етом мы провели целый день в таком домике, принадлежащем одному из моих друзей, и Этельберта была очарована. Все здесь было таким очаровательно крохотным. Вы живете в крохотной комнатке, спите в крохотной кроватке в крохотной-крохотной спаленке и варите обедик на крохотном огоньке в самой крохотной кухоньке, какую когда-либо видели. "О, жить на понтоне просто чудесно, - заявила Этельберта в полном восторге, - это все равно что жить в кукольном домике". В поезде, на обратном пути, Этельберта и я обсудили этот вопрос и решили, что на будущий год мы сами приобретем речной дом, - по возможности даже меньший, чем тот, который мы только что видели. Там должны быть разрисованные занавески из муслина, и флаг, и цветы: дикие розы и незабудки. Я могу работать все утро на палубе под защитой тента, а Этельберта будет ухаживать за розами и готовить печенье к чаю; вечером мы расположимся на маленькой палубе и Этельберта поиграет на гитаре (она немедленно начнет брать уроки) или же мы будем сидеть молча и внимать соловьям. В молодости все мы воображаем, будто лето - сплошь солнечные дни и лунные ночи, когда веет легкий западный ветерок и повсюду буйно растут розы. Но, повзрослев, мы вскоре устаем ожидать, когда же разойдется серый покров на небе. Мы закрываем дверь, входим в комнату, жмемся к огню и недоумеваем, почему это ветер непрестанно дует с востока, и, конечно, меньше всего думаем разводить розы. Я знал одну молоденькую девушку, служанку на ферме, которая на протяжении многих месяцев откладывала деньги на новое платье, чтобы пойти в нем на праздник цветов. Но в день праздника стояла дождливая погода и вместо нового платья девушке пришлось надеть старое, поношенное. Все следующие праздничные дни тоже были дождливые, а потому девушка начала побаиваться, что ей никогда не представится случай надеть прелестное белое платье. Наконец в один из праздников выдалось ясное, солнечное утро, и тогда девушка захлопала в ладоши и побежала к себе в комнату, чтобы достать новое платье (которое было новым так долго, что теперь превратилось в самое старое из ее платьев) из сундука, где оно лежало, аккуратно свернутое и переложенное ветками лаванды и тимьяна, и она любовалась, им и смеялась при мысли о том, как мило будет выглядеть в нем. Но когда она попробовала его надеть, оказалось, что она из него выросла и платье узко. В конце концов ей пришлось надеть обыкновенное старое платье. Вот так оно и бывает в нашем мире. Жили некогда юноша и девушка. Они горячо любили друг друга, но оба были бедны и потому условились ждать, пока юноша заработает столько денег, сколько надобно, чтобы жить в достатке, после чего они повенчаются и будут наслаждаться, счастьем. У него ушло на это очень много времени, ибо деньги сколачиваются чересчур медленно, и раз уж он этим занялся, надо было заработать много, чтобы он и девушка могли быть по-настоящему участливы. Так или иначе, юноша достиг своей цели и вернулся домой состоятельным человеком. И они снова встретились в бедно обставленной гостиной, где когда-то расстались. Но они уже не уселись рядышком, близко друг к другу, как прежде. Она так долго жила, одна, что превратилась в старую деву и сердилась на него да то, что он наследил на ковре грязными башмаками. А он так долго трудился, зарабатывая деньги, что сделался жестким и холодным, подобно самим деньгам, и не мог придумать, какие ласковые слова сказать ей. Так они сидели некоторое время у бумажного экрана перед камином и удивлялись, почему когда-то, в день прощания, проливали жгучие слезы. Потом они снова попрощались и были рады этому. Существует другой рассказ с почти такой же моралью - я вычитал его еще школьником в тетради с прописями. Если память мне не изменяет, вот как обстояло дело. Жили некогда мудрый кузнечик и глупый муравей. Все лето напролет кузнечик резвился и играл, прыгая со своими товарищами среди солнечных лучей, роскошно обедая каждый день листьями деревьев и каплями росы, не тревожась о завтрашнем дне и неизменно распевая свою единственную мирную песенку. Но настала суровая зима, и кузнечик, поглядев кругом, увидел, что его друзья-цветы лежат мертвыми, и понял, что его собственная короткая жизнь тоже близится к концу. Он обрадовался тому, что сумел насладиться счастьем и что жизнь его не пропала зря. "Она была коротка, - сказал он себе, - но приятна, и мне кажется, что я использовал ее как нельзя лучше. Я купался в солнечных лучах, мягкий теплый воздух ласкал меня, я забавлялся веселой игрой среди колышущейся травы и лакомился соком сладких зеленых листьев. Я сделал все что мог. Я парил на своих крыльях и пел свою песню. Теперь я поблагодарю господа за былые солнечные дни и умру". Сказав это, он заполз под побуревший лист и встретил свою судьбу так, как подобает всякому отважному кузнечику, и пролетавшая маленькая птичка нежно клюнула его и... справила его похороны. Когда глупый муравей увидел это, он преисполнился фарисейского самодовольства. "Мне следует быть благодарным, - сказал он, - за то, что я трудолюбив и благоразумен и не похож на этого бедного кузнечика. Пока он наслаждался, прыгая с цветка на цветок, я усердно трудился, собирая запасы на зиму. Теперь он мертв, а я буду благоденствовать в своем теплом доме и кушать все те вкусные вещи, которые припас". Но пока он говорил это, пришел садовник с лопатой и сравнял с землею бугор, где жил муравей, и тот остался лежать мертвым среди развалин. Потом та же милая маленькая птичка, которая похоронила кузнечика, прилетела и, подхватив муравья, похоронила и его. А потом она сочинила и спела песенку, смысл которой состоял в следующем: "Срывайте радости цветы, пока они цветут". Это была славная песенка и очень мудрая. К счастью, в то время жил человек, которого птицы любили, чувствуя, что он им сродни, и научили своему языку. Он подслушал эту песню и записал, так что теперь все могут прочесть ее. Но, к несчастью, судьба - суровая гувернантка, и ей не нравится наше пристрастие к цветам радости. "Детки, не задерживайтесь, не рвите сейчас цветы, - кричит она резким сердитым голосом, схватив нас за руку, и тащит обратно на дорогу, - сегодня нам некогда. Мы вернемся сюда завтра, и тогда вы можете рвать их сколько угодно". И детки послушно следуют за ней, хотя те из нас, кто поопытнее, знают, что, вероятнее всего, мы никогда больше сюда-не вернемся, а если и вернемся, то цветы к тому времени увянут. Судьба не хотела и слышать о том, чтобы мы приобрели речной дом тем летом, - кстати, лето было исключительно хорошим, - но пообещала нам, что если мы будем вести себя хорошо и скопим достаточно денег, то у нас будет речной дом в будущем году, а Этельберта и я, будучи простодушными и неопытными детьми, удовольствовались этим обещанием и верили в то, что оно осуществится. Сразу по возвращении домой мы сообщили Аменде наш план. Едва она успела открыть нам дверь, Этельберта выпалила: "Вы умеете плавать, Аменда?" "Нет, мэм, - ответила Аменда, даже не поинтересовавшись, почему к ней обратились с подобным вопросом. - Я знала только одну девушку, которая умела плавать, да и та утонула". "В таком случае вам необходимо скорее научиться, - продолжала Этельберта. - Теперь, если вы захотите прогуляться с вашим молодым человеком, вам сперва придется немного проплыть. Мы больше не будем жить в обыкновенном доме. Мы намерены поселиться на лодке посредине реки". В этот период Этельберта считала своей главной задачей всячески удивлять и шокировать Аменду, и главным источником ее огорчений было то, что это никогда ей не удавалось. Она ожидала многого от своего сообщения, но девушка осталась совершенно спокойной. "Вот как, мэм", - ответила она и заговорила о другом. Полагаю, результат был бы тот же, если б мы сообщили Аменде, что намерены жить на воздушном шаре. Аменда была всегда крайне почтительна в обращении. Но, сам не знаю, как и почему, она умела дать почувствовать Этельберте и мне, что мы - двое детей, которые играют и притворяются взрослыми и женатыми, а она просто ублажает нас. Аменда прожила у нас около пяти лет, - пока молочник, скопив достаточно денег для того, чтобы приобрести собственную лавочку, не стал для нее подходящей партией, - но ни разу она не изменила своего отношения к нам. Даже тогда, когда мы превратились в почтенную супружескую чету и у нас появились дети, было ясно, что, в ее глазах, мы просто усложнили игру и теперь играем в "папу-маму". Каким-то непонятным образом ей удалось внушить эту мысль и нашей малышке. Девочка, как мне кажется, никогда не принимала нас всерьез. Она могла играть с нами или участвовать в легком разговоре, но во всем, что касалось серьезных жизненных дел, - как, например, купанье или еда, - она предпочитала няньку. Как-то утром Этельберта пыталась вывезти дочку на прогулку в колясочке, но ребенок не хотел и слышать об этом. "Все в порядке, детка, - льстиво разъясняла ей Этельберта, - сегодня детка отправится гулять с мамочкой". "Нет, - возражала девочка, если не словами, то действием. - Детка не хочет принимать участие в подобных экспериментах! Ее не обманешь! Я не желаю, чтобы меня опрокинули или переехали!" Бедная Этель! Мне никогда не забыть, как она была расстроена. Больше всего ее огорчило отсутствие доверия. Однако эти воспоминания относятся к другим дням, не имеющим ничего общего с теми, о которых я пишу (или должен писать), а перескакивать с сюжета на сюжет - это непростительный грех для рассказчика и заслуживает осуждения, хотя все более входит в обычай. Поэтому я отброшу все другие воспоминания и постараюсь хранить перед своим взором только маленький, белый с зеленым понтонный домик близ парома, арену наших дальнейших авторских усилий. Речные дома в те дни еще не достигали размера пароходов, плавающих по Миссисипи, а были совсем маленькими, даже по масштабам того первобытного времени. Хозяин арендованного нами домика называл его "компактным". Тот, кому мы в конце первого месяца пытались переуступить его, охарактеризовал его как "курятник". В наших письмах мы старательно обходили это определение. В глубине души мы соглашались с ним. Однако первоначально размер его - или, вернее, отсутствие размера - был в глазах Этельберты одной из самых привлекательных сторон. То обстоятельство, что, выбравшись из постели, вы неизбежно стукались головой о потолок, и что мужчине, кроме гостиной, негде было натянуть штаны, Этельберта считала остроумнейшей шуткой. То, что ей самой приходилось, захватив с собой зеркало, отправляться на палубу, чтобы расчесать волосы, она находила менее забавным. Аменда отнеслась к новой обстановке с присущим ей философским безразличием. Когда ей объяснили, что приспособление, ошибочно принятое ею за пресс для выжимания белья, является ее спальней, она обнаружила в этом одно преимущество, а именно; невозможность свалиться с кровати, так как падать некуда; а когда ей показали кухню, она заявила, что кухня нравится ей по двум причинам: во-первых, сидя в центре кухни, она может, не вставая, дотянуться до всего необходимого, и, во-вторых, никто не может войти в помещение, пока она находится там. - Видите ли, Аменда, - объяснила Этельберта, как бы извиняясь, - большую часть времени мы будем проводить на лоне природы. - Да, мэм, - ответила Аменда, - пожалуй, лучше даже проводить там все время! Будь у нас возможность проводить больше времени на лоне природы, жизнь, я полагаю, была бы довольно приятной, но шесть дней из семи погода позволяла нам только глядеть в окно и благодарить судьбу за то, что у нас имеется крыша над головой. И до и после мне пришлось пережить не одно дождливое лето. На основании горького опыта я узнал, как опасно и глупо покидать лондонский кров между первым мая и тридцать первым октября. Действительно, пребывание за городом всегда связано у меня с воспоминаниями о длинных томительных днях, когда безжалостно льет дождь, и о безрадостных вечерах, которые приходилось просиживать, напялив на себя чужое пальто. Но никогда я не знавал, и, надеюсь, никогда больше (об этом я молю небо утром и вечером) мне не придется испытать лета, подобного прожитому нами в этом чертовом речном доме. По утрам нас будил дождь. Он врывался через окно, заливал нашу постель и, проникнув в кают-компанию, обходил ее с мокрой шваброй. После завтрака я пытался работать, но щелканье града по крыше над моей головой вышибало какую бы то ни было мысль из мозгов, так что, бесплодно просидев час-другой, я швырял в сторону перо, разыскивал Этельберту, и мы, надев плащи и вооружась зонтиками, отправлялись на прогулку в лодке. В полдень мы возвращались, переодевались во что-нибудь сухое и садились обедать. После полудня дождь, как правило, усиливался и мы, с полотенцами и одеялами в руках, бегали взад и вперед, пытаясь помешать воде затопить жилые помещения. Во время чаепития кают-компанию обычно освещали раздвоенные молнии. Вечера уходили на уборку, а потом мы поочередно отправлялись в кухню погреться. В восемь часов вечера мы ужинали и, пока не наступало время ложиться в постель, сидели, закутавшись в пледы, прислушиваясь к раскатам грома, вою ветра и плеску волн, тревожась, уцелеет ли в эту ночь наш понтон. Иногда к нам приезжали погостить знакомые - пожилые, раздражительные люди, обожающие тепло и комфорт; люди, которые отнюдь не стремились к увеселительным прогулкам даже при самых благоприятных обстоятельствах, но которых наша глупая болтовня убедила, что день, проведенный на реке, будет для них райским отдыхом. Они прибывали к нам, промокнув насквозь, и приходилось рассовывать их по разным углам и оставлять в одиночестве, чтобы они могли переодеться в мою или Этельбертину одежду. Но Этель и я в те дни были стройными, так что эти полные люди средних лет в нашей одежде выглядели прескверно и чувствовали себя несчастными. Потом мы приглашали их в гостиную и пытались занять разговорами о том, как приятно мы провели бы время, будь погода хорошей. Но они отвечали только "да" и "нет", а иногда огрызались. Вскоре беседа замирала, и мы продолжали сидеть, читая газеты недельной давности и покашливая. Как только их собственное платье высыхало (мы неизменно жили среди испарений сохнущей одежды), они настаивали на немедленном отъезде, и это казалось мне несколько невежливым после всего, что мы для них сделали. Переодевшись, гости спешили домой, чтобы еще раз промокнуть на обратном пути. Обычно несколько дней спустя мы получали от кого-либо из наших родственников письмо с сообщением, что оба пострадавших чувствуют себя хорошо, насколько возможно, и обещают прислать нам приглашение на похороны в случае рецидива. Единственным нашим утешением и заботой в долгие недели затворничества был открывающийся из окна вид на реку с проплывающими мимо нас маленькими открытыми лодочками, где находились ищущие развлечений горожане. Глядя на них, мы размышляли, какой ужасный день они прожили (или проживут, - в зависимости от обстоятельств). До полудня они плыли вверх по реке - молодые люди со своими возлюбленными; племянники, вывозившие богатых старых тетушек; мужья и жены парами или в нечетном количестве; изящно одетые девушки с кузенами; энергичного вида мужчины в сопровождении собак; молчаливые великосветские компании; шумливые мещанские компании; вечно ссорящиеся семейные компании, - лодка за лодкой они проплывали мимо нас, промокнув, но не теряя надежды, показывая друг другу пальцем на голубые просветы в небе. По вечерам они возвращались промокшие до нитки и унылые, говоря друг другу разные неприятные слова. Лишь одна чета - единственная из многих сотен, которые мы наблюдали, - возвращалась обратно после испытания в хорошем настроении. Он усердно греб и пел, повязав носовой платок вокруг головы, чтобы не унесло шляпу, а она улыбалась ему, стараясь одной рукой удержать зонтик, а другой управлять лодкой. Можно найти только два объяснения того, почему люди бывают веселыми на реке во время дождя. Одно из них я отверг, так как оно невероятно и говорит не в пользу людей. Второе - говорит в их пользу и, приняв его, я поклонился этой промокшей, но веселой паре, когда она проплывала мимо. В ответ они помахали рукой, и я долго смотрел им вслед, пока они не скрылись в дымке. Я склонен думать, что эти молодые люди счастливы и до сих пор, если они живы. Может, судьба была милостива к ним, может - нет, но в любом случае, я склонен думать, они счастливее большинства людей. Шторм бушевал ежедневно с такой яростью, что иногда, преждевременно истощив силы, отказывался от своих намерений. В этих редких случаях мы сидели на палубе и наслаждались непривычной роскошью - дышали свежим воздухом. Я хорошо помню эти редкие приятные вечера: река, светящаяся изнутри от затонувшего в ней света, желтые отмели, в которых таится ночь, небо, выметенное штормом, кое-где украшенное звездами, подобными драгоценностям. Было восхитительно приятно в течение часа или двух не слышать сердитого стука дождя и лишь внимать плеску рыб и легкому шуму воды, вызванному какой-нибудь водяной крысой, украдкой пробирающейся среди тростников, или прислушиваться к непрестанному щебету немногочисленных, еще не заснувших птиц. Вблизи от нас жил старый коростель. Он самым возмутительным образом будоражил всех остальных птиц и мешал им спать. Аменда, которая выросла в городе, сначала приняла его за дешевый будильник и недоумевала, кто его заводит и почему это делают всю ночь напролет, а главное, почему его не смазывают. За свой непристойный концерт он принимался с наступлением сумерек, как раз в то время, когда любая порядочная птица готовится к ночному отдыху. В нескольких ярдах от его жилища гнездилось семейство дроздов, и коростель приводил их в неистовство. - Этот дурак снова принялся за свое, - говорила дроздиха. - Если ему непременно хочется трещать, почему он не может делать это днем? (Разумеется, говорила она на языке птичьего щебета, но я убежден, что даю точный перевод.) Спустя некоторое время молодые дрозды просыпались и начинали чирикать, и тогда мать прямо бесилась от гнева. - Неужели ты не можешь сказать ему что-нибудь? - возмущенно кричала она своему супругу. - Разве, по-твоему, бедные малютки могут спать, когда всю ночь продолжается этот отвратительный шум? Живешь словно, на лесопилке. Тогда дрозд-самец высовывал голову из гнезда и кричал взволнованно, но вежливо: - Эй, как вас там, послушайте! Не можете ли вы успокоиться хоть на минуту! Моя жена говорит, что дети не в состоянии заснуть. Это нехорошо с вашей стороны, честное слово! - Заткнись! - громко отвечал ему коростель. - Лучше заставь молчать свою жену. Тебе и с нешто не справиться. И он продолжал трещать громче прежнего. Тогда вмешивалась в ссору черная дроздиха, жившая несколько-поодаль. - Его надо хорошенько отлупить, а не разговаривать с ним. Если бы я была мужчиной, я так бы и поступила. (Это замечание дроздиха делала тоном уничтожающего презрения, и, по-видимому, оно находилось в связи с некой предшествующей дискуссией.) - Вы совершенно правы, мадам, - отвечала соседка. - Именно это я и твержу своему мужу, но он (голос все, повышался, так что слышать ее могла любая леди в окрестности), но он не двинется с места - о нет! - даже если бы я и дети умирали перед его глазами от всех этих бессонных ночей. - Он не исключение, дорогая, - высвистывала черная дроздиха, - все они таковы! - и продолжала скорее огорченно, нежели сердито: - Но можно ли их, несчастных, винить? Кто лишен настоящей птичьей души, не волен над собой! Я напряг слух, чтобы услыхать, прошибли ли эти колкости черного дрозда, но с его стороны доносился лишь явно подчеркнутый храп. К этому времени все птицы на прогалине уже бодрствовали, выражая по адресу коростеля суждения, которые могли бы задеть менее черствую натуру. - Разрази меня гром, Биль, - чирикал какой-то нахальный луговой воробей, и голос его покрывал общий галдеж, - если этот джентльмен не воображает, будто он поет! - Не его вина, - отвечал Биль с издевательским сочувствием. - Кто-то сунул монетку в щелку, и он сам уже не в состоянии остановиться. Взбешенный смехом молодых птиц, коростель старался доставить всем еще больше неприятностей и принимался с изумительным совершенством изображать, как точат заржавевшую пилу стальным напильником. Но тут старый ворон, с которым опасно было шутить, сердито кричал: - Довольно! Прекратить! Или я спущусь и клюну тебя так, что твоя дурацкая башка слетит с плеч! И тут на четверть часа наступала тишина, а потом все начиналось сызнова. ГЛАВА V Браун и Мак-Шонесси приехали вместе в субботу вечером. Едва они успели обсохнуть и напиться чаю, как мы принялись за работу. Джефсон прислал открытку, где писал, что присоединится к нам только поздно вечером. Браун предложил до его приезда заняться сюжетом. - Пусть каждый из нас, - сказал он, - придумает сюжет. Потом мы сравним их и выберем лучший. Так мы и поступили. Сюжеты я позабыл, но помню, что при последовавшем отборе каждый настаивал на своем собственном и так обиделся за жестокую критику, которой подвергся со стороны остальных, что разорвал запись в клочья. Следующие полчаса мы сидели и курили молча. Когда я был молод, я жаждал услышать чужое мнение обо мне и обо всем, созданном мною; теперь я больше всего стремлюсь к тому, чтобы как-нибудь уклониться от этого. Если в те времена мне сообщали, что где-то обо мне напечатано подстроки, я готов был исходить пешком весь Лондон, чтобы добыть экземпляр газеты. Теперь, при виде целого столбца, в заголовке которого красуется мое имя, я спешно свертываю газету, откладываю ее в сторону и, подавляя естественное желание узнать, что там написано, говорю: "Зачем это тебе? Это только выбьет тебя из колеи на весь день". В юности у меня был друг. С тех пор в мою жизнь входили другие друзья - подчас весьма дорогие и близкие мне, - но ни один из них не стал для меня тем, чем был тот... Ибо он был моим первым другом, и мы жили с ним в мире, который был просторнее нынешнего: в том мире было больше и радости и горя, и в нем мы любили и ненавидели глубже, чем любим и ненавидим в более тесном мирке, где мне приходится существовать теперь. У моего друга была страсть, свойственная многим молодым людям: он обожал, чтобы его критиковали, и у нас стало обычаем оказывать друг другу это внимание. В то время мы не знали, что, прося о "критике", имели в виду одобрение. Мы думали, что сильны - это обычно бывает в начале боя - и в состоянии выслушивать правду. Согласно установившемуся обычаю, каждый из нас указывал другому на его ошибки, и мы были так заняты этим, что нам не хватало времени сказать друг другу слово похвалы. Я убежден, что каждый из нас держался самого высокого мнения о таланте своего друга, но наши головы были начинены глупыми поговорками. Мы говорили себе: "Хвалить будут многие, но только друг скажет вам правду". Мы говорили также: "Никто не видит собственных недостатков, но если кто-либо другой указывает на них, нужно быть благодарным и стараться избавиться от них". Когда мы лучше познакомились с миром, мы поняли обманчивость подобных представлений. Но было слишком поздно, так как зло уже свершилось. Написав что-либо, каждый из нас читал свое произведение другому и, окончив чтение, говорил: "Теперь скажи мне, что ты думаешь об этом, - откровенно, как друг". Таковы были слова. Но в мыслях у каждого, хотя он мог и не знать этого, было: "Скажи мне, что это умно и хорошо, друг мой, даже если ты не думаешь так. Мир очень жесток к тем, кто еще не завоевал его, и хотя мы и напускаем на себя беззаботный вид, наши юные сердца кровоточат. Часто мы устаем и становимся малодушными, Разве это не так, друг мой? Никто не верит в нас, и в часы отчаянья мы сами сомневаемся в себе. Ты кой товарищ. Ты знаешь, как много собственных чувств и мыслей я вложил в это произведение, которое другие лениво перелистают за полчаса. Скажи мне, что оно удалось, друг мой! Одобри меня хоть немного, прошу тебя!" Но другой, полный критического азарта, который у цивилизованных людей подменяет жестокость, отвечает скорее откровенно, нежели по-дружески. Тогда автор сердито вспыхивает и обменивается со своим критиком гневными репликами. Как-то вечером друг прочел мне свою пьесу. В ней было много хорошего, но были и промахи (бывают же пьесы с промахами); их-то я подхватил и стал потешаться над ними. Я не мог бы отнестись к пьесе более едко, будь я даже профессиональным критиком. Едва я прекратил это развлечение, как он вскочил, схватил со стола рукопись, разорвал ее пополам и швырнул в огонь (он был очень молод, этого нельзя забывать), а потом, стоя передо мной с побелевшим лицом, высказал мне, без всякой просьбы с моей стороны, все, что думал обо мне и о моем искусстве. Пожалуй, незачем говорить, что после этого двойного происшествия мы расстались в сильном гневе. Я не видел его много лет. Дороги жизни многолюдны, и если мы выпустили чью-то руку, нас скоро оттеснят далеко в сторону. Снова я встретил его случайно. Выйдя из Уайтхолла после банкета и радостно вдыхая свежий воздух, я направился домой по набережной. Кто-то тяжелой поступью плелся под деревьями и остановился, когда я поравнялся с ним. "Вы не могли бы дать мне огонька, хозяин?" - слова прозвучали странно и как-то не гармонировали с фигурой говорившего. Я чиркнул спичку и подал незнакомцу, прикрыв рукой язычок пламени от ветра. Когда слабый огонек осветил его лицо, я отшатнулся и выронил спичку: "Гарри!" Он ответил коротким сухим смешком. "Не знал, что это ты, - сказал он. - Я не остановил бы тебя". "Как ты дошел до этого, старина?" - спросил я, кладя руку ему на плечо. Его пальто было грязное, засаленное, и я, поскорее отдернув руку, постарался незаметно вытереть ее носовым платком. "О, это длинная история, - небрежно ответил он, - и слишком банальная, чтобы ее стоило рассказывать. Некоторые поднимаются, как тебе известно. А некоторые опускаются. Говорят, у тебя, дела идут неплохо". "Пожалуй, - ответил я, - я влез на несколько футов вверх по обмазанному салом столбу и теперь стараюсь удержаться. Но мы говорим о тебе. Не могу ли я что-нибудь сделать для тебя?" В это мгновение мы проходили под газовым фонарем. Он наклонился ко мне, наши головы сблизились, и свет ярко и безжалостно осветил его лицо. "Разве я похож на человека, для которого ты можешь что-нибудь сделать?" - спросил он. Мы молча шли бок о бок, и я придумывал слова, которые могли бы произвести на него впечатление. "Не беспокойся обо мне, - снова заговорил он, помолчав, - я чувствую себя достаточно хорошо. Там, куда я опустился, на жизнь смотрят просто. У нас не бывает разочарований". "Почему ты бежал, как жалкий трус? - вспылил я. - У тебя был талант. Ты пробился бы, если б проявил больше упорства". "Возможно, - ответил он тем же ровным безразличным тоном. - Вероятно, у меня не было нужной хватки. Думаю, что если бы кто-нибудь поверил в меня, это могло бы помочь мне. Но никто в меня не поверил, и в конце концов я сам утратил веру в себя. А когда человек теряет веру в себя, он подобен воздушному шару, из которого улетучился газ". Я слушал его, возмущаясь и удивляясь. "Никто не верил в тебя! - повторил я. - Но я-то, я всегда верил в тебя, ты это знаешь. Я..." Тут я умолк, вспомнив нашу взаимную "откровенную критику". "В самом деле? - спокойно возразил он. - Ты никогда мне не говорил этого. Прощай". Двигаясь по направлению к Стрэнду, мы дошли до окрестностей Савоя, и он скрылся в одном из темных проходов. Я поспешил за ним, окликая его по имени, и хотя некоторое время мне казалось, что я слышу впереди его шаги, вскоре они слились со звуками других шагов, так что, когда я добрался до площади, где стоит часовня, я потерял его след. Возле церковной ограды стоял полисмен. Я обратился к нему с расспросами. "Как выглядел этот джентльмен, сэр?" - спросил он. "Высокий, худой, очень грязно одетый, - его можно было принять за бродягу". "О, таких в городе много. Боюсь, что вам будет трудно разыскать его", - ответил полицейский. Так я во второй раз услыхал, как замирали вдали шаги моего друга, и знал, что больше никогда не услышу их приближения. Продолжая путь, я раздумывал, - так же, как делал это и прежде и потом, - стоит ли Искусство, даже с прописной буквы, всех тех страданий, которые оно влечет за собою, выигрывает ли оно и становимся ли мы лучше благодаря той массе презрения и насмешек, зависти и ненависти, которые валятся на нас во имя его. Джефсон прибыл около девяти часов вечера на пароме. О его прибытии нас оповестило то обстоятельство, что мы стукнулись головами о стены гостиной. Кто-нибудь неизменно стукался головой всякий раз, когда причаливал паром. Это была тяжелая неповоротливая махина, а мальчишка-паромщик не ахти как умел работать шестом. Он откровенно признавался в этом, - что говорило в его пользу. Но он и не пытался исправиться, и это было ошибкой с его стороны. Его метод состоял в том, что он нацеливал свой паром прямо на ту точку, к которой собирался пристать, а потом, не оглядываясь, изо всех сил отталкивался шестом до тех пор, пока что-нибудь внезапно его не останавливало. Иногда это бывала отмель, иногда лодка, случалось - и пароход, а от шести до двенадцати раз в день - наше речное жилье. То обстоятельство, что ему ни разу не удалось пробить борт нашего понтона, заставляет отнестись с уважением к человеку, который его строил. Однажды паром с ужасным грохотом пристал к нашему борту. Аменда в это мгновение шла по коридору и в результате сильно стукнулась головой о стенку, сперва слева, а потом справа. Надо сказать, что она привыкла получать один удар в качестве сигнала, что мальчишка-паромщик прибыл; но двойной удар вывел ее из себя: это было слишком большой роскошью для простого мальчишки-паромщика. Поэтому она выскочила на палубу в ужасном гневе. - Ты что думаешь? - кричала она, расплачиваясь с ним оплеухами слева и справа. - Воображаешь, что ты торпеда? И вообще, зачем ты здесь? Что тебе надо? - Мне ничего не надо, - ответил парень, протирая уши, - я привез джентльмена. - Джентльмена? - переспросила Аменда, оглядываясь, потому что не видела никого. - Какого джентльмена? - Толстого джентльмена в соломенной шляпе, - отвечал паренек, растерянно озираясь. - Где же он? - спросила Аменда. - Не знаю, - испугался паренек. - Он стоял там, на другом конце парома, и курил сигару. В это мгновение из воды показалась голова и запыхавшийся, но разъяренный пловец стал пробираться вброд к нашему понтону. - О, вот он! - заорал в восторге мальчишка, видимо испытывая облегчение оттого, что загадка благополучно разрешилась, - он, должно быть, свалился с парома! - Ты совершенно прав, дружок, и вот тебе за то, что ты помог мне в этом! И мой промокший до нитки друг, забравшись на палубу, тут же перегнулся за борт и, следуя превосходному примеру Аменды, излил свои чувства, надрав паромщику уши. Во всей этой истории нас утешало то обстоятельство, что мальчишка-паромщик получил наконец по заслугам. Часто мне самому ужасно хотелось задать ему трепку. Мне кажется, что он, без преувеличения, был самым неуклюжим и тупым парнем, с каким мне когда-либо доводилось сталкиваться, а сказать так - значит сказать очень много. Как-то его мать предложила, чтобы он за три шиллинга и шесть пенсов в неделю каждое утро "помогал нам чем может". Таковы были подлинные слова его матери, и я повторил их Аменде, знакомя ее с мальчишкой. "Это Джеймс, Аменда, - сказал я, - он будет приезжать ежедневно в семь часов утра и привозить молоко и письма, а потом до девяти часов он будет помогать нам чем может". Аменда оглядела его. "Для него это будет непривычным занятием, сэр, судя по его виду", - заметила она. И с тех пор всякий раз, когда особо зловещий треск или грохот заставлял нас вскакивать с места и восклицать: "Что там произошло?" - Аменда неизменно отвечала: "О мэм, это Джеймс помогает чем может". Он ронял все, что бы ни пытался поднять, опрокидывал все, к чему прикасался, сбрасывал все, к чему приближался и что не было прикреплено намертво, - а если оно было прикреплено намертво, падал сам: это был не результат небрежности с его стороны, а, по-видимому, врожденный недостаток. Я убежден, что никогда за всю жизнь ему не удалось донести ведро воды, не разлив его по дороге. Одной из обязанностей Джеймса было поливать цветы на палубе. К счастью для цветов, Природа в то лето поставляла даровую выпивку со щедростью, которая могла удовлетворить самого отъявленного пропойцу из мира растений; в противном случае на нашем понтоне не осталось бы ни одного цветка - все они засохли бы. Цветам никогда не доставалось от Джеймса ни капли. Воду он им носил, но никогда не доносил до места. Как правило, он опрокидывал ведро до того, как поднимал его на борт, и это было лучшее из всего, что могло случиться, потому что вода попросту возвращалась в реку, не причинив никому вреда. Изредка ему все же удавалось поднять ведро на борт, и тогда он чаще всего опрокидывал его на палубу или в коридор. Карабкаясь по лесенке на крышу каюты, он иногда взбирался до половины раньше, чем происходила катастрофа. Дважды он почти достиг верха и однажды добрался до самой крыши. Что произошло здесь в тот памятный день, навсегда останется неизвестным. Сам Джеймс, когда его подняли на ноги, не мог дать никакого объяснения. Надо полагать, что, возгордясь своим необычайным достижением, он потерял голову и попытался свершить подвиги, недоступные ему ни по жизненному опыту, ни по врожденным способностям. Как бы то ни было, факт остается фактом: большая часть воды пролилась в кухонную трубу, а сам парень и пустое ведро очутились на палубе прежде, чем кто-либо понял, как это случилось. Если ему больше нечего было опрокинуть, он делал все возможное, чтобы опрокинуть самого себя. Он не мог с уверенностью переступить с парома на понтон. В пятидесяти случаях из ста он ухитрялся зацепить ногой за цепь или за шест парома и, падая, обтирал грудью палубу. Аменда сочувствовала ему. "Как твоей матери не стыдно! - услыхал я как-то утром ее слова, обращенные к нему. - Она так и не научила тебя ходить. Тебя до сих пор надо водить на полотенце". Он был услужливый паренек, но туп до умопомрачения. В тот год на небе появилась комета, и все только и говорили, что о ней. Однажды Джимми сказал мне: "Говорят, скоро здесь будет комета, сэр?" - Он сказал это так, словно речь шла о цирковом представлении. "Будет! - ответил я. - Она уже здесь. Разве ты не видел ее?" "Нет, сэр". "Тогда посмотри на нее сегодня вечером. Это очень интересно". "Да, сэр, мне хотелось бы посмотреть. Говорят, она с хвостом, сэр?" "Да, у нее очень красивый хвост". "Точно, сэр. Все говорят, что она хвостатая. А куда надо идти, чтобы увидеть ее?" "Никуда не надо ходить. Ты увидишь ее в собственном саду в десять часов вечера". Он поблагодарил меня и, споткнувшись о мешок с картофелем, плюхнулся головой вперед в свой паром и отчалил. На следующее утро я спросил его, видел ли он комету. "Нет, сэр, я не нашел ее". "А ты искал?" "Да, сэр, искал. И очень долго". "Как же ты не увидел ее? - воскликнул я. - Ночь была достаточно ясной. Где ты ее искал?" "В нашем саду, сэр. Как вы мне сказали". "А где именно в саду? - вмешалась Аменда, которая случилась поблизости. - Под кустами крыжовника?" "Да... повсюду". Оказалось, что он действительно искал ее: взял в конюшне фонарь и обшарил весь сад в поисках кометы. Но свой собственный рекорд глупости он побил тремя неделями позже. Мак-Шонесси гостил тогда у нас и в пятницу вечером приготовил салат по рецепту, полученному от своей тетки. Разумеется, в субботу утром все мы были больны. Человек, отведавший блюда, приготовленного Мак-Шонесси, неизменно заболевает. Есть люди, пытающиеся объяснить это глубокомысленными разговорами о "причинах и следствиях". Сам Мак-Шонесси настаивает, что это простое совпадение. "Откуда вы можете знать, - говорит он, - что не заболели бы, если бы не кушали этого? Выглядите вы сейчас неважно, это очевидно, и мне вас жаль. Но неизвестно, что с вами было бы, если б вы не поели этого блюда: возможно, вы были бы уже покойником. Весьма вероятно, что я спас вам жизнь". И весь остаток дня он вел себя как человек, который спас вас от могилы. Едва появился Джимми, я сразу вцепился в него. "Джимми, - сказал я, - немедленно беги в аптеку. Не останавливайся нигде. Попроси дать тебе лекарство от расстройства желудка, вызванного отравлением овощами. Попроси что-нибудь посильнее и столько, чтобы хватило на четверых. Не забудь: средство от отравления овощами. Спеши, а то будет поздно". Мое волнение передалось парню. Он соскочил обратно на паром и стал отталкиваться изо всех сил. Достигнув берега, он исчез в направлении поселка. Прошло полчаса, но Джимми не возвращался. Ни у кого не хватало энергии, чтобы отправиться вслед за ним. У нас было ровно столько сил, сколько нужно, чтобы сидеть и вяло ругать его. По истечении часа мы все почувствовали себя много лучше. Когда прошло полтора часа, мы были рады, что он не вернулся вовремя, и только интересовались, что с ним приключилось. Вечером, проходя по деревне, мы увидели его сидящим у открытой двери родительского домика. Он сидел там, закутанный в шаль, и вид у него был больной и измученный. "Что с тобой, Джимми? - спросил я. - В чем дело? Отчего ты не вернулся утром?" "Я не мог, сэр, - отвечал Джимми, - мне было так плохо. Мать заставила меня лечь в постель". "Ты выглядел здоровым сегодня утром, - сказал я. - Отчего же тебе вдруг стало плохо?" "От того лекарства, которое дал мне мистер Джонс. Оно сразу свалило меня с ног". Догадка озарила мой мозг. "А что ты сказал, Джимми, когда пришел к мистеру Джонсу?" - спросил я. "То, что вы велели, сэр: чтобы он дал мне какое-нибудь лекарство от растительного отравления. И чтобы оно было посильнее и чтобы его хватило на четверых". "А что он ответил?" "Он сказал, что это вздор, придуманный вами, сэр, и что для начала мне достаточно порции на одного. Потом он спросил меня, не ел ли я снова зеленые яблоки". "И ты сказал "да"?" "Да, сэр, я сказал ему, что съел несколько штук, и он заявил, что лекарство поможет мне и что, по его мнению, это послужит мне хорошим уроком". "А ты не подумал, Джимми, что речь шла вовсе не о тебе, что ты отлично себя чувствуешь и вовсе не нуждаешься в лекарстве?" "Нет, сэр". "И неужели даже в глубине твоего сознания не шевельнулось подозрение, Джимми?" "Нет, сэр". Люди, которые не встречали Джимми, не верят в эту историю. Они заявляют, что все ее предпосылки находятся в противоречии с законами, управляющими человеческой природой, что ее детали не соответствуют нормам вероятности. Те же, кто видел Джимми и разговаривал с ним, не сомневаются ни в одном моем слове. Появление Джефсона - о существовании которого, надеюсь, читатель еще не совсем забыл - значительно ободрило нас. Джефсон всегда чувствовал себя отлично, когда все шло как нельзя хуже. Не то чтобы он старался на манер Марка Тапли казаться бодрее всего именно в тот момент, когда ему было особенно тяжело, - просто пустячные неудачи и несчастья искренне развлекали и вдохновляли его. Многие из нас умеют смеяться, вспоминая о пережитых неприятностях; Джефсон был из философов более стойкого сорта: он умел извлекать удовольствие из неприятностей в тот самый момент, когда они происходили. Он приехал, промокнув насквозь, и посмеивался при мысли о том, что его угораздило отправиться в гости на реку в такую погоду. Его благотворное влияние смягчило суровые черты наших лиц, а к ужину мы все, - как надлежит истинным англичанам и англичанкам, желающим наслаждаться жизнью, - больше не думали о погоде. ГЛАВА VI - Кошки, - сказал Джефсон как-то вечером, когда мы сидели в понтонном домике, обсуждая сюжет романа, - кошки внушают мне огромное уважение. Кошки и неконформисты представляются мне единственными существами в мире, у которых совесть практически влияет на поступки. Понаблюдайте за кошкой, совершающей что-либо низкое и плохое, - если она когда-нибудь даст вам случай подглядеть за нею; заметьте, как она старается, чтобы никто не застал ее в это время; и как быстро она прикинется, будто вовсе не делала этого, что она даже и не собиралась это делать, что, напротив, она хотела сделать нечто совсем другое. Иной раз можно подумать, что у кошек есть нравственное начало. Сегодня утром я наблюдал за вашей полосатой кошкой. Она ползла вдоль крыши каюты, позади ящиков с цветами, подкрадываясь к молодому дрозду, сидевшему на бунте каната. Жажда крови сверкала в ее глазах, убийство таилось в каждой судорожно напряженной мышце ее тела. Судьба - в виде исключения покровительствуя слабому - внезапно направила ее внимание на меня, и тут она впервые обнаружила мое присутствие. На нее это подействовало, как небесное видение на библейского преступника. В мгновение ока она превратилась в совершенно другое существо. Хищный зверь, ищущий, кого бы сожрать, вдруг исчез. На его месте сидел длиннохвостый, покрытый шерстью ангел, глядевший в небо с выражением, в котором была одна треть невинности и две трети восхищения красотами природы. Ах, мне угодно знать, что она делает здесь? Так неужели я не вижу, что она играет комочками земли? Разумеется, я не так испорчен, чтобы вообразить, будто она хотела убить эту прелестную маленькую птичку, - да благословит ее господь! Теперь представьте себе старого кота, пробирающегося домой рано утром после ночи, проведенной на крыше сомнительной репутации. Можете ли вы вообразить живое существо, которое в меньшей мере стремилось бы привлечь к себе внимание? "О, - словно слышите вы его слова, обращенные к самому себе, - я и понятия не имел, что уже так поздно; как быстро летит время в приятной компании. Надеюсь, что не встречу никого из знакомых, - ужасно досадно, что так светло". В отдалении он замечает полисмена и внезапно останавливается, спрятавшись в тени. "Что ему нужно, этому полисмену, да еще так близко от нашей двери? - думает кот. - Пока он торчит здесь, мне нельзя войти. Он наверно увидит и узнает меня. И он способен рассказать обо всем слугам". Кот прячется за тумбой для афиш и ждет, время от времени осторожно выглядывая из-за угла. Однако полисмен, видимо, прочно обосновался на этом месте, и кот начинает тревожиться и волноваться. "Что ему там надо, этому дураку? - презрительно бормочет он, - скончался он, что ли? Отчего он не двигается с места? Ведь он постоянно предлагает другим проходить дальше. Тупой болван!" Издали слышится крик: "Молоко!" - и котом начинает овладевать смертельная тревога: "Господи! какая мерзость! Все успеют проснуться и спуститься вниз прежде, чем я попаду домой. Ничего не поделаешь, приходится рискнуть!" Кот осматривается и колеблется. "Куда ни шло, если бы я не был таким грязным и лохматым, - размышляет он. - В этом мире люди склонны видеть во всем только дурное". "Что делать, - добавляет он, встряхнувшись, - ничего другого не придумаешь, придется положиться на провидение: до сих пор оно не подводило меня. Вперед!" Он напускает на себя вид возвышенной печали, бросается вперед, сохраняя на морде скорбное и задумчивое выражение. Он явно стремится внушить людям мысль, что отсутствовал всю ночь по случаю работы, связанной с Комитетом общественного призрения, и теперь возвращается домой подавленный зрелищем, которое ему пришлось увидеть. Он незаметно проскальзывает в дом через окно и едва успевает поспешно облизать себя языком, как на лестнице раздаются шаги кухарки. Когда кухарка входит в кухню, кот крепко спит, свернувшись комочком на коврике перед камином. Стук открываемых ставен будит его. Он поднимается и делает шаг вперед, зевая и потягиваясь. "Господи! Уже утро? - полусонно говорит он. - О, я превосходно выспался, кухарка, и какой чудесный сон я видел про мою бедную маму". А вы говорите "кошки"! Это не кошки, а истинные христиане, только ног у них больше, чем у человеку. - Несомненно, - отвечал я, - кошки изумительно смышленые зверьки и похожи на людей не только добродетелью и нравственными побуждениями; изумительная ловкость, проявляемая ими в заботе о собственной персоне, вполне достойна человеческого рода. У моих друзей был большой черный кот. Он и сейчас у них, - правда, только наполовину. Они взяли его котенком и по-своему, не афишируя, любили его. Однако ни с той, ни с другой стороны не было ничего, похожего на страсть. По соседству от них поселилась серая кошка, за которой ухаживала пожилая старая дева, и обе кошки встретились, гуляя по стене сада. "Ну, как вы здесь устроились?" - спросила серая кошка. "О, как будто неплохо". "Ну, а хозяева? Милые люди?" "Довольно милые, насколько это доступно людям". "Стараются угодить? Хорошо заботятся о вас и все, такое?" "О да. Мне не на что жаловаться". "Как с харчами?" "Как обычно, знаете ли, - кости да обрезки, порой для развлечения кусочек собачьей галеты". "Кости и собачьи галеты? Неужто вы хотите сказать, что едите кости?" "Да, когда они перепадают мне. Что в этом плохого!" "О тень египетской Изиды! Кости и собачьи галеты! А вы никогда не получаете цыплят, или сардины, или телячью котлетку?" "Цыплята? Сардины? О чем вы говорите? Что такое сардины?" "Что такое сардины! О дорогое дитя (это кошка, будучи особой женского пола, всегда называла своих друзей-котов, которые были немного старше ее, "дорогое дитя"), - да это просто позор, как с вами обращаются! Садитесь и расскажите мне все. На чем вы спите?" "На полу". "Я так и думала! А пьете молоко, разбавленное водой, не так ли?" "Говоря по правде, его действительно разбавляют". "Воображаю. Вы должны немедленно покинуть этих людей, дорогой мой". "А куда же мне идти?" "Куда угодно". "Но кто меня примет?" "Любая семья, если вы только возьметесь за дело. Как вы думаете, скольких я переменила хозяев? Семерых! И каждый раз улучшала условия жизни. А знаете, где я родилась? В свинарнике. Нас было трое - мама, я и мой маленький брат. Мама уходила каждый вечер и возвращалась только с рассветом. Как-то утром она не вернулась. Мы ждали и ждали, но день проходил, а ее все не было, и мы становились все голоднее и голоднее, и наконец легли рядышком и плакали, пока не заснули. Вечером, выглянув через отверстие в двери, мы увидели ее в поле, она приближалась к нам. Она ползла очень медленно, и ее тело волочилось по земле. Мы позвали ее, и она тихо мяукнула в ответ, но не ускорила шаг. Она вползла в свинарник и свалилась на бок, а мы сразу подбежали к ней, оттого что почти умирали с голоду. Мы припали к ее соскам, а она все лизала и лизала нас. Я заснула возле нее, а ночью, проснувшись от холода, теснее прижалась к ней, но мне стало еще холоднее: она была влажная и липкая от темной жидкости, вытекавшей у нее из бока. Тогда я не знала, что это такое, но потом узнала. Это произошло, когда мне было не больше месяца, и с того дня и до настоящего времени я сама заботилась о себе; это неизбежно, мой дорогой. Некоторое время мы с братом продолжали жить в том же свинарнике и кормились сами. Сначала это была жестокая борьба - два детеныша боролись за жизнь. Но мы выстояли. Прошло около трех месяцев, и я, отойдя как-то дальше обычного от дома, набрела на коттедж, стоявший среди полей. Дверь была открыта, изнутри веяло теплом и уютом, и я вошла, так как никогда не могла пожаловаться на недостаток смелости. Дети играли перед огнем и ласково встретили меня, - я им понравилась. Для меня это было ново, и я осталась там. В то время их дом казался мне дворцом. Может быть, я продолжала бы думать так, если б, проходя по деревне, случайно не увидела жилую комнату, расположенную позади лавки. Пол был застлан ковром, мохнатый коврик лежал перед камином. До этого времени я не подозревала, что существует, подобная роскошь. Я решила, что поселюсь в этой лавке, и выполнила свое намерение". "Как это вам удалось?" - спросил черный кот, который все живее интересовался рассказом. "Попросту вошла и села. Дорогое дитя, дерзость - вот пароль, отпирающий любую дверь лучше всякого "Сезам, откройся!". Кошка, которая усердно трудится, околевает от голода, кошку, обладающую мозгами, считают дурой и спускают с лестницы, а добродетельную кошку топят, ославив мошенницей, но нахальная кошка спит на бархатной подушке, а на обед получает сливки и конину. Я смело вошла и потерлась о ноги хозяина. Его и жену очень растрогало то, что они назвала моей "доверчивостью", и оба с восторгом приняли меня. Вечерами, бродя по полям, я часто слышала, как дети из коттеджа зовут меня по имени. Прошло много недель, прежде чем они перестали искать меня. Одна из них, самая младшая девочка, перед сном все плакала и засыпала в слезах: она думала, что меня нет в живых. Это были ласковые детишки. Я пробыла у моих друзей-лавочников около года; от них я перешла к другим людям, недавно поселившимся по соседству, у которых была поистине превосходная кухарка. Думаю, что вполне удовлетворилась бы ими, но, к несчастью, они разорились и им пришлось, отказавшись от большого дома и кухарки, переехать в убогий домишко, а я не желала возвращаться к подобной жизни. Итак, мне пришлось искать новое пристанище. Неподалеку жил забавный старик. Про него говорили, что он богат, но никто не любил его. Он не походил на других. Я обдумала все в течение дня или двух и решила попробовать. Он был одинок и мог без ума полюбить меня, а в противном случае я всегда могла уйти. Мое предположение оправдалось. Никто никогда так не баловал меня, как "Старый гриб", - это была его кличка у местных мальчишек. Моя теперешняя опекунша, право же, достаточно носится со мной, ко у нее имеются другие родственные связи, а моему "Грибу" некого было любить, кроме меня, - даже себя самого он не любил. Сначала он не поверил своим глазам, когда я вскочила к нему на колени и стала тереться об его уродливое лицо. "Кошечка, - сказал он, - знаешь, ты первое живое существо, которое приблизилось ко мне по собственному побуждению". И когда он это говорил, на его забавных красноватых глазках появились слезы. Я прожила с "Грибом" два года и была очень счастлива. Потом он заболел, в доме появились чужие люди, и мною стали пренебрегать. "Гриб" любил, чтобы я приходила к нему и лежала на его кровати, - тогда он мог гладить меня своей длинной, худой рукой. Вначале я и делала это. Но больной - не очень приятное общество, как вы понимаете, а атмосфера комнаты больного не слишком полезна для здоровья. Учтя все это, я решила, что мне пора снова двинуться в путь. Не так-то легко было уйти. "Гриб" постоянно справлялся обо мне, и меня пытались удержать возле него: в моем присутствии он, казалось, чувствовал себя лучше. Однако в конце концов я добилась своего, а когда очутилась за дверью, постаралась удалиться на значительное расстояние, чтобы меня не могли поймать, - ведь я знала, что, пока жив "Гриб", он никогда не перестанет надеяться заполучить меня обратно. Я не знала, куда направиться. Мне предлагали два или три дома, но ни один из них не удовлетворял меня полностью. В одном месте, где я пробыла только день, чтобы проверить, понравится ли мне там, имелась собака; в другом месте, вообще-то вполне подходящем, завели ребенка. Если мальчишка постоянно дергает вас за хвост или натягивает вам на голову бумажный кулек, вы можете сами расправиться с ним и никто не станет упрекать вас. "По заслугам тебе, - говорят тогда ревущему пащенку, - не надо было дразнить бедняжку". Но когда младенец душит вас и пытается деревянным черпаком выковырять вам глаза и это вам не нравится, вас обзывают злобной скотиной и, крича "к-ш-ш", гоняют по саду. С этим нельзя мириться. Или я, или младенец - таков мой принцип. Перепробовав три или четыре семьи, я наконец остановилась на одном банкире. У меня были предложения, более выгодные с житейской точки зрения. Я могла пойти в трактир, где еды вдоволь и где заднюю дверь оставляют отпертой всю ночь. Но банкир (он был также церковным старостой, и его жена никогда не улыбалась, если только острота не была пущена самим епископом) окружил свой дом атмосферой солидной респектабельности, которая - я это чувствовала - будет благотворна для меня. Дорогое дитя, вы встретитесь с циниками, и они будут издеваться над респектабельностью; не слушайте их. Людское уважение само заключает в себе награду, - вполне реальную и практическую награду. Оно, быть может, не принесет вам лакомых блюд и мягкой постели, но даст вам нечто лучшее и более постоянное. Респектабельность даст вам сознание того, что вы живете праведной жизнью, что вы поступаете правильно, что, насколько это возможно для земного разума, вы направляетесь туда, куда не всем суждено попасть. Не позволяйте никому настраивать вас против респектабельности. Она приносит самое большое удовлетворение, какое ведомо мне в этом мире, - и стоит недорого. Я прожила в этой семье около трех лет и пожалела, когда пришлось уйти. Я никогда не покинула бы дом, если бы это зависело от меня, но в банке вдруг произошло нечто такое, что принудило банкира внезапно предпринять путешествие в Испанию, а вслед за тем жизнь в доме сделалась слишком беспокойной. Шумные, неприятные люди беспрестанно стучались в двери и спорили в коридоре, а по ночам кто-то бросал в окна кирпичи. В то время я была не совсем здорова и мои нервы не могли это выдержать. Я распростилась с городом и, возвратясь в деревню, устроилась в одной помещичьей семье. Члены этой семьи вели светский образ жизни, но я предпочитала, чтобы они были домоседами. У меня привязчивый характер, и мне нравится, когда окружающие любят меня. Мои хозяева достаточно хорошо относились ко мне, но были чужды мне и не обращали на меня особого внимания. Мне скоро надоело заботиться о людях, которые не ценят внимания и не отвечают на него. От них я перебралась к бывшему торговцу картофелем. Я, конечно, немного опустилась по общественной лестнице, но зато достигла высшей степени комфорта и уважения. Эти люди казались исключительно милой семьей и как будто очень привязались ко мне, Я говорю "казались" и "как будто" оттого, что, как выяснилось в дальнейшем, на самом деле ничего этого не было. Спустя полгода, после того как я пришла к ним, они уехали и бросили меня. Они даже не попросили меня сопровождать их. Они не отдали никаких распоряжений на мой счет. Их, очевидно, нисколько не заботила моя судьба. До тех пор я никогда не сталкивалась с подобным эгоистическим безразличием к голосу дружбы. Это поколебало мою веру - а она никогда не была слишком твердой - в человеческую природу. Я решила, что в будущем не позволю никому обмануть меня. Я выбрала нынешнюю хозяйку по рекомендации одного джентльмена, моего друга, который прежде жил у нее. Он утверждал, что она совершенный образец кошатницы. Он покинул ее дом единственно вследствие требования хозяйки, чтобы он возвращался не позже десяти часов вечера, что заставило бы его манкировать другими обязанностями. Меня подобные запреты не пугают, так как я нисколько не заинтересована в ночных сборищах, столь излюбленных в нашей среде. Там всегда бывает слишком много кошек, а потому невозможно искренне наслаждаться, и, рано или поздно, туда обязательно проникают хулиганствующие элементы. Я предложила хозяйке свою кандидатуру, и она с благодарностью приняла ее. Но мне она не нравилась и никогда не будет нравиться. Она вздорная старуха и надоедает мне. Однако она мне предана, и, если только не подвернется что-либо сверхпривлекательное, я останусь с нею. Такова, мой дорогой, история моей жизни - по сей день. Я рассказала ее, чтобы показать вам, как легко "быть принятым". Выберите дом и помяукайте жалобно у черного хода. Когда откроют дверь, вбегайте и тритесь о первую попавшуюся ногу. Тритесь изо всех сил и доверчиво смотрите вверх. Я заметила, что ничто так не действует на людей, как доверчивость. У них самих ее не так много, и она им нравится. Будьте всегда доверчивы. Но вместе с тем будьте готовы к неожиданностям. Если вы не совсем уверены в том, как вас примут, попробуйте слегка промокнуть. Почему люди предпочитают мокрую кошку сухой - этого я никогда не могла понять, но совершенно неоспоримо, что промокшую кошку немедленно впустят в дом и дадут ей погреться, тогда как сухую кошку могут окатить из садового шланга. И еще съешьте кусок черствого хлеба, - если только вы в состоянии сделать это и если вам предложат. Представители человеческого рода всегда бывают потрясены до глубины души при виде кошки, которая ест черствый хлеб". Черный кот, принадлежавший моим друзьям, воспользовался мудрыми советами серой кошки. Незадолго до того в соседнем доме поселилась бескошатная чета. Он решил попытать счастья. Поэтому в первый же дождливый день он вышел из дому вскоре после завтрака и четыре часа просидел в открытом поле. Вечером, промокнув насквозь и чувствуя сильный голод, он стал мяукать у двери. Одна из служанок отворила, он вбежал, забился под ее юбки и стал тереться о ее ноги. Она закричала, и тогда спустились сверху хозяин и хозяйка, желая узнать, что случилось. "Бездомная кошка, мэм", - сказала служанка. "Гоните ее", - заявил хозяин. "Нет, нет, не гоните", - возразила хозяйка. "О бедняжка, она совсем мокрая", - сказала горничная. "Может быть, она голодна", - сказала кухарка. "Дайте ей кусочек черствого хлеба, посмотрим, станет ли она есть", - издевательски заявил хозяин, который писал в газетах и воображал, будто все знает. Принесли черствую корку. Кот жадно съел ее, а потом стал благодарно тереться о светлые брюки хозяина. Это заставило хозяина дома устыдиться за себя и испугаться за брюки. "Ладно, пусть остается, если хочет", - сказал он. Таким образом кота приютили, и он остался в доме. Тем временем его бывшие хозяева начали поиски. Пока кот жил у них, они не обращали на него особого внимания; теперь, когда кот ушел, они были безутешны. Его отсутствие заставило их понять, что единственно он придавал уют их дому. Вокруг происшествия сгущались тени подозрения. Исчезновение кота, первоначально овеянное тайной, начало принимать форму преступления. Жена открыто обвиняла мужа в том, что он никогда не любил животное, и даже намекала, что он и садовник могли бы многое рассказать о его последних мгновениях; муж отвергал эту инсинуацию с таким жаром, что лишь усиливал веру жены в ее гипотезу. Вызвали в комнаты бультерьера и осмотрели его с пристрастием. К счастью для него, последние два дня он ни разу на дрался. Если бы на нем обнаружили свежие следы крови, ему пришлось бы плохо. Больше всего пострадал младший мальчик. За три недели до пропажи Тома он нарядил его в кукольное платье и катал вокруг дома в детской колясочке. Мальчик забыл об этом инциденте, но Правосудие, хотя и с опозданием, настигло злодея. О его проступке вспомнили в тот час, когда тщетные сожаления об утраченном любимце достигли апогея, а потому дать мальчику несколько оплеух и приказать ему немедленно отправиться в постель было для родителей некоторого рода разрядкой. Спустя две недели кот, придя к выводу, что нисколько не улучшил своего положения, вернулся обратно. Семейство было так изумлено, что сначала никто не мог разобрать, действительно ли это существо из плоти и крови, или же призрак, явившийся, чтобы их утешить. Но после того, как Том съел полфунта сырой говяжьей вырезки, хозяева признали его живым, взяли в комнаты и всячески ласкали. Целую неделю его закармливали и носились с ним. Но когда все успокоилось, Том увидел, что все снова идет по-старому; ему это не понравилось, и он опять улизнул к соседям. Соседи тоже соскучились без него и точно так же приветствовали его возвращение живыми проявлениями радости. Это внушило коту блестящую мысль. Он понял, что тактика должна заключаться в том, чтобы играть на чувствах обоих семейств: так он и действовал в дальнейшем. В каждом семействе он проводил по две недели и катался как сыр в масле. Его возвращение всегда приветствовалось криками восторга, и в ход пускалось все, чтобы побудить его остаться. Все его прихоти старательно изучались, любимые им блюда всегда имелись наготове. Со временем стало известно, куда он уходит, и тогда обе семьи принялись спорить из-за него через забор. Мой друг обвинял газетчика, что тот сманил его кота. Газетчик возражал, что несчастное создание появилось у его дверей, вымокнув насквозь и умирая с голоду, и прибавил, что стыдно держать в своем доме животное для того, чтобы тиранить его. Они ссорились из-за кота в среднем дважды в неделю. В ближайшем будущем, возможно, дело дойдет до потасовки. Джефсона очень поразил этот рассказ. Он задумался и молчал. Я спросил его, желает ли он послушать еще что-нибудь, и так как он не выразил решительного протеста, я продолжал. (Может быть, он спал, - эта мысль тогда не пришла мне в голову.) Я рассказал ему о бабушкиной кошке, которая, прожив безупречно более одиннадцати лет и поставив на ноги семью из шестидесяти шести котят, не считая тех, которые околели в младенчестве в бочке с водой, сделалась на старости пьянчужкой и погибла в состоянии крайнего опьянения под колесами телеги пивовара (о, как это справедливо!). Я читал в антиалкогольных брошюрах, что ни одно бессловесное животное не может проглотить и капли алкоголя. Мой совет, - если вы желаете, чтобы животные сохраняли порядочность, - никогда не давайте им случая даже вкусить алкоголя. Я знавал одну лошадку... Впрочем, это не к месту: речь идет о кошке моей бабушки. Плохо закрывавшийся кран пивного бочонка был причиной грехопадения этой кошки. Под кран обычно ставили блюдце, куда стекали капли. Однажды кошка, которую мучила жажда, вошла в кухню и, не найдя другого питья, полакала немножко; ей понравилось, и она полакала еще немного, ушла на полчаса, а возвратясь, прикончила все, что оставалось в блюдце. Потом она села возле него и стала ждать, когда оно снова наполнится. С этого дня и до часа своей смерти эта кошка, как мне кажется, ни разу не была трезвой. Целые дни проводила она перед кухонным очагом в пьяном отупении. По ночам она торчала в погребе, где хранилось пиво. Бабушка, потрясенная и огорченная сверх всякой меры, отказалась от хранения пива в бочонках и перешла на бутылки. Кошка, обреченная тем самым на вынужденную трезвость, целых полтора дня в безутешном и весьма сварливом настроении бродила по дому, потом исчезла и вернулась домой в одиннадцать часов пьяная в стельку. Где она была и как ей удалось добыть хмельного, нам так и не удалось узнать, но то же самое повторялось ежедневно. Иногда по утрам ей удавалось обмануть нашу бдительность и удрать, а вечером она, пошатываясь, брела домой, и я не желаю осквернять мое перо, пытаясь описать ее состояние. Как-то в субботу вечером ее настиг печальный конец, о котором я уже упоминал. Вероятно, она была очень пьяна, так как возчик сказал нам, что из-за темноты и усталости его лошади едва плелись. Полагаю, что бабушка вздохнула с облегчением. Когда-то она очень любила свою мурлыку, но беспутное поведение кошки заставило бабушку изменить отношение к ней. Мы, дети, закопали труп кошки в саду под тутовым деревом. Однако почтенная старушка настояла на том, чтобы мы не насыпали холмика над могилой. Так она и покоится там, без почестей, всеми забытая пьянчужка. Я рассказал Джефсону и про другую кошку, которая некогда принадлежала нашей семье. Она была воплощенным чувством материнства и все свое счастье видела в детях. И действительно, я не помню, чтобы у нее когда-нибудь не было семьи - большой или маленькой. Ее не очень беспокоило, что у нее за семья. Если не было котят, она довольствовалась щенками или крысятами. Любое существо, которое она могла мыть и кормить, по-видимому, вполне устраивало ее. Полагаю, что она могла бы вырастить цыплят, если бы ей их доверили. Вероятно, все ее умственные способности были поглощены материнством, ибо особого ума она не проявляла. Она никогда не могла отличить своих детей от чужих. Она воображала, что всякое молодое существо - котенок. Мы как-то поместили среди ее потомства щенка-спаниеля, потерявшего собственную мать. Я никогда не забуду ее удивления, когда он впервые залаял. Она отодрала его за уши и потом сидела, уставившись на него с поистине трогательным выражением негодования и горести. "Много же радости ты принесешь своей маме, - каралось, говорила она, - нечего сказать, хорошенькое утешение на старости лет! Только и знаешь, что шуметь и безобразничать! И погляди-ка на свои уши; они же закрыли тебе все лицо! Не знаю, откуда ты набрался всего этого". Спаниель был добрый песик. Он пытался мяукать, и мыть лапой морду, и не вилять хвостом, но результаты не соответствовали его усилиям. Не знаю, что было печальнее - его ли старания сделаться почтенной кошкой, или отчаяние его приемной матери, когда из этого ничего не получалось. Потом мы дали ей на воспитание малютку белку. В то время кошка вскармливала собственную семью, но с восторгом приняла белочку, воображая, что это еще один котенок, хотя и не совсем понимала, как могла проглядеть его. Вскоре белочка стала ее любимицей. Кошке нравилась расцветка белочки, и она по-матерински гордилась ее хвостом. Смущало ее лишь то, что хвост норовил задираться на голову. Кошка придерживала его одной лапой и не переставая лизала полчаса подряд, пытаясь привести его в порядок. Но стоило только кошке отпустить беличий хвостик, как он тут же опять задирался вверх. Я слышал, как несчастная мать плакала с досады. Однажды соседская кошка пришла проведать нашу, и белочка была главным предметом их беседы. "Расцветка хороша", - сказала приятельница, разглядывая предполагаемого котенка, сидевшего на корточках и разглаживавшего свои подусники; гостья сказала о белочке единственную приятную вещь, какую могла придумать. "Восхитительная расцветка!" - с гордостью воскликнула наша кошка. "Мне не очень нравятся ее ноги", - заметила приятельница. "Да, - задумчиво промолвила кошка-мать, - вы правы, ноги - ее слабое место. Не скажу, чтобы я сама была высокого мнения об ее ногах". "Быть может, они потом пополнеют", - любезно предположила гостья. "Надеюсь, - ответила мать, вновь обретая утраченное хорошее настроение. - О да, со временем они исправятся. А кроме того, поглядите на этот хвост. Скажите по правде, разве вы когда-нибудь видели котенка с более пышным хвостом?" "Очень хороший хвост, - согласилась другая, - но почему вы зачесываете его на голову?" "Я здесь ни при чем, - отвечала наша кошка. - Он сам задирается. Надеюсь, он выправится, когда котенок подрастет". "Очень неудобно будет, если этого не произойдет", - сказала приятельница. "Я уверена, что все будет хорошо, - ответила наша кошка. - Только мне нужно больше лизать его. Этот хвост нуждается в том, чтобы его усердно лизали, как вы сами видите". И в тот день, после ухода соседской кошки, она целые часы сидела, приводя в порядок непослушный хвост; наконец, когда она отвела от него свою лапу и он снова взлетел вверх подобно стальной пружине и задрался на голову белочки, наша кошка взглянула на него с чувством, понятным только тем из моих читательниц, которые сами были матерями. "В чем я провинилась, - казалось, говорила она, - в чем я провинилась? За что на меня свалилось такое горе?" Джефсон поднялся, когда я закончил этот анекдот, и сел. - У тебя и у твоих друзей, - сказал он, - были, по всей видимости, весьма необыкновенные кошки. - Да, - ответил я, - нашей семье удивительно везло на кошек. - И еще как везло! - согласился Джефсон. - Мне довелось знать только одного человека, который за один присест мог выложить больше кошачьих историй, чем ты рассказал мне за все время нашего знакомства. - О, - сказал я, и в моем голосе прозвучали нотки ревности, - а кто этот человек? - Он был моряк, - ответил Джефсон. - Я встретил его в Хэмпстэде в трамвае, и мы с ним обсуждали вопрос об уме животных. "Да, сэр, - говорил он, - обезьяны умны; я встречал обезьян, которые могли бы дать сто очков вперед тем болванам, под чьим командованием я плавал, да и слоны не такие уж простаки, если верить всему, что о них рассказывают, - я слышал невероятные истории про слонов. И, разумеется, у собак головы тоже на месте, - не стану спорить. Но скажу вам одно: нужен вам образец здравого, разумного подхода к жизни - посмотрите на мою кошку. Видите ли, сэр, - собака, она слишком высокого мнения о человеке. Собаке кажется, что нет никого умнее человека, и собака изо всех сил старается довести это до всеобщего сведения. Поэтому-то мы, люди, и говорим, что собака самое разумное из животных. А вот кошка, - она держится особого мнения о человеческих достоинствах. Она помалкивает, но может наговорить такого, что вы не захотите слушать до конца. А в результате мы заявляем, что у кошки нет ума. Вот эти-то предрассудки и уводят нас с правильного курса. Что касается житейского здравого смысла, то нет такой кошки, которая не могла бы обойти любого пса с подветренной стороны и удрать от него. Приходилось ли вам когда-либо видеть, как цепной пес пытается расправиться с кошкой, умывающей мордочку в трех четвертях дюйма за проделом досягаемости? Разумеется, видели. Так кто же из них умнее? Кошка-то знает, что стальным цепям несвойственно растягиваться. А пес, которому следовало бы, как вы сами понимаете, лучше разбираться в цепях, убежден, что они поддадутся, если лаять погромче. Теперь скажите, случалось ли вам, проснувшись от кошачьего концерта, вскакивать ночью с постели и, распахнув окно, орать на кошек? Наверно, случалось. Но отходят ли они хоть на дюйм, - если даже вы кричите так громко, что впору разбудить покойников, и размахиваете руками, как актер на сцене? Ничуть не бывало. Повернув головы, кошки поглядывают на вас - вот и все. "Ори себе на здоровье, старина, - думают они, - нам нравится слушать тебя: чем больше, тем веселее". А как вы поступаете после этого? Вы хватаете щетку для волос, или башмак, или подсвечник и делаете вид, будто собираетесь швырнуть их. Кошки все видят: и как вы замахнулись рукой, и что у вас в руке. Но они даже не пошевельнутся, так как знают, что вы не станете бросать из окошка ценные предметы, рискуя, что они пропадут или поломаются. Кошки разумные существа и воздают вам должное, считая, что и у вас имеется ум. Если, по вашему мнению, причина тут другая, попробуйте в следующий раз показать кошкам кусок угля или даже полкирпича - что-нибудь такое, что, по их мнению, вы можете швырнуть в них. Прежде чем вы успеете поднять руку, в вашем поле зрения не останется ни одной кошки. Что касается верности суждений и знания жизни, здесь собаки - невинные дети по сравнению с кошками. Пробовали вы, сэр, плести какую-нибудь небылицу в присутствии кошек?" Я отвечал, что кошки часто присутствовали при том, как я рассказывал всякие анекдотические случаи, но что до сих пор я не обращал особого внимания на их поведение. "Тогда непременно воспользуйтесь первым же случаем, сэр! - воскликнул старик. - Право, вы не пожалеете. Если вы начнете рассказывать какую-нибудь историю в присутствии кошки и она не станет выражать беспокойства во время вашего повествования, можете быть уверены, что напали на сюжет, о котором можете спокойно говорить в присутствии председателя верховного суда Англии". "Есть у меня однокашник, - продолжал старик, - зовут его Вильям Куули. Мы всегда зовем его Правдивый Биль. Он лучший из моряков, когда-либо ступавших по палубе, но, когда он начинает плести всякие истории, я не посоветовал бы вам верить его словам. Так вот, у Биля был пес, и я видел, как Биль в присутствии этого пса рассказывал такое, что у кошки вылезли бы глаза на лоб, а пес принимал все на веру. Как-то вечером у себя дома Биль рассказывал нам такую бородатую историю, что по сравнению с нею кусок солонины, совершивший два кругосветных путешествия, сошел бы за цыпленка. Я наблюдал за псом, чтобы увидеть, как он будет реагировать. Пес слушал от начала до конца, насторожив уши, и за все время даже глазом не повел. Время от времени он осматривал присутствующих с выражением удивления или восторга и, казалось, говорил: "Замечательно, не правда ли! Подумать только! Слыхали вы когда-нибудь что-либо подобное? Вот это здорово!" Он был на диво глупый пес; ему можно было рассказывать все что угодно. Меня злило, что возле Биля торчит животное, которое потакает ему во всем, и, когда он умолк, я сказал: "Хочется мне, чтобы ты как-нибудь повторил эту историю у меня дома". "Зачем?" - спросил Биль. "Просто так. Хочется, и все тут", - говорю я. Я не сказал ему, что желаю, чтобы моя старая кошка послушала его рассказы. "Ладно, - сказал Биль, - напомни мне при случае". Он любил рассказывать, этот Биль. Через день он заявляется, так сказать, в мою каюту и располагается поудобнее. Ну, и я поступаю так же. И тут он начал. Нас было человек шесть, а кошка сидела перед огнем и занималась своим туалетом. Биль еще не успел распустить все паруса, как она перестала умываться и взглянула на меня с удивлением, словно желая сказать: "Это что еще за миссионер объявился?" Я знаком предложил ей сохранять спокойствие, и Биль продолжал свою историю. Когда он добрался до случая с акулами, кошка демонстративно повернулась и поглядела на него. Уверяю вас, ее лицо выражало такое отвращение, что, взглянув на него, даже бродячий торговец провалился бы от стыда. В этот миг кошка так походила на человека, что, клянусь вам, сэр, я позабыл, что бедное животное не в состоянии говорить; я видел собственными глазами, как на ее губы просились слова: "Почему же ты не скажешь, что ты самолично проглотил якорь? Говори, не стесняйся!" Я сидел как на иголках, боясь, что она выскажет это вслух. Я вздохнул с облегчением, когда она повернулась к Билю спиной. Несколько минут она сидела неподвижно, и видно было, что в ней происходит внутренняя борьба. Мне никогда не приходилось видеть кошку, которая до такой степени владела бы собой или умела молча переносить страдания. При виде ее у меня просто сердце разрывалось. Наконец Биль добрался до того места, когда он и капитан открывают акуле пасть, а юнга ныряет туда головой вперед и достает золотые часы с цепочкой, которые были на боцмане, когда тот свалился за борт. И тут старая кошка издала вопль и повалилась на бок, задрав лапы в воздух. Я было подумал, что бедняжка скончалась, но спустя некоторое время она пришла в себя и стало ясно, что она хотела собраться с силами, чтобы дослушать до конца. Однако вскоре Биль ляпнул нечто такое, чего она не могла стерпеть, и на этот раз ей пришлось сдаться. Она поднялась и оглядела нас. "Простите меня, джентльмены, - сказала она, по крайней мере сказала взглядом, если вообще взгляд способен говорить что-нибудь, - возможно, что вы привычны к подобной брехне и она не действует вам на нервы. Со мною дело обстоит иначе. Я вдоволь наслушалась речей этого болвана, и больше мой организм не в состоянии выдержать, так что, с вашего разрешения, я уйду, пока меня не начало тошнить". Тут кошка направилась к выходу, я распахнул перед ней дверь, и она ушла. Вам не удастся одурачить кошку пустой болтовней, как какую-нибудь собаку, нет, сэр!" ГЛАВА VII Может ли человек измениться к лучшему? Бальзак утверждает, что не может. В меру моего собственного опыта я согласен с мнением Бальзака, - факт, из которого поклонники этого писателя вольны делать какие угодно выводы. Мы обсуждали этот вопрос применительно к нашему герою. Браун высказал оригинальную мысль, которая позволила подойти к теме по-новому: он предложил сделать нашего героя законченным мерзавцем. Джефсон стал вторить Брауну, утверждая, что это предложение позволит нам создать подлинно художественный образ. Он придерживался того мнения, что нам легче описать злодея, чем пытаться дать портрет порядочного человека. Мак-Шонесси поддакнул Джефсону, и тоже поддержал это предложение. Ему, по его словам, надоели неизменно фигурирующие в романах молодые люди с кристально чистым сердцем и благородным образом мыслей. Кроме того, не надо писать специально "для юношества": у молодых людей создается превратное представление о жизни, и они переживают разочарование, узнав человечество таким, каково оно есть на самом деле. Потом Мак-Шонесси принялся излагать нам свое представление о герое, - о последнем я могу только сказать, что не хотел бы встретиться с ним с глазу на глаз темной ночью. Браун, единственный из нас троих, кто принимал все всерьез, попросил нас сохранять благоразумие и напомнил (не в первый раз и, быть может, не без оснований), что целью наших встреч было обсуждать дело, а не болтать глупости. Получив нагоняй, мы не шутя принялись за дело. Предложение Брауна заключалось в том, что наш герой должен быть отпетым негодяем примерно до середины книги, когда произойдет некое событие, в результате которого он в корне изменится. Это, естественно, привело нас к обсуждению вопроса, с которого я начал главу: может ли человек измениться к лучшему? Я стоял на отрицательной точке зрения и поддерживал ее примерно теми аргументами, которые привожу здесь. С другой стороны, Мак-Шонесси настаивал на том, что человек может измениться, и в качестве примера привел самого себя, как человека, который в юности был глуп, непрактичен и абсолютно лишен постоянства. Я утверждал, что в данном случае мы имеем дело лишь с проявлением огромной силы воли, делающей человека способным побороть врожденные недочеты характера. - Что касается тебя, - сказал я, обращаясь к Мак-Шонесси, - ты и сейчас всего-навсего безответственный и безнадежный болван, хотя и нашпигованный добрыми намерениями. Но, - поспешил я добавить, заметив, что его рука тянется к увесистому тому Шекспира, лежавшему на пианино, - но твои умственные способности столь необычны, что ты в состоянии скрыть это от людей и внушить им веру в твой здравый смысл и мудрость. Браун согласился с тем, что в данном конкретном случае, то есть в характере Мак-Шонесси, явно проступают следы прежних свойств, однако нашел пример неудачным, а потому - заявил он - его не следует принимать в расчет в нашем споре. - Говоря со всей серьезностью, - продолжал он, - не полагаете ли вы, что в жизни могут произойти события, достаточно значительные, чтобы переломить и полностью изменить натуру человека? - Переломить, - отвечал я, - но не изменить! Значительное событие может сломить человека или закалить его, точно так же как пребывание в печи может расплавить или закалить металл, но ни одна печь, когда-либо зажженная на земле, не в состоянии превратить брус золота в брус свинца или брус свинца в брус золота. Я спросил Джефсона, каково его мнение. Аналогия с брусом золота не показалась ему уместной. Он настаивал на том, что характер человека может измениться. Джефсон уподобил характер некой смеси, пагубной или живительной, которую каждый человек приготовляет сам, заимствуя составные части из безграничной фармакопеи, предоставленной в его распоряжение жизнью и эпохой. - Нет ничего невозможного в том, - сказал он, - что готовое снадобье выплеснут, а затем, ценою неимоверного труда, приготовят новое, но это, впрочем, случается редко. - Вот что, - сказал я, - давай поставим вопрос практически: известен ли тебе случай, когда характер человека совершенно изменился? - Да, - ответил он, - я действительно знаю человека, чей характер, как мне кажется, изменился полностью в результате одного события. Вы, возможно, скажете, что этот человек просто пережил потрясение или научился подчинять себе свои врожденные наклонности, Как бы то ни было, результат был поразительный. Мы попросили его рассказать нам этот случай, что он и сделал. - Речь идет о друге одного из моих двоюродных братьев, - начал Джефсон, - с которым я часто встречался на последних курсах университета. Когда мы познакомились, это был парень лет двадцати шести, здоровый телом и духом, суровый и упрямый по натуре, и те, кто его любил, называли его характер властным, а те, кому он не нравился (более многочисленные), - тираническим. Когда я встретился с ним три года спустя, он походил на старика, был кроток и уступчив до слабости, не верил в себя и так прислушивался к чужим мнениям, что это переходило все границы. Прежде он легко приходил в ярость. После перемены, происшедшей с ним, я только один раз увидел выражение гнева на его лице. Как-то во время прогулки мы увидели, что молодой шалопай дразнил ребенка, делая вид, что хочет натравить на него собаку. Мой знакомый схватил верзилу за шиворот и едва не задушил его, учинив над ним расправу, которая показалась мне непропорциональной проступку, как бы жесток он ни был. Я попенял ему, когда он снова подошел ко мне. "Да, - ответил он уступчиво, - вероятно, я слишком сурово отношусь к таким дурачествам". Я знал, какая картина всегда стояла перед его неподвижным взором, и промолчал. Он был младшим компаньоном крупной оптовой фирмы по торговле чаем, помещавшейся в Сити. В лондонской конторе для него почти не было дела, а потому, когда в результате каких-то ипотечных сделок фирма приобрела чайные плантации на юге Индии, его решили отправить туда управляющим. Он был очень доволен, так как ему нравилось вести суровую жизнь: сталкиваться с трудностями и опасностями, командовать множеством туземных рабочих, на которых надо было действовать не добротой, а страхом. Подобная жизнь, требующая находчивости и энергии, манила его властную натуру, суля ему труды и удовольствия, которых нельзя найти в тесных рамках цивилизованного мира. Лишь одно препятствовало этому плану - его жена. Она была хрупкой деликатной молодой женщиной, и он женился на ней, повинуясь тому инстинктивному влечению к противоположностям, которое природа вложила в нас, стремясь к равновесию. Робкое создание с большими покорными глазами, она была из тех, кому легче встретиться лицом к лицу со смертью, чем ожидать опасность, и кого гибель не так пугает, как муки страха. Известно, что подобные женщины с визгом убегают при виде мыши, но могут героически встретить мученическую смерть. Они так же не в силах превозмочь нервную дрожь, как осина не в состоянии помешать своим листьям трепетать. Полная неприспособленность жены к той жизни, на которую его согласие принять новый пост обрекло эту несчастную женщину, стала бы очевидной для него, если бы он хоть на мгновение посчитался с ее чувствами. Но не в обычае этого человека было рассматривать вопрос с чужой точки зрения - он заботился только о собственной. И хотя он страстно любил свою жену - как личную собственность, - его любовь к ней была подобна любви, которую хозяин испытывает к собаке или лошади, когда одну избивает хлыстом, а другую пришпоривает, пока та не сломает себе хребет. Ему никогда даже в голову не приходило посоветоваться о чем-нибудь с женой. Он сообщил ей свое решение и дату их отъезда; вручив ей чек на крупную сумму денег, он просил ее приобрести все необходимое и сообщить, если ей не хватит денег. Она, любя мужа с той собачьей преданностью, которая могла только портить его, немного шире раскрыла свои большие глаза, но ничего не сказала. Про себя она много думала о предстоящей в ее жизни перемене и, оставшись одна, тихо плакала. Но, заслышав его шаги, быстро вытирала следы слез и встречала его улыбкой. Ее робость и нервозность, над которыми на родине только добродушно подшучивали, теперь, в новой обстановке, стали серьезно раздражать мужа. Женщина, не способная подавить крик испуга, когда с темнокожего лица на нее смотрит пара горящих глаз; женщина, готовая соскочить с лошади, услышав рев дикого зверя на расстоянии мили, бледнеющая и цепенеющая от ужаса при виде змеи, - такая женщина была неподходящей спутницей жизни по соседству с индийскими джунглями. Мужу был неведом страх, он не понимал его и считал чистым притворством. Он, подобно многим мужчинам того же типа, внушил себе глупую уверенность, что женщины прикидываются нервными, воображая, будто робость и впечатлительность им к лицу. Но если показать им, насколько это нелепо, можно заставить женщин отказаться от "нервов", как они отказываются от семенящей походки и хихиканья. Человек, который знал лошадей и гордился этим, мог, казалось бы, более верно судить о нервозности, являющейся признаком темперамента. Но он был глупцом. Больше всего его раздражало то, что она боялась змей. К счастью или к несчастью, он был лишен воображения. Между ним и потомством Змея-искусителя не было никакой вражды. Для него существо, ползающее на брюхе, было не страшнее существа, передвигающегося с помощью ног. Пресмыкающиеся даже казались ему менее страшными, ибо он знал, что они грозят меньшей опасностью, так как всегда стремятся уклониться от встречи с человеком. Если на змею не напали или не испугали ее, она не нападет первая. Большинство людей удовлетворяется тем, что приобретает эти сведения из книг по естествознанию, но он знал это на собственном опыте. Его слуга, старый сержант драгунского полка, рассказал мне, что сам видел, как голова королевской кобры находилась в шести дюймах от лица его хозяина, который, надев очки, спокойно следил за уползающей змеей, зная, что одно прикосновение ее клыков означает верную смерть. Тот факт, что страх - тошнотворный смертельный страх - может охватить разумное существо при виде жалкого пресмыкающегося, казался ему невероятным; он решил излечить свою жену от страха перед змеями. Ему действительно удалось это сделать, и даже более радикально, чем он предполагал, но в его глазах навсегда застыл ужас, который не изгладился по сей день и не исчезнет никогда. Как-то вечером, возвращаясь домой верхом и проезжая по джунглям неподалеку от своего бунгало, он услыхал низкий свист у самого уха и, подняв голову, увидел питона, который, соскользнув с ветки дерева, уползал в высокую траву. Заряженное ружье висело у стремени всадника. Соскочив с испугавшейся лошади, он успел выстрелить в питона, не надеясь даже ранить его, но, к счастью, пуля попала в место соединения спинного хребта с головой и убила змею наповал. Это был превосходный экземпляр, неповрежденный, если не считать небольшого отверстия от пули. Подобрав питона, он перекинул его через седло, чтобы отвезти домой и сделать чучело. Поглядывая на огромную страшную змею, которая раскачивалась и болталась впереди него словно живая, он скакал домой, и тут ему в голову пришла блестящая мысль. Он воспользуется этим мертвым пресмыкающимся для того, чтобы излечить свою жену от страха перед живыми змеями. Он устроит так, чтобы она, увидев питона, приняла его за живого и испугалась; потом он покажет ей, что она испугалась всего лишь мертвого питона. Тогда жене станет стыдно и она излечится от своего глупого страха. Подобная мысль могла прийти в голову только безумцу. Вернувшись домой, он отнес мертвую змею к себе в комнату; потом этот идиот запер дверь и взялся за осуществление своего плана. Он придал чудовищу естественную позу: казалось, питон выползает из открытого окна и движется наискось по полу, так что человек, внезапно вошедший в комнату, непременно должен наступить на него. Все это было инсценировано весьма искусно. Закончив приготовления, он взял с полки книгу, раскрыл ее и положил на диван переплетом вверх. Устроив все, как ему хотелось, он отпер дверь и вышел из комнаты, очень довольный собой. После обеда он закурил и некоторое время сидел молча. "Ты не устала?" - спросил он жену, улыбаясь. Она засмеялась и, назвав его старым лентяем, спросила, что ему нужно. "Всего лишь роман, который я читал. Книга в моей берлоге лежит раскрытой на диване". Жена вскочила и легко побежала к двери. Когда она задержалась на мгновение, чтобы спросить у него название книги, он залюбовался ею: смутная догадка о возможной беде мелькнула в его сознании. "Не трудись, - сказал он, поднимаясь, - я сам..." Потом, ослепленный великолепием своего плана, осекся, и она вышла из столовой. Он слышал ее шаги вдоль застланного циновкой коридора и улыбался про себя. Он думал, что все это будет превесело. Даже теперь, когда представляешь себе эту картину, он не внушает сожаления. Дверь его комнаты отворилась и захлопнулась, а он продолжал сидеть, лениво глядя на пепел своей сигары и улыбаясь. Прошла секунда, быть может две, но ему показалось, что время тянется невыносимо медленно. Он дунул на облачко дыма, стоявшее перед глазами, и прислушался. И тут он услышал то, чего ждал, - пронзительный вопль. Еще вопль... Но он не услыхал ни ожидаемого хлопанья отдаленной двери, ни стремительно приближающихся шагов жены по коридору. Это смутило его, и он перестал улыбаться. Потом снова и снова вопли за воплями. Слуга-туземец, неслышно скользивший по комнате, поставил на место поднос, который держал в руках, и инстинктивно двинулся к двери. Хозяин удержал его. "Не двигайся, - сказал он хриплым голосом. - Ровно ничего не случилось. Твоя хозяйка испугалась, вот и все. Необходимо отучить ее от этих глупых страхов". Он снова прислушался, и ему показалось, что вопли перешли в какой-то сдавленный смех. Внезапно наступила тишина. И тогда из глубины этого бездонного молчания впервые в его жизни пришел к нему страх. Теперь он и темнокожий слуга смотрели друг на друга до странности похожими глазами. Потом, повинуясь одному и тому же импульсу, одновременно двинулись туда, где царила тишина. Отворив дверь, они увидели сразу три вещи: мертвого питона, лежавшего на том же месте, где его оставили, живого питона - вероятно, подругу первого, - медленно ползущего вокруг него, и раздробленную кровавую груду на полу. Он не помнил больше ничего вплоть до того мгновения, когда спустя несколько месяцев открыл глаза в затемненной незнакомой комнате. Но туземец-слуга видел, как его хозяин, прежде чем с воплем убежать из дома, набросился на живого питона и стал душить его голыми руками. А когда позднее другие слуги вбежали в комнату и, содрогаясь, подхватили своего хозяина, они обнаружили, что у второго питона оторвана голова. - Вот происшествие, которое изменило характер этого человека, - закончил Джефсон. - Он сам рассказал мне все это как-то вечером на палубе парохода, возвращаясь из Бомбея. Не щадя себя, он рассказал мне эту историю почти в том же виде, как я пересказал ее вам, но ровным, монотонным голосом, не окрашенным какими-либо эмоциями. Когда он кончил рассказывать, я спросил его, как он может вспоминать об этом. "Вспоминать! - повторил он с легким оттенком удивления. - Это всегда во мне". ГЛАВА VIII Однажды мы заговорили о преступности и преступниках. Мы обсуждали, можно ли написать роман без злодея, и пришли к заключению, что это было бы неинтересно. - Ужасно грустно сознаться, - задумчиво произнес Мак-Шонесси, - но каким безнадежно скучным был бы этот мир, если бы не наши друзья правонарушители. Знаете, - продолжал он, - когда мне говорят о людях, которые непрерывно стараются всех и каждого исправить и превратить в совершенство, то я просто расстраиваюсь. Исчезни грех, и литература отойдет в область предания. Без преступного элемента мы, сочинители, умрем с голоду. - А по-моему, - сухо возразил Джефсон, - беспокоиться не о чем. С самого сотворения мира одна половина человечества упорно старается "исправить" другую, и все же никому не удалось изжить человеческую природу: она проявляет себя везде и всюду. Подавлять зло - это то же самое, что подавлять вулкан: заткни его в одном месте, он прорвется в другом. На наш век греха еще хватит. - Нет, я не разделяю твоего оптимизма, - отвечал Мак-Шонесси. - Мне кажется, что преступления, во всяком случае интересные преступления, почти совсем перевелись. Пираты и разбойники с большой дороги фактически уже уничтожены. Любезный нашему сердцу старый контрабандист Биль перековал свою саблю на полупинтовую кружку с двойным дном. Распущены отряды вербовщиков, в былые времена всегда готовые освободить героя от грозящих ему брачных уз. У берега не найдешь уже парусного суденышка, на котором можно было бы увезти похищенную красотку. Мужчины решают "дела чести" в суде, откуда выходят здравы и невредимы, а от ран страдают одни их кошельки. Нападение на беззащитных женщин стало возможным только в трущобах, где не бывает героев и где роль мстителя выполняет ближайший мировой судья. Наш современный взломщик - это обычно какой-нибудь безработный зеленщик. Его "добыча" - пальто или пара сапог, но и их он не успевает унести, так как обыкновенная горничная захватывает его на месте преступления. Самоубийства и убийства становятся с каждым годом все реже. Если так пойдет дальше, то через какой-нибудь десяток лет насильственная смерть станет неслыханным делом и рассказ об убийстве будут встречать смехом, как нечто слишком неправдоподобное, а потому совсем неинтересное. Некоторые досужие люди заявляют, что седьмой заповеди следует придать силу закона. Если они добьются своего, то авторам придется последовать обычному совету критиков и удалиться от дел. Повторяю, у нас отнимают одно за другим все средства к существованию; писатели должны были бы организовать общество по поддержанию и поощрению преступности. Высказывая эти соображения, Мак-Шонесси хотел главным образом возмутить и огорчить Брауна, и это ему прекрасно удалось. Браун - серьезный молодой человек, во всяком случае он был таким в описываемое время, и он чрезвычайно высоко - многие сказали бы, что даже слишком высоко, - ставил значение литератора. По мнению Брауна, бог создал вселенную для того, чтобы писателям было о чем писать. Сначала я думал, что эта оригинальная идея принадлежит самому Брауну, но с годами понял, что она вообще очень распространена и популярна в современных литературных кругах. Браун стал спорить с Мак-Шонесси. - По-твоему, выходит, - сказал он, - что литература является паразитом, существующим за счет зла. - Да, именно, и ничем иным, - продолжал, увлекаясь, Мак-Шонесси. - Что стало бы с литературой без человеческой глупости и без греха? И что такое писательская работа? Ведь быть писателем - это значит добывать себе пропитание, роясь в мусорной куче людского горя. Представьте себе, если можете, идеальный мир, мир, в котором взрослые люди никогда не говорят глупостей и не поступают безрассудно, где маленькие мальчики никогда не шалят и дети не делают неловких замечаний; где собаки никогда не дерутся и кошки не задают ночных концертов; где муж никогда не бывает под башмаком у жены и свекровь не ворчит на невестку; где мужчины никогда не ложатся на постель в ботинках и моряки не ругаются; где водопроводчики исправно выполняют свою работу и старые девы не одеваются как молоденькие девушки; где негры никогда не крадут кур, а человек, полный чувства собственного достоинства, не страдает морской болезнью! Без всего этого - что останется от вашего юмора и острот?.. Представьте себе мир, где сердца никогда не болят от ран и губы не кривятся от боли; где глаза никогда не туманятся слезами, ноги не устают и желудки не бывают пустыми! Без всего этого - что останется от ваших патетических излияний? Представьте себе мир, где мужья всегда любят только одну жену, и притом именно ту, которую нужно; где женщины позволяют целовать себя только своему мужу; где сердца мужчин никогда не бывают жестокими, а мысли женщин - нечистыми; где нет ни ненависти, ни зависти, ни вожделения, ни отчаянья! Куда денутся все ваши любовные сцены, запутанные ситуации, тонкий психологический анализ? Мой милый Браун, все мы - прозаики, драматурги, поэты - живем и нагуливаем себе жирок за счет горя наших братьев-людей. Бог создал мужчину и женщину, а женщина, вонзив зубки в яблоко, создала писателя. Итак, мы вступили в этот мир, осененные самим змием. Мы, специальные корреспонденты при армии Лукавого, описываем его победы в своих трехтомных романах и его случайные поражения в своих пятиактных мелодрамах. - Все это справедливо, - заметил Джефсон, - но нельзя забывать, что не одни только писатели имеют дело с людскими несчастьями. Врачи, юристы, проповедники, владельцы газет, предсказатели погоды вряд ли, мне кажется, обрадовались бы наступлению "золотого века". Я никогда не забуду случая, о котором рассказывал мой дядя, священник окружной тюрьмы в Линкольншире. Однажды утром должны были повесить осужденного и в тюрьме собрался обычно присутствующий при этом круг лиц - шериф, начальник тюрьмы, три или четыре газетных корреспондента, судья и несколько надзирателей. Палач и его помощник уже начали связывать смертника, грубого негодяя, осужденного за убийство молодой девушки, совершенное при особо отягощающих обстоятельствах, и мой дядя старался использовать последние имевшиеся в его распоряжении минуты для того, чтобы разбить угрюмое безразличие, с которым осужденный относился к своему преступлению и к своей судьбе. Однако дяде не удалось произвести на него никакого впечатления, и начальник тюрьмы решил прибавить еще и от себя несколько слов увещания. Тогда этот малый вдруг резко повернулся ко всем собравшимся. "А пошли вы все к черту, сопливые болтуны! - закричал он. - Как вы смеете поучать меня? Вы-то все рады небось, что я здесь! И один небось ничего не выиграю на этом дельце! И что бы вы, грязные лицемеры, делали, если бы не было меня и таких, как я? Я и такие, как я, вот кто кормит вас и вашего брата". - Затем он пошел прямо к виселице и велел палачу "валять скорей" и "не задерживать джентльменов". - А ему нельзя отказать в выдержке, этому парню, - сказал Мак-Шонесси. - Да и в здоровом чувстве юмора тоже, - прибавил Джефсон. Мак-Шонесси выпустил клуб дыма прямо на паука, который готовился поймать муху. Паук упал в реку, откуда его сейчас же "спасла" ласточка, пролетавшая мимо в поисках ужина. - Вы напомнили мне, - сказал он, - сцену, свидетелем которой я был однажды в редакции газеты "Ежедневное..." - ну, в общем, в редакции одной из наших ежедневных газет. Был мертвый сезон, и работа шла вяло. Мы сделали попытку открыть дискуссию на тему: "Следует ли считать детей благословением божиим?" Младший из наших репортеров, который подписывался просто и трогательно "Мать шестерых детей", открыл кампанию едкой, хотя не совсем относящейся к делу атакой на мужей, как таковых. Редактор нашего спортивного отдела подписывался "Рабочий" и поэтому уснащал свои статьи орфографическими ошибками; эти ошибки он мучительно и тщательно обдумывал, для того чтобы, с одной стороны, придать своим письмам больше правдоподобия, а с другой - не задеть обидчивых демократических читателей, от которых газета получала свои основные средства. Так вот этот "Рабочий" встал на защиту британских отцов, приводя в виде волнующего примера свое собственное поведение. Театральный рецензент, котор