б все люди обратились в аскетов?.. Род человеческий должен был бы прекратиться!.. Никто б ничего не делал, потому что все бы занимались богомыслием. - Нет, в подвиги аскетов входит не одно богомыслие, а полное и всестороннее умное делание, потребность которого ты, как масон, должен признавать. - Это я признаю! - Так чем же, после этого, тебя смущает жизнь аскетов? Весь их труд и состоит в этом умном делании, а отсюда и выводи, какая гармония и радость должны обитать в их душах. - Тогда это неравенство! Это, значит, деление людей на касты. Одни, как калмыцкие попы, прямо погружаются в блаженную страну - Нирвану - и сливаются с Буддой{103}, а другие - чернь, долженствующие работать, размножаться и провалиться потом в страну Ерик - к дьяволу. - Каст тут не существует никаких!.. - отвергнул Марфин. - Всякий может быть сим избранным, и великий архитектор мира устроил только так, что ина слава солнцу, ина луне, ина звездам, да и звезда от звезды различествует. Я, конечно, по гордости моей, сказал, что буду аскетом, но вряд ли достигну того: лествица для меня на этом пути еще нескончаемая... В это время в спальне нежданно-негаданно появился Антип Ильич, так что Егор Егорыч вздрогнул даже, увидав его. - Ты разве вернулся? - спросил он. - Сейчас только приехал, - отвечал Антип Ильич с лицом, сияющим кротостью, и кладя на стол перед барином заздравную просфору и большой пакет, - от господина Крапчика! - объяснил он о пакете. Сверстов между тем, воскликнув: "Узнаешь ли ты меня, Антип Ильич?" - подошел к старику с распростертыми объятиями. - Как, сударь, не узнать, - отвечал тот добрым голосом, и оба они обнялись и поцеловались, но не в губы, а по-масонски, прикладывая щеку к щеке, после чего Антип Ильич, поклонившись истово барину своему и гостю, ушел. - Вот он скорей меня удостоится сделаться аскетом, - сказал, указав на него глазами, Егор Егорыч, и распечатывая неторопливо письмо Крапчика. - Он не аскет, а ангел какой-то! - произнес Сверстов. Чтение письма, видимо, причинило Егору Егорычу досаду. - Вот, пожалуй, снова призывают меня на житейский подвиг! - проговорил он, кидая на стол письмо. - Этим письмом? - Да. - Можно прочесть? - Должно даже тебе прочесть. Сверстов, надев торопливо очки, пробежал письмо. - И что ж, по-вашему, этот подвиг слишком ничтожен для вас? - отнесся он к Марфину уже с некоторою строгостью. - Знаю, что не ничтожен, но мне-то он не по моему душевному настроению, - ответил тот с тоской в голосе. - Отбросьте это душевное настроение!.. Это, повторяю вам еще раз, аскетический эгоизм... равнодушие Пилата, умывшего себе руки! - почти кричал Сверстов, не слыхавший даже, что в губернии происходит сенаторская ревизия, и знавший только, что Крапчик - масон: из длинного же письма того он понял одно, что речь шла о чиновничьих плутнях, и этого было довольно. - Поезжайте и поезжайте! - повторял он. - Это вам говорю я... человек, который, вы знаете, как любит вас, и как высоко я ценю вашу гражданскую мощь и мудрость! - Но ты забываешь, что я опять впаду в гнев и озлобление! - возражал ему тем же тоскливым голосом Егор Егорыч. - Впадайте, и чем больше, тем лучше: гнев честный и благородный всегда нашим ближним бывает во спасение! - не унимался Сверстов. - Я поеду... - произнес протяжно и после некоторого размышления Марфин: живая струйка гражданина, столь присущая ему, заметно начала в нем пробиваться. - Благодарю, глубоко благодарю; вы ничем бы не могли доставить мне такой радости, как этим; а теперь прощайте!.. Вам, я вижу, многое еще надобно обдумать и сообразить! Затем, поцеловав друга в голову, Сверстов ушел: gnadige Frau справедливо говорила об нем, что, как он был при первом знакомстве с нею студентом-буршем, таким пребывал и до старости. Первоначально Егор Егорыч действительно впал было в размышление о предстоявшем ему подвиге, но потом вдруг от какой-то пришедшей ему на ум мысли встрепенулся и позвал свою старую ключницу, по обыкновению, единственную особу в доме, бодрствовавшую в бессонные ночи барина: предание в дворне даже говорило, что когда-то давно Егор Егорыч и ключница питали друг к другу сухую любовь, в результате которой ключница растолстела, а Егор Егорыч высох. - Фаддеевна! - сказал ей Егор Егорыч. - Позови ко мне Антипа Ильича. Ключница была удивлена таким приказанием барина, никогда поздно ночью не тревожившего старика; но, ни слова не сказав, пошла. Антип Ильич не замедлил придти: он еще, несмотря на усталость от дороги, не спал и стоял на молитве. - Ты, - начал прерывчатым и задыхающимся голосом Егор Егорыч, - заходил к Рыжовым? - Заходил, - отвечал старик. - Что же они? - Старая адмиральша и Людмила Николаевна уехали в Москву на всю весну, - проговорил Антип Ильич как бы самую обыкновенную вещь. - А прочие две барышни где же? - спросил Егор Егорыч, выпучив даже глаза. - Прочие в доме своем остались, и к ним переехала одна старушка - монашенка и сродственница, кажется, ихняя. - А племянника моего видел? - присовокупил Егор Егорыч, влекомый каким-то предчувствием. - Нет, он тоже уехал. - Куда? - Неизвестно, не знают. Выслушав эти новости, Егор Егорыч склонил голову; но когда Антип Ильич ушел, он снова встрепенулся, снова кликнул старую ключницу и, объявив, что сейчас же ночью выезжает в губернский город, велел ей идти к кучеру и приказать тому немедленно закладывать лошадей. Старуха, начинавшая совершенно не понимать, что такое происходит с барином, исполнила и это его приказание. Егор Егорыч, наскоро собрав свои бумаги и положив все, какие у него были в столе, деньги, себе в карман, написал Сверстову коротенькую записку: "Прощай! Я выезжаю в губернский город; распоряжайтесь у меня, как в своем имении; если встретится вам надобность в деньгах, спросите их у управляющего, - весьма скоро отпишу вам подробнее". Через час какой-нибудь Егор Егорыч уселся в свои пошевни, в которые прислуга едва успела положить его еще не распакованный с приезда в деревню чемодан. Кучер поехал было, по обыкновению, легкой рысцой, но Егор Егорыч, покачиваясь, как истукан, всем телом при всяком ухабе, почти непрестанно восклицал: "Пошел!.. Пошел!.." Кучер, наконец, не стал сдерживать лошадей, и те, очень, кажется, довольные, что могут поразмяться, несмя несли, и больше всех заявляла себя передовая лошадь: она, как будто бы даже играя, то понуривала своей породистой головой, то вытягивала ее вверх и в то же время ни разу не сбилась с пути. Все это в прежнее время Егору Егорычу, как старому кавалеристу и коннозаводчику, доставило бы великое наслаждение; но теперь он ничего не замечал. Поутру gnadige Frau проснулась ранее мужа и, усевшись в соседней комнате около приготовленного для нее туалетного столика, принялась размышлять опять о том же, как им будет житься в чужом все-таки доме. Вошедшая к ней одна из красивых горничных и хотевшая было подать gnadige Frau умываться, от чего та отказалась, так как имела привычку всегда сама умываться, доложила затем, что Егор Егорыч уехал из Кузьмищева и оставил господину доктору записку, которую горничная и вручила gnadige Frau. Та пришла в ужас: ей вообразилось, что Егор Егорыч от них удрал. Не соображая уже более ничего другого, она поспешно вошла в свою спальню, разбудила мужа и передала ему новость и записку Егора Егорыча. - Да, я знаю это, я еще вчера советовал ему так поступить! - проговорил полусонным голосом Сверстов. - Но как же мы теперь? - возразила gnadige Frau все еще в недоумении и с беспокойством. - А вот как мы, - прочти! - отвечал Сверстов, сунув ей в руки записку, и, повернувшись к стене, снова закрыл глаза. По прочтении любезной и обязательной записки Егора Егорыча gnadige Frau устыдилась своего подозрения, что подобный превосходный человек потяготится ими и даже ускачет от них. XI Все успехи в жизни своей Крапчик нисколько не приписывал себе, а, напротив, говорил, что ради житейских благ он ни единым пальцем не пошевелил, но что все это лилось на него по великой милости божией. Последнее же время эта милость божия видимым образом отвернулась от него: во-первых, после того, как он дал сенатору объяснение по делу раскольника Ермолаева, сей последний был выпущен из острога и самое дело о скопцах уголовною палатою решено, по каковому решению Ермолаев был совершенно оправдан; Крапчик очень хорошо понимал, что все это совершилось под давлением сенатора и делалось тем прямо в пику ему; потом у Крапчика с дочерью с каждым днем все более и более возрастали неприятности: Катрин с тех пор, как уехал из губернского города Ченцов, и уехал даже неизвестно куда, сделалась совершеннейшей тигрицей; главным образом она, конечно, подозревала, что Ченцов последовал за Рыжовыми, но иногда ей подумывалось и то, что не от долга ли карточного Крапчику он уехал, а потому можно судить, какие чувства к родителю рождались при этой мысли в весьма некроткой душе Катрин. Она прежде всего перестала приходить поутру здороваться с отцом, причем он обыкновенно ее крестил, а Катрин целовала у него руку; вечером она тоже не стала соблюдать этой церемонии, так что Крапчик, наконец, заметил ей, почему она этого не делает. Катрин усмехнулась, пожала плечами и объявила, что она теперь не маленькая девочка, и что ей наскучило разыгрывать подобные комедии. Сколько ни досадно было Крапчику выслушать такой ответ дочери, но он скрыл это и вообще за последнее время стал заметно пасовать перед Катрин, и не столько по любви и снисходительности к своему отпрыску, сколько потому, что отпрыск этот начал обнаруживать характер вряд ли не посердитей и не поупрямей папенькина, и при этом еще Крапчик не мог не принимать в расчет, что значительная часть состояния, на которое он, живя дурно с женою, не успел у нее выцарапать духовной, принадлежала Катрин, а не ему. Таким образом, все это сделает совершенно понятною ту мрачную и тяжелую сцену, которая произошла между отцом и дочерью за обедом - единственным временем, когда они видались между собою. - Вы не слыхали, куда Ченцов уехал? - начала Катрин, измученная до последней степени неизвестностью о дорогом ей все-таки человеке. - А черт его знает! - отвечал Крапчик сердитым тоном. - Я думала, что не один черт, а и вы это знаете, - проговорила Катрин, явно желая сказать отцу дерзость. - Почему ж ты это думала? - спросил Крапчик, как бы не поняв ее намерения. - Потому что он должен вам, а то, если он не приедет сюда больше, с кого же вы взыщете его проигрыш? Крапчик улыбнулся. - Дядя за него заплатит! - пояснил он. - Как это благородно! - произнесла, пожимая плечами, Катрин. - К чему такое восклицание твое?.. Ченцов сам мне поставил поручителем за себя дядю! - сказал Крапчик, все еще старавшийся сдерживать себя. - Он это сказал, вероятно, думая, что вы и с него не захотите получить этих денег. Говоря это, Катрин очень хорошо знала, что укорить отца в жадности к деньгам - значило нанести ему весьма чувствительный удар, так как Крапчик, в самом деле дрожавший над каждою копейкой, по наружности всегда старался представить из себя человека щедрого и чуть-чуть только что не мота. - Нет, Ченцов этого не думал! - возразил он, притворно рассмеявшись. - Как игрок, и игрок серьезный, Ченцов понимает, что карточный долг священнее всякого!.. Я с ним играл не на щепки, а на чистые деньги, которые у него лежали перед глазами. - Хорошо, что у вас много денег; а у него их нет, но играть он любит!.. - воскликнула Катрин. - Кроме того, он пьян был совершенно, - нельзя же пьяного человека обыгрывать! Терпение Крапчика истощилось, и он не совладел долее с собой. - Если ты будешь сметь так говорить со мной, я прокляну тебя! - зашипел он, крепко прижав свой могучий кулак к столу. - Я не горничная твоя, а отец тебе, и ты имеешь дерзость сказать мне в глаза, что я шулер, обыгрывающий наверняка своих партнеров! - Я не знаю, что такое шулер и не шулер, - проговорила, гордо сложив руки на груди, Катрин, - но я слышала сама, что вы приказывали принести вина, когда Ченцов и без того уже был пьян. - Это не я-с приказывал, а он сам себе, пьяница, требовал! - закричал уже Крапчик на всю столовую. - И ты с ним пила, и чокалась, и сидела потом вдвоем до трех часов ночи, неизвестно что делая и о чем беседуя. - О, я по очень простой причине так долго беседовала с Ченцовым!.. Я уговаривала его не платить вам своего долга, который я вам заплачу за него, и вы можете этот долг завтра же вычесть из денег, которые получаются с имения покойной матери моей и у которой я все-таки наследница! Крапчик еще в первый раз выслушал от дочери эти страшные для него слова, но, как человек практический, он заранее предчувствовал, что они когда-нибудь будут ему сказаны, а потому, не слишком смутившись, проговорил твердо и отчетливо: - Из этих денег я не решусь себе взять ни копейки в уплату долга Ченцова, потому что, как можно ожидать по теперешним вашим поступкам, мне, вероятно, об них придется давать отчет по суду, и мне там совестно будет объявить, что такую-то сумму дочь моя мне заплатила за своего обожателя. - То-то, к несчастию, Ченцов не обожатель мой, но если бы он был им и предложил мне выйти за него замуж, - что, конечно, невозможно, потому что он женат, - то я сочла бы это за величайшее счастие для себя; но за вашего противного Марфина я никогда не пойду, хоть бы у него было не тысяча, а сто тысяч душ! Сказав это, Катрин встала порывисто из-за стола и, швырнув из-под себя стул на пол, ушла к себе наверх. Крапчик остался очень рассерженный, но далеко не потерявшийся окончательно: конечно, ему досадно было такое решительное заявление Катрин, что она никогда не пойдет за Марфина; но, с другой стороны, захочет ли еще и сам Марфин жениться на ней, потому что весь город говорил, что он влюблен в старшую дочь адмиральши, Людмилу? Кроме того, Крапчика весьма порадовало признание дочери в том, что Ченцов не обожатель ее, следовательно, тут нечего было опасаться какого-нибудь большого скандала с Катрин, тем более, что Ченцов теперь, как слышал о том Петр Григорьич, удрал за Людмилой, с которой этот развратник давно уже вожжался. Вознамерившись последнее обстоятельство разузнать поподробнее, Крапчик решил мысленно, что обо все этом пока нечего много беспокоиться; но между тем прошел день, два, три, Катрин все сидела у себя наверху и не сходила вниз ни чай пить, ни обедать, так что Крапчик спросил, наконец, ее горничную: "Что такое с барышней?" Та отвечала, что барышня больна. - Тогда пусть она пошлет за доктором!.. Я не смею этого сделать, не зная, угодно ли это будет ей, или нет! - произнес Крапчик с насмешкой. Горничная сходила к барышне и, возвратясь от нее, донесла, что Катерина Петровна не желает посылать за доктором. В первое мгновение у Крапчика промелькнула было беспокойная мысль: "Ну, а что, если дочь умрет от несчастной любви к Ченцову?" В том, что она была влюблена в этого негодяя, Крапчик нисколько уже не сомневался. Но к нему и тут пришла на помощь его рассудительность: во-первых, рассчитывал он, Катрин никак не умрет от любви, потому что наследовала от него крепкую и здоровую натуру, способную не только вынести какую-нибудь глупую и неудавшуюся страсть, но что-нибудь и посильнее; потом, если бы даже и постигнуло его, как отца, такое несчастие, то, без сомнения, очень тяжело не иметь близких наследников, но что ж прикажете в этом случае делать? В смерти дочери он, конечно, нисколько не будет себя считать виновным, а между тем сам лично избавится от множества огорчений, которые Катрин, особенно последнее время, делала ему каждоминутно и - что обиднее всего - нарочно и с умыслом. От такого рода размышлений Крапчика отвлекла новая неприятность, гораздо горшая, чем все прежние. Здесь, впрочем, необходимо вернуться несколько назад: еще за год перед тем Петр Григорьич задумал переменить своего управляющего и сказал о том кое-кому из знакомых; желающих занять это место стало являться много, но все они как-то не нравились Крапчику: то был глуп, то явный пьяница, то очень оборван. Наконец перед самой масленицей ему доложили, что пришел какой-то молодой человек тоже с предложением себя в управляющие. Крапчик велел пустить его к себе в кабинет, и перед его очи предстал действительно молодой человек. Крапчик внимательно оглядел его с головы до ног. Молодой человек оказался очень опрятно одетым, даже более того: все на нем было с иголочки, как бы сейчас только купленное; волосы у молодого человека были рыжие, слегка кудреватые; глаза тоже почти рыжие, но умные и плутоватые; по своему поклону он показался Крапчику похожим на семинариста. - Вы из духовного звания? - спросил он его. - Нет-с, я из мещан! - отвечал молодой человек. - Уроженец здешний? - Никак нет-с, из дальних мест! - Как же вы сюда попали? Что-то вроде небольшого румянца пробежало при этом вопросе по лицу молодого человека, и глаза его как бы более обыкновенного забегали. - Родитель мой первоначально торговал, потом торговлю прикончил и вскоре помер... Я таким образом стал один, без всякой семьи, и вздумал ехать в Петербург, но, проезжая здешний город, вижу, что он многолюдный, - решил, что дай пока здесь попробую счастия. - Но как вы узнали, что мне нужен управляющий? - Да я, извините, так сказать, не имев здесь никого знакомых, заходил в некоторые господские дома и спрашивал, что нет ли местечка, и на вашем дворе мне сказали, что вам нужен управляющий. Крапчик нахмурился: ему неприятно было, что прислуга вмешивается в его дела; но что касается до наружности и ответов молодого человека, то всем этим он оставался доволен. - Вы прежде управляли каким-нибудь имением? - сказал он. - Никогда, но сельскую часть немного знаю. - Где ж вы ее узнали? - Родитель мой зеленью торговал... Огороды у него подгородные на аренде были и запашка небольшая. - Оставил вам отец после себя какое-нибудь состояние? - Да так, маленький капиталец - тысяч в пять! И при этом молодой человек, проворно вынув из кармана билет приказа общественного призрения{111}, предъявил его Крапчику. Тот осмотрел тщательно билет. - Значит, вы уже здесь положили ваши деньги в приказ? - Здесь!.. Живешь на постоялом дворе, где ж тут деньги прятать, а билет-то тоненький: сунешь его в карман и ходишь покойно. Крапчику такая предусмотрительность со стороны молодого человека понравилась. - Вот видите-с, - начал он, - доселе у меня были управляющие из моих крепостных людей, но у всех у них оказывалось очень много родных в имении и разных кумов и сватов, которым они миротворили; а потому я решился взять с воли управляющего, но не иначе как с залогом, который, в случае какой-нибудь крупной плутни, я удержу в свою пользу. - Да не угодно ли вам этот билет залогом у меня взять, а мне выдать записочку, что он находится у вас в обеспечении? Готовность молодого человека дать от себя залог опять-таки пришлась по душе Крапчику. - Вы, конечно, грамотный? - продолжал он расспрашивать молодого человека. - Грамотный! - отвечал тот. - Потрудитесь мне написать ваше имя, отчество и звание, присядьте на этот стул, и вот вам бумага и перо! Молодой человек исполнил это приказание, и та посадка, которую он при этом принял, та умелость, с которою он склонил голову набок и взял в руки перо, а также и красивый, бойкий почерк опять-таки напомнили Крапчику более семинариста, чем лавочника. - А на счетах и арифметику вы знаете? - Знаю-с! - Первую и вторую часть? - Только первую! - объяснил, слегка подумав, молодой человек. - Но где ж вы всему этому научились? - Сначала у священника нашего, а потом в училище! - В духовном или светском? - допытывался Крапчик. Молодой человек опять-таки позамялся несколько. - В светском!.. Где ж в духовном! - ответил он. - Паспорт вы, конечно, имеете? - Имею-с! И молодой человек подал паспорт на имя мещанина Василия Иванова Тулузова. Крапчик очень внимательно прочел все приметы, написанные в паспорте, и они ему показались схожими с молодым человеком. - И шрам на левой руке даже обозначен! - заметил он. - Шрам есть у меня! - подхватил молодой человек и, загнув рукав у сюртука, показал весьма небольшой и еще красноватый рубец. - Давно он у вас? - расспрашивал Крапчик, как бы подталкиваемый каким-то тайным подозрением. - Недавно-с!.. Перед отъездом почти оцарапнул себе это гвоздем! - объяснил молодой человек. - Какое же вы жалованье желаете получать? - поставил, наконец, последний вопрос от себя Крапчик. - Жалованье, ваше превосходительство, у нас, например, по торговой части, кладется, глядя по заслуге, и что вы мне назначите, - тем я и доволен буду. "Значит, надеется на себя!" - подумал не без удовольствия Крапчик, но вслух, однако, проговорил довольно суровым голосом: - На всех этих условиях я могу вас взять к себе!.. Имение мое, которое вам поручится, по хлебопашеству незначительное; но оно значительно по оброчным сборам!.. Скотина, мой теперешний управляющий, накопил пропасть недоимки, которую вы прежде всего должны собрать. Способ для того такой: вы объезжайте всех соседних подрядчиков, которые вот именно великим постом подряжают рабочих и выдают им задатки, и объявите им, чтобы крестьянам моим, на которых у меня числится недоимка, они денег на руки не выдавали, а вручали бы их вам; если же подрядчики не сделают того, вы не выдавайте недоимщикам паспортов. В прежнее время обыкновенно Крапчик порол жестоко крестьян, которые не доплачивали ему оброка; но ныне, имея в виду все-таки висевшую над губернией ревизию, решился действовать более законным путем. - Это легко сделать!.. Недоимку соберу... - произнес самонадеянно молодой человек. - Итак, вы завтра же можете и ехать! - заключил Крапчик. - Если прикажете, завтра же поеду, - сказал покорным тоном молодой человек и, получив на билет приказа общественного призрения от Крапчика расписку, ушел, а на другой день и совсем уехал в имение. На третьей неделе поста, именно вскоре после того, как Крапчик поссорился с дочерью, новый его управляющий прислал ему совершенно грамотное и весьма почтительное донесение, пересыпанное фразами: ваше превосходительство, по приказанию вашего превосходительства, как благоугодно будет вашему превосходительству. В донесении этом управляющий прежде всего объяснил, что недоимка с крестьян им почти вся собрана, а затем следовало довольно неприятное известие, что на днях, по чьему-то безымянному доносу, к ним в имение приезжала земская полиция, в сопровождении сенаторского чиновника, делать дознания о злоупотреблениях будто бы господином Крапчиком помещичьей власти, но что он, управляющий, водя крестьян к допросам, строго воспрещал им что-либо показывать на господина, угрожая, в противном случае, ссылкою на поселение, и что вследствие этого никто из крестьян ничего не показал в подтверждение доноса. За все это Крапчик, конечно, прежде всего поблагодарил бога и похвалил мысленно распорядительность своего управляющего; но новая выходка сенатора против него, - и выходка столь враждебная, - взбесила его донельзя, так что Крапчик, не медля ни минуты, облекся в мундир, звезду, ленту, во все свои кресты и медали, и поехал к его сиятельству объясниться. Войдя с апломбом в залу сенатора, он громогласно объявил дежурному чиновнику, что он губернский предводитель Крапчик и имеет надобность видеть графа. Вежливый чиновник на первых порах пошел было проворно в кабинет сенатора; но, возвратясь оттуда гораздо уже медленнее, сказал Крапчику, что граф болен и не может принять его. - Но я приехал по экстренному делу и готов видеть графа даже в постели! - настаивал Крапчик. Чиновник опять ушел в кабинет, где произошла несколько даже комическая сцена: граф, видимо, бывший совершенно здоров, но в то же время чрезвычайно расстроенный и недовольный, когда дежурный чиновник доложил ему о новом требовании Крапчика принять его, обратился почти с запальчивостью к стоявшему перед ним навытяжке правителю дел: - Вот плоды, которые мы пожинаем по поводу последнего распоряжения, - вот они! - Ваше сиятельство, мы должны были сделать это распоряжение! - сказал тот, не поднимая своих опущенных глаз. - А если должны, так вы и ступайте объясняться с господином Крапчиком, а я не намерен себя мучить, никак!.. - Я готов объясниться! - отвечал правитель дел. - Прошу вас! - проговорил сенатор и нервно понюхал табаку из осыпанной брильянтами табакерки. Дело в имении Крапчика было чисто измышлено Звездкиным, который, явно уже действуя заодно с m-me Клавской, старался вредить, чем только возможно, всем врагам губернатора, в числе коих Крапчик, конечно, был одним из самых главных. Выйдя, по приказанию сенатора, в залу к губернскому предводителю, он не поклонился даже ему, равно как и Крапчик не сделал для того ни малейшего движения. Оба они, кроме уж вражды, представляли собой какие-то две почти климатические противуположности: Звездкин был петербургский чиновничий парвеню, семинарист по происхождению, злой и обидчивый по наклонности своей к чахотке, а Крапчик - полувосточный человек и тоже своего рода выскочка, здоровый, как железная кочерга, несмотря на свои шестьдесят восемь лет, и уязвленный теперь в самую суть свою. - Граф никак не может принять вас, - начал не совсем твердым голосом Звездкин, - а он мне поручил объясниться с вами. Крапчик сердито понурил головой. - Если графу так угодно понимать и принимать дворян, то я повинуюсь тому, - проговорил он, - но во всяком случае прошу вас передать графу, что я приезжал к нему не с каким-нибудь пустым, светским визитом, а по весьма серьезному делу: сегодня мною получено от моего управляющего письмо, которым он мне доносит, что в одном из имений моих какой-то чиновник господина ревизующего сенатора делал дознание о моих злоупотреблениях, как помещика, - дознание, по которому ничего не открылось. - Ничего не открылось! - подтвердил и правитель дел. - Так для чего ж его и производили?.. - воскликнул с злобным хохотом губернский предводитель. - По доносу! - отвечал ему спокойно Звездкин. - Позвольте-с! - воскликнул снова Крапчик. - Во-первых, по безымянным доносам закон повелевает ничего не делать, ни к чему не приступать. - Да, но только этот закон не распространяется на ревизующих губернии сенаторов! - возразил Звездкин. - По высочайше утвержденной инструкции, данной графу в руководство, он может делать дознания не только что по доносам, но даже по слухам, дошедшим до него. - Любопытно бы было видеть эту инструкцию, - сказал насмешливо Крапчик, - но, кроме того, слух слуху рознь. Это уж я говорю не как помещик, а как губернский предводитель дворянства: назначать неосмотрительно дознания по этого рода делам значит прямо вызывать крестьян на бунт против помещиков, а это я не думаю, чтобы было приятно государю. На это уж правитель дел улыбнулся. - Графу очень хорошо известно, что приятно государю и что нет, - объяснил он, видимо, стараясь все своротить на графа, который, с своей стороны, приложив ухо к двери, подслушивал, что говорит его правитель дел и что Крапчик. - Не знаю-с, что известно графу, но я на днях уезжаю в Петербург и буду там говорить откровенно о положении нашей губернии и дворянства, - сказал сей последний в заключение и затем, гордо подняв голову, вышел из залы. Сенатор, прежде чем Звездкин возвратился в кабинет, поспешил занять свое кресло, и когда тот, войдя, доложил с несколько подобострастною улыбкой, что Крапчик успокоился и уехал, граф вдруг взглянул на него неприязненно и проговорил: - Ничего, я вижу, вы не понимаете, или притворяетесь, что не понимаете! Звездкин был опешен и поспешил принять совершенно форму палки. - Вы можете ехать к вашим занятиям в губернское правление, - объявил ему сенатор. Звездкин счел возможным только удалиться. Граф остался в размышлении: тысячи соображений у него прошли в голове, и яснее всего ему определилось, что взятая им на себя ревизия губернии отзовется не легко для него в Петербурге и что главный исполнитель всех его предначертаний, Звездкин, - плут великий, которого надобно опасаться. Чтобы рассеять себя хоть сколько-нибудь от таких неприятных мыслей, граф уехал к m-me Клавской на весь остальной день и даже на значительную часть ночи. Крапчик же, возвратясь прямо домой от сенатора и увидав в своей передней стоявшего Антипа Ильича, пришел в великую радость. - Егор Егорыч здесь? - спросил он. - Никак нет-с, - отвечал Антип Ильич, - я приезжал сюда говеть, а они в Кузьмищеве, и я зашел к вам, не будет ли какого приказания к барину. - Даже большое! - воскликнул Крапчик. - А ты подожди, я сейчас напишу ему письмо. Антип Ильич поклонился в изъявление того, что он будет дожидаться письма. Крапчик изготовил Егору Егорычу весьма длинное послание, в котором, не упоминая о своих личных неприятностях, описал другие действия сенатора и описал их в ужасающем виде, заклиная и умоляя Егора Егорыча немедленно приехать в губернский город с тем, чтобы писать и действовать сообща! Какого рода впечатление письмо это произвело на Егора Егорыча и на доктора, мы уже знаем. XII Был ясный мартовский день с легоньким морозцем. В зале хаотического дома Рыжовых, освещенной ярким солнцем, раздавались звуки фортепьяно, на котором часа уже три неустанно играла Муза. Исполняемая ею ария была не совсем отчетлива и понятна, вероятно, потому, что Муза фантазировала и играла свое. Непривычка к творчеству чувствовалась сильно в этих упражнениях юной музыкантши, но, тем не менее, за нею нельзя было не признать талантливой изобретательности, некоторой силы чувства и приятности в самой манере игры: с восторженным выражением в своем продолговатом личике и с разгоревшимися глазками, Муза, видимо, была поглощена своим творчеством. Таким образом она давно уж творила и только никогда ничего из своих фантазий не могла записать на ноты. Вдруг на двор к Рыжовым влетела вся в мыле тройка Егора Егорыча, а вместе с нею и он сам, торча незаметной фигуркой из своих широких пошевней, закрытых полостью. У крыльца Егор Егорыч что-то такое пробормотал кучеру и почти с не меньшей быстротой, как несся и на тройке, влетел в переднюю, а затем и в залу, так что Муза едва успела приостановиться играть. - Играйте, играйте!.. - крикнул он ей. Муза повиновалась ему и стала было играть, но Марфин недолго слушал ее и, усевшись на ближайший к фортепьяно стул, спросил: - Где ваша мать и Людмила? - Они уехали в Москву, - отвечала Муза, все еще остававшаяся под влиянием своего творчества. Егор Егорыч, кажется, желал порасспросить еще, но, потерев себе лоб, передумал и сказал: - А где Сусанна Николаевна? Странное дело: Сусанну Егор Егорыч никогда не называл одним именем, как называл он Людмилу и Музу, а всегда с прибавлением отчества, точно желая тем выразить какое-то инстинктивное уважение к ней. - Сусанна с тетей у обедни, - проговорила Муза, опять-таки более занятая своей музыкальной фантазией, чем вопросами Егора Егорыча. Он заметил, наконец, это и снова предложил своей скороговоркой: - Играйте, играйте!.. Мне очень приятно вас слушать. Муза принялась было продолжать свою фантазию, но у нее стало выходить что-то очень нескладное: при посторонних лицах она решительно не могла спокойно творить. Впрочем, к общему удовольствию обоих собеседников, в это время вместе с теткой-монахиней возвратилась Сусанна. Войдя в залу и увидав Егора Егорыча, она удивилась и, по обыкновению, покраснела. Монахиня же, увидав мужчину, попятилась, как бы от черта какого, назад в переднюю, а потом и совсем ушла в свою комнату. Тетя эта была родная сестра адмиральши и своей стыдливостью и дикостью превосходила во сто раз Сусанну. Не выходя никуда, кроме церкви, она большую часть времени проводила в уединении и в совершенном бездействии, все что-то шепча сама с собой и только иногда принималась разбирать свой сундук с почти уже истлевшими светскими платьями и вдруг одевалась в самое нарядное из них, садилась перед небольшим зеркальцем, начинала улыбаться, разводила руками и тоже шептала. Вообще она давно походила на сумасшедшую, именно с того времени, как в двенадцатом году под Красным{118} убит был ее жених, после чего она начала тосковать, по временам даже заговариваться, и кончила тем, что поступила в монастырь, завещав в него свое состояние. Егор Егорыч, как только появилась Сусанна, вскочив со стула и проговорив: "Ах, я очень рад вас видеть!" - подхватил ее, хоть и ловко, но почти насильно, под руку и увел с собой в гостиную. Бедная Сусанна еще более покраснела, но последовала за ним и уселась на то место, которое занимала Юлия Матвеевна при последнем объяснении с Егором Егорычем; он тоже занял свое прежнее место. - Вы давно сюда в город приехали? - начала Сусанна, чтобы что-нибудь сказать. - Недавно!.. Сейчас только!.. Зачем и для чего ваша мать и Людмила уехали в Москву?.. - бормотал Егор Егорыч. При этом у Сусанны вдруг глаза наполнились слезами. - Сестра сделалась очень больна! - отвечала она. - Чем? - спросил Егор Егорыч, потупляя лицо. - Не знаю! - проговорила тихим, но совершенно искренним голосом Сусанна. Тогда Егор Егорыч снова поднял голову и посмотрел на нее пристально. Слезы у Сусанны уже текли по щекам. - Но и вы больны!.. Вы страшно похудели и плачете! - воскликнул Егор Егорыч. - Нет, это я так!.. - возразила Сусанна, стараясь смигнуть опять наполнившие ее глаза слезы. - Я только очень скучаю по мамаше и по сестре!.. Мы еще так надолго никогда не разлучались. Егор Егорыч некоторое время размышлял. - Но отчего же мать ваша не взяла вас и Музы с собой? - проговорил он затем. - Мамаша говорила, что у нее денег нет, чтобы ехать всем нам! - объяснила Сусанна. - Это безжалостно и глупо с ее стороны было оставить вас!.. - совсем уж вспылил Егор Егорыч. - Если у ней не было денег, отчего она мне не написала о том? Сусанна робко молчала. - Тут то, да не то!.. Да!.. Не то тут! - произнес Егор Егорыч и затем, снова подумав немного, присовокупил: - А где мой племянник Ченцов, - не знаете ли вы? - Нет! - отвечала Сусанна, тоже, по-видимому, совершенно искренно. Между тем звуки фортепьяно, на котором с возрастающей энергией принялась играть Муза, оставшись одна в зале и явно придя в норму своего творчества, громко раздавались по всему дому, что еще более наэлектризовывало Егора Егорыча и поддавало ему пару. - Адрес вашей матери вы знаете? - спрашивал он. - Да!.. - протянула Сусанна. - Дайте его мне!.. Я тоже еду в Москву... Хотите, и вы поедемте со мной?.. Я вас и сестру вашу свезу в Москву. Сусанна на первых порах была удивлена и смущена таким предложением: конечно, ей бесконечно хотелось увидать поскорее мать, но в то же время ехать с Егором Егорычем, хоть и не молодым, но все-таки мужчиной, ей казалось несколько страшно. - Я, право, не знаю! - сказала она. - Согласится ли на это Муза. - Позовите Музу!.. Мы ее спросим! - командовал Егор Егорыч: у него образовался целый план в голове, каким образом устроить всю эту несчастную семью. Сусанна сходила за сестрой, которая пришла, но с лицом недовольным: Музе досадно было, что ее прервали на лучшем месте творимой ею фантазии. Марфин начал чисто ораторствовать, красноречиво доказывая, что обеим сестрам, как девушкам молодым, нет никакого повода и причины оставаться в губернском городе, тем более, что они, нежно любя мать свою, конечно, скучают и страдают, чему доказательством служит даже лицо Сусанны, а потому он желает их свезти в Москву и поселить там. Все эти слова Егора Егорыча Сусанна слушала, трепеща от восторга, но Муза - нет, по той причине, что, по отъезде матери и сестры, ей оказалось весьма удобным жить в большом и почти пустынном доме и разыгрывать свои фантазии, тогда как понятно, что в Москве у них будут небольшие комнаты, да, пожалуй, и фортепьяно-то не окажется. - Нет, я не поеду!.. Мамаша желала, чтобы мы здесь остались, и я останусь! - произнесла она решительно: как натура артистическая, Муза была до некоторой степени эгоистка и искусство свое ставила превыше всех отношений к самым близким ей людям. Марфин потер себе лоб и, любя снисходить ко всем пожеланиям людей и догадываясь, что Сусанне очень хочется ехать к матери, а Музе нет, что было для Егора Егорыча непонятно и досадно, он, однако, быстро решил: - Вы, Муза, оставайтесь здесь с вашей старушкой-монахиней, а вы, Сусанна Николаевна, поедемте со мной. - Хорошо! - ответила последняя, более не раздумывая. - Итак, завтра поутру я заеду за вами! - заключил Марфин, уже расшаркиваясь перед барышнями и целуя ручку у той и у другой. Приехав в свой нумер в гостиницу Архипова, он немедленно послал к губернскому предводителю нарочного с просьбой посетить его. Крапчик, похуделый и какой-то позеленелый, скоро явился к Егору Егорычу и сразу же проговорил голосом, осипшим от желчной рвоты, которою он страдал перед тем все утро: - Медлить нам нельзя-с!.. Все наши планы касательно ревизии разрушаются... Сенатор творит на каждом шагу беззакония! - Я не могу прямо ехать в Петербург, я должен прежде заехать в Москву!.. - возразил ему, бормоча, Марфин. Крапчика поразило и рассердило такое известие. - По какой же, собственно, надобности вам так необходимо ехать в Москву? - спросил он. - Я везу к кузине Рыжовой одну из дочерей ее, которая очень скучает об ней! - проговорил Егор Егорыч, потупляясь от сознания в душе, что он не полную правду говорит в этом случае. - Кто же это скучает, - мать или дочь? - переспросил Крапчик, как бы не поняв того, что сказал Егор Егорыч. - Дочь, но и мать, вероятно, скучает! - пояснил тот. - Что ж матери скучать! - возразил с недовольным смехом Крапчик. - Она не одна в Москву поехала, а с старшей своей дочерью. - Да! - подтвердил Егор Егорыч. - И Людмила, говорят, сильно больна. - Не думаю, чтоб очень сильно! - протянул Крапчик, кажется, начавший уже догадываться, зачем Егор Егорыч скачет в Москву, а не прямо едет в Петербург, и решивший за то преподнесть ему нечто не совсем приятное. - Тут много по поводу их отъезда рассказывают... - Что такое?.. Что именно? - воскликнул Марфин. - Разная болтовня идет, и этакая неприятная и обидная! - Какая же?.. Говорите! - начал уж приставать Марфин. - Мне вы должны сказать и не можете утаивать от меня, - я единственный защитник и заступник за этих девушек. - Извольте, я вам скажу, хотя за достоверность этих слухов нисколько не ручаюсь, - за что купил, за то и продаю. - Ну-с! - торопил его Марфин. - Говорят, во-первых, что Людмила Николаевна без ума влюблена в племянника вашего, Ченцова. Егор Егорыч прижался поплотнее к спинке своего кресла. - Потом, что будто бы... - начал Крапчик уже с перерывами, - они все вместе даже уехали в Москву вследствие того, что... Людмиле Николаевне угрожает опасность сделаться матерью. О последнем обстоятельстве Крапчик черт знает от кого и узнал, но только узнал, а не выдумал. Егор Егорыч вспыхнул в лице и вскочил. - Вы врете!.. Лжете! - крикнул он, обращаясь почти с кулаками к Крапчику. - Я никак не вру, потому что с того и начал, что не утверждаю, правда это или нет! - возразил тот спокойно. - И потом, как же мне прикажете поступать? Сами вы требуете, чтобы я передал вам то, что слышал, и когда я исполнил ваше желание, - вы на меня же кидаетесь! - Но вы понимаете ли, что говорить такие вещи о девушке значит позорить, убивать ее, и я не позволю того никому и всем рот зажму! - продолжал кричать Егор Егорыч. - Нет-с, всем рот нельзя зажать! - не уступил Крапчик. - Зажму, потому что если бы тут что-нибудь такое было, то это мне сказали бы и племянник и сама Людмила. - Положим, что вам не сказали бы того, - заметил, усмехнувшись, Крапчик, как бы находивший какое-то наслаждение для себя мучить Егора Егорыча. - Отчего не сказали бы? - проговорил тот запальчиво. - Оттого что - я опять-таки передаю вам слухи, - что вы сами были неравнодушны к Людмиле Николаевне. Егор Егорыч снова вспыхнул в лице. Отвергнуть свое увлечение Людмилою он, по своей правдивости, не мог, но и признаться в том ему как-то было совестно. Впрочем, Егор Егорыч поспешил выкинуть из души этот ложный стыд. - Да, был! - подтвердил он. - Вот видите-с, дело какое! - подхватил не без ядовитости Крапчик. - Вы, конечно, должны согласиться, что от вас было более, чем от кого-либо, все скрываемо. - Но если от меня скрывали, то Людмила матери бы сказала! - Матери, может быть, она и сказала, как дело-то въявь уж подошло. - Нечему тут въявь приходить, - не смейте этого при мне повторять! - снова вспылил Егор Егорыч. - Да, я ничего такого и не повторяю, я хочу сказать только, что нынче дети не очень бывают откровенны с родителями и не утешение, не радость наша, а скорей горе! - намекнул Крапчик и на свое собственное незавидное положение. Егор Егорыч ничего ему на это не сказал, чувствуя, что внутри у него, в душе его, что-то такое как бы лопнуло, потом все взбудоражилось и перевернулось вверх ногами. Крапчик, в свою очередь, немножко уж и раскаивался, что так взволновал своего друга, поняв, что теперь никаким рычагом не своротишь того с главного предмета его беспокойств, а потому решился вытянуть из Егора Егорыча хоть малую толику пользы для своих целей. - Но когда же вы выезжаете отсюда? - спросил он. - Завтра! - ответил Егор Егорыч. - А не можете ли вы мне сказать, когда вы приблизительно из Москвы в Петербург приедете?.. - Через месяц! - сказал вряд ли не наобум Егор Егорыч. Крапчик поник головой. - Ах, как это дурно и вредно может отразиться на нашем общем деле! - произнес он печально. - Поезжайте пока одни!.. Что я вам? Не маленькие! - окрысился на него Марфин. - Один уж поеду, - подчинился Крапчик, - но, по крайней мере, вы должны снабдить меня письмами к нескольким влиятельным лицам, - присовокупил он жалобным голосом. - К кому? - пробормотал Марфин. - Прежде всех, конечно, к князю Александру Николаевичу, а потом и к другим лицам, к коим вы найдете нужным. - Пока достаточно написать одному князю, - перебил Крапчика Егор Егорыч, - и, смотря, что он вам скажет, можно будет отнестись и к другим лицам. - Хоть князю, по крайней мере, напишите, - произнес покорным голосом Крапчик, - и главная моя просьба в том, чтобы вы, не откладывая времени, теперь же это сделали; а то при ваших хлопотах и тревогах, пожалуй, вы забудете. - Могу и теперь! - воскликнул Егор Егорыч и, проворно вынув из портфеля лист почтовой бумаги, на верху которого поставил первоначально маленький крестик, написал князю письмо, каковое швырнул Крапчику, и проговорил: - Я тут прошу князя, чтобы он верил вам, как мне бы поверил. - Конечно, так же бы, как и вам!.. Слава богу, мы до сих пор еще не различествовали в наших мнениях, - говорил Крапчик, кладя письмо бережно к себе в карман, и затем распростился с хозяином масонским поцелуем, пожелав как можно скорее опять увидаться. Егор Егорыч, оставшись один, хотел было (к чему он всегда прибегал в трудные минуты своей жизни) заняться умным деланием, и когда ради сего спустил на окнах шторы, запер входную дверь, сжал для полного безмолвия свои уста и, постаравшись сколь возможно спокойнее усесться на своем кресле, стал дышать не грудью, а носом, то через весьма короткое время начинал уже чувствовать, что силы духа его сосредоточиваются в области сердца, или - точнее - в солнечном узле брюшных нервов, то есть под ложечкой; однако из такого созерцательного состояния Егор Егорыч был скоро выведен стуком, раздавшимся в его дверь. Он поспешил ее отпереть, и перед ним появился почтальон, подавший ему письмо, взглянув на которое Егор Егорыч был поражен, потому что письмо оказалось адресованным рукою племянника, а штемпель обозначал, что оно послано было из Орла. Племянник писал Егору Егорычу, что он, решившись снова поступить в военную службу, поехал на Кавказ, но в Орле так сильно заболел, что должен был приостановиться. Далее, Ченцов единственное небольшое именьице свое, оставшееся у него непромотанным, умолял дядю продать или взять за себя, но только выслать ему - и выслать как можно скорее - денег, потому что он, выздоровев, все-таки предполагал непременно уехать на Кавказ, где деньги ему будут нужны на экипировку. Егор Егорыч ничего не мог разобрать: Людмила, Москва, любовь Людмилы к Ченцову, Орел, Кавказ - все это перемешалось в его уме, и прежде всего ему представился вопрос, правда или нет то, что говорил ему Крапчик, и он хоть кричал на того и сердился, но в то же время в глубине души его шевелилось, что это не совсем невозможно, ибо Егору Егорычу самому пришло в голову нечто подобное, когда он услыхал от Антипа Ильича об отъезде Рыжовых и племянника из губернского города; но все-таки, как истый оптимист, будучи более склонен воображать людей в лучшем свете, чем они были на самом деле, Егор Егорыч поспешил отклонить от себя эту злую мысль и почти вслух пробормотал: "Конечно, неправда, и доказательство тому, что, если бы существовало что-нибудь между Ченцовым и Людмилой, он не ускакал бы на Кавказ, а оставался бы около нее". Кроме того, и самое письмо Валерьяна затронуло в Егоре Егорыче все еще тлевшуюся к племяннику родственную любовь, тем более, что Ченцов снова повторил очень неприятную для дяди фразу, что пропасть, в которую суждено ему рухнуть, кажется, недалеко перед ним зияет. Чтобы не дать в себе застынуть своему доброму движению, Егор Егорыч немедленно позвал хозяина гостиницы и поручил ему отправить по почте две тысячи рублей к племяннику с коротеньким письмецом, в котором он уведомлял Валерьяна, что имение его оставляет за собой и будет высылать ему деньги по мере надобности. Совершив все сие, Егор Егорыч опять начал восклицать вслух: "Куда же мне беречь и для чего? Разве не Валерьяну же все достанется?.." Но тут у него промелькнула и другая мысль: "Надобно оставить какое-нибудь прочное обеспечение и Людмиле!.." А потом он вспомнил и об адмиральше и двух ее других дочерях. Нехорошо же, казалось Егору Егорычу, обойти их совсем. "Всем дам!.. Между всеми разделю!.." - решил он и вознамерился обо всем этом обстоятельно переговорить с Рыжовыми при свидании с ними в Москве. Поутру Егор Егорыч, проснувшись после довольно сносно проведенной ночи, умылся, оделся, помолился и, когда ему донесли, что на пошевни его поставлена кибитка и что даже приведены и заложены почтовые лошади, он - это было часов около десяти - отправился, одетый совсем по-дорожному, в дом Рыжовых, где застал сиену, умилившую его до глубины души. В момент приезда его, там приходский священник с причтом служил напутственный молебен. Впереди прочих стояли: Сусанна в ваточном платье, с лицом серьезным, и Муза, с лицом еще более, чем у сестры, нахмуренным; а за ними вся комнатная прислуга: две-три хорошенькие горничные, оборванный лакей, оборванный тоже повар, вдобавок еще небритый и распространявший от себя довольно сильный запах жареного луку. Священник довольно торопливо и переболтавшимся языком читал евангелие и произносил слова: "откуда мне сие, да приидет мати господа моего ко мне!" Увидав Марфина, он стал читать несколько медленнее, и даже дьячок, раздувавший перед тем с раскрасневшимся лицом кадило, оставил занятие и по окончании евангелия затянул вместе с священником: "Заступница усердная, мати господа вышняго..." Молебен собственно служили иконе казанской божией матери, считавшейся в роду Рыжовых чудотворною и стоявшей в настоящем случае с почетом в углу залы на столике, покрытом белою скатертью. Сусанна и Муза молились усердно, первая даже с преклонением колен, но Муза стоя: ее заметно беспокоил резкий и фальшивый бас священника. Старушка-монахиня спряталась в углу за одну из половинок отворенных из коридора дверей; что она там делала - неизвестно, и слышался только шепот ее; горничные заметно старались делать истовые кресты и иметь печальные лица; повар употреблял над собой усилие, чтобы не икнуть на всю комнату. Егор Егорыч, став около фортепьяно, невольно начал глядеть на Сусанну, и часто повторяемые священником слова: "мати господа моего", "мати господа вышняго", совершенно против воли его вызвали в нем воспоминание об одной из множества виденных им за границей мадонн, на которую показалась ему чрезвычайно похожею Сусанна, - до того лицо ее было чисто и духовно. Молебен вскоре пришел к окончанию, и все подошли к кресту. Священник всех окропил слегка святой водой, после чего совлек с себя ризы и ушел вместе с причтом. Началось прощание; первые поцеловались обе сестры; Муза, сама не пожелавшая, как мы знаем, ехать с сестрой к матери, не выдержала, наконец, и заплакала; но что я говорю: заплакала! - она зарыдала на всю залу, так что две горничные кинулись поддержать ее; заплакала также и Сусанна, заплакали и горничные; даже повар прослезился и, подойдя к барышням, поцеловал руку не у отъезжающей Сусанны, а у Музы; старушка-монахиня неожиданно вдруг отмахнула скрывавшую ее дверь и начала всех благословлять обеими руками, как - видала она - делает это архиерей. Егор Егорыч, стоявший по-прежнему у фортепьяно в несколько рисующейся позе и тоже с давно текущими по щекам слезами, торопливо подошел к Сусанне и, не допустив, чтобы она еще более не расстроилась, проститься с полусумасшедшей теткой, повел ее в переднюю, надел на нее салоп, капор и, посадив в повозку, вскочил вслед за тем и сам туда. Почтовый извозчик, озлобленный с виду парень, проговорив: "Эх, вы, одры!" - сразу же начал загнанных почтовых лошадей лупить кнутом по бокам, так что те не выдержали наконец - отступились от дурака и заскакали. Прислуга в доме стала расходиться, но Муза, сев за фортепьяно, все еще продолжала некоторое время потихоньку плакать: чувство дочери и сестры в ней пересилило на этот раз артистку. Впрочем, убедившись, наконец, что не воротить того, что совершилось, она принялась играть. Звуки громкие и даже правильно сочетованные полились из-под ее маленьких пальчиков. Старый и пространный дом, как бы желая способствовать ее вдохновению, вторил во всех углах своих тому, что она играла, а играла Муза на тему терзающей ее печали, и сумей она записать играемое ею, из этого, может быть, вышло бы нечто весьма замечательное, потому что тут работали заодно сила впечатления и художественный импульс.  * ЧАСТЬ ВТОРАЯ *  I В весьма грязном и безлюдном московском переулке на Гороховом Поле существовал в тридцатых годах небольшой одноэтажный деревянный домишко, на воротном столбе которого значилось: "Дом вдовы подполковницы Миропы Митревны Зудченки". Под этой дощечкой почти постоянно виднелась записка: "отдаетца квартера о трех комнатах". Но последнее время записка эта исчезла по той причине, что вышесказанные три комнаты наняла приехавшая в Москву с дочерью адмиральша, видимо, выбиравшая уединенный переулок для своего местопребывания и желавшая непременно нанять квартиру у одинокой женщины и пожилой, за каковую она и приняла владетельницу дома; но Миропа Дмитриевна Зудченко вовсе не считала себя пожилою дамою и всем своим знакомым доказывала, что у женщины никогда не надобно спрашивать, сколько ей лет, а должно смотреть, какою она кажется на вид; на вид же Миропа Дмитриевна, по ее мнению, казалась никак не старее тридцати пяти лет, потому что если у нее и появлялись седые волосы, то она немедля их выщипывала; три - четыре выпавшие зуба были заменены вставленными; цвет ее лица постоянно освежался разными притираньями; при этом Миропа Дмитриевна была стройна; глаза имела хоть и небольшие, но черненькие и светящиеся, нос тонкий; рот, правда, довольно широкий, провалистый, но не без приятности; словом, всей своей физиономией она напоминала несколько мышь, способную всюду пробежать и все вынюхать, что подтверждалось даже прозвищем, которым называли Миропу Дмитриевну соседние лавочники: дама обделистая. Жила Миропа Дмитриевна в своем маленьком домике очень открыто: молодые офицеры учебного карабинерного полка, расположенного неподалеку в Красных казармах, были все ей знакомы, очень часто приходили к ней на целый вечер, и она их обильно угощала чаем, Жуковым табаком, ради которого Миропа Дмитриевна сохранила все трубки покойного мужа, а иногда и водочкой, сопровождаемой селедкою и сосисками под капустой. Беседуя с молодыми людьми, Миропа Дмитриевна заметно старалась им нравиться и, между прочим, постоянно высказывала такого рода правило, чтобы богатые девушки или вдовы с состоянием непременно выходили за бедных молодых людей, какое ее мнение было очень на руку офицерам карабинерного полка, так как все почти они не были наделены благами фортуны; с другой стороны, Миропа Дмитриевна полагала, что и богатые молодые люди должны жениться на бедных невестах. Сверх того, она утверждала, что люди деловые, рассудительные пускай женятся на каких им угодно неземных существах, но что людям с душой доброй, благородной следует выбирать себе подругу жизни, которая умела бы хозяйничать и везде во всем распорядиться. Единственным оппонентом этой теории Миропы Дмитриевны являлся постоянно здоровеннейший и холостой еще капитан Аггей Никитич Зверев, который утверждал, что для счастия брака нужны только любовь и хорошенькая жена. Надобно сказать, что капитан Зверев по окончании польской кампании стоял некоторое время в царстве польском, где и приобык спорить с паннами и панночками. В силу чего он обыкновенно осыпал Миропу Дмитриевну множеством примеров тому, как через золото слезы льются в браках, между тем с красивой женой и в бедности часто устраивается счастие. - Ах, ко всякой красоте мужчины приглядываются!.. - восклицала с одушевлением Миропа Дмитриевна и объясняла далее, что это ей известно из собственного опыта, ибо покойный муж ее, несмотря на то, что она была молоденькая и хорошенькая, спустя год после свадьбы стал к ней заметно холоден. Возражение это нисколько не сбивало капитана: он продолжал упорно стоять на своем и вообще по многим вопросам расходился в своих мнениях с Миропою Дмитриевною, причем в ней, сколько ни субтильна была ее фигура, всегда проглядывали некоторая практичность и материальность, а у здоровеннейшего капитана, напротив, поэзия и чувство. Споря таким образом с капитаном, Миропа Дмитриевна, впрочем, заметно предпочитала его другим офицерам и даже ему самому в глаза говорила, что он душа общества. Капитан при этом самодовольно обдергивал свой вицмундир, всегда у него застегнутый на все пуговицы, всегда с выпущенною из-за борта, как бы аксельбант, толстою золотою часовою цепочкою, и просиживал у Зудченки до глубокой ночи, лупя затем от нее в Красные казармы пехтурой и не только не боясь, но даже желая, чтобы на него напали какие-нибудь жулики, с которыми капитан надеялся самолично распорядиться, не прибегая ни к чьей посторонней помощи: силищи Зверев был действительно неимоверной. Другие молодые офицеры, знавшие об его поздних засиживаниях у вдовушки, смеялись ему: - У тебя, Зверев, с этой щелкушкой Миропой, должно быть, того? - О, черт бы ее драл!.. - отшучивался он. - У меня, батеньки, может быть того только с хорошенькими женщинами, а мы таких видали в царстве польском между панночками. Когда новые постояльцы поселились у Миропы Дмитриевны, она в ближайшее воскресенье не преминула зайти к ним с визитом в костюме весьма франтоватом: волосы на ее висках были, сколько только возможно, опущены низко; бархатная черная шляпка с длинными и высоко приподнятыми полями и с тульей несколько набекрень принадлежала к самым модным, называемым тогда шляпками Изабеллины; платье мериносовое, голубого цвета, имело надутые, как пузыри, рукава; стан Миропы Дмитриевны перетягивал шелковый кушак с серебряной пряжкой напереди, и, сверх того, от всей особы ее веяло благоуханием мусатовской помады и духов амбре. Миропа Дмитриевна непременно ожидала, что Рыжовы примут ее приветливо и даже с уважением, но, к удивлению своему, она совершенно этого не встретила, и началось с того, что к ней вышла одна только старуха-адмиральша с лицом каким-то строгим и печальным и объявила, что у нее больна дочь и что поэтому они ни с кем из знакомых своих видаться не будут. Миропа Дмитриевна, прямо принявшая эти слова на свой счет, очень недолго посидела и ушла, дав себе слово больше не заходить к своим постояльцам и за их грубый прием требовать с них квартирные деньги вперед; но демон любопытства, терзавший Миропу Дмитриевну более, чем кого-либо, не дал ей покою, и она строго приказала двум своим крепостным рабам, горничной Агаше и кухарке Семеновне, разузнать, кто же будет готовить кушанье и прислуживать Рыжовым. Оказалось, что адмиральша ранним утром куда-то ездила и привезла подслеповатую старушонку, которая и предназначалась у них исполнять ту и другую должность. "Вот тебе на! - подумала не без иронии Миропа Дмитриевна. - Каким же это образом адмиральша, - все-таки, вероятно, женщина обеспеченная пенсией и имеющая, может быть, свое поместье, - приехала в Москву без всякой своей прислуги?.." Обо всех этих недоумениях она передала капитану Звереву, пришедшему к ней вечером, и тот, не задумавшись, решил: - Роман тут какой-нибудь! - Роман? - воскликнула Миропа Дмитриевна с сильно засветлевшимися глазками. - Конечно, роман! - повторил Аггей Никитич. - В Варшаве это почти каждодневно бывает. - Но роман у дочери, я полагаю, а не у старухи, - заметила Миропа Дмитриевна. - Вероятно! - подтвердил капитан. - И скажите, эта дочка хорошенькая? - Очень!.. Очень!.. - почти взвизгнула Миропа Дмитриевна. - Сначала я ее, - продолжала она, - и не рассмотрела хорошенько, когда отдавала им квартиру; но вчера поутру, так, будто гуляя по тротуару, я стала ходить мимо их окон, и вижу: в одной комнате сидит адмиральша, а в другой дочь, которая, вероятно, только что встала с постели и стоит недалеко от окна в одной еще рубашечке, совершенно распущенной, - и что это за красота у ней личико и турнюр весь - чудо что такое! Ну, вообразите вы себе сливки, в которые опущены листья розы! Капитан при этом как бы даже заржал слегка. - Это хорошо, должно быть! - произнес он. - Удивительно, неописанно хорошо!.. - подхватила Миропа Дмитриевна. - И я вот теперь припоминаю, что вы совершенно справедливо сказали, что тут какой-нибудь роман, потому что у дочери, тоже как и у матери, лицо очень печальное, точно она всю ночь плакала. - Будешь плакать, как эта проклятая любовь заползет червячком в душу!.. - проговорил с ударением капитан. Миропа Дмитриевна совершенно справедливо говорила, что на лицах Людмилы и адмиральши проглядывала печаль. В тот именно день, как за ними подсматривала Зудченко, у них произошел такого рода разговор: - Ты принимала ту микстуру, которую я тебе привезла? - спросила Юлия Матвеевна сухим тоном. - Принимала, - отвечала дочь нехотя и с оттенком досады. - И что же, лучше, поспокойнее себя чувствуешь? - Нет! - А покушать чего не хочешь ли? - Нет! Проговоря это, Людмила, видимо, терзаемая мучащей ее тоской, встала и ушла в свою комнату. Старуха же адмиральша подняла свои глаза на висевший в углу дорожный образок казанской божией матери, как бы возлагая все свои надежды на владычицу. Перед тем как Рыжовым уехать в Москву, между матерью и дочерью, этими двумя кроткими существами, разыгралась страшная драма, которую я даже не знаю, в состоянии ли буду с достаточною прозрачностью и силою передать: вскоре после сенаторского бала Юлия Матвеевна совершенно случайно и без всякого умысла, но тем не менее тихо, так что не скрипнула под ее ногой ни одна паркетинка, вошла в гостиную своего хаотического дома и увидала там, что Людмила была в объятиях Ченцова. Как бы сразу все прояснилось и объяснилось в недалеком уме старухи: и эта необыкновенная дружба дочери с Ченцовым, и разные, никогда прежде не замечаемые в Людмиле странности, и наконец прихварывание ее. Людмила первая заметила мать и, вскрикнув с ужасом: "мамаша!", убежала к себе наверх. Юлия Матвеевна, с лицом как бы мгновенно утратившим свое простодушие и принявшим строгое выражение, обратилась к Ченцову, тоже окончательно смущенному, и сказала: - Я надеюсь, что ваша нога больше не будет в моем доме? Ченцов, ничего не ответив, а только неловко поклонившись, ушел из гостиной, а потом и совсем уехал из хаотического дома. Адмиральша прошла наверх в комнату дочери. Людмила лежала в постели, уткнувшись лицом в подушки и плача. - Мы с тобой завтра же едем в Москву! - проговорила решительно и твердо адмиральша. - Зачем? - отозвалась глухо и сквозь слезы дочь. - Я тебе после скажу!.. Поедешь? Людмила некоторое время не отвечала. Старуха с прежним выражением в лице и в какой-то окаменелой позе стояла около кровати дочери и ожидала ответа ее. Наконец Людмила, не переставая плакать, отозвалась на вопрос матери: - Хорошо, мамаша, я поеду с вами... Я знаю, что мне нужно уехать!.. Адмиральша сошла вниз в свою комнату и велела позвать Сусанну и Музу. Те пришли. Юлия Матвеевна объявила им, что она завтра уезжает с Людмилой в Москву, потому что той необходимо серьезно полечиться. - А нас, мамаша, вы разве не возьмете? - спросила Сусанна с удивлением. - Нет, у меня денег теперь мало, чтобы вас всех везти, - отвечала ей с твердостью адмиральша. - Но что же такое с Людмилой? - не отставала Сусанна. - Она за обедом еще ничего не говорила, что больна, - вмешалась в разговор и Муза. - Ей вдруг сделалось дурно! - объяснила, нисколько не теряясь, адмиральша. - И вы, пожалуйста, не заходите к ней... Она, кажется, немножко заснула. Обе сестры однако не послушались матери и, возвратясь наверх, заглянули в спальню Людмилы. Та лежала на постели неподвижно. Думая, что она, может быть, в самом деле заснула, Сусанна и Муза отошли от дверей. - Отчего ж за доктором не пошлют? - сказала последняя. - Не понимаю!.. Я, впрочем, пойду и скажу об этом матери, - проговорила Сусанна и немедля же пошла к адмиральше. Она нашла ее уже стоявшею перед чемоданом, в который Юлия Матвеевна велела укладывать как можно больше белья Людмилы, а из нарядных ее платьев она приказала не брать ничего. - Надобно, по крайней мере, послать за доктором, мамаша, - сказала ей Сусанна. - Не нужно, - возразила ей резко адмиральша, - докторов менять нельзя: там в Москве будут лечить Людмилу другие доктора, а ты лучше съезди за тетей, скажи ей, чтобы она приехала к вам пожить без меня, и привези ее с собой. Сусанна, ничего более не возразив матери, поехала в монастырь исполнить данное ей поручение. Муза же, встревоженная всей этой неприятной новостью, села за фортепьяно и начала наигрывать печальную арию. Сусанна вскоре возвратилась с тетей-монахиней, с которой Юлия Матвеевна долго совещалась наедине, все что-то толкуя ей, на что монахиня кивала молча своей трясущейся головой. На другой день Рыжовы уехали в Москву. Людмила, прощаясь с сестрами, была очень неразговорчива; адмиральша же отличалась совершенно несвойственною ей умною распорядительностью: еще ранним утром она отдала Сусанне пятьдесят рублей и поручила ей держать хозяйство по дому, сказав при этом, что когда у той выйдут эти деньги, то она вышлет ей еще. Свою поездку в Москву Юлия Матвеевна предпринимала, решившись продать довольно ценные брильянтовые вещи, которые она получила в подарок от обожаемого ею адмирала, когда он был еще ее женихом. Сокровище это Юлия Матвеевна думала сохранить до самой смерти, как бесценный залог любви благороднейшего из смертных; но вышло так, что залог этот приходилось продать. Сколь ни тяжело было таковое решение для нее, но она утешала себя мыслью, что умерший супруг ее, обретавшийся уж, конечно, в раю и все ведавший, что на земле происходит, не укорит ее, несчастную, зная, для чего и для какой цели продавался его подарок. Едучи дорогой, Юлия Матвеевна не вскрикивала, когда повозка скашивалась набок, и не крестилась боязливо при съезде с высоких гор, что она прежде всегда делала; но, будучи устремлена мысленно на один предмет, сидела спокойно и расспрашивала издалека и тонко Людмилу обо всем, что касалось отношений той к Ченцову. Людмила с серьезным и печальным выражением в глазах и не без борьбы с собой рассказала матери все. - Но ты будешь и потом еще видаться с Ченцовым? - проговорила как бы спокойно Юлия Матвеевна. - Как же я буду видаться с ним?.. Он остался в одном городе, а я буду жить в другом! - возразила Людмила. - Он, вероятно, приедет за тобой в Москву! - заметила мать. Людмила закинула несколько назад свою хорошенькую головку и как бы что-то такое обдумывала; лицо ее при этом делалось все более и более строгим. - Нет, я не буду с ним видаться и в Москве и нигде во всю жизнь мою! - сказала она. Адмиральша не совсем доверчиво посмотрела на дочь и уж станции через две после этого разговора начала будто бы так, случайно, рассуждать, что если бы Ченцов был хоть сколько-нибудь честный человек, то он никогда бы не позволил себе сделать того, что он сделал, потому что он женат. - Он двоюродный племянник мне, а в таком близком родстве брак невозможен! - сказала она в заключение. Людмила чуть ли не согласилась с матерью безусловно. Но откуда и каким образом явилась такая резкая перемена в воззрениях, такая рассудительность и, главное, решительность в действиях матери и дочери? - спросит, пожалуй, читатель. Ответить мне легко: Юлия Матвеевна сделалась умна и предусмотрительна, потому что она была мать, и ей пришлось спасать готовую совсем погибнуть дочь... Что касается до Людмилы, то в душе она была чиста и невинна и пала даже не под влиянием минутного чувственного увлечения, а в силу раболепного благоговения перед своим соблазнителем; но, раз уличенная матерью, непогрешимою в этом отношении ничем, она мгновенно поняла весь стыд своего проступка, и нравственное чувство девушки заговорило в ней со всей неотразимостью своей логики. Как ожидала Юлия Матвеевна, так и случилось: Ченцов, узнав через весьма короткое время, что Рыжовы уехали в Москву, не медлил ни минуты и ускакал вслед за ними. В Москве он недель около двух разыскивал Рыжовых и, только уж как-то через почтамт добыв их адрес, явился к ним. Юлия Матвеевна, зорко и каждодневно поджидавшая его, вышла к нему и по-прежнему сурово объявила, что его не желают видеть. Ченцов, измученный и истерзанный, взбесился. - Вы не имеете права так бесчеловечно располагать счастием вашей дочери! - воскликнул он и пошел было в соседнюю комнату. Адмиральша обмерла, тем более, что Людмила сама появилась навстречу ему в дверях этой комнаты. Ченцов провопиял к ней: - Людмила, прости меня!.. Я разведусь с женой и женюсь на тебе! Людмила была с опущенными в землю глазами. - Нет, вам нельзя жениться на мне!.. Я вам родня!.. Уезжайте! Произнеся это, Людмила захлопнула за собой дверь. Ченцов остался с поникшей головой, потом опустился на стоявшее недалеко кресло и, как малый ребенок, зарыдал. Адмиральша начинала уж смотреть на него с некоторым трепетом: видимо, что ей становилось жаль его. Но Ченцов не подметил этого, встал, глубоко вздохнул и ушел, проговорив: - Людмила, я вижу, никогда меня не понимала: я любил ее, и любил больше всех в мире. Точно гора с плеч свалилась у адмиральши. Дальше бы, чего доброго, у нее и характера недостало выдержать. Спустя немного после ухода Ченцова, Людмила вышла к адмиральше и, сев около нее, склонила на плечо старушки свою бедную голову; Юлия Матвеевна принялась целовать дочь в темя. Людмила потихоньку плакала. - Не плакать, а радоваться надобно, что так случилось, - принялась, Юлия Матвеевна успокаивать дочь. - Он говорит, что готов жениться на тебе... Какое счастье!.. Если бы он был совершенно свободный человек и посторонний, то я скорее умерла бы, чем позволила тебе выйти за него. Людмила слушала мать все с более и более тоскливым выражением в лице. - Мне Егор Егорыч говорил, - а ты знаешь, как он любил прежде Ченцова, - что Валерьян - погибший человек: он пьет очень... картежник безумный, и что ужасней всего, - ты, как девушка, конечно, не понимаешь этого, - он очень непостоянен к женщинам: у него в деревне и везде целый сераль{137}. При последних словах Юлия Матвеевна покраснела немного. - Ну, мамаша, не браните его очень... мне это тяжело! - остановила ее Людмила. И адмиральша умолкла, поняв, что она достаточно объяснила дочери все, что следует. Ченцов между тем, сходя с лестницы, точно нарочно попал на глаза Миропы Дмитриевны, всходившей в это время на лестницу. Она исполнилась восторгом, увидав выходящего из квартиры Рыжовых мужчину. - Вы были у адмиральши? - спросила она, почти загораживая дорогу Ченцову. - Да, - ответил ей тот грубо. - Я честь имею рекомендоваться: подполковница Зудченко и хозяйка здешнего дома! - объявила Миропа Дмитриевна. Ченцов не понимал, к чему она это говорит. - Вы, конечно, часто будете бывать у адмиральши? - допытывалась Миропа Дмитриевна. - Нет-с, я скоро уезжаю из Москвы, - проговорил, едва владея собою, Ченцов и быстро сошел вниз, причем он даже придавил несколько Миропу Дмитриевну к перилам лестницы, но это для нее ничего не значило; она продолжала наблюдать, как Ченцов молодцевато сел на своего лихача и съехал с ее дворика. Весь остальной день Миропа Дмитриевна испытывала нестерпимое желание рассказать о случившемся капитану Звереву, который почему-то давно не был у нее. Произошло его отсутствие оттого, что капитан, возбужденный рассказами Миропы Дмитриевны о красоте ее постоялки, дал себе слово непременно увидать m-lle Рыжову и во что бы то ни стало познакомиться с нею и с матерью ее, ради чего он, подобно Миропе Дмитриевне, стал предпринимать каждодневно экскурсии по переулку, в котором находился домик Зудченки, не заходя, впрочем, к сей последней, из опасения, что она начнет подтрунивать над его увлечением, и в первое же воскресенье Аггей Никитич, совершенно неожиданно для него, увидал, что со двора Миропы Дмитриевны вышли: пожилая, весьма почтенной наружности, дама и молодая девушка, действительно красоты неописанной. Что это были Рыжовы, капитан не сомневался и в почтительном, конечно, отдалений последовал за ними. Рыжовы вошли в церковь ближайшего прихода. Капитан тоже вошел туда и все время службы не спускал глаз с молившейся усердно и даже со слезами Людмилы. Красота ее все более и более поражала капитана, так что он воспринял твердое намерение каждый праздник ходить в сказанную церковь, но дьявольски способствовавшее в этом случае ему счастье устроило нечто еще лучшее: в ближайшую среду, когда капитан на плацу перед Красными казармами производил ученье своей роте и, крикнув звучным голосом: "налево кругом!", сам повернулся в этом же направлении, то ему прямо бросились в глаза стоявшие у окружающей плац веревки мать и дочь Рыжовы. Капитан мгновенно скомандовал роте: "стой, вольно!" Ружья у солдат опустились, офицеры всунули свои сабли в ножны, послышались чиханье, сморканье и мелкие разговорцы. Капитан между тем быстро подошел к Рыжовым. - Вы, может быть, приезжие, и вам угодно видеть наше учение?.. Пожалуйте сюда за веревку! - проговорил он самым вежливым голосом, поднимая своей могучей рукой перед головами дам веревку, чтобы удобнее было им пройти; но обе дамы очень сконфузились, и Юлия Матвеевна едва ответила ему: - Merci, мы и здесь постоим. - Но вас тут может обеспокоить простой народ! - подхватил капитан, хотя из простого народа в глазеющей и весьма малочисленной публике не было никого. - И вы, как я догадываюсь, изволите жить в доме моей хорошей приятельницы, madame Зудченки? - продолжал Аггей Никитич, ввернув французское словцо. - Да, - произнесла протяжно адмиральша и взглянула на дочь. В ответ на ее взгляд, Людмила сказала: - Пойдемте, мамаша, я устала. - Пойдем! - согласилась адмиральша, и они пошли по направлению к своей квартире. - Питаю надежду, что вы позволите мне явиться к вам! - крикнул им вслед капитан. Адмиральша на это что-то такое неясно ему ответила, но, как бы то ни было, Аггей Никитич остался бесконечно доволен таким событием и в тот же вечер отправился к Миропе Дмитриевне с целью быть поближе к Людмиле и хоть бы подышать с нею одним воздухом. Миропа Дмитриевна встретила его с радостным восторгом. - Я все разузнала, все!.. - объявила она, как только он вошел. - Что? - спросил капитан с некоторым неудовольствием. - Он был у нее! - Кто? - повторил тем же тоном капитан. - Фамилии его я не знаю; но это, я вам скажу, такой мужчина, что я молодцеватее и красивее его не встречала. Капитан передернул немного плечами. Ему несколько странно было слышать, что Миропа Дмитриевна, по ее словам, никого молодцеватее какого-то там господина не встречала, тогда как она видала и даже теперь видела перед собою Аггея Никитича. - Сколько же раз этот барин был у Рыжовых? - полюбопытствовал он. - Всего один раз, и когда я его спросила, что он, вероятно, часто будет бывать у своих знакомых, так он сказал: "Нет, я скоро уезжаю из Москвы!", и как я полагаю, что тут точно что роман, но роман, должно быть, несчастный. "О, если это несчастный роман, - подумал с просиявшим лицом капитан, - то он готов покрыть все, что бы там ни было, своим браком с этой прелестной девушкой". II Подъезжая к Москве, Егор Егорыч стал рассуждать, как ему поступить: завезти ли только Сусанну к матери, или вместе с ней и самому зайти? То и другое как-то стало казаться ему неловким, так что он посоветовался с Сусанной. - Ах, непременно зайдите со мною! - сказала та, чувствуя если не страх, то нечто вроде этого при мысли, что она без позволения от адмиральши поехала к ней в Москву; но Егор Егорыч, конечно, лучше ее растолкует Юлии Матвеевне, почему это и как случилось. Когда они подъехали к дому Зудченки, первая их увидала сидевшая у окна Людмила и почти закричала на всю комнату: - Мамаша, мамаша, Егор Егорыч и Сусанна к нам приехали!.. Спасите меня!.. И не показывайте Егору Егорычу!.. Мне стыдно и страшно его видеть!.. - и затем, убежав в свою комнату, она захлопнула за собою дверь и, по обыкновению, бросилась в постель и уткнула свое личико в подушку. Юлия Матвеевна тоже совершенно растерялась; накопленное ею присутствие духа начало оставлять ее, тем более, что приезд Егора Егорыча и дочери случился так неожиданно для нее; но бог, как она потом рассказывала, все устроил. Прежде Марфина к ней вошла, и вошла довольно робко, Сусанна. - Ты это как к нам приехала? - проговорила Юлия Матвеевна, с одной стороны невольно обрадованная приездом дочери. - Меня привез Егор Егорыч!.. - поспешила та ответить, целуя и обнимая мать. Марфин, с умыслом, кажется, позамедливший несколько в маленькой прихожей, наконец, предстал перед Юлией Матвеевной. - Я счел нужным, - забормотал он, - привезти к вам Сусанну Николаевну, потому что она очень и очень об вас скучала. - Это я предчувствовала! - ответила адмиральша, отводя своих гостей подальше от комнаты Людмилы и усаживая их. - Что Людмила? - спросила Сусанна. Егор Егорыч понурил при этом голову. - Она была очень больна... теперь ей несколько лучше; но к ней никак нельзя входить... такая нечаянная встреча может ее чрезвычайно расстроить... - толковала Юлия Матвеевна, чувствовавшая, что твердость духа опять возвращается к ней. - Мы к ней и не пойдем! - подхватила Сусанна, очень довольная пока и тем, что видит мать. Егор Егорыч продолжал держать голову потупленною. Он решительно не мог сообразить вдруг, что ему делать. Расспрашивать?.. Но о чем?.. Юлия Матвеевна все уж сказала!.. Уехать и уехать, не видав Людмилы?.. Но тогда зачем же он в Москву приезжал? К счастью, адмиральша принялась хлопотать об чае, а потому то уходила в свою кухоньку, то возвращалась оттуда и таким образом дала возможность Егору Егорычу собраться с мыслями; когда же она наконец уселась, он ей прежде всего объяснил: - Музу мы оставили совершенно здоровою и покойною. - Благодарю вас, благодарю! - поблагодарила Юлия Матвеевна. - Потом (это уж Егор Егорыч начал говорить настойчиво)... вам здесь, вероятно, трудно будет жить с двумя дочерьми!.. Вот, пожалуйста, возьмите! Говоря это, Егор Егорыч выложил целую кучу денег перед адмиральшей. - Нет, нет! - возразила та, вспыхнув. - Не нет, а да!.. - почти прикрикнул на нее Егор Егорыч. - Клянусь, что я не нуждаюсь, и вот вам доказательство! - продолжала адмиральша, выдвигая ящик, в котором действительно лежала довольно значительная сумма денег: она еще с неделю тому назад успела продать свои брильянты. Егор Егорыч после того схватил свои деньги и сунул их опять в карман: ему словно бы досадно было, что Юлия Матвеевна не нуждалась. - Теперь вам, конечно, не до меня! - бормотал он. - Но когда же я могу приехать к вам, чтобы не беспокоить ни вас, ни Людмилу? Этот вопрос поставил Юлию Матвеевну в чрезвычайно затруднительное положение. - Видите... - начала она что-то такое плести. - Людмиле делают ванны, но тогда только, когда приказывает доктор, а ездит он очень неаккуратно, - иногда через день, через два и через три дня, и если вы приедете, а Людмиле будет назначена ванна, то в этакой маленькой квартирке... понимаете?.. - Понимаю!.. - перебил ее Марфин, уже догадавшийся, что адмиральша и Людмила стесняются его присутствием, и прежнее подозрение касательно сей последней снова воскресло в нем и облило всю его душу ядом. Он стал торопливо и молча раскланиваться. - Я вам напишу, непременно напишу... Где вы остановитесь? - говорила ему адмиральша. - У Шевалдышева, как и всегда, у Шевалдышева! - повторил своей скороговоркой Егор Егорыч. По отъезде его для Юлии Матвеевны снова наступило довольно затруднительное объяснение с Сусанной. - Но чем особенно больна теперь Людмила? - начала та допытываться, как только осталась вдвоем с матерью. - Ах, у нее очень сложная болезнь! - вывертывалась Юлия Матвеевна, и она уж, конечно, во всю жизнь свою не наговорила столько неправды, сколько навыдумала и нахитрила последнее время, и неизвестно, долго ли бы еще у нее достало силы притворничать перед Сусанной, но в это время послышался голос Людмилы, которым она громко выговорила: - Мамаша, позовите ко мне Сусанну! Адмиральша, кажется, не очень охотно и не без опасения ввела ту к Людмиле, которая все еще лежала на постели и указала сестре на стул около себя. Сусанна села. - А вы, мамаша, уйдите! - проговорила Людмила матери. Старушка удалилась. Людмила ласково протянула руку Сусанне. Та долее не выдержала и, кинувшись сестре на грудь, начала ее целовать: ясное предчувствие ей говорило, что Людмила была несчастлива, и очень несчастлива! - Что такое с тобой, Людмила? - произнесла она. - Я прошу, наконец умоляю тебя не секретничать от меня! - Я не буду секретничать и все тебе скажу, - отвечала Людмила. Тогда Сусанна снова села на стул. Выражение лица ее хоть и было взволнованное, но не растерянное: видимо, она приготовилась выслушать много нехорошего. Людмила, в свою очередь, тоже поднялась на своей постели. - Я не больна, ничем не больна, но я ношу под сердцем ребенка, - тихо объяснила она. Сусанна все ожидала услышать, только не это. - Я любила... или нет, это неправда, я и до сих пор еще люблю Ченцова!.. Он божество какое-то для меня! - добавила Людмила. Несмотря на совершеннейшую чистоту своих помыслов, Сусанна тем не менее поняла хорошо, что сказала ей сестра, и даже чуткой своей совестью на мгновение подумала, что и с нею то же самое могло быть, если бы она кого-либо из мужчин так сильно полюбила. - Но я полагала, что ты любишь Егора Егорыча, - почти прошептала она. - Нет, Марфина я никогда не любила!.. Он превосходнейший человек, и ты вот гораздо достойнее меня полюбить его. Сусанна почему-то покраснела при этом. - А Ченцов теперь здесь, в Москве? - спросила она робко после некоторого молчания. - Не знаю, - отвечала Людмила, - он приезжал тут; но я ему сказала, что не могу больше видаться с ним. - Как же ты это сказала, когда еще любишь его? - заметила по-прежнему тихо Сусанна. - Я люблю его и вместе ненавижу... Но постой, мне очень тяжело и тошно!.. Не расспрашивай меня больше!.. - проговорила Людмила и склонилась на подушку. Сусанна пересела к ней на постель и, взяв сестру за руки, начала их гладить. Средству этому научил ее Егор Егорыч, как-то давно еще рассказывавший при ней, что когда кто впадает в великое горе, то всего лучше, если его руки возьмут чьи-нибудь другие дружеские руки и начнут их согревать. Рекомендуемый им способ удался Сусанне. Людмила заметно успокоилась и сказала сестре: - Теперь пойди, поразговори мамашу, а то я ее, бедную, измучила. Сусанна тотчас же исполнила желание Людмилы и перешла к адмиральше, которую сильно волновала неизвестность, о чем сестры разговаривали. - Тебе Людмила рассказала?.. - спросила она трепетным голосом. - Рассказала, и мы вас просим об одном - не тревожиться и беречь себя! - Что уж мне беречь себя! - полувоскликнула старушка. - Вы бы только были счастливы, вот о чем каждоминутно молитва моя! И меня теперь то больше всего тревожит, - продолжала она глубокомысленным тоном, - что Людмила решительно не желает, чтобы Егор Егорыч бывал у нас; а как мне это сделать?.. - Егора Егорыча нельзя нам не принимать! - сказала с твердостью Сусанна. - Знаю и понимаю это! - подхватила адмиральша, обрадованная, что Сусанна согласно с нею смотрит. - Ты вообрази одно: он давно был благодетелем всей нашей семьи и будет еще потом, когда я умру, а то на кого я вас оставлю?.. Кроме его - не на кого! - Не на кого! - подтвердила и Сусанна: в сущности, она из всей семьи была более других рассудительна и, главное, наделена твердым характером. - Не внушишь ли ты как-нибудь Людмиле, а я не берусь, - сказала, разводя, по обыкновению, руками, адмиральша: увидав себе опору в Сусанне, она начала немножко прятаться за нее. Свою собственную решительность она слишком долго напрягала, и она у нее заметно начала таять. - Я поговорю с сестрою! - успокоила Сусанна мать, и на другой же день, когда Людмила немножко повеселела, Сусанна, опять-таки оставшись с ней наедине, сказала: - Мамашу теперь беспокоит, что ты не хочешь встречаться с Егором Егорычем. - Да, мне стыдно его... Он должен презирать меня! - проговорила Людмила. На высоком лбу Сусанны пробежали две морщинки, совершенно еще несвойственные ее возрасту. - Егор Егорыч не только что тебя, - возразила она, - но и никого в мире, я думаю, не может презирать!.. Он такой добрый христианин, что... И Сусанна не докончила своей мысли. Дело в том, что Егор Егорыч дорогой, когда она ехала с ним в Москву, очень много рассуждал о разных евангелических догматах, и по преимуществу о незлобии, терпении, смиренномудрии и любви ко всем, даже врагам своим; Сусанна хоть и молча, но внимала ему всей душой. - Мамаша очень желает написать ему, чтобы он приехал к нам, а то он, боясь тебя беспокоить, вероятно, совсем не будет у нас бывать, - докончила она. - Хорошо, пускай напишет, - ответила Людмила. - И тебя это не расстроит сильно, когда он приедет? - Нет, не думаю. Сусанна, опять-таки не скоро и поговорив еще раз с Людмилой на предыдущую тему, объявила наконец матери: - Людмила сказала мне, что ей ничего, если Егор Егорыч будет у нас... Вы ему напишите. - Душечка, ангел мой! - воскликнула адмиральша. - Напиши ему от меня... Ты видишь, как дрожат у меня руки. У адмиральши действительно от всего перечувствованного ею руки ходенем ходили, и даже голова, по семейному сходству с монахиней, начинала немного трястись. Сусанна с удовольствием исполнила просьбу матери и очень грамотным русским языком, что в то время было довольно редко между русскими барышнями, написала Егору Егорычу, от имени, конечно, адмиральши, чтобы он завтра приехал к ним: не руководствовал ли Сусанною в ее хлопотах, чтобы Егор Егорыч стал бывать у них, кроме рассудительности и любви к своей семье, некий другой инстинкт - я не берусь решать, как, вероятно, не решила бы этого и она сама. Егор Егорыч, все время сидевший один в своем нумере и вряд ли не исключительно подвизавшийся в умном делании и только тем сохранявший в себе некоторый внутренний порядок, не замедлил явиться к Рыжовым. Всю семью их он застал собранными вкупе. Адмиральша встретила его с радостной улыбкой, Людмила старалась держать себя смело и покойно, а Сусанна, при его появлении, немного потупилась. Егор Егорыч, подходя по обычаю к руке дам, прежде всего окинул коротким, но пристальным взглядом Людмилу, и в ней многое показалось ему подозрительным в смысле ее положения. Когда подан был затем кофе, Егор Егорыч, будто бы так себе, к слову, начал говорить о разного рода ложных стыдах и страхах, которые иногда овладевают людьми, и что подобного страха не следует быть ни у кого, потому что каждый должен бояться одного только бога, который милосерд и прощает человеку многое, кроме отчаяния. Такого рода беседование его было прервано появлением в довольно низких комнатах квартирки Рыжовых громадного капитана Аггея Никитича, который; насколько только позволял ему его рост и все-таки отчасти солдатская выправка, ловко расшаркался перед дамами и проговорил, прямо обращаясь к Юлии Матвеевне: - Я воспользовался вашим позволением быть у вас: капитан учебного карабинерного полка Зверев! - Ах, мы рады вам... - говорила адмиральша, будучи в сущности весьма удивлена появлением громадного капитана, так как, при недавней с ним встрече, она вовсе не приглашала его, - напротив, конечно, не совсем, может быть, ясно сказала ему: "Извините, мы живем совершенно уединенно!" - но как бы ни было, капитан уселся и сейчас же повел разговор. - У нас, наконец, весна!.. Настоящая, прекрасная весна!.. На нашем плацу перед казармами совершенно уже сухо; в саду Лефортовском прилетели грачи, жаворонки, с красными шейками дятлы; все это чирикает и щебечет до невероятности. В воздухе тоже чувствуется что-то животворное!.. - Воздух, мне кажется, не совсем здоров, - заметила ему адмиральша, считавшая все свои недуги происходящими от воздуха, а не от множества горей, которыми последнее время награждала ее судьба. - О, нет!.. - не согласился капитан. - Весенний воздух и молодость живят все! Марфин слушал капитана с нахмуренным лицом. Он вообще офицеров последнего времени недолюбливал, считая их шагистиками и больше ничего, а то, что говорил Аггей Никитич, на первых порах показалось Егору Егорычу пошлым, а потому вряд ли даже не с целью прервать его разглагольствование он обратился к барышням: - Вы не желаете ли ехать со мной к обедне... недалеко тут... на Чистые Пруды... в церковь архангела Гавриила?.. Там поют почтамтские певчие... - Людмиле, я думаю, нельзя!.. Она слишком устает стоять в церкви!.. - поспешила ответить за ту адмиральша, предчувствовавшая, что такая поездка будет очень неприятна Людмиле. - Да я и не поеду, - сказала та с своей стороны. - А вы? - спросил уже одну Сусанну Егор Егорыч. - Я... - начала было Сусанна и взглянула на мать. - Она вот поедет с вами с удовольствием! - подхватила адмиральша. Егор Егорыч еще раз спросил взглядом Сусанну. - Поеду, - объявила она ему. Капитан тем временем всматривался в обеих молодых девушек. Конечно, ему и Сусанна показалась хорошенькою, но все-таки хуже Людмилы: у нее были губы как-то суховаты, тогда как у Людмилы они являлись сочными, розовыми, как бы созданными для поцелуев. Услыхав, впрочем, что Егор Егорыч упомянул о церкви архангела сказал Людмиле: - Вы напрасно не едете!.. Церковь эта очень известная в Москве; ее строил еще Меншиков{147}, и она до сих пор называется башнею Меншикова... Потом она сгорела от грома, стояла запустелою, пока не подцепили ее эти, знаете, масоны, которые сделали из нее какой-то костел. Егор Егорыч еще более нахмурился. - Что же в этой церкви похожего на костел? - проговорил он мрачным тоном. - Многое-с, очень многое!.. Я сам три года стоял в Польше и достаточно видал этих костелов; кроме того, мне все это говорил один почтамтский чиновник, и он утверждал, что почтамт у нас весь состоит из масонов и что эти господа, хоть и очень умные, но проходимцы великие!.. - лупил на всех парусах капитан. Барышни и адмиральша обмирали, опасаясь, что новый знакомый их, пожалуй, выскажет что-нибудь еще более обидное для Егора Егорыча, а потому, чтобы помешать этому, Юлия Матвеевна нашлась сделать одно, что проговорила: - Позвольте вас познакомить: это полковник Марфин, а вы? - Капитан Зверев! - напомнил ей тот свою фамилию. Юлия Матвеевна, потупляясь, сказала Марфину: - Господин Зверев!.. Капитан после этой рекомендации поднялся на ноги и почтительно поклонился Егору Егорычу, который, хоть вежливо, но не приподнимаясь, тоже склонил голову. - А какие эти господа масоны загадочные люди!.. - не унимался капитан. - Я знаю это по одной истории об них! Егор Егорыч отвернулся в сторону, явно желая показать, что он не слушает, но на разговорчивого капитана это нисколько не подействовало. - История такого рода, - продолжал он, - что вот в том же царстве польском служил наш русский офицер, молодой, богатый, и влюбился он в одну панночку (слово панночка капитан умел как-то произносить в одно и то же время насмешливо и с увлечением). Ну, там то и се идет между ними... только офицера этого отзывают в Петербург... Панночка в отчаянии и говорит ему: "Сними ты с себя портрет для меня, но пусти перед этим кровь и дай мне несколько капель ее; я их велю положить живописцу в краски, которыми будут рисовать, и тогда портрет выйдет совершенно живой, как ты!.." Офицер, конечно, - да и кто бы из нас не готов был сделать того, когда мы для женщин жизнью жертвуем? - исполнил, что она желала... Портрет действительно вышел как живой... Офицер уехал в Петербург и там закружился в большом свете... Панночку свою забыл, не пишет ей... Только вдруг начинает чувствовать тоску ужасную - день, два, месяц, так что он рассказал об этом своему другу, тоже офицеру. Тот и говорит ему: "Сходи ты к одному магнетизеру, что ли, или там к колдуну и гадальщику какому-то, который тогда славился в Петербурге..." Офицер идет к этому магнетизеру... Тот сначала своими жестами усыпил его, и что потом было с офицером в этом сне, - он не помнит; но когда очнулся, магнетизер велел ему взять ванну и дал ему при этом восковую свечку, полотенчико и небольшое зеркальце... "Свечку эту, говорит, вы зажгите и садитесь с нею и с зеркальцем в ванну, а когда вы там почувствуете сильную тоску под ложечкой, то окунитесь... свечка при этом - не бойтесь - не погаснет, а потом, не выходя из ванны, протрите полотенчиком зеркальце и, светя себе свечкою, взгляните в него... Так сделайте четыре раза и потом мне скажите, что увидите!.." Офицер проделал в точности, что ему было предписано, и когда в первый раз взглянул в зеркальце, то ему представилась знакомая комната забытой им панночки (при этих словах у капитана появилась на губах грустная усмешка)... В другой, в третий раз он видит уже самое панночку, и видит, что она стоит с пистолетом в руке перед его портретом... Наконец, явственно слышит выстрел... Зеркальце сразу померкло... Однако офицер протер его, и ему представляется, что панночка лежит вся облитая кровью!.. Он так перепугался всей этой чертовщины, что, одевшись наскоро, прямо побежал к магнетизеру и рассказывает ему... Тот ему объяснил, что если бы офицер не обратился к нему, то теперь бы уж умер от тоски, но что этот выстрел, которым панночка прицеливалась было в его портрет, магнетизер направил в нее самое, и все это он мог сделать, потому что был масон. Адмиральша и обе ее дочери невольно заинтересовались рассказом капитана, да и Егор Егорыч очутился в странном положении: рассказ этот он давно знал и почти верил в фактическую возможность его; но капитан рассказал это так невежественно, что Егор Егорыч не выдержал и решился разъяснить этот случай посерьезнее. - Это, говорят, было! - забормотал он. - Жизнь людей, нравственно связанных между собою, похожа на концентрические круги, у которых один центр, и вот в известный момент два лица помещались в самом центре материального и психического сближения; потом они переходят каждый по своему отдельному радиусу в один, в другой концентрик: таким образом все удаляются друг от друга; но связь существенная у них, заметьте, не прервана: они могут еще сообщаться посредством радиусов и, взаимно действуя, даже умерщвлять один другого, и не выстрелом в портрет, а скорей глубоким помыслом, могущественным движением воли в желаемом направлении. - Верно!.. Верно!.. - воскликнул капитан первый. А Людмиле тотчас же пришло в голову, что неужели же Ченцов может умереть, когда она сердито подумает об нем? О, в таком случае Людмила решилась никогда не сердиться на него в мыслях за его поступок с нею... Сусанна ничего не думала и только безусловно верила тому, что говорил Егор Егорыч; но адмиральша - это немножко даже и смешно - ни звука не поняла из слов Марфина, может быть, потому, что очень была утомлена физически и умственно. Проговорив свое поучение и сказав наскоро Сусанне: "Я завтра за вами в десять часов утра заезжаю", - Егор Егорыч вскочил с своего места и проворно ушел. Юлия Матвеевна осталась совершенно убежденною, что Егор Егорыч рассердился на неприличные выражения капитана о масонах, и, чтобы не допустить еще раз повториться подобной сцене, она решилась намекнуть на это Звереву, и когда он, расспросив барышень все до малейших подробностей об Марфине, стал наконец раскланиваться, Юлия Матвеевна вышла за ним в переднюю и добрым голосом сказала ему: - Вот, буде вы встретитесь у нас с этим моим родственником Марфиным, то не говорите, пожалуйста, о масонах. - А разве он масон? - произнес, уже немного струсив, храбрый капитан: поступить против правил приличия в обществе он чрезвычайно боялся. - Нет, но у него отец был и много родных масонами, - объяснила Юлия Матвеевна. - А, благодарю вас, что вы меня предуведомили!.. - поблагодарил ее искренно капитан и, выйдя от Рыжовых, почувствовал желание зайти к Миропе Дмитриевне, чтобы поговорить с ней по душе. Он застал ее недовольною и исполненною недоумения касательно своих постояльцев. - Вы были у Рыжовых? - спросила она, еще прежде видевши, что капитан вошел к ней на дворик и прошел, как безошибочно предположила Миропа Дмитриевна, к ее жильцам, чем тоже она была немало удивлена. - Целое утро сидел у них, - отвечал самодовольно капитан. - И что же, вы поняли тут что-нибудь? - продолжала язвительно Миропа Дмитриевна. - Почти!.. - проговорил капитан. - Что именно? - допытывалась Миропа Дмитриевна. - Это все семейство поэтическое! - решил капитан. Миропе Дмитриевне, кажется, не совсем приятно было услышать это. - В каком отношении? - вопросила она не без насмешки. - Во всех отношениях, и кроме старшей, Людмилы, кажется, у адмиральши есть другая дочь, - прехорошенькая, - я и не воображал даже! - говорил с явным увлечением капитан. Миропа Дмитриевна при этом не могла скрыть своей досады. - Вам попадись только на глаза хорошенькая женщина, так вы ничего другого и не замечаете! - возразила она. - А я вам скажу, что эту другую хорошенькую сестру Людмилы привез к адмиральше новый еще мужчина, старик какой-то, но кто он такой... - Он - полковник Марфин и масон! - перебил Миропу Дмитриевну капитан. - А вы как это знаете? - воскликнула она, снова удивленная, что капитан знает об Рыжовых больше, чем она. - Я сейчас беседовал и даже спорил с ним! - объяснил капитан. - Чудак он, должно быть, величайший; когда говорит, так наслажденье его слушать, сейчас видно, что философ и ученейший человек, а по манерам какой-то прыгунчик. Аггея Никитича очень поразила поспешность, с какою Егор Егорыч встал и скрылся. - И прыгунчик даже! - подхватила опять-таки с ядовитостью Миропа Дмитриевна. - Стало быть, мое подозрение справедливо... - Подозрение? - остановил ее капитан. - Да, подозрение, что этот старичок, должно быть, обожатель самой адмиральши. Капитан сердито на нее взглянул. - Она, как только он побывал у ней в первый раз, в тот же день заплатила мне за квартиру за три месяца вперед! - присовокупила Миропа Дмитриевна. - Ну, старая песня! - полувоскликнул капитан, берясь за свою шляпу с черным султаном: ему невыносимо, наконец, было слышать, что Миропа Дмитриевна сводит все свои мнения на деньги. - Если бы таких полковников у нас в военной службе было побольше, так нам, обер-офицерам, легче было бы служить! - внушил он Миропе Дмитриевне и ушел от нее, продолжая всю дорогу думать о семействе Рыжовых, в котором все его очаровывало: не говоря уже о Людмиле, а также и о Сусанне, но даже сама старушка-адмиральша очень ему понравилась, а еще более ее - полковник Марфин, с которым капитану чрезвычайно захотелось поближе познакомиться и высказаться перед ним. Егор Егорыч тоже несколько мгновений помыслил о капитане, который, конечно, показался ему дубоватым солдафоном, но не без нравственных заложений. III Когда от Рыжовых оба гостя их уехали, Людмила ушла в свою комнату и до самого вечера оттуда не выходила: она сердилась на адмиральшу и даже на Сусанну за то, что они, зная ее положение, хотели, чтобы она вышла к Марфину; это казалось ей безжалостным с их стороны, тогда как она для долга и для них всем, кажется, не выключая даже Ченцова, пожертвовала. При этом у Людмилы мысли, исполненные отчаяния, начинали разрастаться в воображении до гигантских размеров: "Где Ченцов?.. Что он делает?.. Здоров ли?.. Не убил ли себя?.. Потом, что и с ней самой будет и что будет с ее бедным ребенком?" - спрашивала она себя мысленно, и дыхание у нее захватывалось, горло истерически сжималось; наконец все эти мучения разрешились тем, что Людмила принялась рыдать. Мать и Сусанна сначала из соседней комнаты боязливо прислушивались к ее плачу; наконец