л, что надо поглядегь, чем кончится кампания... А я сказал: "Вали, братцы, на Падшахов джхил!.. Давайте спасать коротышку, а то как бы разбойник Бхалду его не зарезал... Явимся туда, словно спасители в мелодраме, что дают в театре королевы Виктории...", Ну, поперли мы, значит, к джхилу, а тут слышим -- сзади дьявольский топот... Видим -- трое мальчишек на татах косарей несутся во всю прыть... Провалиться мне, если Бхалду не собрал целое войско дакайтов... Это чтобы получше обделать дельце. Ну, они мчатся, мы мчимся, а сами прямо лопаемся от смеха, и наконец подбегаем к джхилу... А тут слышим вопли отчаяния, печально плывущие в вечернем воздухе... (Ортерис под влиянием пива пришел в поэтическое настроение. Дуэт возобновился, причем опять начал Малвени.) -- И вот, слышим, дакайт Бхалду орет на извозчика, а один из дьяволят как хлопнег своей лакри по верху икки, а Бенира Триг как заревет: "Караул! Режут!" Бхалду хватает вожжи и как сумасшедший гонит прямо в джхил -- от извозчика он отделался... А извозчик подходит к нам и говорит : "Этот сахиб, говорит, прямо гхабра -- очумел от страха! К какой это дьявольщине вы меня припутали?".--"Ничего, говорим, ты пакра своего пони и ступай за нами. На этого сахиба дакайты напали, и мы хотим его спасти!". А извозчик говорит: "Дакайты? Какие дакайты? Да это бадмаш Бхалду".-- "Какой Бхалду? -- говорим.-- Это дикий головорез-патан с гор. Их человек восемь на сахиба навалилось. Ты это запомни и получишь еще рупию!" И вот видим -- икка в пруд опрокинулась, слышим плеск воды -- хлюп-хлюп-хлюп -- и голос Бениры Трига, который просит бога простить ему все прегрешения... А Бхалду с приятелями в воде плескаются, словно мальчуганы в Серпентайне. Тут три мушкетера одновременно принялись за пиво. -- Ну, что же дальше? -- спросил я. -- Что дальше? -- ответил Малвени, вытирая рот.--Неужто вы позволили бы трем дерзким солдатским ребятишкам ограбить и утопить в джхиле украшение палаты лордов? Мы построились колонной и пошли в наступление на врага. Минут десять нельзя было расслышать своих собственных слов. Тат ржал в лад с Бенирой Тригом и войском Бхалду, палки свистели вокруг икки, Ортерис бил кулаками по ее крытому верху, Лиройд вопил: "Берегитесь ихних ножей!", а я кидался туда-сюда в темноте и обращал в бегство армию патанов. Пресвятая матерь Моисея! Хуже было, чем в боях при Ахмед-Кхеле и Майванде, вместе взятых. Немного погодя Бхалду со своими мальчишками пустился наутек. Видали вы настоящего, живого лорда, когда он старается спрятать свою знатность под коричневой водой в полтора фута глубины? Ни дать ни взять бхишти машк, который трясется к тому же. Пришлось повозиться, пока мы не убедили нашего Бениру, что ему не выпустили кишок; а еще больше было возни с иккой, когда ее на берег вытаскивали. Извозчик вернулся уже после того, как битва кончилась, и клялся, что помогал отражать врагов. Бенире стало худо с перепугу. Мы проводили его до военного городка -- тащились, еле ногами двигали, -- чтобы страх и холод хорошенько его пробрали. Да и пробрали-таки! Слава нашему полковому святому, до самых костей пробрало лорда Бениру Трига! Тут Ортерис проговорил медленно и с невероятной гордостью: -- Он говорит, вы мои благородные спасители, говорит. Вы слава британской армии, говорит. И тут расписывает, какая страшная шайка дакайтов на него напала. Их, мол, было человек сорок, и потому они его одолели -- вот как дело было; но он не потерял присутствия духа, уж конечно, нет. Он дал возчику пять рупий за благородную помощь и сказал, что нас наградит после того, как поговорит с полковником. Потому что мы, говорит, краса полка. -- А мы трое, -- сказал Малвени с ангельской улыбкой, -- не раз обращали на себя о-со-бенное внимание нашего Бобса-бахадура. Впрочем, он славный малый, этот Бобс. Дальше, Ортерис, сын мой. -- Тут мы его совсем больного оставили на квартире у полковника, а сами двинули в казармы роты "Б" и сказали, что спасли Бениру от кровавой погибели, значит, вряд ли парад состоится в четверг. Минут через десять приносят три конверта, по одному на каждого из нас. Провалиться мне, если старый хрен не дал нам каждому по пятерке -- а на базаре она стоит шестьдесят четыре монеты! Весь четверг Бенира пролежал в госпитале -- выздоравливал после своей жестокой схватки с шайкой патанов, -- а рота "Б" пила и чокалась повзводно. Так что никакого парада в четверг не было. А полковник услышал про наш доблестный подвиг и говорит: "Я догадываюсь, что тут какая-то чертовщина, говорит, но не могу вывести вас троих на чистую воду". -- А мое личное мнение, -- сказал Малвени, встав из-за стойки и опрокинув стакан вверх дном,-- что если б он и знал, так все равно не стал бы выводить нас на чистую воду. Устраивать парады по четвергам -- это противно, во-первых, природе, во-вторых, уставу и, в-третьих, воле Теренса Малвени. -- Правильно, сын мой! -- сказал Лиройд.-- Но слушайте, приятель, зачем это вы вынули записную книжку? -- Пускай его, -- сказал Малвени, -- ведь через месяц мы напялим мундиры без погон и... домой! Джентльмен хочет нам бессмертную славу обеспечить. Но молчок про все это, пока мы не уедем подальше от моего приятеля Бобси-бахадура. И я выполнил приказ Малвени. перевод М. Клягиной-Кондратьевой ДОЧЬ ПОЛКА Джейн Хардинг, обвенчалась ты С сержантом в Олдершоте И с ним моря переплыла На славном нашем флоте. (Хор): Знакома ль вам Джейн Хардинг, Джейн Хардинг, Джейн Хардинг, Джейн Хардинг, та, которой мы Гордимся в нашей роте? Старая казарменная баллада -- Если джентльмен не умеет танцевать черкесский танец, так нечего ему и соваться, другим мешать. Так сказала мисс Маккенна, и сержант, мой визави, всем своим видом выразил согласие с ней. Мисс Маккенна внушала мне страх: в ней было шесть футов росту, сплошные рыжие веснушки и огненные волосы. Одета она была без всяких штук: белые атласные туфли, розовое муслиновое платье, ядовито-зеленый из набивного материала пояс, черные шелковые перчатки и в волосах желтые розы. Посему я сбежал от мисс Маккенна и в полковой лавке разыскал моего приятеля, рядового Малвени, -- он прилип к стойке с напитками. -- Значит, сэр, вы плясали с крошкой Джханси Маккенна? Она вот-вот за капрала Слейна выйдет. Будете разговаривать с вашими дамами и господами, так не забудьте помянуть, что танцевали с крошкой Джханси. Тут есть от чего загордиться. Но я не загордился. Я был полон смирения. По глазам рядового Малвени я видел, что у него есть в запасе история; кроме того, я знал: задержись он у стойки подольше -- и не миновать ему еще парочки нарядов. А набрести на уважаемого друга, когда он марширует с полной выкладкой у караулки, очень неприятно, особенно если в это время вы прогуливаетесь с его командиром. -- Пошли на плац, Малвени, там прохладнее. И расскажите мне об этой мисс Маккенна -- кто она, и что она, и почему ее зовут Джханси. -- Вы что ж, никогда не слыхали про дочку мамаши Пампуши? А думаете, будто знаете все на свете! Вот раскурю трубку, и пойдем. Мы вышли. Над нами было звездное небо. Малвени уселся на артиллерийский передок и, по своему обыкновению зажав трубку в зубах, свесив тяжелые кулаки между колен и лихо сдвинув на затылок головной убор, начал: -- Когда миссис Малвени, я хочу сказать мисс Шедд, еще не стала миссис Малвени, вы, сэр, куда моложе были, да и армия здорово с тех пор переменилась. Нынче ребята ни в какую не хотят жениться, потому и настоящих жен -- этаких, знаете, самостоятельных, преданных, горластых, здоровенных, душевных, жилистых баб -- у нас намного меньше, чем когда я был капралом. Потом меня разжаловали, но все равно я был капралом. Мужчина в ту пору и жил, и умирал в своем полку, ну и, понятно, женой обзаводился, если он был мужчина. Когда я был капралом -- господи боже мой, весь полк с того времени и перемереть успел, и опять народился! -- сержантом моим был папаша Маккенна, человек, понятно, женатый. А жена его -- я о первой говорю, наш Маккенна еще два раза потом женился, -- мисс Бриджит Маккенна, была родом из Портарлингтона, моя землячка. Как там ее девичье имя, я забыл, но в роте "Б" все звали ее мамаша Пампуша, такая у нее была округлая личность. Барабан, да и только! И эта самая Пампуша -- упокой ее душеньку во блаженстве! -- только и знала, что рожать детей. И когда их стало не то пятеро, не то шестеро пискунов на перекличке, Маккенна побожился, что начнет их нумеровать при крещении Но Пампуша требовала, чтобы их называли по фортам, где они рождались. И появились у нас в роте и Колаба Маккенна, и Муттра Маккенна, весь, можно сказать, округ Маккенна, и эта самая крошка Джханси, которая сейчас отплясывает там. Рожала Пампуша младенцев одного за другим и одного за другим хоронила. Нынче они у нас помирают как ягнята, а тогда мерли как мухи. Моя малышка Шедд тоже померла, но я это не к тому. Что прошло, то прошло, у миссис Малвени больше детей не было. О чем это я? Да, так вот, жара в то лето была адовая, и вдруг приходит приказ какого-то чертова идиота, забыл как его зовут, полку переквартироваться в глубь округа. Может, они хотели узнать, как по новой железной дороге войска будут переправляться. И провалиться мне на месте, они узнали! Глазом еще не успели моргнуть, как узнали! Мамаша Пампуша только-только похоронила Муттру Маккенна. Погода стояла зловредная, у Пампуши одна Джханси и осталась, четырех лет от роду. За четырнадцать месяцев пятерых детей схоронить -- это не шутка, понимаете вы это? Отправились мы по такой жарище на новое место -- да разразит святой Лаврентий того типа, который сочинил этот приказ! Вовек не забуду этой поездки. Дали они нам два состава, а нас восемьсот семьдесят душ. Во второй состав запихали роты "А", "Б", "В" и "Г" да еще двенадцать женщин -- понятно, не офицерских жен -- и тринадцать детей. Ехать ни мало ни много шестьсот миль, а железные дороги были тогда еще в новинку Провели мы ночь в утробе нашего поезда, ну, и ребята в своих мундирах прямо на стенки стали лезть, пили что попало, жрали гнилые фрукты, и ничего мы с ними поделать не могли -- я тогда был капралом, -- а на рассвете открылась у нас холера. Молитесь всем святым, чтобы никогда вам не довелось увидеть холеру в воинском поезде. Это вроде как божий гнев с ясного неба. Добрались мы до промежуточного лагеря -- знаете, вроде Лудхианы, только сортом похуже. Командир полка тут же телеграмму отправил в форт за триста миль по железной дороге -- мол, шлите помощь. И уж верьте слову, в помощи мы нуждались. Состав еще остановиться не успел, а уже со станции всех как корова языком слизнула. Пока командир составлял телеграмму, там ни единой души не осталось, кроме телеграфиста, да и тот оттого только не удрал, что зад от сиденья оторвать не мог -- как его, труса черномазого, ухватили за загривок да сдавили ему глотку, так до конца и не отпускали. Наступило утро, в вагонах все орут, на платформе грохот -- людей перед отправкой в лагерь выстраивают на перекличку, а они во всей амуниции на землю брякаются. Не мое дело объяснять, что такое холера. Наш доктор -- тот, может, и объяснил бы, да он, бедняга, вывалился из вагонных дверей на платформу, когда мы трупы выволакивать стали. Помер ночью -- и не он один. Мы семерых уже холодных вытащили, и еще добрых два десятка еле дышали, когда мы их несли. А женщины сбились в кучу и выли от страха. Тут командир полка -- забыл его имя -- говорит: "А ну, отведите женщин в манговую рощу. Заберите их из лагеря. Им тут не место" Мамаша Пампуша сидит рядом на своих узлах и крошку Джханси успокаивает. "Идите в манговую рощу, -- говорит командир.--Не мешайте мужчинам". "Черта с два я уйду",--отвечает Пампуша, а крошка Джханси уцепилась за ее подол и пищит: "Черта с два уйду!" И вот поворачивается Пампуша к другим женщинам и говорит: "Вы, сучьи дочки, прохлаждаться уйдете, а наши парни помирать будут, так выходит? -- говорит она,--Им воды надо принести. А ну, беритесь за дело!" И тут она засучивает рукава и идет к колодцу за лагерем, а крошка Джханси трусит рядом с лота и веревкой в руках, и все женщины идут за Пампушей как овцы, кто с ведром, кто с кастрюлей. Набрали они воды в эти посудины, и мамаша Пампуша во главе своего бабьего полка маршмаршем в лагерь, а там вроде как на поле боя после отступления. "Маккенна, муженек, -- говорит она, а голос у нее что твоя полковая труба, -- успокой мальчиков, скажи, что Пампуша сейчас займется ими, всем даст выпить, и притом задаром". Тут мы во всю глотку гаркнули "ура!" -- почги, можно сказать, заглушили вопли наших бедных парней, которых одолевала холера. Почти, да не совсем. Были мы все тогда еще желторотые, в холере ни черта не смыслили. Так что толку от нас не было никакого. Парни бродили по лагерю, как одуревшие бараны, ждали, кто следующий на очереди, и только твердили шепотом: "За что же это наказание, господи? За что?" Вспомнить страшно. И все время среди нас, как заведенная, взад-вперед, взад-вперед, ходила мамаша Пампуша и с ней крошка Джханси -- так она и стоит перед глазами, на головенке шлем с какого-го покойника, ремешки на пузе болтаются,-- ходила наша Пампуша, воды давала попить и даже по глотку бренди. Иной раз Пампуша не выдержит, запричитает, лицо у нее щекастое, багровое, и по нему слезы текут: "Ох, вы, мальчики мои, бедняги мертвенькие, сердечные мои!" Но чаще она подбадривала ребят, чтобы они держались, а крошка Джханси повторяла, что к утру они все будут здоровы. Это она от матери переняла, когда Муттра в лихорадке горела и Пампуша ее выхаживала. К утру будут здоровы! Для двадцати семи наших ребят то утро так во веки веков и осталось утром на кладбище святого Петра. И под этим окаянным солнцем еще двадцать человек заболело. Но женщины трудились как ангелы, а мужчины как черти, покуда не приехали два доктора и не вызволили нас. Но перед самым их приездом мамаша Пампуша -- она стояла тогда на коленях возле парня из моего отделения, в казарме его койка была как раз справа от моей, -- так вот, Пампуша начала ему говорить те слова из Писания, которые любого за сердце берут, и вдруг как охнет: "Держите меня, ребята, мне худо!" Но ее солнечный удар хватил, а не холера. Она позабыла, что у нее на голове только старая черная шляпа. Померла Пампуша на руках у Маккенны, муженька, и когда ребята ее хоронили, все как один ревели. В ту же ночь задул здоровенный ветрище, и дул, и дул, и дул, пока все палатки не полегли, но и холеру он тоже сдул, и ни один человек больше не заболел, когда мы десять дней в карантине отсиживались. Но поверьте мне на слово, до ночи эта самая холера раза четыре с палатки на палатку перекидывалась и такие кренделя выписывала, будто как следует набралась. Говорят, ее с собой Вечный Жид уносит. Пожалуй, так оно и есть. -- Вот оттого, -- неожиданно закончил Малвени, -- крошка Джханси и стала, какая она есть. Когда Маккенна помер, ее взяла к себе жена сержанта квартирмейстерской части, но все равно она из роты "Б". И вот эту историю, которую я вам сейчас рассказал, я ее в каждого новобранца вколачиваю, учу строю, а заодно и обхождению с Джханси Маккенна. Я и капрала Слейна ремнем заставил сделать ей предложение. -- Да ну? -- Вот вам и ну. С виду она не так чтоб очень, но она дочь мамаши Пампуши, и мой долг пристроить ее. За день до того, как Слейна произвели в капралы, я говорю ему: "Слушай, Слейн, если я завтра подниму на тебя руку, это будет нарушение субординации, но вот клянусь райской душенькой мамаши Пампуши, или ты побожишься мне, что сию минуту сделаешь предложение Джханси Маккенна, или я нынче же ночью спущу с тебя шкуру вот этой бронзовой пряжкой. И без того позор роте "Б", что девка так засиделась", -- говорю я ему. Вы что, думаете, я позволю щенку, который всего-навсего три года отслужил, перечить мне и наперекор моей воле поступагь? Не выйдет дело! Слейн пошел как миленький и сделал ей предложение. Он хороший парень, этот Слейн. Вскорости отправится он в комиссариат и наймет на свои сбережения свадебную карету. Вот так я и пристроил дочку мамаши Пампуши. А теперь идите и пригласите ее еще разок потанцевать. И я пошел и пригласил. Я преисполнился уважения к мисс Джханси Маккенна. Был я и у нее на свадьбе. Об этой свадьбе я, может быть, расскажу вам на днях. перевод Э. Линецкой БЕЗУМИЕ РЯДОВОГО ОРТЕРИСА О чем я мечтал с пересохшим ртом? О чем я просил судьбу под огнем? О чем помолюсь я перед концом? О том, Чтоб рядом стоял дружок. Со мной он разделит воды глоток, Глаза по смерти закроет мне, Домой отпишет моей родне, Дружка да пошлет нам бог! Казарменная баллада Перевод Ю Корнеева Мои друзья Малвени и Оргерис однажды собрались поохотиться. Лиройд все еще лежал в лазарете, оправляясь после лихорадки, которую подхватил в Бирме. Они послали за мной и не на шутку разобиделись, когда я прихватил с собой пива в количестве почти достаточном, чтобы удовлетворить двоих рядовых линейного полка и меня. -- Мы вас не из корысти приглашали, сэр, -- с укоризной сказал Малвени. Мы ведь и так рады вас видеть. Ортерис поспешил спасти положение: -- Ну уж раз принес, не откажемся. Что мы с тобой за гуси такие, мы просто два пропащих томми, брюзга ты ирландская. За ваше здоровье! Мы проохотились все утро и подстрелили двух одичавших собак, четырех мирно сидевших на ветке зеленых попугаев, одного коршуна около площадки, где сжигали трупы, одну удиравшую от нас змею, одну речную черепаху и восемь ворон. Добыча была богатая. Гордые, мы уселись на берегу реки перекусить воловьим мясом и солдатским хлебом, как выразился Малвени, и, в ожидании очереди на единственный имевшийся у нас складной нож, постреливали наугад по крокодилам... Выпив все пиво, мы побросали бутылки в воду и открыли по ним пальбу. Потом ослабили пояса, растянулись на теплом песке и закурили. Продолжать охотиться нам было лень. Ортерис, лежа на животе и подперев голову кулаками, испустил тяжелый вздох. Потом тихо выругался в пространство. -- С чего это?--спросил Малвени. -- Недопил, что ли? -- Вспомнил Тоттнем-Корт-роуд и одну девчонку в тех краях. Здорово она мне нравилась. Эх, проклятая жизнь солдатская! -- Ортерис, сынок, -- торопливо перебил его Малвени, -- не иначе, ты расстроил себе нутро пивом. У меня у самого так бывает, когда печенка бунтует. Ортерис, пропустив мимо ушей слова Малвени, медленно продолжал: -- Я томми, пропащий томми, томми за восемь ан, ворюга-собачник томми с номером взамен порядочного имени. Какой от меня прок? А останься я дома -- женился бы на той девчонке и держал бы лавочку на Хэммерсмит Хай: "С. Ортерис, набивает чучела". В окошке у меня была бы выставлена лисица, как на Хейлсбери в молочной, имелся бы ящичек с голубыми и желтыми стеклянными глазами, и женушка звала бы: "В лавку! В лавку!", когда зазвонит дверной колокольчик. А теперь я просто томми, пропащий, забытый богом, дующий пиво томми. "К ноге -- кругом -- вольно! Смирно! Приклады вверх! Первая шеренга напра-, вторая нале-во! Шагом марш! Стой! К ноге! Кругом! Холостыми заряжай!" И мне конец. Ортерис выкрикивал обрывки команд погребальной церемонии. -- Заткнись! -- заорал Малвени. -- Палил бы ты над могилами хороших людей, сколько мне приходилось, так не повторял бы попусту этих слов! Это хуже, чем похоронный марш в казармах свистеть. Налился ты до краев, солнце не жарит -- чего тебе еще надо? Стыдно мне за тебя. Ничуть ты не лучше язычника -- команды всякие, глаза стеклянные, видишь ли... Можете вы урезонить его, сэр? Что я мог поделать? Разве мог указать Ортерису на какие-то прелести солдатской жизни, о которых он сам не знал? Я не капеллан и не субалтерн, а Ортерис имел полное право говорить что вздумается. -- Пусть его, Малвени, -- сказал я. -- Это все пиво. -- Нет, не пиво! -- возразил Малвени. -- Уж я-то знаю, что будет. На него уже накатывало, ох как худо, кому и знать, как не мне, -- я ведь парня люблю. Мне опасения Малвени показались необоснованными, но я знал, что он по-отечески заботится об Ортерисе. -- Не мешайте, дайте душу излить, -- как будто в полузабытьи произнес Ортерис. -- Малвени, ты разве запретишь твоему попугаю орать в жаркий день, когда клетка ему розовые лапки жжет? -- Розовые лапки! Это у тебя, что ли, розовые лапки, буйвол? Ах ты,-- Малвени весь собрался, готовясь к сокрушительной отповеди, -- ах ты слабонервная девица! Розовые лапки! Сколько бутылок с ярлыком Басса выдуло наше сбесившееся дитятко9 -- Басс ни при чем, -- возразил Ортерис -- Тут кое-что погорчее. Тоска у меня, домой хочу! -- Нет, вы слышите! Да он поплывет домой в мундире без погон не позже, как через четыре месяца! -- Ну и что? Все едино! Почем ты знаешь, может, я боюсь сдохнуть раньше, чем получу увольнительные бумаги. Он опять принялся нараспев повторять погребальные команды. С этой стороной характера Ортериса я еще не был знаком, однако для Малвени она, очевидно, не была новостью, и он относился к происходившему весьма серьезно. Пока Ортерис бормотал, уронив голову на руки, Малвени шепнул мне: -- С ним всегда этак бывает, когда его допекут младенцы, из которых нынче сержантов делают. Да и от безделья бесится. Иначе от чего еще -- ума не приложу. -- Ну и что тут страшного? Пусть выговорится. Ортерис начал петь веселенькую пародию на "Шомпольный корпус", полную убийств, сражений и внезапных смертей. При этом он глядел за реку, и лицо его показалось мне чужим. Малвени сжал мне локоть, чтобы надежнее привлечь внимание. -- Что страшного? Да все! С ним вроде припадка. Я уже видал, все наперед знаю. Посреди ночи вскочит он с койки и пойдет к пирамиде свое оружие шарить. Потом подкрадется ко мне и скажет: "Еду в Бомбей. Ответь за меня на утренней перекличке". Тут мы с ним бороться начнем, не раз так бывало, он -- чтоб сбежать, а я -- чтоб его удержать, и оба угодим в штрафную книгу за нарушение тишины в казармах. Уж я его и ремнем лупил, и башку расшибал, и уговаривал, но когда на него найдет -- все без толку. А ведь когда мозги у него в порядке, лучше парня не сыщешь. И ночка же сегодня будет!.. Только бы он в меня не стрельнул, когда я подыматься буду, чтоб его с ног сбить. Вот о чем я молю денно и нощно. Этот рассказ представил дело в менее приятном свете и вполне объяснил тревогу Малвени. Он попытался было вывести Ортериса из припадка и громко крикнул (тот лежал поодаль): -- Эй ты, бедняга с розовыми лапками и стеклянными глазками! Переплывал ты Иравади ночью, как подобает мужчине, или прятался под кроватью, как в тот раз при Ахмед-Кхеле? Это было одновременно грубое оскорбление и заведомая ложь -- Малвени явно затевал ссору. Но на Ортериса словно столбняк нашел. Он ответил медленно, без всякого раздражения, тем же размеренно-певучим голосом, каким выкрикивал погребальные команды: -- Сам знаешь, я переплывал Иравади ночью, когда город Лангтангпен брали, нагишом переплывал и ничего не боялся. А где я был при АхмедКхеле, ты тоже знаешь, и еще четыре проклятущих патана знают. Но тогда был крайний случай, про смерть я и не думал. А теперь я стосковался по дому, и все тут! Не то чтобы я к мамочке хотел -- меня дядя вырастил, -- нет, я по Лондону стосковался. По всяким там его звукам, по знакомым местам, по вони лондонской. Под Воксхолл-бридж всегда апельсиновой кожурой, асфальтом и газом пахнет. Проехать бы по железной дороге в Боксхилл с девчонкой на коленях и с новенькой глиняной трубкой в зубах. А огни на Стрэнде! Всех-то ты знаешь в лицо, и фараон -- твой старый друг, подберет тебя пьяного, как, бывало, подбирал раньше, когда ты еще грязным мальчишкой валялся под темными арками неподалеку от Темпла. Ни тебе караула, будь он проклят, ни тебе раскрошенных скал, ни тебе хаки -- ты сам себе хозяин, глазей со своей девчонкой на то, как Общество спасания вылавливает утопленников из Серпентайна по воскресным дням. И все-то я оставил, чтобы служить Вдове за морем, а тут и баб нет, я выпивки путевой нет, и смотреть не на что, делать нечего, говорить не о чем, чувствовать нечего и думать не о чем. Господь с тобой, Стэнли Ортерис, ты глупей всех дураков в полку, считая и Малвени! Вдова сидит себе дома в золотой короне, а ты торчишь тут, Стэнли Ортерис, собственность Вдовы, отпетый болван! Он повысил к концу голос и завершил монолог шестиэтажной англо-туземной бранью. Малвени промолчал, но бросил на меня взгляд, словно призывая внести покой во взбудораженную душу Ортериса. Я вспомнил, как однажды на моих глазах в Равалпинди человека, допившегося до белой горячки, отрезвили, подняв его на смех. В некоторых полках поймут, что я имею в виду. Я подумал, не удастся ли и нам таким же способом отрезвить Ортериса, хотя он и был совершенно трезв. Поэтому я сказал: -- Какая польза ворчать и бранить Вдову? -- Не думал я ее бранить!--отозвался Ортерис. -- Упаси бог, чтобы я сказал про нее что плохое, -- никогда, если б даже мог сию минуту дать деру. Я воспользовался удобным моментом. -- Какой толк зря болтать языком? Ну, скажите честно -- удрали бы вы прямо сейчас, представься вам случай? -- Ого, еще как! -- выпалил Ортерис, вскакивая как ужаленный. Малвени тоже вскочил. -- Что это вы задумали? -- Помочь Ортерису добраться до Бомбея или до Карачи, куда он пожелает. А вы доложите, что он ускользнул от вас до завтрака, оставив ружье на берегу. -- Мне придется это доложить? -- с расстановкой произнес Малвени.-- Ладно. Раз уж Ортериса не отговорить, а вы, сэр, друг ему и мне, держите его сторону, то я, Теренс Малвени, клянусь доложить, как вы велите, а я своих клятв не нарушаю. Но так и знай,-- он подступил к Ортерису и потряс перед его носом охотничьим ружьем, -- попадешься мне еще на дороге -- готовь кулаки! -- Будь что будет! -- проговорил Ортерис. -- Отошнела собачья жизнь. Помогите, сэр. Не дурачьте меня. Дайте мне удрать! -- Раздевайтесь! -- приказал я. -- Поменяемся одеждой, тогда я скажу, что делать дальше. Я надеялся, что нелепость моего предложения образумит Ортериса, но он скинул сапоги и мундир едва ли не быстрей, чем я расстегнул ворот рубашки. Малвени схватил меня за руку. -- Он в припадке, сэр, припадок-то еще не прошел. Клянусь честью и душой, нас с вами еще притянут за соучастие в дезертирстве. Подумайте, сэр, двадцать восемь дней нам дадут или пятьдесят шесть, все равно позор -- черный позор для него и для меня! Я никогда не видел Малвени таким взволнованным. Ортерис, однако, не терял спокойствия; едва мы успели поменяться одеждой и я преобразился в рядового линейного полка, как он отрывисто сказал: -- Так! Продолжайте! Что дальше? Давайте начистоту: что мне делать, чтоб спастись из здешней преисподней? Я сказал ему, что если он подождет два-три часа у реки, я съезжу верхом в пост и привезу сотню рупий. С этими деньгами он дойдет до ближайшей маленькой станции миль за пять отсюда и там возьмет билет первого класса до Карачи. Зная, что на охоту он ушел без денег, из полка не сразу телеграфируют в приморские порты, а сперва поищут его по туземным деревушкам вдоль реки. А там никому в голову не придет искать дезертира в вагоне первого класса. В Карачи он купит белую пару и постарается сесть на торговый пароход. Здесь он меня прервал. Ему бы только добраться до Карачи, а дальше он справится сам. Я велел ему дожидаться, не сходя с места, пока стемнеет настолько, что я смогу съездить в поселок, не привлекая внимания моим костюмом. Надо сказать, что господь в своей премудрости вложил в грудь британского солдата, зачастую неотесанного скота, детски доверчивое сердце, чтобы он верил своим офицерам и шел за ними в огонь и воду. Далеко не с такой легкостью он доверяется гражданским лицам, но, раз поверив, верит уже свято, как собака. Я имел честь пользоваться дружбой рядового Ортериса с перерывами более трех лет, и дружба наша была по-мужски честной и прямой. Поэтому он не сомневался, что все, сказанное мною, чистая правда, а не просто слова, брошенные на ветер. Мы с Малвени оставили его в высокой траве на берегу и, прячась в зарослях, направились к моей лошади. Солдатская рубаха немилосердно царапала мне кожу. До сумерек пришлось ждать около двух часов. Мы разговаривали об Ортерисе шепотом и напрягали слух, чюбы уловить какие-нибудь звуки с той стороны, где он находился, но не услышали ничего, кроме ветра, свистевшего в высокой траве. -- Сколько я его лупил, -- горячо сказал Малвени, -- раз чуть до смерти не зашиб. Ну никак из его безмозглой башки помрачения не выбить. Хоть ты тресни! И ведь нельзя сказать, чтобы он от природы был безмозглый, так-то он толковый и покладистый. В чем тут причина? То ли в воспитании дело ведь его никто не воспитывал. То ли в образованности -- ее и в помине нет. Вог вы человек ученый, ответьте-ка! Но мне было не до ответа. Я размышлял, сколько еще продержится Ортерис на берегу и неужели я все-таки буду вынужден сдержать слово и помочь ему дезертировагь. Едва наступила темнота, я с тяжелым сердцем начал седлать лошадь, и тут вдруг до нас донеслись дикие вопли с реки. Злые духи оставили рядового Ортериса, э 22639, из роты "Б". Их, как я и надеялся, изгнали одиночество, темнота и ожидание. Мы пустились бегом и увидели, как он в панике мечется в траве -- без сюртука (без моего сюртука, разумеется). Он, как помешанный, выкликал наши имена. Когда мы подбежали к нему, он обливался потом и дрожал, как испуганная лошадь. С превеликим трудом нам удалось его успокоить. Он ныл, что на нем гражданское платье, и хотел немедленно содрать его с себя. Я велел ему раздеться, и мы в одно мгновение вторично поменялись одеждой. Шорох собственной пропотевшей рубахи и скрип сапог, казалось, привели его в себя. Он прижал ладони к глазам и сказал: -- Что на меня нашло? Я не спятил, солнцем меня не хватило, а вел себя невесть как, и нес невесть что, и натворил... Что я такое натворил? -- Что натворил? -- повторил Малвени. -- Опозорил себя, хоть это еще полбеды, но ты еще роту "Б" опозорил, а что хуже всего -- опозорил меня! А ведь кто как не я учил тебя быть солдатом, когда ты был еще дрянным, плаксивым, неуклюжим новобранцем. Да ты и сейчас не лучше, Стэнли Ортерис! Ортерис смолчал. Потом рассгегнул тяжелый пояс, утыканный значками полудюжины полков, над которыми одержал победу его собственный полк, и протянул Малвени. -- Драться я с тобой не могу, Малвени, рост не позволяет, -- сказал он,--да и все равно ты меня поколотишь. Вот, держи ремень-можешь разрубить меня пополам, если хочешь. Малвени обернулся ко мне. -- Оставьте нас одних, сэр, нам надо с ним потолковать. Я оставил их и по дороге домой раздумывал об Ортерисе и о моем приятеле, которого я люблю, рядовом Томми Аткинсе вообще. Но так ни до чего и не додумался. перевод Н. Рахмановой В КАРАУЛЕ Der jungere уланы Сидят mit offenem рот И слушают, как Брайтман Про бой на юге врет И учит for dem схваткой Молитву сотворить, А заодно и шнапса Как следует хватить Баллады Ганса Брайтмана -- Матерь божья, заступница, ну какого черта нас занесло в эту глушь и до каких пор нам тут торчать? Ответьте мне, сэр. Говорил Малвени. Время действия -- час ночи, июньской, удушливожаркой, место действия -- главные ворота форта Амары, самого унылого и безотрадного форта во всей Индии. Почему в это время там оказался я -- касается только сержанта Макграта и караульных. --Подумаешь, спать охота!--продолжал Малвени. -- Чего караульным сделается? Простоят до смены, не сахарные. Малвени был гол до пояса, с Лиройда, лежавшего на соседней койке, струйками стекала вода, которой только что окатил его из меха Ортерис, облаченный в белые подштанники; четвертый рядовой, лежа с открытым ртом под ярким светом большого фонаря, беспокойно бормотал что-то во сне. Жара под кирпичной аркой стояла ужасающая. -- Хуже ночи не припомню. Ей-богу! Ад на землю выволокли, что ли? -- проворчал Малвени. Раскаленный ветер, словно морская волна, прорвался в ворота; Ортерис выругался. -- Полегчало тебе малость, Джок? -- спросил он Лиройда.--Ты зажми голову между колен. Сразу все как рукой снимет. -- Ох, отстань. Отстань, и так у меня сердце сейчас наружу выскочит. Ох, дайте мне сдохнуть, сдохнуть бы! -- простонал великан йоркширец, который, как все крупные, полнокровные люди, особенно тяжко переносил жару. Спавший под фонарем на мгновение проснулся и приподнялся на локте. -- Так подыхай, и будь ты проклят! -- произнес он. -- Я и сам проклят -- и умереть не могу! -- Кто это? -- прошептал я, так как голос показался мне незнакомым. -- Чистокровный джентльмен, -- ответил Малвени.--В первый год побыл капралом, на другой -- сержантом. К офицерскому чину так и рвется, но пьет, как рыба. Помяните мое слово, он отправится на тот свет еще до наступления холодов. Вот так, глядите! Он скинул с ноги сапог и дотронулся голым пальцем до спускового крючка своего "Мартини". Ортерис неправильно истолковал его движение, и в следующую секунду винтовка отлетела в сторону, а Ортерис встал перед ним, сверкая глазами. -- Ты что? -- возмущенно сказал Ортерис -- Ты что? Мы-то без тебя что делать будем? -- Спокойней, малыш, -- ответил Малвени, мягко отстраняя его -- Не собираюсь я ничего такого делать и не соберусь, пока Дайна Шедд жива. Просто я показывал кое-что. Лиройд, скорчившийся на койке, застонал, а джентльмен-рядовой вздохнул во сне. Ортерис взял протянутый Малвени кисет, и мы втроем степенно и молча задымили, а тем временем перед нами на гласисе, как черти, крутились пыльные вихри и мели раскаленную равнину. -- Стаканчик? -- спросил Ортерис, отирая лоб. -- Не мучь ты людей разговорами про выпивку, -- проворчал Малвени, а то как загоню тебя в ствол да садану в воздух -- будешь знать Ортерис хмыкнул и извлек из ниши на веранде шесть бутылок имбирного пива. -- Ах ты Макьявел, где ты это раздобыл9 -- с восхищением спросил Малвени -- Не базарное, сразу видно. -- А ты почем знаешь, какое пойло потребляют офицеры? -- отозвался Ортерис -- Ты что, буфетчик? -- Погоди, сынок, ты еще когда-нибудь угодишь под военный суд,-- сказал с укоризной Малвени,-- но так и быть,-- он откупорил бутылку,-- на сей раз я насчет тебя не доложу. Офицерские харчи еще никому не вредили, а выпивка и подавно. За удачу! Война сейчас или не война... Впрочем, времечко и впрямь поганое. Итак, за войну! -- Он поднял бутылку с безобидным пойлом и помахал на все четыре стороны -- За войну, будь она проклята! Север, восток, юг и запад! Джок, трясогузка несчастная, иди сюда, выпей! Но Лиройд, совершенно потерявший голову от страха перед смертью, которую предвещали вздувшиеся у него на шее вены, призывал создателя разом покончить с ним и в промежутках хватал ртом воздух. Ортерис вторично окатил его водой, и великан немного ожил. -- Ох, не знаю, выживу ли я! Да и чего ради жить-то? Послушайте, ребята! Я устал, до смерти устал. Кости -- и те у меня размякли. Ох, дайте околеть! Под сводом кирпичной арки прерывистый шепот Лиройда отдавался гулким эхом. Малвени беспомощно взглянул на меня, но я-то помнил, как однажды, в трудный-претрудный день на берегу реки Кхеми, вконец отчаявшийся Ортерис чуть не сошел с ума и как умело изгнал духа безумия чародей Малвени. -- Говорите же, Теренс, -- сказал я, -- не то Лиройд у нас совсем взбесится, а это будет почище, чем с Ортерисом. Говорите! На ваш голос он отзовется. Ортерис предусмотрительно побросал винтовки караульных на койку Малвени, а тот повысил голос, как будто уже давно рассказывал одну из своих историй, и, повернувшись ко мне, произнес: Ваша правда, сэр, хоть в казармах, хоть за их стенами, ирландцы -- это сущие дьяволы. В таком полку служить впору лишь здоровым парням с кулаками, как у чемпионов. Беззаконие в ирландском полку -- хуже, чем в Содоме, а уж какую резню устраивают эти отпетые, остервенелые разбойники на поле боя!.. Мой первый полк был ирландский -- сплошные фении и бунтовщики до мозга костей, но за Вдову дрались, кстати, лучше всех они, мятежники-ирландцы. Черные тайронцы. Слыхали о таких, сэр? Слыхал ли я! Я знал, что полк этот -- редкая коллекция отъявленных мерзавцев, похитителей собак и кур, мародеров и при этом самых отчаянных сорвиголов во всей армии. Пол-Европы и пол-Азии имели все основания помнить черных тайронцев -- да сопутствует удача их истрепанным знаменам, как им всегда сопутствовала слава! Ух и ребята же были -- кипяток с уксусом! Я и сам как-то раз погорячился -- раскроил одному парню череп пряжкой и после некоторых неприятностей, каких -- распространяться не буду, попал в Старый полк и принес с собой репутацию молодца, который умеет за себя постоять. Но, как я вам уже докладывал, в один прекрасный день мне опять довелось повстречаться с черными тайронцами, как раз когда они нужны были позарез. Ортерис, сынок, как называлось то место, куда послали одну роту наших и одну роту тайронцев, чтобы мы обошли гору, спустились вниз и малость проучили патанов? Это было после Газни. -- Не знаю, как называли его окаянные патаны, а мы прозвали его Театром Сильвера. Неужто сам не помнишь? -- Верно, верно. Театр Сильвера, ущелье между двумя горами, узкое, как талия у девчонки, а темно там было, как в колодце. Патанов там было видимо-невидимо, и величали они себя, по своему нахальству, ни больше ни меньше как резерв. Помнится, наши шотландцы и отряды гуркхов прижали патанские полки. Шотландцы и гуркхи неразлучны, как близнецы, даром что непохожи. И напиваются вместе, когда господь сподобит. Так вот, роте Старого полка и роте тайронцев приказали обойти гору и выбить оттуда патанский резерв. Офицеров у нас не хватало -- дрисентерия началась, а они не берегутся, нам и дали на роту только одного офицера, но зато он был не промах -- пальца в рот не клади. -- Как его звали? -- спросил я. -- Капитан 0'Нил, Старый Крюк, помните, я еще вам рассказывал про то, как он воевал в Бирме. Ха! Вот эго был парень! Тайронцев же вел молоденький офицерик, но кто кем командовал, это вы еще увидите. Влезли мы с тайронцами на гору по разные стороны ущелья и видим внизу кишит этот поганый резерв, как крысы в яме. "Не робей, ребята,-- говорит Крюк, он всегда заботился о нас, как мать родная -- А ну-ка, спустите на них несколько камушков покрупнее вместо визитных карточек". Скатили мы десяток-другой валунов, и патаны заорали, но тут вдруг офицерик тайронцев как взвизгнет с той стороны ущелья "Какого черта вы делаете? Вы моим солдатам все удовольствие испортите! Не видите, как они в бой рвутся?" "Ишь какой горячий выискался! -- говорит Крюк -- Ладно, отставить камни, ребята. Валяйте вниз и задайте им перцу!" -- "Как бы самим не поперхнуться", тихонько сказал кто-то позади меня. Но Крюк услышал "А ты не разевай пасть",--говорит он со смешком, и мы посыпались вниз. Лиройда-то с нами в ту пору не было, он, конечно, в лазарете отлеживался. -- Вранье! -- оскорбился Лиройд, придвигаясь с койкой поближе -- Я же там вот это заработал, сам знаешь, Малвени. -- Он поднял руку, и от правой подмышки через заросли на его груди побежала наискось тонкая белая полоса, кончавшаяся где-то у четвертого ребра слева -- Видно, старею, голова слабеет, -- невозмутимо сказал Малвени -- Конечно, ты был с нами. Что это мне взбрело! В лазареге валялся совсем другой парень. Значит, ты помнишь, Джок, как мы и тайронцы с треском столкнулись на дне ущелья и увязли в толпе патанов ни туда ни сюда. -- Еще бы не помнить! И давка же была! Меня так зажали, что чуть кишки не выдавили. Ортерис меланхолически погладил себя по животу. -- Да, коротышкам тогда пришлось туго, но один коротышка, -- Малвени опустил руку на плечо Ортерису, -- спас мне жизнь. Мы там прочно застряли -- патаны и не думают отступать, и мы не можем. Мы же их выбить должны. А самое главное -- как сцепились мы с патанами с разбегу, так и деремся врукопашную, а стрелять -- никто не стреляет. В лучшем случае нож или штык в ход пустишь, да не всякий раз руку высвободишь. Мы напираем на них грудью, а тайронцы сзади орут, как шальные, сперва я никак не мог взять в толк, чего они беснуются, но позже смекнул, и патаны тоже. "Обхватывай их ногами!" -- с хохотом рычит Крюк, когда бежать дальше стало некуда и мы остановились, а сам обхватывает здоровенного волосатого патана. Им и не терпится друг друга прикончить, и двинуться не могут. "В охапку!" -- орет Крюк, а тайронцы сзади пуще прежнего напирают. "И бей через плечо!" -- кричит какой-то сержант у него из-за спины. Тут вижу -- мелькнул над ухом Крюка тесак, как змеиный язык, и патан рухнул с перерезанным кадыком, словно боров на Дромейской ярмарке. "Спасибо, приятель, хорошо меня охраняют, -- говорит Крюк, не моргнув глазом,-- кстати, и местечко для меня освободилось". И, подмяв патана под себя, встал на его место. А тот, пока перед смертью корчился, успел Крюку откусить каблук. "Давай, ребята, нажимай! -- кричит Крюк. -- Нажимай, не рассыплетесь! Самому, что ли, вас тащить прикажете?" Вот мы и нажали: кто лягает, кто пихает, кто ругается. А трава скользкая, ноги разъезжаются, и упаси тебя бог свалиться, если стоишь в первом ряду! -- Случалось вам толкаться у входа в партер театра Виктории, когда все билеты проданы? -- перебил его Ортерис. -- Так тут было еще хужеони наседают на нас, а мы не поддаемся. У меня так в глазах было темно. -- Это ты верно говоришь, сынок. Я держал малыша между колен, но он тыкал штыком во все стороны, вслепую, пыхтя, как зверь. Наш Ортерис -- сущий дьявол в таких делах. Разве не так? -- Малвени явно подтрунивал. -- Смейся, смейся! -- отозвался тот. -- Я знаю, что толку от меня тогда было мало, зато уж когда мы открыли огонь с левого фланга, тут я им задал жару. Да! -- заключил он, стукнув кулаком по койке. -- Кто ростом не вышел, тому штыком работать -- все равно что удочкой махать! Терпеть не могу, когда такая каша заваривается, что когти да кулаки в ход пускать приходится. Нет, вы мне дайте винтовку с притертым затвором да патроны, которые полежали с годик, чтоб порох как следует просох, да поставьте меня так, чтоб на меня не наступил такой медведь, как ты, так тут я с божьей помощью пять раз из семи выбью с восьмисот шагов. Хочешь, попробуем, ирландская туша? -- Отвяжись ты, оса ты этакая. Я тебя за работой видел. А по мне, самое милое дело штык: вогнал поглубже да повернул раза два -- и пусть потом выздоравливает. -- К черту штык, -- проговорил Лиройд, который внимательно прислушивался.-- Гляньте-ка! -- Схватив винтовку чуть пониже мушки, он взмахнул ею с такой легкостью, с какой иной действует ножом. -- Этак-то лучше всего, -- кротко добавил он, -- хочешь -- размозжишь человеку рожу, а закроется -- руку сломаешь. Это, понятно, не по уставу. Но все равно -- мне подавайте приклад. -- Здесь как в любви -- каждый на свой лад, -- рассудительно заметил Малвени. -- Либо приклад, либо штык, либо пуля -- кому что нравится. Так вот, как я уже, значит, говорил, стоим мы, пыхтим друг другу прямо в морду и ругаемся на чем свет. Ортерис -- тот честит свою мать, зачем она его на три дюйма длиннее не сделала. Вдруг он мне говорит "Пригнись, дубина, я у тебя через плечо вон того сниму!" -- "Да ты мне башку разнесешь, -- говорю я и подымаю руку, -- пролезай под мышкой, клоп ты кровожадный, говорю, только не продырявь меня, а то я тебе уши оборву". Чем ты угосгил того патана, что насел на меня, когда я ни рукой, ни ногой двинуть не мог? Пулей или штыком? -- Штыком,-- ответил Ортерис,-- снизу вверх под ребро. Он тут же растянулся. Твое счастье, что так вышло. Верно, сынок! Давка эта, значит, тянулась добрых минут пять, потом -- патаны назад, а мы за ними. Помню, мне страх не хотелось, чтоб Дайна вдовой осталась. Покрошили мы немного патанов и опять застряли. А тайронцы сзади и собаками-то нас обзывают и трусами -- на все корки честят за то, что загораживаем им дорогу "Чею им не терпится? -- думаю -- Ведь по всему видно, хватит и на их долю" Тут за мной кто-то пищит, жалостно этак. "Пропусти, дай мне до них добраться! Ради девы Марии, подвинься, дылда, ну что тебе стоит?" -- "Куда тебя несет? На тот свет еще успеешь", -- говорю я, не поворачивая головы, не до того было клинки плясали у нас перед носом, как солнце на заливе Донегол в ветреный день. "Видишь, сколько наших положили,--отвечает он и прямо втискивается мне в бок, -- а они еще вчера были живехоньки Вот и я Тима Кулана не уберег, а он мне двоюродным братом приходится! Пусти, говорит, пусти, а то я тебя самого проткну!" -- "Ну,-- думаю,-- уж коли тайронцы потеряли много своих, не завидую я сегодня патанам". Тут-то я и смекнул, отчего ирландцы за спиной у нас так беснуются. Я посторонился, тайронец как ринется вперед, отводя назад штык, как косарь косу, и свалил патана с ног ударом под самый ремень, так что штык о пряжку сломался. "Ну, теперь Тим Кулан может спать спокойно", -- говорит он, ухмыляясь. И тут же валится с раскроенным черепом, ухмыляясь уже двумя потовинками рта. А тайронцы все напирают да напирают, наши ребята с ними переругиваются, и Крюк идет впереди всех -- в правой руке его сабля работает, как ручка насоса, а в левой револьвер фырчит, как кошка. Но опять-таки удивительное дело: никакого грохога, как это в бою бывает. Все как во сне, вот только мертвецы-то настоящие. Пропустил я ирландца вперед, и так у меня в нутре муторно сделалось. Меня всегда в деле, прошу прощения, сэр, позывает на рвоту. "Пустите, ребята,-- говорю я, попятившись,-- меня сейчас наизнанку вывернет!" И поверите ли, они без единою слова расступились, а ведь самому дьяволу не уступили бы дорогу. Выбрался я на чистое место, и меня, прошу прощения, сэр, немилосердно вырвало, накануне я здорово выпил. Вижу, в сторонке лежит молоденький офицерик, а на нем сидит сержант из тайронцев. Тот самый офицерик, который камни сбрасывать Крюку помешал. Хорошенький такой мальчик, и ротик у нею свеженький, как роза, а оттуда вместо росы прямо-таки трехлинейные ругательства вылетают! "Кто это там под тобой!" -- спрашиваю я сержанта -- "Да вот пришлось одному петушку ее величества шпоры поприжать, -- отвечает он.-- Грозится меня под военный суд закатать". -- "Пусти! -- кричит офицерик.-- Пусти, я должен командовать своими людьми!" -- разумея тайронцев, которыми никто отродясь не мог командовать, даже сам дьявол, если б его к ним офицером назначили. "Моя мать в Клонмеле у его отца корм для коровы покупает,-- говорит сержант, который сидит на мальчике. -- Так неужели я явлюсь к его матери и скажу, что дал ему погибнуть зазря? Лежи ты, порох, успеешь меня потом под суд отдать".-- "Правильно,-- говорю я,-- из таких вот и выходят генералы, а ваше дело их беречь. Чего вы хотите, сэр?" -- осведомился я вежливо так. "Убивать этих голодранцев, убивать!" -- пищит, а у самого в большущих синих глазах слезы стоят. "Интересно, как вы это будете делать? -- говорю я.--Револьвер для вас-как пугач для ребенка: шуму много, а толку мало. С вашей большой красивой саблей вам не совладать -- у вас рука дрожит, как осиновый лист. Лежите лучше тихо да подрастайте", -- говорю я ему. "Марш к своей роте, наглец", -- отвечает он. "Все в свое время, говорю, сперва я попью". Тут подходит Крюк, лицо у него все в синяках -- там, конечно, где кровью не выпачкано. "Воды!--говорит. -- Подыхаю от жажды! Ну и жарко!" Выпил он полмеха, а остальное плеснул себе за пазуху и вода прямо-таки зашипела на его волосатой шкуре. Тут он замечает офицерика под сержантом. "Это еще что такое?" -- спрашивает он. "Мятеж, сэр",-- отвечает сержант, а офицерик начинает жалобным голоском упрашивать Крюка, чтобы он его вызволил. Но Крюка черта с два разжалобишь. "Держите его крепче,-- говорит он,-- сегодня младенцам тут делать нечего. А пока что,-- говорит, -- я конфискую у вас ваш изящный пульверизатор, а то мой револьвер мне все руки запакостил!" И в самом деле, большой и указательный пальцы у него совсем почернели от пороха. Так он и забрал у офицерика его револьвер. Хотите верьте, сэр, хотите нет, но в бою случается много такого, о чем потом в донесениях помалкивают. "Пошли, Малвени, -- говорит Крюк,--мы ему не военный суд". И мы с ним опять лезем в самую кашу. Патаны все еще держатся. Но уже порядком поредели, потому как тайронцы то и дело вспоминают Тима Кулана. Крюк выбирается из гущи свалки и ну шарить по сторонам глазами. "В чем дело, сэр,-- спрашиваю я,-- чем я могу служить?" -- "Где горнист?" -- спрашивает он. Ныряю я обратно в толпу (а наши тем временем переводят дух за спиной тайронцев, пока те дерутся как одержимые) и натыкаюсь на горниста Фрина -- мальчишка орудует штыком, как большой. "Тебе за что, щенок, платят -- за баловство? -- говорю я, хватая его за шиворот. -- Пошел отсюда, делай, что положено", -- говорю, а мальчишка артачится. "Я уже одного прикончил, -- говорит он, ухмыляясь, -- такой же был верзила, как ты, и образина такая же. Пусти, я еще хочу". Не понравился мне такой оскорбительный разговор, сую я горниста под мышку и тащу к Крюку, а тот за боем наблюдает. Крюк мальчишку отлупил так, что тот заревел, однако сам Крюк молчит. Патаны отступать начали, и тут наши как заорут! "Развернутым строем -- марш! -- кричит Крюк. -- Играй атаку, парень, играй во славу британской армии!" Мальчишка и ну дуть, как тайфун. Патаны дрогнули, а мы с тайронцами развернулись, и тут я понял, что все прежнее -- были цветочки. Ягодки пошли только теперь. Мы оттеснили их туда, где лощина была пошире, рассыпались цепью да как погоним их! Ох, до чего ж было здорово, все как по маслу пошло! Сержанты бегут на флангах, перекликаются между собой, а наша цепь, хоть и поредела, так и косит патанов беглым огнем. Где ущелье пошире, мы развертываемся, где поуже -- смыкаемся, как дамский веер, а в самом конце патаны попытались удержаться, так мы смели их огнем -- патронов-то у нас хватало, сначала мы ведь врукопашную дрались. -- Малвени один не меньше тридцати штук истратил, пока мы по ущелью бежали,-- заметил Ортерис.-- Чистая была работа. Стрелять-то он ловок. Хоть дай ему белый платочек в руку да розовые шелковые носочки надень -- и тех бы не перепачкал! -- За милю было слышно, как тайронцы вопят, -- продолжал Малвени, -- сержантам никак их унять не удавалось. Они прямо обезумели, одно слово -- обезумели! Когда мы очистили лощину и наступила тишина, наш Крюк сел и закрыл лицо руками. Теперь, когда мы опомнились, каждый стал самим собой; уж вы поверьте, в такие минуты человек весь наружу бывает. "Эх, ребята, ребята! -- бормочет Крюк, -- Не ввяжись мы в рукопашную, уцелел бы кое-кто получше меня". Посмотрел он на трупы наших и замолчал. "Бросьте, капитан, -- говорит один из тайронцев, подходя к нам, а рот у него рассечен так, что родная мать не узнает, и кровь хлещет, как фонтан из кита. -- Бросьте, капитан, -- говорит он подходя,--конечно, кое-кого в партере задело, так зато галерка спектаклем довольна осталась". И тут я узнал этого парня -- он был портовый грузчик из Дублина, из тех молодчиков, которые заставили раньше времени поседеть арендатора Театра Сильвера, посдирав обивку со скамей и побросав ее в партер. Вот я и дал ему понять, что помню его с тех пор, как сам был тайронцем, когда полк стоял в Дублине. "Не знаю уж, кто в тот раз буянил, -- шепнул я, -- мне на это плевать, но тебя я сразу узнал, Тим Келли".-- "Да ну? -- говорит он,-- Ты тоже там был? Давай-ка назовем ущелье Театром Сильвера". Половина тайронцев, помнивших про театр в Дублине, подхватила это название, так и пошло -- ущелье прозвали Театром Сильвера. Офицерик тайронцев дрожал и плакал. О военном суде, которым он грозился, он и не заикался, ему было не до того. "Потом вы еще спасибо скажете, -- спокойно говорит Крюк, -- что вам не дали погубить себя забавы ради".--"Я опозорен!"-рыдает офицерик. Тут сержант, который раньше сидел на нем, а теперь стоял перед ним навытяжку, держа руку под козырек, говорит: "Сажайте меня под арест, коли вам угодно, сэр, но, клянусь душой, я снова сделаю то же самое, только бы не видеть лица вашей матушки, если вас, не дай бог, убьют". Но мальчик все плакал, да так горько, будто у него сердце разрывалось. Тут подходит еще один тайронец, весь в дурмане боя. -- В чем-чем, Малвени? -- В дурмане, сэр; знаете, бой -- все равно как любовь, на всех по-разному действует. Меня, к примеру, всегда рвет, ничего не могу поделать. Ортерис -- тот бранится, не переставая, а Лиройд распевает во всю глотку, когда головы людям прошибает. Жестокая бестия, этот Джок Лиройд. Новобранцы -- те либо нюни распускают, либо совсем ума лишаются и звереют -- любого рады зарезать. А некоторые словно пьянеют. Так и тот тайронец. Он шатался, глаза у него помутнели, дышал он так, что за двадцать ярдов было слышно. Заприметил он офицерика, подходит к нему и говорит, еле языком ворочая: "Натаскивать щенка надо! К крови приучать!" Сказав это, взмахнул руками, закружился волчком на месте и грохнулся к нашим ногам мертвый, как патан, а ведь на нем ни единой царапины не было. Поговаривали, что у него худое сердце, но все равно странно. Потом мы пошли разыскивать своих мертвецов -- не оставлять же их патанам, и тут, пробираясь среди язычников, мы чуть не потеряли нашего офицерика. Он дал попить одному из этих мерзавцев, а потом вздумал усадить его поудобнее спиной к скале. "Осторожней, сэр,-- говорю я ему,-- раненый патан опаснее здоровою". И поверите ли, только я успел это вымолвить, как раненый выстрелил прямо в офицерика, так что шлем у того разлетелся вдребезги. Я трахнул патана прикладом по башке и вырвал у него револьвер. Офицерик весь побелел -- было отчего: ему спалило половину волос на голове. "Я ведь говорил вам, сэр",-- упрекнул я его, и уж после, если ему приходило в голову помочь какому-нибудь пагану, я стоял рядом, приставив тому дуло винтовки к уху. Так что им оставалось только ругаться. Тайронцы ворчали, как собаки, у которых отняли кость.-- они насмотрелись на трупы товарищей, и им не терпелось перебить всех раненых патанов. Но Крюк объявил, что спустит шкуру со всякого, кто ослушается. Правда, тайронцы все равно взбеленились. И неудивительно -- все-таки они впервые видели трупы своих. А это зрелище жуткое! Когда мне в первый раз довелось это видеть, я и гроша бы не дал ни за одного человека к северу от Хайбера -- ни за мужчину, ни за женщину, женщины -- те всегда в потемках на нас нападали. Брр! Ну, похоронили мы наших мертвецов, подобрали раненых, вылезли на склон и увидели, как шотландцы и гуркхи расправляются с остатками патанов. Похожи мы тогда были не на солдат, а на шайку отъявленных разбойников: на лицах корка -- запекшаяся кровь пополам с пылью, в корке борозды от пота, штыки в чехлах на живот сползли, как мясницкие ножи, и на каждом из нас какая-нибудь да отметина. В это время подъезжает верхом штабной офицер, чистенький, как винтовка со склада, и говорит: "Это что за пугала?" --"Рота черных тайронцев и одна рота Старого ее величества полка", вежливо отвечает Крюк, неодобрительно поглядывая на штабного. "Вот как! -- говорит штабной офицер.--Ну, и выбили вы этот патанский резерв?" -- "Нет!" -- отвечает Крюк, а тайронцы гогочут. "Черт побери, что же вы с ним сделали?" -- "Мы его перебили", -- буркнул Крюк и повел нас дальше, но тайронец Туми успел-таки брякнуть во всеуслышание утробным голосом: "И чего этот бесхвостый попугай загораживает дорогу тем, кто получше его?" Штабной позеленел, но Туми тут же вогнал его в краску, пропищав жеманным голоском: "Поцелуйте меня, душка майор, мой муж на войне, я совсем одна". Штабной ускакал, гляжу -- у Крюка от смеха плечи трясутся. Капрал принялся было распекать Туми. "Отвяжись, -- огрызнулся Туми, не моргнув глазом, -- я у этого денщиком служил, пока он не женился; вам-то невдомек, а он знает, про что я говорил. Великое дело пожить в хорошем обществе". Помнишь Туми, Ортерис? -- А как же! Он через неделю в лазарете помер, я-то знаю -- половину его добра сам купил, а потом еще... -- Караул, на выход! Было четыре утра, явилась смена. -- Сейчас я вам достану двуколку, сэр, -- сказал мне Малвени, торопливо надевая свое снаряжение,-- Пойдем наверх в форт, пошарим в конюшнях Макграта. Сдав караул, три солдата и я направились к купальне в обход главного бастиона, и даже Лиройд дорогой разговорился. Ортерис заглянул в ров, потом перевел глаза на равнину. -- "Эх, надоело Мери ждать, Мери ждать", -- замурлыкал он. -- И всетаки хорошо бы, пока голова цела, отправить на тот свет еще хоть парочку треклятых патанов. Война! Война, черт бы ее побрал! Север, восток, юг и запад! -- Аминь! -- заключил Лиройд. -- Это что? -- Малвени вдруг остановился у какого-то предмета, белевшего подле старой караульной будки. Он наклонился и тронул белое пятно. -- Да это Нора! Нора Мактэггарт! Нонни, голубка, что ты тут делаешь в такое время? Почему ты не в постели с мамой? Двухлетняя дочка сержанта Мактэггарта, должно быть, ушла из дому в поисках прохлады и добралась до крепостного вала. Ночная рубашонка задралась ей на шею, девочка стонала во сне. -- Надо же, -- сказал Малвени, -- вот бедняжка. Вы только посмотрите, вся кожа в сыпи, а кожа такая нежная. Нам в такой зной и то тяжело, а каково детишкам? Проснись, Нонни, мама с ума сойдет от беспокойства. Черт подери, ребенок мог свалиться в ров! Начало светать. Малвени поднял девочку и посадил к себе на плечо, ее светлые локоны коснулись короткой щетки седоватых волос. Ортерис с Лиройдом пошли сзади, прищелкивая в такт пальцами, а Нора сонно улыбалась им. И вот, приплясывая с девочкой на плече, Малвени запел, звонко, как жаворонок: Тому, кто в жены тебя возьмет, Ты лучше не говори, Что ночь провела с часовым вдвоем Под грубым плащом до зари. -- Хотя, честно говоря, Нонни, -- продолжал он серьезно, -- не вся ты была под плащом. Ничего, лет через десять будешь одеваться поаккуратнее. А теперь поцелуй своих друзей и беги скорее к маме. Опущенная на землю около домов, где жили семейные, Нонни послушно кивнула, как истинно солдатский ребенок, и, прежде чем затопать по вымощенной плитами дорожке, протянула губки трем мушкетерам. Ортерис вытер рот тыльной стороной руки и, расчувствовавшись, выругался, Лиройд порозовел, и оба пошли прочь. Йоркширец грянул оглушительно мелодию хора из "Караульной будки". Ортерис замурлыкал, подтягивая ему. -- Вы что, со спевки, что ли? -- спросил артиллерист, который нес картуз с порохом -- время было заряжать дежурное орудие для утреннего сигнала.--Больно вы веселы по нынешним временам. Позаботься, молю, о мальчишке больном. Он отпрыск старинного рода,-- заорал Лиройд. Голоса стихли в купальне. -- Ох, Теренс! -- прервал я наконец монолог Малвени, когда мы остались вдвоем. -- И мастер же вы заговаривать зубы! Он устало взглянул на меня, глаза у него запали, лицо осунулось и побледнело. -- Да уж, им-то я помог своей болтовней ночь скоротать, а кто мне поможет? Ответьте, сэр! Над бастионами форта Амары занимался безжалостный день. перевод Н. Рахмановой  * СБОРНИК "РИКША-ПРИЗРАК" *  НЕОБЫЧАЙНАЯ ПРОГУЛКА МОРРОУБИ ДЖУКСА Жив или мертв -- нет третьего пути туземная пословица Никакого обмана, как выражаются фокусники, в этой истории нет. Джукс случайно наткнулся на селение, которое существует на самом деле, хотя ни один англичанин, кроме него, там не бывал. Подобного рода поселок еще недавно процветал в окрестностях Калькутты, и ходил даже слух, что, если забраться в самую глубь Биканера, расположенного в самом сердце Великой индийской пустыни, там можно обнаружить не то что селение, а целый город -- штаб-квартиру мертвецов, которые хоть и не умерли, но утратили право на жизнь. Да и то сказать, раз уж совершенно точно известно, что в той же пустыне существует другой удивительный город, куда удаляются на покой все богатые ростовщики, после того как они сколотят себе состояния (состояния столь огромные, чю владельцы их не рискуют довериться даже могучей деснице закона, а ищут убежища в безводных песках), где они заводят себе роскошные выезды на мягких рессорах, покупают красивых девушек и украшают дворцы золотом, и слоновой костью, и минтоновскими изразцами, и перламутром, я не вижу, почему должен вызывать сомнения рассказ Джукса. Сам он инженер-строитель, и голова его набита всевозможными планами, перспективами и разными прочими материями такого же рода, и, уж конечно, не стал бы он затруднять себя, выдумывая всякие несуществующие ловушки. Он бы больше заработал, занимаясь своим прямым делом. Излагая эту историю, он никогда не разнообразит ее новыми версиями и очень раздражается и негодует, вспоминая о том, как непочтительно с ним там обходились. Записал он ее вначале совершенно бесхитростно и лишь впоследствии выправил кое-где стиль и добавил моральные рассуждения. Так вот. x x x Началось все это с легкого приступа лихорадки. По роду моей деятельности мне пришлось однажды на несколько месяцев расположиться лагерем между Пакпаттаном и Мубаракпуром, а то, что это безлюдная, жалкая дыра, известно каждому, кто имел несчастье там побывать. Мои кули вызывали у меня раздражение не больше и не меньше, чем прочие артели подобного рода, а работа требовала напряженного внимания, спасая от хандры, даже если бы я и был подвержен этой недостойной истинного мужчины слабости. Двадцать третьего декабря тысяча восемьсот восемьдесят четвертого года меня слегка лихорадило. Было тогда полнолуние, и естественно, что все псы неподалеку от моей палатки выли на луну. Эти бестии импровизировали дуэты и трио, доводя меня до бешенства. За несколько дней перед тем я подстрелил одного такого громкоголосого певца и повесил его останки in terrorem* в полусотне ярдов от входа в палатку. Но собратья его тут же навалились на мертвое тело, передрались и сожрали его целиком: мне даже показалось, что после этого они запели свои благодарственные гимны с удвоенной силой. * Для острастки (лат.) Сопутствующее лихорадке возбужденное состояние действует по-разному на разных людей. Мое раздражение спустя короткое время нашло исход в твердом решении убить одну гадину, черную с рыжими подпалинами, которая целый вечер громче всех выла и первая же бросалась наутек. Из-за того, что рука у меня дрожала, а голова кружилась, я уже дважды промахнулся по ней из обоих стволов моего дробовика, и тут меня внезапно осенила мысль, что лучше всего будет погнаться за нею верхом, догнать на открытом месте и прикончить ее копьем. Конечно, только лихорадка могла породить этот бредовый план, но в тот момент он казался мне совершенно разумным и легко осуществимым. Поэтому я приказал конюху оседлать Порника и незаметно подвести его к заднему выходу из палатки. Когда пони привели, я стал рядом с ним, чтобы улучить момент, когда собака снова поднимет вой, и сразу вскочить в седло. Надо сказать, что Порника перед этим несколько дней не выводили из загона; ночной воздух был холодным и бодрящим, а на мне были специальные шпоры, длинные и острые, которыми я в тот день понукал медлительного коба. Поэтому нетрудно поверить, что, когда я погнал Порника, он сразу же пустился вскачь. В одно мгновение, ибо собака неслась как стрела, палатка осталась где-то далеко позади, и мы мчались по песчаной равнине, как в гонках на скаковой приз. В следующее мгновение мы обогнали мерзкого пса, и я уже успел позабыть, с чего это я вдруг оказался тут на лошади и с копьем в руках. Лихорадочное исступление и возбуждение от бешеной скачки навстречу ветру, видимо, лишили меня последних остатков разума. Мне лишь смутно помнится, как я, привстав на стременах, размахивал копьем при свете огромной белой луны, которая с таким равнодушным спокойствием смотрела с высоты на мой безумный галоп, и громогласно бросал вызов кустам верблюжатника, со свистом проносившимся мимо меня. Раз или два меня, видимо, швырнуло на шею Порнику, и мне пришлось буквально повиснуть" на шпорах, как это показывали следы, обнаруженные у него на следующее утро. Проклятое животное как одержимое неслось вперед по залитому лунным светом песчаному пути, которому, казалось, не будет предела. Затем, помнится, почва впереди нас внезапно стала повышаться, и когда мы преодолели эту кручу, я увидел внизу воды Сатледжа, сверкающие, как серебряная полоса. Тут Порник споткнулся, тяжело зарылся головой в песок, и мы оба покатились вниз по невидимому склону. Вероятно, я потерял сознание, ибо когда я снова пришел в себя, оказалось, что я лежу ничком на куче мягкого белого песка и рассвет уже слегка окрасил вершину откоса, с которого я скатился. Когда совсем рассвело, я увидел, что нахожусь у подножия подковообразного песчаного кратера, открывающегося с одной стороны прямо на отмели Сатледжа. Лихорадка полностью оставила меня, и, если не считать легкого головокружения, я не ощущал никаких повреждений после своего ночного падения. Порник, который стоял в нескольких ярдах от меня, был, конечно, порядком измучен, но и он был совершенно невредим. Его седло, особенно удобное для поло, было основательно разбито и съехало ему под брюхо. Мне пришлось немало повозиться, чтобы вернуть его в правильное положение, и за это время я успел осмотреть то место, куда я так нелепо свалился. Рискуя показаться утомительным, я вынужден все же описать это место во всех подробностях, ибо детальное представление о нем существенно поможет читателю уяснить последующий ход событий Так вот, вообразите, как уже упоминалось выше, подковообразный кратер с крутыми песчаными склонами, примерно тридцати пяти футов высотой (угол откоса был, вероятно, градусов шестьдесят пять). Внутри этого кратера простирался плоский участок длиной около пягидесяти ярдов, а шириной (в самом широком месте) ярдов в тридцать. Посередине его находился рубленный из неотесанных бревен колодец. По всей окружности у основания кратера, примерно в трех футах над землей, виднелась целая серия нор, восемьдесят три полукруглых, овальных, квадратных и многоугольных отверстия, каждое около трех футов высоты. Все эти норы при ближайшем рассмотрении были внутри заботливо укреплены выловленными из реки бревнами и бамбуком, а над их входом, как козырек жокейского картуза, выступал на два фута деревянный водозащитный навес. В этих пещерах не видно было никаких признаков жизни, но весь амфитеатр источал мерзкий, тошнотворный запах, более зловонный, чем все, к чему приучили меня мои странствия по индийским селениям. Взобравшись снова на Порника, который и сам не меньше моего рвался обратно в лагерь, я объехал все основание подковы в поисках прохода, ведущего наружу. Обитатели пещер, кем бы они ни были, так и не сочли нужным показаться и я вынужден был положиться только на собственные усилия. Первая же попытка взять песчаную гору "в лоб" показала мне, что я нахожусь в такой же ловушке, какую расставляет своим жертвам муравьиный лев. При каждом движении вверх осыпающийся песок обрушивался целыми тоннами и мелкой дробью грохотал по козырькам пещер. После нескольких неуцачных попыток мы оба с Порником, наполовину задохнувшиеся в потоках песка, скатились к подошве откоса, и я решил перенести свои усилия на берег реки. Здесь все казалось достаточно простым. Правда, песчаные горы упирались в самый берег, но на реке было множество мелей и островков, по которым можно было проехать на Порнике, а затем, круто свернув вправо или влево, отыскать путь обратно на terra firma* Когда я направил Порника через пески, я вздрогнул от негромкого ружейного выстрела, донесшегося с реки; в тот же момент свист пули раздался у самой головы Порника. * Твердую землю (лат.) Характер стрелкового оружия не вызывал сомнений -- это была строевая винтовка "Мартини -- Генри". За пятьсот ярдов от нас на середине реки стояла на якоре туземная лодка, и легкий дымок на носу, хорошо заметный в прозрачном утреннем воздухе, указывал, откуда исходило это учтивое предупреждение. Случалось ли когда-нибудь уважающему себя джентльмену попадать в подобный impasse!* Предательский песчаный откос не позволял выбраться сухим путем из этого места, куда я забрался отнюдь не по своей воле, а попытка приблизиться к речному берегу подавала повод к стрельбе каким-то сумасшедшим туземцам на лодке. Боюсь, что я просто из себя выходил от ярости. * Тупик, безвыходное положение (фр.). Вторая пуля, однако, дала мне понять, что лучше бы мне поубавить пыл, и я поспешно отступил назад, к центру подковы, где к этому времени из барсучьих нор, которые я склонен был считать необитаемыми, выползло на шум выстрела шестьдесят пять человеческих существ. Меня окружила целая толпа зрителей -- свыше сорока мужчин, двадцать женщин и один ребенок -- видимо, не старше пяти лет. Все они были скудно одеты в куски материи того оранжевого цвета, который привычно связывается с фигурами индийских нищих, и с первого взгляда произвели на меня впечатление банды отвратительных факиров. Трудно описать грязный и омерзительный облик всего этого сборища, и я содрогнулся при мысли о том, как живут эти люди в своих барсучьих норах. Даже в наши дни, когда местное самоуправление в значительной мере подорвало туземную почтительность к сахибам, я все еще был приучен к каким-то знакам учтивости со стороны моих подчиненных, и поэтому, приблизившись к толпе, естественно полагал, что мое появление не пройдет незамеченным. Так, собственно, и случилось; но это было совсем не то, чего я ожидал. Эта толпа оборванцев попросту смеялась надо мной -- да так, что никогда в жизни мне бы не хотелось больше услышагь подобный смех. Стоило мне оказаться среди них, как они стали гоготать, вопить, свистеть и выть; некоторые из них буквально падали на землю в корчах дьявольского веселья. В одно мгновение я бросил поводья Порника и в невыразимом раздражении от всех приключений этого утра изо всех сил стал колотить тех, кто оказался поближе. Негодяи валились под моими ударами, как кегли, и смех уступил место воплям о пощаде, а те, кого я еще не тронул, обнимали мои колени и на разных варварских диалектах молили меня о прощении. В этой сутолоке, когда я сам уже устыдился того, что дал волю своему вспыльчивому нраву, чей-то тонкий, высокий голос за моей спиной забормотал по-английски: -- Сахиб! Сахиб! Вы не узнаете меня? Сахиб, это Ганга Дас -- телеграфист. Я быстро обернулся и увидел говорившего. Ганга Дас (я, разумеется, без малейших колебаний привожу подлинное имя этого человека), когда я познакомился с ним четыре года тому назад, был брахманом из Декана, которого правительство Пенджаба направило в одно из государств Хальсы. Ему было поручено местное телеграфное отделение, и в то время это был веселый, сытый, дородный правительственный чиновник, обладавший примечательной способностью сочинять плохие английские каламбуры -- именно это его качество напоминало мне о нем даже тогда, когда я уже давно забыл об услугах, которые он оказал мне по служебной линии. Не так уж часто встречается индиец, умеющий острить по-английски. Сейчас, однако, этот человек переменился до неузнаваемости. Его кастовый знак, упитанное брюшко, стального цвета брюки и елейная речь -- все это исчезло. Передо мной стоял иссохший скелет без тюрбана на голове и почти без одежды, с длинными, сбившимися в колтун волосами и глубоко запавшими, какими-то рыбьими глазами. Если бы не серповидный шрам на левой щеке -- результат несчастного случая, к которому я сам имел некоторое отношение,-- я бы ни за что не узнал его. Но это был, несомненно, Ганга Дас, и к тому же -- что для меня было особенно важно -- туземец, владевший английской речью, который по крайней мере способен был объяснить смысл того, что произошло со мной в этот день. Толпа отступила, и я обратился к этой жалкой фигуре с просьбой указать мне, каким путем можно выбраться из кратера. У него в руках была свежеощипанная ворона, и в ответ на мой вопрос он неторопливо взобрался на песчаную площадку перед выходом из пещеры и молча принялся разводить огонь. Высохшая полевица, песчаный мак и плавник разгорелись быстро; и мне доставило немалое утешение уже то, что он зажигал их обыкновенной серной спичкой. Когда они запылали ярким пламенем и ворона была аккуратно насажена на вертел, Ганга Дас начал, не тратя слов на вступление: -- Существует всего два рода людей, сэр. Живые и мертвые. Если вы умерли -- вы мертвы, но если вы живете -- вы живы.-- Тут его внимание на мгновение отвлекла ворона, которая повернулась столь неудачно, что ей угрожала опасность превратиться в золу. -- Если вы умираете у себя дома и не умерли на пути к гхату, куда вас несут, чтобы сжечь, вы попадете сюда. Теперь мне раскрылась загадка этого селения, и все самое нелепое и ужасное, что я когда-либо слышал или читал, померкло перед этим сообщением бывшего брахмана. Шестнадцать лет тому назад, когда я впервые высадился в Бомбее, путешественник-армянин рассказал мне, что где-то в Индии существует такое место, куда отвозят тех индусов, которые имели несчастье оправиться ог состояния транса или каталепсии, и я вспоминаю, как я искренне смеялся над тем, что склонен был тогда считать охотничьей басней. И вот теперь, у подножия этой песчаной ловушки, в моем сознании отчетливо, как на фотографии, возникли вдруг отель Уотсона с его колышущимися опахалами и вышколенной прислугой в белых одеждах и желтоватое лицо армянина. Я не мог удержаться от громкого смеха. Слишком уж нелепым показался мне этот контраст. Ганга Дас, склонившись над своей мерзкой птицей, с любопытством наблюдал за мной. Индусы редко смеются, и не таково было окружение Ганга Даса, чтобы вызвать в нем неуместный взрыв веселья. Он важно снял ворону с деревянного вертела и, сохраняя ту же неторопливую важность, сожрал ее. После этого он продолжал свой рассказ, который я передаю его собственными словами. -- Во времена холерной эпидемии вас уносят на сожжение еще до того, как вы умерли. Когда вы попадаете на берег реки, бывает так, что холодный воздух оживляет вас, и тогда, если вы лишь едва-едва живы, вам наложат ила в ноздри и в рот, после чего вы умрете окончательно. Если вы окажетесь несколько крепче, вам наложат больше ила; но если вы по-настоящему живы, вам дадут выздороветь, а затем заберут снова. Я был понастоящему жив и громко протестовал против унижений, которым меня хотели подвергнуть. В те дни я был брахманом и гордым человеком. А теперь я мертвый человек и ем -- тут он взглянул на дочиста обглоданный птичий косгяк и впервые с тех пор, как мы встретились, обнаружил признаки волнения, -- теперь я ем ворон и прочую дрянь. Они подняли меня с простынь, когда увидели, что я по-настоящему жив, и дали мне на неделю лекарств, и я успешно излечился. Тогда меня отвезли по железной дороге из моего города на станцию Окара в сопровождении человека, который заботился обо мне; а на станции Окара появились еще двое, и нас всех троих отправили на верблюдах ночью в это место, где меня столкнули с вершины откоса вниз, и тех двоих -- следом за мной, и с тех пор вот уже два с половиной года, как я здесь. Некогда я был брахманом и гордым человеком, а теперь я ем ворон. -- Но неужели нет никакого средства вырваться отсюда? -- Ни единого. Вначале, когда я только попал сюда, я часто делал разные попытки, и все другие тоже делали, но песок, который обрушивался нам на головы, постоянно одерживал верх. -- Но послушайте, -- перебил я его, -- ведь берег-то открыт, и стоит рискнуть, несмотря на пули; скажем, ночью... У меня уже складывался в общих чертах план бегства, хотя естественный инстинкт самосохранения и не позволил мне поделиться им с Ганга Дасом. Однако он тут же разгадал этот тайный замысел и, к моему искреннему удивлению, разразился хриплым злым хихиканьем, которое должно было изображать смех превосходства или, уж во всяком случае, насмешку равного. -- Это вам не удастся, -- заявил он, начисто отказавшись от слова "сэр" после этого предварительного вердикта. -- Этим путем вам не убежать. Впрочем, попытайтесь. Я и сам пытался. Один только раз. Ощущение неясного ужаса и омерзигельного страха, которое я тщетно пытался подавить, внезапно бурно захлестнуло меня. Мой продолжительный пост -- сейчас уже было почти десять часов, а я ничего не ел со вчерашнего утра -- в сочетании с яростным и противоестественным возбуждением от скачки изнурили меня, и в эти минугы я вел себя как настоящий безумец. Я ринулся на безжалостный песчаный холм. Я носился, кружа вдоль подошвы кратера, попеременно то умоляя небеса, то кощунствуя. Я пытался прокрасться сквозь прибрежные камыши, но всякий раз меня останавливал приступ отчаянного страха перед ружейными пулями, которые взметали песок вокруг меня, ибо мне страшно было умереть здесь, среди этой мерзкой толпы, застреленным как бешеный пес. Наконец, обессиленный и воющий, я упал у сруба колодца. Никто не проявил ни малейшего интереса к этому зрелищу, которое еще и сейчас, когда я вспоминаю о нем, вызывает у меня острое чувство стыда. Два или три человека наступили на мое трепещущее тело, когда набирали воду, но они, очевидно, уже привыкли к таким вещам и не считали нужным тратить на меня время. Положение мое было унизительным. Только Ганга Дас, присыпая песком горячие уголья своего очага, снизошел до того, чтобы вылить мне на голову полкружки зловонной воды,-- поступок, за который я бы на коленях благодарил его, если бы он и в это время не продолжал так же насмешливо и злобно хихикать надо мной, как тогда. когда он разгадал мое намерение форсировагь речные отмели. В таком полубесчувственном состоянии я пролежал до полудня. А затем, будучи в конце концов всего лишь человеком, я почувствовал голод и тут же сообщил об эгом Ганга Дасу, на которого я уже начал смотреть как на своего естественного покровителя. Следуя своим привычкам общения с туземцами в обычном мире, я сунул руку в карман и вытащил оттуда четыре аны. Бессмысленность этого, однако, тут же бросилась мне в глаза, и я уже собирался сунуть монеты обратно. Ганга Дас, однако, придерживался иного мнения. -- Отдайте мне деньги,-- сказал он,-- все, какие есть. Не то я позову кого-нибудь на подмогу, и мы убьем вас! -- И это говорилось с таким выражением, как будто речь нпа о самых обычных вещах. Первым побуждением британца бывает обычно забота о содержимом его карманов, но тут, поразмыслив немного, я понял, что не в моих интересах ссориться с единственным человеком, который мог сделать мою здешнюю жизнь относительно сносной и кто один только и мог оказать мне помощь в моих планах бегства из кратера. Я отдал ему все свои деньги -- девять рупий, восемь ан и пять паис, -- в лагере я обычно ношу при себе мелочь на чаевые. Ганга Дас схватил монеты и сразу же спрятал их куда-то за рваную набедренную повязку, при этом в лице его появилось какое-то дьявольское выражение, когда он оглянулся, чтобы убедиться, что никто не наблюдает за нами. -- Вот теперь я вам дам поесть,--сказал он. Не берусь сказать, какое удовольствие получил он, завладев моими деньгами, но поскольку они явно привели его в восторг, я не жалел, что так легко расстался с ними, к тому же у меня не оставалось ни малейшего сомнения, что в случае моего отказа он тут же убил бы меня. Бесполезно протестовать против жестоких обычаев звериной берлоги, а мои здешние компаньоны были хуже всякого зверя. Пока я поглощал то, что достал Ганга Дас -- мерзкую чапати и полную кружку затхлой колодезной воды, люди вокруг не выказывали ко мне ни малейшего ингереса -- того любознательного участия, которое столь настойчиво проявляется в любой индийской деревушке. У меня даже сложилось впечатление, что они презирали меня. Во всяком случае, они относились ко мне с самым холодным безразличием, и Ганга Дас в этом случае не составлял исключения. Я засыпал его вопросами об этом ужасном селении, но его ответы были в высшей степени скудными. Судя по ею словам, оно существовало с незапамятных времен -- из чего я заключил, что ему никак не меньше сотни лет, -- и за все это время не было засвидетельствовано ни одного случая успешного бегства (При этих словах я должен был призвать на помощь все свое самообладание, чтобы слепой ужас снова не захлестнул меня и не заставил с воплями носиться вокруг кратера.) А Ганга Дас, подчеркивая этот факт, со злорадным удовлетворением следил за моими внутренними терзаниями. При этом никакая сила не могла заставить его раскрыть, кто были эти таинственные "они". -- Так было приказано, -- повторял он, -- и я не знаю никого, кто ослушался бы этого приказа. -- Подождите, пока мои слуги хватятся меня, -- возразил я, -- и обещаю вам, что это место будет стерто с лица земли, а вы еще получите урок учтивости, друг мой! -- Ваши слуги будут растерзаны в клочья, прежде чем они успеют добраться сюда, а кроме того, вы мертвы, мой дорогой друг. Это не ваша вина, разумеется, но тем не менее вы мертвы и даже похоронены. Через неравные промежутки времени, рассказывал он мне, сюда доставляют продовольствие, которое сбрасывают с вершины кратера прямо вниз, и обитатели пещер дерутся из-за него, как дикие звери. Когда человек чувствует приближение смерти, он уползает в свою берлогу и там умирает. Тело его обычно выволакивают из пещеры и выбрасывают в песок, а иногда дают сгнить там, где оно лежит. Фраза "выбрасывают в песок" привлекла мое внимание, и я спросил у Ганга Даса, не способствует ли такой способ захоронения вспышкам эпидемии. -- Это вы сможете вскоре установить сами,-- ответил он, снова разразившись своим хриплым смешком. -- У вас будет немало времени для наблюдений. При этих словах, к его очевидному удовольствию, я поежился от ужаса и поспешил переменить разговор. -- Ну, а как вы проводите здесь время? Что вы делаете изо дня в день? На это он ответил теми же словами, что и на предыдущий вопрос, добавив только, что "это место напоминает ваш европейский рай здесь никто не женится и не выходит замуж". Ганга Дас воспитывался в миссионерской школе, и если бы он переменил веру ("Как это сделал бы всякий разумный человек на моем месте",-- добавлял он обычно), ему удалось бы избежать той жизни в могиле, которая ныне досталась ему в удел. Но пока с ним был я, он, как мне кажется, был счастлив. Здесь находился сахиб, представитель господствующей нации, беспомощный, как дитя, и попавший в полную зависимость от своих туземных соседей. Обдуманно и не спеша принялся он мучить меня, подобно тому как школьник, ликуя, в течение получаса следит за агонией жука, насаженного на булавку, либо как хорек, удобно расположившись в темной норе, жадно впивается зубами в затылок кролика. Основной смысл всех его разговоров сводился к тому, что отсюда нельзя уйти, "что бы вы ни делали", и что мне придется оставаться здесь, пока я не умру и меня не "выбросят в песок". Если бы можно было представить себе, как грешные души встречают в преисподней душу вновь пришедшую, то, вероятно, их разговор с нею был бы очень похож на тот, который вел со мной в эго утро Ганга Дас. У меня не хватало сил протестовать или защищаться, вся энергия уходила у меня на борьбу против невыразимого ужаса, который грозил в любую минуту снова захлестнуть мою душу. Это чувство можно сравнить лишь с борьбой против морской болезни, которая грозит человеку при переезде через Ла-Манш -- только мои муки были духовными и бесконечно более страшными. День медленно угасал, все обитатели берлог высыпали наружу, чтобы захватить хоть немного послеполуденного солнца, лучи которого теперь отлого падали в горловину кратера. Эти люди собирались небольшими группами и толковали между собой, не удостаивая меня даже взглядом. Около четырех часов, насколько можно было судить о времени, Ганга Дас встал и, нырнув на мгновение в свою берлогу, вернулся с живой вороной в руках. Несчастная птица была выпачкана в грязи и вид имела весьма плачевный, но, казалось, совсем не испытывала страха перед своим хозяином. Осторожно приблизившись к берегу, Ганга Дас зашагал с кочки на кочку, пока не добрался до ровной песчаной полосы как раз перед самой запретной линией Стрелки на лодке не обращали на него внимания Здесь он остановился и несколькими ловкими движениями рук привязал птицу, опрокинув ее на спину с распростертыми крыльями Ворона, естественно, сразу же подняла крик и стала бить лапками в воздухе. Этот шум привлек внимание стайки диких ворон на соседнем островке, в нескольких сотнях ярдов, где они вступили в жаркую дискуссию о чем-то, по виду напоминающем падаль. Около полудюжины ворон сразу же перелетело к нам, чтобы узнать, что происходит, а также, как выяснилось, чтобы напасть на привязанную птицу. Ганга Дас, который залег на кочке, подал мне знак не шевелиться, что, по-моему, было излишней предосторожностью. В одно мгновение, прежде чем я успел заметить, что произошло, дикая ворона, ринувшись на кричащую и беспомощную птицу, забилась у нее в когтях, была ловко освобождена Ганга Дасом и привязана рядом со своей подружкой по несчастью Однако любопытство одолевало и прочих птиц, и прежде чем Ганга Дас и я успели укрыться за кочкой, еще две пленницы боролись в когтях у перевернутых подманных птиц. Так продолжалась эта охота -- если можно было употребить здесь столь возвышенный термин -- до тех пор, пока Ганга Дас не поймал целых семь ворон. Пятерых он тут же придушил, а двух оставил для охоты на следующий день Я был немало удивлен этим новым для меня методом добывания пищи и похвалил Ганга Даса за ловкость. -- Тут нет ничего сложного,-- возразил он -- Завтра вы и сами станете ловить их для меня. У вас ведь силы-то побольше. Это уверенное чувство превосходства вывело меня из себя, и я крикнул в сердцах. -- Слушай, ты, старый негодяй! Как ты думаешь, за что я отдал тебе свои деньги? -- Прекрасно, -- последовал невозмутимый ответ. -- Пусть не завтра, и не послезавтра, и даже не в ближайшие дни; но рано или поздно придет этот день, и на протяжении долгих лет вы будете ловить ворон и есть ворон, и еще будете благодарить вашего европейского бога за то, что существуют вороны, которых можно ловить и есть. С огромным наслаждением я бы свернул ему шею за эти слова; но при существующих обстоятельствах я счел за благо подавить свое негодование. Часом позже я ел одну из этих ворон и, как предсказывал Ганга Дас, был благодарен своему богу за то, что он послал мне ворону, которую я могу съесть. Никогда, до последних дней своей жизни, не забуду я этого ужина. Все обитатели кратера сидели на корточках на утоптанной песчаной площадке против своих логовищ и разжигали крошечные костерчики из мусора и высушенного камыша. Смерть однажды наложила свою длань на этих людей, но, воздержавшись от решительного удара, теперь, казалось, избегала их, ибо большую часть в нашем окружении составляли старики, ветхие и согбенные, изнуренные годами, а также женщины, по виду древние, как Парки. Они сидели небольшими кучками и вели чинную беседу -- бог их знает о чем -- ровными, негромкими голосами, столь разительно несхожими с отрывистой болтовней, которой туземцы способны донимать вас целыми днями. Время от времени кем-нибудь из них, мужчиной или женщиной, овладевал приступ внезапного бешенства, того самого, которое этим утром овладело и мной, и тогда этот несчастный с пронзительным воем и проклятиями бросался штурмовать откос, пока наконец, разбитый и ободранный в кровь, не падал на площадку, не в силах пошевелить ни ногой, ни рукой. Когда это происходило, остальные никогда даже глаз не поднимали, настолько твердо были они убеждены в тщетности подобных попыток и устали от их бесконечного повторения. Я наблюдал четыре подобные вспышки за один этот вечер. Ганга Дас отнесся к моему нынешнему положению чисто по-деловому, и, пока мы ужинали -- вспоминая об этом теперь, я могу позволить себе посмеяться, но в то время это было весьма мучительно, -- он изложил условия, на которых соглашался "ухаживать" за мной. Мои девять рупий восемь ан, рассуждал он, из расчета три аны в день, могут обеспечить меня провизией на пятьдесят один день, или немногим более семи недель, -- иными словами, все это время он был согласен снабжать меня едой. Но по истечении этого срока мне предстояло уже самому заботиться о себе. За дальнейшее вознаграждение -- vide licet* за мои башмаки -- он готов был разрешить мне занять берлогу по соседству с его собственной и наделить таким количеством сена на подстилку, какое ему удастся урвать от себя. * А именно (лат.) -- Ну что ж, прекрасно, Ганга Дас, -- ответил я, -- первое условие я принимаю охотно. Но поскольку никакая сила не может помешать мне убить вас тут же на месте и присвоить все ваше имущество (я имел в виду двух неоценимых ворон), я решительно отказываюсь отдать вам свои башмаки и займу любую берлогу, какая мне понравится. Это был дерзкий удар, и я с радостью заметил, что он принес мне полную победу. Ганга Дас мгновенно переменил тон и отказался от всяких покушений на мои башмаки. В тот момент меня даже не удивило, что я инженер-строитель, человек, прослуживший на государственной службе тринадцать лет, и, как мне казалось, средний англичанин, с таким спокойствием угрожал насилием и смертью человеку, который, правда на известных условиях, оказывал мне покровительство. Казалось, столетия истекли с тех пор, как я покинул свой привычный мир. Я уверовал тогда столь же твердо, как сейчас верю в собственное бытие, что в этом проклятом поселении не может быть иных законов, кроме права сильного, что живые мертвецы пренебрегают всеми заповедями того мира, который их отверг, и что сохранить жизнь я могу, только положившись на собственную силу и бдительность. Один лишь экипаж злосчастной "Миньонетты" мог бы понять мое душевное состояние. "Сейчас, -- уговаривал я себя, -- я силен и могу справиться один с полудюжиной этих жалких оборванцев. Поэтому ради собственного блага мне следует любой ценой сохранять здоровье и силу до часа моего освобождения, если только он когда-нибудь наступит". Укрепившись в этом решении, я ел и пил, сколько мог, и дал почувствовать Ганга Дасу, что отныне я становлюсь его повелителем и что при первых же признаках неповиновения его ожидает единственно доступный здесь вид наказания -- немедленная и неотвратимая смерть! Вскоре после этого я отправился спать. Для этой цели Ганга Дас выделил мне двойную охапку сена из травы-полевицы, которую я затолкал в отверстие берлоги, справа от его собственной, а за сеном втиснулся и я сам, ногами вперед: нора уходила в песок больше чем на девять футов, с небольшим уклоном вниз, и была искусно укреплена бревнами. Из моего логова, выходившего на реку, я мог наблюдать воды Сатледжа, поблескивавшие в лучах молодого месяца, и я приложил все старания, чтобы заснуть. Ужасов этой ночи мне не забыть никогда. Моя нора была узка как гроб, и стены ее стали гладкими и скользкими от соприкосновения с бесчисленными голыми телами, да еще, в довершение к этому, все пронизывал отвратительный запах. А мне и без того мешало заснуть мое возбужденное состояние. Ночь тянулась медленно, и мне стало казаться, что весь амфитеатр заполнили легионы мерзостных бесов, подступивших с отмелей внизу и издевавшихся над несчастными в их логовах. Не могу сказать, чтобы я по своему характеру был одарен слишком уж богатым воображением -- инженерам это несвойственно, -- но в эту ночь я был подавлен нервным страхом, как женщина И все-таки не прошло и получаса, как я уже снова был способен трезво рассуждать и мог взвесить свои шансы на спасение. Всякая попытка выбраться через крутой песчаный вал была, разумеется, обречена на неудачу. В этом я уже успел убедиться с полной основательностью. Оставалась возможность -- почти нереальная -- в неверном лунном свете пройти невредимым сквозь ружейный огонь. Нынешнее мое местопребывание было настолько ужасным, что я готов был пойти на любой риск, только бы избавиться от него. Вообразите же мою внезапную радость, когда, прокравшись с большими предосторожностями к берегу, я обнаружил, что проклятой лодки там больше нет Свобода была всего в нескольких шагах! Пробравшись к первой же мели у подножия левого крыла подковы, я смогу обойти этот выступ вброд и выбраться затем на сушу Не тратя времени на размышления, я стремительно миновал кочки, где Ганга Дас охотился на ворон, и двинулся дальше, по направлению к белеющей за ними ровной полоске песка. Но первый же мой шаг показал, насколько несбыточными были все надежды на бегство. Едва ступил я с пучков сухой травы в воду, как моя нога почувствовала не поддающееся описанию втягивающее и засасывающее движение подводного песка. Еще мгновение, и я провалился почти по колено В лунном свете вся поверхность песка, казатось, сотрясалась в дьявольской радости, высмеивая мою обманутую надежду. Я едва выкарабкался, покрывшись потом от ужаса и напряжения, с трудом добрался до оставленных позади кочек и рухнул лицом в траву Единственный путь к свободе перекрывали зыбучие пески У меня нет ни малейшего представления о том, сколько времени я там пролежал, в конце концов я очнулся от злобного хихиканья Ганга Даса, раздававшегося у самого моего уха. -- Я порекомендовал бы вам, покровитель бедных (негодяй говорил поанглийски), вернуться домой. Здесь лежать небезопасно для здоровья. Да к тому же, когда вернется лодка, вас наверняка обстреляют. Он стоял, возвышаясь в тусклом свете утренней зари, хихикая и насмехаясь надо мной. Подавив первое побуждение схватить этого негодяя за горло и швырнуть его в зыбучие пески, я мрачно поднялся и последовал за ним на площадку перед пещерами. Внезапно и, как мне казалось, без всякой надежды на ответ, я спросил его. -- Ганга Дас, зачем они держат здесь лодку, если я все равно не могу выбраться отсюда? Я вспоминаю, что даже в том подавленном состоянии мне не давала покоя мысль о ненужном расходовании боеприпасов на охрану и без того надежно защищенного берега. Ганга Дас снова ухмыльнулся и ответил: Лодка здесь бывает только днем. И держат они ее потому, что путь на волю все же есть. Я рассчитываю, что мы еще долго будем иметь удовольсгвие наслаждаться вашим обществом. Это место покажется вам не столь уж плохим, когда вы проведете здесь несколько лет и съедите достаточное количество жареных ворон. Окоченелый и обессиленный, я, шатаясь, побрел к отведенной мне зловонной норе и забылся тяжелым сном. Спустя час или около того я пробудится от душераздирающего стона -- резкого, пронзительного стона смертельно раненой лошади. Кто хоть раз слышал этот звук, никогда не забудет его. Я не сразу выкарабкался из норы. Когда же я выбрался наружу, я увидел Порника, моего славного беднягу Порника, распростертого мертвым на песке. Как им удалось убить его, остается для меня загадкой. Ганга Дас объяснил мне, что лошадь вкуснее вороны и что непреложным социальным законом является "наивысшее благо для наибольшего числа людей". -- У нас тут республика, мистер Джукс, и вы имеете право на положенную вам часть туши. Если хотите, мы можем даже выразить вам вотум благодарности. Предложить? Да, мы и в самом деле были республикой! Республикой диких зверей. обреченных у подножия этой ямы жрать, и драться, и спать, пока мы все здесь не подохнем. Я даже не пытался выразить свой протест, я только сидел и смотрел на разыгравшееся передо мной отвратительное зрелище. За время, пожалуй, даже меньшее, чем нужно, чтобы описать все это. туша Порника не слишком опрятно, но все же была разделана, мужчины и женщины приволокли куски мяса на площадку и стали готовить завтрак. Для меня его варил Ганга Дас. На меня снова накатывало почти непреодолимое желание бежать к песчаным стенам и биться об них, пока я опять не рухну в изнеможении, и я боролся против этого изо всех сил. Ганга Дас продолжал отпускать в мой адрес обидные шутки, пока я не заявил ему. что если он посмеет сделать еще хоть одно замечание, я задушу его на месте. Это утихомирило его до той поры, пока я уже сам не мог дальше вынести молчания и не попросил его что-нибудь рассказать. -- Вы будете жить здесь, пока не умрете, как тот, другой фаранги, -- холодно сказал он, бросив на меня испытующий взор поверх хряща, который жадно обгладывал. -- Какой другой фаранги, свинья? Отвечай немедленно и не вздумай мне лгать. -- Он вон там, -- отвечал Ганга Дас, указывая на пятую пещеру слева -- Вы можете сами увидеть его. Он умер в пещере, как умрете и вы, как умру я, как умрут все эти мужчины, и женщины, и этот младенец. -- Ради бога, расскажи все, что ты знаешь о нем Кто он? Когда он пришел и когда умер? Эта просьба была проявлением слабости Ганга Дас лишь злобно посмотрел на меня и ответил -- Ничего я вам не скажу -- пока вы мне не дадите чего-нибудь за это. Тут я вспомнил, где нахожусь, и хватил этого человека кулаком в переносицу, почти оглушив его. Он сразу же скатился с площадки и, раболепствуя и пресмыкаясь, и всхлипывая, и пытаясь обнять мои колени, повел меня наконец к пещере, на которую указывал. -- Я, право же, ничего не знаю об этом джентльмене. Клянусь вашим богом, мне ничего не известно Он так же, как и вы, рвался убежать отсюда, и его подстрелили из лодки, хотя мы сделали все возможное, чтобы удержать его от этой попытки. Он был ранен вот сюда, -- Ганга Дас показал рукой на свой тощий живот и склонился до земли. -- Ну, и что же дальше? Продолжай! -- Дальше? Дальше, ваша честь, мы отнесли его в дом, и дали воды. и наложили мокрые тряпки на рану, и он лежал у себя дома, пока не испустил дух. -- Сколько времени он лежал? -- Около получаса после того, как его ранили. Я призываю Вишну в свидетели, -- скулил этот жалкий человек, -- что я сделал все для него, все что было в моих силах. Он бросился на землю и обнял мои ноги, но я сильно сомневался в человеколюбии Ганга Даса и отшвырнул его ногой, несмотря на все его уверения в непричастности к смерти англичанина. -- Вы небось растащили все его вещи. Ну, это я выясню сразу же Сколько времени был здесь сахиб? -- Около полутора лет. Он, должно быть, под конец спятил. Но клянусь вам, покровитель бедных! Хотите, я присягну, ваша честь, что я никогда не тронул ни единой вещи из его имущества? Что ваша милость собирается делать? Я схватил Ганг