была девочка". Государь ответил: "При сильной лихорадке это не редкость. Лекари говорят, что такое часто бывает... Теперь выздоравливай поскорее!" - и прислал мне много лекарств, а я прямо места себе не находила, так меня замучила совесть! Никакой болезни у меня не было; вскоре после родов Акэбоно, ни на минуту меня не покидавший, возвратился к себе, а из дворца я получила приказ: "Как только минует положенный срок в сто дней, немедленно приезжай во дворец!" Так я жила наедине с моими горестными раздумьями, Акэбоно по-прежнему навещал меня почти каждую ночь, и я думала - рано или поздно люди непременно узнают о нашем греховном союзе, и оба мы не ведали минуты, когда тревога отлегла бы от сердца. * * * Меж тем маленький принц, родившийся у меня в минувшем году, бережно воспитывался в доме дайнагона Дзэнседзи, моего дяди, как вдруг я услышала, что он болен, и поняла: ребенку не суждено поправиться, это кара, ниспосланная за то, что я так грешна... Помнится, в конце первой декады десятой луны, когда непрерывно струился осенний дождь, я узнала, что его уже нет на свете, - исчез, как роса поутру... Мысленно я уже готовилась к этому, и все-таки эта весть потрясла меня неожиданностью, не описать, что творилось в моей душе. Смерть - разлука, которую нельзя предсказать; никто не знает, когда придет ее час, раньше ли, позже, это та "боль разлуки с дорогими твоему сердцу", о которой говорится в священных сутрах, и вся эта боль, казалось мне, выпала только на мою долю. В самом деле, в младенчестве я потеряла мать, когда выросла - лишилась отца, и вот снова льются слезы, увлажняя рукав, и некому поведать мою скорбь, мое горе. И это еще не все: я привязалась сердцем к Акэбоно, так горестно было мне расставаться с ним по утрам, когда он уходил. Проводив его и снова ложась в постель, я проливала горькие слезы, а вечерами в тоске ждала, когда снова его увижу, и плач мой сливался со звоном колокола, возвещавшего полночь. Когда же мы наконец встречались, наступали новые муки - тревога, как бы люди не проведали о наших свиданиях. Возвращаясь из дворца домой, я тосковала по государю, а живя во дворце и прислуживая ему, снова терзалась сердцем, когда ночь за ночью он призывал к себе других женщин, и горевала, как бы не угасла его любовь, - вот какова была моя жизнь. Так уж повелось в нашем мире, что каждый день, каждая ночь приносит новые муки; говорят, будто страдания неисчислимы, но мне казалось, будто вся горесть мира выпала только на мою долю, и невольно все чаще думалось: лучше всего удалиться от мира, от любви и благодеяний государя и вступить на путь Будды... Помнится, мне было девять лет, когда я увидела свиток картин под названием "Богомольные странствия Сайге"50. С одной стороны были нарисованы горы, поросшие дремучим лесом, на переднем плане - река, Сайге стоял среди осыпающихся лепестков сакуры и слагал стихи: Только ветер дохнет - и цветов белопенные волны устремятся меж скал. Нелегко через горную реку переправиться мне, скитальцу... С тех пор как я увидела эту картину, душа моя исполнилась зависти и жажды сих дальних странствий. Конечно, я всего лишь женщина, я не способна подвергать свою плоть столь же суровому послушанию, как Сайге, и все же я мечтала о том, чтобы, покинув суетный мир, странствовать, идти куда глаза глядят, любоваться росой под сенью цветущей сакуры, воспевать грустные звуки осени, когда клен роняет алые листья, написать, как Сайге, записки об этих странствиях и оставить их людям в память о том, что некогда я тоже жила на свете... Да, я родилась женщиной и, стало быть, неизбежно обречена изведать горечь Трех послушаний;51 я жила в этом бренном мире, повинуясь сперва отцу, затем государю... Но в душе моей мало-помалу росло отвращение к нашему суетному, грешному миру. * * * Моя жизнь при дворе проходила под покровительством деда моего Хебуке, его заботами не знала я недостатка в нарядах и ни в чем не нуждалась. Пусть не так, как отец, но все же дед всячески меня опекал, и это, прямо скажу, было отрадно. Однако с тех пор, как скончался маленький принц, мой сын, я все время грустила, считала его смерть наказанием за грех, который я совершила. Мне рассказывали, что государь, тайно навещавший младенца, говорил, глядя на его улыбку, на его по-детски милое личико: "Я как будто вижу свое изображение в зеркале! Да ведь мальчик - вылитый я!.." Это повергало меня в глубокую скорбь, служба при дворе причиняла одни страдания, ни днем, ни вечером я не знала покоя. Меж тем государыня по непонятной причине - право, я ни в чем перед ней не провинилась! - запретила мне появляться в ее покоях и приказала вычеркнуть мое имя из списка ее приближенных, так что жизнь во дворце тяготила меня все больше. "Но ведь это не означает, что я тоже тебя покинул!" - утешал меня государь, но на душе у меня было по-прежнему безотрадно, все складывалось не так, как надо, я избегала людей, стремилась к уединению; видя, как я грущу, государь все больше жалел меня, и я, со своей стороны, была ему за это так благодарна, что, кажется, была бы ради него готова пожертвовать жизнью. * * * Я забыла упомянуть, что в эти годы главной жрицей Сайкю - богини Аматэрасу в храме Исэ - была принцесса, дочь императора-инока Го-Саги, однако, когда он скончался, принцессе пришлось облачиться в траур, и, стало быть, она уже не могла по-прежнему оставаться жрицей. Тем не менее, все еще не получая разрешения вернуться, она так и жила в Исэ, оставшись там еще на целых три года. Так вот, нынешней осенью эта госпожа возвратилась в столицу и поселилась в местности Кинугаса, неподалеку от храма Добра и Мира. Покойный отец мой был с ней в дальнем родстве, при жизни служил ей, оказал в особенности большое содействие, когда собирали ее в путь, в Исэ; все это привлекало меня к принцессе. К тому же мне нравилось ее уединенное жилище, куда почти никто не заглядывал, и я часто наведывалась туда, разделяя с принцессой часы ее одинокого досуга. Но вот однажды, - помнится, это было в середине одиннадцатой луны, - принцесса собралась навестить мать государя, вдовствующую государыню Омияин, и та прислала ко мне, во дворец Томикодзи, человека, велев сказать: "Ты тоже приезжай, будет гораздо веселее, если мы встретим ее вдвоем!" А тут и государь собрался навестить свою матушку; в последнее время он был очень занят делами, связанными с назначением наследника, и давно уже не имел случая по душам побеседовать с матерью. Поскольку я тоже была приглашена, я сопровождала государя и ехала вместе с ним в одной карете. В тот раз я надела три длинных желтых одеяния на голубом исподе и поверх них еще одно, прозрачное, алое, а так как после назначения наследника все женщины при дворе стали носить парадную китайскую накидку, я тоже набросила поверх моего наряда красное карагину. Из всех служивших при дворе женщин я одна сопровождала государя. Итак, мы приехали во дворец госпожи Омияин; потекла веселая непринужденная беседа. В разговоре государь упомянул обо мне. - Эта девушка воспитывалась при мне с самого детства, - сказал он, - она привычна к придворной службе, поэтому я всегда беру ее с собой, когда выезжаю. А государыня, усмотрев в этом что-то предосудительное, запретила Нидзе бывать у нее и вообще стала плохо к ней относиться. Но я не намерен из-за этого лишить Нидзе своего покровительства. Ее покойные родители, и мать, и отец, перед смертью поручили мне дочку. "В память о нашей верной службе просим вас позаботиться об этом ребенке..." - говорили они. Госпожа Омияин тоже сказала: - Ты прав, обязательно заботься о ней по-прежнему! К тому же опытный человек незаменим на придворной службе. Без таких людей всегда приходится терпеть ужасные неудобства! - и, обратившись ко мне, милостиво добавила: - Можешь всегда без всякого стеснения обращаться ко мне, если понадобится. - "О, если б всегда так было! - думала я. - Больше мне ничего не надо!" Этот вечер государь провел в сердечной беседе со своей матушкой, у нее и отужинал, а с наступлением ночи сказал: "Пора спать!" - и удалился в отведенный ему покой на той стороне двора, где играют в ножной мяч. Слуг при нем не было. В поездке его сопровождали только вельможи - дайнагоны Сайондзи, Нагаскэ, Тамэканэ, Канэюки и Сукэюки. С наступлением утра послали людей за Сайкю - карету, слуг, стражников. Для встречи с Сайкю государь оделся с особым тщанием - надел светло-желтый кафтан на белом исподе, затканный цветочным узором, сверху - длинное бледно-лиловое одеяние с узором цветов горечавки и такого же цвета, только чуть потемнее, хакама, тоже на белом исподе, все - густо пропитанное ароматическими снадобьями. Вечером прибыла Сайкю. Встреча состоялась в покое на южной стороне главного здания; повесили занавеси тусклых, серых тонов, поставили ширмы. Перед тем как встретиться с Сайкю, госпожа Омияин послала к государю прислужницу, велев сказать: "Пожаловала прежняя жрица богини Аматэрасу. Соблаговолите и вы пожаловать и поговорить с ней, без вас беседа не будет достаточно интересной!" - и государь тотчас же пришел. Как обычно, я сопровождала его, несла за ним его меч. Госпожа Омияин, в темно-сером парчовом монашеском одеянии, с вытканными по нему гербами, в темной накидке, сидела у низенькой ширмы таких же темных тонов. Напротив, тройное красное косодэ принцессы на лиловом исподе и поверх него - синее одеяние были недостаточно изысканны, пожалуй даже резали глаз. Ее прислужница - очевидно, ее любимица - была в пятислойном темно-лиловом кимоно на светло-лиловом исподе, но без парадной накидки. Сайкю было уже за двадцать, она казалась вполне зрелой женщиной в самом расцвете лет и была так хороша собой, что невольно думалось - немудрено, что богиня, жалея расстаться с такой красавицей, задержала ее у себя на Целых три года! Она была прекрасна, как цветущая сакура, такое сравнение никому не показалось бы чрезмерным. В смущении пряча лицо, она закрывалась рукавом, - точь-в-точь цветущее дерево сакуры, когда оно кутается в весеннюю дымку... Я любовалась ею, а уж государь и тем более; мне, знавшей его любвеобильный характер, было ясно, какие мысли возникли у него сразу при виде принцессы, и сердце у меня защемило. Государь говорил о том о сем, Сайкю тоже отрывисто рассказывала о своей жизни в храме Исэ, но вскоре государь сказал: - Час уже поздний... Спите спокойно! А завтра, по дороге домой, полюбуйтесь осенним видом горы Арасиямы... Деревья там уже совсем обнажились... - С этими словами он удалился, но не успел войти в свои покои, как сразу обратился ко мне: - Я хотел бы передать Сайкю, что я от нее без ума... Как это сделать? Мне стало даже смешно - все в точности, как я и предполагала. А он продолжал: - Ты служишь мне с детских лет, докажи свою преданность! Если ты исполнишь мою просьбу, я буду знать, что ты и впрямь предана мне всей душой! Я сразу же отправилась с поручением. Государь велел передать только обычные, подобающие случаю слова: "Я рад, что смог впервые встретиться с вами...", "Удобно ли вам почивать в незнакомом месте?" - и все в таком роде, но, кроме того, я должна была тихонько отдать принцессе его письмо. На тонком листе бумаги было написано стихотворение: "О нет, ты не знаешь, как ярко пылает в груди твой образ желанный, хоть тебя впервые увидеть довелось мне только сегодня!" Была уже поздняя ночь, в покоях Сайкю все ее прислужницы спали. Сайкю тоже спала, со всех сторон окруженная высоким занавесом. Я подошла к ней, рассказала, в чем дело, но Сайкю, зардевшись краской смущения, в ответ не промолвила ни словечка, а письмо отложила в сторону, как будто вовсе не собиралась даже взглянуть на него. Что прикажете передать в ответ? - спросила я, но она сказала только, что все это чересчур неожиданно, она даже не знает, что отвечать, и снова легла. Мне тоже стало как-то неловко, я вернулась, доложила государю, как обстоит дело, и окончательно растерялась, когда он потребовал: Как бы то ни было, проводи меня к ней слышишь? Проводи, слышишь! - Хорошо, разве лишь показать вам дорогу...- ответила я, и мы пошли. Государь, по-видимому решив, что парадное одеяние будет выглядеть слишком торжественно в таких обстоятельствах, крадучись, направился вслед за мной в покои Сайкю только в широких шароварах-хакама. Я пошла вперед и тихонько отворила раздвижные перегородки. Сайкю лежала все в той же позе. Прислужницы, как видно, крепко уснули, кругом не раздавалось ни звука. Государь, пригнувшись, вошел к Сайкю через прорези занавеса. Что будет дальше? Я не имела права уйти и поэтому прилегла рядом с женщиной, спавшей при госпоже. Только тогда она открыла глаза и спросила: "Кто тут?" Я ответила: "Нехорошо, что при госпоже так мало людей, вот я и пришла вместе с вами провести эту ночь". Женщина, поверив, что это правда, пыталась заговорить со мной, но я сказала: "Уже поздно, спать хочется!" - и притворилась, будто уснула. Однако занавес, за которым лежала Сайкю, находился от меня очень близко, и вскоре я поняла, что Сайкю, увы, не оказав большого сопротивления, очень быстро сдалась на любовные домогательства государя. "Если бы она встретила его решительно, не уступила бы ему так легко, насколько это было бы интереснее!" - думала я. Было еще темно, когда государь вернулся к себе. "Цветы у сакуры хороши, - сказал он, - но достать их не стоит большого труда - ветви чересчур хрупки!" "Так я и знала!" - подумала я, услышав эти слова. Солнце стояло уже высоко, когда он наконец проснулся, говоря: "Что это со мной? Сегодня я ужасно заспался!" Был уже полдень, когда он наконец собрался отправить принцессе Утреннее послание. Потом он рассказал мне, что Сайкю написала в ответ только несколько слов: "Сном, призрачным сном кажется мне ваше вчерашнее посещение... Я как будто все еще не проснулась!" - Будут ли сегодня какие-нибудь празднества, чтобы развлечь Сайкю, которую вчера мне довелось впервые увидеть? - спросил государь у матери и, услышав в ответ, что никаких особых развлечений не предполагается, приказал дайнагону Дзэнседзи Устроить пир. Вечером дайнагон доложил, что все готово. Государь пригласил пожаловать свою матушку. Я разливала сакэ, ведь я была допущена и к его особе, и ко двору госпожи его матери. Три первые перемены кушаний прошли без вина, но дальше так продолжать было бы скучно, и госпожа Омияин, обратившись к Сайкю, сказала, чтобы ее чарку поднесли государю. Были приглашены также дайнагоны Дзэнседзи и Сайондзи, они сидели в Том же зале, но поодаль, за занавесом. Государь велел мне поднести от его имени чарку сакэ дайнагону Дзэнседзи, но тот стал отказываться: "Нет-нет, ведь я сегодня распорядитель! Поднесите первому Сайондзи!", однако государь сказал: "Ничего, можешь не церемониться, это Нидзе так пожелала!" - и ему пришлось выпить. - С тех пор, как скончался мой супруг, государь-инок Го-Сага, - сказала госпожа Омияин,- не слышно ни музыки, ни пения... Хоть сегодня повеселитесь от души, вволю! Позвали женщин из ее свиты, они стали играть на цитре, а государю подали лютню. Дайнагон Санэканэ Сайондзи тоже получил лютню, Канэюки принесли флейту. По мере того как шло время, звучали все более прекрасные пьесы. Санэканэ и Канэюки пели песнопения кагура, дайнагон Дзэнседзи исполнил песню "Селение Сэрю", которая ему особенно хорошо удавалась. Сайкю упорно отказывалась от сакэ, сколько ее ни уговаривали, и государь сказал: - В таком случае я сам поднесу ей чарку! - и уже взялся за бутылочку, но тут госпожа Омияин сама налила ему сакэ, сказав при этом: - К вину полагается закуска! Спой же нам что-нибудь! И государь исполнил песню имае:52 "Старый угольщик, бедняга, он в лесу один живет, Грустно хворост собирает и зимы уныло ждет..." Песня звучала так прекрасно, что госпожа Омияин сказала: - Я сама выпью это вино! - и, пригубив его три раза, передала чарку Сайкю, а государь вернулся на свое место. - Хоть и говорится, что у Сына Неба нет ни матери, ни отца, - продолжала госпожа Омияин, - а все же благодаря мне, твоей недостойной матери, ты был императором, смог вступить на престол императоров, украшенных всеми Десятью добродетелями! - И снова выразила желание послушать песню в исполнении сына. - Я всем обязан вам, матушка, - отвечал государь, - и самой жизнью, и императорским престолом, и нынешним почетным титулом прежнего государя...Все это ваши благодеяния! Могу ли я пренебречь вашей волей? - И он спел песню имае, повторив ее трижды: "На холм Черепаший, беспечно играя, слетела с небес журавлиная стая. Пусть годы проходят, пусть время бежит - покой нерушимый в державе царит!" Он трижды поднес чарку сакэ госпоже Омияин, потом сам осушил ее и вслед затем велел передать полную чарку дайнагону Дзэнседзи, сказав: - Санэканэ пользуется вниманием красавиц... Завидую! После этого вино было послано всем придворным, и пир окончился. Я думала, что эту ночь государь опять проведет у Сайкю, но он сказал: "Кажется, я чересчур много выпил... Разотри-ка мне спину!" - и сразу уснул. На следующий день Сайкю вернулась к себе. Государь тоже уехал, но не домой, а во дворец Конриндэн - в усадьбу, своей бабки госпожи Китаямы, - она прихварывала, и он поехал ее проведать. Там мы и ночевали, а на другой день возвратились во дворец Томикодзи. * * * В тот же день, вечером, к государю явился посланец от государыни. Оказалось, ему было велено передать: "Нидзе ведет себя как нельзя более вызывающе, поэтому государыня запретила ей бывать при ее дворе, однако государь чересчур снисходителен к этой недостойной особе и благоволит ей по-прежнему... Вот и на сей раз, как слышно, госпожа Нидзе ехала в одной карете с государем, в тройном нарядном платье, так что люди говорили: "Ни дать ни взять, выезд государыни, да и только!" Такая дерзость - оскорбление для моего достоинства, прошу отпустить меня - я уйду от мира, затворюсь в Фусими или где-нибудь в другом месте!" Государь ответил: "Все, что вы велели передать мне, я выслушал. Сейчас не стоит снова заводить речь о Нидзе. Ее мать, покойная Дайнагонноскэ в свое время служила мне днем и ночью, и я любил ее больше всех моих приближенных. Мне хотелось, чтобы она вечно оставалась со мною, но, увы, она покинула этот мир. Умирая, она обратилась ко мне, сказав: "Позвольте моей дочери служить вам, считайте ее живой памятью обо мне!" - и я обещал ей исполнить ее желание. Но и это еще не все - о том же просил меня перед смертью отец Нидзе, покойный дайнагон Масатада. Недаром сказано: "Государь лишь тогда государь, когда поступает в соответствии со стремлениями подданных; подданный лишь тогда становится подданным, когда живет благодеяниями своего государя!" Я охотно ответил согласием на просьбу, с которой в смертный час обратился ко мне дайнагон Масатада, а он, в свою очередь, сказал: "Больше мне не о чем мечтать на этом свете!" - и с этими словами скончался. Слово, однажды данное, нельзя возвратить назад! Масатада с женой, несомненно, следят за нашими поступками даже с того света из поросшей травой могилы. И пока за Нидзе нет никакой вины, как же я могу прогнать ее, обречь на скитания, лишить приюта? Что же до тройного облачения, которое надела Нидзе, так нынче она отнюдь не впервые так нарядилась. Когда четырех лет от роду ее впервые привезли во дворец, ее отец Масатада сказал: "У меня покамест ранг еще низкий, поэтому представляю вам Нидзе как приемную дочь Митимицу Кога, ее деда, Главного министра!" - и я разрешил ей пользоваться карето с пятью шнурами и носить многослойные наряды, сшитые из двойных тканей. Кроме того, ее мать, покойная Дайнагонноскэ, была приемной дочерью Главного министра Китаямы, следовательно, Нидзе доводится приемной дочерью также и его вдове, госпоже Китаяме, она сама надела на Нидзе хакама, когда пришло время для свершения этого обряда, и сказала при этом: "Отныне ты можешь всегда, когда пожелаешь, носить белые хакама, прозрачные, легкие одеяния и другие наряды!" Ей было разрешено входить и выходить из кареты, которую подают прямо к подъезду. Все это - дело давно известное, старое, с тех пор прошло много лет, и мне непонятно, отчего вы внезапно снова об этом заговорили. Неужели из-за того, что среди ничтожных стражников-самураев пошли толки о том, будто Нидзе держит себя как государыня? Если это так, я досконально расследую эти слухи и, буде окажется, что Нидзе виновна, поступлю с ней, как она того заслужила. Но даже в этом случае было бы недопустимо прогнать ее из дворца, обречь на скитания, лишить приюта, я просто понижу ее в ранге, чтобы она продолжала служить, но как рядовая придворная дама. Что же до вашего желания принять постриг, то сие благое стремление должно созреть постепенно, как внутренняя потребность души, и со временем, возможно, так оно и произойдет, однако от внешних обстоятельств такое решение зависеть никак не может". Такой ответ послал государь своей супруге. С тех пор государыня преисполнилась ко мне такой злобы, что мне даже дышать стало трудно. Только любовь государя служила мне единственным утешением. * * * Ну, а что касается Сайкю, то жалость брала меня при одной мысли, что творится у принцессы на сердце после той похожей на сновидение ночи во дворце Сага - ведь государь с тех пор, казалось, вовсе о ней забыл. Жалея Сайкю, я сказала - и не так уж неискренне : - Неужели вы так и встретите Новый год, ни разу не навестив ее? - Да, ты права... - отвечал государь и написал принцессе : "Улучите время и приезжайте!" С этим письмом я отправилась к Сайкю. Меня приняла ее приемная мать-монахиня и, горько плача, принялась упрекать: - А я-то думала, Сайкю ничто не может связывать с государем, кроме дел божьих... Из-за заблуждений одной-единственной ночи, о коих раньше и помыслить-то было бы невозможно, она, бедная, так страдает... -сетовала она, проливая обильные слезы, так что я совсем было растерялась. - Я приехала передать пожелание государя - он хотел бы встретиться с Сайкю, если у нее найдется время... - сказала я. - Найдется время ?! - воскликнула монахиня. - Да ведь если дело стало только за этим, так у Сайкю всегда есть время! Я тотчас же вернулась, передала государю этот ответ, и он сказал: - Если бы любовь Сайкю походила на горную тропку, по которой пробираешься все дальше в глубину гор, преодолевая преграды, это было бы куда интереснее, я мог бы не на шутку к ней привязаться, а когда все происходит легко и просто, невольно всякий интерес пропадает... Но все же он велел приготовить и тайно послать за ней карету в поздний час, когда месяц уже взошел на небо. Путь от Кинугасы неблизкий, было уже за полночь, когда Сайкю прибыла во дворец. Прежние жилые покои, выходившие на дорогу Кегоку, стали теперь дворцом наследника, потому карету подвезли к галерее Ивового павильона и провели Сайкю в комнату по соседству с личными покоями государя. Я, как всегда, прислуживала при опочивальне и находилась за ширмами. До меня доносились упреки Сайкю, она пеняла государю за то, что он ни разу ее не посетил, и, слыша эти слова, я невольно думала, что она вправе питать обиду. Меж тем постепенно рассвело, звон колокола, возвестив наступление утра, заглушил рыдания Сайкю, и она уехала. Каждый мог бы заметить, как промокли от слез рукава ее одеяния. * * * Миновал еще год, на душе у меня становилось все безотраднее, а вернуться домой я все еще не могла. Как-то раз, в конце года, узнав, что сегодня ночью к государю собирается пройти государыня, я, сославшись на нездоровье, сразу после вечерней трапезы тихонько удалилась к себе и у порога своей комнаты внезапно увидела Акэбоно. Я растерялась, испугалась, как бы кто-нибудь его не увидел, но он стал упрекать меня, выговаривать за то, что в последнее время мы давно уже не встречались. Я подумала, что он не так уж неправ, и украдкой впустила его к себе. И когда спустя несколько часов он встал и ушел еще затемно, не дожидаясь рассвета, я ощутила боль разлуки, более острую, нежели сожаление об уходящем годе. Я понимала, сколь безнадежна эта любовь. Даже сейчас, при воспоминании об этой встрече, слезы льются на мой рукав... СВИТОК ВТОРОЙ (1275-1277 гг.) Словно белый конь1, на мгновенье мелькнувший мимо приотворенной двери, словно волны речные2, что текут и текут, но назад никогда не вернутся, мчатся годы человеческой жизни - и вот мне уже исполнилось восемнадцать... Но даже теплый весенний день, когда весело щебетали бесчисленные пташки и ясно сияло солнце, не мог развеять гнетущую сердце тяжесть. Радость новой весны не веселила мне душу. В этом году праздничную новогоднюю чарку подносил государю Главный министр Митимаса. Это был придворный императора Камэямы, тоже оставившего трон. Наш государь не очень-то его жаловал. Но, после того как в прошлом году правители-самураи в Камакуре согласились назначить наследником сына нашего государя, принца Хирохито3, государь сменил гнев на милость и почти совсем перестал сердиться на вельмож из окружения императора Камэямы, да, впрочем, и основания для недовольства теперь исчезли. Оттого-то Главный министр и приехал, чтобы выполнить почетную роль подносящего ритуальную чарку. Все дамы старательно позаботились о том, чтобы искусно подобрать цвета своих многослойных нарядов, усердствовали, стараясь одеться как можно более красиво. А мне вспомнилось, как в былые годы праздничную чарку подносил государю покойный отец, и, невзирая на праздник, слезы тоски о прошлом увлажнили рукав... В этом году обычай "ударов мешалкой"4 соблюдали с особенным рвением. Оно бы еще ничего, если б ударял один государь. Но он созвал всех придворных вельмож, и они так и норовили огреть нас мешалкой, которой размешивают на кухне рис. Мне было очень досадно. И вот вдвоем с госпожой Хигаси5 мы сговорились через три дня, то есть в восемнадцатый день первой новогодней луны, в отместку побить самого государя. В этот день, после окончания утренней трапезы, все женщины собрались в покое для придворных дам. Двух дам - Синдайнагон и Гонтюнагон - мы решили поставить в купальне, у входа, снаружи стояла госпожа Бэтто, в жилых покоях - госпожа Тюнагон, на галерее - дамы Масимидзу и Сабуро, мы же с госпожой Хигаси с невинным видом беседовали в самой дальней из комнат, а сами поджидали: "Государь непременно сюда зайдет!" Как мы и рассчитывали, государь, ни сном ни духом ни о чем не догадываясь, в повседневном кафтане и широких шароварах-хакама, вошел в комнату со словами: - Отчего это сегодня во дворце не видно ни одной дамы?.. Есть здесь кто-нибудь? Госпожа Хигаси только этого и ждала - она сразу набросилась сзади на государя и обхватила его руками. - Ох, я пропал! Эй, люди! Сюда, на помощь! - нарочито шутливым тоном громко закричал государь, но на его зов никто не явился. Хотел было прибежать дайнагон Моротика, дежуривший в галерее, но там стояла госпожа Масимидзу; она преградила ему дорогу, говоря: - Не могу пропустить! На то есть причина! Увидев, что в руках она держит палку, дайнагон пустился наутек. Тем временем я что было сил ударила государя мешалкой, и он взмолился: - Отныне я навсегда закажу мужчинам бить женщин! Итак, я считала, что таким путем мы удачно отомстили, но вдруг в тот же день, во время вечерней трапезы, государь, обратившись к дежурившим во дворце вельможам, сказал: - Мне исполнилось нынче тридцать три года, но, судя по всему, новый год оказался для меня злосчастным. Да, сегодня на мою долю выпало ужасное испытание! Чтобы меня, занимавшего престол императоров, украшенных Десятью добродетелями, владыку Поднебесной, повелителя десяти тысяч колесниц, меня, государя, били палкой - такого, пожалуй, даже в древности не случалось! Отчего же никто из вас не пришел мне на помощь? Или, может быть, вы все тоже заодно с женщинами? Услышав эти упреки, вельможи стали наперебой оправдываться. - Как бы то ни было, - сказал Левый министр6, - такой дерзкий поступок, как нанесение побоев самому государю, пусть даже поступок совершен женщиной, все равно тяжкое преступление! Подданный не смеет наступить даже на тень государя, не то что ударить палкой драгоценное тело! Это из ряда вон ужасное, неописуемо тяжкое преступление! - Такой проступок ни в коем случае нельзя искупить легким наказанием! - в один голос заявили все присутствующие - и дайнагон Сандзе-Бомон, и дайнагон Дзэнседзи, мой дядя, и дайнагон Санэканэ Сайондзи. - Но кто же они, эти женщины, совершившие столь тяжкий проступок? Как их зовут? Назовите нам как можно скорее их имена, и мы обсудим на совете вельмож, какое наказание им назначить! - Должна ли вся родня отвечать за преступление, за которое не может расплатиться один человек? - спросил государь. - Разумеется! Недаром сказано - "все шестеро родичей!"7 Стало быть, родные тоже в ответе! - наперебой твердили вельможи. - Хорошо, слушайте! Меня ударила дочь покойного дайнагона Масатады, внучка Хебуке, дайнагона, племянница дайнагона Дзэнседзи, к тому же он ее опекун, так что она ему все равно что родная дочь... Иными словами, это сделала Нидзе, поэтому вина ложится, пожалуй, в первую очередь, на Дзэнседзи, который доводится ей не только дядей, но и заменяет отца! - с самым невозмутимым видом объявил государь, и, услышав это, все вельможи дружно расхохотались. - Обрекать женщину на ссылку в самом начале года - дело хлопотливое, непростое, и уж тем паче отправлять в ссылку всю ее родню - чересчур большая возня ! Нужно срочно назначить выкуп! В древности тоже бывали тому примеры... - стали тут толковать вельможи, поднялся шум и споры. Тогда я сказала: - Вот уж не ожидала! В пятнадцатый день государь так больно бил всех нас, женщин... Мало того, созвал вельмож и придворных, и все они нас стегали. Это было обидно, но я смирилась, ибо таким ничтожным созданиям, как мы, ничего другого не остается... Но госпожа Хигаси сказала мне: "Давай отомстим за нашу обиду! Ты тоже помогай!" - "Конечно, помогу!" - сказала я и ударила государя. Вот как все это получилось. Поэтому я считаю, что несправедливо наказывать только меня одну! Но, поскольку не существует вины более тяжкой, чем оскорбление ударом палки августейшей особы, несмотря на все мои возражения, в конечном итоге вельможи сошлись на том, что придется уплатить выкуп. Дайнагон Дзэнседзи поспешил к деду моему Хебуке сообщить обо всем случившемся. - Невероятная, ужасная дерзость! Нужно поскорей внести выкуп! - воскликнул Хебуке. - С таким делом медлить не подобает. Все равно придется платить! - И в двадцатый день сам появился во дворце. Выкуп был поистине грандиозным. Государю дед преподнес кафтан, десять косодэ светло-зеленого цвета, меч. Шестерым вельможам начиная с Левого министра Моротады - каждому по мечу, дамам - около сотни тетрадей дорогой жатой бумаги. На следующий, двадцать первый день, наступила очередь платить выкуп дайнагону Дзэнседзи; государю он преподнес темно-пурпурную шелковую парчу, свернув ткань в виде лютни и цитры, и чарку из лазурита8. Вельможи получили коней, волов, яркие ткани, свернутые наподобие подносов, на которых лежали нитки, смотанные в виде тыквы-горлянки. В этот день был устроен пир, даже более пышный, чем всегда. Тут как раз во дворец приехал епископ Рюхэн. Государь тотчас пригласил его принять участие в пиршестве. В это время подали морского окуня. - Дом Сидзе славится кулинарным искусством, - обращаясь к епископу, сказал государь, увидев рыбу. - Вы происходите из этого рода, покажите же нам, как нужно разделать рыбу! Разумеется, епископ наотрез отказался9, но государь продолжал настаивать. Дайнагон Дзэнседзи принес кухонную доску, поварской нож, палочки и положил все это перед епископом. - Вот видите... Теперь вам уже нельзя отказаться!.. - сказал государь. Перед ним стояла налитая чарка, он ждал закуски. Делать нечего, пришлось епископу, как был в монашеской рясе, взяться за нож, чтобы разделать рыбу, - поистине необычное зрелище! - Но только голову резать я никак не могу... Увольте! - сказал он, отрезав первый кусок. - Ну вот еще! Режьте, режьте! - приказал государь, и епископ и в самом деле очень ловко разделал рыбу, после чего сразу же встал и ушел. Государь остался очень доволен и послал ему вдогонку подарок - чарку из лазурита на серебряном подносе, которую только что получил от дайнагона Дзэнседзи. Тем временем дайнагон Дзэнседзи сказал: - И Хебуке, дед госпожи Нидзе, и я, ее дядя, - родня с материнской стороны. Между тем, насколько я знаю, еще здравствует ее бабка по отцовской линии. Имеется как будто еще и тетка. На них что же - не будет налагаться взыскание? Справедливо сказано! - воскликнул государь. - Но обе эти женщины - не единокровная родня Нидзе. Налагать на них наказание было бы, пожалуй, несколько чересчур! - Отчего же? Нужно послать к ним Нидзе, и пусть она сама обо всем расскажет. Кроме того, ее с детских лет опекала ваша августейшая бабушка госпожа Китаяма, да и с покойной матерью Нидзе госпожа Китаяма очень дружила... - продолжал настаивать дайнагон. - Если требовать выкуп на таком основании, то, пожалуй, не столько с госпожи Китаямы, сколько с тебя... - сказал государь, обращаясь к дайнагону Санэканэ Сайондзи. - С меня? Но я уж тут вовсе ни при чем.. - возразил тот, но государь отверг его доводы: "Отговорки здесь не помогут!" - и, в конце концов, дайнагону Сайондзи тоже пришлось платить выкуп за мой проступок. Как обычно, он поднес государю одеяние и лодочку, вылепленную из ароматической смолы аквиларии, с фигуркой кормчего, сделанной из мускусных мешочков. Левый министр получил меч и вола, остальные вельможи - волов, дамы - разноцветную бумагу в золотых и серебряных блестках, с извилинами, изображавшими струи воды. Но дайнагон Дзэнседзи на этом не успокоился и сообщил монахине Кога, отцовой мачехе, - так, мол, и так, мы все уплатили выкуп, хорошо бы вам тоже принять участие... "Дело вот в чем, - прислала ответ монахиня, - двух лет Нидзе потеряла мать; отец, дайнагон, жалел девочку, души в ней не чаял и чуть ли не с пеленок отдал ребенка во дворец. Я была уверена, что она получит там образцовое воспитание, лучше, чем дома, среди нас, неразумных, и уме никак не думала, что она превратите ! в столь необузданную особу. Это упущение государя, который ее воспитывал. Не потому ли не научилась она отличать высших от низших, что ее слишком баловали, во всем потакали ? Вот она и вообразила о себе невесть что! Я за это не в ответе. Позволю себе дерзость заметить, что если государь считает меня виновной, пусть соизволит прислать ко мне посланца непосредственно от своего высокого имени. В противном случае я не собираюсь иметь к этому делу ни малейшего отношения. Будь Масатада жив, он искупил бы вину дочери, поскольку безрассудно ее любил. Что же до меня, то я вовсе не чувствую особой жалости к Нидзе, и, если бы, к примеру, государь приказал мне вообще порвать с ней всякую родственную связь, я была бы готова выполнить это его приказание так оке послушно, как любое другое!" Когда я подала это письмо государю, он, прочитав его, сказал: - Госпожа монахиня не так уж неправа... Она вполне резонно ссылается на обстановку, в которой ты росла во дворце. Да, недаром сказано, что, если человек взвалил на себя заботу о женщине, ему придется таскать это бремя на спине вплоть до Трех переправ в подземном мире. Но что ж получается? Выходит, я потерпел урон и мне же следует его возместить? - Когда правители упрекают подданных, вполне естественно, что подданные пытаются оправдаться... - заявили вельможи. Тут все начали высказывать разные суждения по этому поводу, и в конце концов дело кончилось тем, что государю тоже пришлось вносить выкуп. По его поручению Цунэтоо вручил дары. Вельможи получили каждый по мечу, а женщины по одному косодэ. Все это было так забавно, что словами не описать! В третью луну, в день поминовения государя-монаха Го-Сиракавы10, по заведенному обычаю состоялось пятидневное чтение сутры. Часовня, воздвигнутая этим государем при дворце Рокудзе, сгорела в Десятом году Бунъэй11, и служба совершалась в моленном зале при Дворце Огимати. В последний день чтений, в отсутствие государя, к нам во дворец прибыл гость - духовное лицо, принц-епископ Седзе12, настоятель храма Добра и Мира. - Подожду августейшего возвращения! - сказал он и расположился в одном из залов. Я вышла к нему, сказала, что государь, должно быть, скоро вернется, и уже хотела уйти, когда он попросил: "Побудьте немного здесь!" - и я осталась, ибо в общении со столь высокой персоной было бы неприлично вдруг ни с того ни с сего убежать, хотя меня несколько удивило, зачем я ему понадобилась. Его преподобие повел речь о разных стародавних делах. - Я, как сейчас, помню слова вашего покойного отца, дайнагона... - сказал он. Мне было приятно это услышать, я почувствовала себя свободнее и, сидя напротив настоятеля, с удовольствием внимала его речам, как вдруг - что это? - услышала признание в любви, чего уж вовсе не ожидала. - С каким презрением, наверное, взирает Будда на мое греховное сердце... - говорил он. Это было так неожиданно и так странно... Я хотела как-нибудь замять разговор и уйти, но он не пустил меня, удержав за рукав. - Обещай улучить минутку и прийти на свидание ! - сказал он, утирая рукавом рясы неподдельные слезы. В полном замешательстве я пыталась встать и уйти, как вдруг раздался голос: "Возвращение его величества!", послышался шум, шаги. Воспользовавшись этим, я вырвала свою руку из руки настоятеля и убежала. У меня было такое чувство, будто мне привиделся удивительный, странный сон... Государь, ничего не подозревая, приветствовал настоятеля: "Давно не видались!", предложил ему вино и закуску. По долгу службы я с невозмутимым видом присутствовала при этой трапезе, но при мысли, что сказали бы люди, если бы знали, о чем я думаю в эти минуты, меня невольно разбирал смех. * * * Надо сказать, что в это время отношения между государем и прежним императором Камэямой были более чем прохладны. Прошел слух, что правители-самураи в Камакуре весьма недовольны этой размолвкой. И вот, чтобы показать, сколь неосновательны подобные подозрения, прежний император сообщил, что хотел бы нанести визит государю, осмотреть его двор для игры в ножной мяч, а заодно и поиграть в эту игру - Как бы получше его встретить? - стал совещаться государь с министром Коноэ. - Как только он пожалует, надо как можно скорее предложить ему угощение... А когда во время игры в ножной мяч понадобится немного передохнуть и поправить одежду, следует подать разбавленный сок хурмы, настоянный на сакэ... Поднести напиток лучше всего поручить кому-нибудь из придворных женщин... - сказал министр. - Кого же вы советуете выбрать? - спросил государь. Эта обязанность была возложена на меня - дескать, и возраст, и происхождение у нее подходящие. Я надела темно-красное косодэ, желтое на светло-зеленом исподе верхнее одеяние, голубую парадную накидку, блестящее алое длинное кимоно, шаровары-хакама из шелка-сырца и к этому еще тройное узорчатое алое косодэ и двойное одеяние из китайской парчи. Наконец государь Камэяма прибыл и, взглянув на сидение, поставленное для него рядом с сидением нашего государя, сказал: - При нашем отце, покойном государе Го-Саге, я, как младший* всегда сидел ниже вас. А здесь этот порядок нарушен... - И отодвинул пониже свое сидение. - В "Повести о Гэндзи" описано, как прежний государь Судзаку и император Рэйдзэй, посетив усадьбу принца Гэндзи, увидели, что принц Гэндзи поставил свое сидение ниже... Тогда они особым указом повелели ему всегда садиться рядом, наравне с ними... - ответил наш государь. - Почему же вы хотите сесть ниже меня, хозяина? - И все нашли такой ответ весьма изысканным и удачным. Потом был устроен пир по всем правилам этикета, а когда пир закончился, пришел наследник и началась игра в мяч. Примерно в середине игры государь Камэяма прошел в зал для короткого отдыха, а в это время госпожа Бэтто, распорядительница, принесла на подносе чашку, налила в нее золоченым черпачком сок хурмы, и я подала напиток гостю. Потом опять до самых сумерек продолжалась игра в мяч, а с наступлением темноты государь Камэяма при свете факелов возвратился к себе. На следующий день Накаери принес мне письмо: "Что делать, не знаю. Твой образ является мне, на явь непохожий, - но, если я вижу лишь сон, к чему с пробужденьем спешить!" Письмо было написано на тонкой алой бумаге13 и привязано к ветке ивы. Было бы невежливо оставить без ответа это послание, я написала на бледно-голубой бумаге стихотворение и отослала, привязав письмо к ветке сакуры: "Ах, право, что явь, что сон - все равно в этом мире, где вечного нет. Ведь и вишен цвет, распустившись, снова тотчас же опадает..." Государь Камэяма и после этого неоднократно писал мне письма, полные сердечных излияний. Но вскоре я попросила приготовить карету и на время уехала из дворца в усадьбу моего деда Хебуке. * * * ...Дни шли за днями, кажется, наступила уже восьмая луна, когда на государя вдруг напала хворь, не то чтобы тяжелый недуг, а все же какое-то затяжное недомогание: у него совсем пропал аппетит, то и дело прошибала испарина, и так продолжалось много дней кряду. "Что это с ним?" - встревожились люди, призвали лекарей, те стали делать прижигания моксой, чуть ли не в десяти точках тела одновременно, но больному нисколько не полегчало. Тогда - кажется, уже в девятую луну, начиная с восьмого дня - стали служить молебны во здравие. Семь дней кряду непрерывно возносили молитвы, но, ко всеобщему огорчению, состояние больного не улучшалось. Замечу, кстати, что служить эти молебны во дворец прибыл тот самый священник, настоятель храма Добра и Мира, который этой весной признался мне в любви, проливая обильные слезы. С тех пор, когда мне случалось ездить в храм Добра и Мира с каким-нибудь поручением от государя, он всякий раз твердил мне слова любви, но я всегда старалась как-нибудь замять подобные разговоры и по возможности уклониться от встречи с настоятелем. А недавно он прислал мне особенно нежное, полное страсти письмо и настойчиво добивался свидания. Это было слишком докучно, я оторвала кончик бумажного шнура, которым связывают волосы, и написала всего два слова: "Пустые грезы!"; записку эту я не отдала ему прямо в руки, а просто тихонько оставила и ушла. В следующий раз, когда я опять приехала с поручением, он бросил мне ветку священного дерева бадьяна. Я незаметно подняла ветку и, когда хорошенько рассмотрела в укромном месте, увидела, что на листьях написано: "Рукава увлажнив, эти листья сорвал я с бадьяна, все в рассветной росе. Пусть несбыточны мои грезы - только в них нахожу отраду..." Стихотворение показалось мне настолько изящным, что с того дня я стала думать о настоятеле с несколько более теплым чувством. Теперь, когда меня посылали за каким-нибудь делом в храм, сердце невольно волновалось, и, если настоятель обращался ко мне, я отвечала ему уже без смущения. Он-то и прибыл во дворец, чтобы молиться о выздоровлении государя. - Странно, отчего ваш недуг длится так долго... - весьма обеспокоенным тоном сказал он, беседуя с государем, и добавил: - Перед началом службы пришлите кого-нибудь в молельню, пусть принесут какую-нибудь вещь-"заменитель"14 из вашего личного обихода... И в первый же вечер, когда должны были начаться молитвы, государь приказал мне: - Возьми мой кафтан и ступай в молельню! Придя туда, я застала настоятеля одного, очевидно, остальные монахи разошлись по своим покоям, чтобы переодеться к началу службы. Я спросила, куда положить "заменитель", и настоятель ответил: - Туда, в каморку, рядом с моленным залом! Я прошла в соседнее помещение, там ярко горел светильник, как вдруг следом за мной туда вошел настоятель в обычной, повседневной одежде. "Что это значит?" - подумала я, охваченная тревогой, а он., промолвив: - Я заблудился во мраке страсти, но милосердие Будды поможет мне... Он простит... - внезапно схватил меня в объятия. Я пришла в ужас, но ведь человека столь высокого ранга невозможно резко одернуть, прикрикнуть: "Как вы смеете?!", и я, сдерживая себя, твердила только: - Нет-нет, мне стыдно Будды... Я боюсь его гнева... - но он так меня и не отпустил. Сном, наваждением показался мне наш поспешный, торопливый союз, и не успел он закончиться, как послышался возглас: "Время начинать службу!" Это в моленный зал стали собираться монахи, сопровождавшие настоятеля, и он скрылся через заднюю дверь, бросив мне на прощание: "Сегодня ночью, попозже, непременно приходи еще раз!" Вслед за тем сразу донеслись голоса, распевающие молитву, началось богослужение, как будто ничего не случилось. "С каким же сердцем он предстал перед Буддой и возносит молитву сразу после такого святотатственного поступка?" - подумала я, содрогаясь от страха при мысли о столь тяжком грехе. Ведь Будда все видел... Из молитвенного зала в каморку проникал отблеск ярко горевших огней, а мне чудился непроницаемый мрак загробного мира, куда неизбежно предстоит мне сойти после столь тяжкого прегрешения, и страх терзал меня, и больно сжималось сердце. Но хоть я и наполовину не разделяла страсти, которую питал ко мне настоятель, все же поближе к рассвету улучила момент, когда кругом не было ни души, и, таясь, пошла к нему на свидание. На сей раз служба уже закончилась, и наша встреча протекала несколько более спокойно, не так суматошно, как в прошлый раз. Было трогательно слушать, как он, в слезах, задыхаясь, твердил мне слова любви. Вскоре забрезжил рассвет. Настоятель почти силой заставил меня обменяться с ним нижним шелковым косодэ - "На память о сегодняшней встрече!",- встал, надел мое косодэ, и мы расстались. И хотя расставание причинило мне отнюдь не такую грусть, как ему, все же он по-своему стал мне дорог, его облик проник мне в сердце, мне казалось - я никогда его не забуду... Вернувшись к себе, я легла и вдруг ощутила что-то шершавое у края одежды, которой мы только что обменялись. Оказалось, это бумажный платочек, какие обычно носят за пазухой, а на платочке - стихи: "То ли явь, то ли сон - сам не знаю, что это было, но печально струит с предрассветных небес сиянье светлый месяц ночи осенней..." "И когда только он успел написать это?" - дивилась я, до глубины души растроганная столь проникновенной любовью. С тех пор я встречалась с ним каждую ночь, как только удавалось улучить время, и чувство, соединившее нас, стало таким, о котором поется в песне: "Ночь от ночи с каждой встречей Все сильней любовь..." И хотя мне было страшно, что на сей раз молебны служат с грехом на сердце, и я стыдилась пречистого лика Будды, тем не менее на двадцать седьмой день богослужений болезнь государя пошла на убыль, а на тридцать седьмой день молебны закончились, и настоятель покинул дворец. - На какой же счастливый случай отныне мне уповать? - говорил он. - Пыль покроет место у алтаря, где я читаю молитвы, дым курений, что я возжигаю пред ликом Будды, угаснет, развеется навсегда, ибо я стал пленником пагубной земной страсти... Если ты любишь меня так же сильно, как я тебя, облекись в рясу, затворись где-нибудь в глуши гор, живи, не ведая страстей и страданий в сем быстротечном, непостоянном мире... - Так говорил он, но мне казалось: это, пожалуй, уж чересчур! Мне было жаль его, когда, расставаясь со мной, он встал, и рыдания его сливались с колокольным звоном, возвестившим наступление Утра. "Когда он успел научиться столь искусным любовным речам?" - невольно дивилась я, глядя, как рукав-запруда бессилен задержать поток его слез, и тревожилась, как бы люди не проведали его тайну, как бы не пошла дурная слава о настоятеле... Итак, молебны закончились, настоятель уехал, а у меня стало еще печальнее на сердце. В девятую луну в новом дворце Рокудзе состоялся пышный праздник Возложения цветов на алтарь; на праздник пожаловал прежний император Камэяма. - В знак вашего расположения покажите мне всех ваших придворных дам! Хотелось бы их увидеть! - обратился он к государю, и женщины, взволнованные, старались перещеголять друг друга нарядами, готовясь предстать перед Камэямой. Но для меня все эти торжества были лишь поводом для печали, я стремилась только к уединению. Когда Возложение цветов окончилось, оба государя уехали в загородную усадьбу Фусими, на "грибную охоту". Там, в пирах и забавах, они провели три дня, после чего снова возвратились в столицу. * * * В позапрошлом году, в седьмую луну, я недолгое время жила дома. И перед возвращением во дворец заказала некоему мастеру изготовить для меня веер. Я послала ему палочки из камфарного дерева и бумагу, всю в мелких золотых блестках, посредине бледно-голубую, по краям - белую; на этой бумаге я нарисовала только воду, ничего больше, и на этом фоне написала белой краской всего три иероглифа - "Тонкая струйка дыма..." Дочка мастера увидела мой заказ и, так как она тоже была незаурядной художницей, то на поверхности, изображавшей воду, нарисовала поле, заросшее осенними травами, и написала стихотворение: "Не забудь же красу неба Нанивы15 ночью осенней, хоть в заливе ином доведется тебе, быть может, любоваться полной луною!.." Рисунок этот отличался от моей манеры расписывать веера, и государь принялся настойчиво расспрашивать: "Какой это мужчина подарил тебе на память сей веер?" Мне вовсе не хотелось, чтобы он в чем-то меня заподозрил, и притом понапрасну, и я рассказала все, как было. И тут, восхищенный красотой рисунка, он вдруг загорелся необъяснимой страстью к этой юной художнице, которую и в глаза-то не видел, и с тех пор, в течение добрых трех лет, то и дело приступал ко мне с требованием непременно свести его с этой девушкой. Не знаю, как ему удалось ее разыскать, но в этом году, в десятый день десятой луны, под вечер она должна была наконец прибыть во дворец. Весьма довольный, государь облачался в нарядное одеяние, когда тюдзе16 Сукэюки доложил: - Особа, о которой вы изволили распорядиться, доставлена согласно вашему приказанию. - Хорошо, пусть подождет, не выходя из кареты, возле беседки над прудом, у южного фасада дворца, со стороны Кегоку! - отвечал государь. Когда пробил первый вечерний колокол, эту девицу, о которой он мечтал целых три года, пригласили войти. В тот вечер на мне было двойное светло-желтое косодэ - лиловой нитью на нем были вышиты побеги плюща, - поверх я надела прозрачное коричневатое одеяние и темно-красную парадную накидку. Как обычно, государь приказал мне проводить девушку, и я пошла за ней к подъезду, где стояла карета. Когда она вышла из кареты, весь ее вид, начиная с громкого шуршания ее одежд, показался мне сверх ожидания вульгарным. "Ну и ну!.." - подумала я. Я провела ее, как всегда, в небольшую комнату рядом с жилыми покоями государя - сегодня это помещение было убрано и украшено особенно тщательно, воздух благоухал заботливо подобранными ароматическими курениями. В руках девушка держала кипарисовый веер размером не меньше сяку17, на ней было узорчатое нижнее косодэ, поверх него - двойное платье на синем исподе и алые шаровары-хакама, причем все это топорщилось от крахмала и торчало сзади горбом, точь-в-точь как заплечный мешок для подаяний у монаха со святой горы Коя...18 Лицо у нее было красивое, нежное, черты четкие, правильные, поглядеть - так красавица, но все-таки благородной девицей не назовешь... Высокая, в меру полная, светлокожая... Служи она во дворце, вполне могла бы быть главной дамой на церемонии августейшего посещения Государственного совета и, - если, конечно, причесать ее подобающим образом, - нести за государем его меч. - Она уже здесь! - сообщила я, и государь появился в кафтане, затканном хризантемами, и в широких хакама, распространяя на сто шагов вокруг благоухание ароматических курений, которыми был пропитан его наряд. Аромат этот, сильный до одурения, носился в воздухе, проникая даже ко мне, за ширму. Государь обратился к девушке, и та без малейшего смущения, бойко отвечала ему. Я знала, что такая развязность не в его вкусе, и мне невольно стало смешно. Меж тем уже наступила ночь, и они улеглись в постель. Как всегда, я обязана была находиться рядом с опочивальней. А дежурным по дворцу в эту ночь был не кто иной, как дайнагон Санэканэ Сайондзи... Ночь еще только началась, когда в соседнем покое, судя по всему, все уже закончилось - быстро, безвкусно и вовсе не интересно. Государь очень скоро вышел из опочивальни и кликнул меня. Я явилась. - Как все это скучно... Я крайне разочарован... - сказал он, и мне, хоть и вчуже, стало жаль эту девушку. Еще не пробил полночный колокол, а ее уже выпроводили из дворцовых покоев. Государь, в скверном расположении духа, переоделся и, даже не прикоснувшись к ужину, лег в постель. - Разотри здесь!.. Теперь - здесь! - заставил он меня растирать ему плечи, спину. Полил сильный дождь, и я с жалостью подумала: каково-то будет девушке возвращаться? - Скоро уже рассвет... А как быть с той, кого привез Сукэюки? - спросила я. - В самом деле, я и забыл... - сказал государь. - Поди посмотри! Я встала, вышла - до восхода солнца оставалось уже недолго... У павильона Суми, у беседки над прудом я увидела насквозь промокший под дождем кузов кареты - как видно, она так и простояла под открытым небом всю ночь. "Какой ужас!" - подумала я и приказала: - Подкатите сюда карету! - На мой голос из-под навеса выскочили провожатые и подкатили карету к подъезду. Я увидела, что наряд женщины, зеленоватое двойное платье из глянцевитого шелка, насквозь промок, - очевидно, крыша кареты пропускала дождь, - и узоры подкладки просвечивали сквозь лицевую сторону. Глаза бы не глядели, какой жалкий все это имело вид! Рукава тоже вымокли - как видно, она проплакала всю ночь напролет, волосы - от дождя ли, от слез - слиплись, как после купания. Девушка не хотела выходить из кареты. - В таком виде я не смею показаться на люди! - твердила она. Мне стало искренне жаль ее, и я сказала: - У меня есть одежда, переоденьтесь в сухое и ступайте вновь к государю! Этой ночью он был занят важными государственными делами, оттого все так нескладно и вышло... - но она только плакала и, несмотря на все мои уговоры, просила, молитвенно сложив руки: - Позвольте мне уехать домой! - так что жалость брала глядеть. Меж тем окончательно рассвело, наступил день, теперь все равно ничего невозможно было исправить, и в конце концов ей разрешили уехать. Когда я рассказала обо всем государю, он согласился: "Да, нехорошо получилось!.." - и сразу же отправил ей вдогонку письмо. В ответ девушка прислала на лакированной крышке тушечницы что-то завернутое в тонкую синеватую бумагу; на крышке имелась надпись: "Паучок, повисший на кончике листка..." В бумаге оказалась прядь волос и надпись "В блужданиях из-за тебя..." Затем следовало стихотворение: "Знаю, не пощадит, в бесчисленных толках ославит нашу встречу молва. О, как тяжко идти, как горько по тропе ночных сновидений!" И больше ни слова... "Уж не постриглась ли она в монахини? - сказал государь. - Поистине, как все бренно на этом свете!"... После этого он часто справлялся, куда подевалась эта женщина, но она исчезла бесследно. Спустя много лет я услыхала, что она стала монахиней и поселилась при храме Хаси, в краю Кавати, где принесла пятьсот обетов. Так случилось, что эта ночь привела ее на путь Будды. Я поняла тогда, что пережитое горе обернулось для нее, напротив, радостным, благим умудрением! Меж тем, совсем неожиданно, пришло послание от настоятеля с такими страстными признаниями в любви, что оно повергло меня в смятение. Письмо принес мальчик-служка, состоявший при настоятеле. Я и раньше получала от него любовные письма, но сам настоятель при дворе ни разу не появлялся, и я была скорее даже рада этому. Сменился год, и по случаю наступления весны наш государь и прежний император Камэяма решили устроить состязание цветов. Все были заняты приготовлениями, бродили по горам и долам в поисках новых редкостных цветов, свободного времени не было ни минуты, и мои тайные встречи с дайнагоном Сайондзи, к сожалению, тоже не могли состояться так часто, как бы мне того хотелось. Оставалось лишь писать ему письма с выражением моего огорчения и нетерпения. Время шло, я безотлучно несла свою дворцовую службу, и вот уже вскоре настала осень. Помнится, это было в конце девятой луны - дайнагон Дзэнседзи, мой дядя, прислал мне пространное письмо. "Нужно поговорить, немедленно приезжай, - писал он. - Все домашние тоже непременно хотят тебя видеть. Сейчас я нахожусь в храме Идзумо, постарайся как-нибудь выкроить время и обязательно приезжай!" Когда же я приехала, оказалось, что это письмо - всего лишь уловка для тайной встречи с настоятелем. Очевидно, настоятель не сомневался, что я люблю его так же сильно, как он - меня, и так же мечтаю о встрече с ним. С дайнагоном Дзэнседзи он дружил с детских лет, а я доводилась дайнагону близкой родней, и вот он придумал таким путем устроить наше свидание... Мы встретились, но такая неистовая, ненасытная страсть внушала мне отвращение и даже какой-то страх. В ответ на все его речи я не вымолвила ни слова, в постели ни на мгновенье глаз не сомкнула, точь-в-точь как сказано в старинных шутливых стихах: "Приступает ко мне, в головах и ногах угнездившись, душу травит любовь. Так, без сна, и маюсь на ложе - не найти от любви спасенья...19" Мне вспомнились эти стихи, и меня против воли разбирал смех. Настоятель всю ночь напролет со слезами на глазах клялся мне в любви, а мне казалось, будто все это происходит не со мной, а с какой-то совсем другой женщиной, и, уж конечно, он не мог знать, что про себя я думала в это время - ладно, эту ночь уж как-нибудь потерплю, но второй раз меня сюда не заманишь!.. Меж тем птичье пение напомнило, что пора расставаться. Настоятель исчерпал, кажется, все слова, чтобы выразить боль, которую причиняет ему разлука, а я, напротив, радовалась в душе, - с моей стороны это было, конечно, очень нехорошо... За стенкой послышалось нарочито громкое покашливание моего дяди, громкая речь - условный знак, что пора уходить; настоятель пошел было прочь, но вдруг снова вернулся в комнату и сказал: - Хотя бы проводи меня на прощание! Но я уперлась: - Мне нездоровится! - и так и не встала с ложа. Настоятель удалился огорченный, он казался и впрямь несчастным, я видела, что он ушел в тоске и обиде, и почувствовала, что взяла грех на душу, обойдясь с ним, пожалуй, слишком жестоко. Я сердилась на дядю, устроившего это свидание, за его неуместный поступок и под предлогом моих служебных обязанностей решила уехать как можно раньше. Я вернулась во дворец еще затемно, а когда прилегла в своей комнате, призрак настоятеля, с которым я провела эту ночь, так явственно почудился мне у самого изголовья, что мне стало страшно. В тот же день, около полудня, пришло от него письмо, подробное, длинное и - это чувствовалось с первого слова - искреннее, без малейшей лжи или фальши. К письму было приложено стихотворение: "Не в силах поведать всей правды о муках любви, лишь воспоминаньем о той, с кем недавно был близок, питаю угасшее сердце..." Не то чтобы я внезапно совсем охладела к настоятелю, просто эта связь слишком тяготила меня, казалась мучительной. "Мне нечего ответить на столь неистовое чувство..." - думала я и написала: "Что ж, если однажды изменятся чувства мои! Ты видишь, как блекнет любовь, исчезая бесследно, подобно росе на рассвете?.." В ответ на пространные изъяснения в любви, которыми было переполнено письмо настоятеля, я послала ему всего лишь это стихотворение. С тех пор, что бы он ни писал, как ни упрашивал, я не отвечала, а уж о том, чтобы навестить, и вовсе не помышляла, отделываясь разными отговорками. Больше мы не встречались. Наверное, он разгневался, поняв, что так и не увидит меня до конца года, и вот однажды мне принесли письмо. В бумажном свертке лежало послание от моего дяди Дзэнседзи. В нем говорилось : "При сем прилагаю письмо настоятеля. Не могу выразить, как мне прискорбно, что дело приняло такой оборот... Тебе не следовало так упрямо избегать его. Ясно, что он горячо полюбил тебя не случайно, это чувство, несомненно, возникло еще в прошлых его воплощениях, а ты так жестоко обошлась с ним, и вот - горестные итоги, поистине достойные сожаления! Настоятель гневается также и на меня, и я трепещу от страха!" Я развернула письмо настоятеля. Оно было написано на священной бумаге, предназначенной для обетов, уж не знаю, какого храма, - из святилищ Кумано20 или из храмов Конгобудзи21 на святой горе Коя, которому подчинялся храм Добра и Мира. Сперва были перечислены имена всех шести с лишним десятков японских богов и буддийских заступников Японии, начиная с Индры и Брахмы22, а дальше стояло: "С тех пор, как семи лет от роду я ушел от мира, чтобы следовать путем Будды, я денно и нощно истязал свою плоть, подвергая ее тяжким и мучительным испытаниям. Помышляя о ближних, я молился за благополучие Земли и неизменное постоянство Неба, помышляя о дальних, - за то, чтобы всяк сущий на сей земле, и я вместе с ними, очистился от греха, обрел бы блаженство. Я верил, что сии мои душевные помыслы услышаны небожителями - защитниками святого учения - и молитвы мои исполнятся. Но вот уже два года, как из-за греховной, безрассудной любви, вселившейся в мое сердце по какому-то дьявольскому навету, я все ночи лью слезы тоски, мысленно представляя себе твой образ, а днем, когда, обратившись к священному изваянию, я раскрываю свиток с начертанными на нем изречениями сутры, я прежде всего вспоминаю слова, которые ты говорила, вспоминаю твои речи, наполняющие радостью душу, и на святом алтаре храню вместо сутры твои письма, ставшие для меня священными; при свете лампад, озаряющих священный лик Будды, спешу прежде всего развернуть твои послания, дабы утешить сердце. Долго боролся я, но скрыть столь мучительную любовь невозможно, и я открылся дайнагону Дзэнседзи в надежде, что, может быть, с его помощью нам будет легче встречаться. Я верил, что ты питаешь ко мне столь же сильное чувство. Увы, теперь я понял, сколь несбыточны были эти надежды! Отныне я прекращаю писать тебе, отказываюсь от мысли о встречах - ни общаться, ни говорить с тобой отныне я больше не буду! Но чувствую - сколько раз ни суждено мне будет переродиться в иное существование, любовь не покинет сердце, и, стало быть, мне уготован ад. Вечно пребудет со мной мой гнев, никогда не наступит день, чтоб исчезла моя обида! Все, чему доселе я посвятил свою жизнь - долгое послушание еще до обряда окропления главы23 и принятия монашеского обета, неустанное изучение священных сутр - заповедей вероучения Махаяны24, суровое умерщвление плоти, которому я подвергал себя непрерывно, - все это привело меня лишь к Трем сферам зла!25 Пусть нам не суждено встретиться вновь в этой жизни, все равно силой святого вероучения, приобретенной за долгие годы служения Будде, я сделаю так, что в последующей жизни мы вместе низринемся в ад, дабы там повстречаться! С самого моего рождения, с первого вздоха - разумеется, когда я был младенцем в пеленках, того времени не упомню - но с семилетнего возраста, когда мне впервые обрили голову и я стал монахом, ни разу не случалось мне делить с женщиной ложе или испытывать страсть к женщине. Да и впредь не бывать такому! Раскаиваюсь, невыразимо казнюсь, что просил дайнагона свести нас, слов не хватает, чтобы выразить, как себя за то упрекаю!"- Далее плотными строчками шли имена богини Аматэрасу, бога Хатимана и еще многих богов и будд26. От страха у меня волосы стали дыбом, я испугалась до дурноты, но, увы, что я могла поделать ? В конце концов я снова скатала его послание, завернула в ту же бумагу и отослала ему обратно, прибавив только стихи: "Следов этой кисти не видеть мне больше - и вот, рукав увлажняя, над последним вашим посланьем проливаю горькие слезы..." С тех пор как отрезало - больше от настоятеля известий не приходило. Со своей стороны, мне тоже не о чем было ему писать, и я решила, что на этом наша связь прекратилась. Так, без каких-либо признаков примирения, завершился и этот год. С наступлением Нового года настоятель, по обычаю, всегда приезжал с поздравлениями во дворец. Приехал он и на сей раз, и государь тоже, как всегда, предложил ему угощенье. Это был тихий домашний ужин, происходивший, как обычно, у государя в жилых покоях, поэтому ни спрятаться, ни убежать я не могла. - Налей и поднеси вино настоятелю! - приказал ; государь. Я встала, но в то же мгновение у меня внезапно хлынула носом кровь, потемнело в глазах, я почти лишилась сознания и, конечно, поспешила прочь с августейших глаз. После этого я слегла и дней десять пролежала в постели, не на шутку больная. Что сие означало? Мне казалось: это он, настоятель, своими проклятиями наслал на меня болезнь, и невыразимый страх терзал душу. Во вторую луну прежний император Камэяма посетил государя, и для его развлечения устроили состязание в стрельбе из лука. - Если ваша сторона проиграет, - сказал государь Камэяма, - представьте мне ваших придворных дам, всех без исключения, высших и низших. А если мы проиграем, я представлю вам всех дам, служащих у меня! На том и порешили. Оказалось, что проиграл наш государь. - Мы дадим знать, когда все подготовим для представления! - сказал государь прежнему императору Камэяме, и тот отбыл, а государь призвал дайнагона Сукэсуэ и начал с ним совещаться. - Как лучше это устроить? Хотелось бы придумать что-то необычное... - Да, конечно... Посадить всех дам в ряд, как на праздновании Нового года, не слишком-то интересно... Опять же, если каждая будет представляться по очереди, словно гадальщику, предсказывающему судьбу по лицам, это будет тоже как-то нелепо... - высказывали свои соображения вельможи, и тут государь предложил: - Что, если устроить катание на лодках, как в "Повести о Гэндзи", в главе "Бабочки", помните, там, где описано, как Мурасаки устроила прогулку на лодках в ответ на стихи "Сад в ожидании весны...", полученные от императрицы Аки-Коному?.. Украсим нос и корму резными изображениями феникса и дракона...27 Но строить такие лодки было чересчур сложно, и это предложение тоже отпало. - А если выбрать из числа придворных восьмерых старших дам и по восемь средних и младших, одеть их отроками-игроками в ножной мяч и показать государю Камэяме, как они играют в мяч на дворе Померанцев? Мне кажется, это будет забавно! - Прекрасно! Отлично придумано! - Таков был общий глас. Чтобы подготовить женщин, каждой назначили покровителя : старшим дамам - вельможу, средним - рядовых царедворцев, младшим - самураев дворцовой стражи. Женщины должны были облачиться в кафтан и хакама, опоясаться мечом, обуться в мужские башмаки и носки и появиться в этом мужском наряде. Какой невыносимый стыд нам приходилось терпеть! - Мало того, ведь это игра в ножной мяч, стало быть, все будет происходить не вечером, а средь бела дня! - роптали иные женщины. Всем до единой претила эта затея. Но, увы, приказу нужно было повиноваться. Делать нечего, началась подготовка. Моим опекуном назначили дайнагона Санэканэ Сайондзи. Я надела синий кафтан, широкие шаровары-хакама и красное верхнее одеяние. К левому рукаву я прикрепила маленькую скалу, вылепленную из ароматической смолы аквилярии, и белыми нитями вышила струи водопада. К правому рукаву прикрепила ветку цветущей сакуры, а по всему рукаву вышила ее же рассыпанные цветы. На шароварах были вышиты скалы и срубы колодцев и так же сплошь рассыпанные лепестки сакуры. Мне хотелось передать настроение, выраженное в строчках "Шум водопада, исторгающий слезы..." из "Повести о Гэндзи". Госпожу Гон-Дайнагон опекал Сукэсуэ. Ее наряд состоял из кафтана и шаровар светло-зеленого цвета, на рукавах были вышиты цветы сакуры, на шароварах - бамбук, и на правой штанине - светильник. Поверх она накинула красное одеяние. Все женщины изощрялись, каждая на свой лад, придумывая себе наряд. Наступил назначенный день. Когда мы, двадцать четыре женщины, вышли в большой зал дворца, специально огороженный ширмами, каждая выглядела прелестно. Зрелище было великолепное! Изготовили красивые мячи, оплетенные золотой и серебряной нитью. Было решено, что достаточно будет подкинуть мяч ногой на дворе, потом поймать его на рукав и, сняв башмаки, с поклоном положить мяч пред очи государя Камэямы. Все женщины, чуть не плача, всячески отказывались пинать мяч ногой, но среди старших дам нашлась госпожа Син-Эмонноскэ, придворная дама государыни, - она, дескать, умеет искусно играть в мяч; ее и заставили подкидывать мяч -оказывается, даже столь неприятная обязанность может , иногда принести успех... И все же я нисколько ей не завидовала. А принимать мяч и класть его пред государем Камэямой в тот день выпало на мою долю, ибо я тоже была в числе восьми старших. Все было обставлено очень .празднично и торжественно. Подняли бамбуковые шторы в обращенном к Южному двору зале, там сидели оба государя, наследник, пониже, по обеим сторонам лестницы, - вельможи, еще пониже стояли царедворцы, каждый занял подобающее ему место. Когда женщины проходили вдоль ограды во двор, их сопровождали "опекуны" в ярких одеждах. Они тоже постарались одеться как можно наряднее. - А теперь послушаем, как зовут этих женщин! - сказал государь Камэяма. Он приехал днем, пировать сели рано, и распорядитель Тамэката то и дело торопил нас: - Скорее, скорее! - Да-да, сейчас, сейчас! - отвечали мы, а сами всячески тянули время, так что наступила уже пора зажигать факелы. Вскоре все наши "опекуны" обзавелись факелами и при их свете представляли своих подопечных: "Это госпожа такая-то... Девица такая-то..." Услышав свое имя, названная женщина, соединив рукава, кланялась государю Камэяме и проходила дальше. Я сама была участницей этого представления, стало быть, хвалиться мне не пристало, но скажу прямо - это было неописуемо прекрасное зрелище! Наконец все собрались под деревьями во дворе, каждая встала на заранее назначенное место. Опять скажу - стоило взглянуть на эту картину! Понятное дело, что мужчины - и высокопоставленные, и незнатные - смотрели на нас во все глаза. Я положила мяч перед государем Камэямой и хотела поспешно удалиться, но он задержал меня, и мне пришлось прислуживать за столом в столь неподобающем виде. Я сгорала от стыда... За несколько дней до праздника "опекуны", разойдясь по комнатам своих подопечных, учили их, как причесаться, как надевать и носить кафтан, обуваться, иными словами, всячески помогали. Нетрудно догадаться, что, пока покровители оказывали эту помощь своим дорогим ученицам, между ними возникло немало тайных любовных союзов... В ответном состязании в стрельбе из лука победа досталась нашим стрелкам, и прежний император Камэяма - проигравшая сторона - пригласил государя к себе, во дворец Сага. Свою дочь, принцессу То-Госе - в ту пору ей было тринадцать лет и она воспитывалась у монахини Адзэти, - он велел нарядить танцовщицей - исполнительницей ритуальной пляски госэти28, девицы из ее свиты оделись служанками, и нам было дано представление - показано, как на площадке для танцев обучаются этой священной пляске. Была устроена торжественная процессия - вельможи шествовали в стеганых одеяниях, низшие царедворцы и чиновники шестого ранга - в кафтанах, спущенных с одного плеча. В празднестве участвовали все дворцовые слуги и служанки, представление закончилось общей веселой пляской. Все это было так интересно, что словами не передать! Чтобы продолжить праздник, снова устроили состязание, на этот раз проигравшим оказался наш государь. По этому случаю он решил устроить для прежнего императора Камэямы в загородном дворце Фусими Праздник женской музыки во дворце Рокудзе, как то описано в "Повести о Гэндзи". На роль Мурасаки назначили госпожу Хигаси. Принцесса Третья29 по-настоящему должна была бы играть на полнострунной цитре; тем не менее эту роль поручили дочери деда моего Хебуке, которая лишь недавно начала служить при дворе и умела играть только на малой шестиструнной30 японской цитре, - Хебуке нарочно хлопотал, чтобы его дочери доверили эту роль. С той минуты, как я узнала об этом, у меня почему-то испортилось настроение и пропало всякое желание участвовать в празднестве. Но так как во время игры в мяч прежний император Камэяма удостоил меня ласковых слов, государь сказал мне: - Он знает тебя в лицо! - и велел исполнять роль Акаси. - Будешь играть на лютне! Игре на лютне я начала обучаться с семилетнего возраста, сначала у дяди тюнагона31 Масамицу, и выучила несколько пьес, хотя и не очень увлекалась этим занятием. С девяти лет сам государь обучал меня музыке, и хотя до исполнения Трех сокровенных мелодий я не дошла, но такие пьесы, как "Сого", "Мандзюгаку", все же усвоила, и как будто неплохо. Когда покойный император Го-Сага отмечал свое пятидесятилетие и государь играл на лютне в отцовской резиденции, во дворце Сиракава, я, совсем еще девочка, - в ту пору мне было десять лет, - сопровождала его исполнение по-детски робким аккомпанементом. Император Го-Сага пожаловал мне тогда лютню в красном парчовом футляре - корпус был сделан из розового, а гриф - из красного дерева. Да и после того мне случалось играть на людях. Не скажу, чтобы я придавала своей игре чересчур большое значение, но сейчас, получив приказание играть на предстоящем празднике, испытывала неприятное чувство, мне почему-то очень не хотелось принимать участие в этой затее. Все же я стала готовиться. Одеться было приказано, как описан наряд Акаси, - белое на зеленом исподе косодэ, красное верхнее одеяние, сверху длинное, светло-зеленое и еще одно желтое на зеленоватом исподе... Но меня все время сверлила мысль: "Отчего это из всех придворных женщин именно мне велели исполнять роль Акаси, самой низкорожденной из всех дам, описанных в прославленной "Повести"? Может быть, мне сказали бы, что трудно было сыскать другую женщину, владеющую игрой на лютне, но ведь и госпожа Хигаси, исполняющая роль дамы Мурасаки, тоже не очень искусна в игре на цитре, она лишь недавно выучилась играть на ней... Или взять японскую цитру, на которой будет играть эта новенькая, которая и вовсе появилась во дворце без году неделя... Ей доверили роль Третьей принцессы - а ведь согласно "Повести" та играла на настоящей тринадцатиструнной цитре! Нарочно устроили, потому что она не умеет на ней играть! Или взять, например, роль государыни Аки-Коному - ее поручили госпоже Ниси, дочери Главного министра Митимасы, она будет занимать положение, равное Мурасаки, а мне велели сидеть там, где находятся места придворных дам, в правом углу циновки, напротив императрицы Акаси, - порядок, мол, будет такой же, как и во время игры в мяч... Но почему, хотелось бы мне спросить? Такой порядок вовсе не соответствует значению исполняемой роли! Конечно, раз новенькая будет Третьей принцессой, хочешь не хочешь, ей положено сидеть выше..." Такие мысли теснились у меня в голове, но, как бы то ни было, коль скоро так распорядился сам государь, стало быть, надо повиноваться, решила я и вместе с государем приехала во дворец Фусими. Когда я увидела, как в тот же день эта новенькая прикатила в нарядной карете в сопровождении целой свиты стражников-самураев, мне вспомнилось мое прежнее процветание, и стало горько на сердце. Вскоре прибыл и прежний император Камэяма, и сразу начался пир. Тем временем вышли все наши дамы, положили перед собой разные музыкальные инструменты, расселись по местам - все до мельчайших подробностей точь-в-точь, как описано в "Повести о Гэндзи", в главе "Молодые побеги". Наш государь - ему предназначалась главная роль самого принца Гэндзи - и прежний император Камэяма, исполнявший роль военачальника Югири, должны были выйти в зал, когда все приготовления будут закончены. На флейте и флажолете предстояло играть, как мне помнится, и тюдзе Тонну, его должны были пригласить к ступенькам, ведущим из сада в зал, но сперва следовало по порядку, усесться женщинам. Тем временем в глубине дворца государь и прежний император Камэяма сидели за пиршественной трапезой, после чего должны были выйти к нам. Тут внезапно появился мой дед Хебуке, оглядел, как уселись женщины, и громогласно заявил: - Неправильно! Такой порядок не годится! Третья принцесса несравненно благороднее, чем Акаси. К тому же ее роль исполняет тетка, а роль Акаси - племянница... Ясно, что хотя бы в силу родства тетка выше племянницы! Да и я старше по званию, чем был покойный отец Нидзе. Почему же моя дочь сидит ниже Нидзе? Пересядьте как подобает! В это время подошли дайнагоны Дзэнседзи и Санэканэ Сайондзи, стали говорить, что так изволил распорядиться сам государь, но Хебуке продолжал твердить: "Кто бы что ни приказал, такого быть не должно!", и хотя сперва с ним пытались не согласиться, никто больше не возражал: государь находился далеко, докладывать о таких делах во время пира тоже было неудобно, и в конце концов мне пришлось пересесть на нижнее место. Мне опять вспомнилось почетное положение, которое я занимала в былое время во дворце Рокудзе, и стало невыразимо горько на сердце... "Да и при чем тут родственные отношения - кто из нас тетка, а кто племянница? Ведь немало людей родится от матери-простолюдинки! Так что же, прикажете почитать такую низкорожденную - мол, это бабка, а это - тетка... Мыслимо ли такое? Подобное бесчестье терпеть не стоит!" - решила я, встала и покинула зал. Вернувшись к себе в комнату, я сказала служанке: - Если государь меня спросит, отдашь ему это письмо! - а сама уехала в Кобаяси, к госпоже Ие, кормилице моей матери; она служила у принцессы Сэнъе-монъин, а когда та скончалась, постриглась в монахини и жила неподалеку от могилы принцессы, в храме Мгновенного Превращения, Сокудзеин, в местности Кобаяси. Вот к этой-то госпоже Ие я и поехала. А к письму, адресованному государю, приложила, завернув в тонкую белую бумагу, разрезанную пополам струну лютни и написала: "Изведав невзгоды и жалкий свой жребий приняв, отныне навеки зарекаюсь я в жизни бренной прикасаться к заветным струнам!" - Если меня будут искать, скажешь - уехала в столицу! - сказала я своей девушке и с этим покинула Фусими. Потом мне рассказывали, что, наполовину закончив пиршество, государь и прежний император Камэяма, как и было намечено, вышли в зал, но на месте, где полагалось сидеть Акаси, никого не было - никто не умел играть на лютне... Государь спросил, что случилось, и, когда госпожа Хигаси рассказала ему все, как было, воскликнул: - Понятно! У Нидзе были все основания так поступить! - и прошел в мою комнату. Там служанка, как я и приказала, подала ему мое письмо и сказала, что я отбыла в столицу. Так был расстроен и испорчен в тот день весь праздник. А стихотворение, что я оставила, увидел государь Камэяма. - Прекрасные стихи! - сказал он. - Без Нидзе сегодняшние музыкальные выступления навряд ли будут интересны... Я возвращаюсь к себе, а это стихотворение возьму на память! - И с этим отбыл. Так и не пришлось - этой новенькой похвастаться своим искусством игры на цитре... А люди толковали между собой: - Хебуке, кажется, вовсе ума лишился! Нидзе поступила и умно, и красиво! - На этом все и закончилось. На следующее утро государь ни свет ни заря послал людей разыскивать меня в дом кормилицы, на улицу Оомия, потом в усадьбу Роккаку-Кусигэ, к отцовой мачехе, но всюду отвечали, что я там не появлялась. А я решила, что это происшествие - удобный случай, чтобы уйти наконец от мира. Но в конце двенадцатой луны я заметила, что опять понесла, и, стало быть, обстоятельства снова мешали осуществлению заветных моих стремлений. "Буду скрываться, пока не разрешусь от бремени, - думала я, - а после родин сразу приму постриг..." Я поклялась больше никогда в жизни не касаться струн лютни и пожертвовала в храм бога Хатимана лютню, полученную в дар от покойного государя Го-Саги. На обороте разных бумаг, оставшихся от покойного отца, я начертала выдержки из текста священной сутры и тоже отдала в храм, а на обертке написала стихотворение: "Как память о лютне, с которой навек расстаюсь, в сем суетном мире да пребудут слова Закона, что моей начертаны кистью..." ...Подумать только - в позапрошлом году, такой же третьей луной, в тринадцатый день, настоятель впервые поведал мне о любви, напомнив строчки: "Ах, осенней порой не могу я пройти мимо хаги и цветов не нарвать - пусть в росе до нитки промокнет платье, затканное луноцветом!.." 32 Потом, в прошлом году, в двенадцатую луну, он прислал то страшное письмо, в котором проклинал меня... И вот уже совсем скоро, в этом году, тоже в третью луну, и как раз в тринадцатый день, я покинула дворец, где прослужила долгие годы, навечно рассталась с лютней, а мой дед Хебуке, которого я считала за родного отца, гневается на меня и, как мне рассказали, говорит: "Пока я жив, не видать ей больше дворца, если она способна убежать и скрываться из-за того, что ей пришлись не по сердцу мои слова!" Но если так - что ждет меня впереди? Будущее казалось мне мрачным. "Отчего же все так случилось?" - с тревогой думала я. Как я и ожидала, государь повсюду меня разыскивал, Снежный Рассвет тоже искал по всем монастырям, буддийским и синтоистским, однако я по-прежнему пряталась, неизменная в твердом решении скрываться и тайно перебраться в женский монастырь Дайго к настоятельнице Синганбо. Меж тем наступила четвертая луна, предстоял праздник мальвы33, на который ожидалось прибытие обоих государей. Мне рассказывали, что мой дед Хебуке готовит ложи для зрителей праздничного шествия и по этому случаю хлопочет и суетится. Толки эти донеслись до меня как вести из совсем иного, далекого мира. И тут я узнала следующее: в этом году, той же четвертой луной, предстояло отпраздновать одно за другим совершеннолетие царствующего императора Го-Уды34 и наследника, принца Хирохито. Церемонию положено совершать вельможе почтенных лет в должности дайнагона. Однако дед мой Хебуке находился уже в отставке, и потому его участие в торжестве сочли нежелательным. И вот, чтобы показать свою безраздельную преданность императору, он заявил, что хочет вновь, всего на один-единственный день стать действительным дайнагоном, как бы "заняв" на время эту должность у своего сына, дайнагона Дзэнседзи. "Прекрасная мысль!" - удостоился дед высочайшего одобрения, указ был дан, дед снова превратился в действительного советника-дайнагона и в таковом качестве совершил Церемонию августейшего совершеннолетия. Дяде Дзэнседзи обещали, что после окончания торжеств ему сразу вернут прежнюю должность; вышло, однако, по-другому - должность дайнагона пожаловали Цунэтоо, его младшему единоутробному брату. Глубоко обиженный, Дзэнседзи решил, что получил отставку без всяких к тому оснований, счел все это нарочитыми происками отца и не захотел оставаться с ним под одной крышей. Он уехал в дом тестя, тюнагона Кудзе, и там безвыездно затворился. Эта новость меня потрясла безмерно. Хотелось тотчас же навестить дядю, выразить ему мое искреннее сочувствие. Но, опасаясь людской молвы, я ограничилась тем, что послала ему письмо, признавшись, где скрываюсь, и просила его приехать. Вскоре пришел ответ. "Я не находил себе места от беспокойства, услышав о твоем исчезновении, - писал Дзэнседзи, - и теперь счастлив узнать, что ты жива и невредима. Сегодня же вечером приеду, хочется поговорить обо всем тяжелом и грустном, что пришлось пережить". В тот же вечер он приехал ко мне. Четвертая луна уже подходила к концу, молодая зелень одела соседние долины и горы; на фоне зеленых крон, вся в цвету, белела поздняя сакура, озаренная ярким лунным сиянием, а в густой тени, под деревьями, то бродили, то, неподвижно застыв, стояли олени - эту дивную картину хотелось нарисовать! В окрестных храмах зазвонили колокола, возвещая наступление ночи, голоса, распевающие молитвы, звучали совсем рядом с галереей, где мы сидели, и фигуры монахинь в простых суровых одеждах были исполнены грустной прелести. Дайнагон Дзэнседзи, прежде такой жизнерадостный, бодрый, теперь держался понуро, казался совсем другим человеком; рукава его длинного охотничьего кафтана, казалось, насквозь промокли от слез. - Я готов был отринуть все узы любви и долга и вступить на путь Будды, - говорил он, - но покойный дайнагон, твой отец, так тревожился о тебе, так просил не оставить тебя заботой... И я подумал, что с тобой будет, если я тоже уйду от мира? Вот они цепи, которыми я прикован к этому миру... "Он прав в своем желании постричься... Ведь и я приняла такое же решение... Так зачем бы теперь уговаривать его остаться в миру?" - подумала я, и мне стало так скорбно при мысли, что придется с ним разлучиться, что ни единого сухого местечка не осталось на рукавах моего тонкого одеяния. - Как только я разрешусь от бремени, я сразу уйду от мира, затворюсь где-нибудь в глуши гор...- сказала я. - И вы тоже, стало быть, решили принять постриг? - спросила я, растроганная до глубины души. Так мы беседовали, открыв друг другу все, что было на сердце. - А письмо настоятеля - как оно ужасно! - сказал Дзэнседзи. - Конечно, все случилось не по моей вине, однако все же я испугался - что теперь с нами будет? И вот не прошло много времени, как видишь, что случилось и с тобой, и со мной... И впрямь думается - это проклятие настоятеля! Знаешь, когда ты исчезла и государь разыскивал тебя повсюду, где только можно, как раз в это время настоятель приехал во дворец. Он уже возвращался к себе в обитель, когда встретил меня у главных ворот. "Правда ли, что толкуют о Нидзе?" - спросил он. "Да, никто не знает, куда она скрылась",- ответил я, и тут настоятель - уж не знаю, что было у него при этом на уме, - остановился, некоторое время молчал, закрыв лицо веером, чтобы скрыть лившиеся из глаз слезы, а потом произнес: "В Трех мирах 35 не обрящете вы покоя, в пещь огненную они для вас обратятся..." - и при этом он казался таким несчастным, таким убитым... Да нет, никаких слов не хватит, чтобы передать его состояние! Представляю себе, что творилось в его душе, когда, вернувшись в обитель, он обратился с молитвой к Будде! Так говорил Дзэнседзи, а я, слушая его, снова вспомнила, как сияла луна в ту ночь, когда настоятель написал мне: "...но печально струит с предрассветных небес сиянье ясный месяц осенней ночи", - и раскаивалась - зачем я была тогда так упряма и непреклонна, зачем сказала ему такие жестокие слова, и слезы росой увлажнили мои рукава. Уже стало светать, и дайнагон, опасаясь людской молвы, поспешил с отъездом, шутливо сказав: - Возвращаюсь совсем как будто после любовной встречи! - но тут же, переменив тон, добавил: - Когда станешь монахиней, вспоминай очарование этой ночи и грусть утреннего прощания! В скорбный час позабыв, что на свете лишь непостоянство - наш извечный удел, я от боли душевной плачу, увлажняя рукав слезами!.. - Поистине так уж повелось, что жизнь в миру полна горя... Мы знаем это и все-таки страдаем и плачем... - сказала я, -а когда приходится расставаться, как нынче, сердце прямо рвется от боли! - и на его стихи ответила тоже стихотворением: Что с того, если скорбь суждено в этом мире изведать многим, кроме тебя? Или нам и впредь со смиреньем принимать подобные муки?! Дайнагон Санэканэ Сайондзи - Снежный Рассвет, - сокрушаясь о моем исчезновении, на двадцать семь дней затворился для молитвы в храме Касуга. На одиннадцатые сутки он увидел меня во сне как живую перед вторым павильоном храма и сразу же поспешил домой. По дороге, кажется где-то у рощи Глициний, ему повстречался слуга моего дяди Дзэнседзи с маленьким ларцем для писем в руках, и дайнагон, словно ему подсказывал это какой-то внутренний голос, сам обратился к этому слуге, не прибегая к посредничеству своих провожатых: - Ты идешь из монастыря Дайго? Когда состоится пострижение госпожи Нидзе? День уже назначен? Слуга, решив, что говорившему все известно, со спокойной душой ответил: - Вчера вечером ее навещал дайнагон Дзэнседзи, и я только что отнес ей его послание. Мне неизвестно, когда именно состоится пострижение госпожи Нидзе, но когда бы это ни случилось, обряд обязательно состоится, это я знаю точно! "Стало быть, она здесь!" - обрадовался Снежный Рассвет, велел спешиться сопровождавшему его слуге и тут же отправил его коня в дар храму Касуга в благодарность за полученное во сне откровение, а сам, чтобы не давать пищу толкам и пересудам, остановился в Верхнем храме Дайго, в келье у знакомого монаха. Ничего об этом не ведая, я сидела на крытой веранде и, любуясь летней зеленью, слушала рассказ настоятельницы о святом учителе Дзэндо, как вдруг, поближе к вечеру, без всяких предупреждений кто-то поднялся на веранду. Я подумала, что это кто-нибудь из монахинь, но шуршанье шелковых одеяний напомнило мне шелест придворной одежды, я оглянулась, а этот человек, чуть приоткрыв раздвижную перегородку, сказал: - Как ты ни пряталась, божий промысел помог мне найти тебя. - И я увидела, что это был Снежный Рассвет. "Как он сумел отыскать меня?" - учащенно забилось сердце, но было уже поздно: Я сказала только: - Жизнь в миру мне постыла, вот я и решилась покинуть дворец, но зла ни на кого не держу... - и вышла к нему. Как всегда, он говорил мне слова любви - и откуда только они у него брались? - и, по правде сказать, я внимала им с тайной грустью, но коль скоро я твердо решилась следовать путем Будды, то вернуться во дворец... - нет, этого мне не хотелось. Но в то же время, кто еще пожалел бы меня в моем теперешнем положении, кто стал бы разыскивать, навещать? - Ведь государь не охладел к тебе... - сказал он. - Мыслимое ли дело из-за старческих выходок Хебуке решиться на подобный поступок? Хоть на этот раз послушайся государя, вернись во дворец! - уговаривал он меня, проведя со мной весь следующий день. Отсюда он послал письмо дайнагону Дзэнседзи. "Как ни скрывалась госпожа Нидзе, я все-таки разыскал ее, - писал он. - Хотелось бы повидаться и с вами!" "Непременно!" - ответил Дзэнседзи и в тот же вечер опять приехал. Оба проговорили всю ночь, утешаясь за чаркой сакэ. На рассвете, когда пришло время прощаться, Дзэнседзи сказал: - На сей раз и впрямь, пожалуй, было бы лучше, если бы вы сообщили государю, где находится Нидзе... - На том и договорившись, оба уехали. А мне было так жаль расставаться с ними обоими, что захотелось хотя бы проводить их в дорогу. Я вышла. Дайнагон Дзэнседзи в охотничьем кафтане в узорах цветов вьюнка, увивших изгородь, во избежание пересудов и сплетен уехал еще затемно. А Снежный Рассвет в тонком, пропитанном ароматами кафтане вышел на веранду на заре, когда в предутреннем небе еще светлел заходящий месяц, и, пока его люди готовили карету, любезно приветствовал настоятельницу: - Я очень рад, что случай привел меня познакомиться с вами!.. - В нашем убогом приюте, - отвечала ему настоятельница, - мы уповали лишь на явление Будды в наш смертный час, но благодаря неожиданному приезду госпожи Нидзе смогли удостоиться посещения таких знатных гостей, как вы... Это великая честь для нас! - Да, в поисках госпожи Нидзе я обошел все горы и долы, но нигде ее не нашел... Тогда я решил просить помощи у бога горы Микаса, приехал в храм Касуга и там во сне встретился с нею... Я прислушивалась к их задушевной беседе, и мне вспомнилась "Повесть о Сумиеси..."36 А Снежный Рассвет показался мне похожим на военачальника Сумиеси... Меж тем, возвещая наступление утра, ударил колокол, как будто напоминая, что пришла пора расставаться, и он уехал. Я уловила, что, перед тем как сесть в карету, он что-то тихо про себя шепчет, и уговорила сказать. Это были стихи: "О печалях своих позабыл я, но звон колокольный возвещает зарю - и летят напрасные пени в небеса, к луне предрассветной..." Он ушел. Я с грустью смотрела ему вслед и тоже прошептала : "К звону колоколов добавляет печаль и унынье тусклый отблеск луны, осветивший нашу разлуку и проникший горечью в сердце..." День я провела, размышляя о том, что на пути к монашескому обету снова возникли передо мной помехи. - Поистине, - сказала мне настоятельница, - господа давали вам правильные советы! До сих пор мы решительно отвечали всем посланцам государя, что вас здесь нет, но теперь я боюсь далее вас скрывать... Поезжайте вновь в Кобаяси! Ее можно было понять; я попросила дядю Дзэнседзи прислать мне карету и уехала в Фусими, в усадьбу Кобаяси. День прошел без каких-либо происшествий. Госпожа Ие, кормилица моей матери, сказала: - Чудеса, да и только!.. Из дворца то и дело справлялись, нет ли здесь Нидзе... Киенага тоже не раз наведывался... Я слушала ее речи, и мне казалось, что перед глазами встает образ настоятеля, сказавшего: "В Трех мирах не обрящете вы покоя, в пещь огненную они для вас обратятся!.." - и против воли в душе накипала горечь - отчего это в моей жизни все складывается так печально, так сложно ? С неба, подернутого дымкой дождя, как это часто бывает четвертой луной, до меня донесся ранний голос кукушки, живущей, верно, в роще на горе Отова, и я сложила стихотворение: "Ты спроси, отчего снова влажен рукав мой, кукушка! С омраченной душой я смотрю в рассветное небо и слезу за слезой роняю..." На дворе еще глубокая ночь, а колокол в храме Фусими уже будит людей от сна, монахини встают, идут на молитву, я тоже поднимаюсь с постели, читаю сутру, и вот уже солнце высоко стоит в небе, и мне опять приносят письмо от Снежного Рассвета - приносит тот самый слуга, который когда-то срубил колючий кустарник в ограде у дома моей кормилицы... Вначале Снежный Рассвет писал о том, как горестно ему было расставаться со мною минувшей ночью, а далее стояло: "Ты, верно, тревожишься, как поживает наше дитя, с которым ты рассталась той памятной ночью словно во сне. Этой весной девочка захворала - и притом тяжело. Я справился у гадальщика, и он сказал мне, что наша дочка больна так тяжко, оттого что ты все время тоскуешь о ней. Думаю, что гадальщик, по всей вероятности, прав, - ведь связь между матерью и дитятей не разрубишь, не разорвешь! Когда ты вернешься в столицу, я непременно устрою, чтобы ты повидала свое дитя" Что я могла сказать ? До сих пор я не так уж сильно тосковала по девочке, однако недаром сказано: "...но нежданно на горной вершине из глубинных корней прорастает древо Печали37..." Случалось, я с грустью думала - сколько же ей исполнилось нынче лет? И, уж конечно, не могла забыть ее личико, на один короткий миг мелькнувшее перед моими глазами; я предчувствовала, что когда-нибудь буду горько жалеть, если так и не увижу рожденного мной ребенка... Я ответила: "Известие о болезни девочки огорчило меня до глубины души. Мне очень хотелось бы повидать ее, как только это будет возможно..." Это новое горе целый день томило мне сердце, я со страхом ждала новых известий. Когда стемнело, я решила провести всю ночь в молитве и пошла в храм. Там уже сидела, читая сутру, пожилая монахиня. До меня донеслись слова: "Просветление в нирване..." Это вдохнуло в меня надежду, как вдруг на дворе послышался скрип открываемых ворот, донеслись громкие голоса. Ничего не подозревая и уж вовсе не догадываясь, кто бы это мог быть, я чуть приотворила раздвижную перегородку у алтаря, возле самого священного изваяния, и что же? - оказалось, это пожаловал в паланкине сам государь в сопровождении всего лишь двух дворцовых стражей и нескольких чиновников низшего ранга. Это было так неожиданно, что, с трудом сохраняя спокойствие, я так и осталась неподвижно сидеть на месте, но наши взгляды встретились, и прятаться, бежать было уже поздно. - Наконец-то удалось отыскать тебя! - обратился ко мне государь, выйдя из паланкина, но я, не находя слов, молчала. - Отправьте назад паланкин и пришлите карету! - приказал он. - Я приехал оттого, что ты собралась принять постриг! - говорил он, пока ждал прибытия кареты, и спрашивал: - Из-за гнева на Хебуке ты решила рассердиться и на меня? - И упреки эти и впрямь казались мне справедливыми. - Я подумала, что это удобный случай расстаться с миром, где на каждом шагу приходится терпеть горе... - сказала я. - Я находился во дворце Сага, когда неожиданно узнал, что ты здесь, - продолжал государь, - и решил приехать сам, а не посылать людей, как обычно, - боялся, что ты опять куда-нибудь ускользнешь... Государь притворился, будто едет во дворец Фусими, и самолично за мной приехал. - Не знаю, каковы твои чувства ко мне, но я безмерно тосковал без тебя все это время!.. - говорил он, и я, по своей всегдашней слабости духа, дала уговорить себя и вместе с государем села в карету. В карете он всю ночь напролет твердил мне, что знать ничего не знал, что отныне никогда не допустит, чтобы ко мне непочтительно относились, и клялся, призывая в свидетели священное Зерцало38 и бога Хатимана, так что меня невольно даже охватил трепет; в ко