бе же, бездельнику, эти деньги достались незаслуженно, и мы правильно поступили, когда их потратили. - Заслушаться можно - до того приятно звучат такие слова в устах человека, который, между прочим, набил брюхо за мой счет. Ничего, в ближайшие же дни я заставлю вас поплатиться, и этот обед вам боком выйдет. А покамест не сходить ли нам в театр? - Прикажешь обуваться, одеваться - и еще мыться? - проворчал Нильгау с ленцой. - Ладно, я отказываюсь от этой затеи. - А что, ежели мы для разнообразия - ну, положим, в виде редчайшего исключения, - мы с вами, слышите, мы, возьмем угли и холст да поработаем немного? Торпенхау произнес это многозначительно, однако Дик только вытянул ноги в мягких мокасинах. - Этот болтун определенно помешался на мысли о работе! У меня же если б и были неоконченные эскизы, то нету модели. Будь у меня модель, так нет фиксатива, а я всегда закрепляю свои рисунки углем с вечера. Но будь у меня даже фиксатив и десятка два фотографий, чтоб выбрать подходящий фон, все равно я пальцем не пошевельнул бы весь нынешний вечер. Нет настроения. - Дружок, псина, он ленивая скотина, правда? - заметил Нильгау. - Ну ладно же, я впрямь готов кое над чем поработать, - заявил Дик и вскочил на ноги. - Сейчас принесу книгу "Нунгапунга", и к "Сказанию о Нильгау" прибавится еще одна иллюстрация. - Не слишком ли ты на него наседаешь? - спросил Нильгау, когда Дик вышел из комнаты. - Может, и слишком, но я знаю, на что он способен, стоит ему только захотеть. Меня бесит, когда расхваливают его старые работы, в то время как он должен еще столько сделать. Нас с вами ограничивают... - Воля рока и наши возможности, а это особенно печально. Когда-то я мечтал достичь большего. - Я тоже об этом мечтал, зато теперь мы знаем свой потолок. Но пропади я пропадом, если я могу хотя бы отдаленно себе представить, на что способен Дик, ежели всерьез возьмется за дело. Оттого-то я так встревожен. - А потом, в благодарность за все твои старания, он от тебя отвернется - и поделом - ради какой-то юбки. - Дорого бы я дал, чтоб знать... как вы думаете, где он был сегодня? - У моря. Ты обратил внимание на его глаза, когда он говорил о море? Он весь встрепенулся, как ласточка, готовая к осеннему перелету. - Это правда. Но был ли он там один? - Не знаю и знать не хочу, но ему явно не сидится на месте, он весь как в лихорадке. Готов к походу, хочет на простор. Признак безошибочный. Что бы он ни говорил раньше, сейчас его манят далекие края. - Быть может, в этом его спасение, - заметил Торпенхау. - Пожалуй - ежели ты решишься взять на себя ответственную роль спасителя; что до меня, я терпеть не могу залезать людям в душу. Дик вернулся и принес большой, с металлическими застежками альбом, который Нильгау давно и хорошо знал, но всегда недолюбливал. В этом альбоме Дик на досуге зарисовывал всевозможные сценки, какие во всех уголках мира наблюдал сам или же представлял себе с чужих слов. Но особенно благодарный материал давали ему своеобразная внешность и бурная жизнь Нильгау. Когда мало было истинных случаев, он восполнял этот пробел самыми безудержными фантазиями и изображал в весьма неприглядном виде вымышленные факты биографии Нильгау - как тот сочетался браком со многими африканскими принцессами, как вероломно продавал целые армейские корпуса махдистам, дабы обзавестись арабскими женами, как в Бирме самые искусные специалисты разукрасили его татуировкой, как он взял интервью (дрожа от страха) у желтолицего палача на обагренном кровью эшафоте в Кантоне и, наконец, как душа его переселялась в тела китов, слонов и попугаев. Время от времени Торпенхау сочинял к этим рисункам стихотворные подписи, и в конце концов получилась презабавная галерея, так как Дик, учитывая название книги, в переводе значившее "Обнаженный", счел за благо везде и всюду изображать Нильгау в чем мать родила. Поэтому последний рисунок, на котором сей многострадальный муж требовал в военном министерстве удовлетворить его притязания на египетскую медаль, едва ли можно было назвать приличным. Дик удобно расположился за письменным столом Торпенхау и стал перелистывать альбом. - Какой бесценной находкой вы, Нильгау, были бы для Блейка! - заметил он. - Некоторые из этих рисунков изобилуют редкостным богатством тонов, каких не увидишь даже в природе. "Нильгау, окруженный махдистами, во время купанья" - ведь это же истинная правда, не так ли? - Жалкий пачкун, это купанье едва не стало для меня последним в жизни. А что, Дружок еще не представлен в "Сказании"? - Нет. Этот проказник не совершил ничего достойного, он умеет только жрать да душить кошек. Ну-с, посмотрим. Вот вы в образе святого на витраже в соборе. Сколь эффектно расписаны ваши телеса. Будьте благодарны мне за то, что я с таким искусством увековечил вас для потомков. Через полвека вы будете продолжать жить в редкостных и диковинных репродукциях по десять гиней за штуку. Ну-с, что послужит сюжетом на этот раз? Семейная жизнь Нильгау? - Таковой в единственном числе не существует. - Стало быть, многосемейная жизнь Нильгау. Само собой разумеется. Многотысячные толпы его жен на Трафальгарской площади. Извольте. Они стеклись сюда изо всех стран мира, дабы присутствовать на бракосочетании Нильгау с прелестной англичанкой. Рисовать лучше всего сепией. Чудесная краска, просто прелесть. - Ты бессовестно расточаешь свое время, - сказал Торпенхау. - Успокойся: это полезное упражнение, чтоб рука сохранила твердость, - в особенности ежели рисовать сразу, без карандашного эскиза. - И Дик проворно взялся за дело. - Вот памятник Нельсону. Еще мгновение - и Нильгау воздвигнется рядом. - Прикрой как-нибудь его наготу хоть теперь. - Беспременно - я увенчаю его цветами флердоранжа, а ее - фатой, ведь как-никак они сочетаются законным браком. - Вот черт, что ни говори, а лихо он управляется! - воскликнул Торпенхау, заглядывая через плечо Дика, который троекратным движением кисточки обрисовал жирную спину и могучие плечи на фоне гранита. - Подумать только, - продолжал Дик, - что было бы, имей мы возможность представить на всеобщее обозрение хоть немногие из этих трогательных картинок всякий раз, как Нильгау нанимает бойкого писаку, дабы он откровенно высказал публике свое мнение о моих картинах. - Признай, однако, что всякий раз, как мне приходит в голову подобная мысль, я предупреждаю тебя заблаговременно. Знаю, что не в моих силах разнести тебя так, как ты того заслуживаешь, и поэтому я перепоручаю дело третьим лицам. Юному Маклейгену, например... - Не-ет... одну секундочку, дружище: извольте простереть вашу мощную руку, дабы она эффектно вырисовывалась на фоне темных обоев, а то вы только и знаете, что болтать да браниться. Вот, левое плечо и рисовать незачем. Ведь я должен прикрыть его фатой в самом буквальном смысле. Куда подевался мой перочинный нож? Ну-с, что вы хотели сказать об этом юнце Маклейгене? - Я только отдал приказ к выступлению, дабы... дабы он раздолбал тебя за то, что ты принципиально не желаешь создать произведение, которое переживет века. - И тогда этот безмозглый юнец, - тут Дик откинулся назад и, прищурив один глаз, стал разглядывать неоконченный рисунок, - имея чернильницу и полагая, что он обладает независимыми взглядами, облил меня грязью во всех газетенках. Право же, Нильгау, вы могли бы нанять для такого дела кого-нибудь, уже выросшего из пеленок. Скажи, Торп, как, по-твоему, удалось мне наконец достойно запечатлеть свадебный убор? - Да как это ты, черт возьми, ухитрился тремя мазками и двумя штрихами так выделить этот убор? - удивился Торпенхау, который не уставал восхищаться художественной изобретательностью Дика. - Все зависит от того, как положены эти мазки и штрихи. Если б Маклейген столько же смыслил в своем деле, он написал бы лучше. - Но в таком случае, почему ты не положил эти самые треклятые мазки на полотно, достойное пережить века? - допытывался Нильгау, приложивший немало усилий, дабы нанять для вразумления Дика молодого борзописца, который чуть ли не во всякое время суток, за исключением сна, неустанно рассуждал о смысле и предназначении Искусства, единого и неделимого, как он утверждал в своих писаниях. - Минуточку, дайте же мне подумать, как наилучшим образом расположить шествие жен. Ведь у вас их целая уйма, и мне придется только набросать их карандашом - всех этих мидянок, парфянок, эдомитянок... Так вот, стало быть, я презрел ничтожество, пагубность и нелепость всяких попыток преднамеренно сделать что-либо, как говорится, на века и довольствуюсь сознанием, что уже сделал самое лучшее на сегодня, а потому не стану повторять ничего подобного, по крайней мере в ближайшие часы, а может, и годы. Вероятнее же всего - никогда. - Как так? Неужто у тебя в мастерской хранится твое лучшее произведение? - поразился Торпенхау. - Или ты его уже продал? - подхватил Нильгау. - Отнюдь. Оно не в мастерской и не продано. Более того, продать его невозможно и вряд ли кто-либо знает, где оно сейчас. Право же, я не... Однако число жен на северной стороне площади катастрофически растет. Обратите внимание, как праведно негодуют бронзовые львы! - Сказал бы без обиняков, в чем дело, - потребовал Торпенхау, и Дик оторвался от альбома. - Об этом мне напомнило море, - ответил он, помолчав. - А лучше бы не вспоминать. Штуковина весит несколько тысяч тонн, если только не разрубить ее на части. - Брось валять дурака, Дик. Тебе незачем становиться перед нами в позу. - Никакой позы нет и в помине. Это сама правда. Некогда я плыл из Лимы в Окленд на чудовищном, дряхлом, ни к черту не годном пассажирском пароходике, который напоследок использовался как грузовой транспорт и принадлежал захудалой итальянской фирме. Это была умопомрачительная посудина. Нам отгрузили запас угля из расчета не более пятнадцати тонн в сутки, и мы бывали на верху блаженства, когда с превеликим трудом удавалось довести скорость до семи узлов. Вслед за тем мы стопорили машины и дожидались, покуда не остынут раскалившиеся подшипники, да гадали, не расселся ли пуще прежнего треснувший вал. - Ты был стюардом или кочегаром? - В ту пору я случайно разбогател и поэтому плыл пассажиром, иначе, думается, неминуемо работать бы мне там стюардом, - сказал Дик с полнейшей невозмутимостью и вновь принялся рисовать шествие разъяренных жен. - Нас, пассажиров из Лимы, оказалось всего двое, и на судне, в сущности, почти не было людей, зато оно кишмя кишело крысами, тараканами и скорпионами. - Но какое же отношение это имеет к картине? - Наберитесь терпения. В свое время та посудина совершала пассажирские рейсы из Китая с китаезами на борту, и всю нижнюю палубу тогда занимали две тысячи коек, предназначенных для этих свиных хвостиков. Все койки были за ненадобностью сожжены в топке, и старое корыто пустовало от носа до кормы, свет же просачивался вниз лишь через тесные люки - а при таком свете работа вызывает нестерпимую досаду, но в конце концов я кое-как приспособился. Долгие недели я слонялся без дела. Мореходные карты были истрепаны до последней возможности, и капитан не рисковал проложить курс южнее, справедливо опасаясь, что там его застигнет шторм. Поэтому он прилагал все старания, дабы благополучно пройти острова Дружбы, и я спускался на нижнюю палубу и писал картину на левом борту, в носовом отсеке. Там я нашел немного коричневой краски и немного зеленой, какой красят шлюпки, да еще черной, употребляемой для покрытия судовых механизмов, других же красок у меня не было. - Пассажиры, конечно, решили, что ты с ума спятил. - С нами плыл только один пассажир, да и то женщина, но ей я обязан замыслом своей картины. - И что же это была за особа? - У нее в жилах текла негритянская, еврейская и кубинская кровь, чему вполне соответствовал ее нравственный облик. Она была неграмотна, не имела ни малейшего желания выучиться грамоте, но частенько спускалась на нижнюю палубу и глядела, как я рисую, капитану же это было не по душе, потому что он вез ее задаром, а ему приходилось иногда торчать на мостике. - Все ясно. Ты, разумеется, не скучал. - В жизни своей я не проводил время с таким удовольствием. Для начала, когда на море подымалось волнение, мы решительно не знали, пойдем ли мы через минуту ко дну или же каким-то чудом выплывем; зато когда наступал штиль, мне казалось, что я в раю: эта женщина смешивала для меня краски и болтала на ломаном английском, а капитан то и дело спускался на нижнюю палубу якобы потому, что опасался пожара. Сами понимаете, он мог застигнуть нас врасплох в любую секунду, а я замыслил великолепную картину и вынужден был писать ее, имея в своем распоряжении всего три краски. - Что же натолкнуло тебя на этот замысел? - Две строчки из стихотворения По: Ни ангелы неба в горнем краю, ни демоны бездны морской не могли Вовек разлучить душу мою с душою красавицы Эннабел Ли. Он возник сам собой - из моря. Я изобразил битву за обладание обнаженной душой, захлебывающейся в зеленых морских водах, и та женщина послужила мне моделью и для дьяволов, и для ангелов - для дьяволов и ангелов моря, а меж сонмами их вот-вот утонет бедная душа. Это трудно выразить словами, но когда на нижней палубе бывало светло, картина смотрелась превосходно, так что даже дрожь пробирала. Семь футов на четырнадцать, сделано при переменчивом свете и на такой именно свет рассчитано. - И эта женщина тебя поистине вдохновляла? - спросил Торпенхау. - Она да еще море вокруг - прямо-таки несказанно. Картина была весьма и весьма далека от совершенства. Помнится, я из кожи лез, произвольно видоизменяя перспективу множество раз, но все же это лучшее мое произведение. Вероятно, та посудина давно уже пошла на слом или ко дну. Эхма! Славное было время! - Но что же дальше? - На этом все и кончилось. Когда я сошел на берег, судно зафрахтовали для перевозки шерсти, причем даже грузчики до последней возможности старались держаться подальше от моей картины. Я искренне убежден, что их здорово напугали глаза демонов. - Ну а женщина? - Когда я закончил работу, она тоже перепугалась. Прежде чем спуститься вниз и взглянуть на картину, она всякий раз считала за благо перекреститься, от греха подальше. Всего-то навсего три краски, и больше взять неоткуда, и морской простор далеко окрест, и простор для любовных утех, и над всем этим угроза смерти, бог ты мой! Дик давно уже оторвался от своего рисунка и глядел вдаль, словно пронизывая взором стены. - А почему бы тебе снова не попробовать испытать нечто в подобном роде? - спросил Нильгау. - Да потому, что такую благодать невозможно обрести с помощью поста и молитвы. Вот когда судьба снова дарует мне грузовой пароход, и женщину еврейско-кубинских кровей, и новый сюжет для картины, и прежнюю, давно утраченную жизнь, тогда это, пожалуй, будет возможно. - Здесь тебе судьба ничего этого не дарует, - сказал Нильгау. - Нет, сам знаю. - Дик резким движением захлопнул альбом. - В этой комнате жарища, как в печке. Отворите окно, ежели кому не лень. Облокотившись о подоконник, он вгляделся в мрачную тьму Лондона, просторного внизу. Дом возвышался над всем кварталом, и отсюда открывался вид на добрую сотню труб - изогнутые надтрубные козырьки напоминали спины сидящих кошек, а вокруг виднелись еще какие-то уродливые и таинственные сооружения из кирпича и цинка, утвержденные на железных опорах и скрепленные кривыми скобами. В северной стороне, на Пиккадилли и на Лестерской площади фонари разливали медное зарево над черными кровлями, а к югу тянулась длинная вереница огней, светившихся над Темзой. По железнодорожному мосту прогрохотал поезд, заглушив на мгновение неумолимый уличный шум. Нильгау вынул часы, взглянул на циферблат и сказал отрывисто: - Ночной почтовый отбыл в Париж. Можешь ехать отсюда хоть до Санкт-Петербурга, была бы только охота. Дик высунулся из окна чуть ли не по пояс, всматриваясь куда-то далеко за реку. Торпенхау подошел и встал рядом, а Нильгау тем временем тихонько приблизился к фортепьяно и поднял крышку. Дружок разлегся на диване, стараясь захватить как можно больше места и всем своим видом давая понять, что потеснить его не так-то просто. - Ну что, - сказал Нильгау, обращаясь к двум спинам, - неужто вы все это видите в первый раз? На реке прогудел буксирный пароход, подтягивая баржи к причалу. И снова в комнату вторгся уличный шум. Торпенхау толкнул Дика локтем. - Здесь хорошо денежки наживать, да плохо жить-поживать, Дикки, верно я говорю? Подпирая рукой подбородок и все так же всматриваясь в темную даль, Дик ответил словами небезызвестного генерала: - Боже мой, вот славно было бы разграбить этот город! Дружок ощутил на своей шерстке прохладный ночной ветерок и жалобно чихнул. - Из-за нас бедный песик схватит простуду, - сказал Торпенхау. - Идем же. - И они отошли от окна. - В недалеком будущем тебя, Дик, похоронят в Кенсел Грине, если там еще найдется свободное местечко, похоронят в двух шагах от какого-нибудь человека, лежащего там вместе с женой и детьми. - Упаси меня Аллах от такого конца! Лучше я уеду, прежде чем это произойдет! Мистер Другс, соблаговолите потесниться, дайте прилечь. Дик плюхнулся на диван и, зевая во весь рот, потрепывал бархатистые уши Дружка. - Этот дребезжащий сундук давным-давно не настраивали, Нильгау, - сказал Торпенхау. - Кроме вас, к нему никто и не прикасается. - Нелепая блажь, - буркнул Дик. - Нильгау только тогда и приходит, когда меня нет дома. - Тебя никогда нет дома. Валяйте, Нильгау, распевайте во все горло, а он пускай слушает. - Вся жизнь у Нильгау - обман и разбой, Его писанина - что Диккенс с водой; Но стоит Нильгау песню запеть, Сам Махди на месте готов помереть! Дик процитировал подпись Торпенхау из книги "Нунгапунга". - Нильгау, а как в Канаде называется антилопа вашей породы? Тот рассмеялся. Пение было единственным талантом, которым он мог блеснуть в обществе, и это с давних пор испытывали на себе корреспонденты в палатках, раскинутых в дальних странах. - Что же мне спеть? - спросил он, поворачиваясь на вертящемся табурете. - "Моль Роу пред утренней зарей", - предложил Торпенхау наугад. - Нет, - резко возразил Дик, и Нильгау взглянул на него с удивлением. Эта старая матросская песня, одна из немногих, которую он целиком помнил наизусть, не отличалась особым благозвучием, но прежде Дик много раз выслушивал ее, даже не моргнув глазом. Без дальнейших разговоров Нильгау затянул тот знаменитый напев, что сливает воедино и глубоко трогает сердца морских бродяг: - Простите-прощайте, испанские девы, Простите-прощайте, о девы Испании. Дик взволнованно заерзал на диване, представив себе, как "Барралонг" с плеском рассекает зеленые морские воды, держа курс туда, где сияет Южный Крест. И вот припев: Будем петь и гулять мы, как принято это у истых матросов английских, Будем петь и гулять на соленых морях, и далеких, и близких, Подле старой Англии бросим в проливе мы лот, От Уэссана до Силли сорок пять лиг не в счет. - Тридцать пять, тридцать пять, - возмущенно поправил Дик. - Нельзя так легкомысленно искажать это священное писание. Валяйте дальше, Нильгау. - Первый остров на нашем пути. Землей Мертвеца называется, - продолжали они хором и допели конец громовыми голосами. - Песня была бы куда лучше, если б курс лежал в иные края - скажем, к Уэссанскому маяку, - проговорил Нильгау. - Который неистово крутится, как взбеленившийся ветряк, - заметил Торпенхау. - Спойте нам еще что-нибудь, Нильгау. Сегодня вы в ударе и ревете не хуже пароходного гудка среди тумана. - Спойте "Лоцмана на Ганге": вы пели это вечером на биваке перед Эль-Магрибом. К слову сказать, любопытно, многие ли из тех, которые вам подпевали, живы до сих пор? Торпенхау задумался, припоминая. - Разрази меня гром! По-моему, только мы с тобой. Рэйнор, Викери и Динс - все в могиле. Винсент заразился в Каире оспой, приехал сюда больной и умер. Да, уцелели только ты, я да Нильгау. - Гм! А теперь здешние художники, которые всю жизнь проработали в теплицах, удобных мастерских, под охраной полисменов, торчащих на каждом углу, еще осмеливаются утверждать, что я запрашиваю за свои картины слишком дорого. - Дитя мое, тебе платят за работу, это не страхование жизни, - сказал Нильгау. - Я рисковал жизнью ради работы. Хватит нравоучений. Пойте-ка лучше "Лоцмана". Кстати, где вы эту песню сложили? - У надгробья, - ответил Нильгау. - У надгробья в одной дальней стране. И сочинил к ней аккомпанемент, который изобилует неподражаемыми басовыми созвучиями. - Ох уж эта гордыня! Ну, запевайте. И Нильгау запел: - Я отдал швартовы, братва, и плыву по бурным волнам, Выйти приказано в море мне, стоять на якоре вам. Ни разу июньским утром я не прощался с землей С легким сердцем таким и совестью чистой такой. Джо, мой мальчик, плечом к плечу мы вклинимся в их заслон, Не рубить, а колоть мы будем, братва, из ножен кортики вон. Чарнок кричит: "Ряды вздвой, прорвемся и дело покончим скорей, Манит меня бледная вдовушка, Джо, смуглянка же будет твоей!" Джо, невинный младенец (скоро стукнет тебе шестьдесят), Если так темна твоя кожа, в этом кто виноват? У Кейти глаза голубые, с чего же твои черны, Послушай, зачем, словно углем, они так загрязнены? Теперь все трое дружно распевали хором, и густой бас, перекрывая остальных, звучал в ушах Дика, как рев ветра в открытом море: - Орудийный залп на рассвете, с аркебузами - живо! - вперед! Адмирала голландского сердце до дна измерил мой лот. Лотом Ганг измерьте, отлив уж близок, ей-ей, Отдам я концы вместе с Чарноком за смуглой невестой своей. Поклон мой Кейти в Фэрлайте - Холвелл, спасибо вам; Живо! Наш курс на небо по синим зыбучим пескам. - И отчего это такой вздор тревожит душу? - сказал Дик, пересаживая Дружка с коленей к себе на грудь. - Смотря какую душу, - отозвался Торпенхау. - Душу человека, который ездил взглянуть на море, - сказал Нильгау. - Я не знал, что оно взволнует меня столь глубоко. - Это говорят все мужчины перед прощанием с женщиной. Но легче расстаться с тремя женщинами, чем со смыслом своей жизни и со своей стихией. - Да ведь женщина может стать... - едва не проговорился Дик. - Смыслом жизни, - заметил Торпенхау. - Нет, ей это не дано. - По лицу его скользнула мрачная тень. - Она только твердит о своем сочувствии, о желании помочь в работе и обо всем том, с чем мужчина легко может совладать сам. А потом присылает по пять записок на дню, справляясь, почему это ты, негодник этакий, не торчишь подле нее, не теряешь драгоценное время. - Оставь свои обобщения, - сказал Нильгау. - Прежде чем дойдет до пяти записок в день, надо через многое пройти и вести себя соответствующим образом. А ты, сынок, лучше этого и не пробуй. - Не надо было мне ездить к морю, - сказал Дик, стараясь переменить разговор. - А вам не надо было петь. - Море никому не посылает по пяти записок на дню, - возразил Нильгау. - Нет, но теперь надо мной тяготеет роковая судьба. Это живучая старая ведьма, и я жалею, что некогда связался с ней. Почему мне не было суждено родиться, вырасти и умереть в какой-нибудь лачуге? - Слышите, как он предает поруганию свою первую любовь! Почему, черт возьми, ты не хочешь внять ее зову? - сказал Торпенхау. Прежде чем Дик успел ответить, Нильгау громовым голосом, от которого задребезжали стекла, затянул "Морских волков", а эта песня, как известно всем, начинается словами: "Море, злая старуха", - и после двух весьма выразительных куплетов следует припев, тягучий, как визг лебедки, когда судно со скрипом тянут через перекат, а рядом, выбиваясь из сил, бредут по гальке матросы. - "Родные матери наши! Море роднее вас; Оно нам ласкает глаз!" - Воскликнули волки морские, - Нильгау пропел этот куплет дважды, надеясь такой наивной уловкой обратить на него внимание Дика. Но Дик жаждал услышать о прощании моряков с женами. - "Любимые жены наши! Море любимей вас; Вновь пробил разлуки час!" - Воскликнули волки морские. Бесхитростные слова песни звучали, как всплески волн у бортов ветхого пароходика из Лимы, на котором Дик когда-то смешивал краски, предавался любовным утехам, рисовал в полутьме дьяволов и ангелов, зная, что в любое мгновение капитан, ревнивый итальянец, может всадить ему нож между лопаток. Он дрожал, как в лихорадке, от тяги к странствиям, эта болезнь, которая серьезней многих недугов, признаваемых медициной, вспыхнула, разыгралась, побуждая его, хотя он любил Мейзи больше всего на свете, пуститься в путь, и ему захотелось вновь изведать прежнюю бурную греховную жизнь - драки, брань, азартные игры, ласки ветреных женщин и случайную дружбу; опять подняться на борт корабля, и почувствовать близость моря, и черпать у него вдохновение для новых картин; потолковать с Бина средь песков, подступающих к Порт-Саиду, пока Желтолицая Тина готовит напитки; услышать ружейную пальбу, увидеть, как дым вздымается клубами, редеет и густеет вновь, а потом из него выныривают темные лоснящиеся рожи, и средь этого ада каждый должен сам сохранить свою голову и только ее, не пренебрегая никаким оружием. Это казалось немыслимым, совершенно немыслимым, но... - "Отцы наши, старцы в могилах! Море старее вас; В зеленой своей стихии Оно упокоит нас!" - Воскликнули волки морские. - Так чего же медлить? - спросил Торпенхау, нарушив долгое молчание, воцарившееся после песни. - Ты же сам, Торп, не так давно отказался от кругосветного путешествия. - С тех пор прошел не один месяц, и я возражал лишь против того, чтоб ты старался побольше заработать на путевые расходы. Здесь ты уже расстрелял свои патроны, и все они попали в цель. Езжай, поработай в иных краях да наберись свежих впечатлений. - А заодно сгони лишний жирок: ты так растолстел, что даже смотреть противно, - присовокупил Нильгау, вскочив со стула и ухватив Дика за правый бок. - Вон какой стал мягонький - чистое сало, а все от обжорства. Дикки, тебе просто необходимо размяться и сбавить вес. - Все мы тут зажрались, Нильгау. Вот вы, если вам доведется еще раз выступить в поход, шлепнетесь на землю, поморгаете глазами, а потом вас одолеет одышка и вы помрете от удара. - Пустое. Садись на корабль. Плыви снова в Лиму или в Бразилию. В Южной Америке вечно воюют. - Уж не думаете ли вы, что мне нужны советы, куда ехать? Видит бог, беда лишь в том, что трудно будет остановиться. Но я сказал, что остаюсь, и слово мое верное. - Когда так, тебя похоронят в Кенсел Грине, и ты утучнишь собою землю наравне со всеми, - сказал Торпенхау. - Ужель тебя беспокоят обязательства перед заказчиками? Уплати неустойку да поезжай. У тебя довольно денег, чтоб путешествовать с королевской роскошью, ежели угодно. - Торп, у тебя чудовищные представления о радостях жизни. Право, я уже вижу себя в каюте первого класса на борту плавучего отеля водоизмещением в шесть тысяч тонн: и вот я расспрашиваю младшего механика, отчего крутятся машины и не слишком ли сильная жара в кочегарке. Ого! Я поплыл бы, как подобает бродяге, если б вообще имел такое намерение, но у меня его нет. Ладно уж, для начала ограничусь небольшой прогулкой. - Что ж, по крайности, это лучше, чем ничего. Куда же именно ты решил прогуляться? - спросил Торпенхау. - Для тебя, старина, нет ничего пользительней. Нельгау заметил, как лукаво блеснули глаза Дика, и промолчал. - Перво-наперво я отправлюсь в конюшни Рэтрея, возьму там напрокат какую-нибудь клячу и осторожненько проедусь на ней не далее Ричмонд-Хилла. Оттуда я вернусь шажком, чтоб ненароком ее не загнать, ведь если она будет в мыле, Рэтрей обрушит на меня свой гнев. Сделаю это завтра же, разомнусь да подышу свежим воздухом. Плюх! Дик едва успел заслониться рукой от подушки, которую швырнул ему в лицо взбешенный Торпенхау. - Он и впрямь должен размяться и подышать воздухом, - сказал Нильгау, наваливаясь на Дика всей своей тяжестью. - Мы ему сейчас устроим и то и другое. Торп, хватайте каменные мехи. Тут разговор перешел в потасовку, потому что Дик упорно не разевал рта, но Нильгау плотно зажал ему нос, и все же не так-то легко оказалось втиснуть ему меж зубами горловину мехов; и даже когда это удалось сделать, он все еще отдувался, тщетно пытаясь побороть мощную струю воздуха, покуда щеки его не затрещали от натуги; когда же враги, изнемогая от смеха, обессилели, он принялся с такой яростью колотить их по головам диванной подушкой, что она лопнула по швам и перья разлетелись во все стороны, после чего Дружок, который сражался за Торпенхау, был засунут в полупустой чехол, откуда ему предоставили выкарабкиваться самому, и это удалось ему далеко не сразу, - довольно долго он елозил по полу, напоминая собой большую зеленую сосиску с живой, растревоженной начинкой, а когда наконец выбрался на свет и готов был потребовать удовлетворения за обиду, три столпа, на которых зиждался его мир, выбирали у себя из волос перья. - Нет пророка в своем отечестве, - с горечью изрек Дик, отряхиваясь. - Теперь уж нипочем не отчистить со штанов этот поганый пух. - Все пойдет тебе только на пользу, - сказал Нильгау. - Ты размялся и подышал воздухом. - Только на пользу, - подтвердил Торпенхау, отнюдь не подразумевая едва прекратившееся дурачество. - Теперь ты будешь знать всему истинную цену и не обленишься окончательно в тепличной обстановке этого города. Поверь моему слову, старый друг. Я говорю откровенно и не стал бы кривить душой. А то у тебя все шуточки. - Видит бог, ничего подобного нет, - возразил Дик живо и с полнейшей серьезностью. - Плохо же ты меня знаешь, если так думаешь. - Но я так не думаю, - сказал Нильгау. - Какие вообще могут быть шуточки у нас с вами, когда нам известно доподлинно, что такое жизнь и смерть? Конечно, мы прикидываемся шутниками, чтобы не отчаяться или не впасть в другую крайность. Разве я не вижу, дружище, что ты постоянно тревожишься за меня и стараешься наставить меня, как работать лучше? Неужто ты полагаешь, что я сам над этим не задумываюсь? Но ты бессилен мне помочь... бессилен... даже ты. Я должен выиграть игру сам и только своим умом. - Внимание, внимание! - возразил Нильгау. - Знаешь ли, какое единственное в своем роде событие из "Сказания о Нильгау" я до сих пор не изобразил в книге "Нунгапунга"? - продолжал Дик, обращаясь к Торпенхау, несколько удивленному такой пылкостью. В альбоме действительно оставалась чистая страница, предназначенная для неосуществленного рисунка, который долженствовал изобразить величайший из всех подвигов, какие Нильгау совершил за свою жизнь: когда-то в юности этот удалец, забыв, что он со всеми своими потрохами принадлежит нанявшей его газете, скакал по выжженной солнцем колючей траве в арьергарде бригады Бредова в тот день, когда кавалеристы атаковали артиллерию Канробера, прикрытую, насколько было известно, двумя десятками батальонов, дабы подоспеть на выручку разбитому 24-му германскому полку и выиграть время, когда должна была решиться судьба Вионвиля, а также доказать, прежде чем уцелевшие вернутся во Флавиньи, что кавалерия способна атаковать, смять и разгромить непоколебимую пехоту. И всякий раз, как Нильгау приходило в голову, что он мог бы лучше прожить жизнь, получить более солидные доходы и иметь на совести несравненно меньше грехов, он утешал себя воспоминанием: "Я сражался в бригаде Бредова под Вионвилем", - и, воспрянув духом, бывал готов к любой менее серьезной схватке, в которую, возможно, придется вступить на другой же день. - Знаю, - сказал он серьезно. - Меня всегда радовало, что вы опустили этот эпизод. - Я опустил его, потому что Нильгау объяснил мне, какой это был урок для германской армии и чему учил Шмидт своих кавалеристов. Я не знаю немецкого. Как бишь он говорил? "Берегите время, а уж строй себя сбережет". И я, старина, должен скакать к своей цели в собственном ритме. - Tempo ist Richtung*. Ты хорошо усвоил урок, - сказал Нильгау. - Торп, пускай он идет один. Его право. ______________ * Темп определяет направление (нем.). - Быть может, я совершаю самую худшую ошибку, какую только можно совершить, - ошибку просто чудовищную. Но я должен сам убедиться в этом, сам все сообразить, а не равняться на идущего рядом. Невозможность уехать причиняет мне гораздо больше мучений, чем ты полагаешь, но я просто не могу этого сделать, и все тут. Я должен работать по своему разумению и жить по своему разумению, потому что сам в ответе и за то, и за другое. Только не думай, Торп, будто я отношусь к этому легкомысленно. В случае чего я сумею сам заплатить серу и ввергну себя в пекло без посторонней помощи, благодарю покорно. Водворилось тягостное молчание. Потом Торпенхау спросил вкрадчиво: - А что предложил губернатор Северной Каролины губернатору Южной Каролины? - Прекрасное предложение. Ведь у нас так давно капли спиртного во рту не было. У тебя, Дик, есть все задатки, чтоб стать самым отъявленным наглецом, - сказал Нильгау. - Я выплюнул изо рта все перья, достойный Другс, и на душе сразу полегчало. - Дик поднял с полу все еще злющего песика и ласково потрепал его по спине. - Ты, Дружок-Малышок, ни за что ни про что очутился в наволочке и должен был вслепую выбираться оттуда, а это, бедняжка, показалось тебе обидным. Ну, не беда. Sic volo, sic jubeo, stet pro ratione voluntas* и не фыркай мне в лицо, потому что я изъясняюсь по-латыни. Спокойной ночи. ______________ * Так хочу, так повелеваю, пусть воля заменит доводы рассудка (лат.). И он вышел. - Поделом же тебе, - сказал Нильгау. - Я предупреждал, что бесполезно с ним спорить. Ему это не по нраву. - В таком случае он изругал бы меня на чем свет стоит. Ничего не понимаю. Ему не сидится на месте, он весь как в лихорадке, но упорствует. Надеюсь, по крайности, что в один прекрасный день ему не придется уехать вопреки собственному желанию, - сказал Торпенхау. Очутившись у себя, Дик задался вопросом - и вопрос этот заключался в том, стоит ли весь мир, и все, что есть на лике его, и жгучее желание все это увидеть, единственного трехпенсовика, брошенного в Темзу. "Так вышло потому, что я посмотрел на море, и недостойно даже думать об этом, - решил он. - В конце концов, когда у нас будет медовый месяц, мы совершим свадебное путешествие - но поедем не слишком далеко. И все же... все же я не знал, что море обладает надо мной столь неодолимой властью. Пока Мейзи была рядом, это не так остро чувствовалось. Виноваты треклятые песни. Вот он опять горланит". Но Нильгау на сей раз запел "Ноктюрн для Джулии" Геррика, и Дик, не дав ему закончить, вновь появился на пороге, не вполне одетый, но совершенно спокойный, невозмутимый и жаждущий выпивки. Его порыв нахлынул и иссяк, подобно тому, как у форта Килинг за приливом неотвратимо следует отлив. Глава IX Если я глину простую взял И ей искусно форму придал, Получился бог, не простой комок, - Тем больше славы на долю мою. Если ты глину простую взял И руками ее нечистыми мял, Напрасен твой труд, он ляжет под спуд, - Тем больше позора на долю твою. Всю следующую неделю Дик не притрагивался к работе. Наконец снова наступило воскресенье. Этого дня он всякий раз ожидал с робостью и нетерпением, но с тех пор как рыжеволосая нарисовала его портрет, он ощущал в душе гораздо более робости, чем нетерпения. Выяснилось, что Мейзи решительно отринула его совет серьезно заняться рисунком. Она горячо увлеклась нелепой затеей написать "прелестную головку". Дик не без труда сдержал досаду. - Тогда что толку давать тебе советы? - сказал он язвительно. - Но ведь я пишу картину - настоящую картину, и я уверена, что Ками позволит мне выставить ее в Салоне. Надеюсь, ты не против? - Нет, отчего же. Но ведь ты не успеешь к открытию выставки. Мейзи несколько смутилась. Ей стало не по себе. - Из-за этой выставки мы уезжаем во Францию на месяц раньше, чем предполагалось. Здесь я только подготовлю эскиз для картины, а закончу в студии Ками. У Дика замерло сердце, и он готов был в негодовании развенчать свою королеву, хотя она всегда безупречна. "Именно теперь, когда я возомнил, будто мне удалось чего-то достичь, она уезжает ловить журавля в небе. Этак и рехнуться недолго!" Но спорить не приходилось, потому что рыжеволосая была тут как тут, в мастерской. И Дик ограничился лишь взглядом, полным неизъяснимой укоризны. - Жаль, - сказал он, - по-моему, ты совершаешь ошибку. Но какую же картину ты задумала написать? - Свой замысел я почерпнула из одной книги. - Это уже плохо. Никак не годится писать картины по книгам. И кроме того... - Дело было так, - объяснила рыжеволосая, стоя у него за спиной. - Я читала Мейзи вслух "Град беспросветной ночи". Вы знаете эту книгу? - Более или менее. Боюсь, что я высказался опрометчиво. Там есть живописные места. Что же пленило ее воображение? - Образ Меланхолии: Напряжены ее крыла, Могучие, как у орла, И все ж они земной гордыни бремя Подъять бессильны в высь небес. И дальше. (Мейзи, дорогая, принеси чай.) Печать раздумий скорбных на челе, У пояса ключи, наряд не ослепляет, Хоть в пышных складках весь, он неприступно строг И тяжек, как свинец, от головы до ног, Ступни ж безжалостно всех слабых попирают. В голосе девушки звучало ленивое презрение, которого она даже не пыталась скрыть. Дик поморщился. - Но ведь это уже сделал один скромный художник, некто Дюрер, - сказал он. - Как там говорится в стихах? Уж три столетия и шесть десятков лет Плоды его фантазии нетленны. С таким же успехом можно заново писать "Гамлета". Пустая трата времени. - Ничего подобного, - возразила Мейзи, со стуком ставя на стол чашки как бы в подтверждение своих слов. - Я непременно это сделаю. Неужто тебе не ясно, что за великолепное получится произведение? - Да какая, к черту, может быть работа без достаточной подготовки? Заимствовать сюжет всякий дурак сумеет. Нужна подготовка, чтоб осуществить замысел, - подготовка и убежденность, а не бездумная погоня за случайной прихотью. Дик процедил эти слова сквозь зубы. - Ты попросту ничего не понимаешь, - сказала Мейзи. - А я полагаю, что мне это удастся. И снова за спиной у Дика зазвучал голос: - Страдалица, работает она неутомимо. Работает, душой скорбящая, больная, И воля у нее несокрушима, Рука тверда, ум отдыха не знает, Ее страданья претворяя в труд... Сдается мне, что Мейзи намерена изобразить на картине самое себя. - Восседающей на троне из своих же отвергнутых картин? И не подумаю, милая моя. Меня пленил замысел как таковой. Тебе, Дик, не по душе прелестные головки. И едва ли ты способен их изобразить. Ты обожаешь только кровь и трупы. - Это уже прямой вызов. Если ты способна изобразить Меланхолию, а не просто печальную женскую головку, то я способен на большее и докажу это. Много ли ты вообще смыслишь в Меланхолиях? Теперь уж Дик был совершенно убежден, что на свете не много найдется людей несчастнее его. - Она была женщина, - сказала Мейзи, - и долго страдала, пока чаша страданий не переполнилась. Тогда она начала надо всем этим смеяться, а я решила нарисовать ее и отдать картину в Салон. Рыжеволосая девушка встала и, посмеиваясь, вышла за дверь. Дик бросил на Мейзи покорный и безнадежный взгляд. - Не будем говорить о картине, - сказал он. - Но ты и впрямь хочешь вернуться к Ками за месяц до срока? - Я должна, чтобы вовремя закончить картину. - И это единственное, чего ты хочешь? - Конечно. Оставь глупости, Дик. - Но ведь у тебя нет способностей. Есть лишь кое-какие мыслишки да мелочные побуждения. Просто непостижимо, откуда в тебе столько упорства, что ты вот уж десять лет ни о чем, кроме работы, думать не можешь. Итак, ты уезжаешь - на целый месяц раньше? - Этого требует моя работа. - Твоя работа - тьфу!.. Но нет, извини, я не хотел тебя обидеть. Пусть так, дорогая. Конечно, твоя работа этого требует, а я... я лучше прощусь с тобой до будущего воскресенья. - Ты даже не выпьешь чаю? - Нет, спасибо. Ведь ты позволишь мне уйти, дорогая? Тебе же от меня ничего не нужно, а заниматься рисунком бесполезно. - Лучше бы ты остался, и мы поговорили бы о моей картине. Когда хоть одна-единственная картина имеет успех, это непременно привлекает внимание ко всем остальным. Я убеждена, что у меня есть удачные работы, только их никто не замечает. И напрасно ты так грубо их разругал. - Прости меня. Мы еще поговорим о Меланхолии как-нибудь в воскресный день. Таких дней будет еще четыре - да, один, два, три, четыре, - а потом ты уедешь. До свиданья, Мейзи. Мейзи в задумчивости стояла у окна до тех пор, пока не вернулась ее подруга, которая была чуть бледнее обычного. - Дик ушел, - сказала Мейзи. - А я как раз собралась поговорить с ним о своей картине. Но он только о себе думает, не так ли? Подруга открыла было рот, словно хотела что-то сказать, но тут же снова сомкнула губы и продолжала читать про себя "Град беспросветной ночи". А Дик тем временем расхаживал в Парке вокруг дерева, которому уже не первое воскресенье изливал душу. Он ругался на чем свет стоит, и чувствуя, что английский язык бессилен выразить всю его ярость, стал сетовать на арабском, который как нарочно предназначен для изъявления горестных чувств. Он был недоволен наградой, полученной за долготерпеливое повиновение; в равной мере он был недоволен собой; и прошло немало времени, прежде чем он убедил себя, что королева всегда безупречна. - Пустой номер, - сказал он. - Когда дело касается ее прихотей, я для нее ровным счетом ничего не значу. Но в Порт-Саиде мы после проигрыша удваивали ставку и гнули свое. Это она-то хочет написать Меланхолию! Да у нее нет способностей, ни внутреннего чутья, ни подготовки. Одно только желание. Древнее проклятье, которое легло на Рувима, тяготеет и над ней. Совершенствоваться в рисунке она не соизволит, потому что это тяжкий труд. И все же она оказалась сильнее меня. Но я заставлю ее признать, что могу гораздо лучше изобразить эту самую Меланхолию. Конечно, она и тогда не удостоит меня своей благосклонности. Она говорит, что я умею рисовать только кровь и трупы. Не уверен, что у нее самой в жилах течет кровь, а не вода. Но я все равно ее люблю и буду любить, я хочу этого, только бы мне удалось смирить ее непомерное тщеславие. Я напишу истинную Меланхолию - это будет "Меланхолия, непостижимая для ума". Сейчас же примусь за дело, будь она трижды прок... благословенна. Он обнаружил, однако, что замысел не рождается по заказу, и сейчас голова его занята лишь мыслью об отъезде Мейзи. В следующее воскресенье она показала ему свои совсем грубые эскизы, но он проявил к ним мало интереса. Время летело стрелой, близилась пора, когда Мейзи будет далеко от него и уже не вернется, хоть бей в набат по всей Англии. Несколько раз он пытался поведать Дружку о "бесполых ничтожествах", но песик наслушался на своем веку столько излияний от Дика и Торпенхау, что даже не повел ухом, похожим на лепесток тюльпана. Дик удостоился позволения проводить девушек. Они отплывали из Дувра в Кале ночным пароходом, а вернуться намеревались в августе. Стоял февраль, и Дику казалось, что с ним поступили бессердечно. Мейзи у себя в домике была так занята сборами и упаковкой картин, что ни о чем другом не могла и думать. Дик поехал в Дувр и слонялся там целый день, не находя себе места. Позволит ли ему Мейзи в последний миг себя поцеловать? Он мечтал схватить ее сильной рукой, как хватали при нем женщин в Южном Судане, и увлечь за собой. Но Мейзи не даст себя увлечь. Она взглянет на него серыми глазами и скажет: "Дик, ты только о себе думаешь!" И смелость его покинет. Уж лучше, пожалуй, просто выпросить у нее поцелуй. Этот поцелуй показался особенно желанным, когда Мейзи, выйдя из ночного почтового поезда в сером плаще и серой дорожной шляпке, поднялась на пристань, по которой гулял ветер. Рыжеволосая выглядела далеко не столь привлекательно. Ее зеленые глаза ввалились, губы пересохли. Дик велел погрузить чемоданы на борт и подошел к Мейзи, которая стояла в темноте под капитанским мостиком. Рыжеволосая смотрела, как с грохотом летят в носовой трюм посылки и ящики. - Сегодня будет сильная качка, - сказал Дик. - Вы пойдете против ветра. Ну, а можно мне как-нибудь приехать тебя навестить? - Ни в коем случае. Я буду очень занята. При первой возможности, если ты мне понадобишься, я сама тебя позову. Но, так или иначе, я напишу тебе из Витри-на-Марне. Мне нужно будет еще не раз с тобой посоветоваться. Ох, Дик, ты много мне помогал! Так много! - Спасибо тебе за эти слова, милая. Но ведь между нами ничего не изменилось? - Я не умею лгать. Нет, не изменилось - именно в этом смысле. Только не считай меня неблагодарной. - К чертовой матери благодарность! - прошипел Дик, отвернувшись к борту. - Зачем же огорчаться? Сам знаешь, при таком положении я могу лишь испортить жизнь тебе, а ты - мне. Помнишь, что ты сказал в Парке, когда рассердился на меня? Одного из нас придется сломить. Неужели ты не можешь дождаться дня, когда это сбудется? - Нет, любимая. Я не хочу, чтоб это сбылось, ты нужна мне такая, как есть. Мейзи покачала головой. - Бедняжка Дик, ну что могу я на это сказать? - Не надо ничего говорить. Можно я тебя поцелую? Один-единственный раз, Мейзи. Клянусь, больше я не попрошу. Тебе это ничего не стоит, а для меня будет верным знаком твоей благодарности. Мейзи подставила щечку, и Дик под покровом темноты получил наконец заслуженную награду. Это был только один поцелуй, но зато очень долгий, поскольку они не уговорились заранее об его длительности. Мейзи разгневанно отстранилась, а Дик стоял, смущенный и весь охваченный трепетом. - До свидания, милая. Не бойся, я ведь не помышлял ни о чем дурном. Виноват. Пожалуйста, береги себя, желаю тебе успехов в работе - особенно над Меланхолией. Я и сам хочу ее написать. Передай от меня привет Ками и старайся не пить сырую воду. Питьевая вода плоха во всяком захолустье, но во Франции она худшая в мире. Напиши мне, если что понадобится, а теперь до свиданья. Поклон твоей подруге, как бишь ее зовут, и... можно, я поцелую тебя еще раз? Нет... Что ж, воля твоя. До свиданья. Сердитый оклик вразумил его, что не полагается взбегать стремглав по грузовому трапу. Он спрыгнул на пристань, когда пароход уже отчаливал, и всем своим сердцем стремился ему вослед. "А ведь ничто, решительно ничто на всем белом свете, кроме ее упрямства, не вынуждает нас расстаться. И эти ночные пароходики, которые плавают в Кале, совсем крохотные. Скажу Торпу, чтоб он прописал об них в газетах. Вон, эту скорлупку уже валяет по волнам". Мейзи долго стояла на том месте, где Дик ее оставил, а потом услышала рядом хрипловатое покашливание. Глаза рыжей девушки пылали ледяным пламенем. - Он тебя поцеловал! - сказала она. - Как могла ты позволить ему это, когда он тебе безразличен? Как посмела ты принять его поцелуй? Ох, Мейзи, пойдем в туалет. Меня тошнит - нестерпимо тошнит. - Но мы только что отчалили. Спускайся вниз, дорогая, а я еще побуду здесь. Я не люблю вони из машинного отделения... Бедняжка Дик! Он заслужил один поцелуй - всего один. Но я не думала, что это так меня напугает. Дик вернулся в Лондон на другое утро, как раз к завтраку, который заказал накануне по телефону. И он был крайне недоволен, найдя у себя в мастерской лишь пустые тарелки. Он взревел, как медведь в знаменитой сказке, и тотчас же пришел Торпенхау с виноватым выражением на лице. - Тс-с! - сказал он. - Не надо шуметь. Это я забрал твой завтрак. Пойдем ко мне, и я покажу, зачем он понадобился. Дик в изумлении остановился у порога, увидев на диване девушку, которая тяжело дышала во сне. Дешевая соломенная шляпка, голубое в белую полоску платье, скорей пригодное для июня, чем для февраля, подол, забрызганный грязью, жакетка, отороченная мехом и лопнувшая по швам на плечах, замызганный зонтик и, главное, стоптанные донельзя туфли говорили сами за себя. - Послушай, дружище, это просто ужасно! Таких девиц сюда приводить нельзя. Они же обворовывают квартиры. - Это может показаться ужасным, согласен, но когда я возвращался после завтрака, она забрела в наш подъезд, и ее шатало. Сперва я подумал, что она пьяна, но шатало ее от истощения. Я не мог бросить девушку на произвол судьбы, привел сюда и накормил твоим завтраком. Она чуть не падала в обморок от голода. А едва поела, уснула как убитая. - Знакомое недомогание. Вероятно, она пробавлялась одними сосисками. Торп, право, ты должен был сдать ее полисмену за притворный обморок в приличном доме. Вот бедняжка! Взгляни только на ее лицо! Здесь нет и следа порока. Только глупость - вялая, непроходимая, жалкая, суетная глупость. Да, характерная головка. Ты обратил внимание, как сквозь плоть проступают кости на лице и особенно на скулах? - Варвар бесчувственный! Нельзя отталкивать падшую женщину. Неужто мы не сумеем ей помочь? Ведь она буквально с ног валилась от голода. Чуть не упала мне на руки, а когда дорвалась до еды, поглотила все, как дикий зверь. Даже смотреть было страшно. - Я могу дать ей денег, только она их, верней всего, пропьет. Но проснется ли она когда-нибудь? Девушка открыла глаза и посмотрела на мужчин испуганным и вместе с тем вызывающим взглядом. - Ну, как, вам стало лучше? - спросил Торпенхау. - Ага. Спасибочки. Не больно часто попадаются такие любезные кавалеры, как вы. Спасибочки. - Давно ли вы демобилизованы с действительной службы? - поинтересовался Дик, заметив шрамы и ссадины на ее руках. - Да вы-то почем знаете, что я служила? Но ваша правда. Я была прислугой за все. Только мне это пришлось не по нраву. - А теперь, когда вы сами себе хозяйка, это вам по нраву? - Неужто можно подумать такое, ежели на меня поглядеть? - Навряд ли. Минуточку. Не будете ли вы столь любезны повернуться к свету? Девушка повиновалась, и Дик стал пристально разглядывать ее лицо - так пристально, что она попятилась, словно хотела спрятаться за спиной Торпенхау. - Глаза подходящие, - сказал Дик, расхаживая по комнате. - Как нарочно созданы для моей картины. А в конечном счете глаза определяют тип всего лица. Само небо послало мне ее в вознаграждение за то, что оно у меня отняло. Теперь, когда бремя еженедельных посещений свалилось с моих плеч, я могу взяться за работу всерьез. Да, ее явно послало само небо. Так. Поднимите-ка лицо чуть выше. - Полегче, друг мой, полегче. Эдак ты перепугаешь ее до смерти, - заметил Торпенхау, видя, что девушка вся дрожит. - Скажите ему, чтоб он меня не бил! Ну пожалуйста, скажите, чтоб не бил! Нынче меня уже избил один мужчина за то, что я с ним заговорила. И пускай не глядит на меня так! Он ужас до чего злющий. Пускай не глядит на меня! Когда он так глядит, мне кажется, будто я совсем голая! Слабенькая девушка не выдержала потрясения и расплакалась навзрыд, как ребенок. Дик отворил окно, а Торпенхау распахнул двери настежь. - Ну полно же, - сказал Дик, стараясь ее утешить. - Если вы боитесь, что мой друг позовет полисмена, можете убежать через эти двери. Но вас никто не намерен трогать. Еще несколько минут девушка судорожно рыдала, потом принужденно улыбнулась. - Вас решительно никто не тронет. А теперь послушайте меня. Я из тех людей, которых называют художниками. Знаете ли вы, что делают художники? - Это которые рисуют черной и красной краской вывески для ростовщиков? - Они самые. Правда, я еще не возвысился до вывесок. Этим занимаются только маститые академики. А я хочу нарисовать ваш портрет. - Зачем? - Просто так, потому что у вас премилая мордашка. Моя мастерская на этом же этаже, через площадку, будете приходить туда три раза в неделю к одиннадцати утра да сидеть смирно, чтоб я мог вас рисовать, а я за это стану платить вам каждую неделю три фунта. Вот покамест фунт в задаток. - За здорово живешь? Ну и дела! - Девушка повертела монету на ладони и опять разревелась, что было уже совсем глупо. - И вы, благодетели, не боитесь, что я вас одурачу? - Нет. На это способны только бессовестные девушки. Не позабудьте адрес. Кстати, как вас зовут? - Бесси... Бесси... А фамилия вам без надобности. Ну, Бесси Голь. Голь Перекатная, ежели хотите. Сами-то вы кто будете? Только все едино, нашей сестре никто не говорит настоящего имени. Дик вопросительно посмотрел на Торпенхау. - Я Хелдар, а фамилия моего друга - Торпенхау. Приходите непременно. Вы где живете? - На Южном берегу... Снимаю комнату за пять шиллингов шесть пенсов в неделю. А вы не шутили, когда обещались платить мне три фунта? - Сами увидите. И вот что, Бесси, не приходите накрашенной. Это портит кожу, и кроме того, у меня есть всякие краски, какие только душе угодно. Бесси ушла, вытирая щеки рваным носовым платком. Друзья переглянулись. - А ты, брат, молодчина, - сказал Торпенхау. - Боюсь, что верней будет назвать меня дураком. Не наше дело возвращать на путь добродетели всякую Голь Перекатную. И не дело пускать женщину на наш этаж. - Может, она больше и не придет. - Придет, ежели убедилась, что здесь ей будет сытно и тепло. Я уверен, что придет, к моему несчастью. Но запомни, дружище, она никакая не женщина: она нужна мне только как модель. Заруби это себе на носу. - Еще чего выдумал! Да ведь она просто жалкое чучело - панельная девка, только и всего. - Это тебе сейчас кажется. Вот погоди, дай ей отъесться и освоиться. Такие блондиночки быстро полнеют. Через недельку-другую, когда жалкий страх в ее глазах рассеется, ты ее не узнаешь. Она ободрится, повеселеет и станет для меня бесполезной. - Но ведь ты, конечно, взял ее только из милосердия?.. И мне в угоду? - Я не имею обыкновения играть с огнем в угоду кому бы то ни было. Я же сказал, что само небо послало ее мне для работы над Меланхолией. - Сроду не слыхал о такой особе. - Ну что это за друг, который не умеет понимать без слов? Ты должен угадывать мои мысли. Заметил ли ты, каким я стал брюзгой? - Само собою. Но мало ли по какому поводу ты, бывает, брюзжишь, начиная со скверного табака и кончая бессовестными перекупщиками. А с некоторых пор ты перестал со мной откровенничать. - Это было возвышенное и вдохновенное брюзжание. Ты должен был догадаться, что оно относится к Меланхолии. - Дик умолк, взял друга под руку и прошелся с ним по комнате. Потом толкнул его в бок. - Ну, теперь до тебя дошло? Жалкая растерянность Бесси и ужас в ее глазах совпадают с кое-какими признаками скорби, которую я недавно пережил сам. Столь же важны цвета, оранжевый и черный, каждый с двумя оттенками. Но я не могу растолковывать такие тонкости натощак. - Право, это похоже на бред. Слушай, Дик, вместо того чтоб нести вздор о лицах, глазах и всяких переживаниях, продолжал бы ты лучше и впредь малевать своих солдат. - Ты так полагаешь? Дик начал притопывать каблуками, подпевая: - Надуты все, как индюки, когда полна сума, Гогочут и хохочут, и всюду им раздолье; На радостях сходя с ума, когда трещит сума, От горя сходят все с ума, став перекатной голью. А потом, чтобы отвести душу, он сел и написал Мейзи письмо на четырех страницах, полное советов и благих пожеланий, дав клятву целиком посвятить себя работе, как только снова явится Бесси. Девушка пришла ненакрашенная и одетая без всяких претензий, как ей было велено, но при этом то робела, то напускала на себя преувеличенную развязность. Когда же она убедилась, что надо только смирно сидеть на месте, а больше от нее ничего не требуют, то осмелела и начала высказываться по поводу обстановки в мастерской без стеснения и зачастую вполне справедливо. Она радовалась теплу, удобству и избавлению от страха перед побоями. Дик сделал несколько этюдов ее головы в одну краску, но подлинный образ Меланхолии ему пока еще не удавался. - В каком беспорядке вы держите свои кисти да краски! - сказала Бесси через несколько дней, чувствуя себя уже совсем непринужденно. - Небось и одежу так же плохо блюдете. Мужчинам завсегда невдомек, как надобно вдевать нитку в иголку и пришивать пуговицы. - Я покупаю одежду, чтоб ее носить, и ношу, покуда она не истреплется вконец. А как поступает в таких случаях Торпенхау, мне неведомо. Бесси старательно обшарила комнату Торпенхау и извлекла на свет целую груду рваных носков. - Сколько поспею, заштопаю прямо здесь, - сказала она, - а остальные возьму домой. Знаете ли, я цельные дни сижу дома сложа руки, как благородная, и обращаю на других девушек не больше внимания, чем на мух. Зазря я словечка не скажу, но живо могу им рты заткнуть, ежели мне докучают, будьте уверены. Нет уж, теперь у меня совсем другая жизнь. Я запираю дверь, и им остается только обзывать меня через замочную скважину, а я сижу себе, как благородная, знай только носки штопаю. На мистере Торпенхау носки так и горят. "Я ей плачу три фунта в неделю и позволяю наслаждаться своим обществом. Но мне она и не подумает штопать носки. А Торп разве только изредка удостоит ее кивком, когда встретит на лестничной площадке, и ему она перештопала все носки, таковы женщины", - подумал Дик и, прищурясь, поглядел на Бесси. Как он и предсказывал, сытая и спокойная жизнь преобразила девушку до неузнаваемости. - Чего вы на меня так смотрите? - выпалила она. - Перестаньте. Когда вы так смотрите, от вас не жди добра. Вы про меня плохо думаете? - Поглядим еще на твое поведение. Поведение Бесси было безупречно. Только когда она кончала позировать, стоило немалого труда выпроводить ее на унылую, серую улицу. Ей куда больше нравилась мастерская, глубокое кресло у камелька, где она подолгу засиживалась, штопая носки, дабы оправдать этим свое присутствие. А потом приходил Торпенхау, и Бесси охотно рассказывала удивительные и невероятные случаи из своего прошлого и еще более удивительные истории о теперешней своей жизни, которая так сильно изменилась в лучшую сторону. Она разливала чай, будто имела на это полное право; и Дик порой замечал, что Торпенхау заглядывается на стройную, хорошо сложенную девушку, а Бесси сновала по комнате, и Дик еще сильней скучал по Мейзи, прекрасно понимая, куда устремлены мысли друга. Бесси неустанно заботилась о белье Торпенхау. Она редко с ним разговаривала, но случалось, они беседовали о чем-то на площадке. - Такого дурака, как я, днем с огнем не сыщешь, - сказал себе Дик. - Ведь я же знаю, как влечет к камельку того, кто бродит по улицам чужого города, а нашу жизнь в лучшем случае можно назвать одинокой и замкнутой, к чужим несчастьям мы равнодушны. Наверное, и Мейзи иногда испытывает это чувство. Но прогнать Бесси я не могу. Такое начало не сулит ничего доброго. И как знать, далеко ли зайдет дело. Однажды вечером, уже в сумерки, когда позировать больше было нельзя, Дик задремал, но вскоре его разбудил дрожащий голос, который доносился из комнаты Торпенхау. Он вскочил. - Ну что теперь делать? Войти туда неловко... Ага, Дружок, вот умница! Терьер толкнул носом дверь Торпенхау, перешел площадку и улегся на кресле, где только что дремал Дик. Распахнутая настежь дверь осталась незамеченной, и Дик из своей мастерской увидел, как Бесси в полумраке обращалась к Торпенхау с жалобной мольбой. Она стояла на коленях, простирая к нему стиснутые руки. - Я знаю... сама знаю, - говорила она хрипло, - это очень дурно с моей стороны, но сил у меня никаких нету. Вы ведь добрый, ужас до чего добрый... только меня вы будто не замечаете. А я-то стараюсь, все белье ваше перештопала... ей-ей. Нет, вы поймите, я вовсе не прошу вас на мне жениться. Такого у меня и в мыслях нету. Но неужто вы не мож... не можете жить со мной, покуда не сыщется мисс Добродетель? Я знаю, что сама-то я мисс Грешница, но я готова работать на вас до кровавых мозолей. И не такая уж я дурнушка. Скажите, вы согласны? Когда Торпенхау ответил, Дик с трудом узнал его голос: - Послушай-ка. Это невозможно. Ежели начнется война, я в любую минуту могу получить приказ ехать невесть куда. В любую минуту, моя крошка. - Ну и что с того? Хоть покуда вы здесь, ежели так. Только покуда вы здесь. Мне совсем немного надобно и... вы еще не знаете, как вкусно я умею стряпать. Она повисла у него на шее. - Ладно... только... покуда я здесь... - Торп! - окликнул его Дик из своей мастерской. Он едва мог сдержать волнение в голосе. - Зайди сюда на минутку, дружище. Мне нужна твоя помощь. "Господи, хоть бы он меня послушался!" Бесси невнятно пробормотала какое-то ругательство. Она боялась Дика и в ужасе сбежала с лестницы, но казалось, минула целая вечность, прежде чем Торпенхау вошел в мастерскую. Он встал у камина, закрыл лицо руками и взревел, как раненый буйвол. - Какого дьявола ты еще суешься? - спросил он после долгого молчания. - Кто тут во что суется? Твой собственный здравый смысл давно уже говорит тебе, что нельзя делать такие глупости. Искушение, святой Антоний, оказалось не из легких, но ты его уже выдержал. - Не надо было мне глазеть на нее, когда она расхаживала по комнатам, как хозяйка. От этого я и потерял голову. Легко ли устоять одинокому человеку? - пожаловался Торпенхау. - Вот теперь ты рассуждаешь здраво. Да, нелегко. Но коль скоро сейчас нет смысла втолковывать тебе, как обременительно иметь содержанку на стороне, знаешь ли, как ты должен поступить? - Нет. Если б я только знал... - Ты должен совершить увлекательное путешествие, чтоб воспрянуть духом. Поезжай в Брайтон, или в Скарборо, или на мыс Прол, полюбуйся на проплывающие корабли. Да не мешкай. Разве это не перст судьбы. Я присмотрю за Дружком, только уезжай поскорее. Против рожна не попрешь. Враг человеческий силен. Лучше убраться от него подальше. Собирай вещи - и в путь. - Пожалуй, твоя правда. Но куда же мне все-таки ехать? - А еще специальный корреспондент называется! Сперва собери вещи, потом спрашивай. Через час Торпенхау сел на извозчика и исчез в ночной тьме. - По дороге сам решишь, куда отправиться, - напутствовал его Дик. - Для начала езжай на Юстонский вокзал и - это уж непременно - нынче же напейся допьяна. Он вернулся к себе и зажег все свечи, так как ему показалось, что в мастерской очень темно. - Ох, Иезавель! Маленькая нечестивая Иезавель! Боюсь, что завтра ты меня возненавидишь... Дружок, ко мне! Но Дружок, лежавший на коврике у камина, только перевернулся с боку на бок, и Дик в задумчивости пошевелил его ногой. - Я сказал, что в ней нет порока. И ошибся. Она утверждала, что умеет вкусно стряпать. А это предумышленный грех. Да, Дружок, мужчина неизбежно губит свою душу, но ежели женщина утверждает, что умеет вкусно стряпать, это хуже всякой погибели. Глава X "Что летит со мной рядом, хочу я знать?" "Ваш враг, с ним должны вы сразиться, милорд". "Почему не могу я его обскакать?" "Это тень вечерняя мчится, милорд". "Поверни же, мой конь, и врага растопчи!" "Он простерт уж у вас за спиной, милорд. Победить вы хотите заката лучи: Скоро все покроется тьмой, милорд". "Бой у Хериотова брода" - Вот уж поистине веселенькое житье, - сказал Дик по прошествии нескольких дней. - Торп уехал, Бесси меня возненавидела, образ Меланхолии никак не удается. Мейзи пишет редко и скупо, да еще, кажется, у меня желудок расстроен. Как по-твоему, Дружок, с чего это голова раскалывается от боли, а в глазах рябит? Может, пора глотать какие-нибудь пилюли, чтоб подлечить печень? Дик только что выдержал пренеприятное объяснение с Бесси. Девушка уже в пятидесятый раз попрекнула его за то, что он принудил Торпенхау уехать. Она облила Дика презрением и ясно дала понять, что позирует ему только ради денег. - Мистер Торпенхау в десять раз лучше вашего, - добавила она напоследок. - Ясное дело. Поэтому он и уехал. Я остался бы здесь и спал с тобой. Девушка села, подперла рукой подбородок и взглянула на него с презрением. - Это со мной-то! Да будь моя воля, вам бы несдобровать. Не бойся я виселицы, убила бы вас на месте. Прямо на месте. Вы мне верите? Дик устало улыбнулся. Мало радости жить с мыслью о работе, которая никак не удается, с фокстерьером, который не может говорить, и в обществе женщины, которая говорит без умолку. Он хотел ответить, но в этот миг в углу мастерской всколыхнулась тонкая завеса и обволокла его, словно воздушная ткань. Он протер глаза, но серая пелена не рассеялась. - А все потому, что желудок у меня вконец расстроен. Дружок, придется нам сходить к доктору. Это не дело, глаза надо беречь, чтоб добывать хлеб насущный и бараньи косточки для таких вот славных песиков. Доктор, приветливый седоволосый старичок, практиковавший по соседству, слушал молча, пока Дик не заговорил о серой дымке, которая появилась в мастерской. - Всякий из нас время от времени требует мелкой починки и заплаток, - застрекотал он. - Как и корабль, любезный друг, - в точности как корабль. Порой возникает трещина в корпусе, и мы обращаемся к хирургу, порой неисправен такелаж, это по моей части, порой застопорит головную машину, тогда требуется психиатр, а порой впередсмотрящий теряет остроту зрения, и нужно показаться окулисту. Советую вам показаться окулисту. Мелкая починка время от времени требуется всякому из нас, только и всего. Обязательно покажитесь окулисту. Дик разыскал окулиста - самого знаменитого в Лондоне. Он был уверен, что местный доктор ничего не смыслит в своем деле, и более чем уверен, что Мейзи поднимет его на смех, если ему придется носить очки. - Я слишком долго пренебрегал предостережениями милорда желудка. Оттого, Дружок, у меня и рябит в глазах. Но я вижу ничуть не хуже прежнего. Когда он вошел в скупо освещенный коридор, который вел в приемную окулиста, его едва не сбил с ног какой-то человек. Он стремглав выбежал на улицу, но Дик успел заглянуть ему в лицо. - Явно из пишущей братии. Форма лба в точности как у Торпа. До чего же он мрачен. Вероятно, узнал, что дела его плохи. При этой мысли Дика объял настоящий ужас, такой ужас, что у него перехватило дух, и он вошел в приемную, где стояла массивная резная мебель, а на стенах, оклеенных темно-зелеными обоями, висели блеклые цветные литографии. Среди них он заметил репродукцию одного из своих рисунков. Множество людей дожидались приема. Взгляд Дика привлек сборник рождественских песнопений в алом, тисненном золотом переплете. К доктору часто приводили детей, и такие книги с крупным шрифтом лежали здесь для того, чтобы их занять. - Низкопробное идолопоклонническое Искусство, - сказал Дик, придвинув книгу к себе. - Судя по изображениям ангелов, сборник этот издан в Германии. Он открыл книгу наугад, и в глаза ему бросились стишки, напечатанные красными буквами: Возрадовалась истинно Мария И сразу все втроем, Узрев, как сын ее Христос содеял чудо: Слепых Он исцелил при сем; Слепых Он исцелил, и вот господня воля Для нас превыше всех святынь. Отцу, и сыну, и святому духу слава Во веки всех веков, аминь! Дик читал и перечитывал эти стишки, а когда подошла наконец его очередь, сел в кресло, и доктор наклонился над ним. Луч света, отраженный зеркальцем, ослепил его, и он моргнул. Доктор ощупал на голове шрам от сабельного удара, и Дик коротко рассказал, как его ранили. Когда луч перестал бить в глаза, он увидел лицо доктора, и его снова охватил ужас. А доктор говорил какие-то туманные слова. Дик уловил средь них лишь "шрам", "лобная кость", "зрительный нерв", "соблюдайте крайнюю осторожность" и "необходимо избегать умственного напряжения". - Каков ваш приговор? - едва вымолвил он. - Ведь я художник, мне дорога каждая минута. Что же вы посоветуете? Снова словесный водоворот, но теперь смысл был понятен. - У вас не найдется чего-нибудь выпить? В этом кабинете с задернутыми шторами приговоры выносились многократно, и у подсудимых часто возникала потребность подкрепить силы. Дик почувствовал в руке рюмку с коньяком. - Насколько я понял, - сказал он, поперхнувшись обжигающим горло напитком, - вы находите у меня поражение зрительного нерва или что-то в этом роде, а стало быть, надежды нет. Много ли мне остается времени, если я буду избегать тягот и волнений? - Вероятно, около года. - Бог ты мой! Ну, а если я не стану себя беречь? - Право, затрудняюсь сказать. Невозможно в точности установить всю глубину поражения вследствие сабельного удара. Шрам у вас застарелый, и... вы говорите, что долгое время подвергались в пустыне ослепляющему воздействию солнечных лучей? И к тому же злоупотребляли зрением, отделывая свои рисунки до мельчайших штрихов? Право, я затрудняюсь. - Простите, пожалуйста, но для меня это полнейшая неожиданность. С вашего позволения я посижу здесь еще минутку, прежде чем уйти. Я вам глубоко признателен за то, что вы сказали мне правду. Но это полнейшая неожиданность, право же, полнейшая неожиданность. Спасибо. Дик вышел на улицу, где его восторженно встретил Дружок. - Плохи наши дела, песик! Хуже некуда. Пойдем-ка в Парк да поразмыслим немного. Они дошли до памятного Дику дерева и уселись под ним, потому что у Дика от ужаса подкашивались ноги и нестерпимо саднило под ложечкой. - Отчего это обрушилось на меня так неожиданно? Словно выстрел в спину. Ведь это, Дружок, все равно что быть похороненым заживо. Через какой-нибудь год, ежели даже соблюдать всяческие предосторожности, нас окутает непроницаемая тьма, и мы уже никого не будем видеть, не сможем осуществить ни одного своего желания, живи хоть до ста лет. - Дружок радостно завилял хвостом. - Нет, Дружок, тут надо поразмыслить всерьез. Попробуем испытать, каково быть слепым. Дик зажмурился, и перед ним во мраке уже витали огненные крючья и пыточные колеса. Но когда он открыл глаза и посмотрел в глубь Парка, зоркость его не претерпела никакого ущерба. Сперва он все видел явственно, потом же вокруг вновь медленно завертелся ослепительный фейерверк. - Да, малыш, дела наши совсем дрянь. Пойдем домой. Если б Торп был сейчас со мною! Но Торпенхау был на юге Англии, где вместе с Нильгау осматривал доки. От него приходили лишь короткие и загадочные письма. Дик ни в радости, ни в горе никогда не искал чьей-либо поддержки. В своей опустелой мастерской, где одному из углов суждено было навсегда украситься серой дымкой, он убеждал себя, что если судьбой ему предназначено ослепнуть, никакой Торпенхау его все равно не спасет. - Не могу же я вызвать его и заставить прервать поездку для того лишь, чтоб он сидел тут и выражал мне сочувствие. Я должен справиться собственными силами, - сказал Дик. Он лежал на диване, покусывая ус и стараясь представить себе, что он будет чувствовать, когда навеки погрузится в беспросветный мрак. Потом ему вспомнилось необычайное зрелище, которое он некогда наблюдал в Судане. Широкий наконечник арабского копья распорол солдата чуть ли не надвое. Сперва бедняга не почувствовал боли. Но когда он опустил глаза, то увидел, что истекает кровью. Тупое недоумение на его лице выглядело столь смехотворно, что Дик и Торпенхау, которые сами еще не успели перевести дух и опомниться после жестокой схватки не на жизнь, а на смерть, громогласно расхохотались, и солдат словно готов был подхватить этот хохот, но губы его искривила жалкая ухмылка, признак предсмертной агонии, и он, стеная, рухнул у их ног. Припомнив этот кошмар, Дик и теперь засмеялся. Он попал в подобное же положение. "Но мой срок еще не настал", - внушал он себе. Он расхаживал по мастерской, поначалу медленно, но вскоре, подстерегаемый неодолимым ужасом, пустился почти бегом. Чудилось ему, будто какая-то черная тень неотступно преследует его, гонит все вперед и вперед; а в затуманенных глазах сплетались багровые круги и роились алые точки, словно капли крови от булавочных уколов. - Спокойно, Дружок, спокойно. - Дик произнес это вслух, стараясь себя ободрить. - Конечно, хуже некуда. Но что же теперь делать? Ведь надо что-то делать. Времени отпущено совсем мало. Еще сегодня утром я не поверил бы этому, но теперь совсем другое дело. Дружок, что сделал Моисей, когда свет потух? Дружок умильно осклабился во всю пасть, как и приличествует благовоспитанному терьеру, но никакого совета не подал. - "Будь вдоволь времени, тогда, Дружок, и робость не беда... Но слышу, настигает нас..." - Он с отвращением вытер лоб, покрытый испариной. - Что же мне делать? Что делать? Просто ума не приложу, мысли путаются, но что-то делать надо, иначе я совсем рехнусь. Дик снова забегал по мастерской, но порой останавливался, извлекая на свет свои давно заброшенные полотна и старые альбомы с эскизами: он безотчетно искал успокоения в работе, обращаясь к ней, как к чему-то такому, что не может ему изменить. - И ты никуда не годишься, и ты тоже никуда не годишься, - твердил он всякий раз, взглянув на очередную картину или эскиз. - Довольно с меня солдатни. Это мне не удавалось. Внезапная гибель вот-вот настигнет меня самого, и все это смертоубийство слишком похоже на мою судьбу. День угасал, и на мгновение Дику померещилось, что слепота уже напала на него врасплох, застилая все вокруг густеющей тьмой. - Всесильный Аллах! - возопил он в отчаянье. - Помоги моему долготерпенью, а я уж не возропщу, когда придет возмездие. Но что делать мне теперь, пока свет еще не померк? Ответа не последовало. Дик медлил, стараясь совладать со своими чувствами. Пальцы у него тряслись, а ведь он всегда гордился их твердостью; он чувствовал, что губы его тоже трясутся и холодный пот струится по лицу. Ужас терзал его душу, он жаждал немедленно взяться за работу и хоть что-то довести до конца, но помраченный рассудок вновь напоминал ему о неотвратимо грядущей слепоте. - Право же, это унизительно, - сказал он, - но, по счастью, Торпенхау в отъезде и не может видеть, до чего я докатился. Доктор посоветовал избегать волнений. Дружок, иди ко мне, я тебя приласкаю. Песик взвизгнул, потому что Дик едва не задушил его в объятиях. Но когда он услышал в сумерках человечий голос, то собачьим своим умом сообразил, что ему-то ничто не угрожает... - Аллах милосерд, Дружок. Конечно, он мог бы обойтись с нами и благосклонней, но об этом потолковать мы еще успеем. Кажется, я нащупал теперь правильный путь. Все эти эскизы головы Бесси были нелепостью, из-за них, песик, твой хозяин чуть не остался в дураках. Зато теперь все яснее ясного - "Меланхолия, непостижимая для ума". Здесь непременно должны быть черты Мейзи, потому что она никогда не будет моей, но и черты Бесси тоже, ведь она все знает про Меланхолию, хотя сама не знает, что знает это; я стану рисовать, и все закончится смехом. Таково мое желание. Будет она хихикать или ухмыляться? Нет, она будет откровенно хохотать с полотна, и всякий, кто сам изведал скорбь, будь то мужчина или женщина, непременно... как это сказано в стихах? Услышит зов, душой узнает друга В тот миг, когда кипит смертельный бой. "Смертельный бой"? Ну что ж, это лучше, чем писать картину лишь ради того, чтоб досадить Мейзи. Теперь у меня получится, потому что я сам все прочувствовал до глубины души. Дружок, вот я вздерну тебя за хвост. Ты предскажешь мою судьбу. Ко мне. Дружок безропотно повис в воздухе. - Совсем как подопытный кролик. И все же ты молодчина, мой верный песик, ты даже не пикнул, когда я тебя вздернул безо всякой пощады. Это судьба. Дружок снова улегся в кресле, то и дело поглядывая на Дика, который расхаживал взад-вперед по мастерской, потирая руки и посмеиваясь. Уже поздней ночью Дик написал Мейзи нежнейшее письмо, в котором справлялся о ее здоровье, но умолчал о своем собственном, а когда наконец его сморил сон, ему привиделась та Меланхолия, чей образ еще предстояло создать. Лишь рассвет пробудил его и заставил вспомнить о том, что ему суждено в недалеком будущем. Он тотчас же принялся за работу, негромко насвистывая, и вскоре преисполнился той прозрачной, проникновенной творческой радости, которая так редко выпадает на долю смертного, если только он не возомнил себя равным богу и не отрицает того, что в предназначенный час его жизнь оборвется. Дик позабыл и Мейзи, и Торпенхау, и Дружка, примостившегося теперь у его ног, но не преминул рассердить Бесси, и без того уж сердитую, довел ее до бешенства, дабы только уловить жгучие искры в ее глазах. Он работал самозабвенно, отбросив всякие мысли об уготовленной ему роковой участи, одержимый своим замыслом и поэтому неподвластный земной суете. - Нынче, видать, у вас радость, - сказала Бесси. Дик описал муштабелем какие-то круги, словно свершая магическое действо, подошел к буфету и опрокинул стаканчик спиртного. Вечером, после целого дня работы, когда вдохновение наконец иссякло, он снова наведался к буфету и после нескольких таких посещений обрел уверенность, что окулист просто-напросто враль, поскольку он, Дик, так ясно все видит. Ему представлялось даже, как он приготовит для Мейзи уютную квартирку, и тогда уж она волей или неволей станет его женою. Наутро эти мечтания исчезли, но буфет со всем своим содержимым по-прежнему был к его услугам. Он снова принялся за работу, а в глазах мельтешили крапинки, закорючки, пятна, пока он не подкрепился у буфета, и тогда Меланхолия, как на холсте, так и в его воображении, стала еще прекрасней. Он предавался сладостной беспечности, присущей тем людям, которые еще живут среди ближних, но знают, что болезнь вынесла им смертный приговор, а страх приводит лишь к пустой трате быстротечного времени, и предпочитают ему безудержное веселье. Дни протекали без особых событий. Бесси всегда приходила в урочное время, и хотя Дику чудилось, будто голос девушки доносится откуда-то издалека, лицо ее он по-прежнему видел близко и отчетливо, и вот уже Меланхолия воссияла на полотне в облике женщины, которая изведала всю скорбь в мире и теперь хохочет над нею. Правда, углы мастерской подернулись серой дымкой, а потом вовсе канули во тьму; рябь перед глазами и головные боли причиняли тяжкие страдания, и было трудно читать письма Мейзи и еще трудней на них отвечать. Он не мог написать ей о своем несчастье, не мог смеяться, когда она описывала свою работу над Меланхолией, всякий раз уверяя, что картина почти закончена. Но дни, заполненные неистовым трудом, и ночи, овеянные безумными грезами, вознаграждали за все, а буфет был ему лучшим другом. Бесси совсем замкнулась в себе. Когда Дик рассматривал ее, прищурив глаза, она злобно взвизгивала. А потом хмурилась или глядела на него с отвращением, стараясь разговаривать как можно меньше. Торпенхау отсутствовал полтора месяца. Наконец невразумительное письмо возвестило о его скором приезде. "Новость! Потрясающая новость! - писал он. - Нильгау уже знает, и Беркут тоже. Мы все приезжаем в четверг. Приготовь завтрак да приведи в порядок свое снаряжение". Дик показал письмо Бесси, а она обругала его за то, что он вынудил Торпенхау уехать и загубил ее жизнь. - Ну уж, - грубо сказал Дик, - лучше тебе быть здесь, чем путаться с каким-нибудь пьяным скотом на улице. Он чувствовал, что избавил Торпенхау от опаснейшего соблазна. - Навряд ли это хуже, чем торчать с пьяным скотом в мастерской. А вы за три недели ни разу трезвым не были. Пьете без просыпу, да еще воображаете, будто вы лучше меня! - Это как же понимать? - Как понимать! Вот узнаете, пускай только мистер Торпенхау возвернется. Ждать пришлось недолго. Бесси встретила Торпенхау на лестнице, но он не удостоил ее внимания. Он привез столь важную новость, что никакая Бесси на свете не могла его заинтересовать, а Нильгау и Беркут топали вслед за ним по лестнице, громогласно призывая Дика. - Пьет беспробудно, - шепнула Бесси. - Вот уж, почитай, целый месяц. Она украдкой проскользнула за мужчинами, чтобы увидеть, как свершится правосудие. Они с веселыми возгласами ввалились в мастерскую, где их что-то уж слишком бурно приветствовал жалкий, отощавший, изможденный, сутулый страдалец, - давно не бритый, с сизой щетиной на подбородке, он тревожно поглядывал на них исподлобья. Хмель действовал так же активно, как сам Дик. - Тебя ли я вижу? - спросил Торпенхау. - Вот все, что от меня осталось. Присаживайся. Дружок в добром здравии, а я хорошо поработал. Он покачнулся, едва устояв на ногах. - Вижу, как ты поработал, такого с тобой сроду не бывало. Ну и дела, ведь ты... Торпенхау многозначительно поглядел на своих друзей, и они ушли, решив позавтракать где придется. Тогда он высказался; но дружеские упреки слишком сокровенны и задушевны, чтоб их печатать, а Торпенхау употреблял столь образные и сильные выражения, не считаясь с приличиями, и презрение его было столь неизъяснимо, что никто не узнает доподлинно про этот разговор с Диком, который только моргал, жмурился и хватал друга за руки. Потом виноватый испытал потребность хоть как-то оправдаться. Он был убежден, что нисколько не погрешил против добродетели, и к тому же у него были причины, совершенно не известные Торпенхау. Сейчас он все объяснит. Он встал, с трудом распрямил плечи и заговорил, смутно различая лицо собеседника. - Ты прав, - сказал он. - Но и я прав тоже. После твоего отъезда у меня что-то приключилось с глазами. Я пошел к окулисту, и он посветил мне газогенератором - то бишь газопроводом - прямо в глаза. Это было уже давненько. Он сказал: "Рубец на голове... сабельная рана и зрительный нерв". Это ты заметь. Значит, я ослепну. Но, прежде чем ослепну, я хочу закончить одну работу; мне кажется, я непременно должен ее закончить. Я уже и сейчас вижу плохо, но когда бываю пьян, зрение обостряется. Я сам не знал, что бываю пьян, покуда мне не сказали, и все же работу необходимо продолжать. Вот она, можешь поглядеть, ежели хочешь. Он указал на почти готовую Меланхолию, ожидая изъявлений восторга. Торпенхау хранил молчание, и Дик тихонько заплакал от радости, что вновь видит друга, от горестного сознания своей провинности - если он и впрямь совершил провинность, - после которой Торпенхау стал таким отчужденным и безразличным, и от детской обиды, уязвленный в своем тщеславии, потому что Торпенхау ни единым словом не похвалил его изумительную картину. Долгое время спустя Бесси заглянула в замочную скважину и увидела, что Торпенхау обнял Дика за плечи, и они, как бывало, расхаживают по мастерской. Тут она произнесла до того непристойные слова, что возмутила даже Дружка, который терпеливо ожидал своего хозяина на лестничной площадке. Глава XI Жаворонок поет, бога хваля, И куропатка скликает птенцов, А я уж забыл, как бродил по полям, По цветущим коврам лугов. Горько не знать ни ночи, ни дня, Но горше знать, что мой час наступил И охотничий рог трубит без меня, А ведь некогда сам я в него трубил. "Единственный сын" Третий день после своего возвращения Торпенхау встретил с тяжелым сердцем. - Стало быть, ты утверждаешь, что не можешь работать без виски? Обычно бывает как раз наоборот. - Вправе ли пьяница клясться своей честью? - спросил Дик. - Да, если прежде он был таким же славным малым, как ты. - Тогда даю тебе честное слово, что это так, - сказал Дик, лихорадочно шевеля пересохшими губами. - Друг мой, я уже едва различаю твое лицо. Целых два дня ты не позволяешь мне выпить ни капли - ежели признать, что прежде я беспробудно пьянствовал, - и я даже не притронулся к работе. Не удерживай меня больше. Ведь в любой миг я могу совсем ослепнуть. Точки, пятна, головные боли и тягостные мысли одолевают меня пуще прежнего. Клянусь, я вижу вполне ясно, когда... когда бываю в подпитии, как ты изволишь выражаться. Пускай Бесси позирует мне еще всего три раза, и дай мне это самое... ну, чего я жажду, а там картина будет готова. Ведь за три дня я не сдохну. В худшем случае допьюсь до белой горячки. - Ладно, но ежели я дам тебе три дня, можешь ты обещать мне бросить после этого работу и... все прочее, пускай даже картину не удастся закончить? - Нет, не могу. Ты не представляешь себе, как много значит для меня эта картина. Но, конечно же, ты волен кликнуть на помощь Нильгау, вы повалите меня на пол и скрутите веревками. За картину я готов драться, но за виски не стану. - Что ж, валяй. Даю тебе три дня, хотя ты надрываешь мне сердце. Дик снова взялся за дело и работал как одержимый; зеленый змий не покидал его и рассеивал рябь перед глазами. Меланхолия была почти закончена и во всех отношениях получалась именно такой или почти такой, как он мечтал. Дик подшучивал над Бесси, которая неустанно напоминала ему, что он "пьяный скот"; эти попреки ничуть его не затрагивали. - Бесс, ты просто не понимаешь. Впереди уже показалась земля, вскоре мы бросим якорь и поразмыслим над сделанным. Когда я окончу картину, уплачу тебе за целых три месяца, а как только примусь за новую... впрочем, это неважно. Ежели ты получишь плату за три месяца, то, надеюсь, не будешь меня так ненавидеть? - Ну, еще чего! Я вас ненавижу и буду ненавидеть по гроб жизни. Мистер Торпенхау не хочет со мной даже разговаривать. Он только разглядывает всякие карты да листает книжицы в красных обложках. Бесси предпочла умолчать о том, что она снова попыталась взять Торпенхау измором, но он, выслушав все мольбы, подхватил ее, чмокнул в щечку, а потом выставил за дверь и посоветовал быть умницей. Почти все время он проводил в обществе Нильгау, толкуя о близкой войне, о транспортных судах и тайных приготовлениях, которые полным ходом шли в доках. Дика он не желал видеть до тех пор, пока картина не будет закончена. - Дик работает над выдающимся произведением, - сказал он Нильгау, - в совершенно необычном для него духе. Но при этом напивается до чертиков. - Пускай. Оставь его. Как только он придет в чувство, мы увезем его подышать свежим воздухом. Бедняга Дик! Но и тебе, Торп, не позавидуешь, когда он совсем потеряет зрение. - Конечно, случай тяжелый: "И да поможет бог тому, кто с нашим Дейви цепью скован". Хуже всего, что мы понятия не имеем, как скоро это случится, и, по-моему, Дик так беспробудно пьет главным образом оттого, что тяготится неизвестностью и ожиданием. - Вот злорадствовал бы тот араб, который когда-то полоснул его саблей по башке, ежели б узнал про это! - Пускай бы злорадствовал сколько влезет, когда б мог. Но ведь его нет в живых. Правда, для нас это плохое утешение. Под конец третьего дня Торпенхау услышал призывающий голос Дика. - Готово! - восклицал он. - Свершилось! Ну, входи же! Разве она не очаровательна? Разве не прелестна? Я извлек ее со дна преисподней, но ведь она стоит этого! Торпенхау взглянул на голову хохочущей женщины - у нее были пухлые губы, ввалившиеся глаза, и она хохотала с полотна, в точности как задумал Дик. - Кто подвигнул тебя на такое дело? - спросил Торпенхау. - Ведь это чужая тебе манера, да и замысел тоже. Ну и лицо! Ну и глаза, ну и бесстыжая рожа! - Он невольно запрокинул голову и захохотал, совсем как женщина на картине. - Она проиграла последнюю игру - видимо, и раньше жизнь не больно-то ее баловала. А теперь она ко всему равнодушна. Верно ли я понял? - Совершенно верно. - Но откуда эти губы и подбородок? Ни малейшего сходства с Бесси... - Их... их я взял у другой. Но ведь хорошо? Изумительно хорошо? И я не зря вылакал столько виски? Я справился с делом. Только я мог с ним справиться, и вот моя лучшая работа. - Он порывисто перевел дух и прошептал: - Боже правый! Что бы только я не понаписал через десять лет, ежели уже теперь сумел написать это!.. Кстати, Бесс, как твое мнение? Девушка кусала губы. Она злилась на Торпенхау за то, что он ее словно не замечал. - Такой гадкой и грязной пачкотни я сроду не видывала, - ответила она, отворачиваясь. - Многие будут того же мнения, моя крошка... Послушай, Дик, в постановке головы есть что-то коварное, змеиное, но я никак не соображу, откуда это берется, - сказал Торпенхау. - В том-то вся хитрость, - ответил Дик, самодовольно посмеиваясь, потому что его поняли так глубоко. - Я не мог устоять перед искушением и вот щегольнул разок. Хитрость эту придумали французы, поэтому для тебя она внове: но все дело в том, что голова слегка повернута, а одна щека чуть укорочена, самую малость, от подбородка до мочки левого уха. Кроме того, под ухом слегка сгущена тень. Недостойная хитрость, но таков уж был мой замысел, и я счел себя вправе к этому прибегнуть... Ах ты моя красавица! - Аминь! Она и вправду красавица. Теперь я это чувствую. - Точно так же почувствует всякий, кто сам изведал скорбь! - подхватил Дик, хлопнув себя по ляжке. - Такой человек увидит в ней воплощение собственного горя, и тогда, тысяча чертей, он запрокинет голову и захохочет, в точности как она, испытывая невыносимую жалость к самому себе. Я вложил в нее живой трепет своего сердца и свет своих глаз, а дальнейшее мне безразлично... Я устал - невыносимо устал. Пожалуй, мне надо поспать. Убери бутылку с виски, она отслужила свое, да уплати Бесс тридцать шесть фунтов и еще три сверх обещанного, на счастье. Ну и прикрой картину. Едва договорив, он уснул в кресле, бледный и изможденный. А Бесси тщетно ловила руку Торпенхау. - Неужто вы никогда больше на захотите со мной поговорить? - спрашивала она. Но Торпенхау не сводил глаз с Дика. - Какая прорва тщеславия в этом человеке! Завтра же примусь за него всерьез и сделаю все возможное. Он это заслужил. А? Что такое, Бесс? - Ничего. Я только приберу здесь и уйду восвояси. Вы не могли бы уплатить мне деньги за три месяца прямо сейчас? Он ведь велел. Торпенхау выписал чек и отправился к себе. Бесси добросовестно прибрала мастерскую, потом притворила дверь, чтобы в случае чего улизнуть, вылила на тряпку добрых полбутылки скипидара и стала яростно тереть лицо Меланхолии. Но краски поддавались с трудом. Тогда она схватила нож и стала скоблить картину, растирая тряпкой каждый след. Через каких-нибудь пять минут от картины осталась лишь уродливая исполосованная мешанина красок. Тогда она швырнула перепачканную тряпку в камин, показала язык спящему Дику, проговорила шепотом: "Остался в дураках", - повернулась и сбежала вниз по лестнице. Пусть ей никогда больше не суждено увидеть Торпенхау, зато она достойно отомстила тому, кто встал между нею и ее любезным, да еще так часто и жестоко над ней насмехался. Получая деньги по чеку, Бесси испытала истинное блаженство. А потом маленькая разбойница перешла по мосту через Темзу и затерялась среди серой пустыни на Южном берегу. Дик проспал в кресле до позднего вечера, после чего Торпенхау растормошил его и велел лечь на кровать. Голос у Дика был хриплый, но глаза ярко блестели. - Давай еще раз взглянем на мою картину, - потребовал он, как балованный и упрямый ребенок. - Нет, сейчас спать - только спать, - сказал Торпенхау. - Ведь ты болен, хотя, быть может, сам того не замечаешь. Мечешься, как ошалевший кот. - Завтра же буду здоров. Спокойной ночи. Проходя через мастерскую, Торпенхау сдернул завесу, прикрывавшую картину, и едва не выдал себя отчаянным криком: "Все стерто!.. Все соскоблено и смыто! Если Дик увидит, он окончательно сойдет с ума! И без того уж он вот-вот впадет в горячку. Эта Бесс - злобная чертовка! Только женщина способна сделать такое!.. А ведь еще не просохли чернила на чеке, который я ей выписал! Завтра Дик будет рвать и метать. Во всем виноват я, подобрал ее с панели, спасти хотел. Ох, бедный мой Дик, бог карает тебя немилосердно!" В ту ночь Дик не мог уснуть от радости и еще потому, что давно пылавшие перед глазами и уже привычные пыточные колеса исчезли и вместо них с грохотом извергались разноцветные вулканы. - Ну и палите сколько влезет, - сказал он вслух. - Я свое дело сделал, и теперь будь что будет. Он умолк и лежал недвижно, устремив глаза в потолок, в крови его бушевал застарелый хмель, порождая бредовые видения, мозг обжигали стремительно возникавшие и тут же исчезавшие мысли, сухие руки подергивались. Вдруг ему почудилось, будто он рисует лицо Меланхолии на вращающемся куполе, усеянном миллионами огней, раскачиваясь на шатких мостках, а все его великолепные мысли воплотились в человеческие образы и внизу, в сотнях футов под ним, дружно возносят ему хвалу, но тут в висках у него что-то лопнуло, звонко, как туго натянутая тетива лука, сияющий купол обрушился, исчез без следа, и он остался в одиночестве средь непроницаемой ночной тьмы. - Надо уснуть. Как здесь темно. Зажгу-ка я свет да еще разок полюбуюсь на Меланхолию. К тому же ночь, кажется, сегодня лунная. Тогда-то Торпенхау услышал, что его зовет незнакомый голос, дребезжащий, пронизанный смертельным страхом. "Он посмотрел на картину!" - такова была первая мысль Торпенхау, который тотчас же прибежал и увидел, что Дик сидит на кровати, молотя кулаками в воздухе. - Торп! Торп! Ты где? Умоляю, подойди скорей! - Но что случилось? Дик вцепился ему в плечо. - Что случилось! Я пролежал долгие часы в темноте, я звал тебя, но ты не слышал. Торп, мой старый друг, не уходи. Вокруг темнота. Сплошная темнота, пойми! Торпенхау поднес свечу к самым глазам Дика, но в глазах этих не было даже проблеска света. Тогда он зажег газовую горелку, и Дик услышал, как загудело пламя. Он стискивал плечо Торпенхау с такой силой, что тот скривился от боли. - Не покидай меня. Ведь ты меня не покинешь? Я ничего не вижу. Понимаешь? Всюду черно... черным-черно... и мне кажется, будто я проваливаюсь в эту черноту. - Спокойно, держись. Торпенхау обнял Дика и осторожно встряхнул его раз-другой. - Вот так легче. А теперь молчи. Я посижу смирно, и этот мрак вскоре отступит. Кажется, вот-вот будет просвет. Тс-с! Дик нахмурил лоб, с отчаяньем вперив глаза в пустоту. Ночь была холодная, и у Торпенхау мерзли ноги. - Я отлучусь на минутку, ладно? Только надену халат и домашние туфли. Дик обеими руками ухватился за спинку кровати и ждал, надеясь, что темнота вот-вот рассеется. - Как долго тебя не было! - воскликнул он, когда Торпенхау вернулся. - Вокруг все та же чернота. Чем это ты стучал там, у двери? - Вот кресло... плед... подушка. Буду ночевать здесь. А теперь ложись: утром тебе станет лучше. - Не станет! - Это прозвучало, как отчаянный вопль. - Господи! Я ослеп! Ослеп, и тьме уже не будет конца. - Дик порывался вскочить, но Торпенхау держал его обеими руками и так сильно давил подбородком на плечо, что он едва дышал. Он мог лишь хрипло твердить: "Я ослеп!" - и обессиленно трепыхался. - Спокойно, Дик, спокойно, - сказал ему в ухо басовитый голос, а руки держали его мертвой хваткой. - Стисни зубы и молчи, дружище, тогда никто не посмеет назвать тебя трусом. Торпенхау сжал его что было сил. Оба тяжело дышали. Дик неистово мотал головой и стонал. - Пусти, - вымолвил он, задыхаясь. - У меня трещат ребра. Но никто... никто не посмеет назвать меня трусом... даже все силы тьмы и прочая нечисть, верно я говорю? - Ложись. Худшее уже позади. - Да, - покорно согласился Дик. - Но можно, я все-таки буду держать тебя за руку? Я чувствую, мне необходима поддержка. А то я проваливаюсь в темную бездну. Торпенхау протянул ему из кресла свою огромную волосатую лапу. Дик отчаянно вцепился в нее и через полчаса уснул крепким сном. Тогда Торпенхау осторожно отнял руку, склонился над Диком и нежно поцеловал его в лоб, как целуют порой на поле брани смертельно раненного товарища, чтобы облегчить его последние минуты. Когда забрезжил рассвет, Торпенхау услышал, как Дик что-то шепчет про себя. Захлестываемый волнами горячечного бреда, он бормотал скороговоркой: - Как жаль... как невыносимо жаль, но надо вытерпеть все что тебе положено, мой мальчик. Для всякого дня довольно слепоты, и даже если оставить в стороне всяческие Меланхолии и нелепые мечты, все равно надо признать горькую истину - как признал я, - что королева всегда безупречна. Торпу этого не понять. Я объясню ему, когда мы продвинемся дальше, в глубь пустыни. Эти матросы перепутали все снасти! Еще минута, и буксирный трос перетрется, хотя он толщиной в целых четыре дюйма. Ну, ведь я же предупреждал - вот, готово! Зеленые волны вскипают белоснежной пеной, пароход развернуло, он зарывается носом в воду. Какое зрелище! Надо будет зарисовать. Но нет, я же не могу. У меня поражены глаза. Это одна из десяти казней египетских, мутная пелена над мутным Нилом. Ха! Торп, вот и каламбур получился. Смейся же, каменная статуя, да держись подальше от троса... А не то, Мейзи, дорогая, этот трос хлестнет по тебе, сбросит в воду и испортит платье. - Ну и ну! - сказал Торпенхау. - Такое я уже слышал. В ту ночь, на речном берегу. - Есл