки, но и то его утомило, но не удовлетворило. - Нет, лучше сыграю лезгинку, - сказал он и на первых порах начал фантазировать нечто довольно медленное, а потом быстрое и совсем уже быстрое, как бы вихрь, и посреди этого слышались каскады сыплющихся звуков, очень напоминающих звуки медных тарелок. Все это очень понравилось слушателям Лябьева, а также, кажется, и ему самому, так что он с некоторым довольством спросил Углакова: - Далее, сколько я помню, по либретто дуэт между Амалат-Беком и Султан-Ахметом? - Так! - подтвердил тот, взглянув в тетрадку. Лябьев опять стал фантазировать, и тут у него вышло что-то очень хорошее, могущее глубоко зашевелить душу всякого человека. По чувствуемой мысли дуэта можно было понять, что тщетно злым и настойчивым басом укорял хитрый хан Амалат-Бека, называл его изменников, трусом, грозил кораном; Амалат-Бек, тенор, с ужасом отрицался от того, что ему советовал хан, и умолял не возлагать на него подобной миссии. При этом в игре Лябьева ясно слышались вопли и страдания честного человека, которого негодяй и мерзавец тащит в пропасть. Дамы и Углаков очень хорошо поняли, что художник изображает этим историю своих отношений с Янгуржеевым; но Лябьев, по-видимому, дуэтом остался недоволен: у него больше кипело в душе, чем он выразил это звуками. Перестав играть, он склонил голову; но потом вдруг приподнял ее и заиграл положенную им, когда еще он был женихом Музы Николаевны, на музыку хвалебную песнь: "Тебе бога хвалим, тебе господа исповедуем". Тогда он сочинил эту песнь, чтобы угодить Сусанне Николаевне, но теперь она пришлась по душе всем и как бы возвысила дух каждого. Аграфена Васильевна, бывшая, несмотря на свое цыганское происхождение, весьма религиозною и знавшая хорошо хвалебную песнь, начала подпевать, и ее густой контральто сразу же раздался по всему коридору. "Свят, свят, свят господь бог Саваоф, полны суть небеса и земля величества славы твоея!" - отчетливо пела она. Все почти арестанты этого этажа вышли в коридор и скучились около приотворенной несколько двери в камеру Лябьева. У многих из них появились слезы на глазах, но поспешивший в коридор смотритель, в отставном военном вицмундире и с с